Мифы Ктулху

Размер шрифта:   13
Мифы Ктулху

© Володарская Л., перевод на русский язык, примечания. Наследник, 2023

© Чарный В., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *
Рис.0 Мифы Ктулху
Рис.1 Мифы Ктулху

Гробница

1917

Всвязи с обстоятельствами, приведшими к моему заключению в стенах этого приюта умалишенных, я сознаю, что мое нынешнее положение посеет естественные сомнения в подлинности моей истории. К несчастью, внутренний взор большинства людей чересчур затуманен для того, чтобы пытливо и рассудительно внимать тем скрытым явлениям, что лежат за гранью обыденного, и наблюдать которые – удел лишь тех немногих, что одарены психически. Обладая недюжинным интеллектом, они знают о зыбкости границ меж реальностью и вымыслом, и что все, нас окружающее, является лишь плодом нашего тонкого осознанного восприятия, но прозаический материализм толпы клеймит безумием те вспышки прозрения, что разрывают завесу эмпирически очевидного.

Имя мое Джервас Дадли, с младых ногтей я был мечтательным сновидцем. Достаток мой позволял не заботиться о доходах, а склад ума не располагал ни к овладению науками, ни к увлечениям, присущим тем, кого я знал; обитая в пределах, лежащих вне видимого глазу мира, я проводил свои юные годы за чтением древних и редких фолиантов, скитаясь в рощах и полях близ отчего дома. Не думаю, что открывшееся мне в тех томах и увиденное в тех полях и рощах совпало бы с тем, что могли видеть мои сверстники, но сказать нечто большее – значит напитать злых клеветников, чьи сплетни о ясности моего ума изредка слышатся в шепоте моих незримых слуг. Мне нет нужды искать причины явлений, связь меж которыми ясна. Упомянув, что обитель моя лежала в отстранении от мира, я умолчал о том, что был не одинок. Обычному человеку не под силу такое существование, ведь, отдаляясь от всего бренного, он неизбежно привлекает внимание созданий немертвых или тех, в ком больше не теплится жизнь.

Близ моего имения есть уединенная, поросшая лесом лощина, в сумрачной глубине которой я проводил так много времени в чтении, раздумьях и мечтах. Еще ребенком я делал первые шаги по ее замшелым склонам, и в гротескной вязи дубов плелись мои мальчишеские выдумки. Мне были знакомы дриады, обитавшие среди тех ветвей, и часто я был свидетелем их диких плясок в слабеющих лучах ущербной луны – но большего о том я говорить не должен. Скажу лишь об уединенной гробнице в глухой чащобе на склоне холма, заброшенном захоронении Хайдов, старинного и благородного семейства, чей последний прямой потомок упокоился в ее черных глубинах за много десятилетий до моего рождения.

Склеп, упомянутый мной, создан из древнего гранита, выветрившегося и обесцвеченного под властью туманов и влагой веков. Его высекли в скальной глубине, и снаружи виднелся лишь вход. Дверь, тяжеловесная, неприступная каменная плита, свисала на проржавевших железных петлях, пугающе приоткрытая, в оковах цепей и запоров, в согласии с отталкивающей модой полувековой давности. Жилище рода, чьи потомки пребывали здесь, некогда венчало вершину могильного холма, но сгинуло в пламени пожара, когда в него ударила молния. О той полуночной буре, что уничтожила этот мрачный кров, старожилы шепчут, пугливо озираясь, как о «гневе господнем», и это лишь подогревало мою и без того неуемную тягу к усыпальнице во мраке леса. В огне погиб лишь один мужчина. Когда сгорело поместье, все семейство покинуло эти края, и наконец, урна с печальным прахом последнего из Хайдов прибыла из дальней земли с тем, чтобы навеки быть погребенной среди молчания тьмы. Некому было возложить цветы у гранитного портала и встревожить медлительный сумрак теней, поселившийся на источенных влагой камнях.

Мне никогда не забыть тот день, когда я обнаружил этот потаенный приют мертвых. То было среди летней поры, когда алхимия природы превращает леса в одно сплошное пышное буйство зелени, когда все чувства почти что захлебываются в нахлынувшей влаге ее океанов и едва слышимых ароматах земли и трав. В окружении подобного рассудок туманится, время и пространство теряют значимость и смысл, и отзвуки забытого доисторического прошлого настойчиво стучатся в плененное сознание.

Целый день я блуждал тайными тропами в лощине, в мыслях о неназываемом, беседуя с безымянными созданиями. В десять лет моим взору и слуху уже открылось столько удивительного, не известного никому, что в некотором смысле я уже не был несмышленым ребенком. Пробравшись меж двух кустов шиповника, я вдруг наткнулся на что-то, доселе неизвестное мне, на вход в подземелье. Темный гранит, манящая приоткрытая дверь, траур резьбы над аркой не ужаснули и не опечалили меня. Я много знал о могилах и гробницах, но благодаря своеобразию моего темперамента меня держали в отдалении от некрополей и кладбищ. Причудливое каменное строение на склоне холма пробудило во мне интерес и любопытство, его прохладное, влажное нутро, в которое я с тщетой воззрился сквозь дверную щель, не содержало ни единого намека на смерть либо тлен. Но тот самый миг любопытства породил во мне безумство безрассудного желания, которое и привело меня в этот ад заточения. Подстрекаемый голосом, что, должно быть, исходил из ужасных лесных глубин, я искал способа войти в манящий мрак, сотрясая тяжкие цепи, преградившие путь. В гаснущем свете дня я перебирал их ржавые звенья, стремясь расширить существующий проем и протиснуть в него свое худое тело, но потерпел неудачу. Мой интерес сменила одержимость, и, вернувшись домой в сгущавшихся сумерках, я поклялся сотне лесных богов, что любой ценой проникну в черные, холодные глубины, взывавшие ко мне. Седобородый врач, ежедневно посещающий меня, сказал однажды моему гостю, что то решение положило начало моей достойной жалости мономании, впрочем, положусь на милость читателей, когда они узнают все до конца.

Месяцы после той находки я проводил в бесплодных попытках взлома причудливого замка у приотворенной двери склепа, с осторожным тщанием изучая его историю и происхождение. Чуткий мальчишеский слух подсказал мне многое, но привычная осмотрительность не позволяла делиться своими открытиями и выводами. Стоит, пожалуй, упомянуть, что я не удивился и не был напуган тем, что узнал. Мое относительно оригинальное восприятие жизни и смерти порождало странные ассоциации меж холодом глины и телесным теплом, и я ощущал присутствие величественного и отталкивающего рода из сгоревшего поместья среди каменных стен, к которым так стремился. Смутные слухи о странных ритуалах и богохульных пиршествах минувших лет среди древних стен с новой силой разожгли мою страсть, и я, бывало, каждодневно часами сиживал у двери гробницы. Однажды я осветил проем в двери свечой, но увидел лишь влажные камни ступеней, что вели вглубь земли. Отталкивающий запах очаровывал меня. Я чувствовал, что он знаком мне, сквозь бессчетные года минувшего, что знал его до того, как занять это тело.

Спустя год после первой встречи с гробницей я наткнулся на изъеденный червями перевод «Жизнеописаний» Плутарха на своем забитом книгами чердаке. Читая о подвигах Тесея, я впечатлился рассказом о скале, под которой скрывались предназначенные ему меч и сандалии, пока он не наберется сил, чтобы совладать с ней. Легенда охладила мой пыл, дав мне знак, что мое время войти в гробницу еще не пришло. Придет тот час, сказал я себе, когда и я стану достаточно силен и умен, чтобы с легкостью сорвать те тяжкие оковы, но до тех пор мне стоило бы отдаться на волю судьбы.

Мои бдения у отсыревшего портала стали менее частыми, и большую часть времени теперь я проводил в иных, не менее странных исканиях. Иногда я бесшумно вставал с постели и, крадучись, уходил на кладбища, от которых меня держали подальше родители. Не стану говорить о том, что делал там, поскольку и сам не уверен в реальности происходившего, но после своих ночных похождений я порой ошеломлял всех вокруг своими знаниями о том, что давно стерлось из памяти поколений. После одной из подобных ночей я привел в ужас всю округу своими откровениями о погребенном богатее, известном и почитаемом в этих землях сквайре Брюстере, похороненном в 1711-м, чье сланцевое надгробье с черепом и скрещенными костями медленно рассыпалось в прах. В миг детского озарения я провозгласил, что гробовщик Гудмэн Симпсон украл ботинки с серебряными пряжками, шелковые чулки и атласное белье покойного перед похоронами, а сам сквайр, еще живой, дважды перевернулся в гробу под землей в день после погребения.

Но мысль о посещении гробницы так и не покинула меня, подпитываемая неожиданным открытием: мое семейство по материнской линии было связано с родом Хайдов, считавшимся прерванным. Последнее дитя в своей семье, я также являлся их последним отпрыском, наследуя этой древней и загадочной династии. Я ощущал, что гробница принадлежала мне, и ждал с горячим нетерпением, когда, минуя каменную дверь, сойду во мрак по отсыревшим ступеням. В привычку вошли мои бдения у портала, когда я чутко вслушивался в полуночный покой. Близилось мое совершеннолетие, и к тому времени я сумел расчистить небольшую прогалину в кустарнике у заплесневелого фасада на склоне, позволив растительности сплестись над ним, образовав подобие укрывища со стенами и потолком из ветвей. Приют этот стал моим храмом, запертая дверь моим алтарем, и здесь я простирался на мшистой земле, а разум мой полнился необычными идеями и странными видениями.

Первое откровение я получил в душной ночи. Должно быть, усталость смежила мне веки, и я пробудился от ясно звучавших голосов. Не знаю, говорить ли об их тонах и акцентах, о том, как звучали они, но было в тех словах что-то пугающее: в произношении, в самой манере речи. Каждый оттенок диалектов Новой Англии, от грубой неотесанности пуританских колонистов до изящества риторики, звучавшей полвека назад, был слышен в той потаенной беседе, хотя я осознал это лишь позже. Тогда же внимание мое поглотил иного рода феномен, столь мимолетный, что я усомнился в его реальности. Лишь краем глаза уловил я, что с моим пробуждением в гробнице спешно погасили свет. Увиденное не изумило меня и не ввергло в панику, но той ночью я переменился навсегда и невозвратно. По возвращении домой я уверенной поступью направился к прогнившему сундуку на чердаке, откуда забрал ключ, что на следующий день открыл передо мной преграду, столь долго томившую меня.

В мягких лучах на закате дня я впервые ступил под своды гробницы на склоне холма. Я был словно под властью чар, а сердце мое полнилось неописуемым ликованием. Затворив за собой дверь, спускаясь по сырым ступеням в свете единственной свечи, я, казалось, знал путь, и хоть свеча мигала в спертом воздухе подземелья, среди стен этой затхлой гробницы я был как дома. Вокруг я видел множество мраморных плит, увенчанных гробами или их останками. Какие-то остались нетронутыми, иные же почти что рассыпались, и серебро их ручек и пластин покоилось среди белесого праха. На одной из пластин я прочел имя сэра Джеффри Хайда, прибывшего из Сассекса в 1640-м и упокоившегося здесь несколько лет спустя. В приметной нише стоял хорошо сохранившийся и незанятый гроб, имя на котором я прочел с улыбкой, но содрогнувшись. Внезапный порыв побудил меня взобраться на широкую плиту, загасить свечу и занять место в пустующем гробу.

В серых лучах зари я, шатаясь, выбрался из подземелья, закрыв замок на цепи. Я более не был юнцом, хоть всего лишь двадцать один раз зимние морозы холодили мое тело. Окрестные жители, поднявшиеся на рассвете, наблюдали за мной с отчуждением, пока я следовал к дому, дивясь следам разнузданного празднества на моем лице, что некогда было лицом человека уединенного и умеренного. Я не показывался на глаза родителям, пока не предался длительному сну, придавшему мне сил.

С тех пор я еженощно пребывал в гробнице, становясь свидетелем и участником деяний, о которых не желаю вспоминать. Речь моя, всегда подвластная окружавшему меня, переменилась первой, ее внезапная архаичность не осталась незамеченной. Затем бесшабашность и безрассудство овладели мной, и я исподволь приобрел манеры человека светского, невзирая на уединенность, в которой жил ранее. Язык мой, что молчал доселе, заиграл с легкой грацией Честерфилда, с безбожным цинизмом Рочестера. Я проявлял невиданную эрудицию вне всякой связи с моей монашеской юностью книжника, покрывая форзацы книг на лету сочиненными эпиграммами, навевавшими мысли о Гее, Прайоре и блестящих умах стихотворцев эпохи Августа. Как-то за завтраком я чуть не навлек на себя несчастье, разнузданно продекламировав вакхическую песнь восемнадцатого века, георгиански игривую, нигде не записанную, звучавшую приблизительно так:

  • Пусть элем наполнятся кружки друзей,
  • Мы выпьем за радости нынешних дней,
  • Дымится на блюде мясная гора,
  • Так выпьем, закусим, и так до утра!
  • Напьемся вина,
  • Ведь жизнь не длинна,
  • Так пьем за корону и женщин до дна!
  • Был Анакреон наш набраться мастак,
  • Пусть сизым был нос, зато был весельчак!
  • Пускай краснолиц тот, кто весел и пьет,
  • А коль побелеет, земля приберет!
  • Буду Бетти ласкать
  • И ее целовать,
  • Ведь дочки хозяйской в аду не сыскать!
  • Эй, Гарри, юнец, ты же еле встаешь,
  • Парик потеряешь, под стол упадешь,
  • Но лучше уж кружки до края налить,
  • Под лавку свалиться, но в яме не гнить!
  • Так пей, веселись,
  • Только не захлебнись,
  • Не то на шесть футов ты спустишься вниз!
  • Дери меня черт, не держусь на ногах,
  • Язык заплетается, вязнет в зубах,
  • Хозяин, пусть Бетти мне стул принесет,
  • Просплюсь у тебя, иль супруга прибьет!
  • Кто б смог руку дать,
  • Чтоб крепче мне встать
  • И снова на тверди земной пировать!

Примерно в то же время я стал бояться огня и молний. Прежде я был к ним безразличен, теперь же они будили во мне невыразимый ужас, и я искал спасения в самых отдаленных углах при первых признаках грозы. Днем моим излюбленным укрытием был подвал среди развалин сгоревшего поместья, и я мог отчетливо представить великолепие дома в его лучшие годы. Однажды я напугал местного жителя тем, что привел его прямо ко входу в это неглубокое убежище, о котором знал, несмотря на то, что о нем забыли на долгие годы.

И вот случилось то, чего я так боялся. Родители мои, обеспокоенные переменой манер и внешности своего единственного сына, установили за мной слежку, которая грозила мне катастрофой. Я ни с кем не говорил о своих визитах в гробницу, с самого детства свято храня свою тайну, и отныне должен был плутать в лесном лабиринте так, чтобы сбить с толку возможных преследователей. Ключ, о существовании которого знал только я, всегда был скрыт у меня на груди. Я никогда не брал с собой ни одну из тех вещей, что находил среди стен подземелья.

Как-то утром я вновь покинул сырой склеп, закрыв замок на цепи нетвердой рукой, и среди ветвей увидел искаженное ужасом лицо соглядатая. Близился мой конец, мое убежище было обнаружено, как и цель моих ночных похождений. Меня никто не задержал, и я поспешил домой в надежде подслушать то, что будет сказано моему отцу. Неужто всем станет известно о моем пребывании в гробнице? Представьте же мое облегчение, когда я услышал, как очевидец, подбирая слова, шептал моему родителю, что я провел ночь на прогалине у входа, невидящим взглядом воззрившись на проем в двери! Какое чудо ослепило его? Я убедился, что был под эгидой незримых сил. Подобное открытие, ниспосланное мне, воодушевило меня, и я смело возобновил свои ночные прогулки, уверенный в том, что никому не под силу застать меня в склепе. Всю следующую неделю я наслаждался неописуемыми празднествами, творившимися среди могильных стен, а затем случилось несчастье, заточившее меня в этом безрадостном и горестном узилище.

Не стоило мне покидать дом в ту ночь, ведь среди туч уже затаились громовые раскаты, а болото в лесной чащобе сияло адским свечением. Иным был и могильный зов. Не гробница в холме, нет, тот дьявольский подвал на его обугленной вершине манил меня, будто призрачным пальцем. Едва я предстал перед пустынными руинами, в лунном свете мне явилось то, что лишь смутно виделось доныне. То был столетье как сгинувший дом, величественно открывшийся изумленному взору, и окна его сияли множеством свечей. По длинной дороге подымались кареты бостонской знати, пешком приближались напудренные модники соседских поместий. С толпой смешался и я, хоть и знал, что место мое среди хозяев, а не гостей. В залах царили музыка, смех и полнились бокалы в каждой руке. Некоторые лица были знакомы мне, хоть и видел я их уже ссохшимися, во власти смертного тлена. Среди разнузданных кутил я был самым беспутным и порочным. Бурный поток ликующего богохульства извергал я из своих уст, в скандальности суждений не щадя ни бога, ни природу.

Внезапный отзвук громового раската, заглушивший гвалт скотского празднества, раздался под самой крышей, бросив тень малодушия на лица неистовствующих гостей. Языки красного пламени и пылающий жар объяли весь дом, и пирующие, пораженные ужасом кары, лежавшей за гранью бушующей стихии, дико крича, бежали в ночь. Но я остался, прикованный к креслу, ибо мной овладел презренный страх, подобного которому я никогда не испытывал. И вслед за тем я вновь затрепетал: сгорев дотла, став пеплом, что ветры разнесут на все четыре стороны, я никогда не буду погребен в гробнице Хайдов.

Не меня ли ожидает мой гроб? Не я ли должен по праву навеки упокоиться среди потомков сэра Джеффри Хайда? Я! Я получу свое посмертное наследство, даже если душе моей придется веками скитаться в поисках иного телесного пристанища, что возляжет в том пустующем алькове гробницы. Джервас Хайд никогда не разделит печальной судьбы Палинура!

Когда в глазах моих рассеялся призрак пылающего поместья, я обнаружил, что словно одержимый, с воплями извиваюсь в руках двоих мужчин, в одном из которых я узнал следившего за мной подле гробницы. Дождь лил ручьями, на юге вспыхивали молнии, еще недавно проносившиеся над нашими головами. Отец мой горестно наблюдал, как я выкрикиваю требования похоронить меня в гробнице, и убеждал тех, кто удерживал меня, обходиться со мной как можно мягче. Круг, что чернел на полу разрушенного подвала, красноречиво говорил о том, куда пришелся удар молнии, и несколько сельских жителей с фонарями пытались открыть ларчик старинной работы, извлеченный из тайника, разбитого молнией.

Отринув бесплодные и бесцельные попытки вырваться, я наблюдал, как они рассматривали сокровище, и, получив дозволение, принялись за дележку. В ларце, чьи оковы были также разбиты, было множество бумаг и ценностей, но вниманием моим владела лишь одна.

То была фарфоровая миниатюра, изображавшая молодого человека в затейливом парике, с инициалами «Дж. Х.». Взглянув на его лицо, я будто бы посмотрел в зеркало.

На следующий день меня доставили в эту комнату с зарешеченными окнами, но некую связь с миром я поддерживаю благодаря моему старому, простоватому слуге, к которому я в детстве привязался и который, подобно мне, любит кладбища. Все то, чем я делился со слушателями о тех ночах, что провел в гробнице, вызывало лишь жалостливые улыбки. Отец мой, что часто навещает меня, утверждает, что никогда я не входил в окованную цепями дверь, клятвенно заверяя, что никто не касался замка уже полвека. Он также упоминает, что вся округа знала о моих прогулках, и меня часто видели дремлющим на прогалине у мрачного фасада, с полуоткрытыми глазами, смотрящими на щель в двери. Мне нечего противопоставить этим утверждениям, ведь ключ к замку я потерял той ужасной ночью. Те необыкновенные знания о минувшем, открывшиеся мне во время ночных встреч с мертвецами, он счел плодами моих длительных, всепоглощающих исканий среди старинных томов семейной библиотеки. Не будь рядом моего верного старого Хайрама, я бы и сам убедился в собственном безумии.

Но Хайрам, что верен мне до конца, верит мне и сделал то, что сделает достоянием общества хотя бы часть моей истории. Неделю назад он взломал замок на беспрестанно приотворенной двери и с фонарем в руке проник в мрачные глубины. На плите в нише он отыскал старый пустующий гроб, потускневшая пластина на котором гласила «Джервас». Мне было обещано, что после смерти я возлягу там, на погребальном ложе той гробницы.

Рок, что постиг Сарнат

Есть в земле Мнар необозримое стоячее озеро; ни один ручей не питает его, и ни один не вытекает из него. Десять тысяч лет назад на его берегах стоял могучий город Сарнат, но теперь Сарната не стало.

Говорят, что в незапамятные времена, когда мир еще был молодым, еще до того, как люди Сарната пришли в землю Мнар, иной город стоял у озера, серый каменный город Иб, что был так же стар, как и само озеро, и населен созданиями, неприятными на вид. Весьма странными и уродливыми были они, как и многие другие твари зарождающегося, еще не оформленного мира. Письмена цилиндрических камней Кадатерона говорят, что населявшие Иб создания были зелеными, как воды озера и туманы, стоявшие над ним, пучеглазыми, шлепали толстыми губами, уши их были нелепыми, и они были лишены дара речи. Говорилось также, что они явились ночью с луны, окутанные туманом, вместе с безбрежным озером и каменным городом Иб. Как бы там ни было, доподлинно известно, что они поклонялись сине-зеленому идолу, вырезанному из камня и обликом подобному Бокругу, великой водяной ящерице, перед которым устраивали дикие пляски под растущей луной. В пергаментах Иларнека говорится, что однажды они открыли огонь, и с той поры разжигали костры во время многочисленных церемоний. Но письменных упоминаний об этих созданиях сохранилось немного, так как жили они в глубокой древности, а человечество юно, и его знания о тварях, населявших мир в те дни, весьма скудны.

Прошли миллиарды лет, и в землю Мнар пришли люди: смуглые пастухи с шерстистыми стадами, построившие Траа, Иларнек и Кадатерон на извилистой реке Аи. Некоторые из племен, что были бесстрашнее прочих, продвинулись к озерному берегу и возвели Сарнат там, где земля была богата драгоценными металлами.

Кочевые племена заложили первые камни Сарната недалеко от серого города Иб и немало дивились его обитателям. Но их удивление мешалось с ненавистью, так как они считали, что негоже подобным тварям появляться в мире людей после захода солнца. Их пугали странные серые каменные статуи Иба, вселявшие в них страх своей невероятной древностью. Никто не мог сказать, почему эти твари и эти колоссы пробыли в этом мире так долго; быть может, причиной был покой, царивший в земле Мнар, удаленной от других краев, что пробуждались или погружались в сон.

Чем дольше люди Сарната видели тварей Иба, тем сильнее росла их ненависть, отчасти и потому, что те создания были слабыми; их мягкая, студенистая плоть не могла противиться ни камню, ни копьям, ни стрелам. И настал день, когда молодые воины: пращники, копейщики и лучники двинулись маршем на Иб и убили всех его жителей, сталкивая причудливые тела в озеро длинными копьями, так как не желали касаться их руками. Противные им колоссы из серого камня также были сброшены в воды озера, и они поражались, сколько труда, должно быть, ушло на то, чтобы доставить их сюда из неведомого далека, ведь ни в земле Мнар, ни в соседних краях подобных камней не было.

И ничего не осталось от древнего Иба, кроме сине-зеленого резного каменного идола, обликом подобного Бокругу, водяной ящерице. Его молодые воины забрали с собой, в Сарнат, как символ победы над древними богами и тварями Иба, как знак того, что теперь они правили землей Мнар. Должно быть, ночью, после того, как его воздвигли в храме, случилось нечто страшное, так как над озером видели странные огни, а наутро люди увидели, что идол исчез, и верховный жрец Таран-Иш лежал бездыханный, словно сраженный неведомым ужасом. Перед смертью неверной рукой Таран-Иш успел нацарапать на смарагдовом алтаре знак Рока.

Множество жрецов сменилось после Таран-Иша, но сине-зеленого каменного идола так и не нашли. Друг за другом следовали века, Сарнат достиг небывалого расцвета, и лишь жрецы да старухи помнили, что нацарапал Таран-Иш на смарагдовом алтаре. Торговый путь теперь пролегал меж Сарнатом и Иларнеком, и драгоценные металлы из земных глубин меняли на другие металлы, редкие ткани, украшения, книги, ремесленные инструменты и все предметы роскоши, известные тем, кто селился на берегах извилистой реки Аи, а также в иных пределах. Так расцветал Сарнат, и полнился могуществом, мудростью и красотой, и отправлял войска, чтобы подчинить соседние города, и со временем цари, восседавшие на троне Сарната, стали править всей землей Мнар и многими соседними краями.

Чудом всего света, гордостью всего человечества был великолепный Сарнат. Стены его были сложены из отполированного мрамора, добытого в пустыне, и высота их составляла триста локтей, а ширина семьдесят пять, так что наверху могли разъехаться две колесницы. Их протяженность составляла полных пять сотен стадий, и они обрывались на берегу озера, где насыпь из зеленого камня сдерживала волны, что раз в году необъяснимым образом поднимались на озере в день празднества по случаю разрушения Иба. Пятьдесят улиц Сарната шли от озера к воротам караванов, и еще пятьдесят пересекали их. Их вымостили ониксом, а те, где шествовали лошади, верблюды и слоны, – гранитом. А ворот из бронзы было столько же, сколько и улиц, обращенных к суше, и у каждых стояли фигуры львов и слонов из неизвестной ныне породы камня. Дома горожан были сложены из обожженного кирпича и халкидона, и у каждого был обнесенный стеной сад с прозрачным озерцом. Построены они были с небывалой искусностью: в других городах не было подобных домов, и путники из Траа, Иларнека и Кадатерона поражались высоким, блистающим куполам, порой видневшимся среди прочих крыш.

Но еще чудесней были дворцы, храмы и сады, посаженные еще во времена царя Зоккара. Меньшие из множества дворцов затмевали любой в Траа, Иларнеке и Кадатероне. Были они столь высокими, что, поднимаясь наверх, могло показаться, что ты со всех сторон окружен небом, а когда зажигали факелы, пропитанные маслами Дотура, на стенах разворачивались грандиозные картины, изображавшие царей во главе своих войск, захватывающие и поражающие воображение. Велико было число храмовых колонн из подцвеченного мрамора, покрытых резьбой непревзойденной красоты. В большинстве дворцов полы украшали мозаики из бериллов, лазурита, сардоникса, карбункулов и прочих камней, выполненные столь искусно, что ступавший по ним будто шел по лугу, усеянному редчайшими цветами. Схожим образом были украшены и хитроумно устроенные фонтаны: изящный танец ароматных струй был приятен глазу. Все остальные здания затмевал собой дворец царей Мнара и всех окрестных земель. Трон покоился на припавших к земле золотых львах, а к нему вела лестница со множеством сверкающих ступеней. Он был целиком вырезан из слоновой кости, и никто из живущих не мог сказать, где был добыт столь громадный бивень. Во дворце было множество галерей и амфитеатров, где на потеху царям воины бились со львами и слонами. Когда из могучих акведуков в амфитеатры подавали озерную воду, разыгрывались морские баталии или пловцы сражались со смертоносными глубинными тварями.

Высоко, подобно башням, возносились семнадцать храмов Сарната из многоцветного камня, неведомого в других краях. На целую тысячу локтей вздымался величайший из них – обитель верховных жрецов, живших в роскоши, едва ли уступавшей царской; там собирались толпы, чтобы поклониться Зо-Калару, Тамашу и Лобону, главным божествам Сарната, чьи курившиеся благовониями святилища были подобны тронам властителей. Обрамленные бородами лица Зо-Калара, Тамаша и Лобона казались настолько живыми, что можно было поклясться: сами милостивые боги восседали на тронах из слоновой кости. По лестнице с бессчетным числом циркониевых ступеней жрецы поднимались на самый верх башни, откуда каждый день могли видеть весь город, окрестные равнины и озеро, разгадывали тайны луны, движения звезд и планет, а по ночам наблюдали за их отражением в озерных водах. Здесь они вершили сокровенный древний ритуал, порочащий ненавистного Бокруга, водяную ящерицу, и здесь же стоял смарагдовый алтарь, где рукой Таран-Иша был выведен знак Рока.

Столь же чудесными были и сады, что создал древний царь Зоккар. Располагались они в центре Сарната, занимая большое пространство, окруженное высокой стеной. Над ними был возведен величественный стеклянный купол, сквозь который в ясную погоду светило солнце и были видны луна и звезды, а в ненастье на нем появлялись их сверкающие изображения. Летом в сады нес прохладу свежий, благоухающий ветерок, создаваемый взмахами опахал, а зимой потайные огни поддерживали там тепло, и потому в этих садах всегда царила весна. Ручейки бежали по светлой гальке, разделяя луга и рощицы всех оттенков зеленого, а над ними стояло множество мостов. Многие обрывались водопадами, и многие впадали в озера, покрытые лилиями. Белые лебеди скользили по воде, и пение редких птиц сливалось с мелодией водных струй. На благоухоженных террасах были устроены зеленые площадки, тут и там обрамленные вьющимися стеблями винограда и сладко пахнущими цветами, и стояли сиденья и скамьи из мрамора и порфира. В многочисленных святилищах и молельнях каждый мог отдохнуть или поклониться младшим божествам.

Каждый год в Сарнате устраивалось празднество в честь разрушения Иба, и в этот день было не счесть выпитого вина, песен, танцев и прочих всевозможных увеселений. Великие почести воздавались духам тех, кто уничтожил странных древних тварей, и над памятью о тех созданиях и их божествах глумились танцоры и лютнисты, увенчанные розами из садов Зоккара. Цари смотрели на озеро, проклиная кости мертвецов, что покоились там, под водой. Сперва верховные жрецы не одобряли эти празднества, так как меж ними жива была память о загадочном исчезновении сине-зеленого идола, ужасной гибели Таран-Иша и его последнем предупреждении. И они говорили, что со своей высокой башни иногда видят огни в глубинах озера. Но шли бестревожные годы, и даже жрецы, наконец, стали смеяться, сыпать проклятиями и участвовать в оргиях вместе с пирующими. И в самом деле, не в их ли высокой башне вершился тайный древний обряд поношения Бокруга, водяной ящерицы? Тысячу лет уделом Сарната была роскошь и благодать, и весь мир людской дивился ему и гордился им.

Тысячелетие разрушения Иба отмечалось с немыслимым великолепием. О памятном дне стали говорить еще за десять лет во всей земле Мнар, и когда он был совсем близок, в Сарнат потянулись караваны лошадей, верблюдов и слонов из Траа, Иларнека, Кадатерона и всех городов земли Мнар и окрестных краев. В назначенную ночь под мраморными стенами взметнулись княжеские шатры и палатки путешественников, и на всем берегу слышались радостные песни пирующих. Царь Наргис-Хай в своем пиршественном зале упивался старинным вином из подвалов покоренного Пната, в кругу праздной знати и услужливых рабов. На том пиру подавалось множество необычайных деликатесов: павлины острова Нариэль в Срединном Океане, козлята с далеких гор Имплана, копыта верблюдов пустыни Бназик, орехи и пряности садов Кидатрии, жемчужины омываемого волнами Мтала, растворенные в уксусе из Траа. Подавались бессчетные соусы, приготовленные мастерами поварского искусства со всей земли Мнар, способные угодить любому изощренному вкусу. Но роскошь всех прочих блюд меркла перед невероятными рыбами, пойманными в озере: каждого из этих гигантов подавали на золотом подносе в обрамлении рубинов и алмазов.

В то время как царь со свитой пировали во дворце и дивились главному блюду, ожидавшему их на золотых подносах, празднество продолжалось повсеместно. В башне главного храма веселились жрецы, а в шатрах у городских стен – князья всех окрестных земель. Верховный жрец Гнаи-Ка первым заметил, как в озеро спускаются тени с растущей луны и как мерзкий зеленый туман поднимается к ней от воды, окутывая отвратительным зеленым свечением башни и купола обреченного Сарната. Вслед за тем наблюдатели с башен и на лишенном стен берегу увидели странные огни на воде и что серая скала Акурион, ранее вздымавшаяся над озером, почти полностью скрылась под водой. Все сильнее становился страх, объявший тех, кто видел все это, и князья Иларнека и далекого Рокола приказали разобрать шатры, поспешно удалившись к берегам реки Аи, еще не осознав грядущей беды, но смутно предчувствуя ее.

Ближе к полуночи распахнулись настежь все бронзовые врата Сарната, сквозь которые неслись обезумевшие толпы, словно черная саранча покрывая равнину; так, охваченные страхом, бежали из города все князья и все путешественники. На их лицах лежала печать безумия, порожденная немыслимым ужасом, а с губ срывались столь пугающие слова, что никто из услышавших их не посмел задержаться, чтобы убедиться в их правдивости. Пронзительно кричали те из людей, что в страхе посмели заглянуть в окна пиршественного зала, где вместо Наргис-Хая, царедворцев и рабов теперь было жуткое пляшущее сонмище неописуемых зеленых бессловесных тварей с глазами навыкате, безобразно толстыми губами и нелепыми ушами; в лапах они сжимали украшенные рубинами и алмазами золотые подносы, на каждом из которых горело противоестественное пламя. И все князья, все путешественники, бегущие из обреченного Сарната на лошадях, верблюдах и слонах, вновь бросили взгляд на окутанное туманом озеро и увидели, что великая скала Акурион теперь полностью скрылась под водой.

По всей земле Мнар и окрестным краям разнеслась весть из уст тех, кто бежал из Сарната, и караваны перестали тянуться в этот проклятый город за драгоценными металлами. Уже давно там не ступала нога случайного путника, и одни лишь храбрецы, дерзновенные юноши из далекой Фалоны отважились побывать там; золотоволосые, голубоглазые смелые юноши, подобных которым не рождалось в земле Мнар. Они в самом деле отправились к озеру, чтобы взглянуть на Сарнат, и увидели спокойное безбрежное озеро, серую скалу Акурион, что вздымалась над ним, но от города, которым восхищались и гордились люди всего света, не осталось ни следа. Там, где раньше стояли стены в триста локтей и еще более высокие башни, теперь расстилался лишь болотистый берег, и там, где некогда жили пятьдесят миллионов людей, теперь ползали лишь омерзительные зеленые водяные ящерицы. Ничего не осталось и от рудников, где добывали драгоценные металлы: то был Рок, что постиг Сарнат.

Но оставался наполовину скрытый камышами загадочный идол из зеленого камня; невероятно древний, покрытый водорослями, обликом подобный Бокругу, великой водяной ящерице. Идол сохранили как святыню в верховном храме Иларнека, и впоследствии под растущей луной ему поклонялись во всей земле Мнар.

Факты, имеющие отношение к покойному Артуру Джермину и его семье

Факты, имеющие отношение…

I

Жизнь как таковая отвратительна, и на фоне того, что мы знаем о ней, вырисовываются фрагменты дьявольской истины, что иногда делает ее в тысячу раз омерзительней. Наука уже удручает нас своими потрясающими открытиями, и возможно, в конечном счете послужит полному уничтожению нашего вида – если, конечно, мы действительно можем считаться отдельным видом – так как рассудку смертных не снести еще не разгаданных ужасов, таящихся в ее резерве, если те вырвутся в свет. Если бы мы знали, чем являемся на самом деле, нам следовало бы поступить подобно сэру Артуру Джермину, однажды ночью облившему себя керосином и поднесшему зажженную спичку к пропитавшейся им одежде. Никто не удосужился поместить его обугленные останки в урну или воздвигнуть для него надгробие с эпитафией, так как после его смерти обнаружились некоторые документы и некий предмет, помещенный в ящик, и люди предпочли позабыть о нем. Те, кто был с ним знаком, даже не вспоминают о том, что он некогда числился в мире живых.

Артур Джермин отправился на болота и совершил самосожжение, едва увидев тот предмет, что скрывался в ящике, привезенном из Африки. Именно этот предмет, а не его необычная внешность, стал причиной самоубийства. Многие бы предпочли умереть, нежели выглядеть так, как Артур Джермин, но его, поэта и ученого, не тревожил собственный причудливый облик. Страсть к наукам была у него в крови, ведь его прадед, сэр Роберт Джермин, баронет, был известным антропологом, а его прапрапрадед, сэр Уэйд Джермин, одним из первых исследовал бассейн реки Конго, посвятив тома научных трудов его племенам, животным и предполагаемым памятникам древности. Безусловно, жажда знаний сэра Уэйда была сродни мании; его невероятные гипотезы о существовании белой доисторической конголезской цивилизации подверглись осмеянию, когда была издана его книга «Результаты изучения некоторых регионов Африки». В 1765 году бесстрашного исследователя поместили в дом умалишенных в Хантингдоне.

Печать безумия лежала на доме Джерминов, и люди радовались, что род их немногочислен. На их фамильном древе не было ветвей, и Артур был последним потомком. Кто знает, что бы он сделал, когда прибыл тот предмет, будь все иначе. Джермины всегда отличались своеобразной внешностью – что-то дурное сквозило в ней, и Артуру повезло меньше всех, хотя лица на фамильных портретах задолго до сэра Уэйда отличались благородством. Без сомнения, сэр Уэйд пал первой жертвой недуга, и его дикие рассказы об Африке одновременно служили источником наслаждения и ужаса для его новых друзей. Безумие проявлялось в его коллекции трофеев и образцов, которые не стал бы ни собирать, ни хранить ни один нормальный человек, и еще разительнее в совершенно восточной манере, с какой он держал в заключении собственную жену. По его словам, она была дочерью португальского купца, повстречавшегося ему в Африке, и ей претили английские порядки. В Африке у них родился сын, и она сопровождала его во второй, наиболее длительной экспедиции, как и в третьей, что стала его последним путешествием, откуда она не вернулась. Никто толком не видел ее, и даже слуги не смели приближаться к ней, поскольку она была жестокой и своенравной. Во время своего недолгого пребывания в поместье Джерминов она занимала отдельное крыло, и только муж посещал ее. Попечительность сэра Уэйда в отношении собственной семьи была в высшей степени примечательной; вновь отправляясь в Африку, он не позволил заботиться о своем маленьком сыне никому, кроме вызывающей отвращение чернокожей женщины из Гвинеи. По возвращении, после смерти леди Джермин, он лично занялся воспитанием мальчика.

Но главной причиной, по которой его друзья сочли его психически нездоровым, было то, о чем он говорил, особенно под хмелем. В столь рационалистичный век, как восемнадцатый, образованному человеку не пристало говорить о диких зрелищах и неслыханных картинах под луной Конго, о колоссальных, полуразрушенных, увитых лианами стенах и колоннах затерянного города и о сырых, безмолвных каменных ступенях, ведущих в неизмеримую земную бездну к сокровищницам и необъятным подземельям. Особенно неразумным было то, как исступленно он вещал о живых существах, что могут обитать в подобном месте; о детищах джунглей и богомерзкого древнего города, поразительных тварях, которых даже Плиний счел бы вымышленными; о тех бестиях, что, должно быть, появились, когда высшие приматы заполонили вымирающий город с его стенами и колоннами, подземельями и причудливыми письменами. Более того, вернувшись домой из своего последнего путешествия, сэр Уэйд продолжал вести те же речи с пугающей до дрожи пылкостью, большей частью после третьего стакана, пропущенного в «Голове рыцаря», хвастаясь тем, что обнаружил в джунглях, и тем, как жил среди ужасных руин, о существовании которых было известно ему одному. В конце концов он стал говорить об этих созданиях столь непристойные вещи, что его поместили в сумасшедший дом. Он почти не жалел о том, что оказался в хантиндонгской палате с решетками на окнах, так как ход его мыслей был непредсказуемым. Чем старше становился его сын, тем сильнее он ненавидел свое родовое поместье, пока, наконец, оно не стало вселять в него ужас. Его штаб-квартирой стала «Голова рыцаря», и оказавшись в заключении, он даже испытывал нечто вроде благодарности, считая, что находится под защитой. Спустя три года он умер.

Сын Уэйда Джермина, Филип, был в высшей степени странным человеком. Несмотря на значительное внешнее сходство с отцом, его черты и манеры были столь грубыми, что все его сторонились. Хотя он и не страдал от наследственного умопомешательства, которого многие страшились, но был непроходимым тупицей, подверженным кратким вспышкам неконтролируемой агрессии. Ростом он был невысок, но обладал невероятной силой и ловкостью. Спустя двенадцать лет после того, как он вступил в наследные права, он женился на дочери своего егеря, о котором говорили, что кровь у него цыганская, но даже не дождавшись рождения сына, он ушел служить на флот в качестве простого матроса, и всеобщее отвращение, вызванное его повадками и мезальянсом, возросло еще сильнее. Когда завершилась Американская революция, прошел слух о том, что он нанялся на торговое судно, отправлявшееся в Африку, где заслужил признание команды благодаря своей силе и умению проворно взбираться на большую высоту, и как-то ночью, когда корабль отходил от берега Конго, бесследно исчез.

Наследственные черты семейства, к тому времени уже общеизвестные, необычным и фатальным образом проявились в сыне сэра Филипа Джермина. Роберт Джермин, высокий, вполне приятной наружности, обладал своеобразным восточным изяществом, несмотря на некоторую непропорциональность сложения, избрав путь ученого и исследователя. Он впервые применил научный подход в изучении обширной коллекции реликвий, привезенной его дедом из Африки, прославив родовое имя среди этнологов так же, как его пращуры в среде натуралистов. В 1815 году он сочетался браком с дочерью седьмого виконта Брайтхолма, и впоследствии она родила ему троих детей, старшего и младшего из которых никто никогда не видел из-за их телесного уродства и умственной неполноценности. В попытке избыть горе, постигшее его семью, он искал утешения в трудах и возглавил две продолжительные экспедиции во внутреннюю Африку. В 1849 году его второй сын, Невил, человек весьма неприятный, в ком сочеталась угрюмость Филипа Джермина и заносчивость Брайтхолмов, сбежал из отчего дома с трактирной плясуньей, но получил прощение, появившись спустя год. В поместье Джерминов он вернулся вдовцом с маленьким сыном Альфредом, которому однажды суждено было стать отцом Артура Джермина.

Друзья говорили, что разум сэра Джермина помутился в результате череды этих тягостных событий, но возможно, причиной непоправимого бедствия явились всего лишь некоторые африканские предания. Пожилой ученый собирал легенды племени онга, обитавшего вблизи регионов, бывших предметом исследований его деда и его собственных, в надежде истолковать невероятные истории сэра Уэйда о затерянном городе, населенном странными гибридными созданиями. В записях его предка прослеживалась определенная системность, и можно было предположить, что его воображение распаляли предания местных племен. 19 октября 1852 года в Джермин-Хаус явился этнограф Сэмюэль Ситон с кипой путевых заметок, сделанных во время пребывания среди племен онга, уверенный, что некоторые легенды о городе из серого камня, где жили белые обезьяны и правил белый бог, могут представлять ценность для коллеги. Свой рассказ он, должно быть, сопровождал множеством подробностей, содержание которых навсегда останется тайной, поскольку сразу вслед за этим произошло несколько чудовищных событий. Сэр Роберт Джермин выбежал из библиотеки, где остывало тело задушенного исследователя, и, прежде чем его успели остановить, убил всех своих детей: и блудного сына, и тех двоих, которых никто никогда не видел. Невил Джермин погиб, но сумел спасти своего двухлетнего мальчика, которого также намеревался лишить жизни обезумевший старик. Сам сэр Роберт после многочисленных попыток покончить с собой наотрез отказывался с кем-либо говорить и скончался от апоплексического удара спустя два года, проведенных в заключении.

Сэр Альфред Джермин стал баронетом, когда ему не было и четырех лет, но вкусы его не совпадали с унаследованным титулом. В двадцать лет он стал артистом театра варьете, а в тридцать шесть бросил жену и ребенка, устроившись в бродячий американский цирк. Смерть его была чудовищной. Среди животных, что содержались в цирке, был самец гориллы, отличавшийся необыкновенно светлым цветом шерсти, на удивление кротким нравом и бывший любимцем всей труппы. Это животное очаровало и Альфреда, и нередко они подолгу смотрели друг на друга через разделявшую их решетку. Спустя некоторое время Альфред попросил разрешения дрессировать животное и добился таких успехов, что и публика, и артисты были в восторге. Как-то утром в Чикаго проходила репетиция боксерского поединка между гориллой и Альфредом, и самец ударил его куда сильнее обычного, не только причинив ему сильную боль, но и задев самолюбие начинающего укротителя. Артисты труппы «Величайшего шоу на Земле» предпочитают не вспоминать о том, что случилось впоследствии. Неожиданно для всех сэр Альфред Джермин издал пронзительный, нечеловеческий вопль, обеими руками вцепился в своего незадачливого оппонента, повалив его на пол клетки, и принялся рвать его глотку зубами. Застигнутый врасплох примат недолго медлил, и, прежде чем успел вмешаться более опытный дрессировщик, от баронета остался лишь до неузнаваемости изувеченный труп.

II

Артур Джермин был сыном сэра Альфреда Джермина и безвестной каскадной певички. Когда отец и муж покинул семью, мать поселилась с ребенком в поместье Джерминов, где уже не осталось никого, кто мог бы ей воспрепятствовать. Она имела некое представление о том, как должно воспитывать дворянина, и пустила все имеющиеся скромные средства на то, чтобы ее сын получил как можно лучшее образование. Семейное состояние к этому времени весьма оскудело, и особняк находился в плачевном состоянии, но юный Артур полюбил старинный дом, как и все, что в нем было. Он совершенно не был похож на кого-либо из прежних Джерминов, будучи поэтом и мечтателем. Кое-кто из соседей, еще помнивших истории о том, как старый Уэйд Джермин прятал от всех свою жену-португалку, объявил, что так, должно быть, себя проявила ее романская кровь, но большинство глумилось над его чувствительностью ко всему прекрасному, считая, что в том заслуга его безродной мамаши из мюзик-холла. Поэтическая утонченность Артура Джермина была примечательной еще и потому, что облик его был исключительно грубым. Во внешности многих Джерминов было нечто странное и пугающее, но Артур превзошел их всех. Трудно сказать, на кого он был похож, но его физиономия, лицевой угол и длина его рук обескураживали всех, кто видел его впервые.

Столь отталкивающий облик с лихвой компенсировали его умственные способности и характер. Способный к наукам, одаренный, он был одним из лучших выпускников Оксфорда, и казалось, мог вновь прославить имя Джерминов на поприще науки. Невзирая на поэтический, а не научный склад ума, он пожелал продолжить труд своих пращуров в области африканской этнологии и связанных с ней древностей с помощью чудесной, хоть и пугающей коллекции сэра Уэйда. Живое воображение часто рисовало ему картины доисторической цивилизации, в которую так истово верил безумный исследователь, и сплетало воедино его рассказы о безмолвном городе в джунглях, упоминавшемся в его сумасбродных записях и заметках. Туманные изречения о безымянной, еще не изученной расе гибридов из джунглей пробуждали в нем ужас, мешавшийся с любопытством, и он часто размышлял о возможной подоплеке этих фантазий, ища ответ в более поздних сведениях, собранных по крупицам его прадедом и Сэмюэлем Ситоном среди племен онга.

В 1911 году, после смерти матери, сэр Артур Джермин принял решение во что бы то ни стало добраться до истины. Он продал часть имения, приобрел необходимое снаряжение, собрал экспедицию и отплыл в Конго. При поддержке бельгийских властей он нанял партию гидов, проведя следующий год в землях онга и калири, и то, что ему удалось узнать, превзошло самые смелые ожидания. В одном из племен калири нашелся старый вождь Мвану, обладавший не только хорошей памятью, но и незаурядным интеллектом, а кроме того интересом к древним преданиям. Этот старик подтвердил все, что было известно Джермину из рассказов и записей прадеда, изложив и свою версию легенды о каменном городе и белых обезьянах в том виде, в каком она передавалась из поколения в поколение.

Мвану утверждал, что ни города из серого камня, ни гибридных созданий больше не существует, так как много лет назад их уничтожили воинственные нбангу. Воины этого племени разрушили большинство зданий, убивая все живое, и похитили мумию богини, ради которой и совершили свой набег; этой богине поклонялись странные создания, и в Конго считали, что в этой белой человекообразной обезьяне воплотилась та, что когда-то правила ими. Мвану не знал, что собой представляли те, кто населял город, но считал, что именно они возвели его. Не сумев прийти к какому-либо заключению, Джермин все же записал красочную легенду о мумии богини.

В ней говорилось, что повелительница обезьян стала женой великого белого бога, явившегося с Запада. Они долго правили городом вместе, но после рождения сына покинули те края втроем. Позднее бог вернулся вместе с женой, и когда она умерла, забальзамировал ее тело, выставив на обозрение в каменном храме, где ей поклонялись. Затем он снова оставил город. У этой легенды имелось три различных продолжения. Согласно первому, мумия белой богини стала символом власти, который жаждали заполучить племена. Именно по этой причине ее похитили нбангу. Во втором варианте белый бог вернулся, чтобы умереть у ног священной мумии своей жены. Третья же версия гласила, что в город явился их сын, возмужав, либо став обезьяной, либо став богом, ничего не зная о своем происхождении. Воистину, воображение чернокожих не знало границ, придав совершенно фантастический колорит и без того нелепой легенде.

Теперь Артур Джермин окончательно уверился в том, что описанный сэром Уэйдом город в джунглях действительно существует, и потому не удивился, когда в начале 1912 года обнаружил то, что от него осталось. Город был много меньше, чем говорилось в легендах, но по разбросанным повсюду каменным блокам можно было судить, что это не просто туземная деревня. К сожалению, на камнях не удалось найти следов древней письменности, и малочисленность экспедиции не позволяла как следует расчистить найденный проход в подземелье, упоминавшееся сэром Уэйдом. О белых обезьянах и мумии богини говорили со всеми вождями племен, обитавших в той местности, и оставалось лишь убедиться в правдивости слов старого Мвану, спросив об этом кого-то из европейцев. Господин Верхерен, бельгийский торговый агент в фактории Конго, был уверен в том, что сможет не только найти, но и заполучить мумию богини, о которой он слышал, так как некогда могучие нбангу теперь присягнули на верность королю Альберту, и нетрудно было убедить их расстаться с некогда похищенным жутким божеством. Отплывая в Англию, Джермин торжествовал при мысли о том, что через несколько месяцев завладеет бесценной этнологической реликвией, подтверждающей самые дикие из историй его прапрапрадеда, во всяком случае те, что ему доводилось слышать. Быть может, жители окрестностей Джермин-Хаус от своих предков знали и куда более невероятные истории, которые рассказывал сам сэр Уэйд, сидя в кругу слушателей за столом в «Голове рыцаря».

Артур Джермин терпеливо дожидался посылки от господина Верхерена, усердно изучая записи своего безумного предка. Он начал ощущать свою схожесть с сэром Уэйдом и принялся разыскивать сохранившиеся упоминания о его личной жизни в Англии и африканских похождениях. О его таинственной затворнице-жене ходило немало слухов, но не осталось ни единой вещи, способной подтвердить, что она действительно жила в родовом поместье. Джермин, мучимый вопросом, как и зачем нужно было стирать все следы ее пребывания здесь, решил, что виной тому стало помешательство ее мужа. Он вспомнил, что про его прапрапрабабку рассказывали, будто она была дочерью португальского купца, жившего в Африке. Без сомнений, от него она унаследовала рациональность мышления и была прекрасно знакома с нравами Черного Континента, пренебрежительно относясь к россказням мужа о жизни внутри материка, чего последний при своем нраве никак не мог ей простить. В Африке она умерла; должно быть, туда ее потащил муж, намеревавшийся доказать правоту своих слов. Предаваясь подобным размышлениям, Джермин не мог скрыть улыбки при мысли об их бессмысленности, так как со времени смерти его загадочных предков минуло уже полтора века.

В июне 1913 года от господина Верхерена он получил письмо с извещением о том, что мумия богини найдена. Бельгиец заявлял, что это совершенно невероятная находка и лишь специалист был способен ее классифицировать. Только ученому было под силу определить, к какому виду отнести покойную: человеку или человекообразной обезьяне, и дело весьма затруднит плохое состояние реликвии. Время и климат Конго не щадят мумии, особенно если бальзамированием тела занимается дилетант, что и демонстрирует данный пример. На шее существа на золотой цепочке был пустой медальон с выгравированным гербом, несомненно принадлежавший какому-то злосчастному путешественнику до того, как его забрали нбангу и украсили им богиню. Описывая черты лица мумии, господин Верхерен позволил себе весьма экстравагантное сравнение, а точнее, в шутку заметил, что оно поразит его корреспондента, но его научный интерес к находке значительно превосходил легкомыслие, чтобы попусту тратить слова. По его словам, упакованную надлежащим образом мумию следовало ожидать спустя месяц после получения этого письма.

Днем третьего августа 1913 года ящик с предметом был доставлен в Джермин-Хаус и немедленно перенесен в большую залу с коллекцией африканских экспонатов, добытых сэром Уэйдом и Артуром. О том, что случилось позже, можно судить по рассказам слуг, а также находкам и записям, изученным впоследствии. Наиболее полным и последовательным представляется рассказ престарелого дворецкого Соамза. По словам этого заслуживающего доверия человека, перед тем, как открыть ящик, сэр Артур Джермин отослал всех присутствующих прочь и, судя по стуку молотка и стамески, незамедлительно взялся за дело. На какое-то время все стихло; Соамз не мог сказать, как долго стояла тишина, но меньше чем через четверть часа раздался ужасный крик; несомненно, голос принадлежал Джермину. Вслед за этим Джермин выбежал из залы и бросился ко входной двери столь поспешно, будто по пятам за ним гналось нечто ужасное. Лицо его, и в минуты покоя не отличавшееся приятным выражением, чудовищным образом исказилось. У самых дверей он застыл, словно вспомнил о чем-то, и кинулся назад, к ведущей в подвал лестнице. Ошеломленная прислуга ожидала, что хозяин вот-вот снова появится на ее ступенях, но его все не было. Из подвала до них донесся сильный запах керосина. Когда стемнело, скрипнула дверь, ведущая из подвала во двор, и помощник конюха увидел, как Артур Джермин, облитый керосином с ног до головы, оставляя за собой сильный запах горючего, прокрался во двор и исчез во мраке, направляясь в сторону окружавших поместье болот. Всеобщий ужас достиг предела, когда они увидели, чем все завершилось. Во тьме вспыхнула искра, разгорелось пламя, объявшее живой факел, и взметнулось до небес. Таков был конец дома Джерминов.

Главная причина, по которой обугленные останки Артура Джермина не стали предавать земле, крылась в том предмете, что находился в ящике. Мумия богини, и без того имевшая отвратительный вид, частично разложившаяся, изъеденная, вне всякого сомнения, принадлежала к неизвестному виду белых человекообразных обезьян, с редким, нехарактерным для описанных приматов волосяным покровом, и поражала своей гнусной схожестью с человеком. Не стоит приводить здесь всех омерзительных подробностей; лишь две из них столь резко бросаются в глаза, что достойны упоминания, поскольку ужасающе точно совпадают с некоторыми из заметок сэра Уэйда Джермина об африканских экспедициях и конголезскими легендами о белом боге и повелительнице обезьян. Вот в чем их суть: герб на золотом медальоне, покоившемся на шее существа, был фамильным гербом Джерминов, а шуточное предположение господина Верхерена, описывавшего иссохшее лицо мумии, касалось не кого иного, как ранимого Артура Джермина, прапраправнука сэра Уэйда Джермина и его безвестной жены, наглядное, противоестественное сходство с которой было поистине чудовищным. Члены Королевского антропологического института сожгли этот предмет, выбросили медальон в колодец, и некоторые из них отказываются признавать, что Артур Джермин когда-то числился в мире живых.

Кошки Ултара

Говорят, в Ултаре, что лежит за рекой Скаи, никому из людей не дозволено убивать кошек; глядя на моего мурчащего кота, устроившегося у огня, я охотно этому верю. Кот – существо загадочное, близкое странным созданиям, невидимым людскому глазу. Его духом проникнут Древний Египет, и он хранит предания забытых городов Мероэ и Офира. Он родич владык джунглей, он наследник тайн допотопной, зловещей Африки. Сама Сфинга приходится ему двоюродной сестрой, и ему ведом ее язык, но сам он древнее Сфинги, и память его хранит то, что она позабыла.

Еще до введенного властями Ултара запрета в городке жили батрак с женой, любившие ловить и убивать соседских кошек. Не знаю, что побуждало их к этому; быть может, то, что многим противен кошачий мяв в ночи, и они считают, что те должны безмолвно разгуливать по дворам и садам, едва зайдет солнце. Так или иначе, каким бы ни был повод, этот старик и его старуха наслаждались тем, что приманивали и убивали каждую кошку, что появлялась близ их лачуги, и судя по некоторым звукам, доносившимся из нее с наступлением ночи, убийства они совершали с особым тщанием. Но никто из соседей не отваживался заговорить об этом ни со стариком, ни с его женой, причиной тому была привычная угрюмая мина на их морщинистых лицах, как и то, что их неказистая хибарка ютилась глубоко в тени раскидистых дубов на задворках заброшенного сада. По правде говоря, страх большинства владельцев кошек перед парой этих чудаков был куда сильнее ненависти к ним, и вместо того, чтобы счесть их безжалостными убийцами, они заботились о том, чтобы ни один из их питомцев-мышеловов не приближался к одинокой лачуге, таившейся под древесной сенью. Когда случалось неизбежное и пропадала чья-нибудь кошка, чьи вопли слышались во тьме, несчастному владельцу оставалось лишь бессильно оплакивать утрату, благодаря судьбу за то, что не пропал никто из его детей. Народ в Ултаре жил простой и не знал, откуда в их городе появились кошки.

Однажды на узких мощеных улицах Ултара появился чужеземный караван с Юга. Темнокожие путники были ничуть не похожи на тех скитальцев, что дважды в год захаживали в городок. На рыночной площади они предсказывали судьбу в обмен на серебро и скупали яркие бусы у торговцев. Никто не знал, из какой земли были родом эти странники, но люди видели, как те возносили молитвы незнакомым богам, и на бортах их повозок были нарисованы странные фигуры с человеческими телами, но головами кошек, соколов, баранов и львов. Предводитель каравана носил головной убор с двумя рогами и причудливым диском, закрепленным меж ними.

Среди чужеземцев, что пришли с караваном, был маленький мальчик, у которого не было никого, кроме крохотного черного котенка. Чума не пощадила его родителей, и в утешение ему остался лишь этот маленький пушистый комочек; известно, что дети способны забывать о своем горе при виде нелепых шалостей столь малого существа. И потому мальчик, которого все в караване звали Менес, улыбался чаще, чем плакал, когда играл со своим милым другом на ступеньках затейливо раскрашенного фургона.

На третье утро с той поры, как караван пришел в Ултар, Менес нигде не мог найти своего котенка; он горько плакал на рыночной площади, и кто-то из местных рассказал ему о старике со старухой и тех звуках, что были слышны по ночам. Выслушав их, он утер слезы, погрузившись в медитацию, а затем вознес молитву. Он простер руки к солнцу и заговорил на чужом языке, слов которого не мог понять никто из горожан, да те и не пытались, ведь все их внимание было приковано к солнцу и облакам, принимавшим весьма необычный вид. Странно, но пока слышалось бормотание мальчика, в небе над ними появлялись расплывчатые, смутные, причудливые фигуры загадочных химер, чьи головы венчали рога с диском посередине. Природа полна подобных иллюзий, способных разжечь пыл воображения.

В ту ночь странники покинули Ултар, и больше в тех краях их никто не видел. Горожане немало обеспокоились, обнаружив, что из города исчезли кошки, все до единой. Каждый очаг, каждый дом лишился своих питомцев: больших, маленьких, черных, полосатых, рыжих и белых. Дряхлый Кранон, городской глава, клялся, что темнокожие чужаки похитили всех кошек, отомстив за убийство котенка Менеса, и призывал проклятия на головы чужестранцев и мальчишки. Но тощий писец Нитх заявил, что если кого и стоило подозревать, то лишь старого батрака с его женой, чья ненависть ко всем кошачьим была общеизвестна, и что в последнее время те совсем осмелели. Все же никто не рискнул винить в случившемся это мерзкое семейство, даже когда маленький Атал, сын трактирщика, заверил всех в том, что видел, как на закате все кошки Ултара собрались в том проклятом саду, в тени деревьев, построившись в две шеренги, и медленно и с торжеством расхаживали вокруг хибары, будто проводили некий неведомый звериный обряд. Но никто не знал, сколько правды было в словах столь маленького мальчика, и хотя все боялись, что их кошки сгинули в лачуге пары злобных стариков, никто не смел попрекать старого хрыча на его гнусном и мрачном подворье.

Так, в бессильной злобе, заснул городок Ултар, и о чудо! Пробудившись на заре, его жители увидели, что каждая кошка вернулась в свой дом! Большие и малые, черные, серые, полосатые и рыжие – все были здесь. Шерсть их лоснилась, вид у них был упитанный, и все они мурчали от удовольствия. Немало удивившись, все разом бросились обсуждать случившееся. И снова дряхлый Кранон заговорил о том, что темнокожие чужестранцы были виновниками пропажи, ведь до сих пор ни одна кошка не вернулась живой из лачуги старика и его жены. Но все сошлись на том, что их питомцы отказывались от предложенного мяса; нетронутыми остались и кошачьи мисочки с молоком. Целых два дня лощеные, ленивые кошки Ултара не прикасались к еде и только дремали у огня или нежились на солнышке.

Прошла целая неделя, прежде чем горожане заметили, что с заходом солнца в лачуге под сенью дубов больше не горит свет. Тощий Нитх вспомнил, что с того дня, как пропали все кошки, никто не видел ни старого батрака, ни его жену. Минула еще неделя, и городской глава, преодолев свой страх и вспомнив о своем долге, отважился нанести визит в необычайно притихшую хибару, предусмотрительно прихватив с собой кузнеца Шанга и камнетеса Тхула в качестве свидетелей. Выломав хлипкую дверь, на земляном полу они нашли лишь два скелета, обглоданных дочиста, да нескольких жуков, что шарились в темных углах.

Тогда среди наиболее влиятельных горожан Ултара поднялся шум. Лекарь Затх ожесточенно спорил с Нитхом, тощим писцом; Кранона, Шанга и Тхула засыпали вопросами. С пристрастием допросили даже маленького Атала, сына трактирщика, в награду накормив сладостями. Было много разговоров о старом батраке и его жене, о караване темнокожих чужестранцев, о мальчике Менесе и его черном котенке, о том, как молился Менес, и что видели в небе, когда он возносил молитву, о том, что делали кошки в ту ночь, когда ушел караван, как и о том, что нашли в лачуге под сенью деревьев в том постылом саду.

В конце концов, городские власти приняли закон, что стал предметом толков для купцов Хатхега и о котором судачили путешественники в Нире; тот, что гласил: в Ултаре никому из людей не дозволено убивать кошек.

Селефаис

Во сне Куранес видел город в долине, и морской берег за ее пределами, и снежную вершину, что высилась над морем, и ярко раскрашенные галеры, уходившие из гавани навстречу далеким землям, где море встречается с небом. Свое имя Куранес также обрел во сне, ведь когда он бодрствовал, его называли иначе. Быть может, сны, где он носил новое имя, были естественны для него; он был последним из своего рода, один среди безразличных миллионов Лондона, и лишь немногие могли говорить с ним и напомнить ему, кем он был на самом деле. У него не было больше ни состояния, ни земель, и то, как к нему относились окружающие, его не заботило; он предпочитал видеть сны и писать об увиденном. Над тем, о чем он писал, смеялись те, кому он показывал свои заметки, и спустя какое-то время он начал сторониться людей, а после и вовсе прекратил писать. Чем больше он отдалялся от окружающего мира, тем удивительнее становились его сны; не стоило и пытаться доверить бумаге то, о чем он грезил. Куранесу было чуждо все современное, и образ его мыслей отличался от писателей тех лет. В то время как они тщились сорвать причудливые покровы вымысла с жизни, стремясь обнажить реальность во всей ее безобразной наготе, Куранеса занимала одна лишь красота. Когда ни правда, ни опыт не в силах были открыть ее, опорой в поисках ему продолжали служить фантазия и иллюзии, и он обрел ее на пороге собственного дома, меж смутных воспоминаний о сказках и мечтах своего детства.

Немногие знают, какие чудеса способны открыть истории и видения юности; будучи детьми мы способны слушать и мечтать, и нашему мышлению еще не придана окончательная форма, а зрелость, отравленная скукой и обыденностью жизни, напрасно тщится что-либо вспомнить. Но иных из нас будят в ночи странные призраки окутанных чарами холмов и садов; фонтанов, поющих в свете солнца; золотистых скал, нависающих над глухо рокочущими волнами морей; равнин, что простираются до дремлющих городов из бронзы и камня; смутные образы героев, правящих белыми конями у кромки дремучих лесов; и тогда мы понимаем, что сквозь врата из слоновой кости мы заглянули в прошлое, в тот мир чудес, что был нашим, когда мы еще не были такими здравомыслящими и такими несчастными.

В старом мире своего детства Куранес оказался совершенно неожиданно. Ему снился дом, где он родился; огромный каменный особняк, увитый плющом, где жили тринадцать поколений его предков и где он надеялся встретить смерть. В небе сияла луна, и он тайно выбрался из дома навстречу летней ночи, полной ароматов, прошел через сады, по террасам, мимо величественных парковых дубов, оказавшись на длинной, белой дороге, ведущей в деревню. Казалось, что от старинной деревни кто-то откусил кусок, как от луны, идущей на ущерб, и Куранес думал о том, сон или смерть таятся под островерхими крышами. Улицы поросли травой; стекла домов по обе стороны были разбиты или слепо смотрели в никуда. Куранес не медлил и брел все дальше, словно ведомый некоей целью. Он не смел противиться зову из страха, что впереди лишь иллюзия, подобная стремлениям и надеждам бесцельной жизни, что ждала его после пробуждения. Ноги несли его по узкой тропе, уводившей прочь от деревенской улицы, к скалистому берегу пролива, и вот он достиг конца – перед ним был обрыв, бездна, где кончалась деревня, кончался мир, падая в безмолвную, бесконечную пустоту, и в непроглядном небе над ней не было ни обветшалой луны, ни звезд. Вера толкала его вперед, на край обрыва, прямо в бездну, и он погружался все ниже и ниже, а мимо проплывали черные, бесформенные, еще не виденные сны; сферы, окутанные слабым сиянием – должно быть, те сны, что отчасти были ему знакомы; хохочущие крылатые твари, казалось, насмехавшиеся над сновидцами всех миров. Затем тьма расступилась перед ним, и он увидел город в долине, блистающий там, далеко-далеко внизу, под небом у моря, на берегу которого высилась снежная вершина.

Куранес очнулся в тот самый миг, когда узрил тот город, но даже мимолетно брошенного взгляда хватило ему, чтобы понять – перед ним был Селефаис в долине Ут-Наргай за Танарийскими горами, где его дух пребывал в вечности целого часа давным-давно, тем летним днем, когда, сбежав от няньки, чтобы полюбоваться облаками со скал близ деревни, он позволил убаюкать себя теплому ветру, пришедшему с моря. Тогда его нашли, разбудили и отнесли домой, но он противился, ведь должен был вот-вот взойти на борт золотистой галеры, уходившей к манящим землям, что лежали там, где море встречается с небом. И как же горько было пробудиться вновь, едва отыскав этот прекрасный город после сорока мучительных лет!

Но спустя три ночи Куранес вновь пришел в Селефаис. Как и прежде, сперва он видел спящую или мертвую деревню, затем бездну, в которую надлежало спускаться в безмолвии, и вновь разверзлась тьма, и перед ним явились сияющие минареты города, изящные галеры на якорях в голубой гавани, деревья гинкго на горе Аран, качающиеся на морском ветру. Но в этот раз его сон не оборвался, и подобно крылатому созданию он снижался над склоном холма, и его ступни мягко коснулись поросшего травой дерна. Он и в самом деле вернулся в долину Ут-Наргай, в прекраснейший город Селефаис.

Куранес направился вниз по склону холма, в окружении ароматных трав и сверкающих цветов, по узкому деревянному мостику, где так много лет назад вырезал свое имя, пересек бурлящую Нараксу, затем полную шепотов рощу и, пройдя по величественному мосту из камня, оказался у городских ворот. Все было, как и встарь: не выцвели мраморные стены, и украшавшие их статуи из бронзы не потеряли свой блеск. И Куранес увидел: нет нужды бояться, что все, знакомое ему, исчезло; он узнавал даже часовых на стенах, все таких же юных, как и прежде. Миновав городские ворота из бронзы, он шел по его улицам, мощенным ониксом, а купцы и погонщики верблюдов приветствовали его, как будто он и не уходил, и то же было в бирюзовых стенах храма Нат-Нортата, где жрецы в венках из орхидей сказали ему, что в долине Ут-Наргай нет места времени, лишь вечная юность. Затем по Аллее Колонн Куранес направился к той стене, что была обращена к морю, где собирались торговцы, мореходы и странные обитатели тех стран, где море встречается с небом. Он задержался там надолго, озирая блистающую гавань, где блики неведомого солнца отражались на зыбких водах, по которым легко скользили галеры, что пришли из далеких заморских земель. Он смотрел на величественно вздымавшуюся над берегом гору Аран, на чьих зеленых склонах ветер качал деревья, чья белоснежная вершина касалась самого неба.

Сейчас Куранесу больше, чем когда-либо, хотелось уплыть на галере в те дальние страны, о которых он слышал столько загадочных историй, и он снова отправился на поиски капитана, что когда-то согласился взять его на борт. Он нашел его там же, где и прежде: человек по имени Атиб сидел на том же самом, полном специй сундуке; похоже, что тот даже не сознавал, как много времени прошло с тех пор. На лодке он довез его до галеры, стоявшей в гавани, затем скомандовал гребцам, и корабль двинулся навстречу волнующемуся Серенерийскому морю, простиравшемуся до самых небес. Несколько дней они шли по волнам, пока наконец не достигли горизонта, где море встречается с небом. Корабль не замедлил хода и двинулся дальше, плывя в голубых небесах, среди перистых, чуть розоватых облаков. И Куранес видел, как далеко внизу, под килем, проплывают неведомые земли, реки и города непревзойденной красоты, озаренные никогда не меркнущим солнцем. Наконец, Атиб сказал ему, что их путь близок к завершению и вскоре они войдут в гавань Серанниана, города из розового мрамора, что стоит среди облаков, на призрачном берегу, где течет западный ветер; но едва показалась высочайшая из резных городских башен, в пространстве ему послышался некий звук, и он очнулся в своей лондонской мансарде.

На протяжении долгих месяцев Куранес тщетно искал чудесный город Селефаис с его небесными галерами, и хотя сны уносили его во множество великолепных, неслыханных краев, никто из встречавшихся на пути не мог сказать ему, как найти Ут-Наргай за Танарийскими горами. Однажды ночью он отправился в полет над черными горами, где виднелись редкие блики одиноких костров и странные косматые стада, чьи вожаки звенели колокольцами; в самых глухих уголках этого горного края, столь отдаленных, что немногие из людей могли их увидеть, он нашел неимоверно древнюю стену или насыпь, столь колоссальную, что та никак не могла быть творением человеческих рук; она змеилась средь кряжей и долин, и не было ей конца. В предрассветном сумраке за этой стеной он нашел страну причудливых садов и вишневых деревьев, и едва взошло солнце, перед ним предстала вся красота этой земли, усеянной красными и синими цветами, зелень ее лесов и лугов, белые тропы, алмазные ручьи, голубые озера, резные мосты, пагоды с красными крышами, и на какой-то миг в неподдельном восторге он почти позабыл Селефаис. Но вспомнил о нем вновь, пройдя по белой тропе к пагоде с красной крышей, где хотел найти людей, что укажут ему путь, но не нашел там никого, кроме птиц, пчел и бабочек. В другую ночь Куранес совершал бесконечный подъем по сырой спиральной лестнице и достиг окна башни, откуда увидел бескрайнюю равнину и реку в свете полной луны, и нечто знакомое почудилось ему в чертах безмолвного города на речном берегу. Он хотел было спуститься, чтобы узнать, где лежит Ут-Наргай, но далеко над горизонтом разлилось зловещее сияние, и он увидел, что древний город давно разрушен, иссохшая река поросла камышом, и печать смерти лежит на всей той земле, как лежала с тех пор, когда вернулся из похода царь Киранатолис и на его страну пало возмездие богов.

Так Куранес бесплодно искал чудесный город Селефаис и его галеры, идущие по небу к Сераннийской земле, и на пути своем немало дивился тому, что видел; однажды ему едва удалось сбежать от верховного служителя, чье описание здесь приводить не стоит: лицо создания скрывала маска из желтого шелка, в полном одиночестве оно обитало в древнем монастыре из камня, на холодном пустынном плато Ленг. Со временем безрадостные дни, сменявшие ночи, стали так его раздражать, что он начал прибегать к помощи наркотических средств, чтобы продлить время сна. Немало помог гашиш: однажды с его помощью он оказался в той части космоса, где не существует форма, и сияющие газы изучают тайны бытия. Газ, окрашенный фиолетовым, поведал ему, что эта часть космоса расположена вне того, что он назвал бесконечностью. Слышать о планетах и организмах ему не доводилось, но Куранеса он определил как явившегося из бесконечности, где существуют материя, энергия и гравитация. Все сильнее жаждал Куранес вернуться в усеянный минаретами Селефаис, и все увеличивал дозы наркотиков, но вскоре денег у него совсем не осталось, и купить их он больше не мог. Как-то летним днем его выставили с мансарды, и он бесцельно блуждал по улицам, пока не прошел по мосту туда, где дома встречались все реже и реже. Там все свершилось, там он повстречал кортеж рыцарей Селефаиса, готовых навсегда забрать его с собой.

Как прекрасны были эти рыцари на чалых конях, в своих блистающих доспехах, в табардах золотой парчи с искусно вышитыми гербами! Их было так много, что Куранес сперва принял их за армию, но командир сказал, что они посланы сюда в его честь, ведь именно он создал Ут-Наргай в своих снах, и отныне ему навеки суждено стать главным богом той земли. Куранесу подвели коня, и он возглавил кавалькаду, а затем они величаво двинулись по низинам Суррея в те края, где когда-то родился Куранес и все его предки. Удивительно, что на своем пути всадники, казалось, шли вспять сквозь Время, так как дома и деревни, встречавшиеся им в лучах заходящего солнца, были ровно такими же, какими их видел Чосер и его предшественники; иногда им попадались рыцари с малочисленными слугами. С наступлением темноты они пустили коней вскачь, и вскоре те совершенно сверхъестественным образом перестали касаться земли, словно паря по воздуху. Смутно брезжил рассвет, когда они достигли той объятой сном или мертвой деревни, что так живо являлась Куранесу в детстве. Сейчас же она ожила, и ее обитатели, покинувшие дома в столь ранний час, учтиво кланялись всадникам, проезжавшим по главной улице, чтобы свернуть на тропу, обрывавшуюся бездной грез. До сих пор Куранесу доводилось бывать в той бездне лишь ночью, и ему хотелось увидеть, как она выглядит днем, и он с волнением наблюдал за тем, как колонна всадников близится к ее краю. Едва их кони галопом пронеслись к обрыву, откуда-то с востока явилось золотое сияние, под чьим лучезарным светом скрылась вся земля вокруг. Величественная бездна под ними хаотически кипела розовым светом и небесной лазурью, и грянул восторженный, незримый хор, когда вся пышная свита устремилась ей навстречу, с изяществом погружаясь в нее в окружении мерцающих облаков и серебристых вспышек. Всадники плыли вниз, вниз без конца, и кони их ступали по эфиру, словно по золотым пескам, но вот сверкающий туман рассеялся, открыв куда большее великолепие сияющего города Селефаис, и морской берег там, вдали, и снежную вершину, возвышавшуюся над морем, и ярко раскрашенные галеры, покидавшие гавань, чтобы отправиться в те дальние земли, где море встречается с небом.

И с тех пор Куранес правил краем Ут-Наргай и всеми окрестными землями, и двор его был как в Селефаисе, так и в облачном Серанниане. Он все еще правит там, и его счастливое царство будет длиться вечно, хоть под скалами Иннсмаута волны пролива и забавлялись игрой с телом бездомного, еще на рассвете тащившегося через полупустую деревню, а позабавившись, швырнули его на камни близ увитого плющом Тревор-Тауэрс, где столь же жирный, сколь напористый пивовар-миллионер наслаждается купленным духом исчезнувшей аристократии.

Дерево

В Аркадии позади оливковой рощи на зеленом склоне горы Менал прячутся развалины виллы. Неподалеку стоит усыпальница, когда-то очень красивая и с великолепными скульптурами, но теперь и она не в лучшем состоянии, чем дом. Любопытные корни выросшей здесь необычно высокой и до странности неприятной на вид оливы передвинули попорченные временем плиты пентелийского мрамора. Эта олива очень похожа на карикатурное изображение живого человека или изображение его облика, искаженного смертью, отчего местные жители боятся ходить мимо нее по ночам, когда луна слабо освещает перекрученные ветки. Гора Менал – любимое место страшного Пана, у которого многочисленная пьяная свита, и обыкновенные деревенские парни верят, что дерево состоит с ними в таинственном родстве, хотя старый пчеловод, живущий по соседству, рассказал мне совсем иную историю.

Много лет назад, когда вилла на склоне горы была новой и прекрасной, в ней жили два скульптора, Калос и Музид. От Лидии до Неаполя все восхваляли их творения, и никто не смел сказать, что один из них превосходит в мастерстве другого. Гермес, вышедший из-под резца Калоса, стоял в мраморном святилище в Коринфе, а Афина Паллада, сотворенная Музидом, увенчивала собой колонну в Афинах вблизи Парфенона. Все почитали Калоса и Музида и удивлялись тому, что даже тень ревности не омрачала их братскую дружбу.

Хотя Калос и Музид жили в неизменной гармонии друг с другом, характерами они были совершенно разные. Музид предпочитал по ночам наслаждаться городскими радостями в Тегее, а Калос оставался дома и украдкой сбегал от своих рабов в оливковую рощу. Там он размышлял о видениях, наполнявших его разум, и там же придумывал свои прекрасные творения, которые потом воплощал в бессмертном дышащем мраморе. Люди говорили, будто Калос беседует с духами рощи, а его статуи – фавны и дриады, с которыми он там встречается, ибо они не похожи ни на одного живого человека.

Так знамениты были Калос и Музид, что никто не удивился, когда Тиран Сиракуз послал к ним своих людей договориться о дорогой статуе Тихи, которую он хотел поставить в своем городе. Больших размеров и искусной работы должна была быть статуя, чтобы прослыла она чудом света и манила к себе путешественников. Тиран обещал возвеличить сверх всякой меры того, чью работу он выберет, и Калос с Музидом были приглашены соревноваться за эту честь. Об их братской любви знали все, и хитрый Тиран не сомневался, что они не будут прятать свои работы друг от друга, а, наоборот, помогут друг другу советом и мастерством, и в итоге получатся две скульптуры неслыханной красоты, которые затмят даже видения поэтов.

Радостно приняли скульпторы предложение Тирана, и в последующие дни их рабы слышали только стук резцов. Калос и Музид ничего не скрывали друг от друга, но только друг от друга. Только их глаза видели две божественные фигуры, освобождаемые искусными резцами от каменных нагромождений, державших их в своем плену от сотворения мира.

По ночам, как раньше, Музид пировал в Тегее, а Калос бродил в одиночестве по оливковой роще. Прошло время, и люди заметили грусть в глазах всегда веселого Музида. Странно, говорили они между собой, что печаль завладела мастером, у которого есть реальный шанс выиграть самую высокую награду за творение своих рук. Миновали несколько месяцев, но печаль на лице Музида не сменилась нетерпеливым ожиданием.

Однажды Музид обмолвился о болезни Калоса, и люди перестали удивляться, потому что все знали, какой глубокой и священной была привязанность скульпторов друг к другу. Тотчас же многие отправились навестить Калоса и вправду заметили бледность на его лице, однако была в нем такая счастливая безмятежность, от которой его взгляд казался более колдовским, чем взгляд Музида, определенно измученного волнением и заботами, ибо он отослал рабов, чтобы они не мешали ему заботиться о Калосе и даже кормить его. Скрытые тяжелыми покрывалами, стояли две незаконченные фигуры Тихи, к которым в последнее время не прикасались резцы больного скульптора и его верного друга.

По мере того как Калос все больше и больше слабел, несмотря на усилия ничего не понимавших врачей и его неутомимого друга, он частенько просил отнести его в его любимую рощу и оставить одного, словно хотел беседовать с невидимыми существами. Музид никогда не отказывал ему, хотя глаза его наполнялись слезами при мысли, что Калос больше привязан к фавнам и дриадам, нежели к нему. Наконец, когда смерть подступила совсем близко, Калос заговорил о своих похоронах. Плача, Музид обещал ему склеп прекраснее, чем гробница Мавсола, однако Калос запретил ему говорить о мраморных почестях. Одна мысль владела умом умиравшего: чтобы вместе с ним, ближе к голове, похоронили несколько веточек олив из его любимой рощи. Умер Калос ночью среди своих олив.

Нельзя выразить словами, какую прекрасную мраморную усыпальницу поставил Музид любимому другу. Никто, кроме Калоса, не вырезал бы такие барельефы, в которых были все красоты Элизиума. Не забыл Музид и о просьбе друга, положил в могилу возле его головы оливковые веточки из рощи.

Едва утихло первое горе, Музид возобновил работу над статуей Тихи. Теперь все почести принадлежали ему одному, потому что Тиран Сиракузский желал иметь скульптуру, исполненную лишь им или Калосом. Работа давала выход чувствам, и Музид без устали трудился целые дни, вновь обретая прежнюю веселость. Зато вечера он проводил подле могилы своего друга, где быстро поднималась из земли молоденькая олива. Она росла так быстро и была такой необычной формы, что все видевшие ее не могли удержаться от удивленных восклицаний. И Музида она завораживала и отталкивала одновременно.

Миновали три года после смерти Калоса, и Музид отправил гонца к Тирану, после чего в Тегее и вокруг нее поползли слухи о том, что гигантская статуя готова. К этому времени дерево возле могилы превзошло высотой все подобные ему деревья и простерло единственную тяжелую ветку над той комнатой, в которой работал Музид. Так как множество людей приходило взглянуть на невиданную оливу и полюбоваться искусством скульптора, то Музид теперь редко оставался один. Однако он не протестовал против нашествия гостей, наоборот, он возненавидел оставаться один с тех пор, как завершил работу, не желая слушать невнятное бормотание холодного ветра, о чем-то вздыхавшего в оливковой роще и в ветках надгробного дерева.

Небо было черное в тот вечер, когда эмиссары Тирана явились в Тегею. Все знали, что они увезут с собой великую статую Тихи и воздадут вечную славу Музиду, поэтому правитель Тегеи принял их с превеликими почестями. Пришла ночь, и на склоне горы Менал разразилась буря. Посланцы далеких Сиракуз с радостью задержались в городе. Они рассказывали о своем великом Тиране и о красоте его столицы и мечтали о славе статуи, которую изваял Музид. А жители Тегеи говорили о доброте Музида и о постигшем его великом горе, в котором даже лавровый венок победителя вряд ли принесет ему успокоение, когда нет рядом Калоса, другого претендента на эту честь. Еще говорили они о дереве, что выросло в головах могилы Калоса. Тем временем ветер завывал все громче, и сиракузцы вместе с аркадцами обратили молитвы к Эолу.

Утро было солнечное, когда правитель Тегеи повел посланцев Тирана к Музиду, однако ночной ветер оставил после себя руины на склоне горы. Крики рабов доносились из оливковой рощи, где уже не поднималась к небу великолепная колоннада просторной залы, в которой Музид мечтал и работал. Опустошенные и потрясенные, горевали скромные дворы и нижние стены, потому что тяжелая ветка молодой оливы упала прямо на роскошный большой перистиль, превратив величественную поэму в мраморе в груду бесформенных осколков. И чужеземцы, и жители Тегеи отпрянули в ужасе, уставившись на зловещее дерево, которое своим видом удивительно напоминало человека и которое корнями уходило в украшенную скульптурами усыпальницу Калоса. Однако еще больший ужас ждал их впереди, когда, обыскав разрушенное жилище, они не нашли следов милого Музида и великолепной статуи Тихи. Здесь торжествовал победу хаос, и представителям двух городов пришлось, как ни велико было постигшее их разочарование, удалиться ни с чем. Жители Сиракуз вернулись домой с пустыми руками, а жители Тегеи никого не венчали славой.

Однако через некоторое время сиракузцы заполучили прелестную статую в Афинах, да и тегейцы успокоились на том, что возвели на площади мраморный храм в память талантов, добродетелей и братской любви Музида.

Оливковая роща все еще растет на своем месте, как растет дерево на могиле Калоса, и старый пчеловод сказал мне, что иногда ветви, если ночью поднимается ветер, перешептываются друг с дружкой и без конца повторяют, повторяют:

– Ойда! Ойда! Я знаю! Знаю!

Музыка Эриха Занна

С величайшим тщанием я изучал карты города, но несмотря на это так и не смог отыскать улицу Озей. Я пользовался не только новыми картами, так как мне известно, что названиям свойственно меняться. Наоборот, я обращался ко все более древним источникам и самолично исследовал каждый округ на предмет любой зацепки, что могла бы дать мне ответ о местоположении улицы, известной мне под именем Озей. Но несмотря на все мои старания, действительность по-прежнему постыдна: я не могу найти ни тот дом, ни ту улицу, ни даже район, где в последние месяцы моего нищенского существования в качестве студента, изучавшего метафизику, я слышал музыку Эриха Занна.

Неудивительно, что память подводит меня, ведь здоровье мое, как телесное, так и душевное, было существенным образом подорвано за время моего проживания на улице Озей, и там я не завязал ни одного из своих малочисленных знакомств. То, что я не могу разыскать ее вновь, одновременно удивляет и обескураживает меня, так как она находилась в получасе ходьбы от университета и отличалась особенностями, забыть которые вряд ли бы сумел любой из тех, кому довелось там побывать. Мне еще не довелось встретить человека, видевшего улицу Озей.

Улица Озей лежала поперек темной реки; над ней на обрыве стояли кирпичные склады с тусклыми окнами; а берега ее соединял массивный мост из черного камня. У реки никогда не светило солнце, словно прячась в дыму соседних заводов. Река источала смрад и зловоние, подобных которым я нигде не встречал; быть может, однажды эти запахи помогут мне найти искомое, так как я немедленно их распознаю. За мостом были узкие, мощеные, обнесенные заборами улочки, далее улица Озей шла вверх, и постепенно подъем становился все круче и круче.

Никогда не видел улицы столь крутой и узкой, как улица Озей. То был обрывистый утес, закрытый для всякого транспорта, кое-где со ступенями, кончавшийся высокой, увитой плющом стеной. Вымощена она была как попало, где плитами, где булыжником, а иногда встречались участки голой земли с пробивавшейся зеленовато-серой растительностью. Дома были высокими, невероятно старыми, с островерхими крышами, и кренились назад, вперед и вбок под умопомрачительными углами. Порою пара из тех, что клонились вперед, почти встречались фасадами, образовывая над улицей подобие арки, не пропускавшей большую часть света на улицу внизу. Кое-где наверху от дома к дому были переброшены мостики.

Обитатели этой улицы чрезвычайно впечатлили меня. Сперва я думал, что все дело в их молчаливости и старомодности, но позже решил, что причина крылась в их глубокой старости. Не знаю, как вышло, что я поселился на подобной улице; должно быть, я был не в себе, переехав туда. Я сменил множество дешевых комнат, и каждый раз оказывался на улице за неуплату, пока, наконец, на улице Озей не наткнулся на этот обветшалый дом, принадлежавший немощному Бландо. Дом этот был третьим, если смотреть с вершины холма, и заметно выше всех прочих.

Моя комната располагалась на пятом этаже, будучи единственным обжитым помещением, так как дом большей частью пребывал в запустении. Вечером по прибытии я услышал загадочную музыку, доносившуюся с мансарды под островерхой крышей, и на следующий день спросил об этом дряхлого Бландо. Он ответил, что там живет немец, играющий на виоле, чудаковатый немой старик, подписавшийся именем «Эрих Занн», по вечерам играющий в оркестре захудалого театра; также, добавил он, желание Занна играть по ночам по возвращении из театра было причиной снять именно эту одинокую мансарду под самой высокой из крыш, поскольку из ее единственного окна можно было взглянуть на скрывавшуюся за стеной панораму и склон холма.

Впоследствии я каждую ночь слышал, как играет Занн, и хоть он и не давал мне спать, я не мог отделаться от мысли о том, насколько своеобразна его музыка. Сам я был не очень сведущ в искусстве, но меня не покидала уверенность в том, что звучавшие гармонии не имеют отношения ни к одному из музыкальных произведений, доселе слышанных мной, из чего я сделал вывод, что его композиторский талант в высшей степени самобытен. Чем дольше я слушал, тем больше пленялся им, пока спустя неделю не решился завести знакомство со стариком.

В один из вечеров я застал Занна возвращающимся с работы и сказал, что хотел бы познакомиться с ним и послушать, как он играет. Передо мной в коридоре стоял худой, согбенный, обносившийся человечек с голубыми глазами, гротескным лицом сатира, почти лысый, и моя просьба сперва разозлила и напугала его. Однако моя очевидная дружелюбность в конце концов смягчила его, и он нехотя указал, чтобы я следовал за ним по темной, скрипучей, покосившейся чердачной лестнице. Он занимал одну из двух комнат в мансарде под островерхой крышей, в западной части здания, обращенной к высокой стене, в которую упиралась улица. Помещение было немалых размеров и казалось еще просторнее из-за чрезвычайной скудости убранства и всеобщей запущенности. Всю мебель составляли узкая железная кровать без матраса, грязный умывальник, столик, большой книжный шкаф, железный пюпитр и три старомодных стула. На полу беспорядочными кучами громоздились нотные листы. Стены были голыми, дощатыми, не знавшими и следа штукатурки, а обилие пыли и паутины скорее подобало заброшенному, чем жилому помещению. Очевидно, прекрасный мир Эриха Занна таился в отдаленных уголках космоса его воображения.

Жестом велев мне садиться, немой старик закрыл дверь, запер ее на большую деревянную задвижку и зажег свечу вдобавок к той, что только что принес с собой. Из поеденного молью футляра он извлек виолу и уселся на наиболее удобный стул. Пюпитр ему не понадобился: выбирать мне не приходилось, так как играл он по памяти, и больше часа я, как завороженный, следил за звуками, подобных которым слышать мне еще не доводилось; должно быть, он сам сочинял эту музыку. Тому, кто ничего не смыслит в музыке, бесполезно пытаться описать природу этих звуков. Я услышал некое подобие фуги с повторяющимися пассажами, поражавшими воображение, но заметил, что выбор нот разительно отличался от того, что я слышал ранее из своей комнаты внизу.

Я запомнил те навязчивые мелодии, и часто напевал и насвистывал их, фальшивя; когда же, наконец, музыкант опустил смычок, я спросил, не исполнит ли он некоторые из них. Едва я завел об этом речь, морщинистое лицо старого сатира утратило прежнее скучающее, безмятежное выражение, овладевшее им во время игры, и на нем отразилась та же непонятная смесь гнева и страха, что я видел, когда впервые обратился к нему. На мгновение я склонился к тому, чтобы попробовать уговорить его, легкомысленно списав все на стариковские причуды, и даже попытался вывести его из этого загадочного расположения духа, принявшись насвистывать некоторые из пассажей, слышанных прошлой ночью. Но так продолжалось не более минуты; едва немой музыкант распознал в моем фальшивом свисте знакомые мелодии, лицо его непостижимым образом исказилось, и его длинная, холодная, костлявая рука протянулась, чтобы закрыть мне рот и прекратить эту кощунственную имитацию. Едва он проделал это, как я получил очередное подтверждение его чудаковатости: старик бросил испуганный взгляд на единственное занавешенное окно, словно опасаясь незваного гостя – что было вдвойне абсурдно, так как никто не мог проникнуть в расположенную так высоко над всеми прочими крышами мансарду, бывшую, по словам консьержа, единственным местом, откуда можно было заглянуть за стену, в которую упиралась улица.

Проследив за направлением взгляда старика, я вспомнил слова Бландо и, поддавшись минутной прихоти, пожелал увидеть обширную, головокружительную панораму освещенных луной крыш и огней города, открывавшуюся с вершины холма, из всех обитателей улицы Озей доступную лишь взору раздражительного музыканта. Я подошел к окну и хотел было раздвинуть невзрачные занавески, чем вызвал еще более сильный приступ гнева немого обитателя мансарды; нервно вцепившись в меня обеими руками, он потащил меня к двери, мотнув головой в ее сторону. Подобный поступок пробудил во мне отвращение к старику, и я потребовал отпустить меня, добавив, что уйду сам. Увидев, насколько я оскорблен и недоволен, он ослабил хватку, видимо чуть поостыв. Пальцы его вновь сомкнулись, но на сей раз он дружески усадил меня на стул, с видом сожаления шагнул к захламленному столу, где долго писал карандашом на французском, что стоило ему, иностранцу, немалого труда.

В конце концов он вручил мне лист бумаги, где я прочел слова извинения и просьбу о понимании. Занн писал, что был уже стар, одинок и снедаем своеобразными страхами и нервными недугами, связанными с его музыкой и иными обстоятельствами. Он был рад, что я изъявил желание послушать его игру, и желал, чтобы я приходил еще, не обращая внимание на его причуды. Исполнять же те самые странные мелодии для чужих ушей он не мог, их звучание со стороны было для него невыносимым, и он не терпел, когда кто-либо касался любой из вещей в его комнате. До нашей встречи в коридоре он и не подозревал о том, что из своей комнаты я слышу, как он играет, и спрашивал меня, не пожелаю ли я поговорить с Бландо и переселиться этажом ниже, чтобы не слышать его ночами. Он также обещал покрыть всю разницу в расходах.

Расшифровывая каракули старика на ужасном французском, я проникся к нему некоторым снисхождением. Душа и тело его страдали от болезней, как и мои, а изыскания в области метафизики сделали меня добрее. Среди тишины раздался некий звук – должно быть, на ночном ветру скрипнул ставень, и почему-то я вскочил со стула так же резко, как Эрих Занн. Закончив чтение, я пожал руку моего хозяина, и мы расстались друзьями. На следующий день Бландо выделил мне номер подороже, расположенный на третьем этаже, между престарелым ростовщиком и почтенным обивщиком мягкой мебели. На четвертом этаже никто не жил.

Немного времени спустя я обнаружил, что Занн не так уж и стремится к моему обществу, как могло показаться, когда он убеждал меня переселиться с пятого этажа. Он не просил меня зайти в гости; если же я сам навещал его, он выглядел обеспокоенным и играл апатично. Я всегда заходил к нему по ночам – днем он спал, никого не принимая. Я не стал испытывать к нему большей приязни, хотя комната на чердаке и необыкновенная музыка загадочным образом влекли меня. Мной владело непостижимое желание выглянуть в то окно, увидеть сверкающие крыши и шпили, что, должно быть, лежали за стеной на склоне холма. Однажды я поднялся на чердак в те часы, когда Занн отсутствовал, но дверь была заперта.

Однако кое в чем я преуспел – ночами мне удалось подслушивать, как играет немой старик. Сперва я на цыпочках поднимался на пятый этаж, где жил раньше, затем осмелел настолько, что поднимался по скрипучей лестнице к самой мансарде. Там, в узком коридоре, стоя у запертой двери с прикрытой замочной скважиной, я часто слышал звуки, вселявшие в меня неизъяснимый ужас, будившие во мне смутный трепет и предчувствие мрачной тайны. Сама музыка не была отвратительной, нет, но в ее вибрациях заключалось нечто неземное, а некоторые интервалы рождали ощущение симфонии, исполнить которую было не под силу одному человеку. Несомненно, Эрих Занн был гением, и мощь его дара была невероятной. Так шли недели, и его игра становилась все более неистовой, а сам старик настолько исхудал и опустился, что вызывал лишь жалость. Теперь на каждую мою просьбу навестить его он в любое время отвечал отказом, и сторонился меня, когда мы сталкивались на лестнице.

Как-то ночью, подслушивая под дверью на чердаке, я услышал, как визжащее звучание виолы сменилось хаотическим разноголосием, и подобный хаос мог дать повод усомниться в здравии моего шаткого рассудка, если бы не достойное сожаления доказательство реальности творившегося кошмара – раздался ужасный, нечленораздельный крик, и голос этот мог принадлежать лишь немому во власти невероятного ужаса или мучительного страдания. Я стучал и стучал в дверь, но ответа не было. Тогда я стал ждать в темном коридоре, дрожа от холода и страха, пока не услышал, как несчастный музыкант пытается подняться с пола, цепляясь за стул. Решив, что он пришел в себя после обморочного припадка, я вновь принялся стучаться в дверь, громко выкрикивая свое имя, чтобы ободрить старика. Я слышал, как тот ковыляет к окну, возится со ставнями и занавесками; затем дрожащей рукой он отворил дверь, впуская меня. На сей раз на лице его читалась неподдельная радость от встречи со мной, и он с облегчением цеплялся за мое пальто, как дитя за подол матери.

Весь дрожа, жалкий старик усадил меня на стул, сам тяжко опустился на другой, рядом с которым на полу небрежно лежали виола и смычок. Какое-то время он сидел без движения, но странно кивал головой, и это навело меня на парадоксальную мысль о том, что старик напряженно, пугливо к чему-то прислушивается. Чуть погодя он обрел вполне сносный вид, перебрался за стол, написал короткую записку, отдал ее мне и снова вернулся к столу, принявшись писать быстро и неотрывно. В записке я прочел следующее: старик умолял меня, во имя всего святого и ради моего любопытства, ждать, не сходя с места, пока он не изложит на немецком подробную историю о выпавших на его долю чудесах и злосчастьях. И я ждал, пока карандаш немого старика скрипел по бумаге.

Должно быть, прошел целый час, и я все еще сидел и ждал, когда же перестанет расти кипа листов, исписанных лихорадочным стариковским почерком, как вдруг Занн встрепенулся, будто пораженный ужасом. Ошибки быть не могло: взгляд его был прикован к занавешенному окну, и он к чему-то прислушивался, дрожа всем телом. Мне и самому почудился некий звук, но в нем не было ничего ужасного – он напоминал ноту, сыгранную на бесконечно далеком музыкальном инструменте поразительно низкого регистра; видимо, кто-то играл в одном из домов по соседству, а может, за высокой стеной скрывалась недоступная моему взгляду обитель. На Занна этот звук произвел чудовищное впечаление, так как он поднялся, выронив карандаш, схватил виолу, и его смычок разорвал ночную тишину; столь неистовое исполнение воочию я видел впервые, хоть уже и слышал за закрытой дверью.

Бесполезно описывать то, как в ту страшную ночь играл Эрих Занн. Все, что я слышал раньше, меркло перед кошмарностью этого зрелища, ведь теперь я мог видеть его лицо, понимая, что играть его побуждал лишь всецело завладевший им страх. Его виола кричала, пытаясь дать чему-то отпор или изгнать нечто невообразимое, нечто незримое для меня, но повергавшее меня в трепет. Игра его становилась гротескной, сумасбродной, надрывной, но до последнего оставалась на вершинах гениальности, которой, как я знал, обладал этот чудаковатый старик. Я различал мелодию – безумную венгерку, популярную в театрах, и в какой-то миг подумал, что впервые слышу, как Занн играет сочинение другого композитора.

Завывания и стоны отчаянной виолы становились все громче, все исступленнее. Пот градом лил с внушающего страх лица музыканта, и он кривлялся, словно обезьяна, не сводя безумного взгляда с занавешенного окна. Слушая его остервенелую игру, я почти что наяву видел призрачных сатиров и вакханок, кружившихся в сумасшедшей пляске среди бурлящей бездны облаков, дыма и молний. И вдруг мне послышалась иная нота, пронзительная, монотонная исходившая не из виолы; нахальная, неспешная, решительная нота, насмешливо звучавшая далеко на западе.

В тот же миг, будто в ответ на безумную музыку, что звучала здесь, на мансарде, снаружи завыл ветер и загремели ставни. Кричащая виола Занна превзошла сама себя, исторгая совершенно невозможные для моего воображения звуки. С грохочущих ставней слетела задвижка, и они бились в окно. Под настойчивыми ударами разбилось стекло, в окно ворвался леденящий ветер, и под его напором дрогнуло пламя свечей и затрепетали листы бумаги, где таились ужасные откровения Занна. Взглянув на Занна, я увидел, что сознательное восприятие действительности покинуло его. Его голубые глаза вылезли из орбит, остекленели, взгляд застыл, и бешеная игра превратилась в слепую, механическую, нераспознаваемую вакханалию, передать которую перу не под силу.

Внезапный порыв ветра, сильнее предыдущего, подхватил рукопись и понес прямо в окно. В отчаянии я попытался догнать их, но они исчезли еще до того, как я достиг изломанных ставней. Тогда я вспомнил о давнем желании выглянуть в окно, единственное на всей улице Озей, откуда был виден склон холма за высокой стеной и город, распростертый внизу. Было очень темно, но в городе всегда горели огни, и я ожидал увидеть их свет среди дождя и ветра. Но когда я выглянул из этого окна под коньком самой высокой из окрестных крыш, пока захлебывалось пламя свечей и безумная виола завывала на ночном ветру, то увидел не город, что простерся внизу, не приветливые огни, что сверкали на знакомых улицах, но лишь мрак безграничного космоса, невообразимого космоса, где кишело движение и звучала музыка, и подобного не было на земле. И пока я стоял так, объятый ужасом, ветер погасил обе свечи на этой старинной мансарде под островерхой крышей, оставив меня среди первобытной, непроницаемой тьмы, где впереди был хаос и кромешный ад, а позади в ночи заливалась исступленным, демоническим лаем обезумевшая виола.

Я отшатнулся, не имея никакой возможности зажечь огонь, врезался в стол, перевернул стул и наконец, на ощупь сквозь тьму, добрался туда, где в непроглядной черноте безобразно вопила музыка. Какие бы силы ни противостояли мне, я мог хотя бы попытаться спасти Эриха Занна и себя самого. Мне показалось, что какая-то холодная тварь коснулась меня во мраке, и я закричал, но крик утонул в омерзительном вое виолы. Вдруг я ощутил удар бешено пилившего смычка и понял, что музыкант сидит совсем рядом. Протянув руку, я нащупал спинку стула Занна, затем его плечо и встряхнул его, пытаясь привести в чувство.

Ответа не последовало, лишь беспрестанно визжала виола. Я коснулся его головы, остановив ее механические кивки, и закричал ему в ухо, что мы должны бежать прочь от неизвестных созданий, таящихся в ночи. Но он не откликнулся, все так же исторгая из своей виолы немыслимые звуки, и мне казалось, что вокруг нас на погруженной во мрак мансарде потоки ветра зашлись в безумной пляске. Я задрожал, дотронувшись до его уха, и сам не понял почему – но понял, когда ощупал его застывшее лицо; ледяное, окоченевшее, бездыханное лицо с остекленевшими глазами, бессмысленно уставившимися в космическую пустоту. Тогда каким-то чудом я сумел отыскать дверь, открыть массивную деревянную задвижку и стремглав кинулся прочь от того, чей взгляд застыл там, во мраке, и леденящего кровь воя виолы, лишь яростней звучавшей мне вослед.

По нескончаемой лестнице погруженного во тьму дома я несся гигантскими скачками, не чуя ног выбежал на узкую, крутую старинную улицу с ее ступенями и покосившимися домами и ринулся вниз по этим ступеням, по грохочущей булыжной мостовой к лежавшим внизу улочкам и тлетворной реке с обрывистыми берегами; задыхаясь, бежал по мрачному, величественному мосту навстречу известным нам широким, безопасным улицам и бульварам; вот те из ужасных впечатлений, что сохранила моя память. И я помню, что ветра не было, в небе сияла луна, а город сверкал огнями.

Несмотря на всю тщательность моих изысканий и трудов, с тех пор я так и не сумел найти улицу Озей. Но я не вполне сожалею об этом, как и о том, что невообразимая бездна поглотила исписанные убористым почерком листы, способные раскрыть тайну музыки Эриха Занна.

Другие Боги

На самой высокой из земных гор живут боги земли, чтобы ни один человек не мог сказать, будто видел их. Когда-то они жили на более низких вершинах, но с тех пор как люди, обитавшие на равнинах, стали лазать по снежным горам, им приходилось перебираться все выше и выше, пока в их распоряжении не осталась всего одна гора. Уходя с прежних вершин, боги тщательно следили, чтобы унести с собой все приметы своего пребывания, и только однажды, говорят, они не стерли высеченный лик с горы, которую они называют Нгранек.

Итак, они поселились на не ведомом никому Кадате в ледяной пустыне, куда пока не добирался ни один человек, и стали еще более суровыми, потому что в случае прихода человека бежать им было некуда. Боги стали суровыми, и если когда-то они смирялись с напористостью людей, то теперь запрещали им приходить, а коли они приходили, то запрещали им уходить. Счастье людей, что они не знают о Кадате в ледяной пустыне, а иначе они бы непременно отправились покорять его.

Время от времени боги, соскучившись по своим прежним горам, навещают их в безветренные ночи и тихонько плачут, пытаясь поиграть на их склонах, как играли когда-то. Люди видят слезы богов на белоснежной вершине Тураи, но принимают их за дождь, и они слышат вздохи богов в печальных утренних ветрах Лериона. Путешествуют боги на кораблях-тучах, и мудрые пастухи знают предания, которые удерживают их вдалеке от высоких гор в туманные ночи, потому что в наши времена боги не такие снисходительные, как прежде.

В Ултаре, что за рекой Скай, жил однажды старик, которому очень хотелось посмотреть на богов земли. Был он начитан в семи тайных книгах земли и знаком с Пнакотикскими рукописями, рассказывающими о далеком и морозном Ломаре. Звали его Барзай Мудрый, и крестьяне любят рассказывать, как он поднимался на гору в ночь, когда случилось необычное затмение.

Барзай так много знал о богах, что мог сказать, когда они рядом, а когда далеко, и столько разгадал их тайн, что его самого считали полубогом. Это он дал мудрый совет жителям Ултара, когда они приняли свой замечательный закон, запрещающий убивать кошек, и он первый сообщил молодому священнику Аталу, куда отправляются в полночь черные кошки накануне Дня святого Иоанна. Барзай знал много преданий о богах земли, и ему захотелось самому посмотреть на них. Барзай верил, что его великое знание защитит его от их ярости, поэтому решил подняться на вершину высокой и скалистой горы Хатег-Кла, когда, как ему было известно, боги будут там.

Хатег-Кла находится довольно далеко за Хатегом, в честь которого получила свое имя, где нет ничего, кроме камней, и вздымается ввысь подобно каменной статуе в безлюдном храме. Вокруг ее вершины туманы всегда печальны, потому что туманы – это память о богах, а боги любили Хатег-Кла, когда жили на ней в далекие времена. Часто боги земли приплывают на Хатег-Кла на своих кораблях-тучах, и тогда они окутывают бледной дымкой ее склоны, чтобы поплясать, как встарь, при ярком лунном свете. Крестьяне в Хатеге говорят, что никогда не надо ходить на Хатег-Кла, но смертельно опасно подниматься на нее ночью, если бледная дымка скрывает от людских глаз вершину горы и луну. Однако Барзай не захотел слушать их, когда явился в Хатег из соседнего Ултара вместе с молодым священником Аталом, который был его учеником. Всего лишь сын трактирщика, Атал иногда поддавался страху, зато отец Барзая был ландграфом и жил в замке, поэтому его сын отроду не был суеверен и только смеялся над пугливыми крестьянами.

Несмотря на мольбы местных жителей, Барзай и Атал отправились из Хатега в каменистую пустошь и по ночам возле костра беседовали о богах земли. Много дней они были в пути и издалека видели вершину Хатег-Кла, окруженную печальными облаками. На тринадцатый день они приблизились к подножию одинокой горы, и Атал сказал о своих страхах. Но Барзай был старый и мудрый и не ведал страха, поэтому стал храбро взбираться вверх по склону, не знавшему прикосновения человеческой ноги со времен Сансу, о котором со страхом рассказывают заплесневелые Пнакотикские рукописи.

Путь на гору был нелегким из-за ущелий, утесов и обвалов. Позднее добавились еще холод и снег, и Барзай с Аталом часто скользили и падали, но все же упорно карабкались вверх, помогая себе посохами и топорами. В конце концов воздух стал редеть и небо переменило цвет, путникам стало трудно дышать, но они шли и шли, поражаясь невиданным пейзажам и содрогаясь при мысли о том, что они увидят на вершине, когда луна исчезнет с глаз и гору окутает бледная дымка. Три дня они карабкались наверх к крыше мира, а потом разбили лагерь и стали ждать, когда облака закроют луну.

Четыре ночи не было облаков, и холодный лунный свет пробивался сквозь печальную туманную дымку, укрывавшую безмолвную вершину. Наступила пятая ночь, ночь полнолуния, и Барзай разглядел далеко на севере сгущающиеся тучи, после чего он и Атал уже не сводили с них глаз. Тяжелые и величественные, неторопливо плыли они в направлении Хатег-Кла, а потом выстроились вокруг горы высоко над головами следивших за ними людей, укрыв от их глаз и вершину, и луну. Целый час, не двигаясь с места, люди смотрели на кружащие облака, которые соединялись во все более уплотнявшуюся и пугающую завесу. Барзай знал много преданий о богах земли, поэтому он напряженно вслушивался в тишину наверху, а Аталу внушали страх холодный туман и темная ночь. Много прошло времени после того, как Барзай полез наверх, зовя с собой Атала, а он все не мог сдвинуться с места.

Идти в густом тумане было трудно, и хотя Атал в конце концов последовал за Барзаем, в пробивающемся сквозь облака тусклом свете луны он с трудом различал далеко впереди серый силуэт. Барзай все более удалялся. Несмотря на почтенный возраст, ему легче давалось трудное восхождение, чем Аталу, потому что он не боялся крутизны, одолевать которую было под силу лишь очень крепкому и смелому человеку, и не медлил перед черными широкими пропастями, которые Атал каждый раз боялся не перепрыгнуть. Скользя и спотыкаясь, они упрямо лезли вверх на скалы и оставляли позади головокружительные бездны, благоговея перед необъятностью и ледяным безмолвием страны снежных вершин и гранитных склонов.

Неожиданно Барзай пропал с глаз. В это время он поднимался на грозный утес, который встал у него на пути и испугал бы любого скалолаза, не вдохновленного богами земли. Атал был далеко внизу и как раз думал, что ему-то делать с утесом, как вдруг с удивлением заметил наверху свет, словно свободная от облаков и залитая луной вершина – место сбора богов – была совсем рядом. Атал полез дальше в направлении утеса и света, боясь еще сильнее, чем когда бы то ни было. И тут сквозь туман он услыхал Барзая, который восторженно кричал:

– Я слышал богов. Я слышал, как боги земли поют, пируя на Хатег-Кла! Барзай Пророк узнал голоса богов земли! Здесь негустой туман и луна светит ярко, и я скоро увижу, как весело пляшут боги на своей любимой горе Хатег-Кла. Мудрость Барзая возвысила его над богами земли! Ни их колдовство, ни их запреты не остановили его! Барзай увидит богов, гордых богов, неведомых богов, богов земли, которые не снисходят к людям!

Атал не слышал голосов, которые слышал Барзай, но он уже стоял возле утеса и искал, куда бы поставить ногу, когда Барзай крикнул еще громче:

– Тумана уже почти нет, и луна светит вовсю. Громкие и сердитые голоса у земных богов, боятся они Барзая Мудрого, который превзошел их… Мигает луна, когда пляшут земные боги. Теперь я увижу, как, прыгая и вопя, они пляшут в лунном свете… Темнеет… Боятся боги…

Пока Барзай кричал, Атал почувствовал перемену в воздухе, словно законы земли подчинились другим законам. Подъем стал еще круче, но идти по тропинке стало пугающе легко, и страшный утес уже не был помехой на пути, когда Атал приблизился к нему и полез вверх по опасно выпуклому склону. Луна почему-то потемнела, но Атал, продолжая подъем в тумане, слыхал из тьмы крики Барзая Мудрого:

– Погас свет луны, и боги пляшут во тьме. Небо вселяет ужас затмением луны, которого не предсказывали ни книги людей, ни книги земных богов… На Хатег-Кла творится неведомое колдовство. Боги не кричат в страхе, они громко смеются, и ледяные склоны поднимаются в неведомые глубины черных небес… И я тоже поднимаюсь… Вот! Вот! Наконец-то! Я вижу богов земли!

И тотчас Атал, которого какая-то сила подняла на головокружительную высоту, услыхал в темноте страшный смех, а потом вопль, какого не слышал ни один человек, разве что привидится ему в ночном кошмаре Флегетон. И страх, и ярость, скопленные за всю жизнь, выплеснулись в душераздирающем крике:

– Это другие боги! Другие боги! Исчадия надземного ада, стерегущие слабых богов земли!.. Не смотри… Беги прочь… Не смотри! Не смотри! Месть беспредельных бездн… Проклятая пропасть… Милостивые боги земли, я падаю в небо!

В тот миг, когда Атал закрыл глаза, прижал ладони к ушам и решил прыгать вниз, изо всех сил стремясь преодолеть то ужасное, что нисходило на него с неведомых высот, над Хатег-Кла прокатился оглушительный раскат грома, разбудивший всех добрых крестьян на равнине и честных жителей Хатега, Нира и Ултара, отчего они посмотрели на небо и увидели сквозь облака необычное затмение луны, о котором не сказано ни в одной книге. А когда луна показалась вновь, Атал, здоровый и невредимый, стоял на снегу гораздо ниже того места, откуда он мог бы увидеть земных богов или других богов.

А в заплесневелых Пнакотикских рукописях сказано, что мир был молод, когда Сансу вскарабкался на вершину Хатег-Кла и не нашел там ничего, кроме безмолвных снегов и камней. Все же жители Ултара, Нира и Хатега преодолели страх и взошли днем на гору в поисках Барзая Мудрого, однако отыскали они лишь необычный гигантский символ в пятьдесят локтей, словно резцом Циклопа выбитый на голом камне. Похожие на него символы ученые мужи встречали в тех жутких частях Пнакотикских рукописей, которые слишком стары, чтобы их можно было прочесть. Вот и все, что они нашли.

Барзай Мудрый исчез навсегда, и никто не мог уговорить благочестивого священника Атала помолиться за упокой его души. А еще жители Ултара, Нира и Хатега до сих пор боятся затмений, и, когда вершина Хатег-Кла и луна прячутся за облаками, они всю ночь молятся. Земные же боги пляшут время от времени на Хатег-Кла, ибо знают, что они здесь в полной безопасности, и с удовольствием приплывают на кораблях-тучах с неведомого Кадата, чтобы повеселиться на старый лад, как веселились они, когда земля была еще совсем юной и люди не пытались покорять недоступные вершины.

Искания Иранона

В каменный город Телот однажды пришел юноша в венке из виноградных листьев на желтых, блестящих от мирры волосах и в пурпурном плаще, порванном о колючки на горе Сидрак, что находится по другую сторону старинного каменного моста. Сумрачные и суровые жители Телота, которые живут в квадратных домах, хмуро спросили чужеземца, откуда он пришел, как его зовут и что есть у него за душой. И юноша ответил им так:

– Зовут меня Иранон, и пришел я из Айры, далекого города, который уже почти не помню, но хочу отыскать вновь. Я пою песни, которые выучил в далеком городе, и мое ремесло – творить красоту из детских воспоминаний. Богатство мое в воспоминаниях, мечтах и надеждах, о которых я пою по ночам в саду, когда светит ласковая луна и западный ветер колышет бутоны лотосов.

Жители Телота выслушали юношу и зашептались между собой. В городе из гранита не знали ни смеха, ни песен, но суровые мужи, когда наступала весна, бывало, посматривали в сторону Карфианских гор и думали о лютнях далекой страны Оонай, о которых рассказывали путешественники. Вспомнив об этом, они попросили чужеземца остаться и спеть им на площади перед башней Млина, хотя им не понравились ни цвет его рваного плаща, ни мирра на его волосах, ни венок из виноградных листьев, ни юный золотистый голос. Вечером, когда Иранон пел им, старики молились, а слепец сказал, что видел нимб над его головой. Однако многие жители Телота зевали, а другие смеялись или шли спать, потому что Иранон не сообщил им ничего полезного, ведь он пел о своих воспоминаниях, о своих мечтах и надеждах.

– Я вспоминаю вечер, и луну, и ласковые песни, и окно в той комнате, где ты качала мою колыбель. А за окном сверкали золотые фонари, и тени плясали на мраморных стенах. Я вспоминаю лунный квадрат на полу, не похожий ни на что на свете, и странные фигурки, плясавшие в лучах луны, пока мама пела мне колыбельную песню. И еще я вспоминаю утреннее солнце, сверкающее летом над многоцветными холмами, и сладкий аромат цветов, приносимый западным ветром, для которого поют деревья.

О Айра, город из мрамора и бериллов, не забыть мне твоей красы! Как любил я теплые благоуханные рощи на другом берегу голубой Нитры и перекаты крохотной Кра в зеленой долине! В тех рощах и в той долине дети плели венки друг для друга, а в сумерках я грезил под деревьями, глядя на городские огни подо мной и извилистую Нитру с вплетенной в нее звездной лентой.

В городе были дворцы из цветного с прожилками мрамора с золотыми куполами и разрисованными стенами и тенистые сады с лазурными прудами и чистыми фонтанами. Я часто играл в тех садах, и плескался в тех прудах, и лежал, грезя, среди белых цветов под высокими деревьями. А иногда на закате я поднимался по крутой улице к крепости и с открытого места смотрел на Айру внизу, волшебный город мрамора и бериллов в прекрасном одеянии из золотых огней.

Давно я тоскую по тебе, Айра, в младенчестве покинул я тебя. Но мой отец был твоим царем, и я вернусь к тебе, ибо такова воля рока. В семи землях я искал тебя, но придет день, и я буду царить над твоими рощами и садами, над твоими улицами и дворцами, и тогда я буду петь людям, которые будут знать, о чем я пою, и не станут они смеяться надо мной и отворачиваться от меня, ибо я – Иранон, принц Айры.

На ночь жители Телота устроили чужеземца в хлеву, а поутру явился архонт и велел Иранону идти к сапожнику Атоку и стать его подмастерьем.

– Я – певец Иранон, – возразил юноша, – и не лежит у меня сердце к ремеслу сапожника.

– В Телоте все трудятся, – сказал архонт. – Таков закон.

И юноша ответил ему:

– Разве вы трудитесь не затем, чтобы жить и быть счастливыми? Ведь если вы трудитесь, только чтобы трудиться, где найдете вы свое счастье? Вы трудитесь, чтобы жить, а разве жизнь – не красота и не песня? Если нет певцов среди вас, то где же плоды ваших трудов? Труд без песни – все равно что утомительное путешествие без цели. Не лучше ли сразу умереть?

Архонт не понял его и упрекнул:

– Ты – странный юноша, и мне не нравятся ни твое лицо, ни твой голос. Речи твои богохульство, ибо боги Телота учили нас, что труд – благо. Наши боги обещали нам после смерти приют из света, чтобы мы могли вдосталь отдохнуть, и из ледовых кристаллов, чтобы никакие мысли и никакая красота не досаждали нам. А теперь иди к Атоку-сапожнику или до заката убирайся из города. Здесь все должны приносить пользу, а какая польза от песен?

Иранон вышел из хлева и отправился по узким каменным улочкам между квадратными гранитными домами на поиски чего-нибудь зеленого, но вокруг он видел одни камни. Хмурыми были лица людей, однако на каменной набережной медлительной речки Зуро сидел подросток и печальным взглядом провожал зеленые ростки с набухшими почками, которые паводком несло с гор. Мальчик спросил Иранона:

– Это о тебе говорил архонт? Ты ищешь далекий город и прекрасную страну? А я – Ромнод, плоть от плоти Телота, но еще не такой, как все в этом гранитном городе, поэтому тоскую по теплым рощам и дальним странам, где есть красота и песни. За Карфианскими горами находится Оонай, город лютен и танцев, о котором говорят, будто он красив и ужасен. Я бы пошел туда, если бы не был еще маленьким, ведь я не знаю дороги. А тебе надо идти. Ты будешь там петь, и люди будут слушать тебя. Давай вместе уйдем из Телота и вместе отправимся через весенние горы. Ты научишь меня путешествовать, а я буду слушать твои песни по вечерам, когда звезды одна за другой посылают грезы тем, кто любит грезить. А вдруг город лютен и танцев Оонай окажется еще красивее Айры, которую ты ищешь, ведь, говорят, ты давно не видел ее, да и она могла сменить имя! Пойдем в Оонай, золотоволосый Иранон! Тамошние жители поймут нас и примут, как братьев. Они не будут смеяться и хмуриться, слушая тебя.

И Иранон ответил ему:

– Пусть будет по-твоему, малыш. Если человеку в этом каменном мешке хочется красоты, он должен искать ее в горах и за горами, и я не оставлю тебя томиться возле медлительной Зуро. Однако не думай, будто радость и понимание ждут тебя за Карфианскими горами или где-то еще через день, через год, через пять лет. Знаешь, когда я был таким маленьким, как ты, я жил в долине Нартос возле холодной реки Ксари, где никто даже слышать не хотел о моих снах, и я сказал себе: вот подрасту, уйду в Синару, что на южном склоне, и буду там петь на базаре улыбчивым погонщикам верблюдов. А в Синаре все погонщики оказались пьяницами и грубиянами, и их песни не были похожи на мои, поэтому я спустился на барже по реке Ксари до города Джарен, в котором стены из оникса. Там солдаты посмеялись надо мной и прогнали меня прочь, и я отправился бродить по земле. Я видел город Стетелос, что рядом с великим водопадом, и болото на месте Сарната. Я был в Траа, Иларнеке и Кадатероне, что стоят на извилистой реке Ай, и долго жил в Олатое в стране Помар. Бывало, меня слушали, но таких всегда оказывалось немного, и я знаю, что хорошо мне будет только в Айре, в городе из мрамора и берилла, где мой отец когда-то был царем. Мы будем искать Айру, хотя почему бы нам не побывать в далеком городе лютен Оонае, который находится за Карфианскими горами и вполне может оказаться Айрой, хотя я так не думаю. Красота Айры превосходит любую мечту, и никто не может говорить о ней без восторга, а об Оонае лишь погонщики верблюдов шепчутся с вожделением.

На закате Иранон и маленький Ромнод покинули Телот и потом долго брели по зеленым горам и прохладным лесам. Трудной и путаной была их дорога, и никак не могли они приблизиться к городу лютен и танцев Оонаю, но по вечерам, когда появлялись звезды, Иранон пел о прекрасном городе Айре, а Ромнод слушал его, и оба были несказанно счастливы. Они ели сколько душе угодно красных ягод и фруктов и не замечали, как бежит время. Минуло много лет. Маленький Ромнод был уже не таким маленьким и, когда говорил, не срывался на петуха, а Иранон оставался каким был, и все так же украшал свои золотистые волосы венком из виноградных листьев и брызгал на них пахучим лесным соком. Потом наступил день, когда Ромнод показался себе старше Иранона, а ведь он был совсем малышом, когда сидел на берегу медленной речки Зуро и печально смотрел на проплывавшие мимо зеленые ростки.

Но вот однажды вечером в полнолуние путники взошли на высокую гору и увидели внизу мириады огней Ооная. Крестьяне показали им дорогу на расположившийся неподалеку город, но Иранон сразу понял, что это не его родная Айра. Огни Ооная были непохожи на огни Айры, потому что горели ярко и вызывающе, а фонари Айры были нежными и волшебными, как лунное пятно на полу под окном, возле которого мать Иранона как-то пела ему колыбельную. Однако Оонай был городом лютен и танцев, поэтому Иранон и Ромнод спустились по крутому склону, чтобы найти людей, которым их песни и мечты подарят радость. Едва они появились в городе, как встретили бражников в венках из роз, которые переходили из дома в дом, высовывались из окон и сидели на балконах. Они внимали песням Иранона, осыпали его цветами и аплодировали ему. На минуту Иранон поверил, будто отыскал наконец людей, которые думают и чувствуют, как он, хотя город и в сотой степени не был так красив, как Айра.

Но наступило утро, и Иранон с отвращением огляделся кругом, ибо купола Ооная не золотились на солнце, а были серыми и скучными. И мужчины Ооная были бледными и скучными от вина и совсем не похожи на счастливых жителей Айры. Однако им нравились песни Иранона и они осыпали его цветами, поэтому Иранон остался в городе, и с ним остался Ромнод, которому так понравилось здешнее шумное веселье, что он немедленно украсил свои темные волосы венком из роз и мирта. Вечерами Иранон часто пел гулякам, но сам он оставался таким, как всегда, увенчивал голову только виноградными листьями, помнил мраморные улицы Айры и чистую воду Нитры. В украшенных фресками залах короля пел Иранон, стоя на хрустальном возвышении, возведенном на зеркальном полу, и, пока он пел, он заражал слушателей своими мечтами, отчего в полу начинало отражаться что-то прекрасное и полузабытое, а не разгоряченные вином лица пирующих, которые осыпали его розами. Король приказал Иранону снять старый плащ и одел его в атласное платье с золотым шитьем, украсил его пальцы перстнями с зеленым нефритом, а запястья – браслетами из резной слоновой кости. Он поселил певца в золоченой комнате, увешанной гобеленами, и уложил спать на богатое ложе под шелковым, расшитым цветами балдахином. Вот так жил Иранон в Оонае, городе лютен и танцев.

Никто не знает, сколько прошло времени, но однажды король привел во дворец неистовых плясунов из Лиранийской пустыни и смуглых флейтистов из восточного города Драйнена, и с тех пор плясунам и флейтистам доставалось на пирах больше роз, чем Иранону. Ромнод же, который был маленьким мальчиком в Телоте, день за днем становился все грубее и краснее от вина, и мечты постепенно покидали его, да и песни Иранона уже не доставляли ему прежней радости. Загрустил Иранон, но не мог он не петь и не рассказывать по вечерам о городе своей мечты, о мраморно-берилловой Айре.

Однажды ночью багровый и жирный Ромнод тяжело захрипел на покрытом маковым шелком ложе в пиршественной зале и умер в корчах, пока бледный и худой Иранон пел сам себе в дальнем углу. Оплакав Ромнода и положив на могилу его любимые зеленые ветки с набухшими почками, Иранон снял с себя шелка и драгоценные каменья, надел свой поношенный плащ и венок из свежих виноградных листьев и, никем не замеченный, покинул город лютен и танцев Оонай.

На закате ушел Иранон искать свою родную страну и людей, которые поймут и полюбят его песни и мечты. Во всех городах Сидатрии и в землях за Бназийской пустыней веселые ребятишки смеялись над его устаревшими песнями и поношенным пурпурным плащом, а Иранон все оставался молодым и носил венки из виноградных листьев на своих золотистых волосах, не уставая петь об Айре, которая была счастьем его прошлого и надеждой его будущего.

И вот однажды Иранон набрел на убогую хижину согнувшегося под бременем лет старого и грязного пастуха, который пас своих овец на каменных горах над зыбучими песками и болотами. И его Иранон спросил, как спрашивал всех:

– Не знаешь ли ты, как мне найти Айру, город из мрамора и бериллов, где течет чистая Нитра и перекаты маленькой Кра поют свои песни зеленым горам и долинам?

Пастух долго и пристально вглядывался в Иранона, словно вспоминая нечто давно забытое, и от его внимания не укрылись ни молодое лицо чужеземца, ни его золотистые волосы, ни венок из виноградных листьев. Однако он был очень старым, поэтому, покачав головой, ответил так:

– Путник, я и вправду слышал о городе Айре, слышал и о реках, которые ты назвал, но это было давным-давно, еще в начале моей прожитой жизни. Я слышал их от мальчика, с которым дружил в детстве, от сына бродяги, который предавался странным мечтам и сочинял длинные сказки о луне, и цветах, и западном ветре. Мы смеялись над ним, потому что знали его с младенчества, хотя он и воображал себя сыном короля. И он был красивым, как ты, но только совсем безрассудным. Еще мальчишкой он убежал искать людей, которые будут радоваться его песням и мечтам. А до этого он часто пел мне о несуществующих странах и несбыточных надеждах! Он много говорил об Айре, и о реке Нитре, и о перекатах крохотной Кра. Он говорил, что когда-то был принцем в тех краях, но мы-то все знали о нем. Нет никакого мраморного города Айра, и нет людей, которым в радость непонятные песни, разве лишь они живут в мечтах моего старого друга Иранона, который давным-давно покинул нас.

В сумерках, когда звезды одна за другой появились на небе и луна засияла на болоте, как сияла она на полу в той комнате, где мать укачивала свое дитя, к смертоносным зыбучим пескам подошел очень старый человек в рваном пурпурном плаще и в венке из высохших виноградных листьев. Он глядел прямо перед собой, словно видел впереди золотые купола прекрасного города, в котором люди умеют мечтать. Той ночью в старом мире погибла толика юности и красоты.

Заточенный с фараонами

I

Одна тайна притягивает к себе множество других тайн. С тех пор как мое имя стало широко известно из-за совершенных мною необъяснимых чудес, я узнал множество странных историй, которые люди рассказывали мне, считая их как-то связанными с моими интересами и делами. Некоторые были банальны и не имели ко мне отношения, другие весьма драматичны и захватывающи, третьи таинственны и страшны, четвертые подвигали меня на серьезные занятия наукой и историей. О многих я уже рассказывал и буду рассказывать без всякой опаски, но одну я вспоминаю с большой неохотой, и если делаю это сейчас, то после настойчивых уговоров редакторов журнала, которые кое-что слышали о ней от членов моей семьи.

То, что я до сих пор хранил в тайне, имеет отношение к моей неделовой поездке в Египет четырнадцать лет назад, а молчал я об этом по нескольким причинам. Во-первых, ни к чему мне было делать достоянием туристов, мириадными толпами осаждающих пирамиды, несомненно реальные факты, тщательно скрываемые властями Каира, которым они так или иначе не могут не быть известны. Во-вторых, мне не хотелось рассказывать о событии, большую роль в котором, возможно, сыграло мое собственное воображение. Того, что я видел… или думал, что вижу… на самом деле не было. Скорее всего, это результат моих занятий египтологией и навеянных ими размышлений, к которым меня не могла не подталкивать тамошняя обстановка. Мое воображение, подогретое реальным и ужасным событием, несомненно, стало причиной кошмара, случившегося в ту давнюю ночь.

В январе 1910 года, завершив выступления в Англии, я подписал контракт на турне по австралийским театрам. Времени у меня хватало, и я решил доставить себе удовольствие и немножко попутешествовать. Вместе с женой мы самым приятным образом добрались до континента и в Марселе поднялись на борт парохода под названием «Мальва», портом назначения которого был Порт-Саид. Оттуда я намеревался начать посещение главных исторических достопримечательностей Нижнего Египта, а потом плыть в Австралию.

Путешествие меня не разочаровало, тем более что время от времени оно оживлялось забавными происшествиями, выпадающими на долю любого мага, даже если он отдыхает. Ради собственного спокойствия я намеревался сохранить свое имя в тайне, однако меня подвел мой коллега, который до того старался поразить пассажиров незамысловатыми трюками, что я не удержался и, естественно, превзошел его, погубив свое инкогнито. Я упоминаю об этом из-за тех последствий… последствий, которые я должен был предвидеть, прежде чем снимать маску перед целым пароходом туристов, готовых вот-вот разбрестись по Нильской долине. Увы, куда бы мы с женой теперь ни направлялись, впереди нас летели слухи, лишавшие нас уединения, о котором мы мечтали. Затеяв путешествие, чтобы посмотреть на достопримечательности, я сам стал чем-то вроде достопримечательности.

Мы поехали в Египет ради экзотики и мистики, но когда прибыли в Порт-Саид и пересели в лодки, то почувствовали разочарование. Низкие песчаные дюны, буйки в мелкой воде и скучный городок, словно перенесенный из Европы, если не считать громадной статуи де Лессепса, подвигли нас немедленно ехать туда, где мы могли бы найти что-нибудь более интересное. Подумав, мы решили ехать в Каир к пирамидам, а потом в Александрию, где наверняка можно было бы перехватить австралийский пароход, а тем временем осмотреть греко-римские достопримечательности, которыми пожелала бы порадовать нас древняя метрополия.

Железнодорожное путешествие тоже оказалось сносным и заняло всего четыре с половиной часа. Мы порядком нагляделись на Суэцкий канал, вдоль которого ехали до самой Исмаилии, да к тому же ощутили вкус старого Египта благодаря восстановленному каналу с пресной водой, прорытому в эпоху Среднего Царства. Наконец в сгущавшихся сумерках показались огни Каира, и далекое созвездие, приблизившись, ослепило нас на великолепном Центральном вокзале.

Однако и здесь нас вновь постигло разочарование, потому что все, кроме одежд и толп, было в европейском стиле. Обыкновенный подземный переход привел нас на площадь со множеством экипажей, такси и трамваев, залитую ярким светом с высоких зданий. Тот самый театр, в который меня безуспешно приглашали выступать и в котором я потом побывал как зритель, оказался переименованным в «Американский космограф». Решив остановиться в отеле «Пастух», мы взяли такси, которое прокатило нас по широким благоустроенным улицам, а отличный ресторанный сервис, лифты и обычная англо-американская роскошь отдалили от нас таинственный Восток и незабываемое прошлое.

Однако на другой день мы с радостью окунулись в атмосферу «Сказок тысячи и одной ночи». В кривых улочках и экзотических контурах Каира как будто вновь ожил Багдад Гаруна аль-Рашида. Ведомые «Бедекером», мы шли на восток мимо Эзбекийских садов вдоль Муски в поисках настоящего восточного квартала и вскоре попали в руки бойкого чичероне, который, что бы потом ни было, показался мне мастером своего дела.

Только много позже мне пришло в голову, что я должен был нанять настоящего гида еще в отеле. Этот же тщательно выбритый и довольно чисто одетый человек со странным пустым голосом выглядел как фараон и называл себя господин Абдулла Раис эль-Дрогман. По-видимому, он имел власть над себе подобными, хотя потом полицейские заявили, будто его не знают, а господином каждый может себя назвать, тогда как Дрогман – всего-навсего искаженное драгоман, то есть гид.

Абдулла показал нам такие чудеса, о которых прежде мы только читали и мечтали. Старый Каир – волшебная книга грез с лабиринтами узких улочек, благоухающих таинственными ароматами, с причудливыми балконами и эркерами, почти сходящимися над булыжной мостовой, с неуправляемыми потоками машин, со странными воплями, щелкающими бичами, скрипящими телегами, звонкими монетами и кричащими ослами, с калейдоскопом ярких балахонов, с чадрами, тюрбанами и фесками, с разносчиками воды и дервишами, собаками и кошками, предсказателями и брадобреями, а над всем этим – заунывные причитания скорчившихся в нишах слепых попрошаек и печальные речитативы муэдзинов на минаретах, изящно вычерченных на фоне неизменно голубого неба.

Крытые и более спокойные базары оказались не менее привлекательными. Пряности, духи, благовония, ковры, шелка, медная утварь… Старый Махмуд Сулейман сидит, скрестив ноги, среди своих ароматных бутылок, а болтливые юнцы толкут горчичные зерна в коринфской капители старой колонны, вероятно римской, привезенной из соседнего Гелиополя, где Август когда-то держал один из трех своих египетских легионов. Древность начинает смешиваться с экзотикой. А еще мечети и музеи… Мы осмотрели их все и постарались сохранить веселое настроение, несмотря на темные чары фараонова Египта, представленного в бесценных музейных сокровищах. Большего мы не желали и потому предались осмотру средневековой роскоши сарацинских халифов, чьи великолепные надгробия-мечети составляют сверкающий сказочный некрополь на краю Аравийской пустыни.

Продолжить чтение