Детство на тёмной стороне Луны

Размер шрифта:   13
Детство на тёмной стороне Луны

Пролог

Имена персонажей изменены

Мне было двадцать семь дет, когда я приехал в село к матери, летом

после экзаменов в университете. На улице меня окликнула тётя Надя и, смеясь, громко сказала:

– Витька, а твоя мать бегает по селу и всем говорит: «Все агаголики, а мой Витька вумный. На юриста учится. Вот какого сына я воспитала!»

В деревне у женщин только две темы разговоров: сплетни и хвастовство детьми, мальчиками. Мать, «лаясь» с бабами, всегда кричала: «Мои дети вумные, а ваши – идиводы!» а дома мать всегда говорила мне и моему старшему брату:

– Вы говно моё не стоите. Я вас высрала. Молю Бога, чтобы вы подохли. Навязались на мою душу, идиводы проклятые!

А нашу младшую сестру мать называла только одной фразой «Змия подколодная».

У тёти Нади было двое сыновей – мои приятели детства и юности. Хорошие парни. Великолепно играли на гитарах, но после школы пошли работать, как все. И как все, начали сильно выпивать, потому что в деревне не пьющий человек – это не человек, «не Путный, не Путявый, не по Путю».

Мне было семнадцать лет, когда парни и девушки начали смеяться надо мной, рассказывая мне, как моя мать кричала у каждого магазина бабам:

– Ваши дети агаголики! А мой Витька не курит и не пьёт, книжки читает! Вумный!

Мои книги мать рвала и бросала в печку, а дураком называла меня с двух лет, всегда. Я тогда начал курить по две – три пачки в день и пить брагу и самогон. И был обрадован, когда услышал крик соседки тёти Зины:

– Чо ты хвалишься Витькой! Он весь переулок заблевал и курит, как паровоз! Такой же дурак, как все!

И мать перестала позорить меня перед людьми. Но вскоре вновь парни рассказали мне о том, как мать хвалилась мной, но теперь почему-то в КБО, кричала девушке, которую я не знал и не мог знать:

– Мой Витька красивый, лучше всех! С тобой дружить не будет, лахудрой. Не нужна ты моему Витьке. Не посмотрит на тебя. Он красивый!

А дома мать всегда называла меня: «Уродина, страхолюдная! Никому ты не нужон!» Впрочем, такими же словами она называла моего старшего брата, который был красивым, как олимпийский бог. Когда он собирался вечером, чтобы пойти в кино, он молчал, а мать кричала ему:

– Чтоб тебе там первая пуля! Чтоб тебя зарезали, урод!

Когда брат в семнадцать лет попал в тюрьму, я сказал матери:

– Ты во всём виновата.

Она закричала душераздирающим криком:

– В чём это я виновата? Это я что ли посылала вас на преступленя?

Я не удивился тому, что сказала тётя Надя, так как моя мать каждый день хвасталась мною среди баб, чтобы показать им саму себя особенной, выше всех по уму, хотя она была неграмотной. Я уже давно привык к такому поведению матери. И ничего не сказал бы ей, когда вошёл в домик. Она сидела у окна, старая беззубая старуха шестидесяти семи лет, опираясь на кривую палку. Закричала:

– Сынок родной, любимый! Приехал! Поди, голодный, а ты поешь!

Вот эту последнюю фразу она начала говорить мне в последние два года, хотя в домике ничего кроме чёрствого чёрного хлеба никогда не было. Я помнил другие фразы матери, которые я слышал каждый день в детстве:

– Ненасытная харя! Полбулки сожрал и не подавился! Чтоб ты подох! Кормлю тебя за чем-то.

И она прятала от меня хлеб. И я не ел неделю, две недели, три…месяц.

Я стоял у порога и смотрел на мать, которую безумно любил в детстве.

В последние годы я часто думал над проблемой: как обращаться к матери? Назвать её «мамой» я не мог. В деревне дети так не обращались к матерям. А сказать ей «мамка» я тоже не мог, потому что стал другим человеком.

– Ты перестань хвастать мной. Это не ты воспитала меня. А я себя воспитал.

Улыбчивая гримаса на дряблом, морщинистом лице старухи сменилась гримасой злобы, которую я видел на лице матери в детские годы.

– Да кому я скажу – смеяться будут. Ишь, сам себя воспитал. Это я тебя воспитала!

И я в ответ прокричал злобной старухе:

– А почему ты воспитала своего любимца Кольку так, что он три класса не закончил, читать не научился. Я ему сказки читал. В семнадцать лет он ушёл на зону. Вернулся, спился и сгорел. Почему ты его так воспитала? Иди, хвались любимцем, а не мной.

Мать ничего не сказала. Быстро помогая себе палкой, повернулась лицом к окну. А я заглянул в буфет. В нём лежала чёрная булка хлеба чёрствая и безвкусная. А иной хлеб местные пекари не выпекали, не умели. Я пошёл в столовую, потому что привык питаться три раза в день с девятнадцати лет, когда начал жить в городе Томске.

Я хорошо запомнил тот день, когда мой наставник Вася привёл меня в заводскую столовую. И я поставил на поднос шесть тарелок.

– Ты столько не съешь, – сказал Вася.

Я ел и восхищался едой, а Вася ответил:

– Это ерунда. Вот в деревне варят! – и он показал мне большой палец.

Вася не знал, что я приехал из деревни. Он никогда бы не поверил мне, если бы я сказал ему, что до девятнадцати лет я ел в деревне чёрный хлеб с маргарином один раз в сутки, вечером. Многие мои товарищи по детству завидовали мне, что я мог кушать хлеб и даже молоко. Мы все родились на «тёмной стороне Луны», где родились все чикотило, все убийцы, насильники, бандиты, проститутки, наркоманы и алкоголики. Моя мать, мой брат – были на «зоне». Я в четырнадцать лет едва не попал в колонию малолетних преступников.

Когда я ходил на подготовительные курсы в ТГУ, со мной за один стол постоянно садилась полненькая девушка с гладким лицом. Я не обращал на неё внимания.

В тот вечер она шла рядом со мной. Мы уже покидали главный корпус ТГУ и вышли в парк, как вдруг девушка воскликнула, хотя я никогда с ней не говорил и не знал: кто она:

– Вот ты в детстве, как сыр в масле катался, а я такое пережила!

Её слова о моём детстве были для меня, как внезапный удар в лицо. Я потерял самообладание и начал стремительно, скороговоркой рассказывать, как короткие новеллы, о своём детстве. Она удивлённо смотрела мне в лицо секунд двадцать, а потом резко шагнула на меня и властно сказала:

– Это надо забыть! Это грязь! Соскоблить с души!

– Грязь?!– закричал я, не обращая внимания на людей, которых было много вокруг нас.– Это моя жизнь! Слушай!

Она побежала по парку к проспекту, а я бежал за ней и рассказывал. На автобусной остановке толстая девушка зажала пальцами уши и умоляюще попросила:

– Прекрати. У меня сердце остановится.

А я продолжал говорить, потому что ничего не видел в этот момент, кроме своего проклятого детства, в котором был ад и двойной «Бухенвальд». Девушка запрыгнула в троллейбус и уехала. Я опомнился. И начал люто ненавидеть себя и ругать за то, что я посмел открыть свою душу. Я ведь всегда презирал парней, которые говорили женщинам о своей душевной боли.

Девушка больше приходила на курсы. А спустя год, когда я уже был студентом, я зашёл в городскую столовую и увидел её в кухне. Она была поваром, улыбнулась мне очень нежно. Я удивился тому, что у неё замечательная улыбка, что она была хорошенькой. Но у меня было много проблем. Я только кивнул ей головой, поел и ушёл…

Глава первая

Моей матери было тридцать восемь лет, когда она родила меня в глубине сибирских болот в брошенной людьми деревне Барки. Мать и отец пасли колхозное стадо коров и овец, а на ночь загоняли скотину в дома.

Мать знала счёт до двадцати и могла по освещённости днём и ночью определить время с точностью до минуты. В двенадцать часов ночи мать затопила печь, чтобы нагреть два ведра воды, чтобы помыть новорождённую девочку, так как была уверена, что родится девочка. Мать закрыла входную дверь на большой крючок красного цвета, а три окна комнаты-избы с двойными рамами и целыми стёклами занавесила рваными тряпками, которые нашла в деревне.

Когда дрова в печке сгорели, мать закрыла трубу «вьюшкой»…железной пластиной, приготовила на полу нитки, ножницы, чистые тряпки, поставила рядом с ними два ведра воды и легла на грязный пол. И начала ждать родовые схватки.

Я родился в четыре часа утра шестнадцатого августа. В комнате- избе уже было светло, и мать увидела, что родила мальчика, не нужного ей.

– Я взяла тебя вот так…– и она показывала руками, сжимая мои бока под мышками.

Она быстро и уверенно сунула меня головой вперёд в ведро, сидя на полу. И в этот момент она ощутила, что её руки кто-то сильно сжал и рванул вверх, вырвал меня из ведра и отпустил руки матери.

– Я испужалась и закричала…

И мать показывала мне и бабам движениями рук и пальцев, где её схватили невидимые руки, много раз сжимала запястья. Мать от страха описалась. В избе была одна комната. В ней никого не было, а дверь была крючке.

Мать осторожно помыла меня водой, перерезала пуповину, завязала её нитками, завернула в меня тряпки и побежала со мной по болотам в сторону Оби, к переправе. До переправы было пять километров, но мать была очень сильной и выносливой…В свои сорок семь лет, когда она работала грузчиком на мельнице, я видел, как она вскидывала с земли на плечо мешок с пшеницей (90 килограммов) и поднималась по лестнице на второй этаж и выше к квадратной воронке, в которую, держа на плече мешок, высыпала зерно. И ноги у неё не дрожали. А дыхание было ровным.

Ожидая паром на берегу Оби, мать увидела красные пятна на запястьях рук. А кожа у матери была очень грубой.

Когда мать рассказывала эту короткую историю, я, как всегда, внимательно и безотрывно смотрел в её лицо. В такие минуты оно было энергичным, а её глаза были очень оживлёнными. Бабы смотрели на меня, говорили:

– А к чему бы это?

– А чо это так-то?

Во время войны и после войны было нормальным делом в деревнях убивать младенцев. Поэтому баб не удивляло поведение моей матери. Она всюду, где бы ни находилась, рассказывала эту короткую историю, поэтому, едва я прибегал вечером к лавочкам, полным людей, как они начинали рассматривать меня.

Я помню себя с полутора лет. Мы тогда жили на «Красной горке» в чужом домике. Отец сидел за печкой, а я ждал мать. Она уходила на весь день к бабам «посидеть» и забирала с собой моего старшего брата.

С криком радости я бросался к ней, едва она входила в домик. А так как я сильно припечатывался к её ногам, она отталкивала меня в сторону ногой и бормотала:

– Вот навязался на мою душу. И никак не подохнет. Иди вон к папке.

А утром она вновь уходила к бабам, и я ждал её весь день. Тягостное чувство ожидания повторялось многократно, и я его запомнил.

Мне было два года. Я бегал голым по Красной горке, как вдруг услышал мычание коров. Я знал, что мой отец пас колхозное стадо, и побежал в узкий переулок. Он был шириной не более четырёх метров, и круто уходил вниз, к реке, потому что раньше он был берегом Оби. Река давно отступила, и люди стали использовать берег, как огороды. Внизу переулка вдоль огродов тянулась дорога, которую протоптали коровы. Дорога уходила в сторону заболоченной низины, где мой отец и пас колхозное стадо.

Я вбежал в переулок и остановился наверху, глядя вниз, как коровы начали плотной толпой втягиваться в узкий переулок. Внизу что-то крикнул отец. Я не понял его крик, но отступил вбок. Я стоял в полуметре от ограды. Она была сплетена из ветвей ивы и держалась на кольях. Внизу переулка ограда трещала, потому что скотина, когда поднималась в гору, всегда переходила на бег. Коровы бежали вверх по крутому подъёму плотно друг к другу и давили своими круглыми боками на плетень. Коровы видели меня. Те коровы, которые бежали снизу прямо на меня, начали замедлять бег, переходить на шаг и отступать влево от меня. Я видел, как они вжимались в стадо, замедляли его бег, хотя сзади этих коров поддевали рогами другие коровы. Но все они обходили меня и даже не задели своими круглыми животами, хотя плетень по-прежнему трещал на обеих сторонах узкого переулка.

Ко мне подбежал отец, ударил меня кнутовищем по левому плечу и ушёл на улицу за стадом.

На следующий год весной родители купили маленький домик на противоположной стороне огромного села…И была пьянка… молодые мужики насильно вкладывали отцу стаканы с бражкой.

– Ну, давай, Матвей, харя твоя нерусская! Пей, ёб твою мать!

Он быстро кивал головой и торопливо пил. А ему уже подносили самокрутки.

– Кури, Матвей. Ты же мужик. Кури в затяг, поглубже.

Он курил и кашлял, а мужики смеялись, тыкали кулаками ему в лицо, в грудь и требовали, чтобы он вновь пил бражку. Быстро опьянев, Матвей смотрел на меня и пьяно улыбался.

А потом началась обычная для деревенской пьянки драка. Мужики пугали друг друга матерными криками, кривыми гримасами и неуклюже били друг друга. Мать, весело смеясь, оживлённая, радостная, тоже материлась и расцепляла руками мужиков, которые царапали друг другу лица, трясли друг друга «за грудки».

Спали мы все вместе на широком деревянном топчане. И вдруг мать купила железную кровать с металлической сеткой. Кровать можно было пронести от магазина по берегу реки. Но мать повезла её на санях по улице, чтобы все видели. Сани имели в задней части почти вертикальную решётку. И мать стояла на санях, широко расставив ноги и опираясь задом на решётку.

Я бежал сбоку от саней и безотрывно, а иначе я не умел, смотрел в лицо матери. И запомнил её особенно выражение – мрачное, гордое и надменное.

Я всегда на большой скорости подбегал к матери и, запрокинув голову, смотрел пристально в её лицо.

– И чо смотрит, придурок изводённый. Подох бы лучше, – говорила мне мать почти каждый день.

Мать и отец не смогли поставить кровать на крючки, которые находились на «головках». И тогда родители начали орать.

– Да разъяби твою мать! – кричала мать, бросая «головку» на пол. – Что ты за мужик сраный!

Матвей нарочно взъерял себя, чтобы показать матери, что он сам по себе, визгливо орал:

– Хули! Зачем ты её купила?!

И тогда они начали орать, матерно «лаясь», то и дело поминая Бога, Христа и Божью Мать.

Матвей нарочно взъерял себя истеричным криком, конечно, подражая крутым деревенским мужикам, которые без крика и мата не умели говорить. Мать дёргала из стороны в сторону части кровати…

До того, как родители купили домик, мы всегда жили в чужих домах, и родители никогда не ругались. А едва мы вселились в своё жильё, как они тотчас начали «лаяться». Шла борьба за власть, вначале на матах, а потом они схватились в драке. И мать расцарапала ногтями лицо Матвея, сверху вниз широкими полосами. И он, стыдясь соседей, уходил на работу через огород и по берегу реки. А возвращался домой в сумерках или ночью, чтобы люди не увидели бы ободранное лицо.

Мать очень гордилась и хвасталась перед соседками, что она била Матвея.

– Я бью своего мужика. А ваши мужики вас бьют!

Но соседские мужики были добытчиками, умело вели своё хозяйство. А у нас крыша домика была дырявой…Начались дожди. Я с визгом бегал с банками, чашками и подставлял их под струи воды, что непрерывно струились с потолка. А мать тяжело вздыхала и говорила Матвею:

– Поднимись наверх, сделай по-доброму крышу.

Матвей сидел за печкой – буржуйкой и молчал, натянув на лицо замасленную кепку или замасленную шапку. А если мать посылала его за водой на речку, он бросал вёдра в огород и убегал на улицу.

В начале лета они начали лепить ограду в конце огорода, вдоль берега Оби. Мать и отец вбивали колья в землю, делали неглубокие ямки, наливали туда воду и снова вбивали в ямки колья. Брызги летели по сторонам.

Не знаю, где родители подсмотрели такой способ создания ограды, но двойные колья вошли в землю сантиметров на 10 – 15. Между ними отец и мать положили жерди…К вечеру от сильного ветра ограда рухнула под берег реки…И они опять вбивали колья в землю до глубокой ночи. И я видел их фигуры на фоне Оби, и слышал их матерную ругань.

А утром ограда вновь валялась под берегом реки.

Мать часто на новом месте, со стоном раскачиваясь на самодельной табуретке из кедра, напевно кричала:

– Ой, как хочу жить одна! Ой, надоели дети проклятые! Подохли бы все. Жила я вольной лебёдушкой…И вот навязались на мою душу! Подыхаю в неволе!

И она громко рыдала, прижимая к лицу грязное полотенце.

Я в состоянии дикого ужаса бросался к матери, обнимал её и плакал. А мой старший брат не подходил к ней, только изредка хныкал. Он никогда не бросался навстречу матери, не прижимался к её ногам и не смотрел ей в лицо. Но напуганные криком матери: «Умираю!» мы оба начинали кричать. А Матвей неподвижно сидел за печкой, закрыв лицо кепкой или шапкой.

Мать опускала полотенце и открывала красное, заплаканное лицо, и смеялась, говоря:

– Идиводы, я пошутила.

Через год мы уже трое детей не верили её крикам, что, мол, «лебёдышка умирала, что смертный час для неё наступил». Мы молчали. И она, обозлённая на наше спокойствие, зло говорила:

– Не сочувствуете матери. Мать пот, кровь проливает. Мантулит, мантулит, а вы, дармоеды, лодыри, сидите на шее матери и не почитаете её!

В 1991 году я посмотрел архив колхоза, в котором работали мать и отец. Матвей начал работать в колхозе пастухом в 1949 году, а мать – в декабре 1958 года. Я сказал матери: « Ты до 58 года нигде не работала. А почему ты нас пугала, что проливала пот, кровь и мантулила?» Мать широко открыла беззубый рот и начала громко смеяться. А я смотрел на неё и вспоминал дикий ужас, когда мать кричала, что могла умереть на работе. А она сидела у баб на «Красной горке» весь день и каждый день …много лет.

Когда родители «лаялись», я немедленно подбегал к матери спереди. Хоть мне было три года, но я уже заметил, что когда мать «лаялась» с Матвеем, она не замечала, кто у неё под ногами. И очень мягко отстраняла меня руками в сторону. А я стремительно обегал её вокруг и вновь спереди прижимался к её ногам. И мать вновь мягко повторяла свой жест рукой, так как увлечённо, самозабвенно ругалась с Матвеем.

Глава вторая

Мать положила, закутанную в доху маленькую мою сестру перед ступеньками большого дома, который назывался «Детский сад». И ушла вместе с Матвеем и Колькой, якобы, на работу.

В огромном дворе сидели на земле, ходили, примерно 50 детей. Это был общий для всего райцентра «детский сад». Около кучи песка с лучинками, щепками выли, подражая машинам, два мальчика. Я ходил, стоял, сидел, а потом заглянул за стену домика, куда часто бегали молодые, здоровые девки, бегали из дома. Там был стол. И вокруг него сидели девки и торопливо хлебали суп, ели котлеты, компот, булочки и пирожки. В мою сторону девка махнула ложкой.

– А ну пошёл отсюда!

И я вернулся к крыльцу, где уже обосранная, перепачканная жёлтым дерьмом верещала моя сестра. Она выползла из дохи и шлёпала ладонями по земле. Где-то пронзительно закричала девочка. И тотчас раздался властный голос:

– Скорей принесите мёд! Она дочь начальника!

Девки, одна за другой, перепрыгнули через мою сестру и скрылись в глубине дома. А я стоял на одном месте или ходил по двору, потому что во дворе не было ни лавок, ни табуреток.

Я сел на землю и сидел до обеда. В «детском саду» кормили один раз и всегда одной и той же едой. Мы сели в длинной комнате на лавки, а девки в грязных, белых халатах налили в тарелки по одной поварёшке жидкий кисель без сахара и сунули каждому ребёнку в руку маленький кусочек хлеба. А сестра лежала перед крыльцом до прихода матери и спала.

В детстве и юности я думал, что наша семья ела хлеб, заработанный матерью. И только в 1991 году, просматривая архив колхоза, я понял, что всё зерно получал Матвей. Я понял, что мать купила корову и домик на деньги Матвея.

Зимой они пошли во двор пилить дрова. А я побежал за матерью и встал по другую сторону козлов, чтобы смотреть на неё. На козлах лежало бревно. Мать, угрюмая, протянула руку к ручке пилы и сильно рванула её в бок на голую руку Матвея, что лежала на бревне. Зубья прошли по руке. И Матвей тонко крикнул, а потом чуть присел и сунул окровавленную руку между ног.

Мать дёрнула вверх и вниз головой, хмыкая и криво улыбаясь, и сказала:

– Ты не мужик, а говно.

В домике она взяла грязную половую тряпку, что лежала у входа, засохшую, словно окаменевшую, и бросила её под ноги Матвея.

– На, утрись.

И он прижал не гнущуюся тряпку к своей руке.

Мать любила сидеть весь день на хромоногой кедровой табуретке, широко расставив ноги и оцепенело глядя вниз. Её глаза становились мёртвыми. И я, каждый день, слыша от неё крики: «Ой, умираю! Ой, скоро умру!» боялся, видя её такой, что она могла умереть. Я подходил к ней и толкал её двумя руками. Мать словно просыпалась и сердилась.

– Да чо это за ребёнок такой? Ни минуты спокоя.

Она доставала из кармана куртки или мужского пиджака горсть семечек и начинала щёлкать. Я почему-то всегда подходил к матери с левой стороны, внимательно рассматривал её левую руку. Разгибал её пальцы, толстые и грубые. Они полностью не разгибались. А кожа на руке была покрыта трещинами, в которых была чёрная грязь. Я прижимался щекой к ладони и ощущал, что она была горячей.

Я, конечно, часто видел, как мать обнимала Кольку, хотя он не хотел её объятий, и целовала его в щёку. И я прижимался щекой к ладони матери, к одной, потом – к другой и ждал, и хотел объятий матери. Она равнодушно смотрела на меня и ловко метала из правой руки семечки в рот, и пальцем сбрасывала шелуху с губы.

Матвей ставил капканы в «холодной» комнате и ловил крыс. Их расплодилось много, потому что родители хранили мешки с зерном в той комнате, а крысы его кушали. Матвей, радостно посмеиваясь, аккуратно снимал ножом шкуру с добычи, сушил её на доске над буржуйкой. А потом уносил стопку шкур в заготконтору, получал деньги, покупал пряники и конфеты, которые съедал один.

Я всегда был голодным потому, что родился геперактивным ребёнком.

Когда мать сидела на своей табуретке, я опирался грудью на её колено и, глядя в её лицо, говорил:

– Мам, исть хочу.

– Отстань. Навязался на мою душу.

– Да ты его шугани, – говорили бабы, с которыми мать сводила свои сплетни весь день и до глубокой ночи.

Мать, жестоко битая « в людях», никогда не била ни брата, ни меня. А Матвей, который, как и мать, был недоволен моим громким смехом, игрой, рифмованными стихами, которые я сочинял с трёх лет, пытался ударить меня, чтобы я затих. Мать показывала ему огромный кулак.

– Не смей. Морду-то разобью.

Я с первых лет жизни видел, что моя мать была защитницей, и всегда нарочно путался в её ногах, когда она приходила домой, нарочно заступал ей дорогу, потому что хотел, чтобы она взяла меня на руки. Мать отстраняла меня в сторону и бормотала:

– Ой, какой ты надоедливый. Шагу ступить не даёт.

Уже радио замолчало, и свет трижды мигнул, а бабы всё говорили и говорили. Наконец, лампочка погасла, и бабы в темноте торопливо добубукали свои сплетни и разошлись по домам. Мать с глубоким вздохом взяла подойник и пошла в темноте в тёмную землянку, где жила наша корова Веска. В темноте мать резала чёрствый хлеб, наливала в кружки из подойника молоко. Брат часто не ел ни молоко, ни хлеб. И я громко спрашивал мать:

– Почему он не ест?

– А потому что он не такой проглот, как ты, – отвечала мать.

Вероятно, один раз в месяц мать покупала маленький кулёк сахара, граммов 100. Она шла из магазина, держа кулёк перед собой, чтобы все видели. Высыпала сахар на столешницу, и пальцем начинала делить на три кучки. Я видел, что моя кучка была маленькой, и я вначале просто громко требовал от матери, чтобы она дала мне кучку брата или сестры.

– У тебя глаза, идивод, завидущие. Кучки ровные, – отвечала мать и смешивала кучки.

И вновь пальцем делила сахар, и вновь я видел, что моя кучка самая маленькая. И тогда я пронзительно кричал:

– Дай мне Колькину кучку!!!

Мать зажимала уши, а потом смешивала сахар. Матвей из-под шапки бубукал, сидя за печкой:

– Дала ему волю…

– А тебя, тунеядец, не спросила.

Я уже обливался слезами и непрерывно кричал, чтобы мать дала мне кучку брата или сестры. Я глушил своим криком всех домочадцев и самого себя, потому что у меня от крика в ушах звенело. Мать сердилась, но всё равно делила сахар по-своему, и моя кучка всегда была самой маленькой.

А на следующий год летом я увидел и понял, почему брат и сестра часто не хотели кушать хлеб и молоко. Вероятно, я что-то почувствовал и выбежал на берег реки. Внизу у воды стояли мать, брат и сестра. И мать кормила их пряниками и конфетами, и чем-то ещё.

О! Каким душераздирающим криком я закричал. И не помню, как я слетел с высокого берега вниз. Мать испуганно оглянулась по сторонам и торопливо сунула мне в кричащий рот пряник.

– На, захлеснись, идивод. Вот идивод навязался на мою душу. Никак не подохнет. – И она нарочно, словно испуганная, пуча глаза, зашептала: – Тихо, сейчас дядя мильтон придёт и убьёт тебя на хер!

Я обливался слезами, жевал пряник и не чувствовал сладости. Мне было тогда три года. А семилетний брат тыкал кулаком в мой бок и зло говорил:

– Дурак, проглот.

Они все называли меня «дураком», «проглотом» или «Эй ты»… Когда я начал сочинять стихи, то все называли меня за это «дурак»…Когда я начал сочинять музыкальные мотивы, то опять же я для всех был «дураком».

И каждый день мать водила брата и сестру в столовую…Но об этом я узнал в юности.

Мать часто говорила бабам:

– Ох, не люблю я варить еду.

И варила с осени до весны не более двух раз, похлёбку. Когда мать из чугунка наливала поварёшкой бурду в большую чашку, я бросался с ложкой вперёд и стремительно, на пределе физических сил черпал жижу и совал её себе в рот. Из ложки бурда расплескивалась по столешнице. Мать тыкала поварёшкой мне в голову.

– Да подожди ты, дурак изводённый.

Матвей всегда ел, сидя за печкой. И если мать говорила ему: «Матвей, садись за стол», он отвечал:«Не хай. Я буду здесь».

Иногда он садился за стол и, пользуясь тем, что мать была недовольна моим поведением, сильно, с размаху бил меня ложкой по лбу. Он был калмык, а мать была полькой. Два взгляда на воспитание детей столкнулись в нашей семье – лоб в лоб, в прямом смысле слова, хотя родители были абсолютно неграмотными. Отец требовал, чтобы я вёл себя, как послушный раб. А мать, хоть и ругала меня, но никогда не наказывала. И если Матвей пытался толкнуть меня или пнуть ногой, мать угрожающе говорила:

– Но, но!

Благодаря матери- славянки у нас, детей сформировался независимый характер. К тому же мой брат родился от цыгана. Я только в четыре года узнал, что рядом с нами, в переулке жил брат моего брата Сашка. Они были братья по отцу.

Тётя Лиза маленькая, весёлая, озорная, но некрасивая женщина свела мою мать с Матвеем. Пригласила его в свой домишко в переулке. И когда он вошёл в домик, задорно крикнула:

– Ну, что, Матвей, нравится тебе девка?

– Ага, ага, нравится, – ответил Матвей.

Тётя Лиза всегда смеялась, когда я приходил в переулок, и рассматривала меня. И о чём-то расспрашивала. Её сожитель Чехонат тоже, но угрюмо смотрел на меня. У тёти Лизы было четверо детей. Она нигде не работала. Картошку не садила в огороде. И семья жила мелким воровством. Родители на нашей улице запрещали своим детям играть с «Чехонатскими» детьми. Поэтому вороватый Саша и его брат Генка всегда настойчиво звали меня к себе в домишко:

– Витька, айда к нам, покажем тебе что-то интересное.

Маленький квадратный домик утопал в земле. За дверью были три ступеньки, а внизу был земляной пол. Сбоку стояла русская печка. Зимой Сашка выбегал во двор в одних рваных трусах, босиком и рубил топором забор. Хвалясь передо мной, Сашка прыгал по снегу, кувыркался через голову. И нарочито неторопливо разрубал доски на куски. Наполнял дровами печку. И в комнате становилось очень душно и жарко. А ночью было холодно, и мы все садились на стол. Кроме стола и лавки в комнате не было никакой мебели. Вся семья зимой и летом спала на печке.

Но вот открывалась вверху дверь, и в комнату врывался белый холодный воздух. И из него выходила и спускалась вниз тётя Лиза. Дети никогда не бросались ей навстречу. Она осматривала нас и часто протягивала деньги Сашке, чтобы он купил хлеб. И Сашка зимой и летом в одних и тех же рваных на жопе трусах бежал в магазин, босиком. Приносил булку хлеба, но без довеска.

Тётя Лиза делила хлеб на всех с помощью палочки, чтобы куски были одинаковые. Получал свой кусок и Чехонат, волосатый и страшноватый на вид мужик. Мы, дети сидели на столе и болтали ногами. А тётя Лиза и Чехонат сидели сбоку на лавке. Они кушали хлеб и смотрели на нас.

Жизнь двух семей была благополучной… Но это благополучие будет уничтожено жуткой катастрофой, которую создала моя мать.

По другую сторону переулка, на углу жила тётя Нюра Гаврилина с тремя детьми и нянькой. Если не каждый день, то через день, два у неё в длме была вечером пьянка. Занавесками тётя Нюра нарочно не закрывала окна. И мы, дети и взрослые люди стояли на улице и смотрели на три окна, за которыми с уханьем, криками и хохотом скакали и прыгали мужики и бабы, пели песни и орали обязательные маты. Её средний сын Колька, мой ровесник, боялся выходить на улицу и в переулок. У него из носа постоянно текли сопли, и он вытирал их движением предплечья обеих рук….одной рукой, потом – другой. Он каждый день стоял во дворе, опираясь руками на высокие ворота, и смотрел в переулок, на меня, где я играл с Деевыми и другими мальчиками.

Сашка, чтобы посмешить меня, подбегал к воротам и обоссывал их. Колька испуганно отступал к крыльцу. Прятался за дверью и оттуда кричал:

– Дурак! Дурак!

Я обожал игры. Но если мимо нас проходила женщина, то я тотчас прекращал игру и начинал смотреть на неё. Уже в три года я слышал от брата крик:

– Перестань смотреть на баб! Над тобой смеются люди!

Надо мной никто не смеялся.

Если я находился на деревянной площадке перед магазином, у входа в который всегда стояли женщины, то я начинал смотреть на них. Они замечали.

– Смотрите, смотрите, как смотрит.

– Как опытный смотрит.

Иногда ко мне подходили женщины, наклонялись и спрашивали:

– Мальчик, ты почему так смотришь?

Я не знал. Уже в три года я заметил, потому что много раз видел, что те женщины, которые держали руки перед собой, за кисти – очень заботливые мамы. А в восемь…девять лет я понял, почему хорошие мамы так держали свои руки. Потому что ребёнок, хоть и лёгкий, но рука мамы уставала, и мама поддерживала её правой рукой за кисть, сцепляла руки. Из этого движения у мамы появлялась привычка.

На нашем отрезке улицы ни у одной женщины такой привычки не было, хотя у всех были дети. Женщины держали руки в позиции «смирно» или скрещёнными под грудью, по-мужски.

Мать привела меня в баню, в женское отделение. И я впервые увидел голых девушек и молодых женщин. Я начал внимательно рассматривать их. Мне было три с половиной года. Девушки ойкали, иные даже прикрывали ладонями и шайками свои лобки и смеялись. Старуха с растянутыми до пояса грудями плеснула на меня горсть воды и, смеясь, басом сказала:

– У! Бабник будет!

Молодая бабёнка, про которую бабы на лавке говорили: «Клейма ставить негде!» закричала с надрывом:

– Ты чо его привела сюда?! Он же всё понимает!

Я ничего не понимал.

Стихи я начал сочинять в три года, осенью.

По улице бежит овечка,

А за огородом течёт речка.

А вот ироничный стих:

За печкой кричит сверчок,

А под печкой лежит папкин харчок.

Председатель колхоза Щербатов приказал Матвею подписаться на «партейную» газету «Правда». И нам каждый день почтальонка начала приносить газеты. Мы их рассматривали, раскладывали по комнате, аккуратно и бережно. Мать говорила, поглядывая в окно на улицу:

– А вдруг придут с проверкой из «полиНКВД».

Бабы удивлённо осматривали комнату и спрашивали:

– А чо это у вас такое?

На нашем отрезке улицы никто не выписывал газеты. Люди были неграмотные. Вероятно, всеобщая грамотность Советского Союза обошла стороной наше село, где люди мечтали и говорили о выпивке, о выпивке и о выпивке…кроме сплетен.

Газет становилось всё больше и больше. Они мешали нам жить. И мать долго не решалась бросить их в печку, настороженно смотрела в окно, на улицу, о чём-то думала, а потом махнула рукой.

– А разяби их в рот мать!

И все сожгла. А потом каждую новую газету использовала для растопки дров.

Когда мать сидела на своей табуретке, она порой жевала чёрный хлеб. Я всегда подходил к ней, приваливался грудью к её коленке и смотрел, как она ела, или тянулся рукой к куску. Мать сердилась на меня:

– Прям из горла готова вырвать. На! – и она протягивала мне часть куска.

А если я говорил:

– Мам, исть хочу.

Она часто вынимала из-за пазухи кусок хлеба. Это была деревенская привычка – согревать хлеб теплом своего тела.

– На! Жри, что мать жрёт!

Я ел хлеб, привалившись грудью к материнскому колену, и чутко слушал мычание нашей коровы.

– Мам, подои корову. Молока хочу.

Мать не обращала внимания на мои слова, но если – а это было очень и очень редко – брат поддерживал меня, то она с глубоким вздохом вставала с табуретки и уходила в землянку доить корову.

Матвей получал на трудодни крупы. Их тогда не продавали в магазинах села. Но пшено, манку, гречку кушали мыши и крысы. А весной я и мать выкидывали не съеденные крысами крупы в речку. Туда же мы выкидывали картошку, морковь, гнилой лук, чеснок и гнилое мясо. Выкидывали пшеничную муку, в которой мать обнаруживала помёт мышей.

Мать каждое утро варила для свиньи чугунок картошки. И если я просыпался рано утром, то выхватывал из чугунка картошку, очищал её и ел, не желая есть, но помня, что весь день я буду голодать.

Мать с удовольствием разминала пальцами картошку и куски хлеба, в ведре. Я четырёхлетним мальчиком просил её научить меня варить еду.

– Сам учись, – отвечала мать и тыкала пальцем в сторону дома тёти Нюры или тёти Музы. – Вон Музка, вон Нюрка лупят своих детей, когда они просят еду. А я вот терплю, хоть дозноил ты меня!

– Мам, исть хочу, – требовал я, опираясь грудью о материнское колено.

– Да чо ты такой? Другие дети, как дети, тихие. Не видно, не слышно их. А ты, ненужный, не даёшь мне продыху! Подох бы лучше. Болю бога. А он почему-то не даёт тебе смерти. Я на работе только и отдыхаю от тебя, идивода. Навязался на мою душу.

Я видел, как мать у дверей магазина, рубя воздух сверху вниз ладонью, кричала бабам:

– Тунеяски, лодыри, сидите дома! А я вот мантулю!

И каждое утро она уходила с Матвеем, Колькой и Людкой на «работу». А вернувшись с «работы», она неподвижно сидела на кедровой табуретке, «наработалась». Я кричал:

– Мам, исть!

– Да чо это за выблядок такой? Ни минуты спокою.

Один раз в год, осенью, когда мужики закалывали нашу свинью, мать жарила картошку на свином жире. О! С каким бешенным пылом и энергией я бросался к сковородке, когда мать ставила её на стол. Мать торопливо совала мне в левую руку кусок хлеба, чтобы хлеб сдерживал меня. Но я не замечал кусок и бешено работал ложкой, метал в рот горячую картошку, давился, задыхался. Картошка застревала в горле, и я срывался с табуретки и на пределе физических сил бежал два метра до бачка с водой. Пришлёпывался к бачку, черпал воду ковшом, торопливо пил. И давился водой. И мчался к столу. Мать сокрушённо качала головой.

– И чо это за ребёнок такой, идивод? И кем он вырастит, идиводина? Глаза какие завидущие, захлестнуться не может. Только еду на него трачу…Не лезь туда. Ешь на своей стороне.

Я в это время ложкой сталкивал верхний слой картошки и быстро поедал нижний слой, поджаренный. Я обжигал гортань, пищевод и желудок и метался между бачком и сковородкой.

Мы быстро съедали картошку, и я оставался голодным.

Мне было двадцать лет, и я приехал из города к матери с двумя приятелями. И мать, желая похвастать собой перед парнями, приготовила картофельное пюре, котлеты, суп, кашу. Володя Костюченко ел и говорил мне:

– Ну, и мать у тебя. Повезло…Если бы так готовили в нашей заводской столовой.

Я не сказал ему, что до девятнадцати лет я питался хлебом, маргарином и молоком.

Примерно, два – три раза в год мать готовила пелемени и один раз – блины.

Так как я ел очень быстро, то мать купила мне чашку. Все остальные питались из большой чашки. Они ели медленно. А я торопливо глотал пелемени, задыхался и выскакивал во двор в одних трусах, глотал снег и стоял на снегу босыми ногами, чтобы охладить себя. Но пелеменей было мало – одна чашка, и я оставался голодным.

Однажды Сашка Деев подбежал к моему брату на улице и завопил, чтобы все слышали, потому что с ним никто из детей не играл:

– Братка, здорово!

– Какой я тебе брат? Пошёл отсюда! – свирепо крикнул в ответ Колька и, размахнувшись, ударил Сашку в грудь.

Сашка попятился, и у него на лице появилась плачущая гримаса.

Первого сентября мать дала Кольке горшок с цветком, и брат пошёл по улице. А мы смотрели на него из-за забора.

Мать уже кричала всюду на улице, у магазина, что её Колька «вумный, начальником будет!»

Да, брат был умный, осторожный и расчётливый. Умел «ставить» себя среди товарищей. Он всегда молчал дома, вёл себя тихо, не играл. И мать говорила мне:

– Видишь, какой Коля вумный мальчик? Его не видно и не слышно. Только ты орёшь. Прям уши лопаются от твоего крика.

Сашка Иванов, сын служащего дяди Ильи попытался посмеяться над Колькой. Брат повалил Сашку на землю и, лёжа на нём, бил кулаком по его лицу, как наша мать била Матвея. Тётя Зина, мать Сашки, с палкой гонялась за братом, крича:

– Я тебя, паскуда, в тюрьме сгною!

Все мальчики улицы немедленно подчинились воле брата.

Вероятно, через месяц учительница вызвала нашу мать в школу. Здание школы было чёрным, мрачным и страшным. Я задрожал от ужаса, когда увидел школу, потому что мать часто меня пугала:

– Вот пойдёшь в школу, там тебя учителка бить будет.

Я смотрел через приоткрытую дверь, как мать сидела за одной партой с Колькой. А сразу после звонка, в присутствии учительницы мать начала хлестать Кольку ладонями, с надрывом в голосе крича:

– Что ж ты, падла, не учишься?!!

И плакала, идя домой и утирая красный нос концом головного платка. А дома она скрутила полотенце и приказала Кольке «делать уроки». Он сел за стол, раскрыл букварь. Мать стояла с правой стороны с полотенцем в руке и следила за его глазами.

– Ты почему не читаешь, сволота паршивая?! – закричала мать страшным криком и нанесла сильный удар по голове любимца.

Он ловко и стремительно нырнул под её руку, выскочил на улицу, и помчался по середине дороги вниз села. А мать скачками бежала за ним с полотенцем и кричала:

– Витька, держи яго! Эй, кто? Держите яго!

В то время учителями в начальной школе были только девушки, окончившие семь классов. Они отрабатывали в школе два года, уезжали в Томск в педучилище, где получали паспорт. И после окончания училища оставались в городе. А из года в год в начальную школу приходили девушки, которые ничего не понимали в педагогике.

Но у брата была причина другая. Он был идиот (Три степени дебильности: олигофрен, идиот и кретин), потому что его отец был алкоголиком. Брат «ставил» себя великолепно. Его уважали подростки и даже парни. А учительницы боялись Кольку, и выбрали его старостой начальной школы

Однажды мы шли по улице, и перед двухэтажным домом, в котором жили служащие, мы увидели очень строгую учительницу и её мужа, милиционера. Колька отвернул в сторону лицо и прошёл мимо учительницы. Она громко крикнула:

– Гутковский, ты почему не здороваешься со мной?

Колька резко повернулся к ней и, исподлобья гладя на неё, свирепо спросил:

– А ты кто такая?

Милиционер…а я давно заметил, что он, как и Матвей, постоянно боролся за власть в семье… громко и с удовольствием рассмеялся.

Сочинять стихи я начал в три года. Мать запрещала:

– Прекрати коверкать язык!

Но я продолжал декламировать свои первые стихи. И тогда мать начала смеяться надо мной в присутствии баб и показывать на меня пальцем.

– Смотрите, дурак изводённый. Говорит на нерусском языке. А видно – идивот.

Бабы смеялись, и я затихал.

В четыре года я начал сочинять музыкальные мотивы, но мать вновь нашла способ заткнуть мне рот. А вот когда я трёх – четырёхлетним ребёнком пародировал поведение Матвея, чтобы мать похвалила меня – она смеялась и хлопала в ладоши. Я ходил перед матерью, согнувшись и закинув руки на жопу, кряхтел, почёсывал задницу, плевал на клочок бумаги, бросал в печку и кричал:

– Не хай!

Я слышал его злобное, угрожающее ворчание, но рядом со мной была моя мать – защитница. И я не обращал на него внимания.

Мне было четыре года и десять месяцев, когда мать взяла меня с собой на покос. Мать накосила траву в болотистой низине под высоким берегом. И чтобы добраться до покоса, нужно было долго идти по болоту. Мать несла на себе Кольку, а Матвей нёс меня. Я смотрел только на мать. Она шла по пояс в жиже, осторожно ступая ногами, чтобы не запнуться о коряги, о болотную траву. Я очень боялся, что мать могла утонуть. Она не умела плавать, а я – уже умел.

Мать остановилась и сказала Матвею:

– Я пойду сюда, а ты там собери сено.

Я вывернул голову и безотрывно смотрел, как она уходила по болоту. И я запомнил чувство тревоги за мать. Но я её никогда не слушался, как и брат.

Кочки были высокие, а на них лежало сухое сено. Между кочками была жижа. Матвей быстро вынес на поляну из кустов грабли и вилы. Грабли он протянул мне.

– Давай, Витька, работай. Все должны работать.

И этот ублюдок начал подгонять меня вилами. Тыкал в спину и шёл за мной, когда я, торопясь и падая между кочками, да ещё босоногий, сгребал сено в кучки.

Потом Матвей побросал мои кучки в более крупные кучки, ушёл в кусты и лёг там спать.

Я обрадовался, когда раздался пронзительный крик матери:

– Ты что наработал, лодырь проклятый?!

– Это не я! – откликнулся в кустах Матвей. – Это Витька!

Озлоблённая мать разбросала кучки по сторонам, а успокоясь. Собрала их в большие копна.

Матвей мстил матери очень подло, впрочем, как и все подкаблучники.

Осенью мать сказала ему, чтобы он снял шкуру с убитой свиньи, чтобы потом сдать её в сельпо и получить за шкуру хорошие деньги.

Я сидел на корточках рядом с головой свиньи и смотрел, как Матвей злобно морщась, небрежно и быстро начал подрезать шкуру ножом. И нарочно проткнул её. Мать молчала, и тогда он ещё раз порезал шкуру. И мать со вздохом сказала:

– Ладно. Не надо.

И он сел за печку-буржуйку, и надвинул на лицо замасленную шапку.

В конце лета приехал дядя Митя, младший       брат матери. Мы тогда копали картошку.

– О, какое у тебя хозяйство! – восхищённо воскликнул он, осматривая курятник во дворе. – Зачем тебе так много курей? Ты отдай мне всех. Тебе и жить проще будет.

Он сказал матери, что кушал четыре раза в день. И мать начала варить для него еду. И я впервые увидел котлеты, борщи. Мы с братом копали картошку. Матвей, как всегда, прятался. А дядя Митя, нажравшись, немедленно уходил гулять по улицам.

Я проснулся ночью, услышал куриный крик. Вышел во двор. Дядя Митя ползал по низкому курятнику, хватал курей и совал их в мешок. Он забрал и увёз всех наших курей и петуха.

Зимой в лютый мороз мы приехали в город Томск за белым хлебом – мать, я и Колька. На привокзальной площади в угловом пятиэтажном доме был хлебный магазин. Когда мы вошли в него, мать сразу прижала меня и брата к батарее отопления. Сняла с нас валенки и приказала, чтобы мы прикладывали пятки к батарее. Едва я повернулся спиной к батарее отопления, как сразу увидел вверху, потому что был маленьким, прилавок, на котором лежали белые булки хлеба, батоны, булочки, пирожки, а на стене висели огромные связки баранок – больших и маленьких. Я в первый раз увидел белый хлеб, баранки, булочки и пирожки. И куда бы я ни смотрел – всюду были батоны и белые булки хлеба и висели баранки.

Сбоку ко мне подошла мать и протянула толстый пирожок из белой муки. Я медленно, потому что замёрз, закусил его, раздавил зубами. Из пирожка потекло повидло. И я торопливо облизывал свои чёрные от грязи руки и непрерывно смотрел на белый хлеб.

В магазине не было очереди. А у нас в райцентре в магазинах люди страшно давились в очередях, матерились, стояли с пяти утра до позднего вечера, чтобы купить чёрный хлеб с кусками соли, с мусором, недопеченный или перепеченный.

Мать положила в наволочку и в кирзовую сумку четыре булки хлеба и два батона, а на себя нацепила баранки, две связки – крест на крест. И мы пошли по городу, где было много людей, но они вели себя очень вежливо, не матерились и не смеялись над смешным видом матери. Горожане улыбались. Улыбки на лицах людей я увидел в первый раз в жизни…в пять лет, в Томске.

Когда мы вернулись в село, то автобус шёл по нашей улице. Мы могли выйти из него напротив нашего домика, но мать проехала до центра села. Она шла неторопливо по улицам села, неся на себе, как пулемётные ленты, баранки. Все останавливались и смотрели на баранки. На нашей улице было много детей. Все бабы сидели дома в прямом смысле слова – не занимались детьми, глядели в окна на улицу с позднего утра до вечера. А вечером выходили на улицу, чтобы до глубокой ночи сидеть на лавках.

– День прошёл, и ладно, – так говорили бабы, так говорила наша мать, так шло строительство коммунизма.

Бабам нечего было делать.

Мать пряталась каждый день на другом конце села, на Красной горке, чтобы не скучать дома. Великая амбициозность нашей матери была причиной катастрофы двух семей. Она не «лаялась» с бабами на Красной горке, потому что те бабы признавали её авторитет. А на новом месте жительства мать не смогла утвердиться. Вот – «казус Белли»… «Коня на скаку остановит. В горящую избу войдёт» – это наша мать.

Толчком к началу военных действий послужило маленькое происшествие.

Я проснулся от громкого крика матери. И, не видя её, выскочил во двор, увидел, как она, крича, убегала по улице. А в комнате стояла тётя Тася с топором в руках.

Когда мать вернулась во двор с людьми, тётя Тася, потрясая топором над своей головой, сказала, что она вырвала топор из рук матери, которая пыталась зарубить тётю Тасю.

Мать рассказала нашей семье и бабам другое. .. Тётя Тася попросила у матери десять рублей. Мать дала ей деньги, а через месяц потребовала от соседки вернуть долг. А так как тётя Тася не спешила отдать деньги, то мать часто напоминала ей о них. Соседка пришла к нам поздно вечером, положила деньги на стол и ударила мать по щеке. А потом схватила топор.

Рядом с тётей Тасей жила не молодая учительница. Она пыталась по просьбе матери научить моего брата читать, писать и считать цифры. Не смогла. Вскоре она получила, как и все деревенские люди, паспорт, продала дом, чтобы уехать в город. Пригласила к себе тётю Тасю и мать и подарила им пустяковые вещи. Тётя Тася быстро осматривала всё в комнате, подбегала к вещам и говорила:

– Вот это подари. И это подари.

Получила стул, комод, половые коврики, дорожки. Мать стояла неподвижно и смотрела на учительницу.

По нашему отрезку улицы…потому что здесь был огромный магазин, в тридцати взрослых шагах от нашего домика… каждый день по многу раз проходил Коля – дурачок. Ему тогда было лет шестнадцать. Он шёл по улице, выставив вперёд левую руку, показывая всем наручные часы. Люди не знали, как по таким часам определить время. Иные бабы привозили их из Томска, чтобы похвастать покупкой перед соседками, но не могли объяснить людям: как пользоваться наручными часами. Бабы, смеясь, спрашивали Колю-дурачка:

– Коля, скажи время?

Он останавливался, долго смотрел на циферблат и солидно отвечал:

– Много.

– А сколько?

– Не скажу, нарочно.

Он так же каждый день ходил по улице то с книгой, то с газетой в руках, а на берегу Оби раскрывал их и шевелил губами. Бабы знали, что он неграмотный и, смеясь, прашивали:

– Коля, а что там написано? Почитай нам.

– Не буду, не хочу. Желанья нет.

– А книга интересная?

– Да, читаю день и ночь.

Мы дети кричали ему:

– Коля – дурачок, ты неграмотный! Читать не умеешь. Мать твоя сказала!

– Она врёт! – В ярости кричал Коля. – Я прочитал все книги!

– А часы ты носишь для форса!

– Нет! – вопил Коля. – Я знаю сколько время, а вам, гадам, не скажу нарочно!

Он плакал и топал ногами, а бабы говорили нам:

– Перестаньте издеваться. Не хорошо. Он тронутый умом. А вы смеётесь.

Через два года он ушёл в Армию. Вернулся в село, спустя восемь лет, и начал работать в милиции в звании младшего лейтенанта. Проходил по нашей улице вечером, когда на лавочках было много людей. Но не отвечал на приветствия баб и мужиков, глядел прямо перед собой. А в правой руке, выставленной вперёд, он всегда нёс офицерскую полевую сумку.

Я увижу его «мурло» в четырнадцать лет, в милиции. Он, конечно, не напомнит мне мой детский крик: «Коля –дурачок, почитай книгу! Коля- дурачок, скажи время!» Но покажет мне, «где раки зимуют».

Я хорошо помню, что в четыре и пять лет, когда мать сидела на табуретке, я ходил вокруг неё, обнимал её со всех сторон. А потом приваливался грудью к её колену и смотрел в её лицо, трогал его пальцами. Брат и сестра никогда её не обнимали и не подходили к ней. Мать часто говорила:

– Вот Колю люблю. Люду люблю. А ты не нужон мне, не нужон. Иди вон к Матвею, выблядок. Ты не мой сын. Молю Бога, чтобы ты подох.

Я каждый день слышал эти слова, порой каждый час. Я каждый день плакал и ненавидел брата и сестру. А мать, недовольная не послушанием старшего сына, говорила:

– Вот Колю сдам в детский дом, а Витю буду любить.

Брат с криком бросался на меня драться, и мы, крича и воя, остервенело дрались. Мать хлопала в ладоши и кричала:

– И чо вас, гады, мир не берёт!?

А я уже в четыре года ходил с матерью в кино на детские сеансы. И обратил внимание на то, что матери в кинофильмах очень хорошо относились к своим детям, не орали на них матом. И мужики вели себя по-городскому, вежливо.

В центре села и в клубе было много девушек и женщин, и я пристально рассматривал их.

Когда добрая учительница уехала из села, то в её дом вселилась семья из четырёх человек. Немцы. Родители были служащими, молодыми. Старшей девочке, Лилии было лет двенадцать, а её брат Костик был мой ровесник.

Лилия была аккуратной девочкой. Она отличалась от хамовитых дочерей тёти Таси, дочерей тёти Нюры и других девочек нашей улицы. У неё была красивая вязаная шапочка с кисточкой. И когда Лилия бежала по улице, высоко вскидывая колени, её кисточка трепетала на её голове. Девочка боялась проходить шагом мимо трёх домов, в которых жили мальчики. Она мчалась по тротуару на пределе физических сил. Глаза её были круглыми от страха и ужаса.

Рядом с домом тёти Нюры, вплотную к нему, стоял второй дом. И в нём жила старуха по кличке «Ведьма», её взрослая дочь и рыжая девочка. Моя ровесница. Она никогда не выходила на улицу, где играли в дикие игры мальчики и девочки.

Глава третья

Я непрерывно кричал и бегал за братом, вцеплялся пальцами в его руки, в плечи, а он отталкивал меня. Его лицо было испуганным и растерянным. Мы бегали по двору из стороны в сторону, в котором стояли шесть – семь мужиков. И сосед дядя Илья Иванов, поддёргивая локтями штаны на худом теле, тонким и строгим голосом время от времени кричал:

– Гудковская, выйди, поговорим!

Фамилия моей матери была «Рутковская», но по метрическому свидетельству. А в паспорте была другая фамилия – «Гудковская». Само написание букв говорило о том, что изменение фамилии в паспортном отделе было нарочным, как и изменение национальности. В метрике мать была «полькой», а в паспорте «русской». Но неграмотной матери было всё равно: полька она или русская. Но может быть, её сверхамбициозность была связана с национальностью?

Мой непрерывный крик смущал мужиков, и они стояли неподвижно в нашем дворе. А на другой стороне улицы, на возвышенной стороне, на тротуаре стояли мужики и бабы, человек пятнадцать- двадцать и смотрели на наш домик.

Вдруг окно распахнулось, и я увидел ноги матери в коричневых чулках. Она стояла на табуретке. Неуклюже она развернулась задом к окну, присела, выставила задницу в окно. Дядя Илья тонко засмеялся. Мой брат мощно рванулся в огород. Но я, ничего не понимая, продолжая кричать, повис у него на плечах. И мы остановились сбоку от толпы мужиков, и увидели… Наша мать неторопливо сняла трусы, сильнее выставила задницу в окно, похлопала рукой по голой жопе и крикнула:

– Нате, нюхайте!

Мужики засмеялись, качая головами. А мать спрыгнула с табуретки и, смеясь, захлопнула створки окна и задёрнула занавески. Мужики начали покидать наш двор. И кто-то сказал мне:

– Твоя мать бьёт наших баб.

Матвей с выпученными от страха глазами, прятался в переулке, осторожно выглядывал из-за угла дома тёти Нюры. Мужики подошли к Матвею, а я уже был рядом с ними.

– Ты чо, Матвей, распустил бабу? Мужик ты или нет? Дай ей мялку.

Матвей, сильно горбатясь и дрожа руками, согласно закивал головой.

– Да, да. Я ей покажу.

И он мелкими шажками, зажав руки на жопе, побежал домой. Я опередил его, вбежал в комнату первым и сильно припечатался к ногам матери, а потом запрокинул голову, чтобы смотреть ей в лицо. Мать нахмурилась и угрожающим голосом спросила Матвея:

– Ты чего такой?

Матвей вскинул над головой дрожавшие руки и тонким голосом крикнул:

– Валька, прекрати! Я ведь мялку дам!

– Ах, ты сволочь. Вошь ты паскудная. Настрополили! – сказала зло мать и бросилась вперёд.

Она вонзила ударом сверху вниз растопыренные пальцы в лицо Матвея и рванула их вниз. Матвей заверещал и закрыл лицо руками. А мать начала бить его кулаками, а потом – ногами. Она выгнала его во двор и прокричала:

– Покажи своё ебло тем, кто тебя настрополил!

И с этого дня для меня и брата начался дикий кошмар, который продолжался более года. Каждый день мать выскакивала на улицу и весь день и даже в темноте лаяла соседок. И если к ней подходили женщины и просили её успокоиться, то мать обрушивала на них свою матерщину. И женщины убегали. К нам в домик приходили женщины с Красной горки и говорили, что «дело кончится плохо».

– Валька, пожалей своих детей.

– Да на хер они мне сдались! – кричала мать. – Пускай все подохнут! А я не унижусь перед этой сволотой! Они меня не стоят! Дозноили меня!

И она грозила кулаком в угол, где висела икона Божьей Матери и Сына.

(Только после её смерти я узнал, что она родилась в семье польского шляхтича)

Когда мать уходила каждое утро на «работу», она кричала соседкам:

– Тунеяски, под окнами сидите, а я мантулю!

Соседки спросили у её подруги тёти Лизы: где она мантулит?....И та «предала» нашу мать: сказала, что она никогда в свои сорок пять лет НЕ РАБОТАЛА. Соседки начали смеяться над матерью, а мать начала «лаяться» и бить их. Но тогда я ничего не знал и не понимал.

Соседкам было скучно, и они нарочно злили мать. Ходили от дома тёти Сони к дому тёти Таси и колотили ложками по кастрюлям. Мать тотчас выскакивала на улицу и начинала «лаяться». А бабы смеялись и садились на лавочку и ритмично били ложками по кастрюлям.

Наша мать орала на пределе голосовых связок с утра до глубокой ночи.

Брат просыпался рано утром и немедленно уходил из дома, а возвращался домой поздним вечером. Мать запрещала мне играть с детьми своих врагов, и я сидел дома, и каждый день слушал вопли матери. Я обоссывался от ужаса, когда мать начинала орать на улице. Я не мог привыкнуть к её крикам. Это был АД! Но он был пустяком в сравнении с тем, что произошло через год, когда мне было шесть лет.

Зимой я увидел, как мать дралась с тётей Зиной Ивановой, женой дяди Ильи, а так же с тётей Тасей и тётей Соней. Дядя Илья стоял спиной к воротам своего двора, поддёргивал локтями штаны – это движение у него было привычкой – и тонко кричал:

– Валя, прекрати, что ты творишь?! Я вызову милицию!

А мать, как каратистка, широко расставив ноги, с прямой спиной вонзала ногти сверху вниз в головы соседок, рвала их волосы. И когда соседки разбежались, она оживлённая и радостная, грозила им кулаком и кричала:

– Я вам отмешшу!

Потом тётя Зина долго собирала волосы на снегу и кричала, что «посадит» нашу мать.

На следующий день к нам пришли два милиционера и капитан Сивоха, мягкий, очень вежливый, но строгий мужчина.

Брат убежал из дома – как обычно – рано утром. А меня и Матвея мать выставила во двор после бегства брата, закрыла входную дверь на большой крючок и забралась с Людкой под кровать. Там она и находилась с утра и до вечера.

Сивоха вежливо постучал сгибом указательного пальца по двери.

– Гражданка Гудковская, откройте.

Матвей, дрожа руками, схватил пилу и указал мне на бревно, что лежало на козлах. И мы начали пилить бревно. Из холодной комнаты вышел Сивоха, долго смотрел на нас, потом приказал Матвею стучать в дверь. Матвей постучал кулаком, крикнул:

– Валя, открой!

Милиционеры стучали пальцами в окна, ходили по двору, курили папиросы. А вечером ушли. Милиция пощадила нашу мать из-за нас, троих детей. А мать ничего не поняла. В тот же вечер, торжествующе смеясь, она грозила кулаком божьей Матери и Сыну и кричала:

– Я вам отмешшу!

Когда мать «лаялась», то вся наша улица заполнялась людьми. Они стояли и смотрели на мать. Матвей, сильно горбатясь, убегал зимой и летом по огороду под берег реки и уходил в лес или в центр села. А брат появлялся в нашем доме только ночью, а рано утром – исчезал.

А мать воевала каждый день!

Весной ей дали пять суток ареста.

Она вернулась домой весёлая и энергичная. Погрозила кулаком Божьей Матери.

– Я вам отмешшу!

Ей дали десять суток…И она работала на стройке. В рабочий день приходила домой, притихшая. Но едва закончился срок наказания, мать вновь погрозила иконе кулаком.

– Я вам отмешшу

Летом она получила пятнадцать суток. Вернулась домой и вновь погрозила иконе.

– Я вам отмешшу!

Я мечтал о смерти. Я стонал, когда утром просыпался, и понимал, что я живой. И брат, просыпаясь, говорил: «Хоть бы не проснуться».

Тётя Нюра сказала матери:

– Валька, будь осторожней. На «зону» попадёшь.

– Да плевать я хотела!

Красногорские женщины тоже ей говорили, что она попадёт в тюрьму. А мать сильно стучала кулаком в свою грудь и со стоном кричала:

– Да как вы не можете понять, что они не стоят меня! Не могу я унижаться перед ними!

– Пожалей детей…

– Да пускай они все подохнут на хер!

И мать каждый день «лаялась» по многу часов на улице и нападала с дракой на баб. И они вновь собирали волосы и уходили в милицию.

В начале декабря 1957 года наша мать начала прятаться в лесу. Весь день находилась там. Я приходил к ней в лес. Она сидела на корточках на опушке леса, высматривала дорогу и переулок. А дома у нас с утра до вечера сидели милиционеры, курили папиросы, плевали на пол и смотрели в окно.

Я ждал мать на улице. Она поздно вечером возвращалась домой. Матвей из-за печки тихо говорил:

– Валька, отступись от них.

– Я им отмешшу!

– Посодют тебя.

– Ничего мне не будет, – задорно отвечала мать.

И рано утром она убегала в лес.

Поздно вечером я гонял палкой по улице ледышку, ждал мать. А перед нашим домиком прохаживался милиционер в гражданской одежде. Из сумрачной улицы вышла наша мать. Она шла очень быстро. Милиционер метнулся к ней и показал свою книжку. И мать, не сбавляя быстроту шагов, прошла мимо домика, опустив низко голову. Меня она, конечно, не заметила. Мать шла настолько быстро, что милиционер бежал за ней по улице.

Когда я сказал Матвею и Кольке, что нашу мать арестовал «мильтон», они приняли мои слова равнодушно, потому что не любили её. И она им давно надоела своими криками и драками. А я был в ужасе.

– Ну, теперь всё, – сказала тётя Нюра. – Пойдёт на «зону».

Глава четвёртая

Во время войны баб, тётя Тася переманила на свою сторону тётю Лизу, которая была давней подругой нашей матери, переманила едой. И вся семья тёти Лизы, кроме Чехоната, ходила кушать к нашей соседке. Тётя Лиза, идя по тротуару, улыбалась мне, �

Продолжить чтение