Чёртово племя

Размер шрифта:   13
Чёртово племя

Минька Воробей

Минька стоял на коленях перед иконой и читал молитву:

– Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небеснаго водворится… речет Господеви: заступник мой еси и прибежище моё, Бог мой, и уповаю на Него… яко… яко…

– Ну?! – Мать в подоткнутой с боков старенькой юбке уставилась на Миньку тёмными сердитыми глазами.

– Я позабыл…

– Божью молитву позабыл, а лопать не забываешь. Я вот тебя! – Она намахнулась грязной тряпкой, но сдержалась, не ударила. Задохнулась, закашлялась, сгорбилась. Два красных пятна заалели на её щеках.

Угроза подействовала, и к Миньке тотчас вернулась память.

– Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна… – зачастил он.

От долгого стояния на коленях у него затекли ноги, от поклонов болела шея, а на лбу, кажется, вздулась шишка, потому что Минька несколько раз крепко приложился головой о пол, и теперь, крестясь, потихоньку ощупывал лоб. Так и есть.

На стене перед Минькой висела икона в окладе и с широкой рамой. Верх её мамка всегда накрывала длинным рушником с красными вышитыми полосками. Мария с пухленьким, голеньким младенчиком смотрела на Миньку печально и строго. Небось недовольна, покарает его за все грехи.

– Молись, молись! – ворчала из кухни мать. – Глядишь, и простит Христос тебя, грешника.

Минька хоть и маленький – всего шесть годков, – а уже грешник. Об этом ему говорили по десять раз на дню, и он думал, что во всём селе нет парнишки грешнее. Да что в селе! И в городе, поди, тоже не нашлось бы такого мальчишки. Минька в душе немного гордился, что он особенный.

За окном было сумрачно, темно и серо, так же муторно стало и на душе у Миньки. Он перевёл взгляд на фотографию. На ней отец и мать стояли рука об руку, тятька – в пиджаке, жилетке и начищенных сапогах, блестящих, как зеркало, и рядышком – молодая мамка в свадебном платье, совсем непохожая на себя теперешнюю, худую и мрачную.

Минька отца почти не знал, тот захворал и помер в больнице два года назад, мамка говорила – «от живота». В памяти остались только серебряные часы с цепочкой, которые носил тятька, тёмные усы и смеющиеся голубые глаза. И ещё голос. Громкий, густой, как у попа в церкви.

Минька вздохнул. Помер отец, и мамка расхворалась от тоски. А теперь совсем сердитая стала, намахивается чем ни попадя. Кабы тятька был живой, уж он бы заступился за Миньку.

Укрыться бы на печке от мамкиной воркотни, устроиться на лежанке вместе с полосатым котом Мурзеем. Он добрый, сроду не шипел и не царапался, забирался к Миньке на живот и громко урчал.

Эх, похлебать бы сейчас молочка или простокваши, да нельзя: пятница – день постный. У Миньки навернулись слёзы на глаза, солёные капли покатились по щекам. Он всхлипнул раз-другой и разревелся. Звон посуды на кухне сразу прекратился, по полу зашлёпали опорки, и в дверях появилась мамка.

– Зарюмил!1 – с раздражением бросила она. – Божью молитву без рёва читать не можешь, чёртово ты племя!

Мамка повернулась и ушла, но, видно, Миньку ей стало жаль, и, поворчав, она разрешила подняться с колен и идти пить чай. На столе уже посвистывал самовар, круглый, пузатый, весь в медалях, как генерал, – мамкино приданое, лежала порядочная краюха хлеба, в сахарнице белел сахар. Минька пил чашку за чашкой и сосал сладкий огрызок, позабыв все обиды. Стало совсем темно, и хоть он не видел неба в окнах, чёрных, как дёготь, – слышал, что дождь вроде стих.

– Давай, что ли, спать ложиться, Мишка, – сказала мамка, зевая, – помолись на сон грядущий.

Перечить Минька не осмелился.

– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь… – торопился он, захлёбываясь, прочесть короткую молитву.

– Не части, – посмотрела строго мамка, и, когда Минька продолжил медленнее, кивнула и одобрила: – Вот так. Божье слово не комкай.

Он забрался по лесенке на лежанку, юркнул под лоскутное одеяло. Отсюда была видна вся кухня как на ладони. У стены темнел высокий поставец, к печному боку притулился Минькин топчан за ситцевой занавеской, у окна стоял стол, а в углу – рукомойник над лоханью, в который мамка каждое утро наливала воду. А там, за тонкой тёсовой переборкой, находилась спаленка с кроватью, большим сундуком, обитым железными полосками, и тёмный буфет с мутноватыми стёклами.

Мамка заглянула в печь, пошевелила кочергой угли, пробормотала: «Протопилась, кажись», и закрыла вьюшку. Наскоро перекрестилась на образа и ушла в спаленку, унесла с собой керосиновую лампу.

«Вот завсегда так, – мрачно подумал Минька, – сама-то столько не молится, как меня заставляет». Он вздохнул, взбил подушку и вскоре крепко заснул.

***

Сквозь сон Минька слышал позвякивание посуды и самоварный свист. Да самовар ли то свистит?

– Тётенька Арина, Мишка выйдет гулять? – уловил он голос в сенцах, и мать ласково отозвалась:

– Да спит он ещё, пушкой не разбудишь.

– Скажите, что я приходил.

– Скажу, скажу…

– Я не сплю… – пробормотал Минька и открыл глаза, окончательно просыпаясь.

Дождь закончился, и яркое солнце вольготно разлилось по избе, позолотило полы и стены. Минька кубарем скатился с печки, бросился к окну и увидел голубое-преголубое небо, как мамкина нарядная косынка; высоченные берёзы замерли, листья не шевелились – так тихо было на дворе. На дороге прямо напротив дома Васьки Анисимова расползлась громадная лужа, хоть сейчас кораблики пускай.

– Мам, это Васька приходил?

– Ну а кто же…

Минька сорвался с места, натянул рубашонку и штанишки, вытащил из-под топчана ящик со своими сокровищами: бабками, волчком, лошадками, гусями и зайцами, искусно вырезанными из дерева ещё тятькой, речными камешками. Разворошил игрушки, нашёл лодочку, зажал в руках.

– Куда-а? – остановил его у порога мамкин голос. – Без молитвы, без чаю?

Минька так и застыл столбом.

– Я есть не хочу. А помолюсь потом хоть сто раз, можно?

Мать крепко взяла Миньку за руку и подвела к иконам.

– Душу свою загубить хочешь, чтобы черти тебя на сковородке поджаривали? Слыхал, что батюшка говорил? «Отроку сему надлежит молиться и посты блюсти». Как выучишь все псалмы, отец Иоанн в певчие возьмёт.

– Боже, милостив буди мне грешному… – стал шептать и кланяться Минька. Оттарабанил молитву – и к дверям. И услышал, как мамка крикнула ему в спину:

– К обеду чтоб пришёл! Неслух…

Рад-радёшенек Минька, что вырвался на улицу. Остановился на крыльце, вдохнул полной грудью. Он походил на птицу: не высок и не толст, с подвижным личиком, на которое то и дело набегала улыбка. Волосы у Миньки торчали надо лбом, как пёрышки, нос был остреньким, как клювик, а глаза живыми, тёмными. И фамилия Воробьёв ему подходила, ребята раньше звали его Воробьём.

Может быть, из-за того, что птичьего в Миньке имелось предостаточно, он пел всякие песни с Васькиных пластинок. Например, «Варяг» или «На сопках Маньчжурии».

Тихо вокруг, сопки покрыты мглой.

Вот из-за туч блеснула луна,

Могилы хранят покой.

Стукнул Минька тяжёлой калиткой и опрометью побежал к Ваське.

Дом у Анисимовых большой и просторный, не чета воробьёвскому, смотрит на улицу шестью окнами в наличниках, крыльцо высокое с перилами, крыша железом крыта. Отец Васьки мельник, и обедают у них чуть не каждый день белым рыбным пирогом и щами с мясом. За скотиной работница ходит, и добра всякого полные сундуки, потому что денег у Анисимовых куры не клюют.

– А почему не клюют, мам? – спросил как-то Минька.

– Глупый, это просто так говорят, – объяснила та, – наелись куры зерна, вот и привередничают.

Ещё у Васьки есть две сестры – старшая, девка совсем, и младшая трёх годков. А вот Минька один как перст.

Он громко свистнул, и тотчас в окне из-за горшка со столетником появилась Васькина голова, а через секунду он сам в нарядной поддёвке выскочил на крыльцо. Васька был повыше Миньки и поплечистее, белобрысый, с круглой и очень крепкой головой, которой он таранил в драках неприятелей.

– Пошли кораблики пускать, эвон какая лужа, – махнул рукой Воробей.

– Я видал, большущая… Я сейчас!

Васька отбил дробь босыми пятками по ступенькам, исчез в доме и вернулся с деревянной лодочкой, подаренной Минькой. Приятели засучили повыше штаны и прошли лужу вброд – что надо, глубокая. Зря бабы ругаются, мол, после дождя по улице ни проехать ни пройти. Как будто трудно разуться и юбки подоткнуть.

Минька с Васькой опустили на воду лодки. Теперь они превратились в пиратские корабли с сундуками в трюмах, набитыми золотом и драгоценностями. Палили пушки и ружья, судна бороздили море, их швыряло штормами от берега к берегу.

Васька перестал играть и вытащил свою лодку из лужи. Надулся, отвесил толстую губу, свёл невидимые бровки.

– Ты чего, Васятка? – растерялся Минька.

– Так нечестно, – покосился приятель, – твой корабль сам плывёт, а свой я палкой подталкиваю.

Минька бросил быстрый взгляд на окна дома и уставился на Ваську:

– Померещилось тебе, и я свой корабль палочкой… Не сердись, ведь мы так хорошо играли!

Васька опустил лодочку на воду, подтолкнул на середину лужи, прищурился.

– Вот бы рыб в лужу напустить – удить можно.

– Не-е, – помотал головой Минька и вытер мокрое лицо рукавом, – лужа высохнет, подохнет рыба-то.

– А если из колодца воды доливать?

– Тогда не подохнет. И на речку ходить не надо, прямо на улице рыбачить зачнём.

Они ещё поиграли в пиратов, потом в морской бой, пока не услышали за анисимовским амбаром ребячьи голоса.

– Ребята в козны играть собираются, – определил Васька, – айда к ним!

Минька вспомнил, что прошлый раз просадил почти все бабки из-за плохой битки. Они с приятелем нашли на помойке кости, и из самых больших Васькин отец, дядя Семён, сделал заправские свинчатки. Битка у Миньки получилась что надо, тяжёленькая, и ему не терпелось её опробовать.

– Сейчас, за бабками сбегаю!

Матери дома не было, кажется, ушла в лавку или на подённую работу. Минька пробежал по чистым половицам, достал из деревянного ящика мешочек с бабками, схватил со стола кусок хлеба и заторопился на улицу.

***

За амбаром дядьки Семёна собралась ватага ребят. Минька с Васькой вытряхнули из мешочков бабки, поставили на кон гнёздами по три штуки. Заправлял игрой Архип, самый взрослый парнишка, уже учившийся в школе. Он прочертил палкой борозду за земле, сплюнул в сторону.

– У кого битка на спинку ляжет, тот первым бьёт.

Всего раз или два Воробью выпадала удача бить первым, а теперь с хорошей свинчаткой точно должно повезти. Он размахнулся, бросил битку и даже со своего места увидел, что кость легла, как ему хотелось, – на спинку, брюшком вверх.

– Здорово, повезло, – пихнул локтем в бок Васька.

Минька порозовел от похвалы. Сейчас он выбьет бабку, а то и всё гнездо сразу, с такой-то свинчаткой запросто! Воробей прищурил один глаз и прицелился, метнул тяжёлую битку. Кость полетела точнёхонько туда, куда он метил, и выбила три бабки зараз, ударилась о землю и, описав дугу, разнесла ещё одно гнездо рядом.

Минька возликовал, засвистел и не сразу заметил, как тихо стало у амбара. Архип подошёл к кону, оглядел раскиданные бабки и ехидно поинтересовался:

– Опять жульничаешь?

– Я не жульничал, Архипка. Отсохни рука!

Минька заметался взглядом по лицам, и сердце упало: все мрачные, глазами зыркают. Только Васька один не сердитый, но молчит, языком губы мусолит.

– Заливай! – скривился Архип. – Я что, слепой? Что ль я не видел, как битка упала, а потом сызнова поднялась? Не бывает такого, это всё твои проделки. Бей его, ребята, бей чёртово племя!

Они как будто этого и ждали, налетели гурьбой, повалили Миньку. Кто-то больно пинал его в живот и выкручивал ухо. Васька закричал и полез в драку, но разве одолеть одному стольких ребят?

Воробей вырвался кое-как, побежал прочь от амбара. Вслед полетел град камней, один сильно ударил между лопаток. Взвился Минька от боли. Хотел было домой метнуться, да не посмел. Мамка не пожалеет, ещё и добавит тумаков, чего доброго. Юркнул в сарай, бросился на кучу соломы, зарылся в стожок. Через худую крышу лился на Миньку ручеёк света, в нём медленно плавали пылинки.

Заскрипела и стукнула дверь.

– Мишка… ты где?

– Тута. – Минька сел и утёр кулачком слёзы.

Васька упал рядом на солому, помолчал.

– Миш, ты не плачь, я твою свинчатку забрал. Вот, держи… Ну этих ребят! Давай с тобой вдвоём играть? И в бабки, и в хоронушки… сперва я тебя буду искать, а потом ты меня. Ладно?

Он полез в карман и вытащил шаньгу с творогом. Минька почувствовала, что голоден, и в животе засосало. Он впился зубами в шанежку, стал жевать. Хорошо, что есть на свете Васька! Не из-за сахара и сдобников, которые он потихоньку таскал для Миньки, а потому что он надёжный друг.

– Айда нищих дразнить, – предложил Васька.

– Не хочу, мамка заругает.

– Ну тогда просто пойдём куда-нибудь, за околицу или на речку.

Минька потрогал опухшее ухо, поцарапал дырку на штанах и вскочил с соломы.

За околицу с воротами из трёх жердин убегала дорога, шла мимо поля и терялась вдалеке. Лес отсюда казался совсем тёмным. К реке спускалась широкая тропа между полосок с житом и картошкой.

– Смотри, богомольцы идут, – показал пальцем Васька на нескольких человек, бредущих по дороге.

– Или нищие, – возразил Минька и тут услышал негромкое пение. «Благословлю Господа на всякое время…»

Только богомольцы, часто проходившие через село, пели псалмы. Нищие ничего не пели, лишь тянули заунывными, противными голосами: «Пода-айте Христа ради!»

Приятели уселись на жердины. Солнце ласково припекало Миньке макушку, и он почти позабыл о невзгодах, засвистел, как скворец.

– Вырасту большой, тогда Архипку одолею. Пусть ужо подойдёт, я как ударю, он полетит до самого города.

Воробей не сводил глаз с богомольцев – мужиков и баб, пыльных и босых, с тёмными от солнца лицами, с палками в руках, чтобы собак отгонять. Странники остановились у околицы, сбросили заплечные мешки и, решив отдохнуть, расположились на траве.

– Ребятки, это Ефремовка? – спросил один из богомольцев, весь заросший курчавой русой бородой, в чёрном зипуне.

– Ефремовка.

– Значит, правильно идём.

Он развязал узелок с нехитрой едой: ржаным хлебом, луком и коричневыми варёными картофелинами, стал есть, макая пёрышки лука в тряпицу с солью.

– Дяденька, а вы куда идёте? – спрыгнул с жердины Минька. – В монастырь?

Лицо богомольца засветилось улыбкой.

– По святым местам ходим, намоленным. Много повидали.

Минькины глаза сверкнули любопытством.

– А чудеса какие-нибудь видели?

– А как же, милый, – ответила старушка, маленькая, беленькая, вся в морщинках.

Она размочила кусочек хлеба в чашке с водой и жевала его беззубыми дёснами.

– Много чудес видали… Как икона плачет слезами драгоценными, как миро. Ежели этим миро помазать больное место, то исцеление тому будет. Видали, как свечи сами собой загораются, как слепые прозревают и глухие слышать начинают.

– А ещё странника одного, у которого огонь из руки пышет, – вспомнил богомолец.

Он растопырил пальцы, сунул Миньке под нос:

– Смотри, вот так сделает, а оттудать огонёк как от свечки. Много на свете чудес всяких… Про Марка Пещерника слыхали?

Приятели замотали головами.

– Есть в Киево-Печерской лавре пещеры, где монахи упокоены. Преподобный Марк копал могилы для иноков. Было дело, не успел он выкопать могилу и говорит, мол, передайте брату, чтобы погодил умирать, место ещё не готово. А ему: «Помер уже, мы обтёрли покойного, хоронить надо-тка». А Марк опять: «Скажи умершему, чтобы побыл на этом свете ещё день, пока я приготовлю для него могилу. А когда возвещу, то и обретёт жизнь вечную».

Ребята рты раскрыли. Что же такое невообразимое просит этот Марк?

– Мёртвый послушался и открыл глаза. Молчал и не ел, только смотрел. А как могила была готова, так сразу испустил дух.

Богомолец очистил картошину, отправил её в рот и проговорил невнятно:

– Вдругорядь выкопал Марк тесную могилу, и монахи не смогли помазать елеем покойника. Иноки стали ругмя ругаться на Пещерника, а он смиренно покаялся и сказал усопшему: «Брат, возьми елей и полей себя», и покойный протянул руку, взял елей и вылил на себя. Все испужались, конечно… Слушались усопшие Марка, ибо ангелом он оказался в человеческом обличии.

Он отряхнул хлебные крошки с бороды.

Богомольцы отдохнули, надели заплечные мешки, подобрали палки и побрели по дороге через село.

Васька растянулся на траве, зевнул, засмотрелся на голубей.

– Как думаешь, люди летать умеют?

– Где ты видал, чтобы люди летали? – фыркнул Минька.

– Покойники воскресают, то уж тут-то… Небось, Мишка, ты смог бы полететь. Надо залезть на колокольню и прыгнуть. Давай попробуем, а? – загорелся Васька.

Воробей рассердился:

– Вот глупый! Как можно без крыльев летать? Кабы мне крылья всамделишные…

– А ты руками пошибче маши.

– Потом, как мамка в поле уйдёт, – уклончиво ответил Минька, подумав, что за полёты без спроса ему, пожалуй, здорово попадёт.

– Ладно, в другой раз обязательно полетаем. Давай на речку махнём, а?

Минька вспомнил, что ему велено было вернуться к обеду, и затряс головой:

– Мамка не разрешила.

– Да её ещё дома нету. Пойдём, Миш, – стал уговаривать приятель, но Минька ослушаться не смел.

Мать оказалась уже дома и гремела печной заслонкой, доставая чугунок. Минька умылся у рукомойника, перекрестился на икону, забормотал: «Отче наш, иже еси на небесех…» – и сел за стол. Мамка поставила тарелку щей, таких горячих, что приходилось дуть в ложку, и большой ломоть хлеба.

– Где бегал?

– Мы с Васькой кораблики пускали. Видала, какая там лужа?

Мать улыбнулась, и лицо у неё смягчилось, стало совсем как раньше, при тятьке.

– Детворе всякая лужа в радость, а нам, бабам, грязища. А ведь раньше, когда девчонкой была, и запруды с ребятами делали, и деревяшки-щепки пускали вместо корабликов. Весело было, что ты!

Минька, глядя на мать, сам повеселел, разнежился и принялся, болтая ногами, рассказывать про Марка Пещерника.

Мать слушала и кивала:

– Правильно странник сказывал. Бог даст, съездим мы с тобой в Киев, у мощей помолимся, чтоб ослобонили нас святые от всякой бесовщины…

На станции Минька бывал, когда ходил с матерью на почту, смотрел, как приезжают паровозы с вагонами, слушал свистки, украдкой трогал гладкие рельсы. Неужели взаправду он сядет в поезд и поедет в Киев?

– В сам Киев?! По чугунке?! А когда, мам?

– Как денежек накопим, – ответила мать.

Она достала из погреба кринку простокваши, холодной и густой, наложила полную плошку, даже толчёным сахаром посыпала.

– Кушай, Мишка… ничего, сегодня можно.

Плошка стояла далеко – не дотянуться. Минька уставился на неё, напружинил глазёнки, и плошка – раз! Сама собой поехала по столу, будто кто-то её толкнул.

Опомнился Минька, да поздно. Втянул голову в плечи.

– Я нечаянно… оно само получилось… я не хотел! Мамка, прости!

Мать побелела, глаза стали колючими, заледенели.

– Опять, значит? Измываешься над матерью? – тихо сказала она и вдруг заплакала, вскочила и со злостью стала стегать Миньку по спине полотенцем.

– Господи, да что же это… Всю душу мне вымотал, чёртово ты племя! Выколачиваю из тебя дьявольское, а толку нету! Выдь из-за стола, бесёныш! К иконам! На колени! Молись и кайся, пока солнце не сядет!

Минька медленно поднялся и, натыкаясь на табуретки, как слепой, побрёл в спальню и там упал на коленки.

– Да воскрес-нет Б-бог, и расточатся вра… врази…

Голос его не слушался, слова прерывались рыданиями.

– За что такое наказание? – причитала в кухне мамка. – Бьюсь, бьюсь, и всё понапрасну, опять глазюками вещи двигает!

– …яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси…

Грешник

Великим грешником Минька стал прошлым летом. Он хорошо помнил, как сидел с Мурзеем на подоконнике и смотрел в окно. Возле дома Анисимовых остановилась каурая лошадь, запряжённая в телегу. На соломе лежали стулья, новые, фасонистые, с резными спинками, как успел разглядеть Минька. Небось в город за ними ездил Васькин отец. Коренастый, широкоплечий, с маленькой рыжеватой бородкой, дядя Семён вытаскивал стулья по одному и заносил в дом, нарочно не торопясь, чтобы соседи видели, какие красивые стулья. Васька подсоблял отцу. В телеге виднелись ещё и мешки, Минька был уверен, что набиты они баранками, лимонным хлебом, пеклеванником и леденцами.

Он сглотнул слюну. Как ни скупилась мамка на «баловство», всё же иногда покупала в лавке ландрин и сахар. Миньке страсть захотелось взять кусочек из сахарницы с вишенками, да её мамка убрала высоко на поставец, чтобы Минька не достал даже со скамейки.

Он сверлил глазами сахарницу, вытянул руку и представил, что она становится длинной-предлинной, и засмеялся: как ходить, если руки будут волочиться по полу? Всякий наступит, а то и телега переедет… больно поди-ка. Лучше бы сахар сам в рот прыгнул.

Минька так напрягся, что покраснел и мелко задрожал. Сахарница стояла себе, стояла, а потом пошатнулась и свалилась с поставца на пол. Раздался звон разбитого стекла, сахар разлетелся по кухне.

Минька подбежал, потрогал осколки. Как же сахарница упала, может быть, мыши бегали и уронили? Он сунул в рот маленький кусочек сахара, остальные собрал и сложил на тарелку. Выбросил в помойное ведро осколки и вернулся на подоконник. Дядька Семён тем временем занёс в дом все стулья и вытащил из соломы сапоги с длинными голенищами. Точно, Васькин тятька на ярмарку ездил.

Минька доел сахар, облизал губы, и снова ему захотелось взять хоть крошку. Он застрял взглядом на тарелке. Можно, пожалуй, стибрить, мамка не заругает, даже не заметит. Не успел подумать, как кусочек сахара сверху сам по себе поднялся и завис над столом. Вытаращил глаза Минька. Наклонил голову к плечу, и сахар проплыл в воздухе на аршин.

– Глазами двигаю… Иди сюда, иди… – зашептал Воробей и через секунду-другую поймал кусочек, зажал в ладони.

Никогда Минька не слыхал, а тем более и не видал, чтобы предметы сами летали, если нарочно не бросить. Он попробовал спихнуть глазами нож со стола – получилось.

Минька возликовал. Он очень обрадовался, услышав за окном свист, обернулся и замахал руками. Васька пришёл похвастаться новым картузом с лакированным, блестящим козырьком. В другое время Минька бы рассмотрел обновку как следует, но теперь разве до неё!

– Гляди, что я умею! – выпалил он, уставился на приятеля, и картуз вдруг поднялся на два вершка, пролетел по избе и упал Миньке в руки.

– Видал? – Он подбросил картуз, и тот завис в воздухе, медленно проплыл и опустился потрясённому Ваське на голову.

– Как… как это? Леску с крючком закинул, да? – Он сорвал обновку, повертел в руках, отыскивая невидимую леску.

– Глазами торкаю. Вот, смотри! Сейчас кринку подвину.

Тяжёлая глиняная кринка дрогнула, поползла по столу и остановилась у края.

– Здорово… – прошептал приятель, – как это у тебя получается?

– Я смотрю вот так… – Минька уставился на Ваську, и у того поднялись кверху полы рубахи, – и думаю, что хочу сдвинуть.

– А ну я попробую!

Как ни старался Васятка стронуть с места кринку, она стояла себе преспокойно. Друг пыхтел, сопел, покраснел от напряжения, а ей хоть бы что.

– Не выходит… – вздохнул Васька, – Миш, а как ты почуял, что можешь двигать? Тебя как будто шибануло, да?

Минька замотал головой. Ничего не шибануло, он и сам не понял, как так получилось.

– Вот ребята обзавидуются! А лошадь сможешь поднять?

– Не-е, она тяжёлая, лошадь-то.

– А яблоки сорвать сможешь? У деда Викентия яблоки сладкие, а собака во дворе злющая. Теперь отведаем яблочек, верно?

Минька смутился.

– Так воровать грех. Меня мамка прибьёт, если узнает.

– Дурак ты, Мишка. Кабы мы нарвали яблоки, то грех, а они сами к нам прилетят. Разве это воровство?

Воробей засопел, возразить ему было нечего. Ветер тоже срывает яблоки, и если они шлёпаются по другую сторону забора, то становятся вроде как ничейными.

– Ладно, идём.

Минька заправил рубаху в штаны и вместе с Васькой вышел на улицу. Они пробежали мимо чужих дворов до углового дома, обошли его и очутились в аккурат напротив яблони за щелястым забором.

– Никого… – прошептал Васька, заглядывая в огород. – Давай, Мишка!

Минька впился глазами в большое краснобокое яблоко. Его повело в сторону, и черенок оторвался от ветки. Яблоко перелетело через забор и упало прямо в Минькины подставленные ладони.

– Держи, Васятка.

– Ух ты… – выдохнул приятель. – А ещё?

Минька проделал то же самое во второй раз и захрустел яблоком.

– Вот ужо мамка обрадуется, – сказал он с набитым ртом, – придёт она, а я как возьму да и подвину глазами что-нибудь… вот ахнет.

– Угу, ахнет.

– Беспременно пятачок даст.

Дома получил Минька не пятачок, а трёпку за разбитую сахарницу. Обиженный, почёсывая загорбок, он надулся и решил не рассказывать матери о своём умении, раз она дерётся. Битый час проторчал Минька на печи, бросая на мать сердитые взгляды. А той как будто и дела нет, знай себе хлопочет по избе. Вот поставила на стол чугунок с варёной картошкой, отвернулась к печке, Минька глазами подвинул его на середину и обрадовался – получилось! А ведь он, чугунок-то, тяжёлый.

Мамка ничего не заметила и позвала подобревшим голосом:

– Идём ужинать, Мишка.

Тот слез с печи, уселся на скамью и стал колупать картошку.

– Васькин тятька стулья в городе купил, заправские, с гнутыми спинками, – сообщил он, – на ярмарку ездил. А ты отпустишь меня с дядькой Семёном на ярмарку? Васька уже сто раз там был, а я ни разу.

Мать налила в чашку молока.

– Пей, Мишка… Возьмёт тебя, так поезжай. Город посмотришь.

Чашка стояла на другом краю стола. Раньше Минька поднялся бы и потянулся за молоком, а теперь, хитро посмотрел на мать, прищурился на чашку, и та медленно поползла по коричневой миткалевой клеёнке. Наконец и мамка это заметила.

– Балуешься? За нитку дёргаешь?

Она подняла чашку и не нашла нитки.

– Это я, мамка, глазами двигаю. Вот как научился!

– Глазами… Да врёшь, Мишка. Скажи, что врёшь.

Мамка смотрела так, как будто хотела, чтобы он обманул, чтобы лучше созоровал, чем на самом деле двигал глазами.

– Я не вру, мам, ей-богу, – побожился Минька и перекрестился.

– Ну-ка, подвинь… вот, солонку.

Мамка взяла деревянную солонку уточкой, вырезанную отцом, и поставила посередине. Смотрела, как ползёт по клеёнке уточка, и всё больше бледнела, пока не стала белой, как печка, даже загар пропал.

– Чёртово племя… – прошептала она. – Царица Небесная, что же делать теперь… бесы дитя одолели, как мою прабабку, душу его загубить хотят. Мишка, Минюшка, ты забудь, не надо вещи глазами двигать, разве рук у тебя нет?

Минька почесал затылок.

– А почему забыть?

– Бог такую силу не даёт, это дьявол с тобой играет, всё от него, лукавого. Господи, грех-то какой! Молись, Минюшка, как я тебя учила, чтобы избавил тебя Христос от такой напасти.

Минька стал молиться, но то ли недостаточно усердно, то ли на небесах не слышали его, потому что «напасть» лишь росла. Когда матери не было дома, Воробей пробовал двигать, или торкать, как он говорил, прялку, тяжёлую скамью, кровать… Иногда подсоблял себе, взмахивая руками, и получалось ещё лучше. Он никак не мог взять в толк: ну что в этом скверного? Вреда нет, одна сплошная польза. Минька и сам убедился в этом, когда играл с ребятами в козны. Его лёгкая битка летела точно в цель и выбивала гнёзда одно за другим. Ребята отчаянно завидовали, а довольный Минька набивал мешочек бабками.

Васька посмотрел исподлобья.

– Ты битку торкаешь? – спросил он хмуро.

– С такой разве гнездо выбьешь? Она лёгкая, не то что свинчатки у других ребят.

– Хоть бы и мне розочек торкнул… друг называется.

Миньке стало неловко: про Ваську он не вспомнил. В самом деле, какой он друг после этого?

– В другой раз беспременно торкну. Выиграем мы с тобой все бабки у ребят.

Васька заулыбался, размяк. Собрать бабки у мальчишек всего большого села – это хорошо.

– Ещё как выиграем. Надо мамке сказать, чтобы мешочек новый сшила, бабки складывать.

– Постой, так с нами никто водиться не станет, коли мы завсегда выигрывать начнём, а другие – ни разочка, – сообразил Минька, – надо понемногу.

Он был очень доволен собой и не понимал, почему мамка бранит его, заставляет каяться, запрещает торкать вещи и, упаси бог, говорить об этом мальчишкам.

Ох, послушаться бы Миньке матери, а он не утерпел-таки и похвалился ребятам, когда они всей ватагой пошли купаться на Сакмару. Сначала долго плескались в тёплой воде, затем стали кидать с берега плоские камешки – запускать жабок. Лучше всех запускал жабок Андрейка Овчинников: он крепко сжимал двумя пальцами гальку и, размахнувшись, с уханьем кидал её в воду. Его камень подпрыгивал четыре, а то и пять раз, и Андрейка страшно задавался и снисходительно учил ребят, как правильно запускать жабок.

– Вот так сжимаешь, встаёшь боком, размахиваешься и… ух!

Миньке захотелось утереть Андрейке нос. Он выбрал плоскую гальку, размахнулся и запустил. Жабка, к изумлению ребят, поскакала по воде, как всамделишная лягушка, и ударилась о скалы на другом берегу.

– Десять раз… – прошептал Андрейка и завистливо покосился на Миньку.

Тот раздулся от важности:

– Он и больше мог, да река кончилась. А кабы широкая была, как море, так и сто раз бы камень подпрыгнул.

– Заливай!

– Отсохни язык!

– Да не бывает такого, чтобы сто раз жабка прыгнула.

Минька упёрся:

– У тебя не бывает, а у меня бывает.

– Самохвал! – Андрейка сплюнул, как взрослый, и рассмеялся, показывая, что ни капельки не верит: – Кидай вдоль, а не поперёк. Вон река какая длинная.

Не помня себя, Воробей схватил плоский камешек, сильно размахнулся и запустил. Ребята вскрикнули: галька резво запрыгала против течения, пока не стала такой крошечной, что не разглядеть.

– Разов тридцать прыгнула! – восхитился кто-то из ребят, а Андрейка покраснел от досады и отвернулся.

Помалкивать бы Миньке, не хвастать, но он не сдержался. В кои-то веки приятели смотрели на него с уважением, просили научить запускать жабок.

– Это ещё что! Я вон как умею! – закричал Минька. Поднял с земли круглый голыш и невысоко подкинул.

Камень замер в воздухе, описал круг над ребячьими головами и упал прямо в Минькины руки. Приятели рты разинули.

– Это я глазами камешек торкаю, – похвалился Воробей.

Повисла тишина, а затем со всех сторон раздались возгласы:

– Ух ты!

– Ого!

– Леший тебя задери! Минь, ещё торкни что-нибудь!

– А человека сможешь сдвинуть? – загорелся Митяй.

– Будет охота, так сдвину.

– Ну сдвинь, сдвинь!

Минька, довольный вниманием, отбросил камень в осоку, сделал резкий, короткий взмах рукой, и Митяй повалился на землю, как будто его неожиданно ударили под коленки. Поднялся, отряхнул от песка светло-рыжие, почти что соломенные волосы. Ребята охнули.

Архип, до сих пор державшийся особняком, поддел носком башмака камень и набычившись посмотрел на Миньку.

– Жульничал в бабки, выходит?

– Н-нет… – смутился тот и быстро, испуганно добавил: – Лопни мои глаза!

– Гляди у меня! Коли соврал, то глаза у тебя лопнут, будешь ходить слепой, как старуха Авдотья. А станешь в бабки жульничать – побью и не посмотрю, что маленький.

Несколько дней Минька просыпался по утрам и боялся открывать глаза, ощупывал их: вдруг и впрямь лопнули, ведь соврал он Архипу. Глаза под веками были тугими и целыми. Не лопнули, слава тебе…

Крепко Воробей запомнил Архиповы слова и в бабки играл без жульничества, но иной раз как-то само собой получалось, что лёгкая его битка летела прямёхонько в гнездо и выбивала все бабки, и тогда завязывалась драка. Миньку били, и он не оставался в долгу. Приходил домой в ссадинах, с разорванными штанами и получал нагоняй от матери.

Ребята, должно быть, рассказали своим мамкам и тятькам, что Минька умеет вещи торкать. Как-то раз он играл у амбара с Васькой в малечину-калечину – держал палочку на указательном пальце и приговаривал: «Малечина-калечина, сколько часов до вечера?»

Подошёл отец Митяя, дядя Никита, такой же светло-рыжий и рослый.

– Мишка, поди сюда! – позвал он. – Не брешут, что ты без рук человека наземь валишь?.. Давай, свали меня.

– Зачем? – пролепетал Минька и попятился. – Не надо… мамка заругает.

– Гривенник дам, хочешь?

Минька вздохнул, уставился на грудь дяди Никиты, обтянутую серой косовороткой, и взмахнул рукой, точно камень бросил. Дядя Никита рухнул навзничь как подкошенный, прямо в дорожную пыль.

– Уф… Ох… Эх… – отдувался он, поднимаясь и отряхивая штаны. Посмотрел на маленькие исцарапанные Минькины руки, достал из кармана блестящий гривенник.

– Спасибо, дяденька Никита.

Тот отмахнулся.

– Я думал, враки. Помалкивал бы лучше, ведь житья тебе не дадут.

Так и случилось, не стало житья Миньке. Взрослые косились, ребята проходу не давали, чёртовым племенем дразнили. Иногда принимали в игру, но чаще прогоняли. Мамка ругала, заставляла зубрить молитвы, стращала котлом и чертями. Вот Пещерника святым за чудеса сделали, а Миньку поедом едят.

Попробовал он о прабабке мамку расспросить, так она перепугалась и прикрикнула:

– Молчи! Одни несчастья из-за неё! Бесы одолели, душу свою сгубила, во Христа веровать перестала. И на нас несчастья перекинулись. У меня, видишь, сродственников не осталось, все померли… Вот и отец твой тоже, а ведь какой здоровяк был, косая сажень.

– А что она делала, твоя прабабка? Глазами торкала?

Мать присела на лавку, поправила на голове платок и зашептала:

– У-у… сказывали, там такое случалось! Ежели не в духе она, то ножи с вилками по избе летали. А всурьёз разозлится, то хоть из дома беги. Мы ведь переселенцы, Мишка, перебрался мой дед сюда, в Ефремовку, чтобы ведьминым отродьем не ругали. Здесь никто его не знал.

Мамка спохватилась, что слишком много рассказала, и поднялась со скамьи.

– Всё, будет тебе выспрашивать. Иди к образам, прочти «Верую».

…Из праздников Минька больше всего любил Пасху и Троицу. На Пасху, измученный долгим постом, он отъедался крашеными яйцами и куличами, а Троицу ждал из-за ярмарки и народных гуляний.

– Ластику надо купить, рубашку тебе сошью. Завтра на ярмарку пойдём, – пообещала мамка.

Воробей обрадовался и стал клянчить гостинцы.

– А леденцов и орешков купишь?

– Не леденцов, а хворостины тебе по мягким местам, – проворчала мать. – Третьего дня кринку с молоком разбил, а вчерась обедать сел без молитвы.

Минька изумился. Ведь мамки дома не было, откуда она узнала, что он и правда не помолился? Не нарочно, просто из головы выскочило.

– Я забыл…

Мамка метнула на Миньку разгневанный взгляд:

– Лопать-то не забываешь. Сколько раз говорить: руки помыл – перекрестись и поблагодари Господа нашего за хлеб на столе.

– А как ты узнала, мам?

– Узнала вот!

– Ну скажи-и, скажи… – заныл Минька, – мам, ну как ты узнала?

– Сверчок нашептал. Он за тобой подглядывает и мне всё докладывает.

Воробей поперхнулся. Вот так влип! Бог сверху следит, а теперь ещё и сверчок шпионит! Ну, посверчит он ещё, поцвиркает! Доберётся Минька до него, изловит и на улицу выпустит, чтоб не ябедничал.

Ночью он проснулся, поднялся попить воды и услышал в тишине пение сверчка.

– У-у, окаянный!

***

Минька вприскочку бежал за матерью. Та после заутрени была необыкновенна ласкова, говорила, что на будущий год он подрастёт и сможет выстоять всенощную, и тогда коснётся его благодать.

Воробей весело поглядывал на довольную мамку. Это хорошо, что она такая добрая, купит и крендельков, и орешков, и леденцов, а то и забаву какую-нибудь. Скорее туда, где заливаются гармони и гремит барабан!

У церкви длинной рекой тянулись палатки с треугольными тканевыми навесами, и товару в них лежало видимо-невидимо, дня не хватило бы, чтобы всё как следует рассмотреть. Даже в прошлом году ярмарка была не такая богатая. Дух захватило у Миньки от вида праздничной гомонящей толпы, от сладковатого самоварного дымка. Он высматривал среди ребят белую Васяткину голову, но так и не увидел. Ещё бы, столько народу!

Мать приценилась к синему немаркому ластику, поторговалась и расплатилась, отсчитав серебряные монеты.

– Пойдём скорее, – заторопил Минька. Ему казалось, что всё вкусное сейчас раскупят, им ничего не достанется, пока мамка копается, смотрит горшки и бочонки.

– Пряники печатные! Подходи, налетай! – зазывал торговец.

Минька сунулся к прилавку и онемел от восхищения. Таких красивых пряников он раньше не видел. Вот этими, с райскими птичками, ангелы на небесах, должно быть, лакомятся. Висели маковые крендели завитушками, баранки, нанизанные на верёвочку, горели на солнце огненно-красные петушки на длинных лучинках.

Палатку торговца игрушками плотно обступила ребятня. Минька, работая локтями, протиснулся к прилавку. Чего только здесь не было! Лошадки на колёсиках и без, деревянные игрушечные кареты, куклы с волосами из кудели, кукольные кроватки и маленькие, почти всамделишные стулья, и блестящий игрушечный самовар.

А чуть поодаль Минька увидел палатку с дудками, рожками, свистульками, губными гармошками… Он подошёл ближе, и сердце затрепетало: на гвозде поблёскивала лаком повешенная за тесёмку балалайка. И Воробей точно оглох.

Балалайка! Точно такая же, как у хромого плотника Кузьмы, знатного балалаечника. Он часто садился во дворе на завалинку, крякал и начинал наигрывать и петь. Песен он знал много: «Калинку», «Чёрный ворон», «Вдоль по улице метелица метёт» и другие.

Кузьму мигом окружала ребятня. Из парнишек он выделял Миньку, наверно потому, что тот здорово пел, и даже взялся учить его игре на балалайке.

– Старайся, Мишака, старайся, – говори посмеиваясь плотник. – В город поедешь, будешь деньгу по трактирам зашибать!

Минька млел, когда прикасался к балалайке. У него уже хорошо получалось наигрывать «Светит месяц», как мамка положила урокам конец, сказала, что лучше бы Мишка молитвы учил, чем пел частушки. Минька тогда обиделся: частушек он не пел, а если всё время молиться, то умом тронуться можно, как блаженный Сёмка из соседней деревни.

Воробей ослушался матери и прибегал к Кузьме тайком, когда она не могла увидеть, а потом цепенел от страха, боясь кары за обман. Он мечтал, что рано или поздно купит балалайку, даже откладывал копейки, выклянченные у матери. И пусть в лавке не продавали музыкальных инструментов, но Васькин батя говорил, что в городе, в магазине вдовы Киселёвой, этих балалаек пруд пруди, а ещё есть гитары, мандолины и…

– Мишка! – услышал он мамкин окрик. – Чего застыл? Ай оглох?

Минька очнулся, оторвал взгляд грифа, перевязанного алой ленточкой, и горячо зачастил:

– Ма-ам, ради Христа, купи мне балалайку. Я больше сроду не попрошу пряников и конфет, и кренделей мне не надо, и рубашки новой не надо! Я сто молитв назубок выучу, вот те крест!

Торговец оживился:

– Покупайте, мамаша, последняя балалайка осталась. Скину малость, сторгуемся.

Мать нахмурилась:

– Баловство одно, ни к чему это. Частушки похабные петь?

– Я не пел частушек… – захныкал Минька, – хочешь, я под балалайку молитвы петь стану?

Он понял, что сболтнул глупость, и прикусил язык, только было поздно: мамка всерьёз рассердилась.

– Богохульствуешь, мучитель? – сверкнула она глазами и отвесила Миньке затрещину.

Тот разревелся от обиды. Всё кончено, не видать ему балалайки как своих ушей, а ведь мамка даже цену не спросила.

Побитой собачонкой плёлся он за матерью. Безучастно смотрел, как она покупает баранки и леденцы монпансье, новую кринку взамен расколотой. Миньке на секунду показалось, что он увидел в толпе Ваську с отцом, и равнодушно отвёл глаза, вместо того чтобы окликнуть приятеля, День был окончательно испорчен, и обед с пышной яичницей, сдобниками и сладким киселём не мог поправить дело.

Минька вышел во двор, с раздражением шугнул пёструю курицу. Вдруг хлопнула калитка, и он услышал Васькин радостный крик:

– Мишка! Мишка! Гляди, что у меня есть!

Воробей нехотя повернул голову и обомлел: в руках у довольного Васьки желтела балалайка, та самая, с ярмарки, которую Минька уже считал почти своей.

– Где взял? – быстро спросил он и протянул руки.

– Тятька купил на ярмарке.

Минька коснулся гладкого дерева, тронул пальцем струны. Перед глазами всё ходило ходуном.

– Это моя, – не помня себя, выпалил он и соврал с отчаянием: – Мне мамка её купить обещалась, за деньгами пошла.

– Как это? – вздрогнул Васька, и радость на его лице сменилась досадой. – Я вперёд тебя успел. Раз тятька деньги заплатил, то это моя балалайка.

Минька сплюнул, скривился:

– Зачем она тебе, ведь всё равно играть не умеешь.

– Ты как будто умеешь! Я научусь и почище дядьки Кузьмы играть буду.

– Брехло!

– Сам брехло! Я-то ждал – ты обрадуешься, похвалиться прибежал… Ну-ка отдавай, не твоё!

Воробей опомнился и вернул балалайку, как сердце из груди вырвал. И жалобно попросил:

– Васятка, дай её мне! Я уговорю мамку, достану деньги… или украду. Лопни мои глаза!

– А красть грех, – ехидно заметил Васька. – Не лезь, а то по башке получишь!

Минька не верил глазам и ушам. Васятка, лучший друг, который мог рубашку с себя снять и отдать, теперь смотрел волком и прятал балалайку за спину, как будто Минька собирался выхватить её и убежать.

– Ну и проваливай! И не приходи ко мне больше!

Васька набычился, сжал кулаки, но в драку не бросился: видно, боялся испортить балалайку. Пнул калитку и ушёл домой.

Несчастный всё-таки Минька человек! И балалайка из рук уплыла, и от мамки нагоняй получил, и с Васькой поругался.

На другой день, играя с ребятами в бабки, оба приятеля мазали и виновато косились друг на друга.

– Знаешь, Минь, давай помиримся, – наконец сказал Васька. – Я лучше эту балалайку в печке сожгу и никогдашеньки вспоминать о ней не буду.

– Нет, зачем жечь! Ты играть научишься не хуже Кузьмы, ты умный.

Мамка

Мамка всё больше худела, мучительно кашляла и часто укладывалась днём отдохнуть и подремать, так сильно уставала. Однажды утром она переоделась, повязала нарядный голубой платок.

– А ты куда, мам?

– В больницу. А ты покамест дома посиди. Как бы не натворил чего на улице.

– До-ома? Все ребята гуляют, а я – дома? – заканючил Минька.

– Ничего, зато не набедокуришь.

Мать повозилась на крыльце, прошла по двору и хлопнула тяжёлой калиткой. На улице звенели ребячьи голоса, и Минька затосковал. Мамка небось до вечера не вернётся, а ему в избе торчать, как проклятому, когда самое время пойти полетать.

Он вытерпел пять минут и сунулся в сенцы, потянул скобу – дверь оказалась закрытой. Видно, мамка навесила замок, чтобы Минька не вышел на улицу.

– Какая хитрая! Дверь закрыла, а я в окно!

Он открыл окошко, спрыгнул во двор и через минуту стоял на крыльце Анисимовых.

– Айда, Васятка, с колокольни летать!

Ваську уговаривать не пришлось. Нахлобучил картуз и выскочил на улицу.

Тёмная деревянная церковь с остроконечной башенкой колокольни выросла будто из-под земли, когда они забрались на пригорок. Через её стрельчатые проёмы поблёскивали бронзовые колокола. Дальше, за церковной оградой, виднелся погост с крестами и могилками, там был похоронен Минькин отец. Днём на кладбище Воробей не боялся, а вот ночью он бы не рискнул сунуться туда. Большие ребята шептались, что после полуночи среди могилок можно увидеть шатающихся мертвяков. Мол, устают они в гробах лежать и выходят размять косточки. Минька и верил и не верил.

«Мой-то тятька не станет бродить по могилкам и пугать людей, – думал он, – тятька добрый».

– Идём, чего застрял? – дёрнул приятеля за рукав Минька.

Снизу колокольня казалась очень высокой. Говорили, что в городе церковь каменная, белая, будто сахарная, о пяти куполах; колокольня высоченная, куда выше ефремовской. Минька пробовал представить такую громадину и не смог.

– Ну что, полезли? Не забоишься? – спросил Васька.

Минька решительно подтянул штаны.

– Ещё чего!

По узкой ломаной спирали лестницы они забрались на самый верх, на помост для звонаря. Ветер здесь так и свистел, трепал Минькины штаны и рубаху, лохматил волосы. Не первый раз он поднимался на звонницу, а не переставал удивляться большим колоколам с привязанными тяжёлыми языками. Как на ладони отсюда было видно всё село, серебряную ленту реки, лес, поле и дорогу с полосатыми верстовыми столбами.

Минька прищурился и поискал глазами свою избу.

– Я вижу свой дом, а ты?

– И я вижу. Во-он крыша железная.

Васька подошёл к деревянным перильцам, посмотрел вниз и плюнул.

– Рад небось, Мишка, что летать будешь? Почище ястреба полетишь, только руками маши изо всей мочи.

Минька вскарабкался на перильца и осторожно выпрямился, держась за стену. Глянул вниз, и голова закружилась – высоко! Покосился на Ваську. Тот улыбнулся во весь щербатый рот.

– Ты далеко не улетай, один круг сделай и назад, ладно?

– Ладно, – ответил Минька, собираясь с духом. Он развёл руки в стороны, точно крылья, почувствовал, как ветер надувает рубаху пузырём и ерошит волосы.

– Эй! Кто там озорует?! А ну слазь, мать твою бог любил! – послышался окрик.

Воробей опустил глаза и увидел стоящего внизу дядю Никиту. И когда успел прийти? Он ругался, а сам всё вытягивал руки, как будто хотел поймать Миньку.

– Ну вот, помешали… – разочарованно протянул он и спрыгнул на доски помоста. – Завсегда так. Только задумаешь сделать что-нибудь, так беспременно помешают. Принесла Митькиного батьку нелёгкая, теперь мамке наябедничает.

Друзья медленно спускались с колокольни, надеялись, что дядя Никита устанет ждать и уйдёт, но тот сидел у ограды и дымил папиросой.

– А ну-ка поди сюда, голубь, – мрачно взглянул он на Миньку, – чего творишь, аль не пороли давно? Отца нет, так я подсоблю.

Минька опасливо остановился, готовый дать стрекача.

– А что? – спросил он и отступил на шаг.

– А то! Играться больше негде? Шваркнулся бы – и мокрого места не оставил. Тьфу, напугал, мазурик, аж руки затряслись.

Руки у дяди Никиты и в самом деле подрагивали, прыгала зажатая в пальцах папироска.

– Да не хотел я падать, я летать хотел! Если руками шибко махать, то полететь можно, как птица. Я смогу… повыше залезть надо…

Дядя Никита обозвал Миньку дураком и сказал, рассыпая пепел на штаны, что летать можно на воздушном шаре или летательной машине, а без крыльев он попадёт в аккурат на кладбище.

– Ясно тебе?

– Ясно… – кивнул Воробей для вида, а в душе решил, что дядька ничего не понимает. Он, Минька, не как все.

Ноги сами понесли друзей к Сакмаре. Имелось у них любимое местечко, где берег пологий, а река тихая-тихая. Напротив возвышался утёс, заросший сосновым лесом, зубчатый край его упирался в самое небо.

– Кабы дядька Никита не помешал, полетел бы ты, Мишка, вот те крест, – пожалел Васька.

– Ага. Махнём на тот берег? Давай наперегонки? – И, не дожидаясь ответа, Минька скинул штаны и рубаху.

Плавал он хорошо, и на спине умел, и на боку, и собачкой, и саженками. Воды не боялся, да и чего бояться? Течение слабое – не потонешь. Они выбрались на другой берег, вскарабкались на утёс. И Миньку осенило:

– Дураки мы с тобой, Васятка. Эвон какой утёс высокий, надо было сразу сюда идти, а не на колокольню. Смотри, я сейчас полечу!

Он подбежал к краю обрыва, оттолкнулся от земли и полетел ласточкой. Минька так бешено махал руками, что они едва не оторвались, но с недоумением увидел, как стремительно несётся на него зелёная река. Он сильно ударился о воду и камнем пошёл ко дну, провалился в зыбкую темень. Минька опомнился, отчаянно заработал руками, ногами и сумел вырваться наверх. Рядом, взметнув тучу брызг, вонзился в воду Васька.

Друзья долго лежали на траве, пытаясь отдышаться.

– Зачем ты прыгнул? – покосился Минька.

– Ты не выныривал, я подумал, что тонешь. Не вышло, значит, полететь?

Воробей промолчал.

Васька тряхнул мокрой головой:

– Ох, Мишка, а кабы ты с колокольни сиганул? Верно Митькин батя толковал, что мокрого места не осталось бы. Бог тебя спас, когда послал к церкви дяденьку Никиту.

– Бог? Зачем меня спасать, на кой я ему, такой бесноватый? – фыркнул Минька. – Ему малые ребята без греха надобны, а я чёртово племя.

Друг не согласился:

– Не-е, он тебя пожалел, чтоб ты не помер.

– Пойдём, Васятка, домой. Как бы мамка раньше не вернулась. Увидит, что меня нет, и до самой смерти на улицу не выпустит.

Замок по-прежнему висел на двери, значит, матери дома не было. Минька забрался в окно и до её прихода играл с оловянными солдатиками, глазел на улицу, скакал на одной ноге. Проголодавшись, взял кусок хлеба и съел без молитвы, только бросил взгляд на образа и наскоро перекрестился.

Мамка пришла ближе к вечеру, спокойная и какая-то тихая.

Задумалась за столом и чему-то улыбалась, позабыв про забеленный молоком чай.

– Бог даст, сынок, хлебушек пожнём, отмолотимся и поедем мы с тобой в Киев, – сказала она наконец. – Майку тётка Марья к себе покамест возьмёт. Господь послал нам соседей хороших.

Минька вскинул глаза:

– Взаправду поедем? А ты говорила, что денежек нет.

– Я масло конопляного жбан продала, и Семён Федотыч денежек в долг пообещал.

– Ты не обманываешь, мамка?

– Когда я тебя обманывала? – притворно нахмурилась мать.

Никогда ещё Минька не уезжал дальше соседнего села, даже в городе ни разу не был. А теперь поедет в Киев на взаправдашнем поезде, сядет на скамью у окна и глаз не оторвёт, чтобы не упустить интересное.

– Лишь бы помогли тебе святые, ослобонили от нечистой силы.

Минька тут же пообещал сам себе, что сроду не станет торкать вещи, даже если святые в кипарисовых гробницах ему не помогут. Притворится, что пропало умение. Ведь жил он раньше, когда не умел двигать глазами, и дальше проживёт.

– А когда молотить, мам? Завтра?

Мать легко засмеялась:

– Скорый ты! Сперва сжать надо-тка.

Она поперхнулась, закашлялась, прижала ко рту носовой платок, поспешно скомкала и спрятала его в карман передника.

– А какой он, Киев? Больше, чем город, куда Васька на ярмарку ездил?

Мать уверенно ответила, что Киев больше, хотя там не бывала.

Минька размечтался. Вот пожнут они хлебушек, обмолотят, заполнят мукой ларь и поедут в Киев. На станцию их, конечно, Васькин тятька отвезёт, не пожадничает. Сядут они с мамкой в поезд, а там… постойте, а что же там внутри бывает? Никогда не видел этого Минька. Ну, кровати, само собой, ведь спать на чём-то надо. Столы со скамейками, чтобы обедать, а больше туда ничего и не влезет. Сам Киев Минька представлял так: большущая лавра посреди города, а вокруг дома побольше Васькиного, с лавками и трактирами. Бабы ходят разряженные, мужики в костюмах, калошах и с тросточками, богатые.

Разве мог усидеть Воробей на месте, когда такую новость узнал!

– Я к Васятке на минуточку… можно, мамка?

– Можно, можно, иди… И так взаперти цельный день сидел.

Минька нахлобучил картуз и помчался к приятелю.

– А я в Киев поеду! – выпалил он.

– Когда? – вытаращил глаза Васька. – А ты не врёшь, Мишка?

Тот перекрестился.

– Вот. Мамка сказала, как с огородом управимся, хлеб уберём, так и поедем.

– Счастливый ты… – вздохнул Васька.

Миньке стало как-то неловко: он будет по Киеву гулять, а Васятка дома сидеть.

– А может, вместе махнём, а? – предложил Воробей и горячо добавил: – Я мамку попрошу, она тебя возьмёт.

И как будто дело было решено, стал мечтать, как поедут они на поезде и как увидят Киев и лавру. Хорошо!

***

Месяц пролетел в радостном ожидании, а потом случилось то, чего Минька никак не предвидел: мамка совсем расхворалась. Давеча копала картошку, а на другой день с трудом поднялась с постели. Теперь лежала на кровати, белая что стена, и глухо кашляла, задыхалась. Минька слышал, как в груди у мамки что-то клокотало и хрипело, видел пятна крови на платке, который она прижимала ко рту. Его это страшно напугало: кровь должна быть внутри, а не снаружи. Когда он однажды наступил на осколок стекла, мамка сама чуть не заревела. Под горячую руку отвесила Миньке подзатыльник, промыла рану и завязала ногу чистой тряпицей.

В сарае жалобно замычала корова. Мамка услышала, спустила ноги на пол, попробовала встать – и не сумела.

– Минюшка… – задыхалась она, – сбегай к Анисимовым. Скажи соседке… пусть придёт.

Воробей опрометью выскочил во двор, перебежал дорогу.

Васькина мамка раздувала на крыльце самовар, отворачивалась от едкого дыма.

– Тётенька Марья! Идите к нам скорей, мамка зовёт!

Тётка Марья вздрогнула, уронила угли на деревянные ступеньки.

– Что стряслось?

– Мамка встать не может, – заплакал Минька.

– Неужто слегла Арина? Батюшки-светы! Сейчас, сейчас… Манефа!

– А? – откликнулась из сеней работница.

– Чего акаешь? Ежель зову, сюда иди… Самовар взогрей.

Тётка Марья торопилась за Минькой, не шла, а катилась, полная, круглая, как сдобник.

– Похужело тебе, Арина? – спросила она с порога. – Давай-ка подыму тебя… Али горяченького хочешь?

Мамка покачала головой: ничего не надо.

– Корова в сарае ревёт… подои…

– Сейчас, сейчас!

Тётка Марья отыскала подойник и выкатилась из избы. Минька увязался следом.

– Господи, грехи наши тяжкие! Как бы не слегла Арина! – бормотала она. – Мишка, беги к нам. Манефа тебя кашей накормит. Скажи, мол, тётя Марья велела. Да чего «не надо», иди. Голодный небось.

Манефу Минька встретил во дворе, она выходила из хлева с ведром. Он, стесняясь, признался, зачем пришёл, и работница поправив узел светлого платка под подбородком, сочувственно закивала:

– Не встаёт мамка? Вот беда-то… Я надысь видела её, ох… Ну идём, идём.

Минька поднялся по высокому крыльцу вслед за Манефой, прошёл через сени в просторную кухню, с две воробьёвских. За длинным столом сидел хозяин – дядя Семён и Васька с сёстрами. Старшая Зоя, такая же круглолицая, как и мать, посмотрела с недоумением, подняла брови; младшая Люба засмеялась: она всегда была рада гостям, особенно Миньке, а дядька Семён как будто не удивился.

Манефа наложила из чугунка порядочно пшённой каши и отхватила ножом большой кусок от свежего каравая. Воробей перекрестился на образа и взял ложку. Васька подмигнул и пихнул его ногой под столом.

Когда съели кашу, Зоя налила всем чаю из самовара. В голубой сахарнице белел сахар, его все брали без счёта, сколько душе угодно. Минька тоже потянулся, и никто не ударил его по руке. Не первый раз он бывал в доме у Васьки, но впервые сидел вот так за столом, посасывая сладкий огрызок и глазея по сторонам, как свой, будто Васькин брат или какой-нибудь родственник.

На окнах топорщились белые занавески, в углу блестели образа в серебре, а через широкие двойные двери в горницу виднелся граммофон на тумбе с гнутыми ножками, сиял золочёной трубой, похожей на цветок вьюнка, только большой.

Вернулась тётка Марья, Минька понял, что пора и честь знать, засобирался домой.

Мамка уже не лежала, а сидела сгорбившись на кровати. У изголовья притулилась табуретка с чашкой чая и очищенным варёным яичком, должно быть, тётка Марья поставила. Минька потоптался рядом, осторожно присел на краешек постели. Ему очень хотелось спросить про Киев, но он не осмеливался.

– Мамка, – наконец решился он, – а как же лавра? Не поедем?

Мать подняла глаза, посмотрела на Миньку долгим и каким-то горьким взглядом.

– Поедем, Мишка, поедем, дай на ноги встать. – Она закашлялась, прижимая платок к губам, и добавила, передохнув: – Мне помирать никак нельзя, на кого я тебя оставлю? Был бы ещё отец жив… Ни одной родной души у тебя не останется на всём белом свете.

Минька подумал: а ведь и правда, никого у него нет, кроме мамки и Васьки. Васятка хоть и не родня, а всё же близкая душа.

– А Васька? – спросил он.

Мать грустно улыбнулась:

– Васька… Глупый ты у меня. Я оклемаюсь, беспременно оклемаюсь, дай срок.

Мамке было худо, она больше не заставляла Миньку читать молитвы и бить поклоны, не стращала сковородкой и чертями. Он сам вставал на коленки и молился так истово, как ещё ни разу в жизни. Ведь Христос говорил: если бы вы имели веру с зерно горчичное, то гора поднялась бы и на другое место перешла. Вот как. А у Миньки вера не то что с зерно, а с целую тыкву. Бог всё может. Он сумеет сделать так, чтобы мамка выздоровела.

Ей и в самом деле полегчало через несколько дней. Мать стала подниматься, ходить по избе, варить кашу. Даже стирку затеяла, увидев, в каких рубашках бегает Минька. Полоскать бельё она всегда отправлялась на речку, на этот раз Воробей увязался за ней, помогать, одной-то тяжело небось.

– Дай, мамка, я сам корзину понесу.

У забора стояла тётка Марья, увидела мать, поздоровалась, заулыбалась.

– Отудобела, что ли? Ну слава тебе… Ты, Арина, сала побольше ешь, доктора говорят, что при чахотке пользительно.

Перекинулись парой слов о погоде – благодать-то какая, бабье лето! – и разошлись.

На реке Минька засучил штанишки, забрёл в воду по колено. Ух! Озноб пробежал по спине. Странно, ведь теплынь стоит, а вода холоднющая.

– Я сам полоскать буду, – заявил Минька и выхватил из корзины мокрую рубаху.

– А я что же, сидеть буду, как царица? – засмеялась мать. – Не упусти бельё… помощник!

– Не бойся, мамка, не упущу.

Течение подхватило рубашку, старалось вырвать её из Минькиных рук, но тот был настороже. Хитрая какая речка, рубаху хочет отнять! Стал выжимать бельё Минька, а силёнок-то маловато, не получается.

– Давай-ка я, у тебя сноровки нет, – сказала мамка.

Она взяла рубашку за концы и туго скрутила. Как ни протестовал Минька, мать подоткнула юбку, зашла в воду и сама начала полоскать бельё.

– Да мамка же! Вода холодная… сиди, сам всё сделаю, – притворно сердился он, а сам млел от её непривычно ласковой улыбки. Мамка не намахивалась, не кричала, не ругала чёртовым племенем.

«Вот всегда бы так, – весело поглядывал Минька, – ух, как я тогда любить её буду! Заживём лучше всех!»

После стирки мамка так уморилась, что едва дошла до кровати. Минька сам загнал корову и побежал за соседкой, чтобы подоила Майку. Он проголодался и с удовольствием думал о горячей варёной картошке, политой постным маслом, и большом ржаном куске хлеба во весь каравай.

– Мам, вставай ужинать.

– Не хочется, Мишка. Ешь один, я после… – шевельнулась на кровати мамка.

Минька приник к кружке молока, сделал несколько больших глотков и спохватился: помолиться-то забыл! Он перекрестился, пробормотал молитву и взялся за вилку, поддел картошину и стал жевать. Скривился – несолёная. Минька уставился на солонку, и она поехала лодочкой по миткалевой клеёнке. Ох, а ведь не хотел, само как-то получилось! Воробей испугался, сжался в комок, ожидая окрика и ругани. Посмотрел на мать, но та лежала с закрытыми глазами и, кажется, спала. Ух, не увидела его оплошности.

Ночью Минька плохо спал, то и дело просыпаясь от мамкиного кашля. Он слышал, как она тяжело дышала, и в груди её свистело и хрипело: хой-йя, хой-йя, хой-йя…

Утром мать снова не смогла подняться с кровати. Силилась-силилась, посидела на постели, покачалась и упала на подушку, испачканную засохшей кровью.

С каждым днём мамке становилось всё хуже. Она больше не пыталась подняться, после того как упала посреди кухни и напугала Миньку. Тот попробовал поднять – мочи не хватило. С рёвом бросился к Анисимовым, а у них дома не было никого, только работница Манефа на хозяйстве. Та всплеснула руками: «Надысь я её видала только, бельё полоскать ходила!» Пришла, помогла, спасибо ей.

***

Мамка лежала на кровати, переставленной поближе к окну, слабая, белая, с запёкшейся в одном уголке губ кровью. Соседка теперь часто приходила и подолгу сидела у постели больной, кивала и что-то шептала доброе и ласковое, Минька не слышал что.

– Помирать-то как не хочется, – сказала однажды мамка, —я ведь и не жила почесть.

Тётка Марья охнула:

– Господь с тобой, Арина! Поправишься, зачем тебе помирать… вот выдумала! Ещё Мишку женишь, свадьбу отгуляем.

На материных губах затеплилась улыбка.

– Свадьбу… хорошо бы. Обещала ему в Киев поехать, да где тут теперь…

– Вот выздоровеешь, и поедете.

Минька услышал про Киев и шмыгнул носом. Не надо ему поезда, не надо лавры, ничего не надо, лишь бы мамка была жива и здорова. Мать вздохнула и снова зашлась в кашле. Когда её отпустило, она повернула голову и засмотрелась в окно на ярко-голубое высокое небо, на берёзу, всю в золотом наряде.

– Божья благодать… – одними губами прошептала мамка, – живи не умирай.

Прошло, должно быть, полмесяца, и ей как будто стало полегче: уже не так часто кашляла, дышала без хрипов и даже захотела перелечь на сундук. А потом запросилась обратно на кровать. Минька обрадовался, а тётка Марья почему-то изменилась в лице, вышла и расплакалась, затряслась.

Минька сунулся в сени:

– Тётя Марья, ты чего?

– Ничего, ничего… – поспешно ответила та и утёрлась передником. – Ты, Миша, иди сегодня к нам ночевать. С Васяткой на одной кровати поместитесь.

– А мамка?

– Я с ней побуду. Да постой-ка, я тебя сейчас отведу.

Тётка Марья пропустила его во двор и завела в дом. Любашка, Васяткина младшая сестра, возилась на полу с городской куклой, одетой в настоящее платье, уставилась на Миньку голубыми глазищами. Смотрела, смотрела и вдруг сморозила, вытащив палец изо рта:

– А у тебя мамка помирает…

Миньку как будто студёной водой окатили.

Тётка Марья коршуном налетела, рывком подняла Любашку и шлёпнула по мягкому месту, чего сроду не делала, наверно.

– Замолчи, негодница! Мишаня, не слушай её. Малая она, глупая, что с неё возьмёшь? Поправится твоя мамка, беспременно поправится… Вася! Васька, поди сюда!

Прибежал Васятка, утащил Миньку в свою комнатку, отдельную, как бывает у богатых. По правде сказать, комната была не только его, а ещё и Любкина. Но та, пискля и неженка, часто спала с матерью: то живот у неё болит, то домовой пугает, то Васька страшное рассказывает. Любашка в рёв – и к матери под бок. А той жалко маленькую, с собой укладывает, и Васька один остаётся. А что, ему так даже лучше.

– Я иной раз Любку нарочно пугаю, – признался Васятка, – она пищит и к мамке убегает, а я тут один, делаю что хочу.

В комнате стояли две деревянные кровати на высоких ножках, с резными спинками, застеленные одинаковыми цветастыми покрывалами. У окна громоздилась широкая скамья, чтобы сидеть с удобством и смотреть на улицу. На гвозде висела треугольная лакированная балалайка с красным бантиком на грифе, выклянченная Васькой этой весной. Он божился, что научится играть почище хромого Кузьмы, но почему-то дело не заладилось. Всего три струны, а поди ж ты! Васька изредка снимал балалайку, тренькал на ней как умел, а другим прикасаться не позволял.

Укладываться стали сразу после чая, который пили без тётки Марьи. Кровать у Васьки была широкая, и вдвоём оказалось не тесно. В другое время Минька всласть нашептался бы с другом, укрывшись одеялом с головой, разные страшные истории бы рассказал, а сейчас не хотелось. Он молчал или отвечал невпопад, и Васька понял, отступился.

Как там мамка? Зря тётка Марья отшлёпала Любку, легче Миньке от этого не стало. Всю ночь ему снилась мать, здоровая, румяная и очень грустная. Воробей ликовал: мамка поправилась! И от счастья он стал лёгким, как пушинка, прыгал и взлетал выше печной трубы, а когда шибко махал руками, то летел к самым облакам, как птица.

«Так вот как надо летать! – радовался Минька. – Подпрыгнуть, а после руками махать». Такой приятный оказался сон, что просыпаться совсем не хотелось, поэтому пробудился он поздно, когда солнце поднялось высоко над крышами домов. Васьки рядом не оказалось, должно быть, убежал на мельницу с отцом. Минька прищурился, вспомнил сон и негромко засмеялся.

В кухне Манефа мыла полы, высоко подоткнув юбку в горошек. Посмотрела на Миньку, её доброе загорелое лицо сморщилось, подбородок задрожал. Работница оставила тряпку, вытерла руки и перекрестилась.

– Померла в ночь мамка твоя, отмучилась. Земля ей пухом. Круглый сиротка ты теперь…

Мишка враз ослеп, оглох и лишился языка. Натыкаясь на стулья и пошатываясь, он выбрался в сени, а оттуда – на улицу. Возле его избы, во дворе, стояли козлы, и Кузьма хромой стругал для гроба светлую доску. Он посмотрел на Миньку, крякнул и отвёл глаза, точно чего-то застыдился.

Минька застыл столбом на пороге. На лавке под образами с горящей лампадкой лежала мамка со сложенными руками на груди, наряженная в почти новое светлое платье в меленький цветочек. В изголовье горела свеча, воткнутая в стакан с солью, и огненный её язычок трепетал на сквозняке.

– Господи Иисусе Христе… – услышал Минька плачущий голос тётки Марьи и не сразу увидел, что в доме полным-полно соседок.

Чья-то рука легла на его плечо.

– Подойди к мамке, не бойся.

1 Рюмить – хныкать
Продолжить чтение