Синица в небе. Сборник рассказов
© Нина Шамарина, 2024
ISBN 978-5-0062-7592-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Вместо предисловия
Доводилось ли вам держать в руке птицу? Нет, не ту синицу, что в пословице, а настоящую живую птицу, пусть даже воробышка, пусть даже и курицу. Птицу с нежным пухом на грудке, ладными, плотно-плотно пригнанными перьями, хрупкими косточками, крючковатыми лапами. Быстро-быстро, крошечным дамским часикам под стать, бьётся испуганное птичье сердце. А отпустишь, птичка секундочку помедлит – мол, не стиснешь ли опять? И взлетит, крыльями хлопая благодарно.
Я часто слышу от писателей и поэтов, что их книги – как дети. А я почему-то представляю свои рассказы вот такими птицами в моих руках. Боюсь сжать, сдавить сильно, чтобы не погубить. А когда отпускаю, ёкает сердце: полетит ли?
Акварель
Неделя выдалась переменчивой, дождливой, как, впрочем, и весь июль, но я всё равно еду на дачу долгим-долгим вечером, в пути ругая себя, дорогу, погоду и не успев остыть от офисной кутерьмы. Бесконечная пробка на Ярославке, толкотня легковушек, мамонтами возвышающиеся фуры… Добираюсь до места в темноте, под моросью мелкого дождя, и вновь пеняю себе: «Зачем потащилась в такую мокрядь, да ещё и в пятницу!»
Но субботнее утро неожиданно свежо и росисто, и надев блестящие резиновые сапоги, бреду по саду, оставляя на бобрике травы яркий след. Срываю, стряхнув переливчатые тугие капли, и кидаю в рот ягодку чёрной смородины, выдёргиваю тонкий розово-восковой хвостик ранней морковки.
«Остаться б здесь навсегда, – фантазирую я ни с того, ни с сего, – ходить в плаще цвета хаки с капюшоном до глаз, в толстом вязаном свитере. По весне копать огород, невзирая на быстро вспухающие водяные мозоли, сажать картошку, засеять, наконец (давно собиралась!), все свободные места в саду цветными ромашками и родить мальчика – маленького взъерошенного мальчика с розовыми пятками и ямочками на локотках. Брать у соседки молоко и творог, а по вечерам, убаюкав сына, читать Чехова и Набокова, смотреть на рожок месяца, слегка подрагивающий от поднимающего с земли тёплого воздуха». Я катаю и катаю, как мягкий резиновый шарик, эту мысль, и явственно вижу и люльку (тук-тук-тук, как на деревянной раскрашенной лошадке), и манеж в саду, и качели, и синий трёхколёсный велосипед у крыльца.
«Ишь, нагородила семь вёрст до небес! – одёргиваю себя. – Рожать в сорок лет! Да и от кого?»
К полудню поднимается ветер, и тучи бегут торопливой толпой. Общий поднебесный гул распадается на отдельные ломти: стонут, мечутся тополя за забором, хлопает плёнка на соседском парнике, с глухим мягким стуком падают яблоки, которых в этом году – море: хватит и на джем, и на пастилу, и на варенье. Эти яблоки – на дорожках, на грядках, на траве – как-то увязываются в моей голове с Евой, змеем, любовью. Подбираю с земли одно – бокастое, румяное – меланхолично надкусываю, потерев о штаны. И снова представляю младенца с пухлыми коленками, пёрышками лёгких волос, быстро-быстро бьющимся маленьким сердечком. Ох, эти яблоки повсюду – к добру ли?
Вдалеке погромыхивает надвигающаяся гроза. Гром всё ближе, суше, резче, копья и стрелы молний рассекают небосвод, оставляют в глазах долгий светящийся след. И дождь, колышущийся под ветром плотной и упругой, как плащ-палатка, серой тканью, шлёпает по листьям лопуха, грохочет по металлической крыше веранды, ломится в закрытое окно, стекая по стеклу сплошным потоком.
Через полчаса ливень уходит дальше. Боязливо выглядывает солнце, деликатно отодвинув в сторону особо надоедливую чёрную толстую тучу, как я, бывает, робко отодвигаю от лица рюкзак на чьих-то плечах в переполненном вагоне метро. Гулкие капли, взмётывая маленькие фонтанчики, срываются с крыши в подставленное ведро. Стихает ветер, и облака плывут важно и неторопливо, складываясь в причудливые фигуры. Я вижу то маму-медведицу с махоньким сыночком, то величавый парусник, то храм с колокольней, окружённый высокой стеною.
Вечером иду смотреть закат. Солнце, перед тем как упасть в тучу, отражается от её лилового брюха, перекрашивая и ромашки, и зверобой, и цикорий в марсианский оранжевый цвет: завтра опять ненастье.
Да и сегодня дождь не замедлил себя ждать. По беззвёздному подолу ночи проходят яркие всполохи далёкой грозы. Бормочет спросонок гром, и дождь, совсем не такой, как днём, а прямой тихий и неспешный перебирает холодными пальцами листья зелёного ещё клёна. Хорошо, что завтра мне не нужно возвращаться в город. Завернусь в непогоду, как в кокон, в её шелест, шорох, шёпот, всплакну в подушку под старенькой ситцевой наволочкой в мелких цветках, уверяя себя, что всё хорошо, и что в одиночестве есть своя неизъяснимая прелесть. А потом буду спать день напролёт или просто валяться в постели с книжкой и смартфоном, выползая из-под одеяла лишь затем, чтобы налить себе чаю. Хотя нет – без смартфона (тем более что интернет здесь почти не ловит): что толку в этом бесконечном перелистывании чужих мыслей, чужих лиц, чужих судеб. Разобраться б в своей.
А в понедельник снова будут мягко щёлкать дворники автомобиля, вскипать под колёсами мелкие лужи, и рябина в ярко-рыжих нарядных гроздьях напомнит о том, что осень близко. И сынок, маленький, не родившийся сынок, будет мерещиться мне на лобовом стекле.
Синица в небе
Иногда на Тамару Ивановну нападали желания столь сильные, что никакое их осуществление не принесло бы удовлетворения равнозначное силе этого самого желания.
Вот и теперь Тамара Ивановна возжелала юбку-карандаш в «гусиную лапку» так, как в юности, в пору дефицита, не грезила о костюмчике «Шанель». Эту свою мечту о юбке Тамара Ивановна называла «синица в небе». Конечно, Тамара Ивановна прекрасно знала поговорку про журавля в небе и синицу в руке, но считала, что её цель несколько мелка, чтобы считать её недосягаемым журавлём.
В поисках юбки Тамара Ивановна методично обошла все близлежащие магазины и торговые центры, потом магазины подальше, тоскуя от унылых рядов одинаковых чёрных юбок, сшитых на прямоугольную женщину: с одинаковыми мерками в талии и бёдрах.
Отчаявшись заполучить нужную обновку, Тамара Ивановна решила сшить юбку в ателье на заказ, но и здесь её ждала неудача. И «гусиная лапка», правда, не такая крупная, как хотелось Тамаре Ивановне, обнаружилась, и подкладку поставить приёмщик предлагал, и молния нашлась нужного цвета, но даже вообразить, что нужно раздеться в стылом закутке металлического ангара в присутствии чужого мужчины, который не был даже закройщиком, чтобы он снимал мерки с Тамар-Ивановнего тела, последняя не могла.
Раньше, особенно когда дети были маленькие, Тамара Ивановна шила сама на швейной машинке, но теперь эта машинка, стояла в квартире Тамары Ивановны без дела, как советский почётный пенсионер, накрытая белой ажурной салфеткой. Почему так произошло?
История, которая будет разворачиваться в дальнейшем повествовании, началась со швейной машинки «Подольск» с ножным приводом в деревянной тумбе, которая была у мамы маленькой Тамары. Та машинка – капризная: мама говорила Томе, что если кто другой за машинку сядет, она и этому человеку шить не будет, и, обидевшись, потом, когда мама сядет за неё, тоже характер проявит, сначала ниток попутает. Лукавила ли мама, чтоб Тома ценную вещь не испортила, правду ли говорила? Но Тома, всё равно чуть что – и за машинку, пока мамы дома нет.
Сама машинка – красавица! Стройная шейка, матовый чёрный круп, как у породистой кобылицы, золотые вензеля, алые мушки цветочков, блестящие детальки. Орнамент перекликался с жостовскими и хохломскими классическими мотивами, и пусть Тамара об этом не догадывалась, каждый раз эта красота, воспринимаемая, должно быть, на генетическом уровне, вводила Тому в непродолжительный художественный ступор. Открыв деревянную тумбу и установив машинку на подставку, Тома, отойдя от восхищения, легонько поглаживала машинку, словно, и вправду, перед нею норовистая лошадка.
На ножной швейной машине шить – целая наука: и нитку правильно в иголку заправить, все лабиринты пройдя, нигде не сбившись; и колесо в одну сторону крутить. Чуть полуоборот в другую, нитки запутаются, челнок застрянет, и шитьё ни с места. А Тома, спешит, торопится, так что нет-нет, а и крутанёт колесо в другую сторону! Нитки в ком собьются, впору грачу в гнездо отдать, Тома их разрежет, машинку уберет, как будто и не открывала вовсе. Только мама, как ни таись, рукодельничать сядет, сразу поймёт. Головой покачает да скажет, что машинка капризничает.
Замуж юная Тамара выскочила, едва закончив десятилетку, потому как мама погибла, оставив Тамару одну-одинёшеньку, как былинку на ветру, да и от дома остались одни головешки. Горе-горькое, чудовищная трагедия! Старалась не вспоминать Тамара, как всё произошло – больно и страшно, да как забудешь? И ничего так не хотелось Тамаре, как семьи, любви и участия, да чтоб было, куда голову прикачнуть.
Жили молодые тяжко: без чьей-либо помощи. И дочки родились быстро: первая ровно через год после свадьбы, вторая – ещё через два года.
И каждая покупка – событие, будь то шубка из искусственного меха для Тамары или мужнины зимние ботинки. И пусть мечтала Тамара о машинке, да куда там! Недосягаемая мечта.
Но внезапно и неожиданно они разбогатели. Гасились (проще сказать, выкупались) облигации внутреннего трёхпроцентного займа 1956 года, на что никто и не рассчитывал. Те, кто их приобрёл когда-то (часто не по своей воле), давно махнули на них рукой, если ещё живыми оставались. Когда Тамара была маленькой, они с подругами часто играли в эти облигации, выглядевшие солиднее настоящих денег. Но вот поди ж ты! Те, что нечаянно у мужа сохранились, обернулись для молодожёнов ста пятьюдесятью рублями. Деньги огромные, деньги неслыханные! И решили молодые машинку купить, непременно с ножным приводом. Ручные-то машинки Тамара не уважала: велика ли мудрость – крути ручку, да крути! Это уж совсем недоумком надо быть, чтобы её не освоить.
А на дворе меж тем семидесятые, если кто помнит, – всё в дефиците, а если что выкинут, в очереди полдня, а то и полгода простоишь, смотря за чем. Но не роптали, кто ж знал, что по-другому бывает?!
Поехали Тамара с мужем на Кутузовский проспект. Там на пересечении с Дорогомиловской улицей магазин «Свет»: люстры великолепные, которые сто̀ят, как самолёт, в том смысле, что их на зарплату купить невозможно. Но вдруг им сегодня повезёт, и что-нибудь недорогое, но миленькое выбросят, тогда прикупят к машинке в довесок, себе на радость: деньжищи-то огроменные в кармане. Тамара, пока ехали, несколько раз – бровки домиком – на мужа посматривала: не потерял бы деньги-то!
А почему именно на Кутузовку?
Вы за грибами ходили когда-нибудь? Иногда входишь в лес и сразу понимаешь: грибной! По запаху, по берёзкам и елям, по тонкой шелковистой траве, даже по паутинкам: если паутинки по лесу висят, значит, ветра в этой глуши нет, а грибы ветра не любят.
Так раньше и за покупками ездили: сначала в «подозрительные» места, где нужная вещь может быть, потом уж во все остальные. Удачей считалось, если вокруг магазина очередь кругами – значит, дают что-то стоящее.
Так что в «Свет» не случайно забрели: на люстры полюбоваться, на торшеры рты поразевать. А тут, вот уж повезло! Как раз машинки швейные и продают! Как по заказу. Народу немного, человек семь всего. Такого везения у Тамары Ивановны ни до, ни после не было за всю жизнь. Только рано радовалась! Машинок всего пять. Но в очередь всё равно встали. Любимое слово: «вдруг?» Тогда-то люди чаще в чудеса верили. Может, от того, что машину швейную без очереди купить – чудо?
Да вот ещё докука: каждую машинку продавец очень тщательно проверяет, строчит на ней, весьма ловко. А очередь любуется – шоу, сейчас бы сказали. В машинке функций – видимо-невидимо: шьёт ровной строчкой, обмётывает – этого хватило б с лихвой. А она ещё и вышивать «умеет», но не только так, как на маминой машинке – ришелье, без лапки прижимной – сложно. А здесь пластмассовый регулятор повернёшь – одна вышивка, еще повернёшь – другая! И все-все функции продавец проверяет. Все ждут, и Тамара Ивановна тоже ждёт, терпит, довольна даже.
Вот одну машинку продали, вторую… и впервые хочется Тамаре, чтобы очередь не двигалась, потому что чем их черёд ближе, тем мечта дальше. Вот уж третью продавец проверяет. Проверяет-проверяет… сбоит машина…
Минут сорок продавец бился – нет, говорит, брак, отправлять будем поставщику. Ещё одно сердце ход пропустило, у той женщины, что пятой стояла. Тамара с мужем и не надеялись почти, а та уверена была, что купит.
И не выдержала она, рукой махнула и ушла. А Тома вздохнула тихохонько, боясь удачу спугнуть, мечта на шажочек к ней придвинулась.
Прехорошенькая душистая дама в каракуле продавца спрашивает:
– А «Веритас» вы не ждёте?
Только сейчас Тамара сообразила: те, что в продаже – «Подольск», как мамина, только посовременнее, помодерновее. На «Веритас» Тамара и не рассчитывала, понимала, что на такую даже денег от облигаций, что в два раза больше её зарплаты, всё равно не хватит, и убедила себя, что «Веритас» ей ни к чему.
Здесь самое время оставить Тамару Ивановну грезить о швейной машинке, будь то «Подольск», «Веритас» или даже «Зингер», чтобы задаться вопросом: как в те времена, о которых ведётся рассказ, узнавали – какая машинка лучше, какая хуже? Никакой рекламы не было, только «сарафанное радио». Удивительно, но раздражающая, назойливая, всем надоевшая сегодняшняя реклама, получается, нужна?
Но снова вернёмся к Тамаре и её мужу. Надо заметить нечто очень важное: Тамара беременна, на восьмом месяце. Март в тот год был снежный, вьюжный, и Тамара в вышеупомянутой шубке из искусственного меха, в шапке-ушанке, какие у всех – и мужчин, и женщин. Несколько позже на машинке, о которой сейчас только мечтает, Тамара сошьёт себе ушанку из меха енотовидной собаки. Как она гордилась этой шапкой! Самое главное, что подкладку всю прострочила-простегала, ну как ватное одеяло, помните? Да и подкладка была не из подкладочной ткани, а из обрезков, оставшихся от ранее сшитого ею на заказ платья из натурального шёлка. Сейчас никого этим не удивишь – и у пальто, и у рюкзаков подкладка может быть с любым растительным рисунком, любой расцветки, а тогда изнаночная сторона меховой шапки не просто персикового цвета, а в розовых и коричневых цветочках – революция!
Продавец, меж тем, отвечает:
– Ну вот, теперь вам «Веритас» подавай!
И не грубо так сказал, не по-хамски, но душистая дама, помявшись в нерешительности, развернулась даже уходить, но осталась. Синица в руках, знаете ли, для многих важнее, чем журавль в небе. Каждый в очереди горестно вздохнул: «Эх!», и руками в душе всплеснул обречённо, но никто пока не ушёл, потому как эта швейная машинка и синица, и журавль одновременно, для Тамары, во всяком случае, точно.
Вот и последняя машинка проверена, и счастливая пара побежала в кассу; Тамара с мужем в очереди, ведущей в никуда: машинок больше нет.
Машинок больше нет, но никто не уходит. Ждут. И отлично, знаете ли, ждут: в магазине, в зале, не на улице же! (Бывали и такие очереди – часа три на ветру, под дождём, внутрь магазина попадёшь – как в рай!) Только чего ждут – непонятно. По великому закону вселенской подлости – уйдёшь, а за твоей спиной…
Головы задрали, на люстры глазеют. Красивые! Вот прямо над Тамарой – за 53 рубля. Интересно посмотреть на человека, который эту люстру купит. Над головой люстры, у мужа 150 рублей в кармане (целое состояние!), тепло и светло, а машинок-то больше нет!
Но кто-то наверху расщедрился в этот день на удачи. Продавец усталым голосом говорит:
– Есть ещё три машинки в полированных тумбах, за 201 рубль. Мы их после обеда выкатим в продажу.
На обед всех, разумеется, за дверь попросили, а как иначе?! За этот час очередь человек в тридцать образовалась, потому что слушок пошёл, машинок, мол, гораздо-гораздо больше, и, может, даже всем хватит. Тамару это не заботит, у них беда! Беда!
Денег-то 150 рублей, а машинка, все слышали, продавец сказал – 201 рубль, как одна копеечка, хочешь-не хочешь, а отдай. Рубль нашли, конечно, мелочью насобирали, даже больше на тринадцать копеек, а полсотни где взять??? Сто пятьдесят-то – с неба, считай, свалились, муж каждую минуту карман ощупывает – не растают ли так же неожиданно, как и появились? Тома – в слёзы, хотя, что плакать? Если б, как в сказке, слёзы жемчугом обратились, и то б не помогло, что от жемчуга толку, когда нужна всего одна зелёненькая бумажка. Муж, в отличие от Томы, голову не потерял.
– Стой, – говорит, – Особому позвоню.
Особый – дружок мужа закадычный. Он у родителей сможет попросить. Ему самому не дадут – шалопай-шалопаем, а им одолжат: Тома с мужем – люди семейные, ребёночек у них скоро родится.
Пошёл муж звонить в автомат, двушка нашлась среди мелочи. Тома очередь держит. Тут, главное, когда двери открывать будут, не прозевать, а то ототрут, не заметишь, как в конце очереди окажешься. Тома на улице – всего ничего, может, минут двадцать и постояла, а замёрзла после тепла магазинного. Сырой ветер в рукава задувает, сапоги промокли, ребёнок в животе ворочается без остановки: он вообще активный, а тут без движения третий час, да на нервах. И чувствует Тома – сейчас упадёт. И голова кружится, и ноги подкашиваются, и муж запропастился, как сгинул. И хочется Томе одного: прилечь, свернуться калачиком, глаза закрыть, да дитёнка в животе погладить. Не дождётся Тома машинку, другому повезёт, не ей…
Вдруг кто-то теребит Тому, за руку дёргает – очнись, красавица!
Тома веки с трудом разомкнула, и как муть рассеялась, смотрит – Саша! Ещё один мужнин друг. Муж-то у Томы парень молодой, как и сама Тома, да компанейский! Все у него в друзьях значились, всех с молодой женой (Томой, стало быть) познакомил.
И Саша этот, что Тамару разглядел в толпе под дверью магазина, уж такой добрый, такой заботливый! На Томино место встал, под локоток её держит, особо настырных от неё отодвинул бесцеремонно. Очередь загудела было – «кто такой», да «тебя тут не стояло», но Саша твёрд, его хамскими вопросиками не обескуражить.
– Молодая женщина беременная, чуть в обморок не свалилась, а не помог никто! Тоже мне, советские люди, строители коммунизма!» К совести человеческой, так сказать, воззвал, и настроение в толпе переменилось: стали в дверь стучать – пустите девушку погреться, а ещё лучше – обед прервите на минутку, да машинку ей продайте.
Тома, как только слово «продайте» услышала, так и вспомнила, что денег-то не хватает. Более того, денег вообще нет, так как уплыли они в мужнином кармане. Вот куда он делся?! Может, убили его и ограбили посередь Кутузовского проспекта, может, бросил он её, Тому, и с этими деньгами уже новую жизнь налаживает. Ударилась Тамара в слёзы. Но сегодня, наверное, самый счастливый у Тамары день. И муж вернулся, хотя и тучи мрачнее (не дозвонился он до Особого), но цел, невредим и с деньгами.
– Все ли на месте? – Тома спросила громким шёпотом.
А Саша, вот уж поистине Ангел-Хранитель, Ангел-Спаситель! У него ровнёхонько пятьдесят рублей с собою, да пятачок на метро. Он тоже на Кутузовский приехал, только за ботинками. Неподалёку магазин обувной располагался с остроумным названием «Отцы и дети» (дотошный читатель одноимённый роман Тургенева здесь вспомнит) – с одного входа мужская обувь, с другого – детская, там тоже очередь клубилась. Но Саша, не раздумывая, рукой махнул:
– В другой раз приеду, вам нужнее. Да и не достанутся мне сегодня ботинки! Их с утра дают, а уж три часа.
Ребята Тому домой стали отправлять, но она – ни в какую! Столько отстояли, что уж осталось. И снова она в зале, и снова блистает над головою люстра, и снова швейные машинки «Подольск» в продаже, только в полированной тумбе.
Вот так и случилась машинка в Тамариной жизни, считай, что журавля поймала.
Тамара на второй день уже шить на машине начала: пелёнки, распашонки, ползунки, коих «днём с огнём»… И тогда ещё не знала, сколько времени придётся ей за этой машинкой – тук-тук-тук – провести. Годы! И не поверите, подружкой машинка стала, много чего Тамара за ней или из-за неё испытала – и гордость, и стыд, и сладкие материнские муки, и жаловалась ей, и хвасталась. И пели вместе, Тамара – голосом, а машинка, типа, оркестр.
Однажды майским днём, тёплым и солнечным, шила Тамара мужу брюки, дочка рядом на диване агукала. Ещё не переворачивалась, совсем малышка – девятнадцати дней от роду. Когда из роддома выписывали, обещали, что медсестра на следующий день зайдёт, и будет потом навещать младенца. День проходит, другой – нет медсестры, а Тамара не волнуется! Ей – двадцать, ребёнок – первый, может, думает, не так поняла? Может, не на следующий, а через неделю? Или через месяц? Как и что делать, не очень ясно, но кой-какие навыки в роддоме получила: сколько раз кормить, сколько гулять, как часто купать. А оказалось, что просто забыли сведения из роддома в детскую поликлинику передать. Кто-то из соседей сказал, что младенец в пятнадцатой квартире ниоткуда появился, вот медсестра и зашла. Поругала Тому, не без этого, что сама не сообщила, и сказала слова, которые до сих пор лозунгом звучат: «Хорошо, что вам ребёнок здоровый попался!», как будто детей раздавали из пачки, и Томе так же неожиданно повезло, как когда-то с машинкой.
А брюки медсестру очень заинтересовали: «Сама шьёшь?»
Так у Тамары первый заказчик появился, точнее, заказчица. Платье Тамара ей шила – чистая шерсть, пока кроила, руки тряслись: а ну как запорет, не рассчитаешься! Платье получилось красивое!!! Голубое, как небо, с большими жёлто-розовыми букетами; талия отрезная, юбка – полусолнце…
Медсестра та пару своих подруг привела, те ещё… Тамара заказы брала, не отказывалась. Только, если заказчица говорила:
– Юбку сшей. Что там шить-то – два шва! – не соглашалась.
Вслух, конечно, ничего не говорила, а хотелось сказать грубо:
– Сшей сама, коль два шва всего.
Лишь однажды рассердилась Тамара на свою машинку, как если б живой человек её подвёл. Шила одной девице плащ. Цену, как ей казалось, гигантскую заломила – сорок рублей. Да сама б – ни за что, доброжелательная посредница строго-настрого наказала: возьмёшь сорок и не меньше. Тамара Ивановна до сих пор этот плащ со стыдом вспоминает. Кожа, разумеется, не натуральная, а искусственная, блестела, как клеёнка. И нельзя было не только в выкройке ошибиться, но и неверно прострочить. Распорешь, а следы от иголки остаются. Может, они потом «затянутся», как ранка на колене, кто ж знает, но рисковать нельзя. Так вот, Тамара плащ почти сшила, осталось только карманы притачать. А заказчица здесь же, «над душой», у неё планы поменялись, ей не в пятницу нужно отдать, как договаривались, а в среду.
Спешит Тамара, торопится, и всё её от работы отвлекает: и дочка на руки лезет (а ей примерно год, в сад ещё не ходит), и муж с работы пришёл, его кормить надо. И не углядела Тома впопыхах: плащ длинный, подвернулась пола̀, и прострочила она её с карманом вместе. Была б ткань, про себя б чертыхнулась, отпорола, да заново пришила… А эту, прости господи, кожу? Отпорола и пришила, конечно, но сзади, на самом видном месте – строчка из круглых дырочек от иголки. Тома промолчала, только на мужа вопросительно взглянула, а он рукой махнул, мол, сойдёт и так. Заказчица не заметила, ещё и благодарила Тому, что та успела. Сразу плащ надела и на свидание в нём пошла, а Тамара сгоряча по машинке пристукнула: ты что, не видишь, куда строчишь?
Шли годы, росли дети, менялась мода. Сейчас кажется, не было дня, чтобы Тамара Ивановна не шила. Однажды за ночь пришлось сшить младшей дочери великолепное праздничное платьице – ярко-алого цвета с белым кружевным воротничком. Через пару лет кино посмотрела «Однажды 20 лет спустя», где многодетная мать шьёт костюм для дочки-Снегурочки из своего нарядного платья и обомлела: это ж про неё, Тому! А может, просто – про каждую мать?
Но настали плохие дни – муж погуливать начал. Бывало, ждёт его Тамара, не спит. Что делать? Начнёт простыни-наволочки-пододеяльники портняжить. Работа простая, думать не надо, знай, строчи ровно. Машина стрекочет, а Тамара ей потихоньку свои обиды открывает… Долго ли, коротко это продолжалось, да, как это бывает с падчерицами в русских сказках, выгнал муж Тамару из дома, они ж в его квартире, от родителей оставшейся, жили. «Была у зайца избушка лубяная»…
Хорошо, что обе их дочки к тому времени уже выросли, и бросить пришлось только вещи. Да и бог с ними, с вещами, только машинку и жалко оставить. Любила её Тамара, как корову-кормилицу в деревне любили. Помнила Тома, как бабушка её старенькая, на шею корове голову положит – ах, ты моя Бурёнушка…
Через год на съёмной квартире Тамара кой-как освоилась, да машиночку свою у мужа выкупила, не оставила подругу в чужих руках. Однозначно, не нужна никому: стояла, бездействовала, паутиной от тоски покрывалась. Хорошо, на помойку не снёс.
И вот теперь, когда Тамара Ивановна давно на пенсии, когда бы только шить да шить, на пенсию, а вернее – на инвалидность – ушла и её швейная машинка. Может, она уже вообще умерла, а Тамара Ивановна просто делает вид, что та заболела? Машинка не шьёт, а если и шьёт, то, словно старушка, в детство впавшая, нитки путает, иголки ломает, словно забыла всё, чему обучена.
Все вокруг говорят Тамаре: выброси эту рухлядь, купи новую электрическую – их полно. И однажды Тамара Ивановна поддалась уговорам. Всё себя корила: вещизм меня одолел, что я в машинку вцепилась, как в человека, да и близкого к тому ж?
И на несчастье, объявление на двери подъезда: «Купим швейную машинку „Подольск“ в любом состоянии». Позвонила Тамара Ивановна. Голос с акцентом озвучил цену – 1000 рублей с тумбой вместе. А Тамара Ивановна думала хоть тумбу оставить, как комодик небольшой. «Абгрейдить» его, как сейчас модно выражаться, искусственно состарить… Да и отчего ж искусственно, старая машинка, что там говорить. Только полированной тумбе ничего не сделалось, ни одной царапины. Поторговались, потолкались… Сговорились на той же тысяче, но без тумбы.
Открыла Тамара Ивановна машинку посмотреть, как её из тумбы доставать будут. Там же, чтобы понятно было, и шкив, и педаль, и приводной ремень, кроме собственно самой машинки. Как представила Тамара Ивановна, что чужие люди, переговариваясь на незнакомом ей языке, будут машинку выдирать, чуть в обморок не хлопнулась от омерзения: всё равно, что в её внутренностях копались бы без наркоза и без перчаток. «Дай, – думает, – сама аккуратно вытащу, вроде эвтаназии, бережно… Ключ разводной у меня есть».
А надо сказать, что живя в одиночестве, Тамара Ивановна смеситель научилась менять, что уж там о двух болтиках говорить. Но нет, рука не поднимается! Сжимается сердце, пьёт Тамара Ивановна валерьянку, но не может своими собственными руками дорогое существо убить. Может, кому смешно и противно это кажется.. Конечно, что машинка! Бездушный механизм.
Но Тамара Ивановна, как только маленько в себя пришла, решила: отправляют же «на пенсию» заслуженных собак и лошадей. Так и она – отправит машинку на пенсию. Пусть стоит себе в закрытой полированной тумбе (хотя тумбу «абгрейдить» это не помешает), она заслужила. Выкинут дети в металлолом, когда уж и её, Тамару Ивановну, отправят в последний путь. И на настойчивый звонок покупателя так и не ответила.
А пока… А пока сшила Тамара Ивановна юбку на заказ. Нашла портниху в интернете, да мерки ей отправила. Сказать по секрету, совсем не то, получилось, чего хотела Тамара Ивановна, и обошлась юбка в такую цену, что можно купить новую китайскую электрическую машинку.
Авертер
Падал, падал, падал снег. Ложился на землю мягко, беззвучно. Так же беззвучно падали на пол светлые Иринины пряди с лёгкими завитками. Щёлкали ножницы, как бы разрезая жизнь надвое.
В парикмахерскую на Садовом кольце Ирина пришла накануне первого курса химиотерапии. Где-то она прочла, что лучше сделать короткую стрижку: тогда волосы после «химии» не вылезут. Ложь! После пятого курса не сохранилось ни волоска: выпали все до единого, оставив голову гладкой и постоянно зябнущей. Волос было жаль, но разве дело только в них?
Вспоминалась поговорка: снявши голову, по волосам не плачут. Не осталось теперь не только волос: нет ни московской квартиры, ни друзей, ни, пожалуй, самой Ирины – красивой, амбициозной, активной. Друзья (их было немного и до болезни) звонили всё реже. Кому понравится слышать раз за разом в трубке нарочито равнодушное «встретимся в другой раз»?.. Мрела в воспоминаниях счастливая пора, когда Ирина жила с мамой и папой. Даже период тоски и одиночества после гибели родителей в большой квартире на Садовой-Кудринской, казался ей нынче счастливым, по меньшей мере, многообещающим. В те дни Ирина была здорова, мечтала выйти замуж и родить ребёнка.
Былая энергия словно испарилась. Сил у Ирины доставало лишь на поход в ближайшую «Пятёрочку» за кефиром, пельменями и хлебом. Раз-два в неделю Ирина вытаскивала себя на улицу. Жила она теперь в квартире-однушке в подмосковном городке; одиночество же разбавлял подобранный пару месяцев назад пёс.
Четвероногого бродягу Ирина встретила на пустующем октябрьском пляже. Дул промозглый ветер, Ирина забрела в беседку посидеть, отдышаться. Там и увидела этого пса: длинное туловище на коротких, но мощных лапах, круглые глаза страдальца и уши до земли. На шее болтался ошейник. Почему она отважилась тогда подойти к собаке? Почему заманила к себе домой? Ирина до сих пор этого толком не понимала. Наверное, она разглядела в собаке себя, неприкаянное одинокое существо. Идя за новой хозяйкой, собака хромала, тяжело дыша, часто останавливалась. Да и сама Ирина едва переводила дух.
И вот теперь, когда Ирина просыпалась среди ночи (снился ей однообразный кошмар: она летела в бесконечную бархатную непроглядную темень, где не было ни звуков, ни запахов), её рука непременно натыкалась на тёплую шерсть Талисмана, его влажный нос. Словно оправдывая полученное имя, пёс всегда находился рядом, на ковре возле кровати. Иногда, когда Ирина была не в силах лежать, она бродила по комнате туда-сюда, волоча за собой одеяло, а Талисман неотступно плёлся следом. Ирина задерживалась у окна, подолгу глядя на мигающий во дворе фонарь, и пёс замирал возле неё, чуть поскуливая и помахивая хвостом: «Я здесь, я с тобой». Изредка Ирина слышала по ночам, что он тоже ворочается и не спит, наверное, пугаясь своих собачьих кошмаров.
…Снег сыпал всю ночь. Ещё и утром вился хоровод зубчатых снежинок. Кружевной вязью тянулась по дорожке цепочка следов раннего прохожего.
– Может, ёлку купить? – спросила Ирина у Талисманчика. Впервые за долгое время ей захотелось что-то изменить, раскрасить унылое однообразие дней.
В одной из картонных коробок, привезённых со старой квартиры, ждали своего часа любимые ёлочные игрушки, сохранившиеся ещё с детства папы и мамы. В коробке обитали космонавт с красной звездой на скафандре, жёлтый лимон из раскрашенной ваты, стеклянный прожектор, шишка на прищепке и большой мухомор. Коробки набивали вещами нанятые чужие люди. Квартиру пришлось продать срочно: требовались деньги на операцию. В подобной же спешке Ирина купила эту подмосковную квартирку, куда потом вернулась после лечения. На остаток денег Ирина рассчитывала жить какое-то время, пока не выздоровеет. Впрочем, о том, когда это произойдёт, она не задумывалась.
Что в какой коробке лежит? Всё ли забрали грузчики при переезде? Где набраться сил, чтобы разобрать коробки? Нет, это потом, потом… Сейчас Ирине захотелось только поставить ёлочку, пусть маленькую, но непременно живую, из леса, а чем украсить – найдётся: конфеты, мандарины, бумажные снежинки, она нарежет их из салфеток. Когда мама украшала ёлку для маленькой дочки, непременно вешала на ёлку конфеты, а Ира тайком снимала и ела их, оставляя на ветках пустые фантики. Ёлочные конфеты были гораздо слаще тех, что лежали в таких же обёртках в вазочке…
Талисман деловито потрусил к двери, соглашаясь идти за ёлкой, да и вообще за чем угодно. Ирина засомневалась: брать собаку с собой или не брать? С одной стороны, рука всегда будет занята поводком, да и любопытный этот пёс не просто ходит: ему нужно то обнюхать ничем не примечательную кочку, то распугать важных голубей, то познакомиться с попавшейся навстречу собакой, будь та при хозяине или бродячей. С другой стороны, Талисман, как самый настоящий оберег, заполнял пустоту Ирининой жизни: хочешь не хочешь, а с псом нужно гулять, его приходится кормить, с ним можно разговаривать. Слушал он прекрасно: положив голову на короткие лапы и разметав по полу уши, не сводил с Ирины глаз, полных сочувствия. Хотелось порадовать его, и поход за ёлкой вполне годился для этого, но слишком хлопотно.
– Остаёшься за старшего, – строго промолвила Ирина, но слова её пропали втуне. Не без труда втолкнув обратно в прихожую норовившего увязаться за ней пса и закрыв дверь, она поклялась себе завтра погулять с Талисманом не меньше часа.
В зеркале лифта она посмотрела на своё безбровое отражение: глаза кажущиеся чёрными, высокие скулы, бледная-бледная кожа…
«Ну, влюбиться-то я, наверное, имею право», – тем не менее подумала Ирина, и эта мысль тоже была неожиданной: давненько не загадывалось «на хорошее».
До ёлочного базара шагать и шагать, однако сегодня прогулка далась Ирине удивительно легко. Оказавшись за заборчиком, она словно вошла в лес. Пахло смолой, пушистые сугробы глушили уличные звуки; густо-зелёный цвет елей, чуть сизый, голубоватый оттенок сосен, а наверху, в небе зимнем – жемчужные пухлые облака. Акварель, как из детской книжки с картинками, да и только! Вот сейчас появится Иван-царевич на сером волке и увезёт Ирину в беспечальную жизнь!
Продавец, здоровяк в расстёгнутом бушлате, под которым виднелась тельняшка, вскинул голову, отчего его красный дедморозовский колпак, обшитый белой опушкой, смешно съехал на ухо.
– Что желаете, дамочка? – спросил он у Ирины. – Веточек вам собрать? Или ёлку?
– Ёлочку. Только выберите небольшую.
– Выберем, обязательно выберем! Такой красавице и ёлка нужна – красавица из красавиц! Вот такая подойдёт? – Человек в колпаке вытянул деревце из самой середины:
– Вас дожидалась!
Чудесная ёлочка росточком с Ирину расправляла веточки, распрямлялась, как человек, долго просидевший в неудобной позе. Продавец улыбался, уверяя, что краше этой ёлочки не найти на всём белом свете, и Ирина решила, что возьмёт, донесёт как-нибудь.
Но ёлочка по пути кололась через варежки, тяжелела с каждым шагом. Ирина шла всё медленнее, с трудом перекладывая ёлку из руки в руку, останавливалась, кладя свою ношу на снег.
***
Алексей балагурил с покупателями, механически отсчитывал сдачу. Из головы его не выходила бледная девушка с карими глазами в надвинутой до самых глаз лиловой шапке с помпоном так, что совсем не было видно волос. Как она ёлку дотащит, в чём только душа держится?.. Минут через сорок, отпустив очередного покупателя, Алексей огляделся: далеко впереди, на горке, там, где меж двух улиц втиснулся скверик, ему почудился лиловый помпон. Тут и хозяин ёлок кстати объявился. Крикнув тому, что скоро вернётся, Алексей рванул по утоптанному покупателями снежку наверх, к скверу. За такое хозяин мог и уволить, да что с того: работа эта сезонная, а сезон короток. Сегодня да завтра, а там и Новый год, и ёлки никому не нужны.
Вообще, Алексей брался почти за любую работу, но при одном условии: работать недалеко от дома. В четыре часа ему нужно было забирать сына с продлёнки, делать с ним уроки (Егор, склонив головку в жёстких рыжеватых волосах, размашисто выводил в прописях букву «ы», а Алексей подрёмывал рядом), а уж потом можно опять таскать ящики в продуктовом магазине, подметать и чистить от снега школьный двор. И только уложив Егорку спать, заняться любимым делом: придумывать и рисовать сайты, чтобы утром отправить их верстальщику и программисту.
Его жена, по неясным Алексею причинам, подала на развод и переехала на съёмную квартиру в Москве два года назад, оставив Алексею пятилетнего сына. В переписке в «Телеграм» она писала, про «переполненную чашу», про то, что ей надо отдохнуть и успокоиться, а через некоторое время о том, что «встретила другого человека».
Пока сын не пошёл в школу, распоряжаться временем было проще: в детском саду Егорка оставался до семи. Могла бы помочь мать Алексея, Егоркина бабушка, но она наотрез отказывалась ехать в «вашу Москву» (хотя жили отец с сыном не в Москве, а в Подмосковье), предлагала забрать Егора к себе, на что Алексей согласиться никак не мог. Вот и крутился.
Больше, чем по жене, Алексей скучал по потерявшейся собаке. Когда ещё не родился Егорка, жена купила клубного щенка. Ухаживала за ним она, однако щенок, бассет-хаунд (длинное плотное тельце, короткие лапы, уши до земли, глаза, полные страдания), как это часто бывает, назначил своим хозяином его, Алексея. Несмотря на кличку, записанную в собачьем паспорте (Роббинс Авертер1), щенок откликался Алексею даже на слово «собака», радостно молотя хвостом по полу и легко вставая на задние лапы безо всякой команды. После бегства жены Алексей часто разговаривал с псом, теребя его замшевые уши.
– Вот как бывает, собака, – вздыхал Алексей, – а ещё говорят, нет ничего сильнее материнской любви! Взяла да усвистала! Ладно б, меня бросила… Ну, разлюбила, всяко бывает… Но сыночка-то как можно оставить? Ответь, собакин!
Роббинс Авертер поскуливал, соглашаясь, смотрел в глаза преданно: я, мол, никогда тебя не брошу! И вот надо же: потерялся! Однажды хмурым осенним утром, когда ещё толком не рассвело, пёс, обычно послушный и уравновешенный (даже поводка не нужно было), понёсся вдруг, разбрызгивая лужи, к реке, да так резво, что Алексей его не догнал. Долго звал, бегал, промочил ноги, но собаку не нашёл. Вечером снова ходил искать. Потом объявления на улицах расклеивал и в Интернет посылал, но пёс как сгинул. Бесследная пропажа казалась делом невероятным: ну куда могла деться в маленьком городке такая заметная собака?
***
Ирина едва дотащилась до сквера, где рухнула на ближайшую скамейку, кое-как приткнув ёлку рядом. Накатила знакомая слабость, руки и колени тряслись, а затея с живой ёлкой больше не представлялась столь заманчивой. Усталость была тому причиной или ещё что, но на Ирину навалился вязкий необъяснимый страх смерти. Подобный страх сковывал её сознание нередко и днём, но привыкнуть к этому было невозможно. Всё тело трепетало и сжималось от ужаса, ей чудилось, что она умрёт прямо сейчас, не сходя с места. Провалится в тёмную мерзкую пустоту, неизмеримую, нескончаемую… В такие минуты Ирина как будто съёживалась до маленького человечка, который вопил, визжал и извивался, закрывая голову руками: «За что, Господи, за что??? Почему я???» Человечек кричал, а она словно наблюдала за ним откуда-то, не в силах что-либо предпринять.
Через четверть часа припадок обычно отпускал её. Однако теперь разум включаться не желал, и она ясно видела человечка: он лежал жалкой кляксой на белом снегу, испещрённом крестиками голубиных следов.
Вдруг раздался озабоченный голос:
– Дамочка, что с вами? Плохо? Может, скорую вызвать?
Ирина помотала головой, не разжимая зубов, не раздвигая губ, почти не открывая глаз. Сквозь мутную пелену узнала расстёгнутый бушлат и полосы тельняшки, припомнила продавца ёлок. Тот потянул её со скамьи и крепко обхватил. Они постояли так немного, и Ирина, вдруг очнувшись, подняла голову, встретившись взглядом с глазами мужчины. Ирина высвободилась с неохотой: так и стояла бы, укрытая, как шатром, этими руками. К тому же и приступ отступил.
– Вот и хорошо, а то затрепетала вся, как птичка-синичка!
Здоровяк говорил и говорил, объясняя, что объятия – самая лучшая терапия от панических атак. От его ровного приглушённого голоса Ирина окончательно пришла в себя. И спохватилась: сколько уже на часах? Она ходила за ёлкой, потом плелась к скверу, затем сидела тут на скамейке… Ей давно пора домой: собака полдня взаперти!
Человек в бушлате взял ёлку. В его большой руке, укрытой варежкой, ёлка казалась игрушечной.
– Я провожу вас домой.
Однако у Ирины вырвалось разом несколько «нет».
– Ну вот что, – бросил он в ответ, – я не настаиваю. Не буду провожать, коль не хотите. Да мне и самому за сыном пора! Давайте-ка я на автобус вас посажу. И не спорьте! – Не выпуская ёлку, он зашагал к остановке.
Ирина, скрепя сердце, поплелась за ним следом. Как странно устроена человеческая натура! Ведь на самом деле расставаться с человеком, даже имени которого она не знала, ей вовсе не хотелось. Больше того, Ирина вообразила и долгие вечера, полные молчания и разговоров, и счастливые покойные ночи, и солнечные бодрые утра. И рыжий малыш привиделся ей тоже!
«Что ты придумала, дурища! – оборвала она поток собственных мыслей. – Кому ты нужна? А малышу откуда взяться? Ты ж теперь бесплодная!»
***
Прежде, когда Ирина возвращалась домой из магазина или аптеки, Талисман, не умеющий прыгать на коротких лапах, принимался бегать взад и вперёд по коридору.
– Ты пришла, ты вернулась!!! – взмётывались в восторге его уши, – как долго тебя не было!!! – радостно вертелся хвост.
Сегодня же он вёл себя иначе: суетливо обнюхал Ирину, а потом уткнув нос в дверную щель, шумно втягивал воздух, взлаивал и даже немного подвывал. Собачье волнение Ирина списала на ёлку: решила, что новогоднее деревце Талисман видит впервые в своей собачьей жизни.
– Что, Талисманчик, испугался? Пойдём гулять!
На улице пса охватило ещё большее беспокойство: он то бегал вокруг ног хозяйки, словно искал что-то, то, натянув поводок, напряжённо всматривался вдаль. Своим поведением он утомил Ирину настолько, что, вернувшись, она разделась и легла в постель, так и оставив ёлку в прихожей.
Запах оттаявшей хвои волнами растекался по квартире. Ирина, перед тем как заснуть, внезапно почувствовала давно забытую тихую радость и откуда-то появившуюся уверенность, что всё будет хорошо. Талисман лежал на ковре у кровати, по-человечески вздыхал. Иногда поднимая голову, он всматривался в тёмный силуэт ёлки, от которой так остро, так ощутимо – и так несбыточно пахло Хозяином, смешиваясь с родным запахом спящей женщины, которую нужно оберегать и защищать.
Кукушка
– Сколько лет мне жить, кукушка?
– Ку-ку, ку-ку, – раздаётся из леса.
Катерина улыбается, она не боится спрашивать. В шестьдесят пять тревожиться не о чем, даже если кукушка не откликнется на выкрикнутый в небо вопрос. Да и не взаправду всё это! К тому же в июне полосатая птица кукует долго, не то, что осенью.
Однажды, в детстве, Катя ходила с подругами в небольшой лесок за грибами. Трепетно колыхались листья осин, осыпая землю обманками: вот вспыхнет на солнце оранжевый листок, прикинувшись головкой подосиновика, вот розовый померещится сыроежкой.
И вдруг кукушка!
– Сколько лет мне жить, ответь? Раз, два… семь…
Сердце упало в пустоту: как, всего семь???
Встретилась в жизни Катерины ещё одна кукушка, чьего кукования она так нетерпеливо ждала. Только та кукушка обитала в часах.
В семнадцать лет Катерина влюбилась. Всё как положено: и скамеечка в старом парке, и луна – то холодная и блестящая, то трогательный юный серпик. И звёзды! Они сыпались дождём на плечи, только успевай загадывать желания! Звёзды обещали, что всё исполнится. Но август закончился, и любимый уехал. Конечно, он обещал вернуться. Конечно, он обещал писать письма. Но шли дни и летели месяцы, а он не возвращался. Да и писем, после одного, написанного через два дня после отъезда, больше не приходило.
О, сколько раз потом в своей жизни Катерина ждала кого-то так же страстно, с годами научаясь терпеливости, смиряясь и даже находя в ожидании приятность.
Но Катерина юная, семнадцатилетняя, решила, что нет ничего хуже, чем неясность, и отправилась в путь по адресу отправителя на почтовом конверте. Неслась уверенная, что всё выяснится, всё разрешится благополучно, и они, слившись в поцелуе и взявшись за руки, уйдут в туман, как в индийских фильмах. А потом будут жить долго, счастливо и вместе.
Не сразу, но нашла деревянный старый дом с облупившейся голубой краской и когда-то белыми наличниками, а ныне серыми от дождей и снегов.
Их цвет придавал хмурости всему облику дома. Тёмные сени; наощупь найденная ручка в двери, обитой дерматином, с торчащей кое-где паклей; низкие потолки; древняя старуха за столом.
На все Катеринины вопросы отвечала неохотно, сурово выспрашивала: «А ты кто? Откуда? А зачем он тебе?»
И неизвестно, чем бы закончился этот разговор, если б любимый не возник на пороге.
– Ба, я на минутку. Поем и гулять, – и осёкся. А потом, как и его бабка минуту назад, воскликнул:
– Как? Откуда?
Они вышли в моросящий дождик. И он сказал без обиняков: «Больше не люблю, есть другая. Уезжай!»
Светили фонари, расплывались в глазах. Плотные тучи плакали и плакали мелким дождём, оседала на лице мокрая паутина. Жить больше было незачем.
Они долго молча бродили по пустеющим улицам. О чём он думал, кабы знать. А Катерина мечтала только об одном: сбежать! Сбежать, угнездиться в своей кроватке и рыдать, рыдать до тех пор, пока не умрёт от этих нескончаемых рыданий.
Но уехать в этот же вечер не удалось бы никак. Электрички в Москву ходят редко. Такси? На такси ездят только в книжках, да и то, какие-нибудь артисты или спекулянты.
Кто поймёт, если рассказать об этом сейчас?! Катерине самой не верится, что из-за расписания пригородных поездов пришлось забыть о гордости во второй раз. Первый – когда поехала, да ещё и тайком от мамы. Та, наверное, её б не поняла, точнее, поняла б по-своему: если поехала к возлюбленному, значит, беременна! Как иначе?!
Продрогшие вернулись в его дом, где все уже спали. Не зажигая света, он провёл Катерину в «залу», и она мышкой, прямо в мокрых чулках и платье, только скинув туфли, скользнула под пыльную накидку. И ещё не унялось беспокойное сердце, как раздался какой-то хрип, стук, скрежет и механическая кукушка прокуковав два раза, с грохотом захлопнула дверцы своего гнезда в часах.
Катерина всхлипнула и плотнее завернулась в диванное покрывало, жалея себя, страдая от сказанных им слов, бесприютности и стыда.
Конечно, она почти не спала в эту ночь, лишь задрёмывала иногда, пригревшись в ставшей влажной от её одежды накидке, всё с большим облегчением выслушивая ежечасные кукования.
«Три… четыре… пять…»
Катерина поднялась, пригладила волосы, на цыпочках вышла в сени – там стояла оставленная с вечера сумочка – и выскочила на крыльцо. Ей показалось, что кто-то прошептал: «Слава тебе, господи», – а, может, она сама выдохнула это.
Натирали непросохшие туфли, по-прежнему сеял мелкий дождь, когда Катерина летела к станции.
Ей предстояло ещё так много: объяснения с матерью, досада на себя, долго-долго умирающая любовь.
Ночь в негостеприимном доме почти забылась. Только весною, когда живая пёстрая птица в лесу начинает свою незатейливую песню, Катерина, теперь уже без сожаления, лишь с налётом светлой грусти вспоминает хрипящую металлическую кукушку в чужих часах. И ей всё равно, сколько раз та прокукует.
Дочкина мама
Вера рубит капусту на зиму. Рубит по старинке, сечкой в деревянном корыте. Звук вкусный, смачный: чок-чок-чок… И в бочонок – под гнёт. Бочонок старый, душистый, летом, когда капуста закончится, с пижмой пропаренный.
Сейчас, говорят, в интернете тыщи способов капусту квасить – в банках, в кастрюлях… Но Вере эти их способы с интернетом в придачу – ни к чему, она так солит, как мама научила: чок-чок сечкой.
Мама! Ух, как Вера её любила, и как боялась. Даже, когда мама не поднималась уже, Вера тру̀сила – а ну как брови нахмурит и прошипит отчётливо:
– Никуда не годится, Вера. Ничего не умеешь!
А Вера умела, много чего умела! Чтобы маму не огорчать, все десять классов – ни одной четвёрки!
По физкультуре только трояки бывали, физрук и их-то из жалости ставил. Но про физкультуру мама и не говорила ничего. А однажды зимою соревнования – на лыжах три километра. Номера̀ физрук на спине и груди мелом рисовал, а у Веры свитер белый, не видно номера. Вера коричневый подол форменного платья на руках растянула, словно по яблоки в сад собралась, физрук на нём номер вывел – 13. Вере наплевать – тринадцатый, так тринадцатый, она не суеверная, да и всё равно последней придёт.
Последняя-не последняя, а вдобавок ко всему нос отморозила. Вся школа сбежалась смотреть, как физрук Вере спиртом лицо оттирал. Нет, не такой славы Вере хотелось, чтоб малышня потом полгода до самых каникул пальцем в неё тыкала: «Отмороженная идёт, отмороженная!!!» Хорошо, мама не знала про этот Верин позор.
Зато на следующий год Вера звездой ходила. Зима выдалась снежная, а до школы три километра. И Вера решила на лыжах в школу ходить. Сначала только по вторникам и пятницам – когда физкультура. Потом понравилось – пусть на лыжах медленно, но всё лучше, чем по сугробам, лезть. И как-то неожиданно для всех и для самой Веры на такой же трёхкилометровой трассе, что и в прошлом году, она первой до финиша добежала. Что значит, ежедневная тренировка! Гордилась собою, а пуще того, что этим соплякам-пятиклашкам нос утёрла. Не в прямом смысле, конечно.
Вот ведь странность какая: на всех олимпиадах по физике и математике – первые места, всего Евгения Онегина – наизусть! Это никому не интересно, как кот начхал, а первое место по школе на лыжах – все в восхищении.
Кроме мамы, естественно. Для мамы главное, что Вера отличница, но нет-нет скажет всё равно:
– Никуда не годится, Вера. Ничего не умеешь!
С мамой Вера почти не расставалась, из дома уехала только раз, но на несколько лет, когда в институт поступила, педагогический. Каждое воскресенье – к маме. Электрички битком, на остановке автобус ждёшь – в стареньком пальтишке продрогнешь до костей, а как не поехать? Мама обидится, маме помогать надо.
И распределилась Вера в свою родную школу учительницей алгебры и геометрии. Могла б в аспирантуру поступить, да как маму опять одну в дому оставить? Там огород, хозяйство – куры, поросёнок…
Каждое утро в класс, как на минное поле. А ещё и руководство дали в пятом классе. Про̀клятый прямо этот пятый! Все неприятности от него.
Доска вечно грязная, даже если первый урок, нарочно они её разрисовывают, что ли? Тряпка сухая, но Вера всё равно ею доску трёт, меловая пыль на очки садится. Тишина в классе – не к добру, что-то замышляют. Голосок у Веры не звонкий, приглушённый, бровки насупит, но это ни солидности, ни строгости ей не добавляет, ученики только смеются. Ладно, когда из трубочек плюются – попадают редко. На стул кнопок насыплют или клеем намажут – пусть! Тут Веру больше не поймать, она теперь внимательно сиденье осматривает перед тем, как сесть.
На первой парте – Зимин и Летов. Двоечники, чтоб на виду у учителя, стало быть, специально так рассажены. Вере лучше б, если б они на её урок вовсе не ходили и вообще в школе не появлялись. Один раз она в журнале двойку выводила Зимину, так Летов, перегнувшись, журнал к себе потащил, словно случайно, двойка на весь список учеников растянулась, растеклась. Вера с директором потом объяснялась. Как же! Журнал испортила! У директора, почти, как у мамы, одна присказка:
– Что же вы, Вера Викторовна, с детьми совладать не можете?
Так и жила. Дома мама: «Ничего не умеешь», в школе директор: «никакой дисциплины в вашем классе».
В мае задание дал: Зимина и Летова разлучить. Одного – на Верин выбор – на второй год оставить, другого в шестой класс перевести. А как решить, которого? Для Веры они абсолютно одинаковые, только и разницы в фамилиях, как во временах года. Выбрала Летова, один хулиган в классе остался. Да толку-то? Уже первого сентября к Летову за парту Золотарёв перебрался, новые каверзы для Веры придумывали, хотя она и на многие старые велась прекрасно.
Не бывает худа без добра: пришлось Вере два раза по месяцу брать за свой счёт, а со следующего учебного года вовсе из школы уволиться. Мама часто прибаливала, всё больше лежала в подушках перед телевизором. Вера ей в постель не только завтрак, но и обед, и ужин. И книжки ей читает, глаза у мамы слабые стали; и носки вяжет, ноги у мамы зябнут; и постель по два раза в неделю меняет, маме неприятно на несвежей простыне лежать. Хорошо, в туалет на ведро до самой смерти сама вставала, под себя не ходила, всё Вере стирать поменьше.
Так и пролетели шесть лет. И всего раз Вера не только за эти шесть лет, но и за всю свою жизнь мамы ослушалась.
Пошла однажды Вера в кино на вечерний сеанс. Мама отпустила, кино хорошее – «Жестокий романс», по Островскому, в субботу первую серию в клубе крутили, в воскресенье – вторую. А после кино – танцы. И так Вера расчувствовалась над фильмом, так наревелась, что на танцы случайно осталась. Не заметила, как стулья по краям растащили, как песню тягучую какую-то на проигрывателе поставили. Сидит Вера в уголке, за Гузееву переживает, глаз не поднимает, да рыжеватую прядь волос задумчиво теребит. Волосы её – тугие пружинки, кое-как в пучок-фигу на макушке собраны – дополнительных поводов для насмешек давали, но мама строго-настрого короткую стрижку носить запретила.
Вдруг перед Верой красавец-цыган остановился. Цыгане за деревней жили, фляги лудили, бидоны-вёдра запаивали, все им свою утварь несли. А этот – самый красивый, самый белозубый, самый кудрявый и черноволосый пару раз мимо проходящей Вере помахал, да улыбался шире, чем остальным, когда она вёдра из починки забирала. И вот – как из-под земли вырос, за руку Веру взял и в круг повёл. Прижал Веру к себе крепко, глаза – близко-близко, чёрные, зрачки – то ли омут, то ли колодец, не выплыть. Вспыхнула Вера, как свечка зажглась: щёки пылают, лоб горит, ноги ватные. Где тут танцевать! Да и не умеет Вера, пусть всей науки – топтаться на одном месте. Стоит, дух перевести не может, пунцовеет только всё ярче.
– Прогуляемся, красавица? – цыган спрашивает.
На улицу вывел, руки не отпуская, Вера и не помнит, как брела за ним, непослушными ногами перебирая. Только с крыльца клубного спустились, давай цыган Веру целовать, так крепко, так сладко, так страшно. Верину грудь под платьем мнёт, от губ её не отрываясь. И пьянят Веру поцелуи эти дерзкие, и пряно ей, и упоительно. Только нельзя! Вырвалась Вера, по дорожке к дому дунула, что есть сил.
Хотела тишком к себе пробраться, да мама – тут как тут, не смотри, что ночь.
– Ты где шляешься? Я тебя жду, жду! Да что с тобой? Губы варениками! Целовалась, негодница?! В подоле мне ещё принеси!
Всю ночь Вера не спала, металась. Всё представлялись руки жаркие на своём теле, и обмирало это тело, и небывалые ощущения томили, и торчали торчком соски, помнили чужие руки. Да только, права мама: нельзя так. Сразу, наскоком. Если б после свадьбы… Но не было у Веры свадьбы, и никто Веру никогда более не целовал, никому в голову не пришло до неё дотронутся. Да и цыгане вскорости снялись и исчезли.
А как мама умерла, вроде Вере и полегче стало – никто не упрекнёт. Но и не подскажет никто, что делать в первую очередь, что потом, куда бежать, когда полоть, когда суп варить.
Да что там! Мама дышать перестала, а глаза открыты! И Вера подняться с места не может, медлит, на маму смотрит, что делать – ума не приложить! Хорошо, соседка случайно зашла. Руками всплеснула: ты что сидишь? Скорую вызывай, смерть констатировать, в ЗАГС поезжай, в храм – отпевание закажи… К маме подскочила, неуловимым движением веки её опустила, Вера понять не успела – как? Но без этого умения прожить можно.
И с тех пор Вера к соседкиным словам прислушивается. Не так, как к маминым, конечно, но поглядывает: раз та стала картошку подкапывать, то и Вера копает, если соседка в очереди за платьем стоит, то и Вера к ней попросится.
В школу Вера так и не вернулась. А и то сказать, дел-то полно, одна – не одна… И огород: то посадить, то убрать; и дров на зиму заготовить; и грибы собирать, потом сушить, да мариновать, и ягоды, и орехи, и куры в сараюшке. Хорошо, мама всему научила. Жаль, ни разу не проговорила:
– Всё ты умеешь, дочка!
Точка росы
Лаборантам, инженерам
и научным сотрудникам
123-ей лаборатории посвящается
– Маринка, психрометр напоила?
– Вдосталь!
– Томка, опять разновес норовишь рукой схватить! Смотри, залапаешь, весы соврут, результат ошибочный выдашь.
В весовой – маленькой комнатке возле лаборатории – занимался новый рабочий день.
Мраморные столы на толстых металлических сваях, чтобы смягчить вибрацию от проходящих по улице трамваев; вертящиеся рояльные табуреты; весы в стеклянных шкафчиках-колпаках у каждой лаборантки – свои; блестящие пинцеты, гирьки в деревянных коробочках с бархатной подложкой, как обручальные кольца в ювелирном магазине.
Каждая смена начиналась одинаково. Взять навески – небольшие (двадцать-пятьдесят миллиграмм) тщательно взвешенные порции нефтепродуктов, чтобы потом сжигать, растворять, разлагать их для определения количественного состава нефтей, масел, присадок.
Весовая – святая святых, весовая – лучшее место на планете.
Летом здесь сумрачно и прохладно, наглухо задёрнуты шторы, плотно закрыта дверь. Зимой – тепло и уютно. Матовые бра над каждыми весами дают жёлтый мягкий свет, и если выключить верхние светильники, получится «интим». Так говорит Людмила.
На стене – психрометр, тот самый, который каждое утро нужно «напоить». В нём два термометра: «сухой», что показывает температуру воздуха и «мокрый», колба которого обёрнута влажной тряпочкой. Психрометр определяет относительную влажность, рассчитываемую по мудрёной формуле, но девчонкам она – до лампочки. Их дело, чтобы тряпочка всегда была влажной.
Весы на ночь закрывают чехлами. Это Олька-рукодельница дома пошила. Она в любой работе ловка: и окна мыть, и картошку чистить, и в титровании знает, когда частой капелью раствор можно подавать, а когда исхитриться и цедить по полкапельки.
Четыре раза в год девчонки злостно нарушают правила и устраивают застолье: на Новый год, 8 Марта, Первомай и Октябрьские. В весовой строго-настрого запрещено есть и пить, а где ещё? В лаборатории тоже нельзя. К тому же в лаборатории двери стеклянные, всё на виду, как в аквариуме. А весовая закрыта обычной дверью. Снаружи ничего не видно и не слышно, словно и нет никого. Весы накрыты чехлами, как клетки с болтливыми попугаями, чтоб не подглядывали за бездельничающими девчонками.
Угощение все четыре раза – одинаковое. Мятая картошка с целым куском медленно плавящегося, стекающего жёлтой слезою сливочного масла. Она сварена в большой кастрюле на плитке под тягой, со стеклянных стен которой предварительно смахивают седой налёт от паров соляной кислоты. Маринованные огурчики – Танькины. У неё дача, она чего только не закручивает: огурцы, помидоры, перец… Однажды приносила патиссоны в трёхлитровой банке, диковинные овощи, будто законсервированные летающие тарелки. «Ножки Буша» – строго по одной на каждую девчоночью душу – жарит и приносит из дома в завёрнутой в полотенце кастрюле Томка. Всё равно остывают, а что делать? Не в сушильный же шкаф их пихать разогреваться? Температуры хватит, только, не дай бог, жир где капнет, три дня мыть-не отмыть… Да и холодными – вкусно!
– А если в муфель засунуть, что будет? – это Маринка, самая молодая, только год после техникума.
– Что будет? Парок и пепел… Тыща градусов! А может, и пепла не останется!
Девчонки замолкают, представляют, наверное, кучку лёгкого серебристо-серого пепла. Дунь – улетит.
– Освенцим какой-то, – Маринка передёргивает плечами, как в ознобе.
– Ерунду придумали! – сердится Олька. – Марин, ты психрометр напоила?
– Да напоила, напоила! Утром ещё. Сто раз уж спрашивала! А что он определяет? Точку росы?
– Откуда здесь роса? – встревает Татьяна. – Вот у меня на даче роса! Всем росам роса! Встанешь ранёхонько, часа в четыре, выйдешь на лужайку… Ни ветерка, и птицы ещё молчат. А трава белёсая, как матовым стеклом укрыта. Босиком по ней пройдёшься, аж ноги горят. Студёная! А за тобой след – яркий, зелёный…
– Откуда у тебя лужайка? Небось, картохой да луком всё засеяла.
– Не скажи. Я красоту понимаю. У крыльца – клумба – петунии, космеи, астры.. Ну эти только к осени зацветут. Шину муж приволок, в ней настурции – весёлые ребятки – за солнышком поворачиваются. И лужайка. Я её каждую субботу окашиваю, она всё лето, как изумруд…
– Как малахит, должно быть? Изумруд – светлый.
Картошка съедена, косточки от куриных окорочков сложены в фильтровальную бумагу, свёрнутую кулёчком. Людмила прикармливает на стройке собак, будет и у них сегодня праздник. Томка отмывает не успевшие засохнуть алые ободки в стопочках от выпитой «по грамульке» «Клюковки», по привычке ополаскивая их дистиллированной водой.
Истома и лень одолевают девчонок, теперь бы вздремнуть, свернувшись клубочком.
Сегодня короткий день. Сейчас пройдёт по лабораториям начальство (может, даже сам директор!), поздравит… и отпустит их. В лаборатории по-особенному тихо, потому что выключена вытяжка, перекрыта вода.
У Томки вечером нет занятий в институте, хотя и четверг. Она подкрашивает ресницы, глядя в маленькое круглое зеркальце.
Татьяна поставила свои сумки к самой двери: выскочить первой, бежать на вокзал, втиснуться в душную электричку… Хорошо, если войдёшь в вагон, а то так и будешь всю дорогу трястись в тамбуре, где не за что ухватиться, где на сумки наступают такие же жаждущие деревенского простора пассажиры-дачники.
Маринка прикидывает, успеет ли она к 17—15 в «Художественный». Вроде, успевает впритык, только надо ж ещё очередь отстоять, билеты купить…
Людмила поглядывает на часы. В саду, куда она водит своих погодков, тоже короткий день. Останутся её детки последними, как частенько случается. Хорошо б, их вывели на улицу. Тогда можно от калитки окликнуть, а с воспиталкой попрощаться лишь кивком, чтоб не слушать её вечных попрёков.
Людмила первая стряхивает с себя сытую сонливость:
– Девоньки, что сидим? Давайте, давайте! Растворители вынести на холодный склад, кислородный баллон перекрыть, сухую посуду из сушилки вытащить, по местам расставить… Работы – через край. На три дня лабораторию оставляем, чтоб ни одна мышь…
– Да всё сделали, Людмил, какие мыши?
– Ну-ка, ну-ка! Маринка, проверь, все бутыли в шкафу подписаны? Ты помнишь, что нельзя писать «Спиртовой раствор», чтоб охранники не выпили? Им хоть кол теши, как увидят «спирт» обязательно отхлебнут, авось, не ядовитый. Ядовитых растворов, знают, в лабораториях нет, все яды у завлаба в шкафу заперты. А это что у тебя написано? Рыдачая вода? Что ещё за рыдачая? Плакала, слёзки в колбу собирала?
– Стоячая. Стоячая вода, цветы поливать. У меня почерк плохой, неразборчивый.
– Людмила, хватит девчонку тормошить. Ты нервничаешь, а её что дёргать? Всё у неё в порядке.
Проходит ещё полчаса тоскливого ожидания, пока, наконец, их не поздравляет завлаб («Какой ещё директор, вы что? Он в министерство уехал»). Маленькие людские ручейки из открывающихся дверей стекаются в реки в коридорах, образуя небольшой затор на проходной, половодьем растекаются по улицам, заполняют метро и автобусы, постепенно иссякая до единичных капель, чтобы снова насытить собой эти коридоры и эти лаборатории через три дня, когда закончатся праздники.
***
– Ох, девки, как же на даче хорошо! Только не выспалась, вчера так поздно приехали, думали, попозже народу будет поменьше. Да куда там! Всё дорогу стояли.
– Маринка, фильм интересный? Расскажи!
– И как он через проходную прошёл? Где вахтёры были, куда смотрели? С обеда на минутку опоздаешь – остановят, а тут… Ночью… Ключи со щитка взял… Откуда он знал, в какую лабораторию идти?
– Говорят, он по первому этажу во все двери тыкался. Куда ключ подошёл, ту дверь и открыл.
– В 121-ой лежал, синий. Клава Петровна всегда у них первая приходит, а тут смотрит – ключа нет на щитке. Стало быть, кто-то её опередил. Дверь нараспашку, а он лежит… Скрюченный, и бутылка литровая рядом. Клаву Петровну до сих пор в медпункте валокордином отпаивают.
– Студент, вроде. Не из нашего НИИ. Не знакомый никому.
– Да ладно, студент! Студент, что, не знает, что изобутиловый спирт внутрь не употребляют? И запах совсем другой, и маслянистый…
– Упаковка заводская, литруха. Надпись чёткая «Изобутиловый спирт», не мы подписывали, потому и внимания не обратили. Мы ж даже во сне не перепутаем. И формула на этикетке… Уж формулу этилового спирта, кого ни спроси – все знают, не то, что студенты, всякая собака…
– А может, он специально? Отравиться хотел?
– Да кто ж теперь скажет…
– Маринка, ты психрометр напоила?
– Да напоила, напоила… Сто раз уже спрашивала!
Розовая шапочка
Большой белый автобус с округлыми боками, слегка забрызганными грязью, мягко качался на выбоинах дороги, баюкая пассажиров в тёплом чреве. Влажный воздух каплями оседал на стёклах, стекал по лбам из-под кроличьих шапок и пуховых платков. До города ЛАЗ тащился невероятно долго, словно засыпал на ходу.
Обычно Сергей ездил на работу на шустром служебном «пазике», прикатывающем (можно часы сверять) в 7:20 утра, чтобы к восьми доставить рабочих на стройку. Плохо отапливаемый «пазик» бодрил холодком почище всякой утренней зарядки. Мужики травили анекдоты, гоготали и покуривали «в рукав».
Но в понедельник 25 октября 1971 года (Серёге этот понедельник в память врезался, не стереть) ни в 7:20, ни в 7:30 служебный автобус не появился. Пришлось ехать на рейсовом ЛАЗе, который отправлялся позже, и кланялся каждому столбу, собирая пассажиров на остановках.
Сергей подрёмывал, иногда поглядывая по сторонам. Поблизости щебетала ватага старшеклассниц. Сергей подумал: мотаться каждый день в школу на автобусе, который отходит в эдакую рань, – это как нужно хотеть учиться! Сам он закончил только восьмилетку и, отслужив в армии, устроился в городе каменщиком.
Народу, по обыкновению, набилось полным-полно. Верхние поручни тесно, подобно ласточкам на проводах, облепили ладони, на поворотах пассажиры городошными рюхами валились друг на друга. Людской круговертью к плечу Сергея придавило хрупенькую девчоночку. Упираясь изо всех сил, орудуя локтями, она понапрасну пыталась отодвинуться от Сергея. Он потянулся за её портфелем:
– Давай подержу.
Девчонка охотно отдала портфель, и тут же на колени Сергею посыпались похожие школьные сумки. Придерживая подбородком получившуюся гору, точь-в-точь охапку дров, надёрганную из поленницы, ловя скользящие разномастные портфелишки, Сергей только посмеивался. Но если б он мог видеть себя сейчас, то заметил бы, как усмешка соскальзывает с губ, и лицо приобретает лирический и даже очарованный вид. Он глядел попутчице в глаза и ловил ответный взгляд, туманный и отстранённый. Большие глаза, большой рот, нежный абрис скул. На ворсинках пушистой розовой шапочки поблёскивают растаявшие снежинки, воротничок-стойка форменного школьного платья спорит с белизной шеи. «Подворотничок – как в армии», – мысленно усмехнулся Сергей, унимая смущение, желая вытеснить его чем-то привычным, чем-то более грубым. Девчонки, чьи портфели выстроились штабелем на его коленях, хохотали, с визгом валились на «истопника» на ухабах дороги. Одна из них, с густой рыжей шевелюрой, что-то заговорщицки шептала на ухо другой – с тоненькими русыми косичками, торчащими из-под шапки. Одновременно она бросала на Сергея кокетливые взоры; вторая посматривала исподтишка. Розовая же шапочка рассеянно улыбалась и кивала, но и только.
На конечной Сергей объявил:
– Разбирайте свои «двойки»!
***
Работа сегодня спорилась, кирпичик ложился к кирпичику. Сергей привычно пристукивал кельмой по каждому, проворно снимал лишний раствор, не глядя брал из пачки следующий кирпич. Насвистывал тихонько: «Хмуриться не надо, Лада!..»
Мерещился ему поверх кладки, поверх растущей стены ускользающий взгляд тёмных глаз.
Пару раз одёрнул себя: «Неужто влюбился?»
На следующий день «пазик» прибыл по расписанию. И вновь реготали мужики, пахло в стылом салоне табаком и перегаром. Сергей занял место у окна. Всю дорогу он разглядывал людей, толпящихся на остановках, мимо которых пролетал служебный автобус. Однако размытые сумраком пасмурного утра лица мелькали так быстро, что не разобрать, розовеют ли шапочки на девичьих головках, белеют ли в вырезах пальто воротнички…
Несмотря на молодость, Сергей многое из обязательного для настоящего мужчины (Максим Горький, словно не только для сына, для всех завет написал) успел: и уйму деревьев насажал, и домов построил… И пусть не для себя. Дома для чужих людей, может, ещё ценнее! Вот женится – квартиру от СМУ получит, коли захочет – будут там ванна и газ, и всё прочее. Только ему без надобности: ему и в родительском доме не тесно.
Одно дело осталось из расхожего перечня – сына вырастить, а их у Сергея не меньше четырёх будет, он давно загадал.
Сергей глянул на резво бегущие пушистые облака. И чуть кельму не выронил: девушка в свадебном платье по небу плывёт!.. Вчерашняя незнакомка!.. Облако уносилось вдаль, меняя очертания. Сергей сказал себе: небесный знак – хороший знак. Он встретит её, найдёт. Чай, не иголка в стоге сена!
Однако ж розовая шапочка на глаза Сергею никак не попадалась. Каждый день всё выше и выше поднималась стена будущей пятиэтажки, каждый день, в сладкую меланхолию вгоняя, мерещились тёмные глаза, но неясные мечты так и оставались мечтами. Даже самая первая самая малюсенькая надежда – встретить девушку ещё раз, никак не воплощалась, а уж и зима завьюжила, на шоссе перемёты оставляя. А по утрам так темно, что не только шапочку, а и отдельных людей не различишь в плотной толпе на краю дороги.
Проглядевши глаза за серенькие рассветы, через две недели Сергей пропустил служебный автобус и дождался рейсового, рискуя опоздать к началу смены и получить нагоняй от Митрича, незлобного, но исправно соблюдающего распорядок бригадира.
Автобус постепенно заполнялся. Садились тётки, собравшиеся в город за продуктами; ученики; схожие с Сергеем трудяги, которым не так повезло с работой, как ему. (Не каждое СМУ посылало автобус за своими рабочими.)
Вот и стайка школьниц, кажется, тех же, что гомонили здесь в прошлый раз. Не видел он только той самой, розовой да пушистой. Девчонки вроде бы знакомые: вот эта, с крупными веснушками, – точно из той компании. Это она постреливала глазками в сторону Сергея и жеманилась пуще остальных тогда, да и сейчас гипнотизировала его карими глазами.
Близко придвинувшись, встряхивала коротко остриженными рыжими волосами, поправляла пышную чёлку, лукаво косилась в его сторону. Что ни говори, положение щекотливое: заговорить с ней – значит ответить на её интерес благосклонностью. И тут же взять да спросить про другую?.. Нет, не годится. Что же придумать? Спросить про девушку в шапочке у кого-то из парней? Но парней Сергей не запомнил. Не волнуют его парни! Девчонок он запомнил тоже, понятно, не всех: «свою» (на этой собственнической мысли сердце, сладко сжавшись, пропустило ход), смешливую веснушчатую и ещё мельком третью, с русыми косичками. Всю дорогу Сергей промучился; окольного пути к разговору не было, а задать прямой вопрос так и не отважился.
Сергей отправился на рейсовом и назавтра, и на следующий день. Но и эти дни поскупились на встречу с розовой шапочкой. На работе влетело от Митрича: бригадир уже не намекал, а говорил открыто и о его постоянных опозданиях, и об автобусе, который им подают как господам, и о повышенных соцобязательствах…
И опять Сергей выхватывал взглядом за окном группки людей, трясясь в продуваемом ветрами «пазике». Хорошо, знал теперь, что в Богдановке девчонки садятся. А толку? Пару раз цеплял взглядом веснушчатую, но та, небесная, ускользала. Будто растаяла, как давешнее облако!
Устав от неопределённости, от колебаний, изведясь вконец, он решился. Во вторник написал заявление об отпуске за свой счёт (всё равно нужно с отцом в город съездить, надумали они в «Культтоварах» мопед купить), а в среду уже качался на рессорах мягкого рейсового, имея твёрдое намерение поговорить, хотя б с веснушчатой. Затем в городе он дождётся отца – и к открытию они поспеют в «Культтовары». И когда автобус уже притормаживал на остановке «Богдановка», Сергей, вспотев, подумал: «А если и рыжей не будет?»
Но рыженькая, легко впорхнув в автобус, на манер старой знакомой кивнула Сергею, и он изумился тому, что радуется ей не меньше, чем обрадовался бы той, понравившейся. Поманил рыженькую, затем, чувствуя странную неловкость, будто перед ним – принцесса сказочная, уступил ей место. И тут-то, наклонившись к ней, повернувшись спиной к любопытствующим школьникам, расспросил о девушке в пушистой шапочке.
Веснушчатая, хотя и обескураженная (явно не этих вопросов она ждала!), пустилась в подробные объяснения:
– А вы знаете, дяденька («дяденька?!»), Любку в Москву оправили, на олимпиаду по математике. А потом каникулы, она теперь только десятого января вернётся, и одиннадцатого числа в школу.
«Любка, – отозвалось в Сергее эхом, – Любочка, Любовь!»
– Меня Верой зовут, – продолжала меж тем словоохотливая девчонка, – а Любка – малахольная у нас, ни с кем не встречается. Отличница. А вы почему интересуетесь? Понравилась Любка?
***
Сергей томился. Поди ж ты: влюбился в девочку-подростка! Кому признайся – застыдят! Однако чего стыдиться-то? Даже в тайных мечтах он не заходил дальше объятий и целомудренных поцелуев. Потом, позже… Вот исполнится ей восемнадцать – и тогда он посватается. Посватается? Ишь куда занесло! Тургеневским слогом изъясняться начал, даром, что сам с собой. Эдак и на стройке ляпнешь!
Но эти мечты бродили в другом, параллельном Сергее. А здешний бесшабашный Сергей ходил с приятелем Андреем в кино и на танцы. Иногда, взяв бормотухи – «Агдама» или «Три семёрки» – заваливались к друзьям «на хату» и бражничали ночь напролёт. А то подавались в город. Играли в карты и домино, крутили пластинки. В одну шебутную ночь большой компанией наведались в гости к Галке-малярше. Та позвала девчонок. Пили, зубоскалили и танцевали всю ночь напролёт. Многие обнимались по углам, а Сергей накачивался за столом кислым грузинским вином. Галка сидела с ним рядом. Щедро подливала ему в стакан и, чокаясь раз за разом, говорила одно и то же: «За тебя, Серый!»
Утром он проснулся в жаркой пуховой перине, и жаркой же рукой его крепко обнимала спящая Галка.
***
Март начался с болезни. Никогда Сергей не болел, а тут – тяжёлая голова, нет сил открыть глаза, и в горле вьются, жужжат и кусаются осы.
– Езжай-ка домой, – сказал Митрич, – какой из тебя работник? Только больничный возьми, а то прогул поставлю…
В полупустом рейсовом автобусе Сергей примостился у окошка, только теперь уж на улицу не смотрел: и глазам больно от яркого дня, да и Любу, которая, несмотря на то, что уж полтора месяца (коли веснушчатая в декабре не обманула) в школу ездит, Сергей так и не видел. Уж не придумал ли он и девушку, и любовь свою к ней?