Взгляни на меня

Размер шрифта:   13
Взгляни на меня

Обрывок 1

Наконец-то. Впервые за четыре года кофе не застревал в горле слипшимся комком. Никакого удушья и учащённого сердцебиения. Только сливки, карамельный сироп и корица. Меня не мутило, не вело куда-то в сторону, прочь от этого места, пробуждающего память о безысходности. Я перекатывала на языке терпкую сладость, готовилась к приступу, сжималась, замирала – сейчас накалятся нервы, не выдержат, мир снова расползётся по швам. Я ждала, вслушивалась, дрожала… Но ничего не произошло. Исчезла едкость призрачного ощущения чего-то лишнего, зловещего. Я надеялась, что однажды это случится, отголоски катастрофы превратятся в безмолвие и неподвижность безобидного воспоминания. Я глубоко вдохнула и немного расслабилась, медленно выдыхая. Сухой ветер всколыхнул белые салфетки, задел поникший букет фиолетовых и жёлтых ирисов в стеклянной вазочке. Воздух потрескивал от полуденной жары, даже гудение огромного города напоминало зависшее над землёй пчелиное жужжание. Под навесом террасы кафе настоялась уютная тень, дышалось легче. Я негромко ударила чашкой о блюдце, посмотрела на улицу. В окнах высоких зданий напротив горело безоблачное голубое небо. Всё пламенело, высыхало, томилось в зное. Так странно теперь чувствовать здесь спокойствие и просто пить кофе. Картинка совсем другая, ровная и сияющая. В виски не впивался вой полицейской сирены. Люди шли мимо, а не толпились у ограждения в замешательстве, не пытались сфотографировать пятна крови на полу, и никого не отгонял раздражённый сержант. Пропало ощущение мутного сумрака холодной осени, от которого всё сжималось внутри. А ведь четыре года назад я была уверена – над этим кафе больше никогда не взойдёт солнце.

Почувствовав чей-то взгляд, я обернулась и заметила молоденькую официантку. Кажется, девушка нарочно вышла сюда из основного зала понаблюдать за мной. Еле сдерживая радостную улыбку, она искренне надеялась скрыть любопытство за тщательным протиранием столов. Должно быть, новенькая. Я невольно сравнивала её с тем затравленным призраком, каким была когда-то. Меня одновременно смутили и удивили внезапно обнаруженные сходства. Чуть помятый синий фартук. Те же туго затянутые в пучок тёмные длинные волосы. Не катастрофическая, но угловатая худоба. Слегка грубоватой формы лицо с жёсткой линией подбородка. Вот только в порывистых движениях читались скромность, а не загнанность и жгучее недоверие к миру. Возможно, её прошлое не превратилось в уродливого монстра, как моё. Было ли в памяти этой официантки то, что просачивалось в сны и преследовало целую вечность?

Девушка, кажется, приняла мой пристальный взгляд за разрешение подойти ближе. Я не стала возражать. Перебирая за спиной болтающиеся завязки фартука, официантка подплыла к столику:

– Простите, – тихо начала она с той же умилительной неловкостью, с какой обычно люди робко подкрадываются к знаменитостям. Опасалась спугнуть удачу любой неосторожностью, нервничала и краснела. – Не помешаю?

– Вовсе нет, – улыбнувшись, я открыла чистый лист блокнота и вооружилась шариковой ручкой. В блокноте я частенько что-нибудь зарисовывала, чтобы отключиться от реальности. – Хотите автограф?

– А можно? – в порыве ошеломления девушка захлопала глазами, крепче схватилась за свисающие завязки и резко дёрнула. Я бы не удивилась, если б натянутая струной тонкая ткань разрезала её пополам.

– Без проблем. Как вас зовут? – я приготовилась записывать воодушевляющее послание.

– Мелани, – на выдохе пробормотала она. А потом вдруг осмелела и обрушила на меня лавину впечатлений. Наверно, бесконечно прогоняла это в голове, пока вминала тряпку в стол. – Знаете, Вивьен, вы моя самая любимая актриса! «Рождённых искать» я пересматривала тысячу раз и рыдала. Однажды даже на премьеру вашего спектакля попала! Очень хотела подойти к вам потом на улице. Видела, как вас обступали со всех сторон и фотографировали, а вы никого не прогоняли. Но я не решилась приблизиться и сказать, что именно вы стали моим вдохновением.

– Вдохновением? – я аккуратно втиснула недоумение в звонкий поток её трогательного восторга.

– Разумеется! – воскликнула Мелани, словно в таком заявлении не могло быть ничего нелогичного. – Вы же всего добились сами. Никто не обеспечил успех громкой фамилией, не купил известность. Вы показали, что и простая официантка из Форест Гейта может быть создана для чего-то большего, чем фартук и поднос. Я вот зарабатываю на курсы актёрского мастерства и надеюсь, что мне однажды повезёт. – Мелани помедлила, продолжая теребить завязки. – А вы столько преодолели, хоть и совсем мало об этом рассказываете. Не сомневаюсь, у вас бы набралось историй на несколько томов автобиографии.

– А откуда такая уверенность?

– Я слышала, вам тяжело жилось в детстве, да и в Гилдхоллской школе… – она с невероятным изяществом бережно очерчивала мрак и грязь, которыми меня поливали в прессе. Избегала унизительных формулировок и растиражированного издевательства. – Могу спросить, Вивьен?

Закрасив уголок белого листа, я напряжённо кивнула.

– Почему вы почти ничем не делитесь? Наверняка поклонники с удовольствием бы послушали и научились стойкости на вашем примере.

– Меньше всего хочу быть примером для подражания, – обозначила я чуть строже, чем рассчитывала. И потому с ободряющей улыбкой дописала пару строчек об удаче и верности мечте, вырвала лист из блокнота и протянула ей. – Постарайся не стать похожей на меня, Мелани.

Возможно, ей действительно пригодилась бы моя автобиография. Хотя бы для того, чтобы вспомнить, что произошло на этой террасе четыре года назад. Знала ли она вообще, в какое кафе устроилась? Я мельком глянула под ноги Мелани, словно там сквозь свежие доски должна была просочиться тёмная кровь. Там теперь убрано, пусто, обычно. Обеззаражено. “А ведь кто-то должен был всё отмыть, навести порядок. Каково это – подчищать за смертью?” – изучая линии досок, я удивлялась тому, с какой поразительной лёгкостью рассуждала об уборке места преступления. Будто мне не плевать на то, что происходило здесь потом. Будто важнее было узнать, как именно действовали сотрудники клининговой компании, привыкшие не только к пятнам крови. Но наползающую тень этого кошмара спугнула шумная парочка, которая шагнула на террасу, заливаясь звонким смехом.

Мы с ней неловко попрощались. Мелани спрятала лист с автографом в карман фартука и скрылась за дверями, позабыв о брошенной на стол тряпке. Такой ли скомканной она представляла встречу с актрисой Вивьен Энри, которой восхищалась? И правда ли так нужно ей знать, что с “успешной и потрясающей Вивьен Энри” всё с первого вдоха закрутилось как-то неправильно?

Я повертела в руках блокнот, рассеянно прочертила ногтем чистые листы и задумалась – уместилась бы моя история на этих оставшихся десяти страницах? Первая про боль и надежды сумрачного района Лондона, в котором я росла. Вторая о попытках выбраться из беспросветного тупика? Третья про бессердечие и распутство мира, который обеспечивает публику развлечениями? И так до бесконечности? Если бы я решилась разоткровенничаться, с какого момента могла бы начать рассказ?

Вернувшись домой, я поднялась в спальню, покопалась в ящиках, вытащила толстую тетрадь, которую планировала использовать для записи новых рецептов. И той же ручкой, какой начеркала напутствие Мелани, настороженно нацарапала посередине “обрывок 1”. Да, обрывок. Не глава. Кусочек памяти.

Легко ли быть честным с собой, собрать портрет из множества осколков и не остановиться, когда разбуженное прошлое вцепится в горло?

Обрывок 2

Если пресса не выкатывала бредни о моих запойных похождениях, то увлечённо изображала закаляющие сложности, с которыми пришлось бороться. Журналисты лепили идеальную историю воскрешения из пепла после оглушительного краха. Нельзя сказать, что они промахнулись с выбором тональности. Но реальность нередко бывает ужасней любой её реконструкции.

Интересно, чем на самом деле так впечатлилась Мелани? Я не уточнила, но потом стало любопытно, какая же деталь зажгла в ней искру решимости влиться в мир театра и кино. Я отталкивалась от её мечтательно звучащего слова “вдохновение” и двигалась к истоку пути простой официантки из Форест Гейта.

Мама добивалась гарантии моей счастливой жизни даже совершенно абсурдными способами. Например, имя. Эллетра Вивьен Энри. В каком-то журнале мама наткнулась на глупую статью и запомнила, что Эллетра означает «сверкающая». Она любила повторять с ласковой улыбкой, что небо подарило мне шанс сиять. А я не понимала, как такое мутное и едва живое небо могло хоть что-то подарить и исправить. В моём детстве оно всегда было одинаковым – та же холодная, тусклая глыба и над крышей дома, и над глухой тишиной кладбища, где однажды выросло надгробие с её именем – Жаклин Энри. Мама умерла, когда мне едва исполнилось четырнадцать. Внезапная остановка сердца оборвала её запутанную жизнь.

«Даже следуя тропе, подсказанной всеми священными книгами разом, мы сгораем, Эллетра. Не всё ли равно, как именно мы в итоге сгорим?» – с грустной улыбкой говорила мама. Для себя она никогда не искала спасения.

Она была проституткой. Покинула сумрак неуютного и жестокого Парижа, отреклась от семьи и затерялась в тени Лондона. Работала в отеле с целым букетом особых услуг. Не для отдыха образцовых семейных пар. Хозяин отеля Джек Тови относился к ней с особым трепетом, и мама пользовалась этим суррогатом доброты и сострадания, спаянного с жаждой выгоды. Возможно, он и показал, как перехитрить Лондон. Мама не рассказывала, когда получила гражданство. Наверняка отыскала лазейку, полулегальный способ, сотканный из сплошных рисков и опасностей. Она научилась приспосабливаться и выкручиваться. Может, заключила фиктивный брак с британцем. И ей повезло, что дело не закончилось арестом и судом. Мама сделала всё, чтобы я стала полноценной англичанкой, а не безголосой и безоружной невидимкой в неразберихе законов и ограничений. Она не считала, что достойна другой жизни, чистой и безопасной. Билась, оборонялась, выпутывалась, напирала и действовала ради меня. Жертвовала всем. А ведь она и на девятом месяце была так называемым “десертом в отеле”. Хозяин не принуждал, но мама продолжала работать. О беременности узнала поздно и, храня в сердце осколок веры в своего молчаливого бога, не смогла погасить зародившуюся жизнь. Хотела отдать меня другим людям. Но всё-таки оставила.

В детстве я знала ничтожно мало об отце. Мама вылепила скользкий и блёклый образ коротким, зыбким признанием – он был одним из тех, с кем мама недолго встречалась. Сбежал, узнав о беременности. Жил не в Форест Гейте, иначе гудящие осы слухов давно бы ужалили самыми мерзкими подробностями этих отношений. Мама утверждала, что не любила его, просто искала способ отвлечься, оттереть копоть тлеющей жизни. Так она рассказывала и мне этого хватало. Я уверена: мама не смогла бы подобрать слова, какими можно склеить кусочки безобразной, удушливой правды о том, кто на самом деле оказался моим отцом. Такое не принято рассказывать своим детям, чтобы те не смерзались с ледяными корками стыда и не считали себя нелепой ошибкой.

Необходимость зарабатывать как можно больше неизбежно истощала и загоняла маму в ловушку, о которой я и не подозревала. И ей казалось – действительно помочь мне мог только вечно занятый и недоступный бог, а она лишь готовила к непредсказуемости реального мира.

Но сколько бы мама ни старалась уберечь от кишащих вокруг несправедливостей, это было невозможно. Кошмар улиц проникал и в наш дом: многое о горечи и зверствах беспокойного района я узнавала, прячась за дверью ванной комнаты и подслушивая разговоры мамы и её подруги Мегуми. Помню историю их знакомой по имени Нони. Она родилась на острове Сент-Люсия, когда тот ещё был британской колонией, и переехала в Гастингс вместе с чернокожей матерью и отчимом-англичанином. У меня закололо сердце от жгучей зависти – её весёлое детство звенело свободой, полное света, яркой зелени садов и чистоты морского берега. Совсем не похоже на холодные камни и бурлящую злость угрюмого Форест Гейта девяностых.

И вот Нони, повзрослев, имея безупречный юго-восточный акцент и хорошее образование, перебралась сюда к мужу. Далеко от респектабельного британского общества среднего класса. Здесь закрепился жёсткий порядок: в речи каждого чернокожего должен звенеть грубый, обличающий отзвук грязного происхождения. Иначе посчитали бы, что ты важничаешь, лепишь из себя нечто величественное и утончённое. Нужно вписываться в невзрачность и зажатость окружения, чтобы не нарваться на проблемы. Нони не знала о важности этих неписаных суровых правил, и потому простой громкий спор со старым другом на улице кончился тем, что полицейские схватили её, нацепили наручники, поволокли и швырнули в фургон, как пойманную бродячую собаку. Не помогли ни её объяснения, ни защита друга. Чернокожой женщине нельзя повышать голос в присутствии полицейского при исполнении служебных обязанностей. Если, конечно, в обязанности входило осквернение человеческого достоинства… Унизительный досмотр с раздеванием, глумление, непристойности, словно всё это происходило не в участке, а в сыром сумраке подворотни с бешеными мерзавцами. Нони, прикрываясь и корчась от издевательств и оскорблений, заметила притихшую блондинку, сжимавшую какую-то толстую папку. Нони спросила сквозь слёзы, надеясь ухватить ниточку человечности и сострадания: “Зачем вы это делаете? Вы ведь тоже женщина”. Но блондинке было плевать. Здесь она не женщина, а полицейский. А потом Нони предъявили обвинение в угрожающем поведении. Таким, как она, запрещено и пытаться доказать, что люди в форме могут ошибаться.

– Что можно, а что нельзя решает тот, у кого ключ от наручников, – с горькой усмешкой произнесла мама. Её голос дрожал, рассыпался, а затем они с Мегуми долго молчали. Моё сердце, казалось, билось и ныло так гулко, что его стук тянулся эхом из ванной на кухню, выдавал меня. Но никто не вскочил, не вытащил за руку в коридор, не отругал за то, что спряталась тут и вслушивалась в море грязи, с которой не должна соприкасаться. Но это всё кипело, расползалось, приростало и к моей жизни. Прошло больше двадцати лет, но поток мерзости и унижений не иссяк. Лондон по-прежнему лихорадит, тошнит и шатает.

Я не помню, что случилось с Нони, сумела ли она отстоять себя. Её терзания перемешались с бурей других обугленных судеб, приравненных к отходам и отклонениям. Да, совет Ньюэма мог похвастаться тем, что первым в стране выселил семью за оскорбления соседей-ямайцев, но это достижение меркло в гуле тревоги, наплевательства и безнравственности. У Форест Гейта всегда было полно бед: хроническая безработица, преступность, мусор на улицах… Но несмотря на бедность, наши соседи, выходцы из бывших афро-карибских колоний, умудрялись веселиться. С улыбкой рассказывали, как откладывали каждый пенни и готовили ужин всего за четыре фунта. Куриные ножки без кожи, душистый перец, помидоры и немного риса. Эта пропитанная слезами и отчаянием радость не давала покоя. Однажды я не выдержала. Несколько дней не могла есть, зная, что их холодильник пустовал чаще, чем наш. Тогда, заплаканная и растерянная, я постучалась к ним, принесла пудинг с говядиной и хлеб. Дверь открыла невысокая худая женщина. От неё пахло варёным горохом, на запястьях поблёскивали витые браслеты. Она похлопала меня по плечу и ничего не взяла: “Не надо, детка, вы с мамой одни, а нас много. Справимся. Не привыкать. – Женщина пошарила в кармане помятого длинного платья, схватила мою ладонь и вложила горсть орехов: – Держи, не плачь”. Я вернулась домой уверенная в том, что ненароком могла оскорбить её. Сколько мне было? Лет восемь… Я хотела счастья для всех и начинала подозревать, что так не бывает. Ничем свыше не предопределено. Те орехи я не съела. Хранила в жестяной банке из-под зелёного чая. Считала, что у меня не было права их есть.

В частную школу графства Суррей я попала не только потому, что оказалась сообразительной ученицей. Мама не была в восторге от гулянок с местной шпаной и решила: за мной постоянно должен кто-то приглядывать. Желательно приличные люди. Школа неподалёку от нас не годилась. Мама говорила, мы не могли переехать за пределы нервного Форест Гейта, и единственная возможность не увязнуть там – получить достойное образование и бежать без оглядки. Я не сопротивлялась её упорству, ведь ничего не теряла, уезжая учиться в другую школу. Ни с кем из диковатой своры хулиганов или забитых тихонь крепко не сдружилась. И потому не ощущала боли расставания.

Не очень трудно вычислить, откуда у мамы взялись деньги на моё достойное образование. Явно не внезапно свалившееся наследство или прилив удачи в лотерее. В Форест Гейте многие знали, чем на жизнь зарабатывала Жаклин Энри, и для меня в этом не было никакого шокирующего секрета. У кого-то матери наводили порядок на полках супермаркетов, намывали полы в больнице, лепили хот-доги и бургеры, ошпаривая руки маслом и кипятком. А моя хоть и ушла из отеля, но продолжала истязать себя чужой разросшейся похотью. Исполняла непристойные фантазии хоть тех же скучающих и раскисших мужей уборщиц и продавщиц из соседних домов. С годами во мне зрело болезненное, мрачное осознание, что так не должно быть. Не нормально, например, стоять в очереди и нервно вжимать пальцы в банку газировки, пока незнакомая женщина испепеляет тебя взглядом. В ней бурлит ярость – она отчаянно борется с желанием раскрошить о твою голову бутылку пива. И дело не в том, что ты схватила с полки последнюю колу, от которой без ума её малолетний оболтус. И ты разворачиваешься, ставишь банку обратно, прячешь горящее стыдом лицо. И бежишь прочь из магазина, чтобы ничего не покупать на деньги, которыми её муж расплатился с твоей матерью. Нередко я пересекалась с кем-то на улице и догадывалась, что меня молча провожали взглядом, а мысленно закапывали глубоко в землю и заливали бетоном.

Я с лёгкостью поверила, что в частную школу меня помог пристроить один влиятельный клиент. Сама себя убеждала – это мог быть тот самый фиктивный муж. Тот, кто упростил жизнь в обмен на что-то зверское, отвратительное, неразрывное с маминой работой. В ледяном потоке кружащего повсюду зла и горя было так просто встроить в картину мира жестокие правила выживания. Маме пришлось в очередной раз сгореть, размазаться холодным пеплом по чужой постели. Она не маскировала реальность утешающей сказкой про доброго волшебника, который заколдовал приёмную комиссию. Нет, поразительное чудо мама не приписывала небесам, дарящим шансы сверкать.

Однажды тот клиент заходил к нам. Я помнила расплывчатую дымку образа какого-то мрачного человека в чёрном костюме. Мама никогда не приводила мужчин, даже тех, с кем встречалась время от времени. Маленький дом викторианской эпохи, втиснутый в длинный ряд таких же на Лэнсдаун-роуд, она не считала пригодным для комфортной личной жизни женщины с ребёнком. Чуть больше сорока квадратных метров, небольшая гостиная и, спальня, переделанная в мою собственную комнату. Всё крохотное, тесное, угловатое, скованное, пропитанное шумом и тоской. Неухоженный сад с больными деревьями, неровный, глухой. Там застыл плоский островок камней, как руина замысла и трудов прежних жильцов, и он тонул в наползающей траве. Потом это место кокетливо назовут жемчужиной процветающего района, очаровательным кусочком истории.

Наверно, я вообще не должна была увидеть того человека. Мама не знала, что я не пошла гулять с соседской девочкой. Когда щёлкнул замок и проскрипела входная дверь, я мигом погасила лампу и затихла в тревожном сумраке комнаты. Гром чужого, угрюмого голоса раздавливал хрупкие звуки маминого сопротивления. Убаюкивающее тиканье часов с лягушкой исчезло в хлынувшей волне резкого спора. Ощущение уюта мгновенно рассыпалось и, казалось, в дом просочилось нечто опустошающее и неправильное. Мне мерещилось, что с каждым возмущённым криком этого оглушительного человека растрескивались стены, наливался тяжестью потолок и опускался всё ниже и ниже давящей чернотой погасшего неба. На полу дрожала полоска тусклого света из коридора. Всё было охвачено судорогой какой-то глухой безысходности. Ярче всего в памяти отпечатались лишь следующие несколько надрывных секунд. Я соскочила с кровати и подобралась к двери, хотела захлопнуть её прежде, чем клокочущая в коридоре разрушительная стихия кошмаром вползёт в комнату. И в тот момент мужчина внезапно обернулся и заметил меня. Стихия обрела грубые человеческие черты. Может, он улыбнулся или рассердился ещё сильнее. Я, обожжённая стылой беспомощностью, подавилась вдохом. Внутри не осталось ничего, кроме втянутого ртом воздуха с примесью табака и сырого железа. Ступни примёрзли к полу. Я не успела запомнить его лицо. Мама ужасе едва не прищемила мне руку дверью, прокричав так свирепо, как никогда больше: “Нет! Её ты не получишь!”

Я не разгадала тогда, что означал этот озлобленный выпад. И не задавала лишних вопросов. Долго подыгрывала стремлению мамы избегать неудобного разговора, задувала огонёк недопустимого любопытства. Мама о многом не рассказывала. А я научилась молчать, чтобы не вынуждать её выжимать из себя неловкие объяснения. Я помню, как от стыда и унижения выцветало её доброе и нежное лицо, когда она выхватывала из змеиного шипения слухов то, что бесполезно отрицать. И я бы не вынесла, если б маму ещё раз вывернуло наизнанку. Я быстро усвоила: отсутствие вопросов подпитывало спокойствие, подталкивало к сочинению безобидных историй, ограждающих от страданий. Из тугого клубка наших наслоившихся друг на друга молчаний прорвалась выдумка о растроганном клиенте, который согласился похлопотать ради дочери проститутки. Ребёнка проще убедить в самой невообразимой чепухе. В десять лет я перестала верить в Санту, но ради мамы вооружилась всей уцелевшей наивностью, чтобы не сомневаться: тот безликий человек мог расщедриться на своеобразное милосердие. Я догадывалась, что у обычной женщины из трещин Форест Гейта не может вдруг появиться всемогущий покровитель. Но яростно выцарапывала эти мысли, позволяла приглушать наплывы недоверия. Никто из жалости к истерзанной бедняжке не стал бы и дальше заниматься извращённой благотворительностью. И невозможно ублажить столько омерзительных ублюдков, чтобы стабильно оплачивать учёбу. А я продолжала упрямо отбиваться от неувязок и недомолвок. И в конце концов закрученная в узел уверенность победила. Я годами не замечала небрежных швов, которыми мама соединяла рваные лоскуты рассказа о приступе великодушия случайного клиента. Всматриваясь теперь сквозь мутную толщу прожитых лет, я понимала мучительную обеспокоенность мамы и её надежду – стены пансиона защитят и от издёвок разъярённых жён, и от другой опасности, которая тоже подстерегала совсем рядом с домом. Возможно, именно в том человеке из табака и железа была неведомая мне нарастающая угроза.

В школе Святого Джеймса всё было липко от патоки притворства и гадко от ещё более унизительного неравенства. Там оно не било по глазам, как в туманном кружеве ноющих улиц. Толпа учениц разом не расслаивалась на тех и других. Но одинаковым был лишь тёмно-синий цвет строгой формы. А чувство оскорбительных различий начинало тлеть где-то под сердцем, потом вскипало в костях, трещало злым напоминанием о том, что ты ошиблась дверью. Ты – несуразный пришелец. Ученицы из уважаемых семей сами не торопились попусту раздаривать уважение. Будто натренированные чуять падаль бедности или щенячью беззащитность, они быстро отлавливали жертв. Тех, кому не посчастливится развлекать их безропотным смирением в ответ на тщательно упакованные издевательства. Никому из обиженных не поверили бы. Обычно они уничтожали любые доказательства, если выскочки были слишком неосторожны, чтобы оставить след. Вскоре и мне пришлось узнать, почему же девочки из семей победнее выбирали бездействие и спешили отбросить насмешку, выжечь из памяти причинённое зло. Никто не протестовал. Уже отданы деньги за то, чтобы поверить на слово – все едины, приветливы, улыбчивы, готовы выручить, направить, позаботиться. Иного быть не может.

В первые ночи в пансионе я почти не спала, прислушивалась к перешёптываниям соседок по комнате. Они долго о чём-то жужжали на каком-то своём неведомом языке. Я была далека от их интересов и тревог. А это резко сокращало шансы подружиться по-настоящему, не для постановочных фотографий и спокойствия руководства. Меня не подзывали, не спрашивали ни о чём. В их головах обложки модных изданий с Кейт Мосс соседствовали с музыкой Oasis, мыслями Стивена Хокинга о чёрных дырах и Большом взрыве. Меня же манили бескрайние берега театра, бурные океаны, знойные пустыни, руины, катаклизмы и сверхновые кинематографа. Может, девочки чувствовали неготовность вникать в смысл безразличных мне увлечений. Что бы они ни обсуждали в темноте, я не пыталась присоединиться. Казалось, я замерла через целую вселенную от их кроватей, в пугающей недосягаемости пустого космоса, безжизненного и ледяного.

Мама выслушивала жалобы на шумную стайку грубиянок и считала, что я всё бессовестно выдумываю. Она будто бы и не принимала всерьёз дурную атмосферу, в которой я училась. Когда отдаёшь бешеные деньги, которыми легко вытащить из петли десятки бедолаг с нашей улицы, значит, взамен автоматически не можешь получить плевок в лицо? Мама не могла уложить в голове тот факт, что и в стенах элитной школы обязательно найдётся тот, кто платит больше тебя. А громадиной безнаказанности таких особенных учениц можно дважды перекрыть небо наглухо. Впервые я напоролась на жестокую мысль: настало время в одиночку противостоять высокомерию и коварству. И мне это не понравилось. Суммы на счету, горы наследства и ослепительность родословной против грязи района, измазанного нищетой. Против застенчивости, загнанности и слабости. А мама не сомневалась в моей твёрдости, смелости и хотела научить быть стойкой и оставаться собой. Прекрасное напутствие, не спорю. Но условия были не самые подходящие.

Я терпела глупость шуток, продуманных так, чтобы не вызывать беспокойства взрослых. Всё же открытое глумление никем не поощрялось и нигде между строк не значилось в девизе “уверенность, мужество, сострадательность”. Я всегда просила называть меня Вивьен. Звучание имени, резкое и отрывистое, успокаивало и не раздражало. Но это было ошибкой. Так девицы нащупали ещё одну уязвимость. Я сама подкинула им повод потешаться на глазах учителей и не нарываться на выверенно-укоризненное “Люси, так делать не стоит”. Поначалу детки богачей, титулованных мерзавцев и политиков разного калибра просто дразнили меня Электрой. И они вовсе не сравнивали с персонажем древнегреческой мифологии. Сотканные из самодовольства, вбитой в кости зависти, злобные и испорченные девицы не утруждались отсылками к мифам. Им нравилось комкать моё имя и бросаться другим. Наверно, они считали, что остроумно подчёркивали изъяны моего сложного характера, привычки искоса посматривать и чуть ли не метать молнии, молча отбиваясь от их заносчивости. Я самой себе казалась оголённым электрическим проводом. Из последних сил сдерживалась, чтобы не вышибать ногами дурь из невыносимых пигалиц. Очень хотелось защититься, осадить трещоток, столкнуть с реальностью, выбивающей зубы. Со всем, от чего их заботливо оберегали. Но прекрасно понимала, что последствия скандала пришлось бы разгребать мне. Дерзкому поголовью племенного скота позволено гораздо больше, чем остальным. Им оплатили право задирать нос и унижать забавы ради. Родители вложили слишком много денег в процветание школы. И директор не стал бы возиться в поисках справедливости. Не очень-то выгодно.

Я помню девочку по имени Эмили, столь же мерзкую и испорченную, как и многие другие из намытого стада будущих подстилок. И я возненавидела её с особой силой после того, как ошибочно восприняла ангельскую внешность за отражение чистоты беспечного детского сердца. В глазах некоторых прочих учениц с первых секунд можно было распознать: душа непременно зачерствеет, обуглится в пожирающем пламени высшего общества. Они отрицали воспеваемые школой идеалы, но помалкивали об этом, перед учителями лепили лучшую версию себя. С детства осваивали мастерство обмана по примеру родителей, раздувались от чувства собственного превосходства. Однако ничего подобного я не увидела в Эмили. Я сидела на деревянной скамейке, укрытая ласковой тенью старого пожелтевшего ясеня. Эмили отошла от весело смеющихся подруг и направилась ко мне. Вращаясь в буре занятий и репетиций пьесы “Лето в зимней шапке”, я привыкала к одиночеству, но неожиданно решила, будто у меня наконец появится друг. Книги и вторящие им фильмы утверждали: рано или поздно отчаявшиеся изгои находили защиту и счастье в лице хотя бы одного единственного человека, принимавшего их такими, какими они стали. Тогда я только приживалась в новом коллективе и ещё ни с кем толком не нашла общий язык. Конечно, разнообразие программ, поддержка со стороны учителей и наставников были на страже единства, комфорта и процветания. Взрослые успокаивались, принимая отточенную иллюзию сплочённости за правду. Многие ученицы под наблюдением учителей наловчились отыгрывать доброту и дружелюбие с теми, кому потом заворачивали муравьёв в конфеты.

И я подумала, что кого-то по-настоящему заинтересовала спустя пару месяцев обучения.

– Красиво рисуешь, – отметила Эмили, склонилась над портретом мужчины. Его грустные глаза я с трепетом и осторожностью оттеняла линией ресниц. И тут я вздрогнула и испуганно на неё уставилась, надломив грифель карандаша. Почувствовала себя заколотым, но ещё живым диким зверем, к которому внезапно проявили сострадание. – Кто это?

– Пока безымянный незнакомец, – ответила я, взялась за другой карандаш и пояснила, посчитав, будто ей это интересно: – Но он присоединится к портретам Шарлотты, Долорес, Карлайла и Джереми. – Я резко прервала неуместный рассказ, сохранив печальную тайну: все эти люди, отраженные на белой бумаге, были выдуманной семьёй. Призрачными родственниками и друзьями матери, жившей далеко от глухих стен пансиона.

Я не сомневалась: у нас с мамой не осталось никого во всём холодном изувеченном мире. По крайней мере, при жизни она с нежностью и любовью упоминала только бабушку, к которой ездила летом.

– Это твоя семья? – не по годам впечатляющая проницательность обезоружила. Эмили присела рядом, с нескрываемым интересом разглядывая моё лицо.

– Да, – растерянно обронила я, уткнувшись обратно в рисунок. Огонёк глупого обмана обжёг язык.

– Скучаешь по ним?

Я кивнула, рассеянно заштриховывая ворот рубашки, выскакивая за линии.

– Не волнуйся, тебе обязательно понравится здесь, – уверяла Эмили.

И я решила ей открыться. Тем же вечером достала из тайника под матрасом папку, туго перевязанную верёвкой. Там я прятала рисунки. С удовольствием и гордостью познакомила Эмили со старшей сестрой Шарлоттой, умной и честной красавицей, с неряшливой тётей Долорес, кузеном Карлайлом и чутким дядей Джереми. Я разворачивала перед Эмили портрет за портретом. А она слушала, не перебивала этот поток одичавшей фантазии. Выдумки лились так непринуждённо и искренне, словно я не сочиняла, а пересказывала жизни реальных людей.

Но разве могла я, ослеплённая вниманием и горячей заинтересованностью, предположить, что и за крохотную безобидную ложь придётся дорого заплатить?

– А почему ты его оставила без имени? – Эмили указала на бледные очертания мужчины в заштрихованной рубашке. Её привлекали оттенок нежной грусти в сдержанной улыбке, поджатые тонкие губы и слезы, замершие в уголках выразительных глаз.

– Наверно, просто не могу подобрать правильное.

Но потом подбирать было уже нечего. Исчезла необходимость мучиться в поисках нужного имени, созвучного образу. Однажды, сорвав зелёное покрывало и заглянув под смятое одеяло, я от ужаса онемела на неделю. Мелкие обрывки вымышленной семьи и десятков пейзажей были разложены по простыни. Вбиты даже под тонкую голубую наволочку, точно пух. Я стиснула в ладони эту бумажную пыль и в оглушающей беспомощности разжала пальцы. Частички портретов, растерзанных с немыслимым зверством, осыпались снегом на постель. А я, не в силах отвести взгляд, застыла. Обида и злость впились в сердце. Внутри что-то расходилось по швам. Вспыхнувшая ярость закипала в крови, но ни единой слезы не блеснуло на пылающих щеках. Тогда от унижения и досады зарыдало лишь сердце, познавшее вкус первого предательства… И неужели именно это обязана была я вынести из восхваляемого мамой заведения – привычка терпеть боль и неумение доверять людям? Ради такого сомнительного багажа она до самого конца торговала собой?

Я заболела разрушительной жаждой мести. Пока Эмили как ни в чём не бывало вышагивала по столовой, спокойно надламывала хлеб и хохотала над тарелкой, я ничего не ела и давила голод мыслями о том, как швыряю стакан ей в лоб. Я не умела вынашивать изощрённые планы и гадить исподтишка. Форест Гейт не выращивал хитрых стратегов. Он пичкал сердце взрывчаткой бунта и дурманил одержимостью немедленной расправы. Возможно, я онемела именно потому, что всю себя переломила и разорвала, чтобы взбешённые родители Эмили не сжили нас с мамой со свету за выбитую челюсть их красавицы.

На мою пугающую замкнутость обратили внимание. Размотать узелки молчания пытались и психолог, и священник, увидевший в этом промахи и расшатанность системы духовной поддержки учениц. Все бессильно разводили руками, сочиняя небылицы версий. Мама в растерянности садилась передо мной на колени в опустевшей часовне. Расколотый витражами солнечный свет прилипал к её уставшему лицу разноцветными пятнами. Она ждала, что я заплачу и всё расскажу. Но я сидела, прибитая страхом к скамье, всерьёз считала, что стоит пошевелиться – и правда просочиться сквозь движение мышц.

– Что случилось, Эллетра? – в сотый раз повторила она, вцепилась в мой локоть и хорошенько тряхнула. Надеялась, что из меня выскочит ответ? Заостренный беспокойством вопрос казался киркой, какой она пыталась расколоть камень тишины, которую я проглотила. – Так нельзя. Продолжишь упрямиться, и руководство начнёт расследование, будет копать глубже. А им не хочется, уж поверь. Никому не хочется привлекать лишнее внимание борьбой за бедную девочку из пыли Лондона. Им проще сослаться на то, что ты не приспособлена к жизни в пансионе, если вдруг потребуются объяснения. Пока ничего не утекло за пределы школы, и это всех устраивает. Священник пообещал чаще с тобой беседовать, чтобы укрепить подорванный дух, научить тебя сперва говорить наедине с умиротворением этого светлого места. Не отказывайся от встреч с ним. Ты должна показать, что стремишься справиться с проблемой. Будь послушной и рассудительной. – Мама прочертила пальцем тёмно-синии линии моей клетчатой юбки. – Ты же такая умница, маленькая Эллетра.

А я молчала. Интересно, сколько покалеченных душ пытался залатать священник? Сколько девочек продирались через зазубренные шипы подлости, прятали шрамы и представляли, что их беды тлеют и гаснут вместе с зажжённой свечой?

Мама укутала меня наставлениями и уехала. Спустя несколько дней голос зазвучал снова, но уже какой-то другой, выточенный из одиночества, гнева и скорби. Как из вихря бумажных клочков не собрать портреты и пейзажи, так и раздробленный голос не склеить.

– Ну как, дорисовала своего незнакомца? – однажды бросила мне в спину Эмили, когда шумиха вокруг моего временного расстройства стихла. Она не скрывала, что причастна к разорению тайника. Возможно, насмешливо упивалась тем, что пакость сошла с рук. Я бы с лёгкостью поверила, что Эмили на мне проверяла границы дозволенного. А я разрешила эксперименту завершиться успехом.

Эмили раздражённо окликнула, но я ничего не сказала. И не обернулась. Я боялась пробудить потушенный огонь обиды и вмять кулак в её невыносимо приторное лицо. Наставница говорила, как важно не загубить шансы получить стипендию, а для этого нужно быть трудолюбивой паинькой, вписываться в ожидаемые стандарты. И не ввязываться в конфликты. Даже если очень хочется.

Молчать, чтобы ненароком не вылететь из школы, чтобы тебя не вычеркнули из списка, избавляясь от хлопот.

Молчать и топить в улыбках злость, изнемогать в вареве невыплеснутого возмущения, чтобы комиссия именно над тобой сжалилась и выдала стипендию.

В школе Форест Гейта хитрить и извиваться бы не пришлось.

И если бы каждая из учениц была подрастающей сволочью, я бы сбежала без оглядки. Но и там, к счастью, нашлись девчонки, особенные и понимающие, с которыми я ощущала себя живым человеком. Я вспоминала слова соседки, отказавшейся брать пудинг и хлеб: “Вы с мамой одни, а нас много”. Но я теперь была одна. И нужно как-то влиться в это спасительное, согревающее, надёжное много. Или пусть не совсем много, а хотя бы чуть больше, чем одинокая девочка в ловушке бездушных, осточертевших надо-должна-помалкивать-терпеть-подчиняться. Я увидела дорогу к свету прежде, чем разочарование поглотило целиком. Среди спокойных и неприметных девочек я находила не друзей, а, скорее, союзников, обиженных, с задавленной волей. Тех, с кем разделяла тихое негодование и желание вырваться на свободу. Помню, нас было четверо… Мы были ужасно похожи и держались вместе, ценили это странное подобие единства девочек из часовни. Хотели быть лучше, найти свой путь и не стать презираемыми отбросами. Смеялись, читали вслух книги, рисовали комиксы, усевшись на полу. Играли, придумывали, учились и дышали легко, слушали друг друга и защищали. Человеку важно не быть одному. Это спасало нас и берегло надежду отыскать место под солнцем. Я благодарна этим забавным девчонкам за смелость и преданность. За возможность быть честной. После школы мы постепенно утрачивали связь, но сохранили в памяти лёгкую тень немого сострадания.

В пылу напряжённого и пёстрого времени незадолго до выпускного я заметила, что Эмили всё порывалась заговорить со мной. Она выжидала момент, топталась неподалёку, дёргала пуговицы на рукаве пиджака. Мы обе уже были совершенно другими людьми. Я могла бы отбросить прошлое и сделать шаг навстречу. Хотя бы попытаться. Но для Эмили произошедшее стало белой пылью детского воспоминания, а для меня – рубцами рваной раны. Для неё это было глупым баловством, за которое она больше не испытывала гордости. Я отворачивалась всякий раз, как случайно ловила её пристальный взгляд.

Пройдёт больше десяти лет, прежде чем Эмили снова постучит в мою жизнь.

Обрывок 3

Когда мне исполнилось двадцать, дни разлетелись в щепки. И от грустной девочки, влюблённой в кино и спектакли, остался сваленный в кучу хлам. Хорошо, что мама не увидела, как я из сытой и чистой жизни устремилась прямиком ко дну. Растаяли и лесистые склоны холмов графства Суррей, и пламенные надежды чего-то добиться в Гилдхоллской школе музыки и театра. Я осталась наедине с мучительным кошмаром, а человека, который действительно смог бы мне помочь, тогда ещё не было рядом.

Единственное, с чем повезло в то время – не докатилась до наркотиков. Я знала, что эта зараза делает с людьми, как превращает их в развалины, обрушивает несчастья. Одаривает иллюзиями, отключает рассудок и вынуждает испепелять всё вокруг. Среди ужасов и соблазнов ночных улиц для меня нашелся другой яд. И я думала, привычка отключаться от мира, от боли и стыда не столкнёт в пропасть. Конечно же, я заблуждалась, и алкоголь так же сбивал с пути и разъедал до костей, но было удобно лгать себе: я контролирую ситуацию и смогу соскочить в любой момент. Облегчение всегда сменялось холодом беспомощности.

Я доживала последние дни в крохотной съёмной квартире. Денег катастрофически не хватало. Учёбу бросила, иначе бы меня всё равно выставили за безрассудные выходки в тисках алкоголя. Биллу Горману, хозяину ресторана, в котором я тогда работала, камнями изуродовала машину в отместку за настойчивые предложения подзаработать. Стать особым украшением вечера состоятельных клиентов, которых, наверно, даже тошнило деньгами. Они мечтали приподнять ткань юбки симпатичной официантки ножами, которыми только что резали стейк, утолить голод своей мерзкой плоти прямо в зале. Я не считала себя привлекательной и желанной, поэтому не сомневалась: такие унизительные порывы клиентов объяснялись тем, что я казалась им легкодоступной и податливой. Словно источала запах проституки, которым пропитывалась с момента рождения, не находя способа избавиться от него, – не стереть, не содрать с кожей.

Отыграться на машине Билла мне показалось мало. Я задумала обчистить его кабинет, найти в нем что-нибудь ценное или даже разоблачающее. Вспомнив уроки беспризорной шпаны, вскрыла замок. Я не заботилась об осторожности, с бессильным бешенством переворачивала всё подряд. Видимо, была не совсем трезвой. До сейфа добраться не смогла, а именно там, как я думала, и хранилось самое главное, чудовищное, сочащееся мерзостью.

Билл не только владел рестораном и отелем. Он торговал запрещёнными веществами, привозил «экзотику» на закуску особо важным клиентам, которые любили долбить свежее мясо с континента: девушки из Чехии, Польши, Франции, России, Германии. Эти перекошенные призраки мечтали о лучшей жизни, но становились пылью несбывшихся желаний. Я хотела добраться до доказательств грязного кошмара, обратиться в полицию. Едва ли кто-нибудь зашевелился бы без бумаг, фотографий, чего-то более весомого, чем слухи, домыслы и слова полубездомного ничтожества. Я слабо представляла масштабы неприятностей, в которые с щемящей наивностью готовилась нырнуть. И с тем же безрассудством надеялась отыскать в кабинете убедительные улики, собрать месть по кусочкам. Я выдирала ящики стола, выплёскивала на пол потоки документов, натыкалась на запечатанные конверты с купюрами и заталкивала их под длинный толстый свитер и джинсы. Минута за минутой я обрастала бумажным щитом из сотен фунтов.

Билл вернулся слишком рано. Я не успела обернуться на грохот распахнутой двери – тяжёлые руки впились в мои плечи, колено Билла будто расплющило позвоночник. Жгучая боль от удара заполнила кости, забилась в лёгкие. Тело стало неповоротливым и размякшим, словно придавленным к тьме морского дна.

– Поганая дрянь! Чего ты здесь рыщешь? Кто тебя пустил?! – звериное рычание Билла ревело в висках. Он тащил за волосы к свороченному креслу. Я чувствовала, как натягивалась и ныла кожа, как скручивались хрупкие пряди.

В следующее мгновение я очутилась в воздухе и потом рухнула. Подлокотник вонзился между лопаток. Выдох с привкусом крови увяз в горле. Билл подошёл, влепил ботинком в живот. Снова приподнял за ворот свитера, дёрнул вниз, ударив носом о корешок упавшей книги. Надавил на затылок и рассёк лицом жёсткий ковёр от угла до угла, смазал его моим глухим воем. Конверты, втиснутые под чашечки и ленты бюстгальтера, закололи и зашуршали. Но Билл ничего не заметил. В онемевшем рассудке лопнула ниточка мысли – нужно спасаться, двигаться, защищаться. Он оторвал меня от пола, я неуклюже попыталась вывернуться. Его рассмешила эта унизительная беспомощность. Я зашипела, заскулила, извиваясь и царапаясь. Громадный кулак врезался в щёку и обрушил меня к опрокинутым ящикам. Дрожь запредельного усилия втекала в сустав за суставом, я почти отодрала себя от шелестящего вороха бумаг. Но Билл резко подхватил меня, закинул на стол, пригвоздил лоб к рассыпанным карандашей. Казалось, помутневшее сознание дробилось с каждым ударом о подпрыгивающие карандаши. Поверхность стола плыла и пузырилась перед глазами, капала кровь, но внутри взрывался призыв – не отключайся, борись, ты должна сбежать!

– Есть клиенты, которым нравятся покалеченные дамочки. Это и правда возбуждает, – он сдавил пальцами шею, затем отпустил, и я сквозь густой, горячий наплыв боли распознала неловкую возню ниже пояса – Билл копошился с моими джинсами. Скрёб ремень, стягивал и толкался, грубо вминая меня в стол. – Сейчас ты заплатишь за упрямство и беспорядок, грязная мразь.

– Нет… – сплюнутое слово окрасилось кровью разбитых губ. Отзвук вибрировал в ушибленной челюсти. – Нет!

Сопротивление стало моим единственным дыханием. Я молотила ногами, стараясь выскользнуть из-под этого борова. Билл вывихнул мне руку и едва не размозжил, навалившись глыбой безобразного потного чудовища. Я нашарила телефон, потянула за провод, ухватилась за него, замахнулась – телефон со звоном громыхнул где-то в стороне. Сломала два карандаша о плечо Билла. Он расхохотался, довольный и ликующий. Поверил, что я от отчаяния всерьёз рассчитывала одолеть эту свиную тушу пластиком и деревом. И я воспользовалась выигранной секундой его торжествующего самодовольства. Уловив чуть ослабевшую хватку, я крепко уперлась локтями в стол, вмиг зацепила ногами пол и, оттолкнувшись, жёстко подалась назад дважды – ударила его затылком в грудь и подбородок. Билл еле заметно пошатнулся. Но и этого было достаточно. С гудящей головой я выпутывалась из его рук, колотила локтями, вгрызалась зубами в предплечья. Когда удалось развернуться, я отступила от края стола, чтобы не позволить Биллу вновь захлопнуть ловушку. Загнала ему между ног всю бушующую ярость. Он повалился скрюченной грудой на колени, как-то странно сжимался и разжимался, словно выкачивал боль, и хрипло завывал. Неизвестно, сколько времени было в запасе и когда этот мерзавец будет в состоянии приказать своим псам растерзать меня. В голове всё затуманилось. Тёмно-коричневые стены взмывали клубящимися сгустками плотного пара. Я отскочила подальше от Билла. Равновесие трещало, а тело казалось пустым колыханием воздуха. Мир покачнулся и вспенился, будто я нырнула в кипящий суп, в котором варились вывернутые наизнанку шкафы, письменный стол, заваленный отчётами диван. Я с трудом выдавливала себя прочь, к свободе, к помощи, к миру без ужасов Билла Гормана. Его стоны уже не доносились, не вплетались в крошащееся небытие вокруг меня. Значит, я вышла из кабинета и брела в зеленовато-жёлтом коридоре, похожем на тёмную илистую реку. Очертания лифта проскользнули мимо. Я не стала разворачиваться, боялась застрять в кабине. Наталкиваясь на стены, брела к сияющей лестнице.

Вывалившись в дождливую мглу холодного вечера, я бежала, пока не иссякли силы. Пока мутные улицы не скрутились в узел. Очнулась посреди квартала старых доков, недалеко от беспокойной Темзы и теней цветущего парка, выросшего на месте химических заводов. Говорят, между обеззараженным грунтом и слоем свежей, чистой земли насыпано почти два метра дробленого бетона. И тогда, разбуженная стылым прибрежным ветром и дождём, я зарыдала и захотела спрятаться навсегда в запечатывающей массе бетона. Я лежала, прерывисто вдыхая и выдыхая. В голове вращались клочки воспоминаний о маленьком аду в кабинете Гормана. Я не была первой, кого он хотел заполучить и затем выбросить на свалку. И не буду последней из тех, кто просто зарабатывал деньги на шанс добраться до мечты и не сгинуть на задворках. Оторвавшись от мокрого асфальта, я выпрямила перепутанные пряди волос, залепивших глаза. Скривилась от боли в вывихнутой руке. Отряхнулась и глянула туда, где, как мне казалось, можно рассмотреть в сырой полутьме неровные контуры барьера, готового отразить удар взбешённого потока воды. Но ничего не увидела.

В тот момент, опустошённая и одинокая, я почти молила о том, чтобы огромная приливная волна захлестнула берега, проломила барьер. Понеслась с грохотом по улице, подхватила меня и размазала по тротуару. На месте Лондона миллионы лет назад бесновались вихри морской стихии, оставшейся отпечатками теней древних существ в жёсткой плоти уцелевшего камня. Застывшие отражения ракушек, лилий… Я думала о том, как откликались на зов большой воды и вскипали погребённые, истощённые реки, выбирались из заточения, крушили, шипели и неслись навстречу солнцу и свободе. Смывали нагромождения зданий, перемешивали всё и превращали обратно в беспорядок глины, кирпича и мела. Мстили за то, что их, ещё живых, решили похоронить, чтобы город рос и ширился дальше. Таким и бывает необходимый фундамент будущего, залог существования – всего лишь бесконечное наслоение жизней, сшивание одного с другим? Пласты дорог поверх закопанных рек. Многоэтажные гиганты, рождённые эпидемией реконструкций потрёпанных районов. Мама, отказавшаяся от себя ради дочери. Билл Горман, который питал свой завтрашний день перемолотыми судьбами.

“Будущее невозможно без прошлого, Энри. Ты невозможна без всего ужаса, оставленного позади. Но это не значит, что ты привязана к нему навсегда”.

Воспоминания смешивались, колыхались и расходились рябью помех. Я стояла и ждала бунта замурованных рек, восстания древнего моря. Такой удивительный, болезненный контраст – биться за жизнь в тисках безумия Билла Гормана, а после призывать разрушительное наводнение. Я застыла в предвкушении бешеного гнева волн, вздымаемых гулким ветром. И думала, что ничем не отличалась от крошки бетона между отравленной землёй и той, что зацвела сверху. Я тоже вогнала себя в горькую пустоту между мраком прошлого и сиянием будущего, до которого не смогла дотянуться.

Затмение в голове медленно рассеивалось. Я похлопала здоровой рукой по ткани свитера, впитавшего тяжесть и холод дождя. Деньги, заработанные Горманом на иностранцах и зависимых от одуряющей гадости, размокли и слиплись. Я хотела перечислить их в благотворительный фонд. Отдать тем, кого разрывали в огне садизма, не получится. Эти измазанные чужой ненасытностью призраки превратились в ничто так же, как и испорченные купюры. Я не играла в Робина Гуда, который крал у воров и насильников. Возможно, я мстила за мать, когда-то названную таким же свежим мясом. Мстила за себя. Я отлепила от ледяной кожи все конверты, смяла и швырнула в чёрную урну. Дрожащими пальцами нащупала в кармане ключи от квартиры и кошелёк. Нашла немного сухих фунтов. Надеялась, что хватит на такси. Жутко продрогла и едва соображала.

Но дома не стало легче. Измученная простудой, я замирала в страхе перед улицей, постоянно проверяла, надёжно ли заперта дверь, прислушивалась к вспышкам резких звуков. Распухший локтевой сустав сводил с ума. Его нужно вправить, нужно лечить. А я боялась быть схваченной людьми Гормана, боялась, что меня затащат в этот ужасающий хаос и уничтожат. Шли дни. Отёк наливался болью, полыхая оттенками лилового. Срок аренды истёк. Хозяйка могла выгнать без лишних слов и не мараться месивом чужих проблем. Но напоследок удивила состраданием. Отвезла к врачу, убедилась, что мне оказали помощь. Посоветовала обратиться в полицию и исчезла. Выйдя из больницы, я потеряла ломкое, невесомое чувство безопасности. Мысль о полиции воспламенила панику. Я вломилась в кабинет, украла деньги. Не знала, сколько, но это точно не спишешь на невинную шалость. И самооборону Горман вполне мог нарисовать красками зверского нападения. У меня не было голоса, не было защиты. Перемещаясь по городу измождённой тенью, я в каждом прохожем видела угрозу. От знакомых ждала озадаченных звонков: “А что ты натворила? Тебя ищет полиция”. Спустя время я решила, что Горман натравил не закон, а личных охотников за головами. Думала, ему захочется расквитаться с обнаглевшей официанткой.

Я сбежала буквально в никуда. С трудом находила способ добывать деньги. Снимала жильё вместе с такими же перепуганными неудачниками. Позже я случайно выяснила, что Билла Гормана задушили в уличной драке. Не знаю, был ли то хлыст справедливости или хищная жестокость оказалась способна утащить во тьму и даже такую вонючую мразь. Я лишь с отвращением усмехнулась. Но всё ещё верила – его смерть не была гарантией того, что за мной больше никто не гонится. Страх быть пойманной царапался под кожей.

Сложив все крупицы загубленной жизни, я поняла, что под тяжестью сожалений и ненависти легче броситься под поезд, а не пытаться выбраться. Быть слабой всегда проще. Опускаешь руки и сливаешься с течением. Я убеждала отражение в зеркале – ничего ценного, неиспорченного и живого во мне не осталось. Я всё уничтожила. Или почти всё. Но так или иначе, вопреки смятению и бессилию натыкалась на неизменный вывод: у меня нет права проиграть. Не для этого вспыхнула моя жизнь. Сдаться – значит перечеркнуть все старания мамы, её желание подарить мне лучшее будущее. Иногда в моменты уязвимого спокойствия я размышляла о возвращении в Гилдхоллскую школу. Но горечь стыда гасила любые попытки влиться в русло прежних дней. Что если к памяти о проваленных репетициях, прогулах, оскорблениях прибавились слухи о скитаниях по улицам в поисках крыши над головой? А если случилось так, что кто-то из школы был знаком с Горманом или другими людьми из проклятого отеля? Наросты натурального помешательства отравляли разум, паранойя не унималась.

Метания между безумствами и попытками вытащить себя из западни… Что бы я тогда ни делала, как бы ни старалась возродить заледеневшую жизнь внутри меня, этого было недостаточно. Не хватало огня смысла и убеждённости. Сложно рассуждать здраво, когда порой разрываешься, не в силах выбрать, на что потратить деньги – на обед или выпивку. Бывало, я не могла заставить себя набивать желудок хоть самой отвратительной и дешёвой едой, потому что не понимала, хотела есть или нет. Это страшно, вот так постепенно терять связь с собственным телом, прислушиваясь только к нарастающей жажде алкоголя. Доводя себя до истощения и потери сознания, горела в пламени самоуничтожения. То мечтала исчезнуть в дыму, то цеплялась за воспоминания о матери. Этот отрезок жизни особенно сильно ненавижу. Но такова часть меня. Увы. Безобразная, пугающая, но всё же часть прожитых лет. И я ещё не встречала людей, которым бы не хотелось что-нибудь стереть из своего прошлого.

Мы все сделаны вовсе не из имбирных пряников.

И где-то здесь, среди остывающей золы и тумана прорезалась искра света Тома Эдвардса. Да, вряд ли можно было ожидать появления популярного британского актёра в переливах боли моей жизни. Самой бывает интересно задуматься, каким же престранным образом Лондон сомкнул две совершенно непохожие дороги. Даже если бы меня попросили, я бы вряд ли ответила, как же именно всё сложилось так, чтобы я отыскала исток новых сил в той случайной встрече. Я не назову ни точной даты, ни места, где моя ускользающая жизнь вдруг обрела особое значение. Не знаю, какого цвета был тот летний вечер. Да, непременно это произошло вечером, и не обязательно серым и дождливым. Быть может, улицы ослепляли огнями, выхватывали из сумрака унылое лицо Лондона, который редко бывает милосерден… Сложно отыскать путь к этому воспоминанию, добраться до подробностей. Впервые мы пересеклись очень давно. Он и сам уже не вспомнит.

Этот немыслимый человек ещё не был покорителем миллионов сердец, не наряжался в героя нашумевшей фэнтези-саги. Ничем не выделялся в равнодушной массе народа. Неприметный кусочек огромного пазла под названием Лондон. И для меня в то время он был никем, обыкновенным прохожим, чьё имя стало известно годы спустя. Томас Джонатан Эдвардс.

Я неловко задела его костлявым плечом. И, прекрасно понимая, что сама по невнимательности налетела на незнакомца, в порыве какой-то жгучей злобы ткнула его локтем под рёбра. Искрящая взвинченность, привычка защищаться, нападать первой. Том глухо выдохнул и недовольно уставился на меня. Между нами протянулась дрожащая нить изумлённого молчания. Примерно полминуты мы стояли, застыв друг напротив друга, пока холодный мир вокруг растекался безликим потоком. В глазах Тома сияло необычное сочетание осуждения и сочувствия. Он и понятия не имел, сколько боли я вынесла и сколько грязи наглоталась, однако его растерянные глаза говорили об обратном. Сложилось впечатление, что он увидел гораздо больше, чем мог на самом деле. Я мало выпила в тот вечер, чтобы сохранить денег на завтрак, но и сейчас не думаю, что меня обмануло воспалённое воображение. Том, высокий кудрявый парень, одет прилично, выглядел бодрым и нормальным. Казалось бы, он ничего не знал о грубой, бесцветной изнанке жизни. Так мне казалось.

– С вами всё в порядке? – встревоженно спросил Том.

Я отступила на шаг. Когда в последний раз хоть кто-то интересовался, в порядке ли я? Странное чувство заколотилось в сердце. Выпачканный горечью оглохший мир раскачивался, полыхал и крошился. Промелькнуло окрыляющее, зыбкое ощущение какой-то непобедимости. Тень уверенности в том, что можно преодолеть любую преграду. Сказать ему, что ничего не в порядке? Признаться – я совсем запуталась, мне некуда идти, некого звать на помощь? Но такой внимательный взгляд до ужаса напугал меня, и я, ошибочно приняв Тома за ищейку Гормана, бросилась бежать. Ещё долго чувствовала, как ладонь Тома осторожно касалась рукава моей куртки. И эта щемящая неловкость, ощущение чьего-то осязаемого присутствия в моей жизни и трогательная простота человеческого тепла лишь заставляли мчаться ещё быстрей… Дальше и дальше от крохотного солнца того незабываемого мгновения.

Потом в лихорадке жутких снов я оборачивалась и гналась за ним, а бесцветная толпа превращалась в грохочущую реку и утаскивала улицу под землю.

Обрывок 4

Назрело время перемен, я стала чуть спокойнее, училась справляться с проблемами и не досаждать никому. Двигалась к принятию важного решения. Пора найти опору, начать лечение, вырваться из замкнутого круга. Ненадолго я устроилась в неприметный мексиканский ресторан в Саутуорке, в одиннадцати километрах от покинутого дома в Форест Гейте. Тогда ещё срабатывала мрачная закономерность: меня всегда шатало неподалёку от родного района. Но я была готова нарушить её.

Официант Джейми был одним из немногих, кто относился ко мне с дружелюбием и искренней заботой. Чаще других спрашивал о каких-то пустяках, в ливень подвозил до дома, приглашал в кино. Точно знал, когда у меня раскалывалась голова, а я старалась это скрыть и застенчиво улыбалась. В ресторане иногда насмешливо поговаривали, что мы влюблены друг в друга. Джейми отшучивался, делал вид, будто всем померещилось. Но трудно не заметить, как мило он осторожничал, пытаясь стать ближе. Добрый, внимательный, тихий и ненавязчивый. А я не могла ответить взаимностью, не осмелилась рассказать обо всём, что оставило во мне глубокие, кровавые провалы. Каким бы хорошим парнем ни был Джейми, я знала – он не выдержал бы моего откровения. Тогда я не представляла, кто вообще был готов узнать настоящую Вивьен Энри.

Я наивно верила, будто другой город исцелит от всего, что отравляло и душило. Сначала я хотела сесть на поезд до Суррея, спастись от грохота кошмаров среди полей, пылающих жёлтыми цветами горчицы. Но боялась поймать в шуме ветра отголоски затухающих лет: позабытое веселье, беззаботность, гул безмолвия в часовне и эхо беспомощной злости. Поэтому я, зажмурившись, ткнула пальцем в карту Великобритании на стене книжного магазина. И попала в Шотландию. Так и решила.

Джейми вызвался посадить меня на самолёт. Наверно, он надеялся что-нибудь придумать, задержать, нарочно выбрать неправильный маршрут. Я помню, как тихо магнитола что-то нашёптывала. Всплески аккордов гитары с плавным низким голосом. Хоть что-то разгоняло тишину в салоне автомобиля. Казалось, уже больше нечего сказать. Одна сплошная неловкость. А блёклого притворства и болтовни из вежливости мы не переносили оба.

– Тебя там встретят? – вцепившись в руль, печально спросил Джейми. Побелевшие костяшки тонких пальцев. Тревожный взгляд, блуждающий от дороги к рычагу переключения передач. Я догадывалась: он хотел сказать нечто совершенное иное, будто бы ждал разрешения или высчитывал подходящую секунду и нервничал. Джейми боялся прощаться.

– Встретят, – солгала я, чтобы успокоить. Пришлось выдумать добродушных дальних родственников в Эдинбурге, иначе Джейми точно кинулся бы вслед за мной.

– Обязательно позвони, как доберёшься, – говорил он, потуже затягивая узелок нашей связи. И то, что Джейми не произнёс, пропало между словами, невысказанное и щемящее.

Красный брелок с потрёпанной тряпичной куколкой сорвался с зеркала заднего вида. Джейми глянул вниз, потянулся, чтобы подобрать упавший брелок… И эта перекрученная кукла с оборванной цепочкой, обивка пассажирского сидения стали последней картинкой, которую он успел увидеть. Затем его голова оказалась проткнута кусками разбитого стекла, а тело запечатано искорёженной дверью. В нас на чудовищной скорости врезался сумасшедший ублюдок.

Джейми погиб мгновенно. А я выжила. Исколотая, изрезанная, с разбитым лбом, но выжила… Нарочно не открывая заплывших глаз и притворяясь спящей, подслушивала бесконечное трещание медсестёр. Они с ужасающим бездушием обсуждали жуткую аварию. Перебирали подробности, фантазировали, сравнивали изуродованный труп Джейми то с размороженным окороком, то с мешком мясных обрезков, то с некой инсталляцией с городской выставки.

Когда одна из них собиралась сделать мне обезболивающий укол, я вцепилась в её халат. Хотела схватить покрепче, вонзиться с животной яростью, вступиться за доброго друга. И, дрожа всем телом, прорычала:

– Его звали Джейми Коллинз. Он был человеком, паршивая ты скотина!

И теперь он никогда не ответит на звонок.

***

Авария раздробила память на множество осколков. И что-то наверняка исчезло бесследно, высыпалось на тёмный асфальт следом за брызгами стекла и металла. Даже после выписки из больницы я чувствовала себя страшно уязвимой. Воспоминания плавились, растекались густым дымом прошлого. Я боялась забыть нечто важное. Забыть себя. Голос мамы. Первую главную роль в спектакле. Упрямство и невыносимую мудрость напористого профессора Юэнса. Стало очевидно, что остаточные симптомы черепно-мозговой травмы вместе с алкогольной зависимостью к хорошему не приведут. В конце концов созрела важная мысль – сама не справлюсь, нужна помощь. Наконец я добралась до курса полноценной реабилитации.

В самом начале один из участников групповой терапии чаще кашлял, чем рассказывал об ошибках прошлого. Так я подхватила пневмонию. Мысли то умолкали, то сливались в густое жужжание. От адского жара будто высыхали и отслаивались вены, трещала кожа, испарялись кости. Пока с переменным успехом проходило лечение, меня изводил кошмар. Он вырисовывал зловещее утро – я превратилась в чучело зверя со шкурой, натянутой на искусственный скелет. Выпотрошенная, обездвиженная. Я очень боялась проснуться никем. Жалящая агония ввинчивалась отчаянием: это конец, остановка сердца, выкипевшее дыхание. Ты не выберешься. Тошнота вздымалась горячими волнами в желудке, подкатывала к горлу. Боль растаскивала сознание на куски. В урагане ускользающих образов неожиданно засверкало его задумчивое лицо. Его чистота и нежность. Парень из безликой толпы. Том. Болезнь вернула сны о громадине воды, разломившей город, о бессмысленной погоне в толпе за исчезающим Томом. Тогда я ещё не знала его имени. Безнадёжно звала по-своему, каким-то неведомым словом, которое не вспомнить. Бредила, пока лекарства сбивали температуру. Крик постепенно истлевал до шипящего выдоха.

– Тише, деточка, – мягко журчал успокаивающий, тёплый голос медсестры, – не надо шуметь. Он всё равно не услышит.

– Кто? – в мареве полусна бормотала я.

– Никаких разговоров, – поправив простынь, велела она. – Поспи хорошенько. Потом станет легче.

И я, оглушённая и измотанная, засыпала. Искала его каждый раз, как закрывала глаза. В туманной темноте пульсировали всполохи разъярённой реки.

Врачу стало интересно, кого же я звала, настоящий ли это человек или плод фантазии. Рискнула ответить честно. Примерно на треть честно. Назвала Тома другом из далёкого времени. Я не призналась, что вообще не знакома с ним. Иначе бы врач не уточнял, как связаться с парнем из толпы, а принялся бы копать дальше. Почему, корчась в пламени пневмонии, я вдруг вспомнила того, с кем столкнулась пару лет назад? В тот момент для себя по крупицам могла собрать лишь расплывчатый ответ: в его глазах, нарисованных памятью, я видела всё, что потеряла. Словно в миг, когда мы пересеклись, он случайно поймал, ухватил то, что я не в силах обрести снова. Или же мне хотелось так думать. И потом, просыпаясь по утрам и гадая, что же новый рассвет украл из распахнутых тайников памяти, я мечтала встретить Тома Эдвардса ещё раз.

Реабилитация и терапия научили врастать обратно в жизнь. Я начала с мелочей, закрепляющих в осязаемой реальности. Работа, плата за жильё, обязательный завтрак и обед, немного развлечений и лекарства, сшивающие воспоминания воедино. Готова была заливать молоком по утрам все высыпанные в тарелку таблетки. Если бы такой порцией можно было разом вернуть яркость выцветающим фрагментам прошлого, похожего на путаницу невнятных кадров неразгаданного кино. Даже когда угроза отступила, и врачи убеждали, что самое страшное позади, порой вспыхивала паника. Я спасалась бессонницей. Стерегла воспоминания, перебирала одно за другим и сопротивлялась наплывающему сну. Вскоре перестала принимать ноотропы. Мне говорили, я справилась. Но я привыкла во всём сомневаться.

Помню, как немеющими пальцами вычерчивала имя на квадратных листочках и приклеивала ко всем зеркалам, расставленным в маленькой комнате. Так обычно выставляют фотографии близких в блестящих рамках. Очень долгое время у меня не было никаких бумажных фотографий, даже собственных. Только снимки с каких-то шумных вечеринок или прогулок хранились в мобильном телефоне. А расклеивание бумажек с именем – хрупкий отголосок терапии. Отпечаток привычки. Нас учили принимать себя без остатка. Не отворачиваться от несовершенств, недостатков и сожалений. Каждая буква как струна, создающая неповторимость музыки нового дня. Каждая буква – источник сил и знак, которым высечена правда о нас самих. Я так больше не делаю, но на курсе наставник требовал повторения причудливого ритуала: передвигаться по комнате, поглядывая на испуганное, мрачное отражением. Не убегать от себя. Не прятаться от реальности. И во время перерождения я то недоумённо и пристально, то с ужасом и отвращением рассматривала своё лицо, словно пытаясь его заново узнать, вколотить в память. Следуя шаг за шагом к выздоровлению, изучала себя, как загадочного чужака, потерявшегося в четырёх стенах. Так нам говорили: разыграйте знакомство с собой, опишите внешность, присмотритесь к деталям. И я вглядывалась в зеркало. Видела тень несбывшегося и отвергнутого, штрихи нарушенной гармонии. А потом вчитывалась в имена. Желание подобрать лучшую судьбу, выложить её сочетанием букв. Эллетра Вивьен Энри. Воплощение мечты матери о прекрасном будущем.

Так я вернулась из мира беспорядков и хронической тошноты. Добрела до выхода. А ведь я почти рассеялась в бездне. Но нельзя было сдаваться. Не за минуту до будущего, которое едва не ускользнуло. Пожалуй, мне повезло остановиться. Иногда очень важно притормозить у черты, за которой обрывается твоя история.

С окончания школы Святого Джеймса я почти не бралась за карандаш, утратила страсть к рисованию. Искала утешение в книгах. Читала взахлёб, чтобы заглушить звон перепутанных мыслей. Но я, не начеркав больше ни одного наброска, сберегла те рваные куски портретов в бархатных мешочках. Так обычно хранят нечто невыразимо ценное.

Да, не было никаких фотографий среди книг, царства зеркал и прочих вещей, разбросанных по углам или убранных в ящики комода. Но временами я натыкалась на всё ещё узнаваемое лицо. Однажды я потратила несколько выматывающих часов, но сумела восстановить из бумажного крошева только последний портрет того безымянного незнакомца. И жуткая мука выбора не обрушилась следом за воскресшим обликом из безжалостного детства. Никакого метания между роем имён. Незнакомец, стоило лишь всмотреться в его аккуратные, нежные черты, обрёл имя, идеально подчеркнувшее сплетение печали и надежды. Томас Джонатан Эдвардс. Я любовалась надорванной линией нарисованных глаз, касалась чёрточки губ. Рисунок пробуждал воспоминание о хрупкой чистоте. О взгляде Тома, который смотрел непрерывно, почти причиняя боль. Иногда я даже жалела, что принялась собирать этот рассыпанный пазл…

Мне стало интересно, чем Том жил теперь, к чему стремился. Высматривала статьи в журналах, листала фильмографию. Пока я металась от ада до ада, Том трудился на износ: подписывал контракты, снимался в рекламе, ездил к детям, прикованным нищетой к раскалённым трущобам Западной Африки.

Когда он вернулся в Лондон, я и не думала подкараулить набирающего популярность актёра. Хотя это было и нетрудно. Не то чтобы Том постоянно скрывался и передвигался исключительно запутанными тропами, сбивая папарацци со следа. Вовсе нет. Когда затихал восторг от экранизации очередных похождений эксцентричного колдуна, он мог ненадолго расслабиться, заняться другими проектами. И пресса уже не комментировала каждый его вздох. Можно было наткнуться на Тома в кафе, дождаться возле театра. Он любил прятаться в жерле стрекочущей подземки. Там легко слиться с постоянно движущейся массой толпы. А я неожиданно стала бояться случайной встречи с ним. Боялась в его искрящих, пронзительных глазах увидеть своё обезображенное отражение.

Но, похоже, у Лондона, сжимавшего меня в железных тисках, были свои планы на этот счёт.

Три года спустя после аварии я накопила денег для новой жизни. Снова купила билет на самолёт, который поднял бы ввысь к белому морю облаков. И унёс бы к горам Шотландии, до куда бы не дотянулись клыки прошлых лет.

Я взяла совсем немного вещей. Спрятала обрывки детских рисунков под подкладку маленького чемодана. Со злостью вертела ключ в замке, никак не решаясь запереть дверь.

Вагон метро тащил меня под сетью улиц.

Я не чувствовала себя живой, настоящей. Не ощущала дыхания, движения крови в бледно-голубых венах. Почти не чувствовала жизни, обесцвеченной одиночеством и затяжной бессмысленностью. Не чувствовала, пока не посмотрела на одного мужчину. Он сидел неподалёку и с увлечением вчитывался в страницы книги, раскрытой на коленях.

Мне тут же померещилось невесомое прикосновение к рукаву старенького, потускневшего пальто. Прикосновение разбитой памяти. Я узнала Тома с поразительной лёгкостью, даже не вглядываясь в сощуренные глаза за стеклом очков, не изучая вьющиеся пряди светлых волос и линии сбережённого временем худого лица… Я узнала его по ощущениям тепла, разорвавшим сердце. По горько-сладкому вкусу тихой радости, вторгшейся в лёд грудной клетки. В меня будто силой затолкали жизнь, как горсть ваты внутрь поникшей куклы, которая должна придать ей особую форму. Превратить в подобие человека.

Поезд проталкивал по глотке метро двух незнакомцев, замерших друг напротив друга.

Я приковала взгляд к его пыльным ботинкам с узкими носками. И как только Том поднялся и двинулся в сторону разомкнувшихся дверей, я тоже встала. Подобрала чемодан и, ни секунды не думая о предстоящем рейсе, поплелась следом. Повиновалась вспышке необъяснимого желания, какому-то неизвестному пробудившемуся инстинкту.

Не знаю, на какой станции оборвала путь к бегству, какой район Лондона вновь раскрыл передо мной жадную пасть… Отставала на десятки шагов, волоча за собой полупустой чемодан на трёх колёсиках. Там между книгами был зажат воссозданный из клочков портрет мужчины, похожего на Тома.

Он шёл уверенной и быстрой походкой мимо сияния осколков витрин, врезался в глухой рокот улиц громкими звуками шагов. Мимо склонившегося над домами вечера. Мимо жизни, которой не хотелось принадлежать. Наверно, он спешил домой. У такого человека, думала я тогда, сотканного из доброты, нежности и неизлечимого утомления, непременно был уютный дом. Там он находил защиту и свободу. А эта свобода исчезала, пропадала в шуме ветра, стоило только спуститься с крыльца. Известность рано или поздно награждает уязвимостью и делает из тебя едва ли не достояние общественности. Но, честно говоря, что в тот момент я могла знать о Томе, о его душе, настроении, привычках? Неровное сплетение рассказов журналистам, полутона путанных откровений – не самый надёжный источник. Не во всех словах спрятана чистая правда. Порой для актёров она бывает слишком опасна.

Ботинки раздавливали мелкие лужи, вздымали грязные брызги дождевой воды. Когда скрежет чемодана стал невыносим, я схватилась за скользкую ручку и подняла его над асфальтом. Внезапно Том остановился, спрятал покрасневшие от холода ладони в карманах чёрной куртки и обернулся:

– Почему вы идёте за мной?

Это был второй вопрос, который я от него услышала, испуганная до смерти. Не дольше нескольких секунд мы смотрели друг другу в глаза.

Страх будто отрезал язык, и я от отчаяния прикусила губу до крови. Обхватила трясущимися руками чемодан и кинулась бежать по незнакомой дороге. Всё сворачивала и сворачивала, бросалась мимо переулков и тёмных углов, пропахших сыростью.

Я спряталась в промозглой тени, прижала к груди чемодан, в котором сосредоточилась моя перебитая жизнь. Внутри хранился весь уцелевший смысл. Я зарыдала, сидя в размазанной по асфальту липкой грязи.

– Почему вы идёте за мной? – спросил он.

– Потому что ты моя память, – не ответила я.

Самолёт улетел без меня.

Я вновь крутила ключ в старом замке.

Мне было двадцать семь. Я дожила до две тысячи двенадцатого года. И продолжила жить дальше. Но теперь Лондон стучал в висках успокаивающей музыкой его шагов.

Обрывок 5

Итак, дожила до две тысячи двенадцатого. Так и не смогла уехать из Лондона, сколько бы ни порывалась начать новую стерильную жизнь, которая будто должна была начаться прямо на борту самолёта, вспыхнуть вслед за звуком пристёгнутого ремня безопасности. Когда-то я была уверена – стоит убраться подальше от этого города страхов и ошибок, и тут же проблемы останутся позади, растворятся в покинутом прошлом. Но я подозревала, что произошло бы совершенно иное: пустое место в чемодане незаметно заполнилось бы всем, от чего надеялась спрятаться. И я с охапкой разбитых надежд и верой в спасительное бегство немногим бы отличалась от чемодана, набитого бесполезной рухлядью перекошенных лет. Недостаточно просто смыть грязь Лондона и затеряться где-нибудь в другом месте. Боль и ужас нерасказанной истории крепко вцепились в сердце. Я всюду таскала за собой тяжесть тошнотворных воспоминаний. Но больше не искала облегчение в диких запоях.

Я неплохо готовила. Хоть друзья и считали, что я скромничала и напрашивалась на комплименты, это было не так. В сравнении с маминым талантом я действительно справлялась всего лишь неплохо. Иногда бессонница загоняла на крохотную кухню. Тогда я раскрывала толстый самодельный сборник всевозможных рецептов и над чем-нибудь неторопливо колдовала в ожидании умиротворения, пусть и большую часть блюд приходилось выбрасывать. Я не могла съесть порцию целиком и в итоге скармливала всё мусорному ведру под раковиной, а на следующее утро выносила на помойку. Я готовила так много, будто ожидала прихода голодных гостей, но не часто кого-либо вообще звала на ужин.

Снова стала работать официанткой. Выбрала небольшое, пропитанное дешёвыми сигаретами и пивом кафе вблизи Энфилда, а жила в глубине района Хакни. Там, на краю обрыва, богатство и глянец вылизанного, напудренного Лондона проваливались в грязь, застревали в выбоинах на дорогах. Я могла бы переехать в более спокойный район и устроиться в какое-нибудь скромное, чистое кафе, в другой комнате завешать зеркалами стены. Но боялась, что другую квартиру оплачивать не смогу, и будто нарочно нанизывала жизнь на грязные иглы подворотен, скелеты разбитых фонарей, торчащих тёмными силуэтами застывших призраков. Кто-то научился находить здесь красоту в сети трещин на разбитом асфальте, а клочки раздираемого ветром мусора ценил как нечто, составляющее целую жизнь. Кто-то ждал, пока волна регенераций, задуманных мэром, докатится и до Хакни. Я же вдыхала тот воздух, к которому привыкла, и сторонилась всего, что в итоге причиняло невыносимую боль. После смерти Джейми у меня едва ли можно было сосчитать с десяток друзей, с кем бы я была откровенна, кому осмеливалась доверять, кого приглашала бы субботним вечером посмотреть глупое кино…

В одну смену со мной работала официантка Лайла, темнокожая брюнетка с хмурой улыбкой. Похожа на исхудавшую Холли Берри. Младше меня на четыре года. Она копила деньги на операцию для матери, но та решила не душить жизнь дочери изнуряющим поиском заработка. Сбежала из клиники и утопилась в ванной комнате их маленького дома под звуки любимой песни, которую Лайла с тех пор ненавидела. Деньги, оставшиеся после похорон, она тратила на дорогой шоколад и сжигала в ослепительном мерцании клубов, давилась разноцветными коктейлями. Жизнь разбилась бы вдребезги, если бы ей не повстречался Уэс. Именно тогда сердце Лайлы родилось заново.

Она с самого начала обращалась ко мне звонким, хлёстким «Эй, Ви». Её небрежная развязность, болтливость и неугомонность обезоружили. Первое время я сторонилась такого буйного напора и стремления непременно растормошить меня, вытащить на вечеринку, заманить в гости. Лайлу не смущал и не интриговал отказ заценить парочку крышесносных шотов. Она сразу уловила напряжённость и неловкость, запомнила, что я не пью. И не донимала вопросами. Уверена, Лайла уговорила бы даже бронзовых Рузвельта и Черчилля заглянуть на очередной праздник, пропитанный жаждой жизни. Дружба неизбежно завязалась и окрепла под ритм старого музыкального автомата и брызги разливного пива в кафе “Субмарина Джуд”. Я нашла лучшую подругу там, где бессмертные песни “битлов” смешивались с морем шума безмозглых мешков. Лайла многих посетителей называла мешками с подгорелым картофелем. Для неё, как и для тех медсестёр, обсуждавших Джейми, эти бедолаги перестали быть людьми. Превратились в безликое дополнение удушливых будней, утомительную бесконечность наглых трепачей. Они срывали галстуки, растирали лица, склонившись над тарелкой, измазанной соусом. И, с утра задавленные работой в вычищенных офисах, здесь чувствовали себя хозяевами жизни. Колотили кружкой по столу, жаловались на осточертевшее начальство. Подхватывая раскалённое недовольство пьяных незнакомцев, с каждым глотком всё смелее и жёстче отзывались об измучившей рутине. Клялись завтра же уволиться и выбить зубы ненавистному боссу. А я не сомневалась, что клятвы таяли вместе с алкоголем, растворялись и меркли с рассветом, когда нужно было вливаться обратно в рокот разбуженной толпы. И гневные обещания разгорались только с сумерками под треск стекла и возмущённое бурчание. Я подносила гремящим неудачникам горячие закуски, натянуто улыбаясь, и пыталась понять, отличалась ли от этих бессильных заложников унылых будней. От тех, кто перестал бороться. Мне же самой не хватало сил перевернуть собственную жизнь, впустить перемены.

Конечно, и без настырного вмешательства Лайлы я умела отвлекаться от наплыва мрачных мыслей. Я не запиралась после работы дома, чтобы молча смотреть в зеркала и считать минуты горького одиночества. Вовсе нет. Иначе бы давно сошла с ума. Кенни, наш разносчик, сказал – по-настоящему веселиться мог лишь тот, кто балансировал на тонкой грани между бездной прошлого и пропастью пугающего неизвестного. А стоило сделать шаг навстречу непредсказуемости – и путь назад к привычному и знакомому будет закрыт. И не факт, что в будущем тебе понравится. Потому я никуда и не двигалась. Читала книги, бродила по утренним улицам, смеялась в шумной компании, пока сквозь меня пролетали дребезжащие звуки пустой музыки. Среди сгустков тел в жаре ночного клуба танцевала на этой хрупкой грани. И неизменно возвращалась к привычному отсутствию движения.

Но тем вечером жизнь решила резко толкнуть меня в спину.

– Эй, Ви, – протирая залитый пивом столик, услышала я приглушённый, слегка встревоженный голос Лайлы. Она шепнула на ухо: – Там один тип битый час с тебя глаз не сводит.

Ничего удивительного в этом наблюдении: на прежней работе я научилась терпеть настойчивые взгляды, не реагировала и не беспокоилась. И если бы Лайла не заострила моё внимание, я бы продолжила возиться с тряпкой, принимала заказы, закончила бы смену без тревог и не попалась в ловушку Лондона.

Я посмотрела на мужчину. Он занял место у квадратного окна, затянутого плотными зелёными шторами с прицепленными значками. Белая пена высыхала на стенках прозрачной кружки. Мужчина в каком-то жутком нетерпении постукивал пальцами по стеклянной тарелке с фисташками и посматривал с настораживающим интересом. Не подзывал, не улыбался. Сидел сгорбившись. Не похоже, что собирался приставать с нелепым заигрыванием или жаловаться на обслуживание. Но я чувствовала горячую жажду действия, нарастающую нервозность: он словно никак не мог решиться что-то сделать, медлил и выжидал. Весь какой-то измождённый, диковатый, а во взгляде угадывалось нечто напряжённое, почти звериное. Смотрел только на меня. Кто он такой? Давно ли приходит сюда? Должна ли я его узнать? Или вспомнить? В грубых чертах пугающего красного лица, будто сшитого из обрывков разных лиц, я не видела ни единой подсказки. Равнодушно отмахнулась, не заметив, как затряслись руки:

– Пустяки.

Лайла пожала плечами и понесла меню клиенту. А я, вдавив тряпку в растёкшееся пятно, ощутила жгучий укол подозрения: здесь что-то не так. Перед глазами поплыли блики ламп, задвоились чёрно-белые фотографии “битлов” на стене. Я отошла к барной стойке, повернулась спиной к человеку, чей искажённый образ расползался в мыслях тревожной рябью. Мне не хватало воздуха. В висках заныло и закипело. Кем был этот нервный незнакомец? Всего лишь странный посетитель, не связанный ни с Горманом, ни с кем-либо ещё из удушливой мглы отвратительного прошлого?

Больше не могла оставаться в кафе. Я сгорала заживо с каждой секундой, пока он сидел всё там же. Угрожающе неподвижно.

На поводу у чутья отпросилась уйти пораньше. Сбросила фартук с потемневшими от масла краями. Не оглядываясь, скользнула к чёрному ходу и спрыгнула с заснеженных ступенек маленького крыльца. Выскочила под мутный свет мерцающих фонарей и побежала к остановке с чуть перекошенной крышей. Она ближе станции метро. По расписанию я успевала на автобус. Нужно скорее убраться отсюда. Не останавливаться. Не оборачиваться. Дышать и бежать. Забившийся в ноздри запах пива и прогорклого соуса наконец исчез. Казалось, снаружи не существовало никаких запахов. Только колючая метель, разрезанные светом жуткие тени на грязных стенах из серого камня и красного кирпича.

Уже давно наступила зима, январь медленно полз по городу затяжными снегопадами, гудел промозглыми ветрами, а я постоянно забывала дома перчатки. Вдыхая обжигающий мороз, я почти не сомневалась, что лёгкие скоро заледенеют и раскрошатся. Сжимала немеющие пальцы, прятала в растянутые рукава куртки с искусственным мехом.

В тот вечер я особенно спешила домой. Домой, где всё понятно, тихо и предсказуемо. Меня гнало и выворачивало едкое ощущение неотвратимой опасности, чего-то чудовищного, зловещего. Я рухнула на сидение автобуса, сжимала разодранное холодом горло и смотрела, как дрожали облепленные снегом замёрзшие стёкла. Облепленные крошевом лиц, собранных в подобие живого лица. Спокойнее не стало. Я увязла в ожидании зла, преследовавшего так долго. С момента первого вдоха.

Вскоре автобус заполнился людьми. По плотным одеждам, превратившим их в бесформенные фигуры, стекали капли растаявшего снега. На покрасневших лицах, в ломаных линиях морщин отражались вмятины истраченной жизни. Жизни-привычки. Жизни-ловушки. Несколько раз в сутки автобус и вагоны метро становились временным пристанищем этих печальных людей, прозябающих на окраине, на отшибе собственного существования. Тогда я едва не задохнулась от прилива горячего презрения к самой себе. Не закончила обучение, растоптала мечту, чуть не погрязла в сетях тёмного дна, как бесцельно бредущая по подворотням алкоголичка. И с таким неутешительным багажом мне хватало смелости и наглости полагать, будто я хоть чем-то лучше них? Я, ребёнок ужасной, нелепой случайности. Было страшно признать, что в тот момент мы все были беспощадно одинаковы. Трагично одинаковы.

Сердце замирало всякий раз, когда автобус останавливался, и двери с щелчком раскрывались. Это рокочущее существо из металла с брюхом, набитым горстями измотанных рабочих, не вызывало чувства безопасности и защищённости. Я выглядывала из-за месива чужих курток, высматривала таинственного охотника, свирепую ищейку, и молила водителя, чтобы он скорее ехал дальше. Но через несколько минут автобус застрял в пёстром ряду машин: кто-то сказал, что неподалёку произошла авария, продолжать движение невозможно, нужно ждать. Поднялся шум, нарастал волнами, множил тревогу, сырым песком забивался в уши. Ощущение надвигавшейся катастрофы разгоралось и душило. Я растерянно оглядывалась, чувствовала себя пойманной и обречённой. Казалось, начиная с того вечера, к душе стало заново прирастать всё, что я когда-то смогла стереть в порошок.

Страх заскрёб под рёбрами. Я вскочила, начала толкаться, пробираться к двери и истошным криком требовала выпустить меня. Вывалилась на дорогу, подобрала расстёгнутую сумку, сунула обратно выпавший кошелёк и кинулась бежать, глотая морозные порывы хищного ветра. Хотела добраться до другой остановки или метро. Мимо извергающей выхлопы змеи из автомобилей с непрерывно скользящими дворниками. Теперь мерещилось, будто незримые преследователи уже слишком близко, и я не успею спастись.

Лязг паники оглушал. Я плутала между громадинами зданий с мигающими огоньками, перебегала с улицы на улицу и уже не разбирала, где толпились люди, а где в белой мути вьюги мелькали машины. Всё слилось в одну бесконечную путаницу.

Вдруг я соскочила с тротуара и угодила на мокрый, холодный капот. Такси затормозило под красным сигналом светофора, я не заметила его в ледяном тумане растерянности и ревущего ужаса. Ударилась подбородком и локтем. Острая боль вспыхнула горячими искрами. Гудение в голове сменилось монотонным шипением улицы. Меня вдруг закружило, и я со сдавленным стоном упала в мешанину свежего снега и липкой грязи под колёсами. По разбитой губе скользнула кровь.

В уши хлынул резкий звук распахнувшейся дверцы.

– Боже, вы целы?! – прозвучал надо мной испуганный голос. Именно его я до безумия боялась однажды никогда не вспомнить.

Сквозь щёлочку приоткрытых век я с трудом рассмотрела тонкие очертания обеспокоенного лица, гладкие линии скул и подбородка. Светлые завитки растрёпанных волос, подсвеченных жёлтым, слепящим светом высокого фонаря.

Пыталась собрать высохшие на ветру губы в подобие улыбки и пошевелить ушибленной рукой. По крайней мере, кость была не сломана.

– Наверно, да. Теперь цела.

Пролистав множество снимков с премьер, интервью и записи рекламы можно подумать, что Том улыбался почти всегда. Искренне, с задором, скромностью или же вымученно, пытаясь погасить раздражение. Тогда он смотрел на меня с выражением какого-то странного любопытства и болезненного сожаления. И не улыбался даже уголком напряжённого рта. Возможно, Том так же торопился добраться до дома, стряхнуть тяжесть и пыль прожитого дня, остаться наедине с тишиной и покоем. А бросившаяся на машину сумасшедшая только задерживала его. Нагло вмешивалась в тот бесценный отрезок времени, который он называл свободным.

Том не мог узнать меня. Не мог же, правда? С момента нелепого преследования прошло больше двух месяцев, и незнакомка с чемоданом на трёх колёсиках непременно выветрилась из памяти. Её смыло искрящей бурей новых встреч. Вряд ли Том считал, будто упустил нечто важное, когда я не ответила на вопрос и сбежала. Подумаешь, обычная фанатка увязалась на поводу у интереса или одержимости, а потом струсила. Должно быть, Том решил: и у поклонниц, которые с пугающим рвением выискивали его следы, и у ошалевших папарацци было одинаковое лицо. Общие неделимые черты, единая для всех мысль. Наверно, так легче жить в клетке пылающей славы, если обезличить воющую толпу. Том не знал, сколько людей в нетерпении поджидали, готовились урвать эксклюзив и набрасывались или снимали издалека. А он выходил из ресторана под выстрелы десятка фотокамер, град вспышек, распаляющих злость. Восход популярности и каждый новый всплеск интереса публики неотделим от вторжений в личное пространство, и пресса гналась за любым материалом. Даже обычный ужин быстро превращают в сенсацию, если знаменитость поймана в компании потенциальной второй половинкой.

– Так вы в порядке?

Том нахмурился. Я видела, что он страшно устал и не горел желанием разбираться в подброшенных под колёса загадках. Разве можно винить человека в том, что он, отдавая всего себя, вскрывая душу перед камерой, попросту вымотался, перенервничал и потому сердился на весь мир? Разумеется, невозможно было высмотреть мрачные наброски его жизни, лёжа на асфальте возле бурчащего такси… И нельзя влезть в сердце Тома, грея заледеневшие пальцы в его мягких кожаных перчатках. Но мне выпало достаточно времени, чтобы собрать удивительную мозаику души из резкости жестов, внимательных, озорных или хмурых взглядов, неповторимых улыбок и фраз.

– Как вас зовут? – спросил он, а я в смущении жалась к дверце, боялась соприкасаться с Томом. Так удивительно быстро испарилась тревога. Внезапность встречи вышибла меня из оцепенения, заглушила вой угрозы. Затихло, притупилось и потом схлынуло что-то гадкое, лихорадочное. Я сидела рядом с ним, с парнем из толпы, и не думала про разнолицего монстра за столиком у окна.

– Вивьен.

– И часто вы, Вивьен, кидаетесь под машины?

– Подсказать, на каком перекрёстке можно зацепить меня капотом ещё раз?

– Только если это единственный способ встретиться с вами.

Я услышала его негромкий, безобидный смех и вздохнула с облегчением, сердце понемногу успокаивалось. Стучало без надрыва. Конечно, он шутил, как же иначе. Мы с разных сторон жизни. Том, безусловно, это прочувствовал. И мне поначалу казалось, что сделал он такой вывод, оценив мою старую куртку, тонкие серые джинсы и забрызганные чёрные кроссовки. Всё не дырявое, не изношенное, не заросшее заплатками, а обычное, не кричащее о бедности. Да, дешёвое, простое, купленное давно. Но и знаменитости не всегда выходили из дома безупречными и замотанными в дорогущее тряпьё.

Значит, Том как-то иначе понял, что для нас реальность разворачивалась с противоположных ракурсов. Это читалось в его настороженном лице. Он без труда догадался – я его узнала. Мы смотрели друг на друга с опаской, недоверием и жалящим, жадным интересом, которого обычно люди стесняются. Но такие короткие нечаянные встречи смывают грани дозволенного. Ты осознаёшь: этот человек всего лишь случайный гость твоего вечера, временный попутчик в перепутанном русле жизни. И потому можно не казаться лучше, не пытаться понравиться. Всё забудется, сотрётся. Мы просто незнакомцы с глухой болью в груди, по-разному угасающие, но одинаково потерянные.

Я забывать не хотела, пусть и вела себя поначалу недружелюбно, отталкивала его любопытство, с усилием делала вид, что мне неуютно. Понимала – это мгновение вовсе не исток чего-то нового, а смешное совпадение, глупая шутка, и ни к чему тратить утекающие минуты на грубое притворство. Но почему-то мне казалось, что настоящая я гораздо хуже и омерзительней, чем в страхе вылепленный образ хмурой девушки. Чудовищный парадокс – среди возвращавшихся с работы бедолаг, зажатых в автобусе, я всё-таки чувствовала себя другой, не похожей на них ни духом, ни сердцем. А рядом с Томом хотелось превратиться в кого угодно, но не в обычную Вивьен Энри со всеми недостатками и ураганом сожалений.

Сработала странная защитная реакция в ответ на внезапную сдержанную пытливость Тома. Он раскусил мою игру, прекратил расспросы и больше не пытался подбирать правильные слова. Это утомляло его и раздражало, Том явно хотел продолжить разговор. Но всё, что он не решался произнести, звучало в тяжёлом, неловком молчании, отражалось в усталых глазах.

Я отказывалась ехать в больницу, отмахивалась от любых проявлений заботы и просила отвезти домой, не заморачиваться, не жалеть.

Такси остановилось возле цепи трёхэтажных домов. Вот и оборвалась неудачная шутка. Том не дал мне заплатить, я что-то пролепетала небрежно из благодарности, туго затянула шарф и выскочила на тротуар. Сделала глубокий вдох ледяного, пустого воздуха без запаха. Без надежды. Без жизни.

– Перчатки, Вивьен, – едва улыбаясь, напомнил Том, высунулся из такси. В печальном взгляде сквозило неясное сомнение.

– Ах да, – я резко стянула их, подала Тому и проговорила с подчёркнутым равнодушием, которое уже растрескивалось, звучало неестественно: – Прощайте, мистер Эдвардс.

Отвернулась, вцепилась в сумку и зашагала по сияющему мокрому снегу. Дверца захлопнулась, такси двинулось дальше, вверх по опустевшей улице. К берегу другой реальности. В душе всё заледенело и сжалось. Так мечтала встретить этого человека и с поразительной лёгкостью от него отделалась! Феноменально. В четвёртый раз Лондон вряд ли будет настолько щедр, чтобы подарить ещё одну неожиданную встречу. Не в его духе вообще баловать такими сюрпризами.

Вытащила ключи из наружного кармана сумки, поднялась к двери. Брелок в виде хохочущей тряпичной куклы, почти такой же, что была в машине Джейми, упал на ступеньку заснеженного крыльца. Я хотела наклониться, но в следующую же секунду застыла, испуганно задержав дыхание. Боялась обернуться.

– Бывает странно, правда, когда кто-то идёт за вами? Кажется, однажды мы уже встречались, – чуть насмешливый, какой-то потухший голос невесело прозвучал среди тихого гула улиц.

Не может быть. Неужели запомнил?

– И почему вы идёте за мной? – не сдержала нервной улыбки, повторила вопрос, заданный Томом пару месяцев назад. Вопрос, загнавший меня в угол, на дно бушующих страхов.

Том смял в кулаке перчатки, замер у самого края крыльца. Под распахнутым пальто виднелась белая рубашка и синий пиджак из плотной гладкой ткани. Лицо выражало замешательство и тоску. Том – образ моего воскресшего желания жить. Его привела сюда маленькая искра померкшего воспоминания.

Но Том будто и не слышал меня. В его душе плавилось страдание, сердце раздирали злость и печаль.

– Я расстался с Джейн… – сказал он, прикусил губу, глянул куда-то ввысь, в чёрную пустоту нависшего над городом вязкого неба. Он догадывался, что я ни черта не подозревала о его девушке и никому не стала бы раскрывать тайну этой кровоточащей раны. – Ушёл, пока можно было уйти безболезненно, тихо, не дойдя до предела… Но не выдержал, безнадёжно испортил то, что давно прогнило.

– Том…

Не смогла в ответ на порыв его горькой грусти произнести наигранное, безжизненное «мистер Эдвардс».

– И теперь передумал оставаться один в этот вечер, – Том подобрал промокшую куклу с порванной петлёй. В его голосе зазвенел надлом. – Ты впустишь, Вивьен?

Том не сомневался, что мы стояли на пороге дома, в котором меня никто не ждал.

И я сдалась, шумно выдохнув.

– Если съешь вчерашнюю запечённую курицу.

Обрывок 6

Отчего-то не спешила включать свет. Тусклое сияние мгновенно заскользило бы по крохотному коридору, рещко прочертило бы мою жизнь, которой всё здесь было наполнено. Стены с блёклыми зелёными обоями, низкая тумбочка рядом с изогнутой металлической вешалкой, похожей на кривой ржавый фонарь, коврик у порога, деревянный шкаф со скрипучими дверцами… Каждая деталь казалась чем-то несовершенным, недоделанным, с царапинами и трещинами. Ко мне и прежде заходили мужчины, так же в смятении топтались у вешалки, раздевались, развязно шутили. Засыпали в моей постели, утром варили кофе, сгребали в тарелку разогретые остатки обеда, улыбались по привычке, не то вежливо, не то с затаённым презрением. И исчезали. Но какой-то совершенно незнакомый оттенок стыда я остро ощутила только в тот момент, когда Том шагнул вслед за мной в квартиру, проник в мою жизнь, как тонкое лезвие под сердце. Никто из нас не различал ни намёка на то, что на самом деле это не первый и последний ужин.

Я зажгла свет, положила сумку на тумбочку, сбив выстроенные в ряд помады и наполовину пустые флаконы духов. Тишину рассекло глухое бряканье. Я не собиралась ничего расставлять заново, сбросила куртку, затолкала кроссовки в угол. Как-то невнятно, с неохотой, коротким небрежным жестом указала на ванну и туалет, а сама направилась к кухне. Прошла мимо сумрака спальни, словно её пока и вовсе не существовало. Просто тёмная дыра с бликами зеркал и очертаниями небольшой кровати. И Том не жаждал обзорной экскурсии, не стремился изучить каждый натёртый до блеска уголок. Вёл себя сдержанно, почти по-джентельменски. Спальня его не интересовала. Было достаточно крохотной, но уютной кухни, где постепенно зарождалась смелость быть откровеннее, а границы между нами размывались.

Я смачивала антисептиком разбитую губу и слышала, как слегка шуршало пальто Тома, негромко стучали подошвы ботинок – уже потом я приметила его неизменную привычку аккуратно ставить ботинки точно по линии жёсткого коврика. Слышала шум воды, хлынувшей из крана, и, прежде чем отогнать всполох фантазии, успела представить, как кусочек мыла с запахом апельсина пенится и скользит в его пальцах. Я ещё слишком отчётливо помнила их тепло, которым насквозь пропитались кожаные перчатки… Особенное, нежное, такое необходимое.

Сначала Том порывался чем-то заняться, предлагал свою помощь. Готов был исполнить любую просьбу, даже пройтись до супермаркета. Но я упрямо настаивала, чтобы этот случайный гость предоставил мне заботы об ужине и ни о чём не беспокоился. Том отыгрывал непробиваемую безмятежность. Но некая скованность и тревожность ясно читались в погасшем взгляде, в мучительном изгибе губ. Улыбка напоминала нарисованную, ненастоящую, будто и вовсе с чужого лица.

Напряжение трясло Тома изнутри. Накатывающие волны злости и сожаления не давали расслабиться. Он внимательно наблюдал за моими передвижениями по кухне, хватался за настоящее, за осязаемое здесь и сейчас, чтобы не утонуть в удушающих воспоминаниях. Но раз за разом переживал мгновение неизбежного расставания с Джейн, которое обернулось абсурдной ссорой, втоптавшей в грязь последние надежды. Не осталось шанса стать друг для друга безликими смс в пору праздников и звонками с оттенком искусственного приличия.

Тем вечером он определённо не планировал делать следующее: терять контроль над собой, доводить разговор до пустой ругани, а затем в порыве безысходности подниматься на третий этаж в квартиру смутно знакомой девушки из толпы.

«Кажется, однажды мы уже встречались», – произнёс он почти спокойно, и меня в тот же миг мысленно отбросило в вагон метро, отбивающий пульс огромного ненасытного города. Затем из сумрачной глубины памяти доносился скрежет подпрыгивающего чемодана, я снова видела, как Том шёл впереди. На расстоянии считанных шагов и одновременно недосягаемый, невозможный. И хоть на маленькой кухне сложно сохранять дистанцию, и мы стояли близко друг к другу, нас правильней было бы сравнить с двумя людьми, разделёнными неистовой, кипящей рекой, которую не перейти и не переплыть – пропадёшь в безумном течении. И эти двое продолжали настойчиво перекрикивать оглушительный рёв воды и беспомощно смотреть на противоположный берег.

– Ты живёшь одна? – потирая высыхающие ладони, спросил Том. Наверняка он не ощущал в тесной квартире присутствия кого-либо ещё. Не в воздухе угадывал ответ. Можно без труда вычислить, например, по количеству зубных щёток. Он остановился у гудящего холодильника и отчего-то решил уточнить то, в чём не сомневался и секунды. Или же так подбирал уместную тему для разговора, нащупывал точки соприкосновения.

– Не всегда. – Я достала плоскую голубую тарелку, вилку и нож. Пряталась за доведёнными до автоматизма отточенными действиями. Том, удерживая внутри всплески ярости и отчаяния, признался в разрыве отношений, ненароком обнажил разраставшуюся рану на душе, поэтому и я в ответ решила добавить немного честности. Мельком набросала картину моих будней, разбавленных недолгими, хрупкими связями. – Иногда пару месяцев встречаюсь с неплохим, приятным мужчиной. Мы хорошо проводим время, спасаемся от скуки, заполняем свиданиями какие-то пробоины в наших жизнях. Но в итоге всё равно разбегаемся, потому что некуда двигаться дальше.

Я открыла холодильник, осторожно переложила курицу с овощами из контейнера на тарелку, поставила в микроволновку, настроила таймер. С завязанными глазами я могла прожить всю оставшуюся жизнь в неизменном ритме, с выученным наизусть порядком и не ощутила бы разницы. Так начнёт казаться, если попадёшься в ловушку обесцвечивающего однообразия. Алгоритм унылой рутины был впаян в капризную память так прочно, что его и ударами головой о стену не удалось бы вышибить. Облик матери неумолимо вымывался, проваливался куда-то очень глубоко, за пределы сознания. Но сменить мощность микроволновой печи и добраться до кафе “Субмарина Джуд” в Энфилде я могла бы, даже крепко зажмурившись и не подглядывая. Память надо мной издевалась.

– А куда ты хочешь двигаться дальше? Семья, дети? – спросил Том и стал быстро расстегивать пуговицы пиджака, снял и осторожно повесил на спинку отодвинутого стула. У белой рубашки, заправленной в серые брюки, был слегка смят ворот, по ткани расходились тонкие морщинки. К аромату розмарина и яблочного уксуса, парящему в кухне, примешался свежий цитрусовый запах. Как я выяснила позднее, другой туалетной водой Том пользовался редко.

– Возможно, в моём возрасте уже пора задуматься о семье, но в роли родителя я вижу кого угодно, но не себя. А если нет уверенности, то не стоит и пробовать.

Он отвёл взгляд в сторону, тщательно взвесил услышанное, пока блюдо крутилось на стеклянном диске, и глухой шум разливался по кухне. Выдержав паузу, Том снова неотрывно всматривался в глаза, словно выискивая непрозвучавшую правду, и сказал:

– Я знаю женщин, которые размышляли так же, но стали прекрасными матерями.

– И ни о чём не жалеют?

– Не знаю наверняка, но у некоторых теперь даже в голове не укладывается, как раньше они могли с ужасом рассуждать о возможных трудностях. Порой случается удивительный парадокс – те, кто громко заявляют о напрасности брака или уверяют в своей неспособности воспитать ребёнка, потом превосходно справляются со всем, что их пугало. Мои родители развелись, когда мне исполнилось тринадцать, но подарили счастливое детство. Примером жизни, которой каждый неотступно следовал, они показали многое. Мама открыла дорогу в театр, отец научил упорно трудиться, не оставлять сил на жалость к самому себе. – Том вдруг замолчал, мягко улыбнулся и потёр лоб в накатившем смущении. Ему казалось, он бессовестно крадёт чужое время, терзает скукой. – Прости, тебе хоть интересно это слушать?

Разумеется, интересно. Очень часто я осознавала, что для восстановления гармонии, перезарядки, не хватало петляющих, как извилистый ручей, непредсказуемых, простых разговоров на равных. Мне почти не доводилось с другими мужчинами общаться вот так легко, не выстраивая преград, не расставляя ограничений. Ни о чём и обо всём. Они так же стояли здесь или бродили по квартире, но несли какую-то чушь. И даже не замечали, что я ничего не отвечала.

Том невольно всколыхнул дремавшую во мне тоску, начав рассказ о своих родителях. Я ждала визга микроволновки, смотрела на Тома и терялась в закипающих мыслях. Солгать ему, что я понятия не имею, каким мой отец был ублюдком или прекрасным человеком? Слепить одну из множества безобидных версий уродливой реальности? Или же взять и вывалить правду об отце? Правду, которую не решилась открыть мама. Вряд ли Том был готов к таким мучительным откровениям, которые непременно отшибли бы аппетит. Сказать, что рождение дочери хоть и реанимировало жизнь Жаклин Энри, но привело к неизбежному самопожертвованию ради достойного образования и места в обществе? Нет, я вовсе не презирала маму, не осуждала, а лишь жалела и пыталась понять. Особенно теперь, когда все её мечты, чувства и стремления стали пустотой, безразмерной пропастью. Действительно ли мама хотела ребёнка, воображала ли себе, как будет читать сказки с обязательной победой добра и справедливости? Хотела ли крепко держать маленькие ручки, позволяя любопытному малышу передвигать ногами, ощущать силу первых шагов? Сложно утверждать или отрицать, но меня мама любила и желала вечного счастья. Ради дочери она выталкивала из себя жизнь.

– Мне нравится слушать истории, – честно ответила я, решив оставить в секрете подробности своего происхождения. Микроволновка пронзительно прозвенела. Я надела красные мягкие рукавицы, осторожно достала курицу, которую вчера вывалила с противня сразу в контейнер. Поставила на середину стола, развернула тонкие синие салфетки и положила на них вилку и нож. Сняла рукавицы. Белёсый пар закручивался, волновался, вздымаясь над золотистой корочкой, посыпанной зеленью. Интересно, кто я сейчас – невозмутимая официантка или гостеприимная хозяйка? – Вина, как в принципе и любого другого алкоголя, у меня нет. Есть яблочный сок. – Я подошла к графину и потянулась к шкафчику за стаканом. – Будешь?

– Конечно, – бодро ответил Том, поправил висящий на стуле пиджак и сел за стол. – Но должен спросить тебя ещё кое о чём очень важном…

– О чём?

Я аккуратно наполнила стакан, бесшумно поставила рядом с салфетками и насторожилась, немного напуганная сменившимся тоном.

– Даже не знаю, как лучше выразиться… – Том вздохнул, будто набираясь смелости, а потом проговорил весело, с обезоруживающей улыбкой: – Почему здесь только одна тарелка? Ты сильно переоцениваешь мои способности, считая, будто мне по силам справиться в одиночку с целой курицей.

– Я попробовала чуть-чуть, убедилась, что мясо не пересушено и со вчерашнего вечера не притрагивалась. И сегодня совсем не хочется, – сказала я, пожала плечами. Ничего, кроме чая и клубничного печенья, в желудок не затолкать. Иначе бы непременно стошнило.

Внезапно ударивший по сердцу страх, навязчивое ощущение непрерывной погони вспыхивали внутри болезненными отголосками, как разряды электричества. Я села напротив Тома и обхватила себя руками, словно пытаясь согреться. Вытравить холод, пробравшийся в кости.

– Что-то случилось? – в вопросе сквозило неподдельное, обескураживающее беспокойство, вызывающее грустную усмешку. Том по нелепой случайности, из-за проигрыша раскалённым нервам оказался в этой кухне. Не знал обо мне ровным счётом ничего. Но в обычном вопросе звучало больше заботы, чем в милых пожеланиях Дэйва, который оставлял после себя ужасный кофе, тосты и пару десятков фунтов.

– Так, ерунда, – отмахнулась я. – Давай ешь и продолжай рассказывать.

– А разве теперь не твоя очередь? – Том помедлил несколько секунд в нерешительности, взялся за вилку и нож, стал отрезать кусок от поблёскивающего мяса. В его чётких движениях читались сдержанность и сосредоточенность, но по глазам я догадалась, что Том действительно был голоден, пусть и старался это скрыть вместе с тяжёлыми мыслями о Джейн.

– Я просто официантка, Том. Рассказать нечего.

Прожевав отрезанное мясо и запив соком, он улыбнулся, прищурился, вглядываясь будто в самую душу:

– Неужели? Тогда начни с тайны о том, кто научил тебя потрясающе готовить.

– Никто. Готовка здорово успокаивает, приводит голову в порядок. Это своеобразное лекарство всегда помогает. Почти всегда.

– Значит, такая вкуснятина получается в поиске спокойствия? – чуть нахмурив брови, спросил Том. Вилка брякнула, задев край тарелки.

– Видимо, да. Но я совсем не Энтони Бурден. Обычное баловство, – я постучала пальцами по столу, отбивая мотив песни Элвиса Пресли, вдруг зазвучавшей где-то в бездне памяти. «Нет такого человека, нет такого места».1 И заодно упорно сопротивлялась натиску внезапной похвалы. – А готовлю зачастую гораздо больше, чем могу съесть. Коллекционирую рецепты и отношусь к приготовлению, скорее, как к хобби. Это способ отвлечься и стать собой.

– Стать собой? – эхом повторил Том.

И я на удивление разговорилась, подхватив странный порыв спокойствия, смешанный с предчувствием очередного подвоха:

– На работе я должна быть приветливой и с похотливым, самонадеянным сбродом. В компании друзей стараюсь не болтать глупости, не распахивать душу, потому что им не обязательно знать то, что в моей-то голове с трудом укладывается. Боюсь всё испортить, заставить ощущать растерянность и отвращение. Поэтому достаточно жить так: дома оставаться наедине с собой и осознавать, кто ты на самом деле.

– И кто же ты, Вивьен?

Устало откинулась на спинку стула. В сознание с напором сокрушительной бури пробирался голос Пресли, и я тихо произнесла снова:

– Просто официантка.

Обрывок 7

В тесное пространство кухни в светло-лиловых цветах вдруг ворвалась оглушающей волной тяжёлая, густая тишина. Я медленно водила ногтями по бугоркам выпуклых узоров на желтоватой скатерти и смотрела Тому в глаза. До неприличия долго. Смотрела так же прямо, как и он во время разговора о семье, ничего не стесняясь и не стыдясь. Нескрываемо пристально. Рассматривала каждый сантиметр бледного лица с заострёнными чертами. Меня невероятно увлекали его удивительные глаза. И таким неприкрытым любопытством можно было и у закалённого славой актёра вызвать неловкость, какое-то смутное, пульсирующее чувство неудобства, будто кто-то настойчиво и жёстко пытается вгрызться тебе в душу. Забраться внутрь к самой сердцевине секретов и всё выскрести наружу.

Но я не собиралась распарывать его неведомый, заслонённый множеством масок и ширмой полуправды внутренний мир. Этот мир бился в нём, как в сосуде с невидимыми трещинами. Внешне сосуд оставался прекрасным и целым, но с оборотной стороны был изрисован сколами. Том зарабатывал миллионы, изрезал над облаками половину планеты, едва успевая толком вздремнуть в самолёте. Везде дружелюбный, вежливый, улыбчивый, с невероятным запасом терпения, убеждённый в том, что занимается любимым делом, приносит пользу, находит истинного себя во вращающемся месиве ролей, встреч, мероприятий. Его уцелевший мир противостоит сомкнувшейся вокруг горла реальности. Руки в карманах, вспышки фотокамер мерцают на ткани безупречного костюма, скользят по лицу, как яркие пощёчины, от которых не чувствуешь боли. Всюду жадность и трепет, крики и вкрадчивые вопросы, шаги по ковровой дорожке, истина и игра, подчинение обязательным правилам. Том постоянно что-то внутри склеивал по кусочкам, создавал, менял, по завету отца не оставлял сил на жалость к себе. Свыкался с мыслью о перекраивающих жизнь переменах, срастался с хронической усталостью, а её не заглушал до конца ни один отпуск. Душа деформировалась, трещала по швам, затягивала понемногу старые раны, зарастала новыми. Том знал цену успеха и исправно платил по счетам, чётко обозначив границы, переступать которые позволял далеко не всем. Отчаянно берёг свой хрупкий мир, угодив в кипящее жерло шоу-бизнеса.

Но тем вечером он ел запечённую курицу, запивал яблочным соком и не запрещал дочери проститутки, неприметной официантке смотреть на него в упор. Слова на мгновения теряли смысл и силу, пропадали в звоне ножа и вилки.

Молча глядя друг другу в глаза, мы постепенно осознавали, что всё самое важное, раздирающее сердце и рвущееся криком к горлу так и не произнесли. Разбрасывали словами лишь намёки, никак не решаясь приступить к непростой теме, освободить душу. Вырвать то, что мешало вдыхать.

– Почему ты расстался с Джейн?

Для этого вопроса не нужно было искать смелость. Я спросила, не чувствуя жала смущения. И не считала, что переступила черту. Поворачивать беседу в сторону проблем Тома было гораздо проще, чем самой рассыпаться в откровениях.

– Нам не хватало времени быть вместе, – Том, отложив вилку и нож, ответил сразу, без раздумий, словно уже давно ждал возможности. Будто куда-то в пропасть опрокинулись все сомнения и опасения, исчезли годы, в бешеном течении которых мы ещё не знали друг друга и не могли угодить в ловушку одиночества и тоски. Так закрепилась наспех слепленная, легко разрушаемая иллюзия. Навязчивое ощущение того, что мы знакомы уже десятки лет и по старой привычке после рабочего дня делили на двоих ужин, обсуждали перегибы жизни, смеялись… Возможно, нам обоим попросту было безразлично, как на сердце отпечатается этот ни на что не похожий вечер. Было плевать на душевное состояние незнакомца, сидящего напротив. Зрело лишь неуёмное стремление выбить боль из груди. – Наши графики всё реже совпадали, разлука не шла на пользу, мы теряли связующую нить. Места для любви не оставалось, насколько бы ужасно это не выглядело со стороны. Я на съёмках – она возвращается домой, навещает родственников, звонит мне и притворяется, что не в обиде. Джейн хватается за на новый проект, зачитывается сценарием, улетает на другой континент, когда мне только удаётся освободить неделю в забитом под завязку расписании. Отношения по графику удобны далеко не всем. Иногда встречи начинались в ресторане и там же заканчивались. Мы садились в такси и разъезжались в противоположных направлениях, потому что мне рано утром в аэропорт, а Джейн нужно готовиться к спектаклю.

– Но ты любишь её?

Отчего-то захотелось усомниться в том, что разбитые чувства могли бесследно иссякнуть после града грубостей в пылу раскалённых нервов.

– А ты любила тех мужчин, с которыми не было шанса двигаться дальше? – поставив локти на стол и подперев ладонями подбородок, спросил Том. Его сверкающий взгляд, напряжённый и неотрывный, будто пригвоздил меня к стулу.

– Я хорошо к ним относилась.

Блестящий ответ, подумала я, разрезав ногтем завиток диковинного растения на скатерти. Отзвук правды, её мутные очертания только распаляют интерес и заставляют проявлять большую настойчивость. Том, похоже, внимательно следил за поворотами разговора и сводил к нулю мои попытки отмолчаться. А, может, просто размышлял вслух, сравнивая мои ответы с сумраком путаницы в его душе.

– Разве это одно и то же, Вивьен? Любить – значит всего-то хорошо относиться?

– Порой достаточно.

– А если недостаточно, то что тогда?

– Тогда, скорее всего, люди и расходятся. Понимают, что необходимо на чём-то совершенно ином, живом и непробиваемом, строить общее будущее.

На губах Тома сверкнула хитрая улыбка, не изменившая, однако, хмурого и сосредоточенного выражения лица:

– Получается, никто из них не добился твоей любви?

– Наверно, другая я из недалёкого прошлого принялась бы спорить и доказывать обратное, ведь действительно же была счастлива. Но сейчас, обдумывая те отношения, я вижу, что это вовсе не любовь. Даже толком и вспомнить нечего: постель, кофе, вечеринки в клубах, эта кухня… – Вдруг стало смешно и больно: – Господи, да мы только и делали, что ели и занимались сексом! Хоть так и можно вкратце, выбросив практически целиком всё остальное, бегло описать будни мужчины и женщины, всё-таки между сексом и завариванием кофе по утрам у них происходит что-то ещё. Неотъемлемое и важное. И без этих звеньев всё неизбежно распадается.

В глазах Тома тусклыми огоньками, гаснущими звёздами отражалась горечь охвативших его мыслей. В замершей позе я прочитала измождение, неожиданно накатившее с сокрушительной силой. Но потом он посмотрел так нежно, чуть исподлобья и слегка приподняв правую бровь. И тогда я вновь ощутила прилив нестерпимого жара, плавящего душу до основания. И боролась со вспышкой какого-то инстинктивного, неуместного желания преодолеть ничтожное расстояние длиною в кухонный стол и крепко сжать руку Тома Так, чтобы кожей улавливать ритм пульса. Но я сидела неподвижно, лишь изредка с щемящим беспокойством вычерчивала ногтями причудливые узоры.

– Вот тебе и исчерпывающий ответ на вопрос, люблю ли я Джейн. Наши с ней дни постепенно, даже закономерно и обернулись сексом на грани усталости. А прогоняя в голове планы за утренним кофе, мы понимали, что на встречи и звонки не оставалось сил. – Том замолчал. Тишина вновь натянулась струной между углами лиловой кухни, пропитанной запахами яблочного уксуса и туалетной воды, яркие оттенки которой дразнили меня с каждым вдохом. Видимо, чтобы вытравить стойкое, вцепившееся в рёбра желание прикоснуться к Тому, нужно перестать дышать. – Пожалуй, я тоже хорошо отношусь к Джейн.

И потом мы снова безмолвно рассматривали друг друга, словно ещё не все черты успели приметить. Потом уже не разговаривали о любви и тех, кого должны были ценить чуть больше. Так, как они заслуживали. За чашкой свежего мятного чая говорили о кино и театре, пытались собрать из оборванных в памяти строчек целую песню, которая несла в себе кровь и плоть далёких семидесятых:

Последнее, что я помню

Я кинулся к дверям,

Мне было нужно найти путь обратно,

Туда, откуда я пришёл.

«Расслабься, – сказал ночной сторож, –

Мы запрограммированы принимать гостей,

Ты расплатиться можешь в любое время,

Но уйти никогда».2

Как бы ни было жаль, время неумолимо утекало за полночь. Слишком быстро, незаметно и до безумия несправедливо. Во мгле морозной ночи проступал новый день, где мы должны существовать по отдельности. Я с трудом отвоевала у Тома право вымыть посуду. Он, печально поглядывая на тикающие часы, непринуждённо упомянул о завтрашней церемонии оглашения списка номинантов на премию Британской киноакадемии «Восходящая звезда». Волнующая новость скользнула искрой радости, но в тот миг означала ещё и разрыв, конец вечера в компании простой официантки. Чем больше подробностей его насыщенной, суматошной жизни всплывало в разговоре, тем более нелепой и напрасной казалась наша случайная встреча. С утра его затянет в пучину интервью, нужно быть готовым к вопросам и лавине поздравлений, а меня ждали дорога в «Субмарину Джуд», старый музыкальный автомат, жужжание начальника и пролитое пиво. Всё потихоньку возвращалось на свои места. Как и должно быть. Том мог остаться, я видела в глубине уставших глаз отсветы желания продлить странную глупость, причуду расшатанных нервов – этот мимолётный вечер звенящих полуоткровений. Он хотел остаться, пусть и сам не имел понятия почему. Но вслух ничего не сказал.

– Тебя номинировали на премию, и ты до сих пор молчал? – тщательно обтирая полотенцем тарелку, наигранно возмутилась я. Улыбка впивалась в губы.

– Не пришлось к слову.

– Ты можешь говорить о чём угодно, не дожидаясь подходящего момента. А с кем будешь бороться за оранжевую маску?

Том негромко засмеялся:

– Забавно находиться в одном ряду вместе с Ричардом Уолшем, особенно после всего пережитого на съёмках «Снов Девяти миров». Мы с ним сдружились, он замечательный человек. И я не вижу никакой борьбы. Эта номинация – достойный результат, яркий знак того, что мы сделали правильный выбор и неплохо потрудились. Кроме нас номинированы Эдди Масгроув, Рой Клэнси и Питер Уотсон, а победителя определит народное голосование. Я даже и не знаю, чего стоит ждать.

– Ты победишь, – твёрдо заявила я, будто всему человечеству не оставляя возможности возразить.

– Ну, если честно, сомневаюсь. Выбор не самый очевидный, каждый заслуживает награды. Эдди мой хороший друг, мы знакомы ещё с учёбы в Итоне. Однажды нам довелось выступить вместе на одной сцене. Ну, как выступить… Мне выпала роль хвоста дракона, на котором Эдди выезжал на сцену. – Том прислонился спиной к холодильнику, чуть запрокинул голову и прикрыл веки, наверно, на секунду возвращаясь в упорхнувшие студенческие годы, когда реальность казалась весёлой шуткой, а ты чувствовал себя бессмертным. – Через месяц станет ясно.

– Ты такой добрый и учтивый, – я слегка склонила голову набок. – Не умеешь вдыхать полной грудью и кричать наперекор толпе: «Пошли вы к чёрту, я король мира!»

– Научишь? – в мягкой интонации мелькнула неожиданно нежная игривость. Всё это отдалённо напомнило какой-то запрещённый приём.

Совершенно случайно бросила взгляд на его шею в тени смятого ворота, заметила бледные точки родинок на чистой, гладкой коже и проглотила стон отчаяния.

– Только если ты не безнадёжен.

И потом наше время вышло.

Том набирал номер такси. Я решила убрать сухую вымытую посуду на полку шкафчика. Механическое действие. Мне некуда было себя деть, негде спрятаться, пока мгновение прощания уже просачивалось в тишину. Не отходя от раковины, я обернулась: Том приложил телефон к уху, но ни намёка на звук гудка не доносилось. Он слушал безмолвие мобильника с набранной комбинацией цифр, но не стал нажимать на вызов. Я усмехнулась – Том растягивал этот кусочек жизни, где не было необходимости нести какую-либо ответственность, биться с собой, проигрывать призракам прошлого. Но в итоге он продиктовал оператору адрес.

– Том… – какие-то едва ли известные мне самой слова рвались из горла, чувство мучительной досады расцарапывало изнутри. Но вслух получилось произнести лишь имя. Очень тихо, не громче принесённого ветром мягкого отголоска бури. Том, застегнув наглухо пальто, повернулся лицом. Все матовые чёрные пуговицы крепко вдеты в дугообразные петли, шнурки ботинок туго завязаны – финальный аккорд. Остался последний шаг прочь из квартиры.

– Да, Вивьен?

Готов уйти. Его ждали машина, течение привычной жизни, плотное расписание.

Я стояла в оцепенении, не представляя, что в этой нелепой ситуации может быть уместней и правильней молчания, смирения. Но всё же сумела выдрать из бешено стучавшего сердца:

– Я так хотела встретить тебя снова с тех пор, как мы впервые пересеклись много лет назад…

– Много лет назад? – прозвучало эхом с оттенком недоумения и сомнения. Естественно, крохотный эпизод был давно приколочен к самому дну памяти, растаскан на части, обращён в пыль – ни всполоха, ни ощущения. Просто внезапное столкновение с гудящей бесцветной пустотой вместо воспоминания.

Парень из толпы. Нежное лицо среди воющей воды в мучительных кошмарах.

– Да, и это уже моя история, которую я когда-нибудь расскажу, – скрестила руки на груди и осторожно приблизилась к Тому. – Можешь смело считать меня сумасшедшей. Плевать. Ты уже вызвал такси, вечер окончен. И я бы точно оказалась наивной девчонкой с отшибленными мозгами, если бы поверила, что это ещё не конец и всё произошло не зря.

– Знаешь, Вивьен… Я тоже, наверно, немного сумасшедший, если запомнил тебя. Не в подробностях, конечно, а только образ без особых примет и деталей. Так обычно в памяти маячит какая-нибудь фотография, страница из книги или сцена фильма. Странная девушка с чемоданом, подумал я, может, и не за мной вовсе идёт. Но почему-то тогда зажглась уверенность – ты именно шла следом. И я, наверно, спугнул тебя. И кажется, в тот день ничего не могло случиться, нам было бы не о чем говорить.

– По-твоему, люди встречаются, лишь когда им есть что сказать?

– Иначе невозможно.

– Значит, теперь мы всё сказали, и причин для встреч больше нет?

– Почему? – в его голосе послышалось искреннее огорчение.

– Ты уходишь так, словно даёшь понять, что уже не вернёшься. Многие так же переступали порог и исчезали навсегда. У тебя же для этого есть один неоспоримый довод – мы друг для друга абсолютно никто.

– И это после того, как я хладнокровно пытал твою курицу? – Том, ласково улыбаясь, протянул руку. В сердце хлынул шторм безысходной тоски, и я сжала его ладонь, пытаясь удержать чувство неповторимого тепла. – Мне действительно нужно идти, Вивьен. Спасибо за чудесный ужин. – Он сильнее стиснул мои онемевшие пальцы, улыбка медленно стиралась, как рисунок на запотевшем стекле. – Я вернусь.

Звук захлопнувшейся двери. Шаги вниз по лестнице, как эхо падающих камней, которые ударяются о стенки глубокого колодца. Тело ожило, парализующая робость испарилась. Я посмотрела на тумбочку: среди расставленных в ровную линию флаконов лежали перчатки Тома. Он, судя по всему, успел выстроить помаду и духи в произвольном порядке, пока я шла на кухню и собиралась разогревать вчерашний ужин.

Обрывок 8

Я вернусь. Так он сказал. Порой я нарочно повторяла эти слова перед сном, как мантру. Вновь и вновь. Любопытно, какой будет следующая встреча, о которой Том заявлял с поразительной уверенностью. Всё, что нас связывало – случайная заснеженная улица из переплетения перекрёстков и развилок, адрес маленькой квартиры и разговор, затянувшийся до полуночи. Мы даже не обменялись номерами телефонов. Вновь стали недосягаемы. Каждый на своей стороне реальности… Гораздо проще бросаться под колёса проезжающих мимо такси, чтобы наткнуться на нужный автомобиль, нежели всерьёз полагать, будто Том возьмёт и позвонит в дверь, вырвется из сети насыщенных будней.

Возможно, не стоило продолжать надеяться на внезапное чудо. Но я стала часто отпрашиваться с работы, понемногу вызывала раздражение и растущие подозрения у вечно недовольного Говарда. Нарываясь на увольнение, я стремилась скорее добраться до дома, приготовить что-нибудь вкусное и терпеливо ждать. Сжимала забытые Томом перчатки, гадая, куда же его унесли ускользающие, беспощадные дни. Что угодно могло выжечь из памяти неловкое обещание вернуться. Не исключено, что он разбрасывался такими словами перед каждой наивной дурочкой, с которой наигрался. О подобных забавах не писали в статьях. Нигде не сказано о привычке Тома Эдвардса напрашиваться на ужин, вешать лапшу на уши и исчезать на поводу у легкомыслия. Оказаться обманутой – пожалуй, самый безвредный итог. Это не привело бы к тому, что медленно проступало в тумане завтрашних дней. Я вслушивалась в молчание трубки домофона, прокручивала в голове темы для обсуждения, непринуждённых, лёгких бесед. Мне до безумия хотелось говорить с ним. Может, Том появлялся на пороге днём, пока я, нацепив фальшивую улыбку, металась между столиками с нагруженным подносом, забавлялась с Лайлой в нашей неизменной игре «Подбери кличку загадочному мужчине, который всегда занимает третий столик и напивается в мечтах о покупке яхты». А если Том пожалел о неосторожном обещании и вовсе не собирался опять коротать вечер с обыкновенной официанткой? Развлёкся достаточно. Или Том пытался достучаться в любой другой неудачный момент, когда я выходила за продуктами или отлучалась ненадолго, чтобы накормить старого кота соседки Марты, неудержимой охотницы за приключениями. Она укатила на две недели в Италию с очередным ухажёром.

Впервые за пару лет достала тот восстановленный портрет. Рассматривала, сравнивала с Томом. В этот раз запомнила его глаза до мельчайших подробностей. Цвет безумно завораживал, было бы интересно подбирать нужные краски. Переливы оттенков голубого и зелёного, как вихрь морской волны или мягкое утреннее небо. Длинные изогнутые ресницы, строго очерченные веки, изгибы тонких морщинок, похожих на сеть прожилок листьев… С момента столкновения в толпе Том успел прожить свою боль, дробящую и дикую, прожил целую жизнь за то время, пока мы барахтались по разным полюсам реальности. Ему почти тридцать один год. Том научился выживать там, где никто не торопится беззаботно откровенничать, чтобы с наименьшими потерями выбраться из игры, в которой подсчитывают твои уязвимости и целятся для выстрела в упор. Возможно, он не хотел вляпываться в историю, чувствовал, что нужно держаться подальше от таких, как я. От людей с грязным кровоточащим прошлым. Или от обычных официанток.

Но я верила, что Том вернётся.

– Эй, Ви, у тебя уже появился новый парень? – подловила меня Лайла прежде, чем я успела выскочить из кафе навстречу наивной надежде по скользким тротуарам, сквозь дрожащие полосы света фонарей. – Разобьёшь бедному Алану сердце, он давно ищет способ покорить тебя.

– Разве я не успела его убедить, что это плохая идея?

Сбегая от звона кружек, дребезжащего ворчания, рассыпанных крошек и запаха безысходности, я совсем не думала о чувствах и намерениях Алана. Он раздражал стойкой навязчивостью, обострённым желанием вмешаться в моё существование, навести порядок на свой лад. Я не могла считать Алана хорошим заботливым другом, приходилось выдавать десятки отговорок, выискивать повод быстрее исчезнуть. Что-то неясное в его поведении тревожило и вынуждало быть внимательней. Я никогда не позволяла ему провожать меня до дома, выстроила границу между нами.

– Он не угомонится, пока ты не сдашься или не замаячишь перед носом с тем красавцем, к которому так торопишься, – негромко, хитро усмехалась Лайла. Она, очевидно, раскусила это особое, раздирающее, горько-сладкое предвкушение, которое захлёстывало и жгло. Так спешат покинуть обречённое, изгрызенное штормом судно. Так бегут по трещинам разломанной земли, чтобы оставить позади перекошенные руины и выбрать будущее, а не провалиться в чёрную пустоту.

Любопытство Лайлы стремительно пробуждалось, она хотела вытянуть подробности, но я лишь вымученно улыбнулась и махнула рукой. Лайла наверняка бы решила, что я слишком сильно ударилась о капот. И всё случившееся после увидела в глубоком обмороке. Если бы.

От скуки я пару раз пробегалась по ярким снимкам, обрывкам упорхнувшей реальности, где Том в безупречном синем костюме запечатлён вместе с Джейн Хорнер. Она была молодой актрисой, известной по ролям в шекспировских трагедиях и популярных американских сериалах. О них я практически ничего не слышала. Всматривалась в её длинное узкое лицо с выражением усталости и тенью хмурости, какой-то неясной, въевшейся под кожу жестокости. Смотрела в застывшие прищуренные зелёные глаза с отражениями непрерывных вспышек и вдруг почувствовала, как в недосягаемых недрах немых, обесцвеченных воспоминаний что-то зашевелилось, назойливо замелькало. Разгорались и угасали белые вспышки, высвечивая нечто размытое и рваное. И в этом необъяснимом сверкании бездны воспоминаний я не смогла ничего разгадать. В недоумении листала фотографии, пытаясь унять необъяснимое волнение. Схваченные цепким глазом объектива Том и Джейн улыбались, залитые искусственным жёлтым светом, то прижимаясь друг к другу, то отдаляясь на полшага. В какой-то момент мне показалось, я смотрела на манекенов, замурованных под слоями мерцающего ледяного стекла. Имитация полноценной формы. Имитация счастливого человека, которого поставили перед пёстрым стендом с множеством логотипов и хлестали слепящей вспышкой по глазам.

Один алгоритм тусклой жизни постепенно сменялся другим. Я боялась упускать драгоценные секунды, захлёбывалась удушливым ожиданием. Оно звучало голосом Элвиса Пресли, его песни раскалывали тишину, отсчитывали время от надежды до отчаяния. Ожидание с привкусом остывшего ужина, с цветом зажжённой люстры и прозрачных стаканов, до краёв наполненных пустотой. Спустя несколько часов меня словно сдавливали тиски лиловой кухни, казавшейся захлопнутым пластиковым контейнером, где я задыхалась, колотилась о стены. Бросив на стол книгу, едва не сбив ровно расставленную посуду, я двигала стул ближе к небольшому, вычищенному от пыли окну. Откидывала плотную ткань серых штор и смотрела на рассеянные огни улицы, следила за тем, как по мокрому асфальту и подрагивающим грязным лужам медленно ступал холодный вечер. Вытянутые густые тени наползали на ступеньки крыльца, замирали пятнами на кирпичных стенах. Я считала прохожих, которые шагали по тротуару и пропадали за углом. Останавливала музыку Элвиса, переключала на Duran Duran и негромко подпевала Ле Бону:

Никто не знает,

Что произойдёт завтра,

А мы стараемся не показывать,

Насколько напуганы.3

Череда тоскливых завтра разгоралась на рассвете и таяла на закате, теряясь в пепле из бесконечных, бестолково прожитых вчера. И такой же неприметный день наконец столкнул нас снова. Февраль набросил на город зыбкую пелену, занавесил солнце клочьями низких, тёмных туч, и оно текло над крышами размазанной бледной каплей. Отступили снегопады. Моросящий дождь изредка покрывал дороги мелкими крапинками. Я перестала гоняться за призраком обещанной встречи. Влилась обратно в выученные наизусть будни и выходных, которые мы иногда прожигали в клубах, среди грома бессмысленной музыки и какой-то изувеченной свободы.

И вот я увидела Тома. Он сидел на деревянной скамье возле крыльца. В причудливом сплетении теней был похож на неподвижную восковую фигуру, набросок на краю заштрихованного рисунка. Олицетворение молчания и застывшей мысли. Одет в лёгкую, поблёскивающую кожаную куртку, джинсы и замшевые ботинки с тонкими чёрными шнурками. Том рассматривал сколы на зернистой тротуарной плитке, пока я, чуть замедлив шаг, приближалась, а эхо оглушающих песен ещё стучало под рёбрами. Звенело в ушах, заслоняя от шорохов и воплей, запертых в глубине памяти.

– Я слово сдержал, а ты коварная обманщица, Вивьен, – весело сказал он, едва заметив меня в полумраке среди песчинок мерцающего света. И вновь никаких приветствий, словно мы вовсе и не прощались, не убегали, не вызывали такси, а продолжали жить и в упущенном мгновении в гуще толпы, и в вагоне метро, в движении по дороге под стук колёс чемодана, и тогда за кухонным столом…

В голосе Тома перекликались сыгранные роли, переливы смеха и крики, взорвавшие тишину, пробившие сердце насквозь. Голос – то пересыхающая и невозмутимая, то полноводная и плещущая река. Она начинается из небытия, звучит с рождения, вбирает в себя грязь и чистоту притоков-событий, меняется, и в ней можно было услышать шум и треск прошлого. В наших голосах таились тягучие звуки воспоминаний, а в глазах – их невероятный подлинный цвет, неповторимый и бесценный.

И мы помнили, но ещё не знали друг друга.

– Обманщица? С чего бы это? – спросила я, скрестила руки на груди и села рядом.

– Ты уверяла, что премия достанется мне, но с оранжевой маской церемонию покинул Рой Клэнси, – загадочная, насмешливая улыбка подсказывала, что Том вовсе не был огорчён.

– Может, я заглянула чуть дальше в будущее и высмотрела другую твою победу. Давно ждёшь?

– Два часа.

– А я ждала целый месяц, потому извиняться за двухчасовое ожидание не стану.

– Тогда мне следует попросить прощения? – теперь мелькнула иная улыбка, яркая, острая, как лезвие.

– Нет, в общем-то, это не обязательно.

– Но всё-таки прости, Вивьен, не так уж много выпало шансов перекроить график. Честно говоря, я уже приходил, а сегодня решил задержаться, проверить запас терпения. Стоило оставить свой номер, верно?

– Верно, и не пришлось бы напрасно приезжать в Хакни, надеясь на чудесное совпадение.

– Что, от Хакни бессмысленно ждать чудес? – Он усмехнулся, чуть поёжившись. – Честно говоря, мне здесь не нравится. Да, время движется вперёд, многое приходит в норму, но в этом районе часто бывает неспокойно и мрачно. Конкретно мне. Дело вообще не в “миле убийств”. Не в грустной истории этого места. – Том на миг прервался, что-то переменилось в его дыхании. А потом он попытался объяснить, что его волновали и пугали вовсе не печально известная Клэптон-роуд и другие увечья Хакни: – В этих кварталах я не чувствую уюта и тепла, только смутное ощущение тревоги, затаившейся угрозы… Не знаю, как правильно сказать, но всё внутри упрямо сопротивляется гулу этих улиц, усмешкам ярких граффити. Я всей душой люблю Лондон, но именно здесь, на пепелище заброшенных цехов, среди унылых домов,, я словно попадаю в капкан, в вязкий мир, откуда с каждым разом труднее выбраться, ничего не потеряв. Если бы не ты, я бы вряд ли добровольно сунулся сюда снова. – Том явно оставлял нечто сокровенное невысказанным, на самом кончике языка. В один и тот же момент, как бы это ни выглядело противоречиво, он будто говорил и молчал: в произносимых словах отражались неподдельная истина и попытка затянуть потуже швы кровоточащей раны. В коротких паузах, тихих вдохах я отчётливо различала отзвук надёжно укрытой тайны, туманные очертания впившегося в жилы воспоминания. Я слишком хорошо знала, что значит заворачивать неудобную, жуткую правду в лохмотья рваной души. Такой режущий, болезненный диссонанс. Немыслимое сочетание жалящего звука и холодной тишины. – Кстати, я узнал, что Рой родом из Хакни, когда поздравлял его с победой… А тебе нравится тут?

Тогда я не сомневалась, что откровения Тома – это необычный способ формулировать вопрос, на который я должна ответить искренне.

– Наверно, нравится… – пожала плечами, вдыхая глубже прохладный, зыбкий воздух, пропитанный смесью выхлопных газов, запахов дешёвой кофейни, закрытой до утра, с фонарём под белеющей крышей. – Здесь я вижу следы настоящей жизни, её биение и угасание. В центре, например, всё бешено вертится без остановки, за сиянием, вычурностью прячутся безразличие и жестокость. А тут нет никаких завораживающих зрелищ, которые бы ослепляли, сбивали с толку. Никакого внезапного подвоха. Ровно то, чего ты ожидаешь, и произойдёт. В большинстве случаев. Конечно же, люди везде одинаково лгут, грабят, убивают, но здесь ложь не рисует мнимую красоту, не нагоняет ядовитые иллюзии. Здесь она существует, скорее, как развлечение: ты прекрасно знаешь себя изнутри, но притворяешься другим, кем-то, кто гораздо лучше и кем тебе никогда не стать. Игра с самим собой, где ты уже побеждённый. Такой я вынесла вывод… – потёрла носком кроссовка пятно, из которого тянулся зигзаг трещины. – Летом я гуляю в парке, прихватив книгу. Наблюдаю за птицами, от скуки считаю морщинки на коре дерева. Цены на жильё приятно радуют, вполне по карману.

– Ты родилась в Хакни?

– Нет… – Я стиснула запястье левой руки.– В Форест Гейте.

– И почему переехала?

– А что за допрос посреди улицы? – По этому руслу, в которое вывернул разговор, легко было переместиться назад в гнилое болото прошлого, а касаться его было нестерпимо. Не сейчас. Я тут же отмахнулась: – Собираешься секретничать под открытым небом или не можешь прозрачно намекнуть, как бы, наконец, подняться и забрать перчатки?

– Я два часа жду приглашения, – в прищуренном взгляде Тома сверкнул огонёк интереса.

Я соскочила со скамейки и встала напротив него, уверенно протянув руку:

– Добро пожаловать в никуда.

Том неотрывно всматривался прямо в глаза, в средоточие шрамов души, бережно провёл пальцами вдоль голубоватых вен и резко перехватил мою ладонь. Прижал к сухим разомкнутым губам, пробуя вкус ветра, прожитого дня. Горло свела судорога, выдох застрял тяжёлым комом, я не могла пошевелиться, чувствуя кожей его сдавленный шёпот. Эти слова проникали в меня, расталкивая пустоту:

– Хорошо, что ты пришла сейчас, Вивьен.

Обрывок 9

Иногда воспоминания, скрытые за чертой травмы, просачивались совершенно неожиданно, словно по сигналу вспыхивали и выбивали меня на мгновения из осязаемой реальности… Пока я поворачивала ключ в старом скрипучем замке, в голове из небытия выплывал вытянутый треугольник на месте оторванного куска обоев на кухне. Похож на отпечаток карты затерянного в океане необитаемого острова. Мама залепила этот треугольник плакатом с тремя безумными обезьянами. Их ярко очерченные силуэты нарисованы вокруг изгибающегося оранжевого огня, в котором плавились и чёрным облаком растекались виниловые пластинки. Цвет молчания неведомой музыки. Этот плакат принесла Мегуми Асаи, мамина подруга, после её смерти ставшая моим опекуном. Первое, что я нарисовала, взявшись за наточенный карандаш, – обезьяны, запечатлённые в порыве неведомого танца. Искажённые существа, лишённые выбора и цели, увлечённые лишь бессмысленной пляской. Всякий раз, как мама уходила зарабатывать деньги, я дышала выдуманной жизнью призрачных обезьян. Сочиняла их печальные судьбы, пыталась нарисовать в других позах и оттенках, откидывала в сторону заштрихованные листы бумаги. Записывала истории о том, что где-то очень далеко жили в недосягаемых землях люди с пустотой вместо лиц. Спустя годы я увидела такого человека в косом прямоугольнике забрызганного водой зеркала. И мир стал походить на вязкое болото расплавленных пластинок.

Вопрос Тома о районе, в котором я родилась, вызвал душащую изнутри жгучую злость. Ответная реакция на попытку разобрать душу на кусочки, заставить оглянуться на развалины трепещущего прошлого. Я продолжала носить его в себе, как в захлопнутом футляре. Забыть никак не получалось. Исколотые грязными иглами, пропахшие дымом и отчаянием уличные девки с хронической бессонницей. Они падали в лужи рвоты, застревали между наслаждением и смертью, раздвигали ноги и захлёбывались яростью хохочущих ублюдков, швырявших им в лицо пакеты с разбавленным наркотиком. Торговцы распутством и зависимостями устраивали драки, увидев наглых чужаков, рискнувших ошиваться на их территории. Истошные крики вперемешку с выстрелами рассекали улицы в мутно-жёлтом свете фонарей. Затем всё затихало, застывало в глубине изуродованных тел, брошенных на дороге… Форест Гейт забился прогрызающим плоть паразитом прямо в подкорку. Стал частью пульса. Возвращаясь на каникулах домой, я нечасто выходила на прогулку или за продуктами, хоть порой и шаталась по улицам в сомнительной компании, когда становилось невыносимо. Но чаще я просто залезала, угрюмая и неразговорчивая, с рваной книгой на подоконник. Сквозь мелкие царапинки на стекле наблюдала за утренней суетой, перетекавшей в бурлящее безумие вечера. Наблюдала за людьми. То замедлялось, то нарастало движение. Подростки в банданах и перевёрнутых кепках собирались в пёстрые стаи и исчезали.

Однажды один из темнокожих парней посмотрел наверх, пробежался взглядом по линии вторых этаже и увидел меня. Долго разглядывал, с подозрением прищурившись, и потом с грубой ухмылкой поманил пальцем и указал на ширинку широких джинсов. Я тут же спрыгнула с подоконника, резко задёрнула шторы. Отрезала себя от пугающего непредсказуемого мира за кирпичными стенами. Залезла на низкую кровать, подтянула колени к подбородку и только тогда заметила: упавшая на пол книга совсем расклеилась и напоминала обломки разрушенного дома. В тишине маленькой комнаты громыхнул отзвук смеха, доносившийся с улицы. Эта омерзительная компания внизу наверняка знала, кем работала моя мать. Возможно, их уставшие от тошнотворной рутины отцы частенько пользовались услугами Жаклин Энри. Представляли себя властелинами вселенной, вколачивая проститутку во вмятины кожаного дивана.

Смех рассыпался дребезжанием стекла, пробудил на дне души жуткое желание спуститься к этим вчерашним детям, которые не успели повзрослеть, а уже мнили себя всемогущими королями. Хотелось ударить, плюнуть в сморщенное лицо, вытравить напускное бесстрашие, вынуждая проглотить насмешки и угрозы. Мне, хрупкой, испуганной девчонке, было двенадцать. А крупные, высокие, одурманенные травкой одичавшие подонки были старше на несколько лет. Могли убить ударом с размаха в висок, втоптать в асфальт всей толпой, прижать жёсткой подошвой пальцы. А потом сбежать, накинув капюшоны, когда вблизи покажется кто-то, способный опрокинуть их в грязь. И я не шевелилась, смотрела на оторванные страницы недочитанной книги. Беспомощность и слабость выжигали вены. Ногти впивались в обнажённые колени, оставляя красные полумесяцы. Но я не чувствовала боли. Меня уничтожало сокрушительное осознание абсолютной уязвимости, невозможности отстоять честь матери, защитить и не разбиться. Никогда прежде я не испытывала настолько мощный прилив цепенящей слабости. Это чувство приросло к сердцу и приняло зачерствевшую форму ярости, которая время от времени взрывалась в груди. Уже гораздо позже, единственный раз напившись до беспамятства, я раскрошу бутылку о затылок незнакомца, очень похожего на того парня, которого видела из окна… Но никакое исцеляющее облегчение не обиду и гнев, не случится торжества возмездия. Я лишь шагну навстречу пропасти.

Щелчок открывшейся двери вытолкнул меня из нахлынувших воспоминаний. Я снова глубоко вдохнула вечер февраля две тысячи двенадцатого года. Спокойно включила свет, скинула испачканные кроссовки, повесила куртку с зашитым карманом. Но те секунды, пока Том стоял позади, обожгли предчувствием, закололи под сердцем. Сегодня мы не просто зашли в съёмную квартиру официантки. Мы вернулись туда, где оборвалась томительная мысль, дрогнула нить желания взять и остаться.

– В целости и сохранности, – я показала на аккуратно сложенные перчатки возле флаконов духов с сорванными крышками.

Том поставил обувь на коврик, нацепил петлю куртки на металлический крючок, непринуждённым движением всё расставляя по местам и заполняя звенящую пустоту. Он разделся, подтверждая непрозвучавшее намерение задержаться здесь, а не с благодарностью забрать перчатки и уйти. За дразнящей полуулыбкой скрывалось нечто интригующее и соблазнительное. Особая решимость, чем-то напоминающая сумасшествие. Могла ли я быть для него одноразовым весельем, приключением, которое захватывает, выбивает воздух из лёгких, но скоро надоедает и теряет шарм загадочности, превращается в унылую игру? Наверно, поначалу и нельзя было рассудить по-другому. Самое очевидное предположение, не так ли? Но настанет момент, когда мы, обмотанные цепью неизбежных встреч и расставаний, словно колючей проволокой, поймём, что же именно с безудержным упрямством вплели в наше существование. Поймём, какой путь выбрали вопреки заблуждениям и страхам.

– Я знал, ты позаботишься о них.

– Да, нам даже посчастливилось ужинать вместе в ожидании их рассеянного хозяина, – усмехнулась я, а потом вдруг воскликнула: – У тебя же был день рождения пятого февраля! Что тебе пожелать? Не хочу повторять десятки поздравлений, которые ты уже переслушал.

Том устало улыбнулся:

– Пожелай мне больше времени, Вивьен, иначе я ничего не успею.

Я бы без раздумий, оттягивающих неизбежное, отдала всю отведённую мне жизнь до последней минуты. Тогда казалось, я вообще не достойна жизни. Том бы распорядился ею правильно, не пустил по лабиринтам подворотен. Не выбросил бы в мусорный бак. Растратил бы по-человечески и ценил бы вдох за вдохом. Однажды я откровенно скажу об этом странном желании поделиться оставшимися годами, а Том разозлится так, как прежде не злился под прицелом кинокамеры, отыгрывая чётко прописанный сценарий. Ведь тогда я ещё не знала, что и он тоже не умел жить правильно, как положено.

– Не теряй напрасно время, мистер Эдвардс.

– Сейчас я точно не этим занят.

– Уверен?

В его сосредоточенных глазах таилась искра любопытства. Том сказал:

– Конечно, я же так и не выяснил, когда мы впервые встретились.

Наверно, в течение месяца он в перерывах между интервью и фотосессиями гадал, что же я спрятала за болезненной недосказанностью. Пытался додумать сам, где мы могли пересечься на миг и раствориться в потоке своих дней. Мы не спеша продвигались к кухне, я ударила кулаком по выключателю – мягкий свет мгновенно скользнул по гладким лиловым стенам. Очертил скромное убежище наших душ, которые неустанно колотились о затвердевшую клетку тела в вечной борьбе за свободу стать теми, кем научились быть в кипящей неразберихе. В удушливом водовороте нескончаемого обмана, превращающего лица в непроницаемые маски. Мы оба отчаянно искали спасения, узнавали пульсирующую боль друг друга в неторопливых движениях, скрещенных пальцах, тягучей тишине, дрожащей от звука прерывистого дыхания.

– Тебя только это интересует?

Я включила электрический чайник, села за стол, провела пальцем по серебряной тарелке с тремя уцелевшими кусками яблочного пирога, половина которого сгорела в духовке. Вчера я ненароком задремала, навалившись на подоконник.

Том опустился на стул напротив и возразил:

– Вовсе нет, но нужно же с чего-то начинать разговор. Чем не вариант?

– А я не обещала, что обязательно расскажу… Тот эпизод покажется пустяком, глупостью, если упустить всю предшествующую историю, а она действительно очень долгая и печальная. Хочешь испортить себе настроение?

– Нарочно нагнетаешь?

– Мне ещё ни разу не приходилось говорить об этом вслух, подбирать подходящие слова. Эту правду никто не знает. – Я сгребла на край тарелки засохшие крошки, унимая раздирающее волнение. – Друзья понятия не имеют о том, что со мной творилось в прошлом, какая дорога привела к убогой забегаловке, где с пивом смешиваются мёртвые надежды, бесстыдство и опьяняющая ложь.

В пристальном взгляде Тома мелькнуло сомнение.

– Я не буду настойчиво требовать, Вивьен. Мы запросто можем обсудить церемонию или…

Но он не успел договорить. Безрассудная смелость стиснула сердце, вынуждала рассказывать с отвращением и полыхнувшей внутри ненавистью к тому отрезку прошлого, пропитанного сумраком и чушью:

– Но в общих чертах, думаю, получится обрисовать. Работа официантки – не то, к чему я стремилась после Гилдхоллской школы музыки и театра. Я хотела стать актрисой. Это был способ вышвырнуть себя из собственного тела и поселиться в коже персонажей. Зарыться в чужую драму и избавиться от ползущих по пятам призраков. Назови мне человека без демонов, и я выскребу всю зарплату на памятник такому завидному спокойствию, дням без сожалений и ужаса. У меня подобного багажа даже слишком много, Том. А тогда я хотела обучаться актёрскому мастерству и нарисовать себе лицо, быть кем-то значимым и не похожим на своё отражение… Впереди был последний год, один единственный рывок – и я крепко ухватилась бы за мечту, поселилась бы на сцене и обрела гармонию. До сих пор отчётливо помню серые тона Силк-стрит и будто стеклянные, рвущиеся ввысь здания, в которых сияют небо и солнце, приветливо сверкает будущее… Но что-то сломалось, треснуло. Я… – в горло вцепилось признание о пристрастии к алкоголю, но так и осталось застрявшим камнем. – Жизнь сложилась так, что пришлось бросить учёбу. Сама лишила себя возможности вернуться. Наша первая встреча могла случиться в театре, где-нибудь на соседних креслах в зрительном зале, при совершенно иных обстоятельствах. Но произошла несколько лет назад в толпе на шумной улице, когда ты ещё не был известен на весь мир, а я уже была никем. – Ощутила дуновение истёртого воспоминания. Случайное столкновение с кудрявым незнакомцем. – Я едва не сбила тебя с ног, и мы застыли примерно на полминуты, внимательно разглядывали друг друга. Возможно, я как-то неправильно определила время, но привыкла думать именно о тридцати секундах. Так показалось. Недолго, мимолётно. Ты в недоумении слегка коснулся моей куртки. Но я убежала. Решила, что наткнулась на одного из тех людей, от которых надеялась скрыться.

Вода в подпрыгивающем чайнике громко забурлила, и он выключился, продолжал тихонько сотрясаться, как разбуженный вулкан. Том, очевидно, мысленно перебирал отзвуки рассказа, прижав согнутый указательный палец к напряжённым губам. Улавливал эхо скрытого смысла, видел осколок размытой жизни. Он словно слышал гораздо больше, чем я сумела сказать.

– Ну как, интересно? – с горечью ухмыльнулась я.

В его бездонном, щемящем молчании угадывались тающие отголоски воя улицы, шаги по зернистому асфальту и оборванный вдох. Сожаление и попытка понять.

Я прикусила язык.

Обрывок 10

Том едва уловимо усмехнулся, чуть приподняв уголки поджатых губ. Тающая улыбка напоминала тревожный отсвет бури. Казалось, можно подойти, сорвать тусклую улыбку-печать и разглядеть за ней зияющую рану.

– Ты хотела стать актрисой? И всё бросила?

Отзвук нечаянного упрёка.

– Когда-то хотела… – выдох очертил сожаление и стыд. – Я видела в театре загадочный мир, некую параллельную вселенную, где боль – всего лишь средство выражения, въедающаяся краска, которой завершают созданный образ. А твоя предыстория теряет смысл, исчезает среди декораций. Я мечтала играть на сцене, отворачиваясь от себя.

– Наверно, я бы не дождался финала спектакля с тобой в главной роли и ушёл ещё до антракта, – в его голосе померещилась гудящая пустота зрительного зала, схожего с покинутыми руинами. – Прорабатывая образ, ты расширяешь границы своей личности, порой вживаешься в то, что никогда не происходило с тобой. Полностью отбрасывая себя, сложно изобразить что-нибудь убедительное. Попробуй построить дом над пропастью – фундамент неизбежно провалится. А именно ты и являешься фундаментом, истоком роли, инструментом, превращающим сценарий в настоящую жизнь. Видимо, этому учили в тот упущенный последний год в Гилдхоллской школе.

– Выходит, я только что завершила ускоренный минутный курс актёрского мастерства? – резкость мнения Тома не вызвала ни капли обиды или раздражения. Для него игра была не олицетворением побега, а бесконечным поиском понимания раздробленной человеческой души, поиском прощения. – Но, знаешь ли, если бы ты всё-таки ушёл до конца первого акта, я бы точно потом отыскала такого привередливого зрителя и потребовала объяснений.

– Стала бы выскакивать перед машиной? – он с подозрением сощурился, тонкие морщинки, как нити надорванной паутины, отчетливее проступили в уголках глаз.

– Успела бы догнать тебя прежде, чем ты захлопнешь дверцу.

– Однако ты оставила учёбу, и всякий раз нас сталкивали улицы, а не театр, – произнёс он, посматривая то на меня, то на струйку пара, вьющуюся над выключенным чайником. – Ты наверняка не удивишься, узнав, что я совершенно не помню нашу самую первую встречу в толпе.

– Разумеется. – Я натянула края рукавов свитера и зажала их между пальцами, словно надеясь спрятать омерзительные пятна прошлого. Будто они могли вдруг загореться на коже, намекнуть на всё несказанное, накрепко перевязанное тугой верёвкой молчания. Я не верила, что действительно заговорила об этом. Время не сбавляло темп, за окном не умолкала и карабкалась тенью по домам зимняя ночь – ничего вокруг не дрогнуло от слов, которых я боялась. Лишь внутри нас перемешивались и тлели воспоминания, которые сделали нас теми, кто обманывал других, но разучился лгать себе. И поэтому мы начинали злиться, когда люди не замечали, как в слоях лжи теряется лицо и гаснет сердце. – С чего бы тебе видеть в этом что-то особенное? Нельзя перечислить всех, кто случайно врезался в тебя по дороге. Вряд ли ты от скуки ведёшь учёт незнакомцев.

– А почему эти тридцать секунд важны для тебя?

– Хм, а я должна вот так просто рассказать? – отпустила рукава и немного подалась вперёд, нависнув над столом, высматривала в глазах Тома вспышки жажды нарваться на истину.

– Опять заставишь неделями мучиться без ответа? – он улыбнулся уже иначе, с тенью хитрости.

– Тебе бы не мешало вшить в перчатки какое-нибудь подслушивающее устройство, а то я могла наговорить лишнего.

– Думаю, это были бы напрасные траты. Нечасто я раскидываю перчатки по чужим домам.

– А что обычно раскидываешь? Уточняю на всякий случай, чтобы подготовиться к сюрпризам.

Лишь спустя несколько секунд я с удивлением осознала, что попытка замаскировать растревоженные нервы и развороченную память почти не отличалась от очевидного флирта. Я не смогла остановить мысль, скользнувшую с языка.

Том обвёл ногтем бровь и посмотрел исподлобья:

– Показать?

Он подхватил перемену моего настроения, увидел в этом шанс запечатать боль, слиться с позабытым безрассудством, которое не вписывалось в рабочий график. Его нельзя спланировать и отрепетировать. Оно возникало внезапно, как острые глыбы скал за лоскутами тумана перед носом корабля. И нам было не страшно разбиться.

– Только не на кухне, это святое место, – я села обратно на стул и сменила тему: – А вообще, если взбрело в голову обсудить мою жизнь, то лучше бы спросил, например, о детских развлечениях. И я бы с удовольствием сказала, как мы утаскивали упаковки фруктового мармелада, шоколад и прочую сладкую дребедень из супермаркета. Даже устраивали соревнования между улицами. Постоянно выясняли, кто больше вынесет и не попадётся с добычей на выходе. Но несмотря на такое невинно-криминальное прошлое, у меня не осталось никого из Форест Гейта. Мы с той беспечной и дерзкой шпаной совсем и не были настоящими друзьями, а лишь кучкой скучающих детей, обречённых страдать от изъянов самовоспитания. В компании мы ощущали себя нужными, значимыми, пока семьи распадались, а дети становились мусором на обочине существования невыносимых взрослых.

– И ты руководила бандой охотников за мармеладом? – Том не заострял внимание на мрачных деталях, цеплялся за фрагменты, в которых сиял свет.

– Я была младше всех и играла роль мешка, если можно так сказать. Двое заталкивали мне в рукава и капюшон конфеты, шоколад я убирала в карман, а остальные прикрывали и наблюдали за охраной, – с каждым мгновением я забывала о намерении заварить чай, дать Тому ещё один непрозвучавший повод остаться. Стало очевидно – это уже не требовалось.

– И ни разу не поймали?

– Мы были бессменными чемпионами без угрызений совести.

В мутном облаке памяти мелькнули сияющие лица, ослепительные улыбки, разорванные жестоким временем. Повзрослевших детей Форест Гейта растащило на куски трагедии: несостоявшийся архитектор задыхался от идей, в приступе безумства поджигал обрывки нереализованных проектов; балерина шагнула с балкона, выбрав свободное падение дебютом и финалом; музыкант продал гитару с автографом Джо Перри4, ту самую гитару, которую называл своей душой… Не все сумели собрать себя из пепла и не рассыпаться вновь. Достойные большего, мы, нетерпеливые и изломанные, выбирали непроходимые тропы, боялись счастья, не доверяли честным людям. И слишком поздно затевали борьбу с заблуждениями, уводящими в тупик.

Том почтил потерянных охотников за мармеладом минутой задумчивого молчания, которое вывело его к тревогам и веселью исчезнувших лет.

– Знаешь, я хоть и не занимался мелким воровством, но в юности тоже любил ступать по тонкому льду, творить что-нибудь такое, за что точно не похвалят. – В печальном голосе отражались сожаления и тоска по тем годам, которые не стискивали горло, давали вдохнуть полной грудью. – Конечно, я не хотел разочаровать родителей, но простой мальчишка внутри меня жаждал приключений. Помню, мы с другом Митчеллом начали звонить незнакомцам, наугад набирая номер, и однажды мне ответила девушка по имени Донна. Она плакала и повторяла слово «спасибо», никак не могла остановиться. Я просто вслепую нажимал на кнопки, пока Донна держала нож над запястьем. Наша глупая игра предотвратила беду и подкинула встречу с необычным человеком. Отец Донны владел сетью итальянских ресторанов, гордился разросшимися виноградниками, а мать выступала в джаз-клубах. И все были довольны и спокойны, но какое-то навязчивое желание выталкивало Донну из выстроенного вокруг неё мира, выбивало из колеи. Она отчаянно прощупывала все острые грани жизни. Подружившись с нами, прожигая лето до возвращения в Чикаго, она, как мне казалось, постоянно искала то, что может сломать её.

– Зачем? – я вдруг ощутила кровавый привкус дней, потраченных на поиск уязвимости.

– Она бы и сама вряд ли объяснила. Но я считал, что Донна была зависима от риска, хотела узнать свой предел, будто что-то упрямо доказывала или отвергала.

– У неё получилось?

Том посмотрел на меня в захлестнувшей растерянности. Как застигнутый врасплох. Он словно услышал неприятный, обезоруживающий вопрос. Необходимость отвечать жестоко загоняла в угол, но Том всё же сказал:

– Мы очень давно расстались. Она ушла, забрав с собой все странности и стремления. Теперь до глубины причин и следствий не добраться. И недавно я подумал, что у вас с Донной есть поразительные сходства, – Том впился пронзающим взглядом, способным содрать душу. Впервые я испугалась того, что во мне мог различить другой человек. – Но ты уже знаешь, что именно тебя сломает.

– Прыжок с лестницы? – неловкий смех вклинился раздражающей помехой.

Но сумрак тревоги вмиг схлынул. На губах Тома вспыхнула неповторимая улыбка, нежная и завораживающая. Подведённая черта, растёкшаяся капля дождя, оттенок сострадания. В ней затаилась тень разбуженной страсти, упоительной и мятежной.

Он смотрел так, что стоило бы молить о пощаде. Завернуть ему остатки уцелевшего яблочного пирога, вручить чёртовы перчатки и проводить за дверь с искренними пожеланиями удачи. Но я нетерпеливо накручивала на палец выбившуюся нить из рукава свитера и предчувствовала неизбежный взрыв. И невыносимое эхо этого взрыва ещё долго будет прятаться где-то под рёбрами, как второе сердцебиение.

Тогда я думала, что не просто впустила Тома в свою странную жизнь. Я впустила его сердце.

Обрывок 11

Оказавшись в небольшой комнате, которая одновременно была и спальней, и гостиной, Том на секунду замер в лёгком оцепенении. Его отражение застыло в вытянутом прямоугольнике зеркала на краю комода. В уголке белел наполовину отклеившийся лист с моим именем. Многие, впервые переступив порог комнаты, удивлялись такому количеству зеркал. В недоумении принимались их считать, и, указывая на последнее, одиннадцатое, гасили неловкость какой-нибудь нелепой шуткой. Постепенно привыкали. А Том смело сделал шаг вперёд. Медленное движение подхватывали другие зеркала, словно запечатлевали его необратимое проникновение в мою жизнь. Так уверенно скользит нить, продетая в острую иглу, создавая рисунок крепкого шва, стягивая обрывки воедино.

1 Строчка из песни «Return To Sender» Элвиса Пресли.
2 Отрывок из песни «Hotel California» группы «The Eagles».
3 Отрывок из песни «What Happens Tomorrow» группы «Duran Duran».
4 Джо Перри – американский гитарист, автор песен, один из основателей и участников группы «Aerosmith».
Продолжить чтение