Ночные крылья

Размер шрифта:   13
Ночные крылья

Прыгуны во времени

1

На фоне безлунного ночного неба штата Нью-Мексико пламя взрыва показалось ослепительно ярким. Тем, кто видел его — а таких оказалось немало — представилось рождение новой звезды, распустившей на мгновение бело-голубые раскаленные лепестки.

Сверкающая полоса пересекла небо с северо-востока на юго-запад, с треском и шипением пронеслась над священными горами к востоку от Лаоса и стала еще более неистовой над долиной Рио-Гранде, над пыльными индейскими деревушками и шумным городом Санта-Фе. Потом она стала настолько яркой, что наблюдающие были вынуждены волей-неволей отводить глаза. Затем интенсивность излучения стала падать. То ли яростный факел истощился, то ли потускнел в зареве уличных огней растянувшегося на многие километры Альбукерка — особого значения это не имеет. Где-то в районе Меса-дель-Оро огненная звезда затерялась, и на небо Нью-Мексико, словно приливная волна, нахлынула тьма.

На просторной площади деревушки Сан-Мигель в сорока милях к югу от Санта-Фе, пытаясь унять боль, Чарли Эстанция потер кулачками слезящиеся глаза и усмехнулся, взглянув на черный купол неба.

– Падающая звезда… Красотища! — вырвался у него восторженный возглас.

Ему было одиннадцать лет. Тощий, одна кожа да кости, грязный, но довольно развитый для своего возраста мальчишка. Не раз наблюдавший полет болидов, прочерчивавших небо над пустыней, он знал, что это такое, хотя никому в деревне это было не ведомо.

Но такого метеора Чарли еще никогда не видел. След его обжигал клетчатку даже сквозь опущенные веки, и долго еще огненная линия стояла перед глазами.

В тот вечер на площади было полно народу — через неделю должны были состояться пляски Общины огня и из городов понаедет множество белых, чтобы глазеть на них, фотографировать и, возможно, тратить деньги.

– Майани! — испуганно прошептал кто-то из многочисленных родичей Чарли. — Духи!

Площадь беспокойно загудела. Мальчик увидел, как два его дяди по материнской линии помчались к высокому круглому кива — лишенному окон дому для совершения обрядов, чтобы спрятаться за его стенами, а сестра Росита схватила распятие, висевшее у нее на груди, и прижала его к щеке, словно амулет. Многие лихорадочно крестились. Чарли усмехнулся. Деревня, ощетинившаяся телевизионными антеннами и сверкающая никелем автомобилей последних марок, переполнилась ужасом при виде падающей звезды. Протянув руку, он схватил пробегающую мимо насмерть перепуганную сестру.

– Куда это ты собралась?

– Домой! В небе демоны!

– Конечно. Они сами решили исполнить пляски Общины Огня, потому что мы перестали делать это правильно, — улыбнулся он.

Однако девочка не разделяла его сарказма.

– Да послушай же, Лупе…

Она родилась на год раньше, и была сильнее, поэтому без труда вырвалась и умчалась. Чарли покачал головой.

Они все посходили с ума от страха. Почему никто не хочет думать? Мечутся, разбрасывая кукурузные початки и шепча древние молитвы, которые давно утратили первоначальный смысл — неотесанные индейцы!

– Да ведь это всего лишь падающая звезда! Только очень большая! — пытался он успокоить сородичей, но никто, как обычно, не обращал на него внимания.

Его считали немного не в своем уме, этого худого мальчишку, голова которого набита бреднями белых людей…

Ночной ветер подхватил мальчишеский крик и унес в пустыню. Чарли покрутил у виска пальцем. Ох уж, эти люди! Да, эта суеверная паника была бы смешной, если б не была столь печальной.

О! А вот и падре.

На пороге церквушки появился священник с воздетыми к черному небу руками, что, по мнению Чарли, было жестом утешения.

– Не бойтесь! — кричал он по-испански. — Все в порядке! Идите в церковь и сохраняйте спокойствие!

Женщины, которым запрещен вход в кива, где уже спряталось большинство мужчин, истошно вопя и толкая друг друга, поспешили под защиту церковных выбеленных стен.

Отец Эррера был лысым коротышкой. Он приехал из Эль-Пасо несколько лет тому назад, когда умер старый местный священник. В определенном смысле все в Сан-Мигеле были католиками, но продолжали бережно хранить старинные суеверия, то есть, собственно говоря, никто вообще не придерживался какой-либо веры. Поэтому при потрясениях, подобных этому, мало кто искал спасения в церкви отца Эрреры, что вызывало у него справедливое неудовольствие.

Чарли подошел к священнику и тронул его за руку.

– Что это было, падре? Падающая звезда, правда?

– Скорее всего, сын мой, это знамение, — обратил к нему сияющее лицо отец Эррера.

– Я видел собственными глазами! Это была падающая звезда!

Но священник уже не слушал его, продолжая увещевать перепуганную паству. Чарли понял, что его мягко отстранили. Как-то падре сказал Росите Эстанция, что ее брат — заблудшая овца, и мальчишка был даже несколько польщен этим. Он с надеждой поднял взор к небу, но звезды больше не падали.

Площадь опустела. На противоположном ее конце открылась дверь сувенирной лавки и на пороге появился Марти Макино с банкой спиртного. Из угла его рта свешивалась дымящаяся сигарета.

– Куда это все подевались?

– Разбежались с перепугу. Жаль, что ты не видел, как они драпали, — криво ухмыльнулся Чарли.

Он немного побаивался Марти и в глубине души ненавидел, но все же смотрел на него, как на человека, способного на поступок. Ему было девятнадцать лет. Два года назад он покинул деревню ради жизни в Альбукерке. Жители деревни считали, что Макино побывал в самом Лос-Анджелесе. Словом, он был смутьяном, долго прожившим в мире белых. Потеряв работу, Марти вернулся к сородичам и, как перешептывались, закрутил любовь с Роситой. За это-то Чарли его и ненавидел. И все же понимал, что ему есть чему поучиться у этого насмешника. Мальчишка и сам надеялся когда-нибудь сбежать из Сан-Мигеля.

Они стояли посреди пустой площади — Чарли, низенький и худой, и Марти, высокий и стройный. Марти предложил Чарли сигарету. Тот взял ее и умело стряхнул пепел. Они улыбнулись друг другу, как братья.

– Ты видел ее? Падающую звезду?

Юноша кивнул и, подняв банку с распылителем, брызнул себе в рот струйку виски.

– Видел. Никакая это не звезда.

– Значит, к нам в гости идут кахинас? Духи?

– Эх, малыш, ничего ты не понял, — улыбнулся Марти. — Разве падающие звезды бывают такими? Это где-то над Лаосом взорвалось летающее блюдце!

Кэтрин Мэсон увидела свет на небе случайно. Обычно она не выходила из дому после двенадцати в такие темные зимние ночи. В доме было тепло и уютно. Мало ли, что может случиться на улице. Но три дня назад куда-то запропал котенок ее дочери, а Кэтрин почудилось, что за дверью кто-то слабо мяукает. Пропажа маленького пушистого друга была для всей семьи большой трагедией, и она решилась покинуть дом в отчаянной надежде, что обнаружит под дверью черно-белый живой комочек, царапающий половичок. Но котенка там не оказалось. Кэтрин уже собиралась вернуться в дом, как вдруг в небе вспыхнула огненная полоса. Она была настолько яркой, что женщина закрыла глаза руками, но любопытство пересилило, и она заставила себя смотреть, как полоса завершает свою пламенную траекторию.

Что же это могло быть?

Ответ пришел на ум сразу — это след взорвавшегося истребителя ВВС. Кто-то из ребят с базы в Киртлэнде нашел свою смерть во время тренировочного полета. Конечно же! Конечно! И сегодня станет одной вдовой больше. Кэтрин задрожала. Но, к удивлению, на этот раз обошлось без слез.

Полоса загнулась к центру Альбукерка и пропала, исчезнув в ярком зареве города. Ум Кэтрин мгновенно заработал, ибо в ее личном мире катастрофы всегда были под рукой. Она отчетливо представила, как горящий самолет врезается в один из домов на Центральной Авеню, перепахивает десяток улиц, унося тысячи жизней и разбрызгивая струи горящего бензина с вулканической яростью. Вопли сирен, крики женщин, визг тормозов скорой помощи, гробы…

Полагая, что распускаться глупо, женщина подавила истерику и попробовала более спокойно переварить только что увиденное. След самолета растаял в черном небе, мир вокруг принял привычный вид, такой же обыденный, как и во все эти дни ее неожиданного вдовства. Ей почудилось, что она слышит приглушенный грохот где-то вдали — грохот падения. Но весь опыт жизни вблизи базы ВВС говорил ей, что эта огненная полоса не могла быть взорвавшимся самолетом, если только это не экспериментальная модель с еще не объявленными техническими данными. Кэтрин доводилось видеть, как взрываются реактивные самолеты, но никогда взрыв не сопровождался настолько яркой вспышкой.

Что же тогда? Может, межконтинентальная ракета, несущая на борту пятьсот обреченных на ужасную смерть пассажиров?

Она почти слышала голос своего мужа. «Подумай, Кэт, подумай!». И пыталась думать. Яркий свет пришел с севера, от Санта-Фе или Лаоса и пропал на юге. Межконтинентальные ракеты следуют восточно-западным курсом. Если только одна из них не сбилась с пути… Тогда другое дело. Однако ракетам не положено сбиваться с заданного курса. Их системы управления абсолютно надежны.

Думай, Кэт, хорошенько думай!

Может быть, китайская ракета? Может быть, в конце концов началась война? Но тогда бы ночь обратилась в день, и водородная бомба разнесла бы на мельчайшие частицы весь Нью-Мексико…

Думай!

Что-то вроде метеорита? Или летающее блюдце, направляющееся на посадку в Киртлэнде? Сейчас очень много говорят о летающих тарелках. И что существа из космоса следят за нами. Зеленые человечки с клейкими щупальцами и выпученными глазками? Кэтрин покачала головой. Это можно только по телевизору увидеть.

А небо было таким чистым, мирным…

Женщина плотнее закуталась в плед. Здесь, на краю пустыни, ветер, казалось бы, дует прямо с полюса.

Семейство Мэсонов жило в самом северном доме своего микрорайона. Выглядывая из окна, Кэтрин могла увидеть только сухие заросли полыни и песок пустыни. Когда два года назад они с Тэдом покупали этот дом, агент торжественно пообещал им, что вскорости район застроится, но этого до сих пор не произошло — финансовые затруднения… Так и живут они теперь на самой границе между чем-то и ничем. В основном цивилизация распространялась все расширяющейся полосой вдоль шоссе N25 от Альбукерка. А здесь была просто открытая местность, полная койотов и еще бог знает чего. Койоты, наверное, и сожрали котенка… Вспомнив о нем, Кэтрин сжала кулаки и еще раз прислушалась.

Ничего. Лишь свист ветра и насмешливый вой койотов. Женщина еще раз взглянула на небо и вернулась в дом. Она заперла дверь, включила сторожевую сигнализацию и подождала ответного сигнала из центральной конторы. Как хорошо находиться внутри ярко освещенного, уютного дома… Раньше, когда Тэд был еще жив, она очень любила свое жилище. Теперь оно служило ей своеобразной крепостью, укрытием, в котором она терпеливо ждала, когда покинет ее вдовье оцепенение. Ей всего тридцать. Слишком она молода, чтобы навсегда похоронить себя в этих стенах.

– Мама… Где ты, мама? — отвлек ее от дум сонный голосок дочери.

– Здесь, Джилли. Я здесь, дорогая.

– Ты нашла моего котеночка?

– Нет, любимая.

– А зачем же ты выходила?

– Мне показалось, что он сидит под дверью.

– Котеночек пошел искать папу, правда, мамочка?

С трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, Кэтрин вошла в спальню дочери. Девочка лежала в постели, сверху за ней бдительно наблюдал золотой глазок монитора. В свои неполные три года Джил была уже достаточно большой, чтобы вылезти из кровати, но недостаточно взрослой, чтобы сделать это без посторонней помощи. Поэтому Кэтрин все еще использовала электронного сторожа в роли няньки, хотя от него полагалось отказаться, как только ребенку исполнится два года. Она просто не могла отказать себе в удовольствии усилить безопасность.

Протянув руку, Кэтрин включила ночник. Джил зажмурилась. У нее были темные, как у отца, волосы и тонкие, как у отца, черты лица. Когда-нибудь она станет красавицей. Не такой невзрачной замухрышкой, как ее мать, не такой. И за это Кэтрин была благодарна судьбе. Но что в этом толку, если Тэд никогда уже не увидит дочь? Пропал без вести где-то в Сирии. Что для него Сирия? Почему чужая земля отняла у нее то единственное, что было ей особенно дорого?

Нет, не совсем так. Почти единственное!

– Котенок найдет папочку и приведет его домой, правда? — спросила Джил.

– Надеюсь, дорогая. Спи. Пусть тебе приснится котенок. И папа.

Кэтрин подкрутила одну из рукояток на пульте управления и матрац на детской кроватке слегка завибрировал. Джил улыбнулась и закрыла глаза. Кэтрин выключила свет и вернулась в гостиную, надеясь услышать в выпуске новостей что-нибудь об этой небесной штуковине. Она приложила ладонь к кнопке в стене, и телеэкран ожил. Как раз вовремя.

– …сообщают из Лаоса и дальше на юг, вплоть до Альбукерка. Наблюдался также в Лос-Анджелесе, Грантсе и Жемез-Пуэбло. Доктор Келлинз Лос-Аламос утверждает, что это был один из самых ярких метеоров из когда-либо наблюдавшихся. Группа ученых начнет поиски его остатков завтра. А для тех, кто пропустил это зрелище, мы повторим запись через полторы минуты. Убедительно просим не волноваться. Никаких причин для беспокойства нет. Вы увидите падение очень крупного метеорита.

Слава Богу. Просто метеорит — падающая звезда. Не самолет и не ракета. Кэтрин не хотела, чтобы еще кому-нибудь достались те же страдания, что выпали на ее долю.

Если бы еще вернулся котенок… Она не могла надеяться на то, что на пороге вдруг появится Тэд, но котенок вполне мог быть живым и прятаться в чьем-нибудь гараже на соседней улице. Кэтрин выключила телеэкран. Прислушалась, не донесется ли с улицы мяуканье. Но вокруг было тихо.

Полковник Том Фолкнер не видел огненного шара. Когда яркая дуга прорезала небо, он сидел в комнате отдыха для офицеров авиабазы, потягивал отвратительный японский виски и без особого интереса просматривал видеозапись баскетбольного матча между командами Нью-Йорка и Сан-Диего. В дальнем углу комнаты два лейтенанта громким шепотом спорили о летающих тарелках. Один страстно отстаивал свою уверенность в том, что это — космические корабли. Другой занял ортодоксальную позицию скептика — покажите мне хотя бы кусок посадочного модуля, хоть что-нибудь, до чего я мог бы дотронуться, и тогда я поверю вам, но только тогда. Оба были слегка под градусом, иначе не затеяли бы этот разговор о блюдцах вообще — во всяком случае, в его присутствии. Всем было известно, что полковник терпеть не может разговоров на эту тему. К тому же, зная, насколько сурово обошлась с ним судьба, товарищи по оружию старались напрасно его не раздражать.

Фолкнер поднялся и бесшумно подошел к бару.

– Еще один виски. Двойной, пожалуйста.

Был ли упрек во взгляде бармена? Секундная жалость к пьянице-полковнику? Бармену не полагается покровительственно смотреть на своих клиентов, даже если он — чистюля из Оклахомы, который ни глотка не пригубит, разве что получив на то непосредственный приказ офицера.

Фолкнер нахмурился, отметив про себя, что стал слишком чувствительным, приглядывающимся к каждому жесту, слову, даже молчанию. Что пьет этот вонючий эрзац-виски только для того, чтобы хоть немного разрядиться, но в результате остается с новым грузом вины.

Бармен пододвинул к нему стакан. Банки с разбрызгивателем не в моде в офицерской комнате отдыха. Офицеры были джентльменами, и им нравилось, что обслуживающий персонал наливает им спиртные напитки в пристойную посуду.

Фолкнер хмыкнул и стиснул стакан в волосатой руке.

– Поехали! Тьфу, пакость.

Скривился.

– Простите за навязчивость, сэр, но, все-таки, каково на вкус это японское пойло?

– Вы его что, не пробовали?

– Нет, сэр. — Бармен посмотрел на полковника так, словно тот предложил ему совершить нечто непристойное. — Никогда. Я непьющий. Именно поэтому, как мне кажется, компьютер и поставил меня дежурить здесь. Вот так, сэр.

– Да-а, — кисло протянул Фолкнер, пристально глядя на бутылку так называемого виски. — Ну, не такое уж оно и гадкое, как кажется с первого раза. Довольно крепкое и немного напоминает настоящее виски, только вот отрыжка… Пока снова не наладим отношения с Шотландией, придется обходиться этим. Чертово эмбарго! Президенту следовало бы…

Он заставил себя умолкнуть. Бармен робко улыбнулся. Вопреки себе Фолкнер улыбнулся тоже и поплелся на свое место досматривать баскетбол. Центровой из Сан-Диего, парень ростом в 228 сантиметров, красиво подпрыгнув, уложил мяч в корзину. «Ну подожди немного, длинноногий балбес. В следующем сезоне в лиге появится парочка игроков ростом в 240, бьюсь об заклад. Посмотрим, как ты тогда попрыгаешь».

Спорщики все не унимались.

– …если и существуют чужаки, следящие за нами из космоса, как же получилось, что они до сих пор не вступили с нами в контакт?

– А может, уже вступили?

– Ну да. А Фредерик Сторм — пророк нашего столетия. Не говорите, что исповедуете культ Контакта!

– Я вовсе не говорил…

Фолкнер силой заставил себя смотреть на занимающий всю стену телеэкран. Он не должен был, никак не мог позволить себе думать в свое свободное время о летающих блюдцах. Ему был ненавистен сам этот термин. Все это было плохой шуткой, и никак не по его адресу.

Полковнику 43 года, и он помнил, когда летающие блюдца попали в выпуски последних новостей впервые. Это было в 1947, вскоре после второй мировой войны. Саму войну Фолкнер помнить не мог — он родился в 1939 году, в день, когда произошло вторжение в Польшу, и был в первом классе, когда война закончилась. Но сообщения о летающих тарелках запомнил, потому что всегда, с самого раннего детства интересовался космосом, можно сказать, был в числе первых, помешавшихся на этой проблеме.

Рассказы о блюдцах появлялись и исчезали, Том Фолкнер вырос, выбросил на помойку коллекцию своих фантастических журналов и поступил в Военно-Воздушную Академию, намереваясь посвятить свою жизнь американской космической программе, если таковая начнет разворачиваться. А через пару недель после того, как стал курсантом, русские вывели на орбиту свой спутник. Со временем материализовалась и американская космическая программа, усеченная, запоздалая, но настоящая. И как только фантастика стала реальностью, старое понятие «космонавт» сменилось гордым «астронавт», а Том Фолкнер приступил к программе подготовки астронавтов. Для участия в проекте «Мэркюри» он был еще слишком молод и отчаянно завидовал летающим на «Джемини», однако в проекте «Аполло» место ему нашлось, правда, в самом конце списка претендентов на полет на Луну. Если повезет, мечтал Фолкнер, он успеет еще слетать на Марс до своих сорока. Космос стал для него работой, важным делом. Дни он проводил в тренажерных залах, вечерами корпел над математикой. Летающие блюдца? Это для лунатиков. «Калифорнийские бредни» — так называл он рассказы о них, независимо от того, откуда приходили сообщения — из Мичигана или Северной Дакоты. В Калифорнии верили чему угодно, включая побасенки о багровых пожирателях людей.

В тот год Фолкнер женился, и нельзя сказать, что брак оказался неудачным, если не считать того, что детей у них не было. Он хорошо запомнил один из вечеров 1970-го года, когда компания ребят из «Аполло» хорошенько приложилась к большой бутылке виски, настоящего шотландского виски «Амбассадор» двенадцатилетней выдержки, и Нэд Рейнольдс, прилично нагрузившись, неосторожно заметил: «Ты не покинешь Землю, Том. Хочешь знать, почему? Потому что у тебя нет детей. Это очень не понравится публике. У астронавта должна быть пара картинных детишек, ожидающих возвращения папочки из космоса. Иначе телерепортаж будет совсем негодным».

Тогда Фолкнер не обратил внимания на эти слова. Подумаешь, пьяная болтовня. Только улыбнулся.

«ТынепокинешьЗемлю, Том…»

Истина в вине. Через шесть месяцев, во время очередной проверки здоровья, у него нашли что-то неладное во внутреннем ухе. Какое-то нарушение вестибулярного аппарата. Это стало концом его карьеры в «Аполло». Ему мягко объяснили, что выводить склонного к головокружению человека на орбиту нельзя, даже если до сих пор это ни в чем не проявлялось…

Конечно, без работы Фолкнер не остался. Его пристроили к проекту «Синяя книга» — состоящей из трех частей программы ВВС, задачей которой было заверить широкую общественность в том, что никаких летающих тарелок нет и никогда не было. Случилось это десять лет назад. Попав в руки бюрократов, проект непрерывно разрастался и сменил название на ИАО — Исследование Атмосферных Объектов. А бедняга Том Фолкнер, неудавшийся астронавт, стал координатором ИАО в штатах Аризона, Нью-Мексико, Юта и Колорадо, полковником в отряде наблюдения. Если сцепить зубы и продержаться достаточно долго, можно дослужиться до генерала ВВС по летающим тарелкам…

Фолкнер усмехнулся и одним глотком допил виски. И только тут до его сознания дошло, что баскетбольный репортаж прерван экстренным выпуском новостей, и что в новостях речь идет о каком-то метеоре.

«Нет причин для беспокойства, абсолютно никаких причин для беспокойства…»

Он потряс головой, приводя мысли в порядок. Ну, наконец-то! Синелицые негодяи с Бетельгейзе все-таки почтили нас своим вниманием. Никаких причин для беспокойства! Они только сожрут Вашингтон, столицу США, и уберутся восвояси. Все в порядке!

В углу бара настойчиво трезвонил телефон. Бармен, не отрывая завороженного взгляда от экрана, снял трубку.

– Это вас, полковник. Из управления. Судя по голосу, сэр, они там очень взволнованы.

2

Неприятности начались над полюсом.

Это был стандартный корабль-разведчик, один из многих, несколько десятилетий совершающих патрульные облеты Земли. До сих пор за всю историю из эксплуатации ничего подобного не происходило.

Первые признаки аварии выявились на высоте 27 тысяч метров, когда на пульте зажглась сигнальная лампочка. И сразу же запульсировали сигналы под кожей трех членов экипажа. Среди различных полезных схем, вмонтированных в их тела, была и такая, которая сразу давала знать о технических неполадках.

Земляне ни в коем случае не должны были узнать о ведущемся наблюдении, поэтому дирнанцы любой ценой старались избежать аварии, связанной с посадкой на планету.

Экипаж состоял из двух мужчин и женщины. Они провели на корабле почти столетие по земным меркам, причем последние десять лет выполняли над Землей функцию Наблюдателей. Женщина, Глэйр, заведовала записывающим оборудованием, Миртин обрабатывал и анализировал ее, а Ворнин передавал на родную планету. Кроме этого, у них были еще дополнительные обязанности, которые они делили без соблюдения формальностей: обслуживание механизмов корабля, приготовление пищи, связь с другими Наблюдателями и тому подобное. Это был дружный экипаж, отлично сработавшийся за долгие годы.

Самый старший и спокойный из них, Миртин, избравший для маскировки тело землянина средних лет, первым добрался до пульта обработки данных.

– Вышло из строя устройство фокусировки плазмы. Мы взорвемся через шесть минут.

– Но это невозможно! — воскликнула Глэйр. — Мы…

– И все же это случилось, — грустно улыбнулся Ворнин. — Теоретически такая возможность не исключена.

Будучи довольно тщеславным, он выбрал тело привлекательного молодого человека, даже красивого. Разумеется, любой дирнанец, занимающийся наблюдением, должен принимать вид землянина, и он счел проявлением здравого смысла то, что эта форма наилучшим образом выражает внутренний мир. Все это было допустимо — и красота Ворнина, и неприметность Миртина, и даже то, что Глэйр согрешила в направлении возбуждения чувственных желаний.

– Если мы введем в действие резервные цепи, то, может быть, удастся удержать плазму, — задумчиво произнесла она. — Но это снимет маскировку.

– Попробуй, — согласился Ворнин, и тонкие пальцы женщины с поразительной скоростью пробежали по пульту.

– Ну вот, теперь нас видно, — констатировал Миртин. — Прямо как в центре рыночной площади в солнечный день.

– Да. И великолепно отражаемся на экранах радаров, — пробурчал Ворнин. — Так что в нашу сторону, скорее всего, уже летят ракеты.

– Сомневаюсь, — решительно заявила Глэйр. — Они засекали наши корабли и раньше, но не нападали. Им известно, что мы здесь. По крайней мере, правительствам.

Ворнин понимал, что она права. Главным сейчас было предотвратить взрыв, а не сокрушаться по поводу того, что они стали доступны для обозрения любой земной системы обнаружения. Он открыл дверь и протиснулся в силовой отсек.

Дирнанские корабли могли выполнять бесконечные полеты без пополнения топлива. Сплющенная сфера корабля сужалась книзу, образуя купол, в котором размещался термоядерный реактор — по сути миниатюрное солнце, из которого черпалась необходимая энергия. Сердцевиной системы была плазма — чудовищной температуры смесь электронов и атомных ядер без оболочки — которая удерживалась мощным магнитным полем. Ничто материальное не могло содержать в себе плазму, не становясь ее частью, так что во всей Вселенной могло служить сосудом для газа, температура которого исчислялась сотнями миллионов градусов? Но магнитное поле сжимало ее, контролировало, держа на расстоянии от всего, что она могла бы пожрать. Пока плазма оставалась под контролем, дирнанцы могли пользоваться ее энергией вечно или настолько близко к вечности, что для живых существ это не составляло никакой разницы. Но если сжимающий эффект пропадал…

Приблизившись к силовому сердечнику, Ворнин с неудовольствием отметил, что пять контрольных стержней уже расплавились, а над корпусом реактора пляшут зловещие голубые дуги. У него не возникло страха перед смертью — из всех способов умереть этот безусловно самый быстрый. Движения его были четко выверенными. Он сознавал, что единственное, что можно попытаться сделать — это перевести энергию всего корабля на подпитку электромагнитной ловушки в надежде, что система стабилизируется благодаря гомеостатическим воздействиям, которые, как предполагалось, должны автоматически появляться в подобной ситуации.

То, что корабль будет обнаружен, беспокойства не вызывало. Такое случалось и раньше. Просто сегодня вечером на телеэкранах появится еще одно сообщение о «летающей тарелке». Но если взорвется ядерный реактор, то вместе с кораблем взлетит на воздух парочка-другая крупных городов, и это будет новостью гораздо более внушительной, чем хотелось бы.

– Отключите передающие системы! — крикнул он.

– Уже отключены, — ответил Миртин. — Двадцать секунд назад. Ты не заметил?

– Никакого эффекта!

– Я выключу освещение, — сказала Глэйр.

– Выключайте все подряд! Никакого улучшения! Удерживающий эффект непрерывно ослабевает.

Корабль погрузился в темноту. Бедные земляне будут лишены столь любимого ими зрелища попеременно вспыхивающих красных и зеленых огней. Ворнин знал, что вписывает новую главу в обширный архив секретной информации о кораблях-разведчиках. Но не чувствовал за собой вины. Случившееся было чисто статистическим феноменом: раз в околоземном пространстве так много разведчиков, то по крайней мере у одного можно ожидать неисправностей того или иного рода. Просто случай выбрал именно их корабль.

Разумеется, сигнал о бедствии сейчас эхом катится по всей галактике. В то мгновение, когда экипаж отключил передающие цепи, разрывая связь с родной планетой, сигнал бедствия был передан автоматически. Из-за чудовищного расстояния между Землей и Дирной дома о случившемся узнают только через десятилетия, но этот же сигнал зарегистрируют сотни других кораблей, находящихся поблизости, и это служило некоторым утешением.

– Бесполезно, — сообщил Ворнин, вернувшись в рубку. — Нужно покинуть корабль.

– Я подниму его повыше. Километров до пятидесяти, так?

– Выше! — согласился Ворнин. — Насколько это возможно! И старайся держаться того же курса — нам необходимо лететь над пустынной местностью!

– Что мы будем с собой брать? — спокойно поинтересовалась Глэйр.

– Себя! — отрезал Ворнин.

Корабль был их домом в течение многих лет, и покидать его мучительно больно, но ей — в особенности. Именно Глэйр ухаживала за крошечным садиком, облагораживала искусной женской рукой суровое убранство корабля. Собственно, каждый Наблюдатель должен быть готов к тому, чтобы однажды, доверившись судьбе, низринуться в просторы чужой планеты. Все же для женщины это большое потрясение.

Только Миртин внешне был всецело отрешен от постигшего их несчастья.

Корабль вертикально поднимался в ночное небо. Из силового отсека доносился нарастающий грохот. Ворнин старался не думать о том, что там могло происходить. Глэйр была уже одета. Миртин, закончив маскировку органов управления, натягивал свой костюм.

– Мы неизбежно потеряем друг друга, — одеваясь, сказал Ворнин. — Приземлимся в разных районах планеты. При приземлении можем получить повреждения. — Встретив испуганный взгляд Глэйр, безжалостно продолжил: — И даже погибнуть. Но прыгать надо. Потом как-нибудь снова отыщем друг друга.

Разверзся люк, и воздух стремительно вырвался из корабля. Первой прыгнула Глэйр. Ее маленькая фигурка, вращаясь, быстро удалялась от корабля, пока совсем не исчезла из виду. Скорость падения столь велика, что Ворнин начал опасаться, как бы она не потеряла сознания. Последняя учебная тревога проводилась очень давно, и прыжок получился довольно неуклюжим. Он с ужасом представил, как хрупкое тело женщины сталкивается с поверхностью планеты… Потеря одного из супругов вызвала у него неожиданно острую боль.

– Наружу! — скомандовал Миртин, и Ворнин повиновался.

Это было мгновение, когда кошмар становится явью. Каждому Наблюдателю сотни раз снятся прыжки, но для большинства они остаются просто сновидениями. А он мчится в раскрывшуюся бездну, и Глэйр, возможно, уже мертва… Автоматически, не думая, Ворнин включил систему жизнеобеспечения и ощутил сильный толчок — раскрывшийся экран замедлил падение. Теперь он наверняка останется в живых.

А Миртин?

Смотреть вверх было трудно, тем более на таком расстоянии даже корабля не было видно. Разумеется, прыгнул. Элементарный рационализм не позволит ему задержаться на гибнущем корабле.

Глэйр…

Ворнин опустил голову, и в этот момент произошел взрыв. Ослепительный факел новорожденного солнца обдал его жаром, и он поблагодарил судьбу, что успел вовремя отвести от корабля взгляд — сетчатка земного существа наверняка вышла бы из строя. В плазменном генераторе, разумеется, не было жесткого излучения, так что никакой другой опасности для организма на таком расстоянии не существовало. Разреженный воздух не сможет передать на Землю оглушительный грохот, но вот свет…

Вселенная словно раскололась надвое, выплеснув из своих недр первоначальное сияние, сопровождавшее акт сотворения мира. Это было сильным потрясением даже для такого опытного астролетчика, и руки Ворнина, закрывающие глаза, безвольно опустились…

Придя в себя, он увидел под ногами приближающиеся крыши земных зданий. Еще немного, и его ступни коснутся поверхности планеты, за которой он так долго наблюдал.

Глэйр, конечно же, уже приземлилась. Ворнин старался не думать о ней. Сейчас главное — выжить и разыскать Миртина. А потом прибудут спасатели и заберут их. Он проклинал судьбу, швырнувшую его в заселенную местность — ведь вокруг была столь желанная его сердцу пустыня. Падение было стремительным. О мягкой посадке не могло быть и речи.

Ему все же удалось уклониться от крыши последнего в ряду дома, но всего лишь на пару метров. Затем его пронзила самая дикая боль за всю жизнь, которая была почти лишена боли. Человек со звезд ударился о землю и остался неподвижно лежать, скорее мертвый, чем живой.

3

В Альбукеркской конторе ИАО кипела работа. Заряженные аккумуляторы уже погружены на шесть электрических вездеходов, компьютер выстроил векторную диаграмму, показавшую вероятные районы рассеивания осколков, если таковые имели место. Бронштейн, адъютант полковника, поднял по тревоге всех свободных от дежурства, и теперь они стояли полукругом вокруг информационного табло. В пятнадцати метрах от них, наглухо запершись в ванной, Том Фолкнер изо всех сил пытался протрезвиться. По дороге из офицерского клуба он уже прибег к помощи антистимулятора — эти таблетки гарантировали удаление из одурманенного мозга паутины опьянения примерно за полчаса. Но процесс не из приятных. Он заключался в том, что таблетка давала двойную нагрузку щитовидной железе и гипофизу, на время расстраивая гормональный баланс и убыстряя обмен веществ. Все физиологические процессы в организме ускорялись, включая и тот, что удалял из крови алкоголь. Шесть-семь часов человеческие внутренности проживали за десять минут. Довольно жестоко. Но сейчас у Фолкнера просто не было другого выхода. Он сидел на полу ванной, схватившись руками за стойку для полотенец. Его трясло, сквозь форму проступили крупные пятна пота. Лицо побагровело, пульс перевалил за сто и продолжал расти. Он уже вырвал, избавившись от последних ста пятидесяти граммов виски до того, как оно успело проникнуть в кровеносную систему, и это яростное внутреннее очищение организма должно было справиться с остальным алкоголем. Сознание стало ясным. Уже пятый раз в жизни Фолкнер решился прибегнуть к антистимулятору, каждый раз надеясь, что это — последний.

Через некоторое время он смог встать. Вытянул перед собой руки. Пальцы шевелились, словно печатая на машинке. Усилием воли ему удалось успокоить их. Кровь уже должна была отхлынуть от лица. Фолкнер глянул в зеркало и содрогнулся. В молодости, числясь в отряде астронавтов, он старательно следил за стрелкой весов, чтобы она не выходила за отметку 75, но времена эти давно уже прошли, а кости изрядно обросли плотью. В форме полковник выглядел внушительным, массивным, широкоплечим мужчиной с коротко подстриженными курчавыми черными волосами, короткими жесткими усами и красными глазами. Без твердой оболочки из хаки тело обвисало, становилось мягким, дряблым. Последнее время он как-то примирился с этим, точнее — перестал обращать на это внимание.

Брызнув в лицо холодной водой, Фолкнер почувствовал себя почти совсем хорошо. Наихудшие последствия загула канули в Лету: перестал чесаться кончик носа, уши не горели, а глаза функционировали именно так, как им положено. Стараясь держаться очень прямо, полковник открыл дверь ванной и направился к своему кабинету.

Капитан Бронштейн выглядел, как обычно, совершенно хладнокровным. Чеканя каждое слово, он доложил:

– Мы готовы к отправке по первому приказу, полковник!

– Маршруты определены?

– Естественно! — бросил мимолетно-насмешливую улыбку капитан. — Табло светится, как рождественская елка. Мы имеем уже около тысячи сообщений об атмосферном объекте, и они все еще поступают! На этот раз все по-настоящему, полковник!

– Прекрасно, — пробормотал Фолкнер. — Мы станем известны на всю страну… на весь мир. Внеземной космический корабль терпит аварию, пилоты спасаются на парашютах, а доблестные офицеры ИАО хватают их голыми руками…

Он с трудом взял себя в руки. Видимо, процесс вытрезвления еще не завершен. Взгляд адъютанта был весьма недвусмысленным. Более того, в нем читалась жалость.

Прежде, когда такое случалось, Фолкнер упрямо повторял про себя, что ненавидит Бронштейна вовсе не потому, что тот — еврей. А потому, что он энергичен, честолюбив, способен, потому что никогда не теряет самообладания и считает, что летающие тарелки — это инопланетные корабли. Адъютант был единственным из офицеров, знакомых Фолкнеру, который добровольно примкнул к программе. ИАО считался дырой, в которую засовывали тех, кто ни на что больше не годен, а этот еврей не жалел усилий для заполучения именно этой работы. И все потому, что был абсолютно уверен — рано или поздно летающие тарелки станут самой главной задачей, которую придется решать ВВС США. Хотел купаться в славе, мелькать на телеэкранах, когда фантастика станет явью, а патрулирование с целью идентификации атмосферных объектов расценивал как ступеньки наверх.

Сенатор Бронштейн!

Президент Бронштейн!!!

Настроение Фолкнера испортилось окончательно.

– Отлично! — рявкнул он. — Отправляйтесь в пустыню и откопайте этот метеорит к утру! Живо!

Собравшиеся быстро покинули кабинет. Бронштейн остался.

– Я считаю, Том, что это на самом деле она, — тихо произнес он. — Та вынужденная посадка, которой мы так дожидались.

– Иди к черту!

– И тебя не увидит, когда мы обнаружим в полыни космического посланника?

– Не дури. Это просто метеорит.

– Ты его видел?

– Я изучил сообщения.

– А я видел. И едва не ослеп. Где-то над стратосферой взорвалось что-то вроде ядерного реактора. Словно маленькое солнце вспыхнуло. То же самое говорят и ребята из Лос-Аламоса. Тебе известно что-либо о проектах ВВС, связанных с применением ядерных реакторов?

– Нет.

– И мне тоже.

– Значит, это был китайский разведывательный корабль, — констатировал Фолкнер.

– Если хочешь знать, Том, в тысячу раз вероятнее то, что этот корабль прилетел с Проциона-12, чем из Пекина. Можешь считать меня сумасшедшим, но я убежден в этом!

Фолкнер ничего не ответил. Некоторое время он молчал, стараясь убедить себя, что все это происходит наяву, затем повелительно махнул рукой, и они вышли в ночную тьму.

Во дворе базы оставалось уже только два вездехода. Фолкнер забрался в один, Бронштейн — в другой, и они отправились в путь. В кабине полковника размещался полный комплект аппаратуры связи, позволявший ему быть в постоянном контакте с остальными поисковыми машинами, управлением в Альбукерке, главной штаб-квартирой ИАО в Топеке и местными штабами, находившимися в его ведении в четырех юго-западных штатах. На пульте постоянно вспыхивали лампочки, свидетельствуя о поступлении новых сообщениях.

Фолкнер вызвал штаб-квартиру, и на экране появилось лицо его непосредственного начальника, генерала Уэйерленда.

Уэйерленд, подобно Фолкнеру, принадлежал к числу тех, кто оказался лишним в программе освоения космоса и был переведен в тупиковое ответвление, но, по крайней мере, имел в качестве утешения четыре звезды на погонах. Учитывая, что он нес личную ответственность за гибель двух астронавтов при проведении одного из экспериментов, можно только удивляться, что он вообще имел работу, пусть даже в ИАО, как считал Фолкнер. У Уэйерленда было одно неоценимое качество — он всегда делал хорошую мину при плохой игре и всегда демонстрировал свое исключительно ответственное отношение к проекту.

– Есть новые сообщения, Том?

– Ничего особенного, сэр, — пожал плечами Фолкнер. — Обычная реакция взволнованных обывателей. Мы заняты стандартной проверкой. Парочку вездеходов отослали к Санта-Фе. Плюс обычное прочесывание с помощью металлоискателей. Все по установленному шаблону, как и в остальных случаях.

– Я не уверен, что это рядовой случай, — строго произнес генерал.

– Да, сэр?

– Вашингтон уже дважды был на проводе. Я имею в виду Самого. Он взволнован. След растянулся на несколько тысяч миль. Сначала ее заметили в Калифорнии…

– Калифорния! — со злостью оборвал шефа Фолкнер.

– Я все понимаю. Но общественность взбудоражена и оказывает давление на Белый Дом, а он жмет на нас.

– Сигнал один-ноль-семь уже подан?

– По всем каналам, — кивнул Уэйерленд.

«107» означало, что таинственный небесный объект является естественным природным феноменом и повода для беспокойства нет.

– Нам уже никто не верит. Мы слишком долго и часто пользовались этим сигналом. Наступают времена, когда, очевидно, придется начать говорить правду.

«Какую правду?» — хотел спросить Фолкнер, но решил не злить генерала.

– Передайте президенту, что мы сразу же доложим ему, как только найдем что-либо определенное.

– Выходи на связь со мной каждый час. Независимо от того, есть это определенное или нет! — приказал генерал и отключился.

Фолкнер вызвал подчиненных и узнал, что установки раннего обнаружения, являвшиеся частью противоракетной обороны, засекли массивный предмет, пролетающий над полюсом на высоте 30 километров и поднявшийся выше над канадской провинцией Манитоба. Исчез объект где-то над центральной частью Нью-Мексико. Что же, сегодняшняя ночь, похоже, обещает стать ночью сюрпризов. Однако это может оказаться просто гигантской железной глыбой, залетевшей в атмосферу и сгоревшей в ней. Но Фолкнер не желал сдаваться.

Его вездеход с лязгом двигался дальше, направляясь к северу от Альбукерка в направлении национального парка. Слева от себя полковник видел фары автомобилей, мчащихся по шоссе N40. Впереди лежало сухое русло Рио-Пуэрко — этой осенью дождей не было. Звезды казались особенно яркими. Хорошо, когда в такую ночь идет снег. Фолкнер продолжал задумчиво производить переключения на пульте.

Общественность взбудоражена. О-б-щ-е-с-т-в-е-н-н-о-с-т-ь! Стоит вертолету прожужжать над головой, и миллионы людей бросаются к телефонам сообщить о летающем блюдце. А сегодняшний небесный спектакль принес немалые барыши телестанциям горных штатов. А может, все это совершено самими телекомпаниями с целью повышения доходов?

Что беспокоило Фолкнера, так это возрастающая кривая сообщений о пресловутых летающих блюдцах. Число наблюдений их, казалось, колеблется синхронно с напряженностью международной обстановки. Первые были замечены сразу после второй мировой, когда возникло ядерное соперничество между США и СССР, затем на время президентства Эйзенхауэра наступило затишье. В 1960 опять произошел всплеск. После убийства Кеннеди блюдца наблюдали повсеместно, а с 1966 частота их появлений стала неуклонно расти с тенденцией всплесков в периоды, когда разногласия с Китаем грозили вылиться в открытый конфликт.

Нельзя же соотносить частоту падения метеоров с международной напряженностью! А вот с личной обеспокоенностью — можно. 99% всех наблюдений, как полагал Фолкнер, были вызваны расшалившимися нервами обывателей.

Но оставшийся 1%…

Суть заключалась в том, что изменилось качество наблюдателей. В первое время большинство рассказов о блюдцах исходило от пораженных климаксом матрон или страдающих щитовидкой худосочных деревенских жителей в очках в стальных оправах. Но когда президенты банков, сенаторы, профессора физики и полисмены тоже начали замечать очертания круглых предметов в небе, предмет спора прошел стадию, когда он был уделом чокнутых. И Фолкнер признавал это. С 1975 года количество респектабельных наблюдателей резко возросло. Конечно, бредни лунатиков типа «я летал на блюдце» можно было игнорировать, но вот остальных — нет.

Все же он был увлечен своей работой. Хотя, так сказать, негативно. Даже несмотря на то, что существование внеземных кораблей могло бы сделать ее действительно важной и ликвидировать терзающую его боль обиды. Тому Фолкнеру нужна была эта боль, она пришпоривала его.

Отбросив ненужные мысли, он переключился со сбора информации на сигналы, подаваемые металлоискателями.

Конечно же, ничего. В пустыне? Откуда?

Потом полковник вызвал Бронштейна, находящегося уже в восьмидесяти милях южнее, в окрестностях Акома-Пуэбло.

– Что нового, капитан?

– Ничего. Только вождь одного из племен жалуется, что его люди очень напуганы.

– Скажи им, что беспокоиться нечего.

– Я так и сделал. Не помогает. В них будто бес вселился, Том!

– Предложи им сплясать изгнание бесов.

– Том!

Фолкнер зевнул.

– Знаешь, в Белом Доме тоже завелись бесы. Бедняга Уэйерленд сидит, как на иголках. Ему нужны хоть какие-то результаты, не то…

– Я в курсе. Он со мной связывался.

Фолкнер нахмурился. Ему не нравилось, когда начальство вело переговоры через его голову. Должна же соблюдаться определенная субординация! Он сердито переключился на другой канал.

Вездеход торопился на запад. На его крыше вращалась чувствительная антенна в поисках хоть чего-нибудь полезного. Металлоискатели искали металл, термодетекторы охотились за инфракрасным излучением любого живого тела размером больше сумчатой крысы. Каждые тридцать секунд испускался лазерный луч, отражался от сферы в восьмидесяти милях и возвращался, не принося никаких результатов.

Фолкнер продолжал неутомимо нажимать кнопки, щелкать тумблерами и поворачивать рукоятки. В каждой из этих бесплодных поисковых вылазок он испытывал сдержанное удовлетворение от игры своих рук над сложным пультом управления, используя всю мощь электронной машинерии, несмотря на то, что был твердо уверен в тщетности поисков. Пару месяцев назад до него наконец-то дошло, что он играет роль астронавта.

Да. Эта теплая кабина вездехода могла бы быть космической капсулой на орбите с перигеем в четыре сотни миль. И пусть ягодицы чутко фиксируют каждый ухаб, зато перед глазами — полный набор ярких сигнальных огней и крохотных экранов — мальчишечья мечта об антураже астронавта. Ему нравилась эта игра. И относился он к экспедиции, как к игре.

Но пора было выходить на связь. Фолкнер перекинулся несколькими фразами с экипажами следующих на север первых двух вездеходов. Один из них только что прошел Таос, второй крейсировал вблизи испанских поселков по ту сторону национального парка «Санта-Фе». Переговорил с четырьмя вездеходами на юге, которые прочесывали пустыню от Сокорро до Ислета. Обменялся краткими замечаниями с Бронштейном, находящимся в пустынной, всеми заброшенной местности к югу от Акома-Пуэбло и двигающимся к резервации Суни. Злополучный метеор ехидно не оставил после себя ничего, стоящего внимания. Каждый час Фолкнер включал радио— и телемониторы и прослушивал выпуски новостей. Дикторы очень неубедительно старались успокоить общественность, что волноваться нечего — сами заметно волновались. Перестраиваясь со станции на станцию, Фолкнер слышал одни и те же пустые заверения. Все апеллировали к Келли из Лос-Аламоса. Кто такой этот Келли? Астроном? Нет, просто один из членов «технического персонала» без расшифровки того, что это означает. Возможно, привратник. Но средства массовой информации на всю катушку использовали магическое воздействие сопричастности к Лос-Аламосу в качестве панацеи для успокоения взволнованных слушателей. Кроме того, некто Альварес из обсерватории «Маунт-Паломар» сделал заявление, аналогичное заявлению некоего Мацуока, известного японского астронома. Видел ли Альварес огненный шар? Ничто в его заявлении на это не указывало. А Мацуока? Разумеется, нет. И все же оба рассуждали со знанием дела, красочно описывали различия между метеорами и метеоритами, сглаживая любое беспокойство гладким потоком расслабляющей словесной шелухи.

К полуночи правительство наконец-то обнародовало часть информации, полученной системами обнаружения и спутниками. Да, засекли метеор. Нет, опасаться нечего. Чисто природное явление.

Фолкнер ощутил тошноту.

Его закоренелый упрямый скептицизм в отношении летающих тарелок можно было сравнить только с его же закоренелым упрямым скептицизмом в отношении официальных правительственных заявлений. Если правительство столь заинтересовано в спокойствии, значит, повод для беспокойства существует. Эта теорема не требовала никаких доказательств. С другой стороны, хотя Фолкнер и был хорошо тренирован в интерпретации лживых официальных заявлений, это никак не вязалось с его глубокой и непреклонной необходимостью веры в тщетность и пустоту выполняемой им работы. Он не мог позволить себе поверить в реальность летающих тарелок.

Было уже далеко за полночь. Фолкнер тупо смотрел в массивный затылок водителя, отделенный от него перегородкой, и изо всех сил старался не заснуть. Так можно прокататься всю ночь. И в Альбукерке его не ждало ничего, кроме пустой постели.

Бывшая жена укатила в Буэнос-Айрес с новым мужем. Фолкнер уже привык к одиночеству, но нельзя сказать, что оно было ему по душе. Другой на его месте нашел бы утешение в работе, но в данном случае это исключено.

В три часа ночи вездеход достиг подножья гор. Можно было бы проехать весь национальный парк по просеке, но Фолкнер, сцепив зубы, отдал водителю приказ развернуться. В Альбукерк они вернутся, сделав большой крюк через Меса Приста, Жемез Пуэбло и западный берег Рио-Гранде. В Топека, очевидно, все еще бодрствуют. Да и в Вашингтоне, вероятно, не спят. Чтобы вы были все здоровы!

Информационный поток по каналам начал иссякать. Чтобы убить время, Фолкнер несколько раз прогнал видеозапись траектории огненного шара. Тщательно изучив данные, он вынужден был признать, что внезапно вспыхнувшая в небе полоса, должно быть, представляла из себя впечатляющее зрелище. Очень плохо, что он находился в помещении, нагружая себя всякой дрянью, и упустил его. Ну да черт с ним. Большой метеор. И что из того? Вон, над сибирской тайгой в 1908 тоже такой пронесся. А гигантский метеоритный кратер в Аризоне? Что из того?

Только вот необычное световое излучение… Впрочем, на эту тему они уже побеседовали с Бронштейном часа два тому назад.

– Предположим, в атмосферу залетела глыба из антиматерии, — говорил он тогда адъютанту. — Несколько тонн, скажем, антижелеза. Гигантский пирог из антипротонов и антинейтронов, врезаясь в земную атмосферу, мгновенно аннигилирует…

– Старо, как мир, — рассмеялся в ответ Бронштейн.

– Зато вполне правдоподобно.

– Нет, не правдоподобно. Чтобы принять эту гипотезу, нужно постулировать, что где-то в нашей части Вселенной имеется большая масса антиматерии. Однако доказательств тому нет. Как нет доказательств, что такая масса вообще может существовать. Гораздо проще гипотеза, постулирующая существование внеземной расы, засылающей к нам наблюдателей. Примени идею бритвы Оккама к своей идее об антиматерии и сам увидишь, насколько она шаткая.

– Лучше я применю эту бритву к твоей глотке! — взорвался Фолкнер.

Ему нравилась собственная гипотеза, а бритва Оккама была орудием логики, а не непреклонным законом Вселенной, и срабатывала далеко не при всех обстоятельствах.

Он крепко зажмурился. Ему мучительно захотелось виски. В восточной части неба появилась бледная полоска зари. В столице уже наступает утро, жители спешат на работу, на дорогах образовываются первые пробки…

И вдруг в системе датчиков вездехода что-то пискнуло.

– Стой! — завопил Фолкнер водителю.

Машина остановилась. Писк не прекращался. Он исходил от датчика обнаружения по температурным характеристикам человеческого тела массой от 30 до 45 килограмм в радиусе тысячи метров.

До ближайшего поселка не менее 30 километров. В 15-20 километрах даже дороги никакой нет. Местность совершенно безлюдная. Ничего, кроме полыни, нескольких кустиков юкки, медвежьей травы и редких карликовых сосен. Ни ручьев, ни прудов, ни домов… Ничего! Эта земля ни для чего не пригодна.

А может, это просто ночная стоянка бойскаутов или еще что-нибудь, в равной степени безобидное?

Тем не менее, придется проверить.

Оставив водителя в кабине, Фолкнер выбрался наружу.

Куда идти?

Тысяча метров — это немало, когда преобразуешь радиус в окружность, то начинаешь думать о площади, а не о расстоянии. Он включил набедренный ртутный прожектор, но от него было мало толку. В сером предрассветном мареве искусственное освещение мало чем помогало. Для очистки совести Фолкнер решил побродить минут пятнадцать, а затем вызвать вертолет с поисковой партией. К сожалению, эти новые системы обнаружения плохо функционируют на близком расстоянии.

Выбрав наугад направление, Фолкнер сделал несколько шагов и остановился как вкопанный — в луче прожектора блеснул металл… Через несколько минут, испытывая исступленное, полное страха волнение, он стоял над своей неожиданной находкой.

Молодая женщина с красивым лицом, которое портила запекшаяся на губах и подбородке кровь, лежала неподвижно. Глаза ее были закрыты. Шлем при падении раскололся, и ветер пустыни шевелил тяжелые пряди золотистых волос. Сделан он был из блестящей материи, которую Фолкнер принял издали за металл. Фигуру девушки облегало что-то вроде скафандра, конструкция которого была ему совершенно незнакома. В комплект входил персональный реактивный двигатель — он понял это по наличию выхлопных дюз.

Она должна быть китайской или русской разведчицей, вынужденной покинуть свой самолет. Внешне девушка, разумеется, нисколько не походила на китаянку, но почему бы Пекину не нанять на эту работу какую-нибудь блондинку из Бруклина? Если китайский костюм для высотных полетов выглядит именно так, то следовало бы снять шляпу перед его конструкторами.

Падение ее, судя по всему, было неудачным. Она напоминала сломанную куклу. Что же, в вездеходе есть носилки. Медики в городе разберутся, что там у нее за повреждения. Слава Богу, она не из дальних просторов галактики, если только там не научились еще производить прекрасных блондинок…

Внезапно девушка пошевельнулась и разлепила запекшиеся губы. Фолкнер склонился к ее лицу.

Она говорила не по-русски. И не по-китайски. Он понял, что никогда не слышал ничего подобного и похолодел. Окинул внимательным взглядом скафандр и еще раз убедился, насколько он не похож на все то, что ему доводилось видеть. И вдруг…

– Если они помогут… на каком языке здесь говорят… кажется, на английском…

Глаза девушки открылись. Прекрасные глаза. Испуганные. Затуманенные болью.

– Помогите мне, — произнесла она.

4

Стремительно приближаясь к поверхности Земли, Миртин понимал, что получит тяжелое повреждение. Он спокойно воспринимал это, как и все остальное. О чем он сожалел, так это о дурной славе, которую ему принесет на родине эта авария, а вовсе не о тех телесных страданиях, которые ждут его в ближайшем будущем. В конце концов, рано или поздно какой-нибудь корабль-разведчик, подчиняясь теории вероятности, должен был потерпеть аварию, заставив свой экипаж совершить вынужденную посадку. Жаль, что слепой случай выбрал именно его.

Миртина беспокоили опасности, с которыми он неизбежно должен будет столкнуться на Земле. Но вот распад сексуальной группы… Как старший, он был наиболее устойчивым ее элементом и чувствовал за собой ответственность за младших ее членов.

Глэйр, по всей видимости, погибла. Он видел ее неловкий прыжок и знал, что шансов выжить у нее маловато. Она падала, как камень, и смерть ее должна была быть ужасной, но быстрой. Миртину уже приходилось терять сексуальных партнеров, это было очень давно, но он хорошо помнил, как тяжело было ему тогда. А Глэйр… Она была особенной, необыкновенно чувствительной к потребностям группы — совершенным женским звеном, связывавшим двух дирнанцев мужского пола. Заменить ее будет очень трудно.

Ворнин совершил прыжок лучше, но они, возможно, так никогда и не отыщут друг друга. Даже если им удастся это, положение их будет не из легких. Особенно без Глэйр.

Он знал, что ему необходимо успокоиться, и прибег к одному из методов снятия стресса. Встреча с Землей была уже совсем близка.

Считалось, что удар при прыжке эквивалентен падению с высоты тридцати метров. К гибели дирнанца это не привело бы, но они покинули корабль на высоте, намного превышающей рекомендуемую, поэтому Миртин делал все, что мог, чтобы свернуть побезопаснее свое дирнанское тело внутри телесной оболочки землянина. Кости, поддерживающие оболочку, будут наверняка сломаны, но хрящи дирнанца внутри них пострадать не должны. Конечно, падение причинит сильную боль, ибо оболочка по сути была его собственным телом, хотя родился он и не в ней.

В последующие несколько мгновений сознание Миртина начало мутиться, и ему стоило немалых усилий привести себя в норму. Он видел, что падает к востоку от грязных строений индейской деревушки — одной из тех антикварных вещей, которые земляне столь тщательно сохраняют в этой части планеты. В некотором удалении на западе виднелась громадная расщелина каньона. Он падал как раз между этими двумя ориентирами на бугристую равнину, испещренную глубокими ложбинами, выветрившимися террасами и сопками с плоскими вершинами. Однако ближе к земле его подхватило атмосферное течение и начало относить в сторону деревушки. Он уравновесил этот дрейф стабилизирующими реактивными толчками из ранцевого движка и раскрыл свертывающийся экран, чтобы предохранить себя от наихудших последствий столкновения с землей.

В самое последнее мгновение Миртин все-таки вырубился. И в этом не было ничего плохого, так как когда сознание вернулось к нему, он понял, что повредился очень сильно.

Прежде всего нужно ликвидировать боль. Миртин произвел проверку рядов своих нервных окончаний, сознательно отключив те, которые не принимали участия в управлении его автономной нервной системы. Все, без чего можно было обойтись, кроме систем дыхания, кровообращения, ассимиляции и диссимиляции, было на время выведено из строя. На это ушло более часа, боль уменьшилась до терпимого уровня. Еще полчаса понадобилось, чтобы произвести вымывание из тела накопившихся ядов, вызывающих боль.

Теперь можно спокойно сосредоточиться и обдумать свое положение.

Он лежал на спине, головой к востоку. Местность перед ним несколько возвышалась над окружающим пространством. Слева располагалось сухое русло ручья. Справа круто поднимался обрыв, и в неясном свете приближающегося утра было видно, что камень мягкий, словно сделанный из песка, испещренный множеством мелких отверстий. Миртин увидел темный зев пещеры, которая могла бы стать его убежищем на время исцеления тела.

Но он не мог ползти.

Он вообще не способен был двигаться.

Оценить степень повреждений с почти полностью отключенной нервной системой было очень трудно, но Миртин предполагал, что его внутренний столб переломлен надвое. Ноги и руки, похоже, были целы, но двигательные рефлексы отсутствовали. Конечно, столб можно было бы починить, располагай он временем. Срастить кости, затем регенерировать нервные волокна. На это ушло бы месяца два. Внутреннее тело дирнанца повреждений практически не получило, так что оставалось только восстановить внешнюю оболочку.

Лежа здесь? Зимой? Без пищи?

Это было главным. Тело дирнанца намного совершеннее земного, но обходиться бесконечно долго без еды он бы не смог. Миртин прикинул, что умрет от голода еще до того, как выздоровеет, чтобы отправиться на поиски пропитания. Да и это чисто теоретически, так как в любом случае без воды он погибнет через неделю.

Итак, ему требовались кров, еда и вода, однако в своем нынешнем положении он не мог получить ничего без посторонней помощи, что означало только одно — ему требовалась помощь!

Ворнин? Глэйр? Если они живы, у них немало собственных трудностей. Миртин был не в состоянии активировать свой коммуникатор, вмонтированный на боку чуть выше бедра, и не мог дать им знать о себе. Единственной надеждой было появление какого-нибудь дружественно настроенного землянина, но в этой пустыне глупо было рассчитывать на подобное.

Он понял, что ему придется умереть.

Однако сделать это никогда не поздно. Поэтому Миртин решил подождать дня три, до тех пор, пока жажда не начнет причинять ему сильных мучений. Если за это время ничего не произойдет, придется отключить оставшиеся нервные окончания и почить с миром. Потеряв «хозяина», умело спроектированное земное тело разложится очень быстро даже в этом сухом климате, и на его месте останется только одежда. Конструкторы приняли все меры предосторожности, чтобы люди не могли обнаружить присутствие Наблюдателей.

И Миртин принялся ждать.

Наступило утро, потом еще одно. Скоро все будет кончено. Он вспоминал прожитую жизнь. Думал о Глэйр, Ворнине. О том, как сильно любил их…

И вдруг заметил, что к нему кто-то приближается. Он не ожидал этого. Он уже свыкся с мыслью, что погибнет в конце назначенного трехдневного срока.

Повернуть голову Миртин не мог, только скосил глаза.

Землянин, похоже, двигался без какой-либо определенной цели. На некотором удалении от него резвилось, подпрыгивая, прирученное животное. Время от времени землянин останавливался и швырял в овраг камешки.

Миртин задумался. Что делать? Он не мог подвергать себя риску, не должен был попасть в руки властей. В таком случае присяга велела ему самоликвидироваться. Но землянин на вид был очень молод. Совсем мальчишка. Миртин заставил себя думать по-английски. Что это за животное? Кошка? Крыса? Летучая мышь? Собака? Да, собака. Похоже, маленькое худое рыжее существо с длинными ушами унюхало его запах. Влажный нос задрожал, желтые глаза поймали взгляд Миртина, и в несколько прыжков животное оказалось возле него, издавая отрывистые звуки. Мальчик последовал за собакой.

Его выпученные глаза и открытый рот даже позабавили Миртина. Он задумался. На вид — лет десять-одиннадцать. Черные волосы, темные глаза, светло-коричневая кожа. Представитель негроидной расы? Нет. Волосы прямые, губы тонкие, переносица узкая. Это один из уцелевших аборигенов этого материка. Говорит ли он по-английски? Насколько он доброжелателен? Рот мальчика закрылся. Мальчик улыбнулся. Знак дружественного расположения? Миртин попытался улыбнуться в ответ и с изумлением обнаружил, что мышцы лица функционируют.

– Здравствуйте, — произнес мальчик. — Вам больно?

– Я… да. Я очень сильно поврежден.

Мальчик опустился на колени. Собака, виляя хвостом, ткнулась влажным носом прямо в лицо Миртина. Мальчик быстрым движением руки отогнал ее.

– Вы оттуда? — спросил он шепотом. — Выпали из… самолета?

Миртин решил оставить этот вопрос без ответа.

– Мне нужна пища… вода…

– Ой, что же делать? Показать вас вождю? Тогда сюда из Альбукерка приедет машина и заберет вас в больницу…

Миртин напрягся. Больница? Обследование тела? Этого нельзя допустить.

– Ты сможешь принести сюда еду и что-нибудь попить? Поможешь мне добраться до вон той пещеры? Пока я не выздоровею…

Наступило долгое молчание. Потом мальчик хлопнул себя ладонью по лбу и присвистнул.

– Ага! Я понял! Вы выпал из летающего блюдца?

Миртин снова решил уклониться от ответа.

– Летающего блюдца? — машинально переспросил он. — Нет… не из него. Я ехал на машине. Произошла авария. Меня вышвырнуло…

– А где же тогда ваша машина?

Миртин скосил глаза в сторону оврага.

– Может быть, там. Не знаю. Я потерял сознание.

– Нет там никакой машины. Разве сюда можно заехать на машине? Вы, мистер, несомненно с летающей тарелки. Меня не проведешь. А с какой планеты? И как это вам удается так ловко походить на обычного человека?

На душе у Миртина стало легко. За этим худым, угловатым лицом скрывался недюжинный разум, а сияющие глаза выдавали острый, скептический ум. На вид — жалкий, голодный ребенок, и по-английски-то говорит неважно. Но под невзрачной оболочкой таятся необыкновенные возможности, какая-то искра Божья. Миртину захотелось быть честным с ним, отказаться от нагромождения лжи.

– Ты можешь принести мне пищу и питье? — повторил он свой вопрос.

– Именно сюда?

– Да. Было бы хорошо, если бы я смог укрыться в этой пещере до выздоровления.

– Вы быстрее выздоровели бы в больнице.

– Я не хочу в больницу. Я должен остаться здесь. Один.

Несколько секунд прошло в молчании.

– В больницу вы не хотите… Ваша нелепая одежда… Говор какой-то чудной, закругленный, что ли… Так с какой же вы планеты, мистер? С Марса? Сатурна? Доверьтесь мне. Должен признаться, в поселке мои дела идут неважнецки. Поэтому я помогу вам, а вы потом поможете мне. Ну что, договорились?

Миртин задумался. Клятва обязывала его скрываться от властей. Об обычных землянах в ней ничего не говорилось. Возможно, доверившись мальчику, он получит необходимую помощь. В любом случае, единственной альтернативой является смерть…

– Я действительно могу тебе доверять?

– Вы поможете мне, я — вам. Разумеется.

– Ладно. Мой корабль-разведчик потерпел крушение. Блюдце, как вы его называете. Ты видел, как он взорвался.

– А как же!

– Это был мой корабль. При приземлении я поломал позвоночник. Мне нужно много времени, чтобы выздороветь. Если ты будешь приносить мне пищу и воду, никому ничего не рассказывая, у меня будет все в порядке. И тогда я сделаю все, что ты пожелаешь. Но учти — ты должен молчать!

– А вы думаете, мне кто-нибудь поверит? Да меня сочтут полным идиотом! Лучше уж я промолчу.

– Хорошо. Как тебя зовут?

– Чарли Эстанция. Из племени сан-мигель. У меня есть две сестры — Лупе и Росита. И два брата. Все они — полное дурачье. А как зовут вас?

– Миртин.

– Миртин… И все? Просто Миртин?

– Да.

– А что это означает?

– Это код. Он включает информацию о месте и времени моего рождения, именах родителей, профессии и многое другое.

– А почему вы так похожи на землянина, Миртин?

– Маскировка. Внутри я совсем другой. И именно поэтому не хочу попасть в больницу.

– Они сделают рентген и обнаружат это, да?

– Да.

– А какой же вы внутри?

– Вряд ли я тебе понравлюсь. Но как-нибудь попытаюсь рассказать тебе, какой.

– Покажете мне себя?

– Этого я сделать не могу, Чарли. Мою маскировку очень трудно отделить от меня самого. Она — составная часть моего земного «я». Но я расскажу тебе, что за нею скрывается. Дай только срок.

– Вы так хорошо говорите по-английски…

– У меня было много времени, чтоб изучить его. Я получил назначение на Землю… — он замолчал, подсчитывая в уме, — в 1972 году, десять лет назад.

– На других языках вы тоже говорите? И по-испански?

– Довольно неплохо.

– А как насчет тева? Это язык жителей моей деревни. Вы знаете его?

– Боюсь, что нет, — сознался Миртин.

– Вот и прекрасно! — расхохотался Чарли. — Мы и сами его уже не знаем. Только старики воображают, что помнят, но даже не понимают друг друга. Сами себя обманывают. Смехота! А вы с Сатурна? Или, может быть, с Нептуна?

– Я из другой звездной системы, малыш. Это очень далеко отсюда. С планеты, которая обращается вокруг другого солнца. Ты знаешь, что такое солнечная система? А что такое звезды и планеты? Твоя планета — Земля, но есть еще и множество других…

– Вы думаете, что я — тупой индеец? — вскипел Чарли. — Я знаю не только, что такое звезды и планеты! Я знаю, что такое галактики и туманности! Я умею читать! Автобус-библиотека заезжает даже в нашу деревню. — Он поостыл. — Так откуда вы? Покажете, когда ночью появятся звезды?

– Я ничего не смогу показать, малыш. Не могу поднять руку. Я парализован.

– Ого! Значит, дело совсем плохо?

– Это ненадолго. Мне станет лучше, если ты поухаживаешь за мной. Но я постараюсь объяснить тебе, куда смотреть, и ты увидишь три яркие звезды, расположенные на одной линии.

– Вы имеете в виду пояс Ориона?

Миртин прикинул в уме, как выглядят созвездия с Земли.

– Да.

– Так вы аж оттуда?

– С пятой планеты звезды, расположенной с восточной стороны пояса. Это очень далеко.

– И вы прямо оттуда прилетели на своем летающем блюдце?

Миртин улыбнулся.

– Да, в корабле-наблюдателе. Чтобы патрулировать Землю. Но он взорвался. Мы выпрыгнули как раз вовремя. Я приземлился здесь. Что с моими спутниками, не знаю.

Мальчик притих, внимательно разглядывая инопланетянина. Наверное, искал в его лице и фигуре хотя бы один намек на принадлежность к другой расе.

– Не знаю, кто из нас сумасшедший. Вы, говорящий подобное, или я, слушающий вас.

– Ты не веришь мне?

– Не знаю. Да и откуда мне это знать? Взять, что ли, нож и разрезать вас? Посмотреть, что внутри?

– Лучше этого не делать.

– Не бойтесь, — улыбнулся Чарли. — Я не собираюсь делать вам ничего плохого… Подумать только — человек, упавший с летающей тарелки! Послушайте, вы должны рассказать мне, какой он, космос. Я послушаю и, наверное, только тогда пойму, что все это всерьез. Не сомневайтесь, я сумею разобраться, дурачите вы меня или нет. Затащу вас в пещеру, и вы расскажете мне все-все. Я ведь никогда не покидал своей деревни, а вы — с другой планеты!

– Договорились, — вынужден был согласиться Миртин.

– Значит, сначала я помогу вас спрятаться, затем принесу еду и воду. Деревня близко. Вам не будет больно подняться? Вы сможете опереться на меня?

– Ничего не выйдет. Я парализован. Тебе придется волочь меня по земле.

– С такими ранами, как у вас? Вряд ли вы это выдержите. У меня есть мысль получше.

Чарли встал на ноги, вытащил из футляра на боку охотничий нож и нарезал длинных стеблей сухих растений пустыни, затем отломал две тонкие ветки с ближайшего чахлого деревца и принялся плести некое подобие носилок. Лицо его стало сосредоточенным, губы поджались. Миртин наблюдал за ним с нескрываемым восхищением.

Через час напряженной работы носилки были готовы.

– Сейчас будет больно, — предупредил мальчик и виновато улыбнулся. — Мне придется затащить вас на носилки. А потом все будет о'кей. Но пока я буду тащить вас…

– Я умею отключать свои чувства, — успокоил его Миртин. — Если надо, могу несколько минут ничего не чувствовать. Но очень недолго. Иначе умру.

– Просто отключать? Как выключателем?

– Что-то вроде этого. Когда я закрою глаза, действуй как можно быстрее.

Впервые Миртин увидел в глазах мальчика нечто вроде подлинного страха, даже ужаса. Но только на мгновение. Будто до сих пор Чарли наполовину был уверен в том, что все это — шутки, и только теперь до него дошло, что он встретился с настоящим инопланетянином. Потом на его лице расцвела улыбка, и Миртин понял, что ему удивительно повезло. Они прекрасно поладят.

– Вы готовы? — спросил парнишка.

– Давай!

Отключив оставшиеся нервные окончания, он еще успел почувствовать, как его запястья охватили тонкие прохладные пальцы и рухнул в небытие временной смерти.

5

Уже за полночь Кэтрин показалось, что за дверью снова раздается мяуканье. Она приподнялась, напряженно прислушиваясь. Жалобный плач котенка не прекращался. На этот раз он наверняка вернулся. Слава Богу! Как будет рада Джил!

Она соскочила с кровати, подобрала валяющийся на полу халат, быстро накинула его, выключила сигнализацию и вышла из дома. Холодный ветер пустыни легко проник сквозь тонкую ткань халата и ночной рубашки. Кэтрин вздрогнула, огляделась. Где же котенок? Его нигде не было видно. Она сделала несколько шагов в темноту и едва не потеряла сознание от страха, услышав где-то совсем близко не столько мяуканье, сколько тихий, но отчетливый человеческий стон.

Первым ее побуждением было броситься назад, под защиту надежных стен дома. Но она нашла в себе силы не делать этого. С кем-то поблизости случилось несчастье. Возможно, автомобильная авария. Видимо, она не слышала столкновения, потому что задремала.

Сделав несколько нерешительных шагов, Кэтрин осторожно выглянула из-за угла дома и увидела совсем рядом распростертое на песке тело.

Человек лежал на спине лицом к ней. На нем было что-то вроде костюма для космических полетов. Шлем разбился, скорее всего, от удара о землю. Кэтрин увидела запекшуюся на его губах кровь, искаженное от боли лицо. На песке вокруг него поблескивали какие-то предметы — видимо, инструменты, выпавшие из карманов костюма.

Кэтрин вспомнила огненную полосу в небе. Метеор? Или действительно взорвавшийся корабль? Тогда этот человек — один из спасшихся в катастрофе!

Она подошла к незнакомцу. Он пошевельнулся, но глаз не открыл. Кэтрин опустилась перед ним на колени.

На вид ему не было и тридцати. Лицо его, даже искаженное болью, показалось ей поразительно красивым. Кэтрин была удивлена и даже ошеломлена силой воздействия на нее красоты раненого. Откуда-то из глубины тела поднялась жаркая волна полового влечения. Стараясь сдержать дрожь рук, она осторожно сняла с головы незнакомца шлем. В тусклом свете звезд ей показалось, что кровь его имеет какой-то желтоватый оттенок. Игра воображения? Вполне возможно. Когда она работала медицинской сестрой, ей пришлось повидать немало крови, но не такой странной… И потом, человек, ощущающий боль, обычно потеет, а лоб раненого был на удивление сухим. Впрочем, ничего странного. Видимо, пот на ветру быстро испаряется.

Ей пришло в голову, что необходимо вызвать полицию и скорую помощь. И все же что-то удержало ее от этого. Что — она и сама не понимала.

Но надо же что-то делать. Кэтрин осторожно прикоснулась к щеке раненого. Кожа была горячей. Все же, почему нет пота? Подняла веко и на мгновение встретилась с холодным взглядом незнакомца. Убрала палец. Глаз тотчас же закрылся. Человек вздрогнул и застонал. А может, произнес что-то, но смысла слов она не поняла. То ли он говорил на каком-то иностранном языке, то ли это был просто бред, вызванный нестерпимой болью. Раненый снова прошептал что-то, она склонилась к его губам, пытаясь разобрать хотя бы одно слово. Безуспешно. Один слог этого певучего языка плавно переходил в другой, без всякой разбивки на слова.

Внезапно налетевший порыв холодного ветра заставил ее вздрогнуть и возвратил к действительности. Она настороженно огляделась. Вокруг тихо. Окна соседних домов были темными. Кэтрин снова вгляделась в лицо незнакомца и поразилась своему отношению к этому неожиданному гостю. Что-то в его облике яростно взывало к ней: возьми меня в свой дом, спрячь от любопытных глаз, вылечи! Но ведь это чушь какая-то. Она всегда боялась и недолюбливала незнакомых людей. Поблизости немало хороших больниц. Какое ей дело до человека, упавшего с неба, возможно агента какой-нибудь коммунистической страны? Как могла прийти в голову эта глупая мысль взять его к себе?

Все это было совершенно непонятным.

Она внимательно осмотрела лишенную швов ткань костюма раненого в попытке выяснить ее происхождение. Подняла какой-то инструмент, похожий на карманный фонарик и случайно нажала кнопку на одном из торцов. Тонкий золотистый луч скользнул по ветке ближайшего дерева и унесся в высоту ночного неба. Ветка упала на землю. Кэтрин вздрогнула от неожиданности и выронила металлическую трубку. Что это? Лазер? Тепловой луч?

Остальные инструменты она решила не трогать. Кем был этот человек? Его вещи показались ей какими-то страшными, необычными… даже неземными. У нее закружилась голова, все окружающее представилось вдруг пугающе нереальным…

И только израненный человек почему-то не пугал ее. Она знала, что ей нужно забрать его в дом, раздеть и оказать необходимую помощь. Ведь в прошлом году в Сирии другой человек упал с неба точно так же, как этот. Ее муж, Тэд! Остался ли он в живых после чудовищного удара о землю? Оказал ли кто-нибудь ему помощь? Или он так и лежал в пустыне, пока жизнь не покинула его израненное тело?

Кэтрин задумалась над тем, как затащить незнакомца в дом. Ей никогда не приходилось делать подобные вещи. Но лежит он не так уж далеко от дверей. Хватит ли у нее сил его поднять?

Она просунула одну руку под плечи раненого, другой обхватила колени, вовсе не собираясь поднимать его — просто хотела выяснить, как он отреагирует на это. И, к своему удивлению, обнаружила, что это будет не так уж трудно сделать. Казалось, он весил он силы 30-35 килограмм! В полном недоумении, держа безжизненное тело на руках, Кэтрин подошла к двери, распахнула ее ногой и прошла в спальню, осторожно положила раненого на единственно подходящее место — свою кровать, большую, двуспальную, которую в течение шести лет делила с Тэдом. Он снова застонал и быстро заговорил на своем непонятном языке, но в себя так и не пришел.

Кэтрин выбежала из комнаты. Сердце ее бешено стучало, в мозгу метались бессвязные мысли.

Что? Сначала — запереть дверь и включить сигнализацию…

Она заглянула в спальню дочери. Джил тихо посапывала во сне, кроватка мягко покачивалась. Теперь — в ванную, взять аптечку: бинты, ножницы, антисептическая аэрозоль, липкая лента, бутылочка болеутоляющего — для оказания первой помощи этого вполне может хватить.

Вернулась в спальню. Человек лежал в той же позе. Прежде всего нужно снять с него костюм. Она стала искать застежки, пуговицы, змейки, хоть что-нибудь. Напрасно. На ощупь ткань была необыкновенно гладкой. И ни единого шва! Оставалось только одно — ножницы. Тщетно. По прочности неведомая материя не уступала листовой стали. Кэтрин в недоумении опустила руки.

И тут раненый наконец пошевельнулся.

– Глэйр? — четко произнес он. — Глэйр!

Кэтрин успокаивающе положила руку ему на лоб.

– Не двигайтесь. Лежите спокойно. Я пытаюсь вам помочь.

Он снова впал в забытье. Все больше волнуясь, Кэтрин снова стала лихорадочно обшаривать его одежду. Комбинезон прилегал к телу плотно, словно вторая кожа. Она совсем было уже отчаялась, как вдруг нащупала у самого горла крохотную, почти незаметную кнопочку. При нажатии на нее ничего не произошло, но при повороте влево материя словно лопнула, образовав длинный разрез от шеи до паха, и развернулась сама собой. Отправившись от первого испуга, Кэтрин осторожно освободила руки и ноги раненого от подавшейся материи.

Под ней не оказалось ничего, кроме охватывающей бедра губчатой желтой повязки. Перед молодой женщиной лежал почти обнаженный молодой мужчина, и она любовалась красотой его стройного тела. В этой красоте было что-то женственное — слишком белая, слишком нежная кожа без единого волоска. Но под этим живым атласом четко вырисовывались сильные мышцы, временами сводимые судорогой. Широкие плечи, узкие бедра, плоский живот — он казался ожившей античной статуей. Если бы только не искаженное болью лицо, если бы не кровь…

Насколько тяжелы повреждения?

К своему искусству медсестры Кэтрин не прибегала уже много лет, но ее руки обладали собственной профессиональной памятью. Ощупав безжизненное прекрасное тело, она констатировала перелом левой ноги. Больше переломов, похоже, не было, но этот вызывал у нее беспокойство. Судя по всему, кость проткнула мышцы. Однако наружу не вышла, хотя нога была неестественно вывернута. Странно.

Кровь на губах и кровоподтеки на теле свидетельствовали о несомненных внутренних повреждениях. Кровь… В ярко освещенной спальне она явственно отливала желтизной. Как завороженная, Кэтрин некоторое время смотрела и не верила себе. Потом перевела взгляд на комбинезон, на котором все еще лежал раненый. На его внутренней поверхности в маленьких карманчиках размещался целый набор каких-то загадочных инструментов.

Все это слишком фантастично.

И одновременно совершенно реально.

Решительно тряхнув головой, Кэтрин взяла влажную губку и тщательно стерла с лица таинственного гостя запекшуюся кровь. Кровотечение как будто уже прекратилось. Потом осторожно приподняла сломанную ногу, пытаясь вправить ее и одновременно понимая, что это не удастся. Но упругое тело неожиданно легко поддалось усилию. Лицо раненого на мгновение исказилось еще больше, но нога уже приняла естественное положение и Кэтрин искренне понадеялась, что половинки сломанной кости находятся на одной линии. Дыхание незнакомца стало ровным и глубоким. Напоследок ей удалось влить ему в рот несколько капель болеутоляющего. Теперь он почувствует себя лучше… если только такое тело вообще реагирует на лекарства…

Больше она ничего не могла сделать и просто сидела рядом, прислушиваясь его ровному дыханию. Рано или поздно, но он проснется.

И что тогда?

Не думай об этом, Кэт! Подумай о чем-нибудь другом!

Да, конечно! Повязка! Скоро ему захочется помочиться или сделать стул, поэтому ее необходимо снять!

В этой материи, похожей на резину, отверстий не было. Это немного озадачило Кэтрин. Ведь нужно же было ему каким-то образом испражняться в этом своем жутком костюме!

Снять. Но как?

При мысли об этом ее снова охватило жестокое сексуальное влечение. Кэтрин гневно поджала губы. Еще до замужества, когда она работала медсестрой, ей часто приходилось ухаживать на мужчинами и делала она это, как и положено медперсоналу, безо всяких там эмоций. Теперь же ей никак не удавалось воскресить в себе это бесстрастное отношение. Неужели же год целомудренного вдовства так отразился на ней? Нет, вряд ли. Здесь замешано что-то другое, могучее, источником которого является этот мужчина.

Кэтрин охватило неистовое желание увидеть, что скрывается под повязкой. Если он на самом деле с другой планеты…

Через минуту ей пришлось отложить в сторону бесполезные ножницы — «резина» по прочности не уступала материалу комбинезона. Она была уверена, что смогла бы стащить повязку через ноги, но побоялась причинить раненому ненужную боль и принялась ощупывать ее на предмет обнаружения такой же, как на комбинезоне, кнопки. Сердце ее билось о ребра, словно хотело вырваться наружу, в ушах гудела кровь…

Она даже не заметила, как он пришел в себя.

– Что вы делаете?

Его приятный, хорошо поставленный голос прозвучал в тишине, как гром среди ясного неба. Кэтрин отпрянула, мгновенно побледнев.

– Вы… вы очнулись!

– Как видите, — улыбнулся он. — Где я?

– В моем доме. В тридцати километрах от Альбукерка. Это имеет для вас значение?

– Немного. — Он скользнул взглядом по своей ноге. — Я долго был без сознания?

– Я нашла вас час тому назад… Вы приземлились рядом с моим домом…

– Да, приземлился.

Он снова улыбнулся. Глаза его были пытливыми и немного насмешливыми. Кэтрин завороженно смотрела на это неправдоподобно прекрасное лицо, отчетливо осознавая, что стоит перед полуобнаженным мужчиной в одной ночной сорочке и легком халатике, а в соседней комнате спит ребенок… ребенок…

– А где остальные члены вашей сексуальной группы? — внезапно поинтересовался ночной гость.

– Моей сексуальной группы… Какой группы? — обрела наконец дар речи Кэтрин.

Он тихо засмеялся.

– Простите. Я сказал глупость. Мне нужно было спросить, где ваш супруг. Ваш муж.

– Он погиб… — прошептала Кэтрин. — Его убили… в прошлом году… Я живу с ребенком… одна.

– Понятно.

Он попробовал приподняться и заскрежетал зубами. Кэтрин предостерегающе протянула руку.

– Нет, лежите здесь. У вас перелом ноги.

– Похоже. — Он натянуто улыбнулся. — Вы врач?

– До замужества я работала медсестрой. Не волнуйтесь. Я вызову врача утром.

Лицо незнакомца помрачнело.

– Это обязательно?

– Что?

– Вызывать врача. Вы не управитесь сами?

– Но я…

– Это противоречит моральным принципам? Ранее замужняя женщина, принимающая незнакомца в своем доме… Я хорошо заплачу. У меня в костюме есть деньги. Только позвольте мне остаться здесь до выздоровления. Я не доставлю вам никаких хлопот. Обещаю. Мне…

Он непроизвольно пошевелился и тут же зажмурился от боли.

– Выпейте это, — протянула ему болеутоляющее Кэтрин.

– Не стоит. Я могу… справиться… сам.

Она заинтересованно следила за его сосредоточенным лицом. Что бы он там ни делал, это явно помогло — черты лица очень скоро разгладились, глазам вернулось несколько насмешливое выражение.

– Итак, я могу остаться здесь?

– Возможно. На некоторое время. — Она все не осмеливалась спросить у него, кто он и откуда. — Нога сильно болит?

– Ничего. Я потерплю. Внутри могут быть гораздо более серьезные повреждения. Удар был очень силен. — Ей показалось, что он как-то слишком спокойно говорит об этом. — Так что мне нужны покой, еда и некоторая помощь. Всего на несколько недель. Да, зачем вы снимали мой пояс?

Вопрос застал ее врасплох, окрасил щеки румянцем.

– Чтобы… чтобы вам было удобнее. И на тот случай, если вам придется… пойти в туалет. Но у меня ничего не получилось… Я пыталась разрезать… Потом начала искать кнопку…

Рука его скользнула вдоль левого бедра, раздался негромкий щелчок, и повязка раскрылась. Это произошло так быстро, что Кэтрин от неожиданности прикрыла рот ладонью.

Она не знала, что должна была увидеть — совершенно чуждый орган? Или гладкую промежность куклы? Однако у него все было таким, каким и полагалось быть. Кэтрин поспешно отвела взгляд.

– У вас строгое табу в отношении наготы? — поинтересовался он.

– Вовсе нет. Просто все это… все это так необычно! Мне следовало бы опасаться вас, я должна была немедленно вызвать полицию, но почему-то не сделала этого… — Она отвела взгляд от его ослепительно гладкой груди и постаралась взять себя в руки. — Я схожу за «уткой». Может, приготовить вам что-нибудь поесть? Какой-нибудь легкий суп или гренки. И дайте мне вынуть из-под вас этот ужасный костюм! Вам будет удобнее спать на простыне.

Конечно же, эта процедура причинила ему боль, но он нашел в себе силы благодарно улыбнуться Кэтрин, когда она укрывала его одеялом. Лицо его было безмятежно спокойным, но за этой маской таилось жестокое страдание.

– Вы спрячете костюм в безопасное место? Туда, где его никто не сможет обнаружить?

– Разве угол моего шкафа не подходит? — удивилась Кэтрин.

– Вполне. Но с одним условием — чтобы его никто, кроме вас самой, не открывал.

Спрятав комбинезон среди своей летней одежды, она снова подошла к кровати, чтобы подоткнуть одеяло. Он не сводил с нее глаз.

– Что я еще могла бы для вас сделать?

– Мне нужна кое-какая информация.

– Спрашивайте.

– Что передавали сегодня вечером в радио— и теленовостях? Произошло ли что-либо необычное в этой местности?

– Да. Метеор. — Она пристально посмотрела ему в глаза. — Я видела его. Огромный огненный шар в небе.

– Значит, это был метеор?

– Так, во всяком случае, это объяснили средства массовой информации.

Он молчал. Она ждала, надеясь на откровенность, и боялась ее. На мгновение его взгляд стал цепким, оценивающим. Кэтрин невольно вздрогнула.

– Не возражаете, если я погашу свет?

Он кивнул.

Спальня погрузилась в темноту. Конечно, лечь рядом с ним она не могла, поэтому прошла в гостиную и свернулась калачиком на диване. Но сон не шел. Незадолго до рассвета Кэтрин решила проверить, как незнакомец себя чувствует.

Он, видимо, тоже не смог заснуть. Глаза его были открыты, черты лица застыли в отчаянной муке.

– Глэйр?

– Меня зовут Кэтрин, — ответила она. — Что я могу сделать для вас?

– Подержите меня за руки…

Его горячие пальцы слегка вздрагивали в ее ладонях. Вскоре за окном начало светать.

6

Эффективное зрелище гибели дирнанского корабля-разведчика наблюдалось в этот вечер многими, причем не все из них были людьми. В момент взрыва реактора краназойский разведчик, производящий привычный орбитальный облет, находился над штатом Монтана, держа курс на восток. Вспышка, сопровождавшая взрыв, была отмечена датчиками краназойского корабля и привлекла внимание пилота.

Его генетическим кодом был Бар-48-Кодон-адф. Для выполнения этой миссии он облек свое угловатое шершавое тело в изрядное количество пухлой плоти землянина, приобретя вид веселого коротышки, вряд ли соответствующий его истинному душевному состоянию. Делили с ним корабль еще три члена его нынешней супружеской ячейки. Двое из них в настоящий момент спали. Третий, с генетическим кодом Бар-61-Кодон-бит, обрабатывал поступающую информацию. Она-он (такова была ее-его противоречивая роль в супружеской ячейке), поставила Бара-48-Кодон-адф в известность:

– Только что взорвался дирнанский корабль!

– Знаю. Фотонные экраны словно обезумели!

Пока она-он идентифицировала дирнанский корабль, он перебрал пухлыми пальцами клавиши информационного табло и обнаружил то, чего так боялся — три фигурки примерно дирнанской массы, приближающиеся к поверхности планеты.

– Они успели выпрыгнуть перед взрывом!

– Но вряд ли останутся в живых.

Бар-48 нахмурился.

– В любом случае, это нарушение договора. Нам необходимо отправиться следом и найти их, иначе такая каша заварится! К тому же, это могло быть умышленно спланированным действием.

– Спокойнее. Твои слова лишены смысла. Если приземление было умышленным, то зачем они взорвали корабль? Это можно сделать, и не привлекая к себе внимания.

– Умышленно или нет, но они приземлились.

– Мертвыми.

– Может быть, да. А может, и нет. Тебе хочется подвергать себя риску? Нам выжгут глаза в штаб-квартире, если мы допустим подобное действие со стороны дирнанцев. Придется последовать за ними.

В глазах Бара-61 блеснул ужас.

– На Землю? Но мы же Наблюдатели!

– Соглашение допускает высадку в случае подозрительного поведения другой стороны. Если бы авария произошла с нами, то на Землю ринулся бы целый рой дирнанских разведчиков. Так что буди остальных!

Бар-61 не соглашалась. Эти двое произвели пару часов назад удачное спаривание, и теперь им полагалось как следует выспаться. Но Бар-48 был непреклонен, и через несколько минут на него обрушилась волна справедливого недовольства. Их совершенно, казалось, не интересовало происшедшее на нейтральной территории Земли ЧП, они были возмущены и не преминули сообщить об этом. Перебранка затянулась надолго, за это время Бар-48 успел изменить курс корабля и терпеливо ждал, пока члены экипажа очищались от враждебности. Когда процесс завершился, в кабине стало тихо. Собравшиеся, наконец, готовы были прислушаться к доводам разума.

– Корабль будет переведен на бреющий полет. Я совершу прыжок. Известите штаб-квартиру о наших действиях и оставайтесь на расстоянии, допускающем надежную связь со мной.

– Ты собираешься туда один? — испуганно спросила Бар-61.

– Со мной ничего не случится. Люди не проявляют враждебности к веселым толстякам. Я осмотрюсь, найду дирнанцев и постараюсь выяснить, что они замышляют. После этого вы меня заберете.

Третий член экипажа, Бар-79-Кодон-заз, презрительно фыркнула.

– Подумаешь, герой! Охотник за орденами!

– Замолчи! Где твое чувство ответственности? Где твой патриотизм?

Бар-79, которая выполняла в супружеской ячейке сугубо женскую функцию, опять разнервничалась.

– Не смей говорить со мной о патриотизме! Оторванные от дома, мы выполняем эту идиотскую, бессмысленную работу в чисто ритуальных целях! Пусть меня зажарят, если я отношусь к ней так же серьезно, как ты! Шныряем вокруг этой отвратительной планеты, как грязные соглядатаи! Пусть она останется дирнанцам, а мы…

– Оставь, — оборвала ее Бар-61. — Его не переубедишь. Пусть прыгает, если уж ему так этого хочется.

Разногласия были улажены, и скоро краназойский корабль скользнул к Земле, укрывшись за надежными маскировочными экранами.

Бар-48 кипел от возмущения. Долг есть долг! Их назначили сюда наблюдать не только за планетой, но и за активностью соперников. Долг требовал от него приземлиться, начать преследование и, если это будет необходимо, арестовать эту троицу за нарушение соглашения. Пока корабль снижался, он занес в бортовой журнал необходимые записи, одел посадочный костюм, которым не ожидал когда-либо воспользоваться, и на высоте 3000 метров, открыв люк, уверенно шагнул за борт.

Приземление было удачным. Бар-48 быстро снял посадочную аппаратуру и задал ей режим самоуничтожения. Затем подключился к системе первичной подготовки и выяснил, что пухлого землянина зовут Дэвид Бриджер, что ему 46 лет, что он не женат, что родился в Сан-Франциско, а проживает в штате Калифорния.

До рассвета оставалось часов пять. За это время Бар-48 рассчитывал сразу приступить к поискам и добраться до лежащего в нескольких милях к югу Альбукерка.

Если эти трое замышляют что-либо незаконное, они дорого заплатят за это! Он поставит их перед Комиссией по Соглашениям и добьется того, чтобы им выжгли мозги!

И Дэвид Бриджер из Сан-Франциско, недавний краназойский агент и Наблюдатель Бар-48-Кодон-адф, сердито зашагал к Альбукерку, вынашивая самые черные замыслы в отношении планеты Дирна и ее нечестных граждан.

7

В течение трех дней Глэйр находилась на грани забытья. Тело ее терзала свирепая боль, оно опухло и посинело. Она знала, насколько плохо выглядит, что волновало ее больше, чем боль. С болью еще как-то можно было справиться, попеременно отключая нервные окончания. Хуже всего было то, что дирнанское тело внутри земной оболочки тоже серьезно пострадало. Глэйр умело манипулировала своей нервной системой, но отключить ее полностью хоть ненадолго все же опасалась. И не позволяла себе потерять сознание. Когда накатывалась очередная душная волна забытья, она подключала какую-либо из цепей, и новая боль отрезвляла начинающий мутиться разум.

Глэйр смутно помнила, как ее нашли в пустыне и принесли в жилище какого-то землянина, осознавала, что лежит без костюма и даже без пояса, ощущала чередование дня и ночи. За это время ее успели напичкать изрядным количеством каких-то совершенно бесполезных медикаментов, зато, к счастью, вправили сломанные кости.

Купаясь в волнах боли, Глэйр снова и снова переживала свой неудачный прыжок. Как по-глупому споткнулась на выходе из люка, ужасное мгновение первого паралича, стремительное падение в бездну… Экран ей удалось раскрыть слишком поздно — скорость была уже чудовищной, и на благополучное приземление надежд не было и не могло быть. За секунду до удара она потеряла сознание от страха, представив себе бесформенный студень из плоти и костей, в который должна превратиться через мгновение…

На четвертые сутки Глэйр позволила себе открыть глаза и увидела рядом с собой землянина.

– О! — облегченно произнес он. — Наконец-то вы очнулись. Как ваше самочувствие?

– Ужасно, — призналась она и перевела взгляд на его руку, сжимающую небольшую гладкую керамическую трубочку. — Что это вы пытаетесь сделать?

– Внутривенную инъекцию. Однако ваши вены чертовски трудно найти.

Глэйр попыталась рассмеяться. Смех, как она знала, был привычным для землян средством облегчения напряженности во взаимоотношениях. Но последняя тренировка по закреплению навыков поведения проводилась очень давно, и мышцы не смогли с требуемой легкостью придать лицу необходимое выражение. В результате получилось что-то вроде страдальческой гримасы. Землянин сочувственно вздохнул.

– Вам очень больно? У меня есть болеутоляющее…

– Не стоит, — покачала головой Глэйр. — Я в больнице? Вы — врач?

– Нет. — Она облегченно вздохнула.

– Тогда где же?

– У меня дома. В Альбукерке. Я нашел вас в пустыне и с тех пор ухаживаю за вами.

Глэйр изучающе посмотрела на него. Это был первый землянин, которого ей довелось увидеть во плоти — совсем не то, что показывалось дирнанцам за время подготовки — и вид его просто заворожил ее. Какое толстое тело! Какие широкие плечи! Ноздри вдохнули запах этого тела — приятный и возбуждающий. Землянин столь же походил на дикого зверя, как и на разумное существо — насколько первобытно могучим было его телосложение.

И еще она уверена, что этот человек, ее спаситель, сам испытывает смертные муки. Она не слишком опытна в том, что касается землян, но следы пережитого на их лицах читать умеет. Челюсти человека сжимались настолько сильно, что на щеках буграми вздымались мышцы, образовывая складки. Глаза, окаймленные темными пятнами, не скрывали красных следов бессонницы. Ноздри раздувались и слегка трепетали. В этом напряжении ей почудилось даже нечто устрашающее. Забыв о своих собственных горестях, о ранах, о чувстве одиночества и страхе обнаружения, она попыталась излучить теплое участие к бедам человека, независимо от того, в чем они заключались. Он глубоко вздохнул и слегка расслабился.

Глэйр обвела взглядом помещение, в котором находилась. Оно было небольшим, чистым, с низким потолком и скромной обстановкой. Сквозь прозрачную часть стены проникал солнечный свет. Она лежала на узкой кровати, раздетая, прикрытая до пояса легким одеялом. Твердые полушария ее грудей были открыты, что ничуть ее не волновало, но, казалось, являлось причиной некоторого сексуального беспокойства землянина, если принять во внимание подавляемое им желание взглянуть на ее грудь и мгновенное отведение взгляда в сторону. И вообще, он, видимо, страдал от доброй дюжины различного рода неловкостей одновременно.

Глэйр лежала неподвижно, выбившись из сил после многочисленных попыток совмещения того, чему ее когда-то учили, с действительностью. Считалось, что она, как и всякий Наблюдатель, хорошо подготовлена к данной ситуации. Тем не менее ей потребовались тяжелые умственные усилия для того, чтобы приспособиться к новому окружению, мыслить категориями «кровать», «одеяло» и прочими. Одежда землянина состоит из серой рубахи и коричневых брюк. Сложность заключалась не только в подыскивании словесных эквивалентов. Дирнанцы не пользовались кроватями, одеялами, рубахами и брюками. Так же как и другими вещами, которые внезапно приобрели для Глэйр жизненную важность.

– У вас были сломаны обе ноги, — сказал землянин. — Я вправил переломы… Помните, вы сказали: «Помогите мне»? Я ухаживал за вами три дня и три ночи. В первые сутки мне казалось, что вы умираете. Потом наступило некоторое улучшение. Мне даже удавалось покормить вас…

– Спасибо вам. Я, скорее всего, умерла бы без вашей помощи.

– Я, наверное, обезумел. Мне следовало в строжайшей тайне отвезти вас в город, в госпиталь… — Он задрожал, словно все мускулы его тела вступили в беспощадную борьбу друг с другом. — Мне грозит военно-полевой суд, если вас здесь обнаружат!

Глэйр понятия не имела, что такое военно-полевой суд, но землянин, казалось, был на грани душевного срыва. Ей захотелось его успокоить.

– Вам необходим отдых, потому что, очевидно, вы совсем не спали трое суток. У вас такой измученный вид…

Он рухнул рядом с кроватью на колени и дрожащей рукой натянул одеяло до самого подбородка Глэйр, будто вид ее обнаженных грудей смущал его, а может, даже был ему неприятен. Лицо его оказалось совсем близко от ее лица, и она прочла в покрасневших глазах страдание. Потом тихим, срывающимся голосом он произнес:

– Кто вы?

Версия на этот случай была заготовлена давно.

– Я совершала учебный полет с инструктором. Мы взлетели из аэропорта Таос, а над Санта-Фе в работе двигателя начались перебои…

Руки его судорожно сжались в огромные кулаки.

– Да, это звучит вполне правдоподобно. Однако меня не проведешь! Вот уже трое суток я оказываю вам медицинскую помощь. То есть у меня была прекрасная возможность изучить ваше тело. Я не знаю, кто вы, но знаю, кем вы не являетесь! Вы отнюдь не смазливая девчонка из Таоса, которой пришлось выброситься с парашютом из самолета, когда забарахлил двигатель. Вы — не человек! Не притворяйтесь! Ради Бога, скажите правду! Моя жизнь за эти три дня превратилась в ад!

Глэйр задумалась. Она наизусть знала инструкции, касавшиеся случайных контактов с землянами. Ими предписывалось любой ценой сохранить в тайне истинное происхождение, особенно от представителей власти. Но те же инструкции позволяли предпринять определенные шаги, направленные на сохранение собственной жизни. Главное — спастись и как можно быстрее покинуть Землю. Этот человек в настоящий момент единственное средство спасения… В конце концов, когда ей удастся подобру-поздорову убраться с Земли, его россказням никто не поверит…

– А как вы сами думаете, кто я?

– Вы оказались в пустыне сразу после появления в небе этого чертового огненного шара. Парашюта у вас не было, зато был набор таинственных инструментов и приспособлений в многочисленных карманах скафандра из неизвестной мне материи. Вы говорили в бреду на языке, не похожем ни на один земной… — Он поднялся с колен, отошел к окну и скрестил руки на груди. — Мне не следовало забирать вас к себе. Почему я это сделал, не знаю. Более того, я даже отправил водителя вездехода в Вайоминг, чтобы он никому ничего не рассказывал… Совершил преступление против своей страны…

Глэйр пристально, молча смотрела ему в глаза.

– Если бы я просто отвез вас в госпиталь, то мог бы до сих пор думать, что схватил коммунистическую шпионку… И здесь, ухаживая за вами, все время пытался уверить себя, что вы — человеческое существо. Но ваши ноги… Сломанные кости при малейшем нажиме становились на место. Что скажете? У вас есть все необходимые органы выделения, но вы ими не пользуетесь. Даже не потеете. Температура вашего тела — тридцать градусов, пульс мне вообще не удалось отыскать. Я хотел подпитывать вас внутривенно, но где они, ваши вены? Мне пришлось запихивать вам пищу прямо в рот. Но нужна ли вам пища?

Он снова подошел к кровати, склонился и взглянул в бездонные глаза Глэйр.

– Так кто же вы?

– Наблюдатель, — тихо ответила она. — Я с Дирны — далекой планеты другого солнца. Вы удовлетворены?

Землянин отшатнулся, как от удара, схватился за голову.

– Значит, вы — с летающего блюдца?

– Да, на Земле наши корабли называют именно так.

– Нет, скажите мне: «Я с летающего блюдца»!

– Я с летающего блюдца, — повторила она, чувствуя себя очень глупо.

Землянин заметался по комнате.

– Значит, я могу выйти на центральную площадь города и заявить, что у меня дома на кровати лежит существо с летающего блюдца… Снаружи — прекрасная женщина, внутри — один Бог знает, что прячется внутри прекрасной женщины! Что я нашел ее, и она рассказала мне о своей родной планете… Какой бред! Все бред! Но вы — реальность. От этого никуда не денешься… Вы понимаете, о чем я говорю?

– Почти.

– Значит, все происходит на самом деле? И вы не галлюцинация?

– Нет, — тихо ответила Глэйр. — Подойдите ко мне.

Она положила свою ладонь на его твердую, сильную руку и резко откинула одеяло. Он зажмурился, словно от яркого света. Глядя вниз, на себя, вдоль возвышений и впадин тела, которое стало таким привычным за десять лет, Глэйр увидела коричневые повязки, покрывающие ноги от лодыжек до колен. Да, он постарался сделать все, что мог. Нахлынувшее чувство благодарности к этому испуганному человеку на мгновение заставило ее забыть о боли. Преодолевая легкое сопротивление, она притянула его руку к себе. Широкая ладонь робко вздрогнула, соприкоснувшись с атласной кожей ее плеча, скользнула на мгновение к груди, спустилась ниже, к плоскому животу. Дыхание его стало тяжелым, лицо побагровело. Глэйр ощутила едкий запах пота, перебивающий прежний, приятный, и улыбнулась, стараясь успокоить его. Он резко отпрянул, поднял с пола одеяло и спрятал под ним ее наготу.

– Я достаточно реальна?

– Достаточно. У вас такая гладкая кожа… такая убеждающая…

– Иногда нам необходимо появляться среди вас. Нечасто. Но когда это требуется, Наблюдатель должен ничем не отличаться от землянина. Пока что, не умея еще в точности копировать ваше внутреннее естество, мы походим на вас только внешне.

– Значит, это правда? О существах из космоса, которые наблюдают за нами из своих… летающих блюдец?

– Это происходит в течение многих лет. Мы наблюдаем Землю дольше, чем вы живете. Дольше, чем я живу. Первые патрули прилетели сюда много тысяч лет назад. Но сейчас мы следим за вами пристальнее, чем когда-либо.

Руки землянина безвольно опустились. Он попытался что-то произнести, но не смог. Долгая минута прошла в молчании.

– Вам известно, что такое ИАО? Исследование Атмосферных Объектов?

– Американцы учредили эту организацию, чтобы, так сказать, наблюдать за Наблюдателями.

– Да! Наблюдать за наблюдателями. Так вот. Я работаю в ИАО, и моя работа состоит в том, чтобы проверять все сообщения о… летающих блюдцах… которые эти идиоты называют летающими блюдцами… Каждый месяц мне платят за то, что я охочусь на инопланетян. Понимаете? Я не могу держать вас здесь. Мой долг — передать вас своему правительству. Мой долг, черт побери!

8

Чарли проснулся, как обычно, на заре. Разве поспишь допоздна в двухкомнатной глинобитной хижине, вмещающей четверых взрослых и пятерых детей семьи Эстанция?

Малыш Луис открывал рот синхронно с первыми петухами. Это обычно вызывало поток брани со стороны дяди Чарли, который был пьяницей и спал плохо. Лупе отвечала на брань бранью, и утро вступало в свои права. Все вскакивали почти одновременно, сонные, злые. Бабушка разжигала печь, мать ухаживала за ребенком, брат включал телевизор и усаживался перед ним, отец тихонько выскальзывал из дому, а неряшливая и толстая Росита, не снимая рваной ночной рубахи, становилась перед алтарем на колени и монотонно молилась, выпрашивая прощения за свои новые грехи, добавившиеся к комплекту старых за прошедшую ночь.

Как бы хотелось Чарли хоть немного пожить одному, чтобы не слышать воплей Лупе, рева Луиса, пронзительных жалоб матери, унизительных ответов отца, бредовых фантазий бабушки о том времени, когда возродится старая религия… Жизнь в живом музее была не из приятных. Чарли ненавидел поселок: его пыльные немощенные улицы, приземистые грязные дома, смесь полузабытых старых обычаев с непонятными новыми, а превыше всего — толпы бледнолицых туристов, которые появлялись каждый июль и август, чтобы поглазеть на обитателей Сан-Мигеля, как на зверей в зоопарке.

Но теперь, во всяком случае, у Чарли было нечто такое, что отвлекало его от всей этой мерзости — человек со звезд, Миртин, живущий в пещере возле высохшего русла. И сквозь монотонную сутолоку дня он пронес необычное, возбужденное состояние — этот человек ждет его! Марти Макино оказался прав… Что бы он сказал, если бы узнал о Миртине?

Но доверять ему нельзя. Марти думает только Марти. Он, не раздумывая, продаст инопланетянина за сотню долларов газете, купит автобусный билет и исчезнет. Чарли решительно настроился даже не намекнуть Макино на то, что кто-то, может быть, живет в пещере у реки.

С девяти до двенадцати Чарли был в школе. Проржавевший старый автобус приезжал в поселок пять раз в неделю, за исключением времени уборки урожая, подбирал всех детей от 6 до 13 и отвозил их в большое кирпичное государственное здание школы для индейцев. Но учили их там немногому. Чарли понимал это так: правительству не хочется, чтобы они, выучившись, покинули резервацию. Тогда бы штат лишился солидного дохода от туристов. В Таосе, где находился самый большой и известный поселок, только за то, что вытащить из футляра камеру, брали пару долларов. Стоило ли удивляться, что образование в государственной школе не ахти какое? Кое-как читать, кое-как писать, кое-как считать… История, которую изучали здесь, была историей белых людей, Джорджа Вашингтона и Авраама Линкольна. А вот о том, как пришли сюда испанцы и превратили местных жителей в рабов, не рассказывали. Ничего не вспоминали о восстании и его жестоком подавлении испанцем по имени Варгас… Не хотели, видимо, чтобы в маленьких нечесаных головках зашевелились ненужные мысли.

Иногда Чарли получал хорошие оценки, иногда — плохие. Это зависело от того, насколько ему интересно, так как все предметы были легкими. Он самостоятельно изучил по учебнику алгебру и геометрию, принялся за астрономию. Знал принципы действия различных двигателей. Женщина, которая преподавала в школе, считала, что он должен стать поселковым плотником. Но у Чарли были иные намерения. Другой учитель, очень хороший, мистер Джемисон, сказал, что ему следовало бы через год поступить в среднюю школу, находящуюся в Альбукерке. Если ты способный, тебя будут учить независимо от цвета кожи. Но Чарли знал, что произойдет, заикнись он только об этом дома.

«Учись на плотника, — скажут родители. — Марти Макино учился в средней школе, и что это ему дало? Стоит ли ехать в Альбукерк, чтобы научиться курить, пить виски и пудрить мозги девчонкам?!»

То есть не пустят. Скорее всего, ему придется просто убежать из дома.

К часу Чарли был уже в Сан-Мигеле. Работы там было достаточно, в разные сезоны — разной. Весной нужно было, разумеется, сажать, и все население выходило в поле. Летом, когда наезжали туристы, детям полагалось околачиваться возле них с дружелюбным видом и позволять фотографировать себя в надежде заработать кое-какую мелочишку. Осенью начиналась уборка урожая. Зима была временем религиозных празднеств, начиная плясками Огненной Общины и кончая встречей весны в марте месяце. Празднества означали работу для всех: поселок нужно было вычистить и убрать яркими украшениями, мужчины чинили наряды, женщины делали керамику для продажи. Предполагалось, что обряды привлекут весной дожди, но Чарли знал, что единственное, что они действительно могут привлечь — так это туристов. Сезон начинался в резервации Хопи, где уже к концу лета исполнялись пляски Змеи, и продолжался, следуя на юг, через резервацию Суни, чтобы закончиться здесь — в деревнях, расположенных вдоль берегов Рио-Гранде.

До плясок Огненной Общины оставалось всего несколько дней. Чарли делал вид, что работает изо всех сил. На самом деле исподтишка засунул под расшитую материю плоские маисовые лепешки, чтобы ближе к вечеру спрятать их за старым заброшенным кива. Туда никто не сунется, потому что считается, что там обитают злые духи. Потом наполнил чистой водой пластиковую флягу, отнес туда же, поиграл с собакой, поругался с Лупе, почитал библиотечную книгу о звездах, понаблюдал, как священник пытается заманить группу прихожан на вечернюю молитву, заметил, что Марти Макино утащил Роситу во двор сувенирной лавки, быстро проглотил свой скудный ужин…

Наконец наступила ночь, но работа в поселке не прекращалась. Влиятельные люди были при деле — пожизненный вождь племени раздавал указания возле кива, Хесус Агильер — вновь избранный старостой общины, беседовал со жрецом Огня. Чарли небрежной походкой прошелся в конец улицы и, никем не замеченный, нырнул в старый кива. Потом, прижимая к груди свои припасы, понесся, словно ветер. То есть, так ему казалось. Детские ноги устали быстро, и пришлось сделать передышку уже в полумиле от поселка, рядом с силовой подстанцией, построенной электрокомпанией два года назад. Проектировщики догадались установить ее на некотором удалении от деревни, чтобы не портить ее внешний вид. Туристам нравилось делать вид, будто они путешествуют во времени. Автомобили и антенны на крышах им еще как-то удавалось не замечать, но силовая подстанция — это уже слишком! Чарли восторженно любовался большими трансформаторами и сверкающими изоляторами, представляя себе, как где-то на далекой электростанции распадающиеся атомы превращают пар в электричество, чтобы в его затерянной деревушке ночью было светло, как днем. Ему очень хотелось, чтобы школа когда-нибудь устроила экскурсию на электростанцию.

Отдохнув несколько минут, Чарли продолжил путь. Теперь, по тропинке, вившейся среди зарослей полыни и юкки, идти было легче. Он пересек первое пересохшее русло, затем — широкое ровное место, и вышел ко второму руслу, гораздо большему, с крутым обрывом на противоположной стороне, где в пещере прятался человек со звезд.

На краю глубокой расщелины Чарли остановился и посмотрел на небо. Ночь была безлунной, и звезды казались необычно яркими и четкими. Он отыскал созвездие Ориона и остановил взгляд на крайней звезде слева, названия которой так и не узнал, перелистав весь учебник. Она показалась ему самой красивой из всех звезд. По спине пробежали мурашки. Ему представились планеты, вращающиеся вокруг звезды, необычные города, существа, непохожие на людей…

Зачем глядеть на звезды? Что он знает о городах своей родной планеты

– Лос-Анджелесе, Нью-Йорке?

Быстро поднявшись по обрыву, Чарли вошел в пещеру. Она была не более четырех метров в высоту и примерно шести — в глубину. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел Миртина. Человек со звезд лежал в прежней позе. Глаза его были открыты.

– Все в порядке, Миртин.

– Привет, Чарли.

Облегченно вздохнув, мальчик присел рядом с инопланетянином на корточки.

– Я принес тебе пищу и воду. Как ты себя чувствуешь?

– Вполне сносно. Кость заживает.

– На лепешки. Они холодные, но вкусные.

– Сначала воду.

Чарли открутил крышку фляги и влил все содержимое в рот пришельца. Как много он пьет!

– Теперь лепешки?

– Да.

Съев пять лепешек, Миртин дал глазами знак, что хватит.

– Из чего они сделаны?

– Из кукурузы. Знаешь, что это такое?

– Знаю.

– Мы перемалываем кукурузные зерна, делаем тесто и печем его на горячем камне. Так же, как и много лет тому назад.

– Почему ты с такой злостью говоришь об этом?

– А как же иначе? Какой сейчас год — 1982 или 1492? Почему мы не можем приобщиться к цивилизации, как все остальные? Почему должны жить по-старому?

– А что вам мешает?

– Белые!

Миртин нахмурился.

– Ты имеешь в виду, что они силой принуждают вас сторониться цивилизации? У них есть на этот счет соответствующие законы?

– Конечно же, нет. Мы вправе делать все, что пожелаем. Можем даже снести поселок и выстроить на его месте город. То есть имеем на это право. Но наша община очень бедная… А туристы приносят доход… Понимаете, наша деревня — это музей прошлого. Вы понимаете меня?

– Кажется, — пробормотал Миртин. — Преднамеренное сохранение архаичного образа жизни…

– Какого?

– Устаревшего.

– Вот-вот. Причем мы сами проголосовали за это, все племя. У нас ведь нет своих денег, есть только те, которые платят туристы за представления. Мы танцуем для них, мажем краской лица… Но все это показное, потому что мы уже забыли, что оно означает. Даже старики не помнят слова посвящения в тайную общину, и придумали новые. Все это — обман, сплошное надувательство! Обман! — Чарли задрожал от гнева. — Может быть, еще лепешку?

– Да, пожалуйста.

Мальчик удовлетворенно наблюдал, как человек со звезд насыщается.

– Нам нужны холодильники, — продолжал Чарли. — Нужно тепло, мостовые, настоящие дома и дороги. А мы живем в сплошной грязи. Автомобили и телевизоры — все, что досталось нам от технических достижений ХХ века. Мне тошно, Миртин. Знаешь, чего бы мне хотелось? Податься в Лос-Анджелес и научиться там строить большие ракеты. Или стать космонавтом. Я много знаю, но хочу знать еще больше, во много раз больше!

– Ты еще слишком молод, чтобы оставить родительский дом.

– Да уж. Черт, кому хочется, чтобы ему было только одиннадцать лет? Меня быстро арестуют. Но как же иначе? Ведь в начальной школе электронику не изучают… Хватит об этом. Мне не хочется говорить о своей вонючей деревне. Лучше расскажи мне о своем мире. Пожалуйста, Миртин!

Инопланетянин улыбнулся.

– Это будет долгий рассказ. С чего же начать?

– У вас есть большие города?

– Да, очень большие.

Глаза Чарли загорелись.

– Больше, чем Нью-Йорк?

– Некоторые — гораздо больше.

– И вы летаете на реактивных самолетах?

– Нечто подобное, — улыбнулся Миртин. — Мы используем ядерные реакторы. Ты видел, как один из них взорвался в небе.

– Какой же я глупец! Конечно! Вы же с летающего блюдца! А что заставляет их двигаться? Что-то вроде солнечной энергии?

– Да. Небольшой реактор, который создает плазму, заключаемую в сильное магнитное поле. Авария на нашем корабле обусловлена именно ослаблением этого поля.

– А как быстро летают ваши корабли? Пять тысяч миль в час?

– Что-то около этого, — уклончиво ответил Миртин.

Чарли понял, что ему следует удовлетвориться таким ответом.

– Значит, вы можете добраться отсюда до Нью-Йорка за какой-нибудь час? Да? И на своей планете вы летаете так же быстро? А сколько…

– Мне не следует ничего рассказывать тебе, Чарли, — мягко прервал мальчика Миртин. — Это, как здесь говорят, секретная информация. Совершенно секретная.

– Но я никому ничего не расскажу! Честно-честно!

Глаза его умоляли. Миртин тяжело вздохнул.

– Нас восемь миллиардов. Планета чуть больше вашей, хотя сила тяжести примерно такая же. Но мы не занимаем так много места, как вы. Мы очень маленькие… Можно еще лепешку?

Пока пришелец жевал, Чарли обдумывал его последние слова.

– Вы хотите сказать, что не похожи на нас?

– Совсем не похожи.

– Да, я помню. Вы спрятаны внутри земного тела… Расскажите о себе! У вас, наверное, другие кости, а сердце и желудок на похожи на наши?

– Я маленький, меньше метра длиной. У меня вообще нет костей, просто утолщения хрящей… — Миртин запнулся. — Будет лучше, если я не буду описывать себя, Чарли.

– Вы имеете в виду, что вот прямо сейчас, внутри вас, внутри того, что я вижу, сидит такая штука? Не больше ребенка, свернувшаяся внутри этого тела? Так?

– Именно так, — признался человек со звезд.

Чарли поднялся и подошел к выходу из пещеры. Он был потрясен, хотя и понимал, что это глупо. Кто сказал, что на других планетах должны жить существа, похожие на людей? Но Миртин… Чарли представил себе что-то вроде большого червяка, только еще хуже… Он взглянул на три яркие звезды и впервые понял, с каким чуждым существом столкнула его судьба.

– Я мог бы съесть еще одну лепешку, — раздался из темноты голос инопланетянина.

– Осталась последняя. Я не думал, что ты такой голодный, — извинился мальчик.

Когда Миртин покончил с едой, они продолжили беседу. Пришелец рассказал о своей планете, о Наблюдателях и их роли, о летающих блюдцах. Потом попросил маленького индейца рассказать о себе. Чарли попытался объяснить ему, как тяжело расти в деревне, в которой сохраняются доисторические обычаи, описать охватывающее его временами чувство бессилия, кипящее в нем нетерпение, жажду учебы, тягу к знаниям, страстное желание действовать…

Миртин слушал. Он был опытным собеседником, знал, где надо промолчать, а где — задать вопрос. Успокоил Чарли, пообещав ему, что наступит время, когда он уедет из Сан-Мигеля в настоящий мир, а пока следует внимательно присматриваться к окружающему и задаваться вопросами.

Чарли смотрел на этого толстяка с дружелюбными глазами и чуть тронутыми сединой волосами, и никак не мог поверить, что перед ним ни что иное, как какое-то бесформенное существо без костей! Миртин был так похож на человека, так добр! Как врач или учитель, только гораздо более близким и внимательным. Даже мистер Джемисон, человек, которого Чарли уважал больше других, временами забывал его имя, называя Хуаном, Хесусом или даже Джузеппе.

«Миртин никогда не забудет мое имя!» — отметил про себя мальчик.

Через некоторое время он понял, что, должно быть, утомил человека со звезд. К тому же пора было возвращаться в деревню.

– Очень жаль, но мне пора идти. Вернусь завтра вечером, принесу еще лепешек, и мы продолжим разговор. Хорошо?

– Хорошо, Чарли.

– Ты уверен, что у тебя все в порядке? Может быть, тебе холодно?

– Не волнуйся, малыш. Мне хорошо. И если ты будешь приходить каждый вечер, то, думаю, я поправлюсь гораздо быстрее, чем рассчитывал.

Чарли улыбнулся.

– Знаешь, ты ведь, вроде, как друг мне. Это так нелегко — находить друзей. До скорого, Миртин. Береги себя.

Он попятился к выходу, развернулся и помчался в деревню, пританцовывая и подпрыгивая от счастья. В голове у него гудело от рассказов о другой планете и ее далеко ушедшей вперед науке. Но главное — человек со звезд, который не просто проводит с ним время, а нуждается в нем.

«Я ему понравился, — думал Чарли. — Ему приятно говорить со мной. Он может многому меня научить.»

Радость словно придала ему крылья — так быстро добрался он до подстанции, и тут произошло непредвиденное. Этот укромный уголок был занят влюбленной парочкой, которую Чарли не успел заметить и с разбегу споткнулся о вытянутую ногу девушки, едва не упав. Поскольку ночь была холодной, они не сняли одежды, но мальчик был уже достаточно знаком с прозой жизни, чтобы понять, что испортил кому-то удовольствие. Девушка крикнула в его адрес что-то непристойное, мужчина, перекатившись, погрозил кулаком. Это были Марти Макино и лучшая подруга Роситы Мария Агильер, он узнал их и от всей души надеялся, что они не успели рассмотреть его возвращающимся со стороны реки, а тем более Марти — человек, от которого можно ожидать самых настоящих неприятностей.

Холодная волна страха прошла по худому тельцу Чарли Эстанция, и он во весь дух бросился бежать к деревне.

9

Сигнал бедствия, посланный гибнущим кораблем, был принят одновременно всеми дирнанскими разведчиками, так как их широкополосная система связи не ограничивалась прямым распространением волн и не нуждалась в отражении их от ионосферы. Об аварии узнали 20 Наблюдателей над Китаем, 18 — над территорией СССР, 19 — над Северной Америкой и прочие, несущие службу над Индией, Бразилией, африканскими государствами, Антарктикой, Японией и другими технологически высокоразвитыми узловыми регионами Земли, над которой в ту ночь патрулировало около 4000 кораблей-разведчиков.

В то же мгновение сигнал достиг четырех кораблей, находившихся на стационарных окололунных орбитах; одиночных кораблей, регулярно проверяющих запущенные земными государствами искусственные спутники на предмет обнаружения какого-либо смертоносного оружия; кораблей, размещенных в окрестностях Марса и Венеры. И, конечно, привлек внимание дирнанской постоянной базы на Ганимеде, спутнике Юпитера, не уступавшем по величине планетам, на которых находились стоянки, рассчитанные на 90 кораблей-разведчиков, чтобы экипажи их могли насладиться предоставляемыми по жребию отпусками. Он был услышан более чем пятьюдесятью транспортными кораблями, находившимися в пути с Ганимеда к другим постам солнечной системы, которые занимали экипажи, ожидающие отпуска. Сигнал добрался не только до кораблей, расположенных около Нептуна, но даже и около Плутона. Через определенное время — и очень-очень немалое — этот незатухающий вопль умирающего корабля достигнет Дирны.

Краназойцы, которые тайно настраивались на длину волны дирнанцев, также не остались в неведении.

И, кроме того, сигнал бедствия активировал приемники в штабах дирнанцев на Земле.

Вообще-то на Земле не должно было быть дирнанских штабов. Дирна и Краназой подписали соглашение, одним из условий которого было абсолютное запрещение каких-либо физических высадок на планете как дирнанского, так и краназойского персонала — не говоря уже о постоянном там присутствии. Но соглашение иногда ставило под угрозу всеобщую безопасность. Поэтому дирнанцы сочли необходимым, в целях самозащиты, все же внедрить на поверхность планеты агентов. Их база была тщательно замаскирована, не столько от землян, сколько он краназойцев. Земляне просто не поверили бы, не успели бы поверить, что среди них живут инопланетяне, так быстро были бы заметены дирнанцами следы. Но краназойцы… Галактический мир мог бы оказаться на грани войны.

Сообщения хлынули в дирнанский бункер сплошным потоком, и в течение нескольких минут вся система связи была фактически выведена из строя, захлебнувшись информацией. Затем центральному пункту управления на Земле удалось овладеть ситуацией, заглушить галдеж, и сообщить всем, что намечается предпринять в связи со сложившейся ситуацией. Корабли на орбитах продолжили обсуждение катастрофы, но перестали беспокоить земную базу.

Тем временем вычислительный центр лихорадочно определял возможные траектории приземления членов экипажа.

– Выпрыгнули все трое, — сообщил один из агентов. — Перед самой катастрофой, за несколько секунд до нее.

– Я познакомился с Глэйр на Ганимеде. Замечательная девушка!

– Они все замечательные! Были замечательными…

– Я думаю, остались в живых. И мы их отыщем.

– Что слышно от станции слежения?

– Все трое приземлились в штате Нью-Мексико. Но коммуникаторы вышли из строя.

– Как это могло произойти?

– Им пришлось прыгать с необыкновенно большой высоты, чтобы избежать неприятностей, поэтому приземление должно быть очень тяжелое. От кого-то из них поступают сигналы, но настолько слабые, что мы даже не можем определить местонахождение передатчика. Двое других пока молчат.

– Будем надеяться на живучесть наших тел. Экипаж, конечно, получил очень тяжелые повреждения, но вряд ли смертельные.

– То есть эти тела настолько крепкие, что в состоянии пережить катастрофу, в которой ломается коммуникатор?

– Коммуникатор — штука твердая. Не то, что кости и плоть. Уверен, что они живы.

– В любом случае, нам необходимо их найти.

– Конечно! Если хотя бы одного из них подвергнут вскрытию…

– Молчи, высокомерный болван!

– Ну, ладно. Предположим, что они живы, если от этого тебе будет легче. Их найдут и отправят в больницу. На рентген. Вот тогда начнутся настоящие неприятности. Да что с тобой? Ты влюблен в Глэйр?

– Если начистоту, то он влюблен в Ворнина.

– А кто в него не влюблен? Покажите мне того идиота, который не влюблен в Ворнина! Послушай, сколько агентов мы сможем отправить на этой неделе в Нью-Мексико?

– С десяток.

– Уже отправляй. Как ученых, ищущих обломки метеорита, как газетчиков, которые будут опрашивать людей, видевших огненный шар. И постарайся как можно более точно определить траекторию корабля перед взрывом.

– А ты знаешь, где мы можем получить наиболее точные данные?

– Где?

– В ВВС Соединенных Штатов. Бьюсь об заклад, ИАО записывает все подряд.

– Неплохая мысль. Надо выйти на связь с нашим человеком в ИАО.

– Они наверняка уже рыщут в районе катастрофы в поисках обломков.

– Но им ничего не известно об экипаже. Поэтому мы найдем их раньше.

– Это будет нелегко. Как говорится в земной пословице — иголка в мусорной яме?

– В стогу сена.

– Вот-вот! Иголка в стогу сена!

– И ты уверен, что они живы?

– Не сомневаюсь.

10

«Уснул, кажется», — облегченно вздохнула Кэтрин.

Уверена, однако, она в этом не была. За эти четыре дня ей удалось точно узнать о своем неожиданном ночном госте только одно — что она ни в чем не может быть уверена, когда дело касается его.

Глаза закрыты. Глазные яблоки под веками неподвижны. Дыхание глубокое, ровное. Все признаки сна. Но иногда ей кажется, что он только делает вид, что спит, потому что именно этого она от него ожидает. Временами Ворнин погружался в сон вовсе непостижимым образом, как бы выключая себя, будто он — машина. Щелк! Но чего еще ждать от существа с другой планеты?

Кэтрин привыкала к этой мысли долго и мучительно. Но сомнений быть не могло. Все, связанное с этим человеком, ошеломляло ее. Оранжевый оттенок крови. Дивный костюм в шкафу. Странные инструменты, выпавшие из него — взять хотя бы тот маленький фонарик, оказавшийся на поверку дезинтегратором! А температура кожи! А непонятные слова неземного языка, которые он произносил в бреду! Бред без жара! Легко вправляемые кости! И еще эта удивительная легкость тела…

Как можно было относить такое к разряду просто странностей?

За четыре дня он ни разу не воспользовался «уткой». Как мог мужчина не мочиться такое долгое время? Ел регулярно, пил очень много. И, тем не менее, не испражнялся и не потел. Куда же деваются продукты выделения? Какой у него обмен веществ? По натуре своей Кэтрин никогда не задумывалась о других планетах, формах жизни. Но теперь она вынуждена была признать, что они существуют.

Даже его имя — Ворнин! Что это означает? Фамилия? Или просто кличка? Он запинался на каждой букве, когда она попросила повторить, словно для него было непривычным мышление, включающее в себя алфавит. Кэтрин старалась не расспрашивать его особенно. Боялась задавать вопросы. Наступит время, и он сам расскажет все, что посчитает нужным.

Все эти ночи Кэтрин спала на неудобном диване в гостиной, хотя Ворнин весьма прямо предлагал ей разделить с ним ложе. «Кровать достаточно большая для двоих, не так ли?» Неужели же он умышленно притворяется невинным, будто не знает, что происходит обычно, когда мужчина и женщина спят рядом? Неужели не имеет понятия о том, что такое секс? Видимо, имеет, но представляет невозможным заниматься этим с существом с другой планеты.

Тогда она отвернулась и покраснела, словно девственница, и ее саму удивила такая реакция. Вот уже год, как она вдова, и могла бы спать, где хочет, как это было в 19 лет, еще до замужества. Однако последнее время Кэтрин часто ловила себя на том, что стала загадочно стыдливой. Даже мысли о возможных связях с другими мужчинами пугали ее. Она полностью отошла от окружающего мира, свив здесь теплое гнездышко для себя и дочки, редко выходила дальше ближайшего супермаркета… Хотя и понимала, что так нельзя. Ребенку нужен отец. Человек, упавший с небес, вряд ли мог бы стать кандидатом в мужья, но даже при всем этом причин, по которым она не могла бы позволить себе близость с ним, даже самую тесную, не было. Разве что сломанная нога могла бы помешать ему заняться этим требующим немалых усилий делом. Но она заживала фантастически быстро, опухоль спала, и при последней перевязке Кэтрин не заметила никаких признаков боли.

Так в чем же дело?

Ей показалось, что она знает, в чем. В силе своего собственного вожделения. Что-то в этом невероятно красивом мужчине физически влекло ее с самого первого момента. Кэтрин не верила в любовь с первого взгляда, но ведь желание с первого взгляда — совсем другое дело! И она была охвачена желанием! И если произойдет так, что барьер, разделяющий их, чуть пошатнется, то может случиться что угодно!

Что угодно!!!

Кэтрин поправила покрывало и взяла лежащий на ночном столике блокнот.

«Я вернусь через несколько часов. Съезжу в город за покупками. Не волнуйтесь».

Она положила записку на свободную подушку рядом с Ворнином, на цыпочках вышла из спальни и прошла в детскую. Девочка творила нечто жуткое и тягучее из пластилина. Оно корчилось, как осьминог. Или как марсианин, если марсиане существуют. Ей уже повсюду начали мерещиться внеземные существа!

– Смотри, мамочка, какая змея! — похвасталась Джил.

– У змей не бывает ног, дорогая, — покачала головой Кэтрин. — Но все равно красиво. Дай-ка, я надену на тебя пальто.

– А куда мы пойдем?

– Мне нужно съездить в город. А ты поиграешь у миссис Уэбстер, ладно?

Джил безропотно позволила себя одеть. У нее была быстрая приспособляемость трехлетнего ребенка к переменам окружения и обстоятельств. Она еще помнила своего дорогого папочку, но очень смутно. Скорее, помнила, как называла когда-то кого-то «папочкой». И если бы Тэд вошел неожиданно в эту дверь, она не узнала бы его. Таким же образом поблек в ее памяти пропавший котенок, причем за еще более короткий срок. Что касается внезапного и необъяснимого появления в их семье Ворнина, то это, казалось, ее вообще нисколько не обеспокоило. Она восприняла это, как природное явление — закат солнца или приход почтальона. У Кэтрин хватило проницательности не предупреждать Джил о том, что нельзя упоминать о Ворнине в разговорах с чужими, так как тогда девочка точно бы сделала это. И уже на третий день у нее пропал всякий интерес к этому человеку в кровати.

У соседки, с которой Кэтрин поддерживала отдаленно приятельские отношения, было четверо детей в возрасте до 10 лет, и лишний ребенок не был для нее особой обузой.

– Присмотрите, пожалуйста, за Джил часов до пяти, — попросила Кэтрин.

– Мне нужно в город.

Девочка серьезно помахала ей вслед ручкой.

Через пять минут Кэтрин уже приближалась к Альбукерку со скоростью 130 километров в час, а еще через двадцать пять оказалась в городе.

Движение на улицах было небольшим. По зимнему небу чередой неслись серые тучи, горизонт окутывала сизая дымка.

Поставив автомобиль на большой городской стоянке под путепроводом, ведущим к мосту через Рио-Гранде, Кэтрин пешком пошла на восток, к старому городу. Нашла в телефонной книге адрес Церкви Контакта. Разумеется, название это пришпилили общине газеты, и члены ее искренне возмущались, когда о них говорили, как о приверженцах веры. Официально они именовались «Обществом Братства Миров», но адрес был помещен в разделе «Религиозные организации».

Полированная бронзовая табличка, прикрепленная на фасаде полуразвалившегося старого здания, гласила, что местное отделение Общества находится именно здесь. Кэтрин немного задержалась у входа. Щеки ее неожиданно вспыхнули. Она вспомнила, как язвительно отзывался Тэд об этой организации с ее внешней помпой, собраниями в Стоунхендже и на Столовой горе, о ханжеском смешении древних обрядов с современной наукой. Он считал, что по крайней мере половина ее членов — жулики, а другая — доверчивые простаки, и что Фредерик Сторм, руководитель — самый большой жулик из всех.

Но мнение Тэда не имело теперь никакого значения, и она пришла сюда не для того, чтобы стать приверженцем культа, а для того, чтобы что-нибудь выведать.

Роскошно оборудованный интерьер резко контрастировал с обшарпанным фасадом здания. Небольшую переднюю с высоким потолком украшала сверкающая бронзой статуя, которая являлась непременным атрибутом культа Контакта. Обнаженная женщина с закрытыми глазами распростерла руки, вытянув их в приветственном жесте к звездам. Прежде Кэтрин считала эту эмблему чрезвычайно глупой, но сейчас, к своему собственному беспокойству, уже не была в этом столь уверенной.

Роскошные двери из красного дерева вели в другие помещения. Через несколько секунд одна из них открылась, в прихожую вышла женщина примерно сорока лет с профессиональной улыбкой на устах. Волосы ее были гладко зачесаны назад, воротник модного, но строгого платья украшала небольшая стилизованная эмблема в виде летающего блюдца, служившая опознавательным знаком культа Контакта.

– Добрый день. Чем могу служить?

– Мне… — нерешительно начала Кэтрин, — нужна… кое-какая информация.

– Пройдите, пожалуйста, сюда, — жестом пригласила женщина, и Кэтрин оказалась в кабинете, который привел бы в восторг председателя любого банка.

Женщина уселась за массивный стол. Над ним висела стереофотография самого Фредерика Сторма, взирающего на посетителей с напускной таинственностью. «Фюрер, да и только, — подумала Кэтрин. — Хайль!».

– Вы пришли несколько рано. Вечерняя служба в честь благословенного вселенского единения начнется в восемь. Выступление Фредерика Сторма с экрана обещает быть весьма вдохновляющим. А пока мы можем пройти предварительное ознакомление. Вы принадлежали к какому-либо аналогичному обществу?

– Нет. Я…

– Не волнуйтесь. Это простая формальность. — Женщина подтолкнула к ней куб диктофона. — Ответьте на несколько вопросов, и мы тут же начнем вовлекать вашу душу в гармонию вселенной. Как я полагаю, вы знакомы с нашими целями и воззрениями? Читали книги Сторма о его контактах с нашими братьями из космоса? Он замечательный писатель, не так ли? Не понимаю, каким образом любой мыслящий человек может прочесть его книги и не увидеть…

– Извините, — в отчаянии прервала ее словесный поток Кэтрин, — но я не читала этих книг. И пришла сюда не для того, чтобы присутствовать на службе. Я только хочу получить кое-какую информацию.

Выражение профессионального участия исчезло с лица женщины.

– Вы из прессы? — раздраженно поинтересовалась она.

– Вы имеете в виду, что… Нет, нет. Я… — Кэтрин на мгновение умолкла, обдумывая, с чего лучше начать. — Я — простая домохозяйка. Меня беспокоят эти космические предметы… летающие блюдца и прочее… Понимаете, мне хочется узнать, какие они, существа из космоса, что они хотят от нас. Я давно хотела обратиться к вам, а несколько дней назад, увидев огненный шар, наконец решилась и при первой же возможности приехала. Но я ничего не знаю, совсем ничего. Вам придется начать для меня с самого начала.

Женщина облегченно вздохнула, убедившись, что ей не надо держать ухо востро перед сующей всюду свой нос прессой.

– Пожалуй, вам лучше всего начать с нашей литературы. Вот вводный курс. — Она протянула Кэтрин толстый конверт. — Здесь вы найдете все основополагающие материалы. Затем рекомендую прочитать последнее издание «Наших друзей из галактики» Фредерика Сторма. Очень вдохновляет!

Кэтрин взяла тяжелую, толстую книгу в мягком переплете.

– Я обязательно прочитаю!

– Цена два доллара.

Кэтрин изумилась. Обращающие в новую веру обычно не начинают с извлечения выгоды из процесса обращения с первых же шагов. Она поджала губы и вручила женщине два доллара.

– Также можете посмотреть пятнадцатиминутный информационный фильм. Мы демонстрируем его в зале на втором этаже каждые полчаса. Начало через пять минут. — Быстрая улыбка. — Вход свободный.

– Обязательно посмотрю, — пообещала Кэтрин.

– Прекрасно. Впоследствии, если вы почувствуете, что учение Фредерика Сторма заинтересовало вас, приходите еще. Мы снова побеседуем и, возможно, занесем в список кандидатов, что позволит вам посещать вечернюю службу.

– Понятно, — кивнула Кэтрин. — Но мне хотелось бы спросить вас еще кое-о-чем.

– Пожалуйста.

– Огненный шар. Это был не метеор, правда? Это было летающее блюдце, потерпевшее бедствие?

– Фредерик Сторм абсолютно уверен в этом, — строго произнесла женщина, сделав почтительное ударение на имени руководителя. — Вчера он сделал по этому поводу краткое заявление, и намерен более полно обнародовать свои мысли на одной из служб в начале будущей недели.

– Значит, он уверен… А как же экипаж блюдца?

– В отношении экипажа Фредерик Сторм никаких заявлений не делал.

– Предположим, — неловко начала Кэтрин, — что экипаж выбросился, используя что-то вроде парашютов. Предположим, они благополучно достигли земли. Возможно ли это? Может ли случиться так, что их кто-либо увидит? Случалось ли когда-либо что-нибудь подобное?

И сама испугалась своей откровенности. А вдруг эта женщина сейчас набросится на нее с расспросами, потребует немедленно отвести к раненому галактическому гостю. Но на лице женщины не отразилось заинтересованности.

– Безусловно, галакты множество раз высаживались на Земле и ходили среди нас в облике людей. Потому что они люди! — важно заявила она. — Просто более развитые, более приблизившиеся к тому, чтобы стать богами, а это и наша конечная цель. Фредерик Сторм не сомневается в этом. Но бояться не надо. Вы должны понять, что они настроены к нам благожелательно. Ну, идите. Вы можете опоздать к началу фильма. В следующий раз, вне всяческого сомнения, вы придете сюда с другим настроением!

Кэтрин поняла, что ее мягко выпроваживают, и попрощалась. Стрелки указателей привели ее в большой зал, украшенный привычными атрибутами культа Контакта — портретами Фредерика Сторма, картами звездного неба, эмблемами. Зрителей было всего четверо, и те — женщины преклонного возраста. Кэтрин заняла место в последнем ряду, и почти тут же свет начал гаснуть.

«Из неизмеримой бездны космоса, — раздался из динамиков сочный напыщенный голос, — через непостижимо огромные глубины галактического пространства к нашей бедной страдающей планете спешат дружественные гости».

На экране — звезды, Млечный путь. Камера приближает группу звезд. Затем неожиданно — вид нашей Солнечной системы. Планеты рассыпаны на черном фоне, словно бусинки. Сатурн, Марс, Венера, Земля с неестественно четкими очертаниями материков. Съемка безусловно не с натуры, ничего общего вообще не имеющая с подлинным видом космоса. А затем — летающее блюдце, сначала очень маленькое, но все более увеличивающееся в размерах по мере приближения к Земле. Кэтрин с трудом удержалась от смеха — таким комичным, со всеми иллюминаторами, перископами и вспыхивающими огнями оно казалось. Пока что фильм ничем не отличался от стандартного научно-фантастического боевика, отснятого с обычной степенью умения.

«Существа божественных качеств, сверхлюди в своих способностях, благожелательные, все понимающие, умудренные длительной жизнью, страшно огорчаются, наблюдая нашу раздираемую противоречиями цивилизацию…»

На экране возникло внутреннее помещение летающего блюдца — компьютеры, качающиеся стрелки приборов, пощелкивающие механизмы. А вот и владельцы тарелочки — превосходные образчики сверхлюдей, мускулистые, величественные, с выражением несказанной мудрости на лицах. Вот корабль совершает посадку на Землю, опускаясь легко, словно перышко. События разворачиваются бурно: фермеры стреляют в инопланетян из охотничьих ружей, люди в военной форме с суровыми лицами идут на блюдца в атаку, истеричные женщины прячутся за деревьями. Галакты демонстрируют полное спокойствие, отражая пули и бомбы, и печально улыбаются, призывая перепуганных землян к переговорам.

«И вот является Фредерик Сторм, предлагая себя в качестве моста между человечеством и пришельцами…»

К блюдцу с бесстрашной улыбкой на устах приближается высокий мужчина. А вот он уже на борту летающей тарелочки. Галакты оказываются ростом не менее двух с половиной метров. Они важно обмениваются с земным послом рукопожатиями.

«…настороженному, обуянному всевозможными страхами человечеству Фредерик Сторм передает послание мира. Сначала он встретил лишь презрение и насмешки, столь знакомые другим начинателям и вождям человечества…»

Толпа разбивает переднее стекло автомобиля Сторма. Поджигает машину. Но полиции удается в самый последний момент спасти пророка. Сердито взлетают вверх кулаки. Лица искажаются ненавистью.

«…но были и другие, которые поняли истинность этого подвергаемого гонениями человека…»

Фотоснимок очереди из женщин, раскупающих одну из книжек Сторма. Ученики, внимательно слушающие своего учителя. Сторм улыбается толпе, собравшейся в Лос-Анджелесском Колизеуме. Темп фильма ускоряется, одно из самых последних религиозных движений набирает силу.

Кэтрин беспокойно заерзала.

Теперь кадры мелькают с головокружительной скоростью. Сторм снова среди галактов в летающем блюдце. Он выступает с экрана, призывая человечество отбросить недоверие и подозрительность и чистосердечно приветствовать благодетелей из космоса. На экране появляются лица других людей, утверждающих, что они тоже видели галактов.

«Да, я воочию видел…»

«Я летал на корабле…»

И, наконец, последние кадры, запечатлевшие религиозную службу Общества Братства Миров — шумное сборище фанатиков, исступленно размахивающих руками. Заканчивается фильм могучими аккордами органа, сотрясающими здание.

Когда зажегся свет, четыре зрительницы остались сидеть, будто завороженные, словно испытав потрясшее их души прозрение.

Кэтрин быстро встала и, прежде чем кто-либо успел ее остановить, выскользнула на улицу. Она поняла, что приход сюда оказался пустой тратой времени. Тэд был прав — все это чистое мошенничество, направленное на выкачивание денег из простаков. Ей хотелось вернуться в роскошный кабинет и бросить в лицо сидящей там женщине: «Ваш Сторм в жизни не встречался с галактами! А если вам хочется посмотреть на одного из них, приходите ко мне домой!» Как это ни печально, но пророк оказался мошенником, а его последователи — чокнутыми. А что, если бы Ворнин упал рядом с домом истинного ревнителя этой веры?

Кэтрин рассмеялась, представив себе появление одного из последователей культа Контакта на вечерней службе с подлинным галактом под ручку. Почти то же самое, как и приход Иисуса ко всенощной перед Пасхой.

Жаль, что поездка оказалась безрезультатной, если не считать просмотра дурацкого фильма и потери двух долларов. Да уж, во взаимоотношениях с Ворнином придется полагаться только на саму себя.

Забрав Джил, Кэтрин первым делом проведала пришельца.

– Поездка оказалась удачной? — поинтересовался он.

– Не совсем.

– Что это вы привезли?

Щеки ее запылали.

– Да так, мелочь. Просто дешевое чтиво.

– Я могу посмотреть?

Кэтрин на мгновение задумалась, как бы выпутаться из создавшегося положения, но, так ничего и не придумав, бросила брошюры на кровать.

– Если хотите…

Ворнин перелистал страницы.

– Что это?

– Это? Литература о летающих блюдцах, — спокойно пояснила она. — Я раздобыла ее в Альбукерке, в клубе Контакта. Вы знаете, что такое культ Контакта?

– Новая религия. Основана на предположении, что земляне встречаются с существами из космоса.

– Точно, — кивнула Кэтрин.

– Но почему вас это заинтересовало?

В голосе его послышались хитрые нотки. Она нашла в себе силы посмотреть ему в глаза.

– Меня очень многое заинтересовало. Но я только зря потратила время. Они не распознали бы настоящее существо из космоса, даже если бы оно поздоровалось с ними за руку.

– Вы уверены в этом?

– Да, — твердо ответила Кэтрин. — Да!

11

Последние несколько лет Том Фолкнер в тяжелые минуты любил думать, что живет в аду. Но только теперь понял, что это было преувеличением. В каком там аду? Так, в его окрестностях. Теперь же ему повезло угодить в самое пекло, и он отнюдь не был уверен, что рассудок в состоянии будет справиться с таким тяжелым испытанием.

Жизнь не баловала его. Крах карьеры астронавта, изгнание в это дерьмовое ИАО, расторжение брака… Но он стойко держался. Гнулся, да. Но оставался в трезвом уме!

А теперь…

– Не стесняйтесь, выпейте, — предложила ему Глэйр.

– Но как вы…

– Нетрудно догадаться. Бедняга Том! Мне так жаль вас…

– Нас обоих.

– Я знаю, — улыбнулась она.

– Ведьма! Это нечестно — играть на моей слабости.

– Вам просто необходимо расслабиться. Поэтому выпейте.

– А вы?

– Я же говорила, что мне нельзя прикасаться к алкоголю, — покачала головой Глэйр.

Она сидела на кровати, укрыв ноги одеялом. Верхняя часть ее тела тонула в одной из его пижам. Тому стоило немалых усилий заставить девушку одеться. Ее пренебрежительное отношение к своей наготе вызывало у него немалое беспокойство, отягощенное непреодолимым желанием забраться к ней в постель. Великолепная, пышная грудь могла бы свести с ума кого угодно, а Фолкнера в его нынешнем положении — и подавно. Присутствие в доме необыкновенной гостьи и так доставляло ему массу хлопот, так не хватало еще этого…

Он вынул из кармана футляр со шприцем и под пристальным взглядом Глэйр ввел виски прямо в вену. Вот и все. И не надо беспокоиться о запахе изо рта. Алкоголь непосредственно попадет туда, где ему и положено быть — в кровь.

Через несколько мгновений напряжение, сковывающее его крупное тело, несколько спало.

– Вы собираетесь звонить в свою контору? — спокойно поинтересовалась девушка.

– Я считаюсь больным, и до понедельника меня никто не будет беспокоить. Это даст мне еще несколько дней на то, чтобы все детально взвесить.

– Вы все еще намерены выдать меня властям?

– Должен. Но не могу. И не хочу.

– Мои ноги заживут очень быстро, недели за две. К тому времени соплеменники уже найдут и заберут меня, а вы сможете вернуться к своей работе.

– Каким же образом они разыщут вас, если коммуникатор сломан?

– Об этом не беспокойтесь. Они найдут меня или я найду их — какое это имеет значение?

– И куда же вы направитесь? Назад, на Дирну?

– Скорее всего, нет. Всего лишь на нашу базу отдыха для медицинской проверки и восстановления здоровья.

Фолкнер нахмурился.

– А где она находится?

– Мне не хотелось бы говорить вам об этом, Том. Я и так уже слишком много вам рассказала.

– Безусловно, — со злостью сказал он. — Я выведаю у вас все ваши галактические тайны и направлю полный отчет об этом в штаб ВВС. Вы думаете, я держу вас здесь для забавы? А ничего подобного! ИАО в курсе, а работаем мы довольно тонко…

Глэйр тяжело вздохнула.

– Почему вы так ненавидите себя, Том?

– Я? Ненавижу себя?

– Конечно. Вы полны горечи, вы все время напряжены. Этот ваш сарказм… А выражение вашего лица? В чем дело, наконец?

– Я должен был стать астронавтом, но провалился, и меня засунули в это дрянное ИАО, где я пять дней в неделю утешаю сумасшедших и гоняюсь по всей стране за таинственными летающими огоньками. Разве это не подходящая причина для горечи?

– Потому что прежде вы не верили в свою работу, да? Но теперь ведь другое дело! Теперь вы должны понять, что эти годы вовсе не пропали даром!

– Нет. — Том опустил голову. — То, чем я занимался, не стоит и ломаного гроша. И сейчас не стоит! — Он снова достал шприц и сделал себе еще один укол. — Глэйр, Глэйр, да поймите же, я не хотел этого! Не хотел найти в пустыне девушку с летающего блюдца…

– То есть, — мягко произнесла она, — вы предпочитаете заниматься бесполезной работой только для того, чтобы иметь возможность заниматься самоистязанием, всю жизнь сокрушаться о своей неудавшейся карьере. То есть, найдя меня, вы оказались перед фактом…

– Прекратите! — не выдержал он. — Поговорим лучше о чем-нибудь другом.

– Зачем вы мучаете себя, Том? Зачем?

– Глэйр!

– И без конца изобретаете новые причины для самоистязания. Ваш долг состоял в том, чтобы сообщить обо мне правительству. Но вы этого не сделали. Спрятали меня здесь, наглухо закрыв все окна. Почему? Сказать вам? А чтобы ощутить за собой вину в нарушении воинской дисциплины!

Дрожащие пальцы Фолкнера сжались в кулаки.

– И последнее, Том. Не прячьте глаза. — Она на мгновение умолкла, потом тряхнула головой и решительно продолжила: — Вы ведь желаете меня, и мы оба об этом знаем. И тем не менее напялили на меня эту тряпку, чтобы доказать себе, какой вы добродетельный. В вашем языке есть слово, обозначающее тип вашей личности. Мато… мази…

– Мазохист, — пробормотал Фолкнер.

Сердце его готово было вырваться из груди.

– Точно. Мазохист. Конечно, вы не хлещите себя плетью и не носите слишком узкую обувь, но постоянно изыскиваете способы нанести себе душевную рану. Ворнин говорил мне…

– А кто такой Ворнин?

– Один из моих напарников.

– Вы имеете в виду, членов вашего экипажа?

– Не только. Ворнин — один из моих супругов, членов сексуальной группы, к которой я принадлежу. Я, он и Миртин — экипаж-семья. Трехзвенная сексуальная группа. Двое мужчин и одна женщина.

– Но как такое может быть?

– Ничего необычного. Мы ведь не люди, Том. И наши эмоции отличны от ваших. Мы были очень счастливы… Они, возможно, погибли. Не знаю. Я прыгала первой. Но вы отклонились от темы, Том. Мы говорили о вас.

– Забудьте обо мне. Я и представления не имел, что вы могли быть… быть в сексуальной группе. Значит — замужней женщиной?

– Можно и так сказать. Но я ничего о них не знаю…

– И вы любили обоих?

Глэйр наморщила лоб.

– Да, обоих. И могу найти место в сердце, чтобы полюбить еще кого-то. Подойдите ко мне, Том. Перестаньте изобретать способы сделать себя более несчастным.

Он медленно подошел к кровати, думая о двух мужчинах и одной женщине на борту космического корабля, стараясь убедить себя в том, что они не были мужчинами, а она — женщиной. Его удивляла сила поднявшейся из глубины души ревности. И еще он подумал о том, как проявляется любовь у инопланетян. У него закружилась голова.

Глэйр подняла глаза, спокойные и приветливые.

– Сними с меня эту жуткую одежду, Том. Пожалуйста.

Он стянул с нее пижаму через голову. Золотистые волосы буйным потоком хлынули на округлые плечи. И еще у нее были высокие и очень белые груди… Они, казалось, совершенно не подчинялись закону тяготения. Подобное ему доводилось видеть только на фотографиях в календарях, но в реальной жизни

– никогда.

Она отбросила одеяло.

Он смотрел на ее великолепное тело, и отчетливо понимал, что это только оболочка, скрывающая что-то устрашающе чуждое. У нее могла быть грудь Афродиты и бедра Дианы, она могла достичь любого женского совершенства, потому что это тело сконструировано таким образом, чтобы удовлетворить любые прихоти хозяйки — псевдоживой продукт лабораторного изготовления.

Внутри этой неописуемо прекрасной оболочки — кто мог бы сказать, какой ужас там таится?

И все же, подумалось ему, была ли прекрасной любая земная женщина под своей кожей? Это горячее нагромождение внутренностей, эти жилы, трубки, кости, хрящи, килограммы жира. Этот ухмыляющийся череп за прекрасным лицом! Да, все мы носим внутри себя кошмар. И просто глупо ставить в какое-то особое положение тот кошмар, который представляет из себя Глэйр.

Его одежда упала на пол.

– Твои ноги… — начал он.

– Ничего с ними не случится, — прошептала она. — Забудь о них. Лучше покажи, какова она, любовь землянина.

С неожиданной для него самого легкостью он обнял ее и начал ласкать так, словно она была настоящей, и все это происходит наяву, а не во сне.

Так, испытывая чудовищное облегчение, полковник Том Фолкнер порвал путы, наложенные на себя им самим.

12

– Назовите, пожалуйста, номер вашей кредитной карточки, — попросил служащий отеля.

– У меня нет кредитной карточки, — сказал Дэвид Бриджер. — Я плачу наличными.

Заметив подозрительный взгляд служащего, он включил аспект Деда Мороза своей синтетической личности.

– Видимо, я — последний человек западного полушария без кредитной карточки в западном полушарии, а? Ха-ха-ха! Я не верю во все это. Наличные прекрасно служили моему отцу и великолепно послужат мне! Так сколько?

Клерк назвал сумму. Бриджер вытащил из потертого бумажника несколько скомканных банкнот — каждый краназойский агент имел на крайний случай пачку земных денег — и бросил их на прилавок. Служащий подобрел. Подумаешь, чудак без багажа и кредитной карточки, притопавший в отель пешком! Кто откажется приютить перед Рождеством Санта-Клауса за настоящие деньги?

– Комната 2-16, сэр, — улыбнулся служащий. — Второй этаж, налево.

Номер представлял из себя треугольный клин, в который с трудом, но все же можно было протиснуться. Широкая сторона клина составляла наружную часть периметра круглого здания отеля. Бриджер заперся на замок и завалился в кровать, чувствуя смертельную усталость после долгого пешего путешествия в неудобном теле землянина. Видимо, поддержания на корабле земной силы тяжести маловато, чтобы как следует адаптировать краназойцев к условиям жизни на поверхности планеты. Надо будет это учесть в следующий докладной.

Отдохнув, он разделся донага и сунул свою одежду в ультразвуковую стиральную машину, включающуюся от брошенной в нее монеты. Затем прошел в ванную. Теоретически знать, что такое «душ» должен был каждый агент. И уметь им пользоваться. Но Краназой был сухой планетой, и краназойское воспитание не позволяло ему прикоснуться к этим маховичкам, чтобы в самой засушливой части Северной Америки на него полились сверху струи восхитительной воды, которая на его планете считалась эквивалентом силы и самой жизни. Испытывая острое чувство стыда, Бриджер в конце концов включил воду, искренне сожалея, что не может содрать земную оболочку и подставить под струи живительной влаги свою истинную кожу.

Через полчаса он оделся и подошел к зеркалу.

Косметологам пришлось повозиться. Добродушное лицо не должно выглядеть чересчур аккуратным, но всегда казаться выбритым по крайней мере часа три тому назад. Они, правда, не разрешили еще техническую проблему непрерывного роста бороды, ну да сойдет и так.

Пора было приступать к решительным действиям. Бриджер боком вышел из номера и спустился в очень фешенебельный коктейль-холл с водопадом, бьющим о стеклянный барьер.

Снова вода!!!

Группы людей, самое большее по три-четыре человека за столиком, попивали различные напитки. Одежда выдавала в них бизнесменов. Он присел возле бара, и к нему тут же подошла девушка, скудный наряд которой оставлял для обозрения довольно большую часть тела. Почти голую грудь покрывало что-то вроде флюоресцирующего вещества, и зеленовато-голубое свечение в полумраке зала резко бросалось в глаза. Новая мода, что ли? В любом случае, это было не в его вкусе. Краназойцы, не являясь млекопитающими, не придавали груди никакого значения, тем более — эротического.

Склонив свои светящиеся молочные железы к самому лицу Бриджера, девушка поинтересовалась с улыбкой:

– Ну и что будем пить?

– Херес со льдом.

Она посмотрела на него как-то странно. Наверное, здешние настоящие мужчины не употребляют столь слабые напитки. Бриджер скромно улыбнулся. Ему необходимо было выпить что-либо спиртное, чтобы не выделяться, но чем слабее будет напиток, тем лучше — его обмен веществ справится с крепленым вином довольно легко, и организму будет нанесен ущерб на минимальном уровне.

Девушка принесла вино, получила деньги и, покачивая бедрами, направилась к следующему клиенту. Бриджер чуть пригубил из бокала. Прислушался. Его слуховая система по чувствительности намного превосходила человеческую.

– …дивиденды росли непрерывно в течение четырех лет, и я дал слово, что в апреле…

– …он привел ее к себе в номер, раздел…

– …Брейнс не имеет никаких шансов, если Паскарелли на следующий сезон действительно уедет играть в Японию…

– …что бы они ни говорили об этом чертовом огненном шаре, я отказываюсь поверить, что это был всего лишь…

– …разве можно мириться с долей всего лишь в шесть долларов с каждой сотни…

– …сорок первый получил растяжение связок, делая финишный спурт…

– …и тогда она сказала, чтобы он дал ей пятьдесят долларов, иначе ему придется иметь дело с полицией…

– …летающая тарелка…

– …так я и поверю всему этому! Послушай, парень, они здесь повсюду!

– …если бы в защите играл не мексиканец…

– …отшлепал ее по всем мягким местам…

– …когда банк откажется выкупить, мы сможем…

Бриджер одел на лицо самую дружелюбную улыбку, поднялся и пошел через весь зал к группе из четырех довольно молодых мужчин.

– Извините меня за бесцеремонность, но я случайно услышал, что вы говорили об этом летающем блюдце…

13

Миртин прекрасно отдавал себе отчет в том, что делает. Знал, что нарушает инструкции, завязав с мальчиком-индейцем столь тесное знакомство. Дирнанцам, совершившим вынужденную посадку, полагается избегать контактов с землянами. Конечно, в целях сохранения жизни определенное нарушение буквы закона допускалось, но он зашел уже слишком далеко. Мало того, что мальчик знал о роли дирнанской миссии, о месторасположении Дирны и ее цивилизации, он уже умел пользоваться кое-каким оборудованием!

И все же он не чувствовал за собой особой вины. Чарли подсчитал, что Миртин отдал преданному служению родине многие сотни лет, не нарушив за все это время ни одного параграфа. И это давало ему моральное право на небольшое прегрешение в старости.

Кроме того, нужно было принимать во внимание самого Чарли. Исходный материал был прекрасным — острый, пытливый ум в сочетании с особой жаждой знаний. Если, как это уже случалось, Вселенная выбрала Миртина с Дирны в качестве Учителя этого существа с другой планеты, то он просто воспримет этот факт, как должное, не слишком беспокоясь об инструкциях по соблюдению безопасности. История помнит примеры, когда патриотизм уступал место обязательствам более высокого порядка.

– А для чего это? — спросил мальчик, любовно перебирая инструменты.

– Это — портативный генератор. Он вырабатывает электричество.

– Но я могу держать его в руке! Вы поместили где-то здесь небольшой магнит? Как он работает?

– Он использует магнитное поле планеты, — пояснил Миртин. — Ты знаешь, что каждая планеты представляет собой большой магнит?

– Разумеется.

– Так вот. Нажимаешь на этот рычаг, и прибор, пересекая магнитные линии, вырабатывает ток. Мы называем его «мошенником», потому что он крадет энергию прямо из воздуха.

– Можно попробовать?

– Пожалуйста. Но для чего?

Глаза мальчика загорелись.

– Там осталось немного воды, — кивнул он на флягу. — Если прибор на самом деле вырабатывает ток, то я смогу разложить воду, верно? На водород и кислород. Как это называется? Электро…

– Электролиз, — подсказал Миртин. — Конечно, сможешь. Только будь очень осторожен.

– Обязательно.

Под присмотром Миртина Чарли осторожно опустил электроды в воду, активировал генератор и принялся восхищенно наблюдать, как электрический ток должным образом расщепляет молекулы воды.

– О! Он таки работает! А можно посмотреть, как он устроен внутри?

– Нет! — резко возразил инопланетянин.

– Но почему? Я все поставлю на прежнее место, поверьте мне!

– Мальчик мой, даже не пытайся. Ты сломаешь генератор, сам того не желая. Понимаешь, он сконструирован таким образом, что моментально сгорает, как только кто-то пытается нарушить его герметичность.

Это было неправдой. Миртину было стыдно, он старался, чтобы слова звучали как можно убедительнее, но насколько это удалось, не знал, потому что сразу же отвел взгляд от сияющих темных глаз Чарли.

– Кажется, я понимаю. Это для того, чтобы люди с Земли, в руки которых может случайно попасть прибор, не смогли узнать, что находится у него внутри?

– Да… да.

– Но у вас, может быть, есть еще один?

– Другого у меня нет, — со вздохом произнес Миртин. — А если бы и был, я не позволил бы тебе разбирать его.

– Вы боитесь, что я слишком многое узнаю? Такое, что люди Земли не должны знать?

– Да, — сознался Миртин. — Мне вообще не следовало показывать тебе свои инструменты. Я нарушил одно из предписаний, и не хочу умножать нарушения… Ты понимаешь, мы могли бы просто подарить вашей цивилизации свои технические достижения, и вы сочли бы это благом. Но я видел, как гибли целые миры только из-за того, что не утруждали себя собственной техникой. Заимствовали, выкрадывали… И гибли!

– Значит, мне нельзя…

– Нельзя, Чарли. Но ты можешь, если хочешь, постараться представить себе внутренности генератора, сообразить, как он работает…

– А вы не можете двигать ни руками, ни ногами, мистер Миртин. То есть, не сможете остановить меня, если я прямо тут, на ваших глазах, вскрою этот прибор?

– Ты совершенно прав, — хладнокровно ответил пришелец. — Я не смогу этому воспрепятствовать. Единственный, кому под силу остановить тебя — ты сам, Чарли.

В пещере воцарилась мертвая тишина. Мальчик поглаживал пальцами гладкую поверхность генератора, задумчиво глядя на звезды. Затем неохотно поставил механизм рядом с другими приборами.

– Хотите еще лепешек?

– Одну, пожалуйста.

Обычно Чарли подносил лепешку ко рту Миртина и тот, лежа на спине, откусывал от нее кусочки. Но на этот раз она выскользнула из пальцев мальчика, упала на грудь инопланетянина и скатилась на пол. Миртин, забыв на мгновение о своей болезни, попытался ее поймать и — шевельнул рукой!

– Эй! — завопил в восторге Чарли. — Вы подняли руку!

– Всего лишь на несколько дюймов.

– Но вы уже можете двигаться! Когда это началось?

– Так и должно было случиться. Я ждал этого с минуты на минуту.

– Но у вас же сломана спина!

– Позвоночный столб почти зажил, нервы регенерируются. Процесс протекает очень быстро.

– Даже слишком… Хотя… я же забыл, что вы не человек. Ваши искусственные человеческие внутренности лучше, чем наши, настоящие, правда? Ведь если бы спину сломал я, она не зажила бы?

– Только не таким образом.

– Думаю, не зажила бы совсем. А когда вы снова сможете ходить?

– Еще не скоро, мальчик.

– Вот здорово! Вы выздоровеете… — Настроение Чарли внезапно испортилось. — Да… Вы выздоровеете и вернетесь на Дирну…

– Только если меня спасут. Я не не могу просто так взмахнуть крыльями и улететь.

– Что же вы будете делать? Пускать ракеты?

– В моем костюме есть устройство для связи. Оно передаст сигнал, который услышит спасательная команда.

Но острый ум Чарли обмануть было не так-то просто.

– Если у вас есть такая штука, — прищурился он, — почему же вы до сих пор никого не вызвали?

– Коммуникатор срабатывает от прикосновения руки. Я был не в состоянии дотянуться до него…

– Но тогда… — Чарли сглотнул слюну, — я мог бы сделать это за вас, не так ли?

– Уже сделал, — улыбнулся Миртин.

– Что?

– Еще три дня назад, когда я разрешил тебе осмотреть свои приспособления. Но, видимо, коммуникатор поврежден, иначе меня давно бы нашли. То есть, в том случае, если вообще разыскивают…

– Вы ничего не говорили мне об этом.

– Ты не спрашивал.

– А вы сможете его починить?

– Не знаю. Для этого нужно владеть своим телом…

– Но, может быть, я смогу?

– И сразу появятся спасатели. Неужели ты хочешь, чтобы я так быстро покинул тебя?

– Нет, — признался Чарли. — Конечно, нет. Я был бы счастлив, если бы вы смогли остаться со мной навсегда, стать моим учителем и другом… Но вам же необходимо вернуться к своим, да? Чтобы получить медицинскую помощь и продолжить работу. Не так ли? А для этого нужно починить коммуникатор…

– Спасибо тебе, Чарли, — улыбнулся Миртин. — Звать на помощь пока рановато. Я еще не выздоровел настолько, чтобы выдержать ускорение. Так что у нас с тобой еще достаточно времени для бесед. Чуть позже, может быть, ты действительно сможешь помочь мне отремонтировать коммуникатор. Договорились?

– Договорились, — кивнул мальчик и вытащил из груды инструментов еще одно устройство. — А что это?

– Прибор для разрезания и копания. Он вырабатывает необычайно сильный световой луч, который в пределах своей досягаемости прожигает все, что угодно.

– Что-то вроде лазера?

– Это и есть лазер. Только намного более мощный, чем ваши, земные. Он с легкостью расплавит скалу.

– В самом деле?

– Хочешь попробовать? — догадался Миртин. — Что ж, давай. Возьми его за округленный конец… Это — рычажок управления. Дай-ка мне взглянуть, на какое расстояние он настроен. Так, три метра. Нормально. Теперь направь его на пол пещеры, только побереги ноги. Нажимай!

Луч вспыхнул в полумраке ослепительно ярко, заставив мальчика на мгновение зажмуриться и сразу выключить рассекатель. Открыв глаза, он увидел прорезанный в полу пещеры желоб шириной в пять дюймов и глубиной почти в треть метра.

– Ого! — уважительно вырвалось у него.

– Да, незаменимая штука.

– Даже… даже чтобы убить кого-нибудь?

– Если это нужно, — согласился Миртин. — Но на моей родной планете никто никого не убивает, малыш.

– И все же если потребуется… и следов никаких не останется… Быстро и чисто… Поверьте, меня мало интересует, что с его помощью можно убивать, я очень хочу знать, как он устроен! Расскажете? Ведь, наверное, этот прибор я открыть тоже не смогу…

Миртин кивнул, и тут же на него обрушилась лавина вопросов. Лазер привел мальчика в большее восхищение, чем генератор, поскольку с принципом работы последнего он уже был немного знаком, а земные лазеры не шли с этим ни в какое сравнение.

Почему он такой маленький?

Куда подводится световая энергия и подводится ли вообще?

Откуда берется луч?

Это химический лазер, газовый или еще какой-нибудь?

– Ни то, ни другое, ни третье, — ответил Миртин. Он изо всех сил старался объяснить попонятнее, но сам не был в достаточной мере знаком с устройством своих инструментов, чтобы выступать в роли лектора. — Его принцип действия основан на другом…

– На чем?

Миртин промолчал.

– Землянам не положено знать, да? Мы сами должны будем открыть это?

– В некотором роде, да, — ответил инопланетянин и закрыл глаза.

Мальчик понял намек.

– Я приду завтра, — пообещал он и растворился в ночной тьме.

Через некоторое время, открыв глаза, Миртин не увидел среди сложенных в углу инструментов лазера. Что ж, чего-то в таком роде он давно ожидал. На мгновение им овладела тревога.

Воспользуется ли мальчишка рассекателем как оружием? Вряд ли.

Покажет ли его кому-нибудь? Определенно нет.

Постарается вскрыть? Весьма вероятно.

Любопытный мальчик. Это хорошо. Возможно, этим он даже принесет какую-нибудь пользу своей планете…

В любом случае, Миртин никак не смог бы помешать Чарли играть с рассекателем.

14

Когда Ворнин понял, что влюблен в Кэтрин Мэйсон, это явилось для него серьезным потрясением. Чувство, которое он испытывал к этой женщине, было таким же сильным, как и чувство к Миртину и Глэйр.

Значит, это любовь.

Но возможно ли такое?

Имеет ли смысл?

Он, конечно, хотел вступить с ней в связь с самого начала. Но это было вовсе не одно и то же, что и любовь к ней. Ворнин был соблазнителем по своей натуре, такой была и его роль в сексуальной группе: хищник, агрессор, начинающий любовные утехи, воспламеняющий своим пылом остальных. Если временами он находил нужным выйти за пределы группы, ни Глэйр, ни Миртин не возражали. Да и почему они должны были возражать? Это не противоречило дирнанским обычаям. Но Ворнин никогда не рассматривал земных женщин как объект для приложения своих возможностей соблазнения. Как и всякий другой Наблюдатель, он относился к землянам как к чему-то неизмеримо далекому, почти нереальному.

Однако тело его было телом землянина, анатомически совершенным — во всяком случае, внешне. Оно исправно переваривало земную пищу, хотя некоторые продукты земной цивилизации не являлись удобоваримыми для дирнанцев, и их приходилось игнорировать, дабы избежать заболеваний — все же дирнанская сущность доминировала над инопланетной оболочкой. То же самое, как полагал Ворнин, относилось и к половым функциям этого синтетического организма. Во всяком случае, предаваясь любви на борту корабля, они делали это чисто по-дирнански, совершенно не пользуясь внешними половыми органами земного типа. Тем более, что каждый знал, что под оболочкой скрывается свое, родное, дирнанское, и за долгие годы они как бы перестали обращать внимание на внешность партнеров. Так как же можно было ожидать, что поддельное тело умеет испытывать подлинное желание к подлинной женщине-землянке???

А может, все дело в нем, в Ворнине, в его сущности? Может, его воспламеняет возможность обольщения как таковая? Раз под рукой нет дирнанцев…

Да, но возможно ли соблазнить земную женщину теми же методами, что и своих соплеменников?

Будет ли его нынешнее тело функционировать должным образом?

Сумеет ли он доставить ей наслаждение?

Получит ли удовольствие сам?

И какое оно будет?

Значит, это просто игра? Без всякого эмоционального содержания? Обольщение ради обольщения, стремление познать непознанные еще аспекты своего нынешнего состояния?

Нет, нет и нет. Каким-то совершенно непостижимым образом в их отношения вкрался нежеланный, неожиданный, волнующий эмоциональный элемент. Началось это где-то в начале второй недели его пребывания в доме, в тот самый день, когда Кэтрин посетила церковь культа Контакта, и он осознал, что ей известно его инопланетное происхождение. Собственно, ничего удивительного в этом не было — образованная женщина, медик. Но до того дня она не подавала виду, не задавала никаких вопросов — не пыталась воспользоваться своим знанием. Она просто знала, и он узнал о том, что она знает, и оба они переступили некий барьер, который разделял их прежде.

И все же Кэтрин оставалась равнодушной, продолжала спать в другой комнате. Хотя он чувствовал, что вид его обнаженного тела вызывает у нее вожделение. Понимал, что она желает его и одновременно боится своего собственного вожделения, сознательно обрекая себя на душевные и телесные муки.

В самый первый день, предложив Кэтрин разделить с ним ложе, он испытывал острую боль. И не только в израненном теле. Боль потери… Потери Глэйр и, возможно, Миртина. Он так хотел тепла, так хотел близости и участия… Она отказалась, но взяла его за руку, и это тоже оказалось приятным. Однако потом ему захотелось большего, но непостижимая земная женщина воздвигла между ними барьер.

Кроме всего прочего, им двигало простое любопытство. Прирожденному обольстителю с планеты Дирна захотелось узнать побольше о местных сексуальных обычаях, так как, несмотря на десятилетнее наблюдение, в знаниях его, как выяснилось, имели место колоссальные пробелы.

Ее супруг погиб. Муж. Она могла иметь только одного супруга в какое-то определенное время, всегда противоположного пола. Такая социально принятая сексуальная группа называлась у них «семьей». Теперь группа распалась, и Кэтрин стала «вдовой». Существуют ли обычаи, по которым вдовы должны блюсти целомудрие в течение определенного периода? Если да, то как долго? А может, все дело в ребенке? Может, при нем нельзя вступать в половую связь? Или же ей должны предшествовать какие-либо религиозные обряды?

К сожалению, ответов на эти вопросы Ворнин не знал. В глубине души он подозревал, что Кэтрин вольна отдаться ему в любой момент, когда ей заблагорассудится, но не может пока что заставить себя совершить это.

Он знал, что когда-то она принадлежала к общественной касте медицинских сестер, где молодым женщинам разрешалось лицезреть больных мужчин в любом виде, включая обнаженный. Поэтому он предположил, что ее реакция на его тело продиктована отнюдь не нарушением племенных табу.

Свое тело она от него прятала. Только однажды ему удалось увидеть обнаженную Кэтрин, да и то случайно — она принимала ванну, когда внезапно расплакался спящий ребенок, и метнулась по коридору в детскую, не накинув на влажное тело даже полотенца. Ворнин видел ее только мельком, в проеме своей открытой двери. Тело настоящей женщины весьма отличалось от тела Глэйр, которое было сконструировано по ее желанию в соответствии с максимальной сексуальной привлекательностью, как ее понимают в Северной Америке.

Кэтрин, зависящая только от собственной генетической наследственности, значительно уступала Глэйр в совершенстве форм. Она была выше, с длинными худыми ногами, плоскими ягодицами и маленькой грудью. Тело ее, казалось, было предназначено для работы, требующей быстроты и силы, а не для услады.

Однако Ворнин ничего против этого не имел. Критерии, на основании которых проектировала свое тело Глэйр, вовсе не были его критериями. Собственно, форма землян была настолько чуждой дирнанцам, что у них вообще не могло быть никаких критериев, и для Ворнина Кэтрин была столь же прекрасна, как и Глэйр. И даже более прекрасной, поскольку была подлинной, настоящей!

То есть, Ворнину хотелось, чтобы она не была столь стыдливой по отношению к своему телу, пришла в какой-нибудь из вечеров в его комнату абсолютно голой и отдалась ему.

Разумеется, это произошло. Но совсем не так, как он планировал. Без всяких уловок с его стороны, на которые он был такой мастак.

Сломанная нога срасталась быстро, и однажды, когда Кэтрин ушла спать, ему пришло в голову опробовать ее — рано или поздно ему придется подняться на ноги и самому отправиться на поиски спасателей, поскольку на сломанный коммуникатор надеяться нечего. Приняв такое решение, он отбросил одеяло и перекинул ноги по одну сторону кровати. Потом приподнялся. Ощутив внезапный приступ головокружения, глубоко вздохнул и вцепился руками в матрац, чтобы не упасть.

Затем осторожно спустил пятки на пол и некоторое время просидел неподвижно, мысленно представляя себе, как хрустнет сломанная нога при первой же попытке опереться на нее. А искусственное внешнее тело связывалось с дирнанской сущностью прочными нервными цепями, и он уже имел возможность убедиться в том, что при повреждении искусственной оболочки испытывает вполне реальную боль.

Может, подождать еще пару дней?

Нет.

Опираясь на столик возле кровати, Ворнин начал медленно выпрямляться. Спокойно, спокойно. Как там нога? Держит? Да!

Мгновением позже комната в бешеном вихре завертелась перед глазами. Тело, казалось, распалось на части. Ворнин громко вскрикнул и сделал отчаянный шаг вперед здоровой ногой, затем робкий, скользящий — больной. Он стоял посреди комнаты, держась за спинку кресла, испуганный, дрожащий. Ему казалось, что пол вот-вот развернется и поглотит его. Но нога выдержала!

– Что вы делаете?

В дверях стояла Кэтрин. На ней была только тонкая ночная сорочка, сквозь которую просвечивало тело. Лицо выражало крайнюю степень возмущения.

– Я… пробую ногу…

Попытавшись сделать шаг к кровати, он покачнулся, и Кэтрин бросилась к нему, чтобы поддержать. Силы оставили его, он навалился на нее всем телом, но ей удалось удержать его на ногах ровно столько, сколько им понадобилось, чтобы, спотыкаясь, сделать три шага и опрокинуться на кровать.

Вместе!

Он был обнажен, ее прикрывала только тонкая ткань короткой сорочки. Кэтрин оказалась сверху, она смеялась и тяжело дышала. Скорее случайно, чем по чьей-либо воле, губы их соприкоснулись и он почувствовал мгновенно вспыхнувший в ней жар, понял, что желанный момент наконец наступил.

Но как же все-таки заниматься любовью с землянкой? Где находятся ее центры возбуждения?

Ветеран тысяч любовных сражений волновался, как новичок в любви. Его руки скользили по ее телу.

Куда?

И что?

Локти, плечи, колени…

Она сорвала с себя сорочку, ее обнаженное тело обожгло его, прохладное, и оно не оставило этот порыв без ответа, разрешив самостоятельно давно тревожившую Ворнина проблему…

А потом она плакала и целовала его кожу на плечах…

И, только окончательно успокоившись, принялась выговаривать за то, что он встал с постели.

– Это еще опасно!

– Я испытывал ногу.

– Еще несколько недель…

– Вот в этом я не уверен. Кость уже срослась. У меня просто закружилась голова.

– Ты так быстро выздоровел?

– Да.

– Но сломанная нога…

– Человеческая, ты хотела сказать?

– А ты не…

– Нет.

– Скажи это!

– Я — не человек, Кэтрин.

– Я давно ждала…

– Я тоже. И если бы не попытался встать, ты не вошла бы и не подхватила бы меня, и мы бы не…

– Замолчи.

– Я рад, Кэтрин. И совсем не раскаиваюсь в том, что мы сделали.

– И я. Только… я боюсь, Ворнин.

– Чего?

– Не знаю. — Она взяла его руку и положила себе на грудь. — То, что мы… если ты не человек, то как же… Как же мы смогли?

– Те, кто сделал для меня тело, знали, что они делают.

– Твое тело… сделано?

– Мое внешнее тело сделано для маскировки. Внутри оно совершенно другое.

– Я пропала! Скажи мне…

– Позже, — мягко оборвал ее Ворнин. — У нас еще много времени впереди. Не сейчас.

– Я испытываю такое странное чувство… Будто переплыла реку и оказалась в неведомой земле…

– Тебе нравится это чувство?

– Думаю, что да.

– Тогда зачем беспокоиться?

Кэтрин рассмеялась и обняла его крепче.

– У тебя все еще кружится голова?

– Да, но уже по другой причине.

– А нога? С ней ничего ни случилось, пока ты стоял на ней?

– Ничего.

– А когда мы…

– Тоже ничего.

Впервые за много-много дней он почувствовал себя спокойно. Женщина, лежащая рядом, подарила ему неизведанное до сих пор наслаждение, помогла получить ответы на большинство вопросов в отношении тела, которым он располагал. Оно оказалось наделенным всеми необходимыми рефлексами, могло испытывать удовольствие, и это показалось ему самым замечательным свойством. А еще более замечательной оказалась новость, насколько страстной стала Кэтрин, стоило ей только позволить себе выказать свои чувства.

Они почти не спали в ту ночь, Ворнин постигал искусство любви землян, а его партнерша оказалась неплохой учительницей. Уже под утро, тесно прижавшись к нему разгоряченным телом, она сонно прошептала: «Я люблю тебя… люблю…»

Возможно, это тоже было частью ритуала. Интересно, он должен ответить теми же словами?

Немного подумав, Ворнин решил все же воздержаться. Как от существа с другой планеты, от него вовсе не требовалось четкого соблюдения местных ритуалов. И он мог бы показаться неискренним, если бы попытался. Удачливый обольститель, это он познал еще в юные годы, всегда должен быть искренним. Но только когда эта искренность ценится.

Все следующие ночи Кэтрин проводила в его постели, и ночи эти были по-настоящему жаркими. А днем заново учила его ходить. Даже раздобыла где-то для этой цели палку. Он же предпочитал опираться на ее руку.

Превозмогая головокружение, Ворнин день за днем укреплял мускулы и понемногу двигался все увереннее и увереннее. Он уже почти не хромал. Кэтрин дала ему халат — по-видимому, чтобы он пристойно выглядел перед ребенком. Сама она больше не связывала себя какими-либо ограничениями и расцветала с каждым днем. Он все чаще слышал от нее слова любви и воспринимал их поначалу довольно рассеянно, как часть какой-то ритуальной игры, но со временем обнаружил, что и сам непроизвольно пересек какую-то невидимую черту, и то, что было сначала забавой, переросло в эмоциональный союз. Осознание этого пришло к нему в тот момент, когда он задумался о перспективе скорого возвращения к своим. Но одновременно откуда-то изнутри поднялась острая боль — это означало потерять Кэтрин, а сама мысль о разлуке привела его в уныние. Ему не хотелось расставаться с ней.

Как же такое могло случиться?

Это было немыслимым. Биологически они не имели ничего общего, он лег в постель с ней, чтобы выяснить, возможно ли это вообще. Все эти физические проявления любви и перешептывания в ночи — неужели же они смогли создать эмоциональную связь между дирнанцем и землянкой. Найдется немало дирнанцев, которые расценят их отношения как извращение, будут возмущены и оскорблены.

Влюбиться? В землянку???

Ворнин чувствовал себя совершенно беспомощным перед этим неоспоримым фактом.

Договор, конечно, не запрещал половых связей между Наблюдателями и наблюдаемыми, ибо заключающие его даже не рассматривали возможность их возникновения. Поэтому Ворнина несколько утешала мысль, что ничего противозаконного он, собственно говоря, не совершил.

Вскоре ему придется оставить эту планету.

Но что же тогда будет с этой женщиной?

А с ним самим?

15

Спасательный отряд состоял из шести дирнанцев, разбитых на две группы по трое. Каждая группа составляла завершенную сексуальную ячейку, из двух особей женского пола и одной мужского в первом случае, и из двух особей мужского и одной женского — во втором. Они высадились в Нью-Мексико на второй день после взрыва и начали прочесывание штата в поисках экипажа погибшего корабля. Задача эта существенно облегчилась бы, располагай они сигналами коммуникаторов, но в данном случае им приходилось опираться только на теорию вероятности плюс один чрезвычайно искаженный сигнал. Компьютеры, взвесив все возможности, пришли к заключению, что все трое должны находиться где-то в центральной части штата: один — в окрестностях Альбукерка, другой — ближе к Санта-Фе, а третий — к западу от линии, соединяющей двух первых. Вероятностный район ведения поисков был рассчитан с ошибкой в плюс-минус тридцать километров, что, естественно, не вселяло в спасателей особой бодрости.

Группа Фарнилла имела перед другой некоторое преимущество — следуя с севера, они шли на неясный сигнал поврежденного коммуникатора, то есть имели хоть какую-то путеводную нить. Сигнал свидетельствовал о том, что один из дирнанцев определенно приземлился в нескольких километрах от Рио-Гранде, неподалеку от южной окраины Санта-Фе, и что он при этом выжил, так как коммуникатор нужно было перезаряжать при каждом выходе на связь.

Командный пункт дирнанцы устроили в мотеле на окраине Санта-Фе и, прежде всего, произвели наладку своих портативных детекторов в надежде очистить принимаемый сигнал от помех и проследить его происхождение, сузив спектр. Первые подсчеты показали, что пропавший Наблюдатель должен находиться в окрестностях поселка Кохити, но проверка опровергла это предположение, а радикальная коррекция вычислений поместила район нахождения Наблюдателя по ту сторону Рио-Гранде, поблизости от развалин поселка Пакос. Но поездка туда оказалась безрезультатной, а последовавшая за ней проверка выявила допущенную ошибку — сигнал поступал с западного берега реки.

Поиск продолжался.

Вторая группа, начинающая с Альбукерка, не располагала ничем, кроме заверений компьютеров. Приборы продолжали хранить молчание. Поэтому пришлось прибегнуть к другим методам — осторожным расспросам, изучению донесений полиции и военных, помещению в газетах хитроумно составленных объявлений. Но все было тщетно.

Эту группу возглавлял Сартак. Одна из его партнерш была намного старше его, другая — совсем молоденькая. Это была ее первая вахта в качестве Наблюдателя и первая в жизни сексуальная группа. Звали их Тув и Линор. Вид у Линор был весьма невинный, и это позволяло ей без особой боязни задавать любые вопросы. Именно ее Сартак откомандировал в отделение культа Контакта в Альбукерке, хотя, как и все дирнанцы, глубоко презирал циничную пустоту организации Фредерика Сторма. Но существовала определенная вероятность, что кто-либо из местных жителей, обнаружив раненого инопланетянина, предпочтет сообщить об этом служителям Культа, а не представителям властей. Такой возможностью пренебречь было нельзя.

Он занимался переналадкой одного из детекторов, когда раздался звонок.

– Я только что вышла из здания культа, — тяжело дыша, сообщила Линор.

– Им ничего не известно. Но… Сартак, мы должны срочно что-то предпринять!

– Что случилось?

– Краназойский шпион!

– Что?

– Он тоже был здесь. Назвался Дэвидом Бриджером. Толстый, противный! Тоже разыскивает спасшихся.

– Каким образом тебе удалось это узнать?

– Я подслушала. Не думаю, чтобы он меня заметил. Это шпион, Сартак! Я уверена!

Итак, противник. Только этого не хватало! И без него дела идут премерзко! Сартак скривился.

– Ты знаешь, где он остановился?

– В мотеле неподалеку от нашего. Название… я записала его…

– Быстрее!

Линор прочла название. Сартак сделал себе пометку.

– Досадно, но ничего не поделаешь. Отправляйся в его мотель и пусть он тебя подцепит. Придуривайся, как ты это обычно делаешь. Вряд ли он потащит тебя в постель, но даже если это произойдет — не противься. Выясни все, что ему известно. Он, возможно, уже располагает полезной для нас информацией.

– А что, если он меня рассекретит?

– Не бойся. У краназойцев чутье гораздо хуже, чем у нас. Да и с землянами он не настолько знаком, чтобы обнаружить обман.

– Но если все же…

– У тебя есть граната, Линор. Мы здесь действуем согласно договору, а он — нет. Поэтому, если появится реальная опасность, ты его убьешь.

– Мне? Убить его???

– Убить! — повторил Сартак умышленно резко. — Знаю, знаю, все мы здесь — цивилизованные существа. Но мы — спасатели, а он нам — помеха! Гранату в его жирный живот, и пусть он горит ярким пламенем. Понятно? Но учти — это можно сделать в самом крайнем случае.

– Ясно, — выдавила из себя наконец девушка.

16

Чарли не снимал дирнанский лазер с пояса даже ночью. Прикосновение холодного металла к коже придавало ему уверенность. Выпущенная поверх штанов рубаха не оттопыривалась, никому и в голову не могло прийти, что маленький Чарли Эстанция владеет смертоносным оружием, созданным на другой планете. Но чувство вины не покидало его ни на минуту. Он надеялся, что человек со звезд простит ему эту кражу, но полной уверенности в этом не было.

Самым худшим было то, что сейчас улизнуть из поселка было невозможно ввиду начавшихся плясок Огня. Все должны были быть на виду — община отбирала новых кандидатов, которых уводили в кива, чтобы прочесть над ними полузабытые молитвы, а затем они снова должны были появиться на улице, чтобы принять участие в танцах Огня. Шансы Чарли на посвящение были минимальными, поскольку он считался смутьяном, но если это все же произойдет, а его не найдут, то тогда начнутся по-настоящему серьезные неприятности.

Он не предупредил инопланетянина о начинающихся плясках — просто просчитался на один день. И теперь Миртин лежит в своей темной пещере и наверняка думает, что мальчишка-индеец, украв лазер, бросил его на произвол судьбы. Сожалеет, наверное, что был с ним настолько откровенным, казнит себя…

Чарли с жалким видом шатался по поселку, не теряя надежды незаметно удрать. Деревня была переполнена туристами. Повсюду сновали фотографы, толстые белые женщины и их изнывающие от скуки мужья. Они проникли бы даже в кива, если бы поселковый староста не поставил у входа несколько мускулистых парней.

Так прошли два дня. За это время Чарли успел несколько раз проверить лазер в действии: разрезал пополам толстое бревно, превратил в расплавленное месиво верхушку скалы около деревни и выкопал канаву метра в три длиной. При этом он несколько раз ошибался, неправильно прицелившись или накрыв слишком большую площадь, но довольно быстро овладел искусством обращения с дирнанским рассекателем. И почувствовал себя почти героем. Ему захотелось полететь на Дирну и поучиться в тамошней школе.

За два дня посвящения удостоились двое: Томас Агирра, большой остолоп, и Марк Гачупин, редкий дурак. Обычно за год выбирали только трех новых членов братства.

А что, если сейчас придут за ним? Не разразится ли он хохотом прямо посреди священного обряда? Или рассмеется еще раньше, как только его назовут индейским именем «Тсивайвонуи» — именем, которым он никогда не пользовался? Кое-кто из стариков пытался еще называть юношей только их индейскими именами, но молодежь упорно игнорировала это, откликаясь только на христианские.

Но никто, разумеется, за Чарли Эстанцией не пришел. Кому он нужен? Утром третьего дня выбрали Хосе Галвэна, и он понял, что, во-первых, оставлен в безопасности до следующего года и, во-вторых, может теперь бежать в пустыню, чтобы накормить Миртина, извиниться перед ним за опоздание и, может быть, вернуть лазер.

Только на полпути к пещере Чарли обнаружил, что за ним кто-то следит. Сначала он услышал за спиной шелест сухой травы. Это мог быть кто угодно, от зайца до дикой кошки. Еще через десять шагов ему показалось, что он услышал сдавленный кашель. Зайцы не кашляют. Чарли резко обернулся и увидел в десятке метров позади длинный тощий силуэт Марти Макино.

– Привет, — как ни в чем ни бывало, поздоровался Марти, выплюнув сигарету и тут же вставив в рот новую. — Куда это ты направляешься?

– Так, гуляю.

– В одиночку? Зимой?

– А какое тебе дело? — резко спросил Чарли, стараясь не выдать охватившего его страха.

Почему Марти следит за ним? А может, ему уже известно об обитателе пещеры? Если это так, то Миртину несдобровать!

– Возьми меня с собой, — невинно попросил Макино.

– Я просто гуляю…

– Хе-хе, парень, я давненько наблюдаю за тобой. Что-то ты начал гулять каждый вечер. Да все в одном направлении, и не с пустыми руками. Кстати, что это у тебя в пакете?

– Н-ничего.

– Да ну? Дай-ка я посмотрю.

И Марти сделал несколько шагов вперед. Чарли попятился, крепко вцепившись в завернутые лепешки.

– Оставь меня в покое, Марти.

– Я хочу знать, что происходит!

– Пожалуйста…

– Ты прячешь здесь кого-то, да? Может быть, сбежавшего преступника, за которого наверняка обещана награда? И вместо того, чтобы получить ее, ты носишь ему пищу! Неужели ты такой дурак, Чарли?

Он продолжал медленно приближаться, а мальчик — пятиться.

– О чем ты? — упрямо гнул свою линию Чарли. — Не понимаю…

Видимо, Макино надоело ломать комедию, и через секунду он уже возвышался над мальчиком, как скала, сжимая сильными пальцами его худое предплечье.

– Я слежу за тобой с той самой ночи, когда ты наткнулся на нас с Марией. Как только темнеет, ты берешь из тайника флягу и пакет и отправляешься в пустыню. Значит, там у тебя завелся друг. На этот раз ты возьмешь с собой меня, иначе вам обоим придется горько пожалеть о том, что вы вообще встретились!

– Марти…

– Ты возьмешь меня с собой!

– Отпусти…

Железные пальцы Макино еще сильнее сдавили руку мальчика. Чарли сморщился от боли, отчаянно рванулся…

– Стой!

Чарли и сам понимал, что не убежит далеко, и остановился, повернувшись лицом к догоняющему Макино.

Оставалось последнее средство…

– Что это за дрянь у тебя? — требовательно поинтересовался Марти, заметив нацеленное ему в грудь слабое подобие пистолета.

– Смертельный л-луч. — Голос мальчика дрожал. — Если я включу его, в твоем теле получится большая дырка!

– Ха-ха-ха!

– Я серьезно.

– Вот теперь я вижу, парень, что ты окончательно спятил, — грубо расхохотался Марти, однако остановился.

– Возвращайся в поселок. Или я убью тебя, честное слово!

Сердце Чарли учащенно билось. В это мгновение он поверил, что действительно может сжечь Макино. Какое это будет удовольствие! И не останется никаких следов!

– Бросай игрушку, парень, — с угрозой произнес Марти.

– Это не игрушка. Не веришь? Может, для начала прожечь дырку в твоей левой руке?

Взбешенный Марти напрягся для прыжка. Чарли отступил на шаг и включил лазер. В темноте ослепительно блеснул тонкий луч, и высохшее дерево в нескольких метрах от Макино исчезло, оставив после себя дымящуюся воронку в метр шириной.

– Игрушка, да? — яростно заорал Чарли. — Игрушка? Сейчас я отрежу тебе ноги!

– Что это, черт тебя… — крестился дрожащей рукой Марти.

– А ну-ка дуй отсюда!

Слепящий луч ударил в землю у самых ботинок Макино. Тот не стал дожидаться продолжения демонстрации. Позеленев лицом, он стремглав кинулся наутек. Чарли никогда не видел, чтобы кто-нибудь так быстро бегал. Все дальше и дальше, вниз по оврагу, вот он уже на той стороне, а вот уже возле подстанции…

Выкрикнув последнее проклятье, Чарли понял, что от напряжения едва держится на ногах, и на несколько секунд опустился на колени. Его била дрожь. Он знал, что был близок к убийству, и сейчас это его отнюдь не радовало.

Через несколько минут, больно прикусив губу, Чарли уже мчался к пещере. Он сознавал, насколько опасно инопланетянину оставаться на прежнем месте. Оправившись от испуга, Макино рано или поздно приведет к нему правительственных ищеек.

Но пещера оказалась пустой…

Миртин исчез. Исчез со всем, что у него было — скафандром, набором инструментов. Что же произошло? Он не мог просто так взять и уйти! Значит…

И тут Чарли увидел на полу записку.

Это было похоже на листок желтоватой бумаги — какое-то вещество вроде пластика. Тот, кто написал ее, или не вполне владел рукой, или просто не знал в достаточной мере английского:

«Чарли, мои друзья наконец-то нашли меня и забрали с собой. Жаль, что мы не успели с тобой попрощаться. Спасибо тебе за все. То, что ты у меня позаимствовал, я тебе дарю. Храни мой подарок, учись, но никому не показывай его. Обещаешь?

Старайся смотреть на мир широко открытыми глазами, познавай его и помни, что впереди тебя ждет замечательная жизнь. Нужно только стремиться и дерзать. Скоро люди достигнут звезд. Хочется думать, что ты будешь среди первопроходцев, и мы рано или поздно встретимся.

До встречи, дорогой. Миртин.»

Чарли осторожно сложил записку и спрятал под рубахой, рядом с лазером.

– Я рад, что твои друзья наконец-то нашли тебя, Миртин, — шепотом сказал он, обращаясь ко звездам, и упал на пол пещеры, горько плача.

Никогда больше Чарли Эстанция не будет плакать так, как сейчас…

17

– За нами ведут наблюдение две инопланетные расы, — констатировал Том Фолкнер. — Что ж, весьма почетно.

– И друг за другом, — заметила Глэйр. Она стояла у зашторенного окна, бесстыдно нагая, балансируя на двух палках. Сделала шаг, другой. — Ну как, у меня получается?

– Великолепно! Ты в отличной форме.

– Я не спрашиваю о своей форме. Я спрашиваю, как я хожу.

– Я же сказал — великолепно, — рассмеялся Фолкнер, повернув ее к себе лицом и нежно погладив упругую грудь. — Я мог бы почти поверить в то, что все это настоящее… Я люблю тебя!

– Я — бросающая в дрожь тварь с далекой планеты, прилетевшая сюда в летающем блюдце.

– И все равно я тебя люблю!

– Ты безумец!

– Весьма вероятно, — самодовольно произнес Фолкнер. — Но пусть это тебя не тревожит. А ты? Ты любишь меня?

– Да, — прошептала Глэйр, подняв к нему бледное лицо.

Самое странное во всем этом то, что она была в этом уверена. Началось все с жалости к человеку, запутавшемуся в сетях собственной психики, с чувства благодарности к землянину, приютившему и выходившему ее. Он казался таким одиноким, таким беспокойным, таким смущенным, что ей хотелось хоть что-нибудь сделать для него. Немного тепла — вот что, казалось бы, нужно ему, а именно это и было главным талантом Глэйр. Жалость и благодарность никогда не были прочной основой любви, она это понимала и не ожидала, что из этих чувств разовьется нечто, так глубоко связавшее их.

Он все дольше и дольше продлевал свой отпуск по болезни, чтобы ни на минуту не разлучаться с ней. И ее саму незаметно охватило чувство подлинной привязанности к этому землянину.

Несмотря на все горести, которые выпали на его долю, он обладал сильной волей. Пьянство, отчаянные приступы жалости к самому себе, умышленное создание искусственных трудностей — все это было следствием, а не причиной. Стоило все перевернуть с ног на голову, а так оно и случилось, как в результате возник здоровый, счастливый, цельный человек, и с этого момента он перестал быть для нее сломанной вещью, нуждающейся в ремонте. Она начала расценивать его как равную личность.

Разумеется, ничто во Вселенной не является постоянным. Ей по земным меркам было уже сто лет, когда он родился, и она должна прожить еще несколько сотен лет после его смерти. Землянин средних лет, по сути, был безгрешным ребенком рядом с самым невинным из дирнанцев, а Глэйр была далеко не невинной. И, значит, их физическое единение было нереальным. Она, конечно, испытывала удовольствие в его объятиях, но главным образом за счет того, что доставляла наслаждение ему, сопровождающееся слабой, малозначительной пульсацией ее собственной внешней нервной системы. То, чем они занимались в постели, казалось ей забавным, но это ни в коей мере не было тем сексом, который имел бы для нее значение как для дирнанки. Она, естественно, вела себя так, чтобы он не мог ни о чем догадаться. У нее было немало знакомых женщин, которые таким образом забавлялись с домашними животными.

И все же, несмотря на свое преимущество в возрасте и зрелости, несмотря на несходство природы, на все остальное, что их разделяло, Глэйр испытывала к Фолкнеру теплую, настоящую привязанность. Это поначалу удивляло ее, но потом она привыкла, только предстоящее расставание вызывало в ней некоторое беспокойство.

– Пройдись еще раз по комнате и сядь. Не перенапрягайся.

Глэйр кивнула. Это было трудно. Где-то на полпути на нее накатила волна слабости, но она нашла в себе силы добрести до кровати и опрокинулась на нее навзничь, бросив палки на пол.

– Ну как?

– Все лучше и лучше.

Он сделал ей массаж лодыжек и икр. Она перекатилась на спину, расслабилась. Шрамы и синяки, которые обезображивали ее лицо в течение нескольких первых дней, исчезли. Она снова была лучезарно прекрасной, и это ей нравилось. Фолкнер как-то особенно целомудренно гладил ее тело, совсем не так, как это делают в качестве прелюдии любви.

– Две расы наблюдателей? — переспросил он. — Расскажи подробней.

– Я уже и так рассказала слишком много.

– Да. Дирнанцы и краназойцы. Кто из вас добрался до нас первым?

– Никто не знает, — ответила Глэйр. Каждая из сторон утверждает, что именно ее разведчики первыми обнаружили Землю. Но это произошло так много тысяч лет назад, что теперь и не разобраться. Мне кажется, что мы все-таки появились здесь первыми, а краназойцы просто вторглись в чужие владения. Но, может быть, я просто верю нашей собственной пропаганде.

– Значит, летающие блюдца патрулируют Землю еще со времен кроманьонцев, — задумчиво проговорил Фолкнер. — Видимо, это объясняет и то колесо, которое виделось Иезекилю, и многое другое. Но почему только последние 30-40 лет мы стали регулярно замечать Наблюдателей?

– Потому что теперь нас гораздо больше. До вашего 19-го столетия на околоземных орбитах патрулировало только по одному кораблю с каждой стороны. По мере развития вашей техники нам пришлось увеличить количество Наблюдателей. К 1900 году каждая из сторон уже имела по пять кораблей. После изобретения вами радио добавилось еще несколько, чтобы записывать передачи. Затем появилась атомная энергия, и мы поняли, что Земля вступает в новую эпоху своего развития. Думаю, в 1947 здесь уже дежурило около шестидесяти наших разведчиков.

– А краназойцы?

– О, они всегда старались не отставать от нас. Так же, впрочем, как и мы от них. Ни одна из сторон не может допустить, чтобы другая опередила ее хоть на дюйм.

– Значит, обоюдная экспансия количества Наблюдателей?

– Точно, — усмехнулась Глэйр. — Мы добавляем одного — они тут же выставляют своего. По нескольку каждый год, пока нас не стало…

Она умолкла.

– Можешь сказать. Я и так уже слишком многое знаю.

– Сотни. Сотни кораблей с каждой стороны. Точных цифр я не знаю, но не меньше тысячи. Это оправданно. Вы, люди, стали шагать слишком быстро. И ничего нет удивительного, что появляется все больше сообщений об атмосферных объектах. В ваших небесах стало слишком тесно, а системы обнаружения становятся все более совершенными. Я удивляюсь вам, Том. Неужели же вы искренне верили, что ИАО занимается ерундой?

– Я пытался отмахнуться от этих мыслей. Но теперь…

– Да, — улыбнулась Глэйр.

– Как долго вы еще намерены следить за нами?

– Мы не знаем. Честно говоря, не знаем даже, как с вами поступить. Ваша раса — уникальное явление в галактической истории. Вы одни из первых, кто научился летать в космос, не обуздывая присущий вам воинственный инстинкт. То есть, история не знает другой столь незрелой расы, которая бы строила космические корабли, создавала ядерное оружие — обычно этическая зрелость наступает за несколько тысяч лет до технологической. Однако у вас этого почему-то не произошло.

– То есть, мы для вас — стайка расшалившихся детишек, — краснея, спросил Фолкнер.

– Боюсь, что это так, — постаралась ответить Глэйр как можно мягче. — Прелестных детишек. Некоторые из вас…

Он не обратил внимания на ее последние слова.

– Значит, вы следите за нами, имея каждый свою галактическую сферу влияния, и каждый с удовольствием бы втянул нас именно в свою сферу, но пока что не решаетесь на такой шаг. То есть любая из сторон боится, что другой каким-то образом удастся поладить с нами. Следовательно, следите скорее не за нами, а друг за другом.

– И то, и другое. У нас есть договор в отношении Земли. Соглашение. Ни дирнанцы, ни краназойцы не должны входить в контакт с землянами. И соглашение это должно строго соблюдаться. Мы ждем, пока вы не достигнете такой степени развития, которая была бы минимально необходимой для приобщения к межзвездной цивилизации. Когда это произойдет, на вашу планету начнут высаживаться посланники, предлагая помощь своих правительств.

– А если мы никогда не достигнем надлежащего уровня зрелости?

– Мы будем ждать.

– А если мы уничтожим сами себя?

– На этот вопрос нетрудно ответить. Ошеломит ли вас, Том, когда я скажу, что мы будем счастливы, если вы действительно уничтожите себя? Ваша цивилизация слишком могущественна и, вырвавшись на галактические просторы, способна нарушить существующее тысячи лет равновесие между Дирной и Краназоем. Если говорить честно, мы побаиваемся вас.

– Но если все обстоит именно так, то почему бы вам не высадить на нашу планету диверсантов, чтобы спровоцировать ядерную войну?

– Потому что мы — цивилизованные расы! — гордо вскинула голову Глэйр.

– И, тем не менее, вы нарушили соглашение, высадившись на Землю.

– Это был несчастный случай. Заверяю вас, Том, у нас и в мыслях не было ничего подобного.

– А затем, признавшись мне…

– Нет, — покачала она головой. — Это было необходимо, чтобы остаться в живых. И, кроме того, мне предпочтительно тайно находиться здесь, чем подвергнуться проверке в каком-либо из ваших государственных госпиталей.

– Но я теперь обо всем знаю! О галактической холодной войне, о Краназое… Что остановит меня, если я захочу составить полный отчет и направить его в ИАО?

Глаза ее сверкнули.

– И чего ты этим добьешься? Разве ваше ИАО не проверяло прежде заявлений, что кто-то летал на инопланетном корабле? Какие выводы вы делали? Напомнить? Что заявитель — идиот!

– Но если заявление исходит от служащего ИАО…

– Да подумай, Том! Разве не поступали сообщения от лиц, репутация которых была вне подозрения? Не располагая конкретными фактами…

– Что ж, пусть так. Но к своему донесению я мог бы приложить тебя. «Вот дирнанка. Расспросите-ка ее о Наблюдателях, краназойцах. Сделайте ей рентген, вскрытие, черт возьми! Посмотрите, что у нее под кожей!»

– Да, — призналась Глэйр, — такое допустимо. С одной оговоркой — вы этого не сделаете. По сути, не можете сделать.

– Не смогу, — признался тихо Фолкнер. — Если бы смог, то сделал бы в самом начале. Не стал бы везти тебя к себе домой.

– Поэтому я и доверилась тебе, Том, — улыбнулась Глэйр. — Открыла тебе наши тайны… Ты ведь не предашь меня, правда, Том? И когда меня заберут, тоже будешь молчать. Все равно ведь тебе никто не поверит. — Она положила его большие ладони себе на грудь. — Разве я не права, том?

Он опустил голову.

– Как скоро?

– Мои ноги уже почти зажили…

– И куда же ты пойдешь?

– Спасатели, должно быть, давно ищут меня. Я попытаюсь выйти на них. Или найти членов моей, — она запнулась, — сексуальной группы.

– Значит, тебе не хочется остаться?

– Навсегда?

– Да. Остаться жить со мной.

– Мне бы очень хотелось этого, Том. Но ничего не получится. Я не принадлежу к твоей расе…

– Ты нужна мне, Глэйр. Я ведь люблю тебя!

– Я знаю это, Том. Но сам подумай, что произойдет, когда ты состаришься, а я — нет?

– Ты не будешь стареть?

– Лет через пятьдесят я буду выглядеть так же, как сейчас.

– А я буду уже мертвецом, — прошептал он.

– Теперь ты понимаешь, Том? У меня ведь есть родные, друзья…

– Твои супруги, не так ли? Ты права, Глэйр, — с горечью произнес Фолкнер. — Я не должен тешить себя мыслью, что счастье может продлиться вечно. Мне следует прервать свой отпуск по болезни и вернуться в ИАО. И нужно начать прощание с тобой. — Он судорожно обхватил ее тело. — Глэйр!

Она ласково погладила его курчавые волосы.

– Мне не хочется прощаться с тобой, — горячо шептал он. — Я не хочу уступать тебя никому, никому…

Глэйр почувствовала, как по его телу пробежала дрожь отчаяния, и ответила единственно доступным для нее способом, стараясь облегчить эту боль.

И, пока это происходило, думала о Ворнине и Миртине. Живы ли они? Думала, что пора покинуть этот дом и начать поиски. Думала о Дирне. Думала о взорвавшемся корабле, о маленьком садике на его борту и галерее произведений искусства Дирны.

Затем обхватила руками широкую спину Тома Фолкнера и попыталась выбросить из головы ностальгические мысли. На мгновение, по крайней мере, ей это удалось.

Но только на мгновение.

18

«Немного ума и упорства — вот, что для всего этого нужно. Разве так уж трудно выследить нескольких дирнанцев? Надо держать открытыми уши, почаще улыбаться и задавать вопросы».

Бриджер был совершенно уверен, что напал на след одного из них. Возможно, этот приведет его к остальным. В любом случае, уже одно это — большое достижение.

Краназойский агент ухмыльнулся и самодовольно погладил свою массивную челюсть. Чуть позднее он выйдет на связь с кораблем, и тогда Бар-79-Кодон-заз придется долго извиняться, когда она узнает, что он все же добился успеха!

Из окна взятого напрокат автомобиля дом полковника Фолкнера просматривался, как на ладони. Путь сюда был нелегким. Составить цельную картину из разрозненных фактов помогла сплетня, подслушанная Бриджером в коктейль-холле: о том, как странно повел себя некий офицер ИАО, которому удалось что-то (или кого-то!) найти в пустыне, но, вместо того, чтобы сдать находку правительству, он скрыл ее. Единственного свидетеля происшедшего — водителя вездехода — офицер немедленно перевел на отдаленную северную базу, но тот все же успел кое-что выболтать.

Это вполне могло оказаться правдой, поэтому следующим шагом Бриджера было выяснение фамилий офицеров ИАО, принимавших участие в поиске. Это было нелегко, но все же возможно, и в ходе нескольких дней расследования он узнал, что поиск возглавляли местные старшие офицеры ИАО — полковник Фолкнер и капитан Бронштейн. Адреса Бриджер добыл без особых хлопот — по телефонному справочнику. Затем взял напрокат автомобиль и принялся следить за подозреваемыми.

Несколько вахт у дома Бронштейна убедили его, что капитан не прячет у себя ничего, кроме взбалмошной жены и четверых детишек. Но Фолкнер…

Этот человек жил в большом доме один. И это уже само по себе было подозрительным. А если приплюсовать сюда плотно зашторенные окна…

Выходил полковник редко и только на короткое время, которое уходило на покупку продовольствия. Позвонив в ИАО, Бриджер выяснил, что Фолкнер болен и неизвестно, когда выйдет на службу. Однако выглядел он вполне здоровым.

Только на пятый день наблюдения Бриджеру повезло — из-за приоткрывшейся на мгновение шторы выглянуло женское лицо.

Дирнанка?

На таком расстоянии определить это было невозможно. Оставалось одно — дождаться, когда Фолкнер покинет дом, проникнуть внутрь с помощью специальных отмычек, встретиться с женщиной лицом к лицу и, произнеся несколько ключевых слов, посмотреть на ее реакцию. Застигнутая врасплох, дирнанка не сможет не выдать себя, после чего ее со спокойной совестью можно будет арестовать по обвинению в нарушении договора. А затем…

Дверь отворилась.

На пороге появился Фолкнер. На этот раз он, похоже, отправлялся не за покупками — его плотное тело облегала военная форма, и Бриджер предположил, что отпуск по болезни закончился. Что же, прекрасно! Можно не торопиться во время проведения операции.

Когда машина полковника скрылась из виду, Бриджер, рассовав по карманам необходимые инструменты, направился к его дому.

– Дэвид! Дэвид, подожди!

Краназоец от неожиданности замер, затем медленно повернулся. По телу прошла неконтролируемая судорога — к нему бежала девушка, глупое дитя, которое помогло ему в отеле узнать, какова она, человеческая любовь. Голос девчонки звенел от радости. В отеле ему приходилось мириться с тем, что она постоянно путается под ногами, но что привело ее сюда? Да еще в самый неподходящий момент?

Лучезарно улыбаясь, она пошла с ним рядом.

– Привет, Дэвид!

– Здравствуй, Линор. Откуда это ты…

– Я живу здесь. Ты приехал повидаться со мной? Как это мило с твоей стороны!

– Я, по сути…

– Что, Дэвид?

– Извини, но я совсем не знал, что ты здесь живешь, и приехал по другому делу. Мы встретимся как-нибудь в другой раз. Обещаю.

Линор обиженно надула губки.

– Х-хорошо. Ты должен с кем-то встретиться?

– А тебе не все ли равно?

– Да так, просто из любопытства. Может, я знаю его?

– Не знаешь. Я…

Продолжать он не смог, ощутив прикосновение к спине чего-то холодного.

– Забирайся в машину, краназоец, — раздался за спиной низкий мужской голос. — И без шума. Это — граната для уничтожения личности, поэтому сопротивляться не советую.

Дэвид Бриджер — Бар-48-Кодон-адф — почувствовал, как тротуар уходит у него из-под ног.

– Нет-нет, вы ошибаетесь! Я не кнана… извините, не понял. Я — Дэвид Бриджер из Сан-Франциско!

– Мы почувствовали твою мерзкую краназойскую вонь еще за квартал отсюда. Так что кончай юлить. Полезай в машину, ну!

– Это насилие! — хрипло произнес Бар-48. — Я просто проверял, не нарушается ли соглашение. Трое дирнанцев совершили противозаконное приземление и, видимо, это еще не все. Вам выжгут мозги! Вы…

– В машину! Даю десять секунд! Раз! Два! Три!

Бар-48 поспешно забрался в автомобиль. Не в свой, а в другой, появления которого не заметил, поглощенный наблюдением за домом Фолкнера. Рядом с ним, держа наготове гранату, сел крупный широкоплечий землянин, который, разумеется, никаким землянином не был. Девушка, которую он знал как Линор, заняла переднее сиденье. Она и сейчас выглядела молоденькой и невинной… Эта планета, пожалуй, кишит дирнанскими агентами! Будь у него малейшая возможность составить донесение, он немедля сообщил бы краназойским властям, что дирнанцы совершают вопиющие нарушения. Но Бар-48 не без оснований предполагал, что возможности отправить такое донесение ему уже никогда больше не представится.

Третий дирнанец, маскирующийся под пожилую женщину, вышел из машины, пересек улицу, подошел к двери дома Фолкнера и нажал кнопку звонка.

Бар-48-Кодон-адф уныло вздохнул.

Да, он выследил одного из приземлившихся в ту ночь дирнанцев! Но только для того, чтобы потерять эту шпионку в толпе ее гнусных соплеменников!

19

Глэйр со страхом вслушивалась в мелодичные трели дверного звонка. Это явно не Том — он просто открыл бы двери своим ключом. Тогда кто? Почтальон? Налоговый инспектор? Полицейский?

Стараясь производить как можно меньше шума, Глэйр подошла к смотровому экрану и включила его.

Перед домом стояла земная женщина средних лет. В первую секунду ей захотелось выключить экран и подождать, пока женщина уйдет. Но приятные очертания лица гостьи показались смутно знакомыми. Она напрягла память…

Тув? Неужели???

Сартак, Тув и Линор составляли сексуальную группу, с которой Глэйр познакомилась несколько лет назад на Ганимеде, во время отпуска, причем о Сартаке у нее остались самые приятные воспоминания.

Однако не стоит доверять черно-белому экранчику диаметром в десять сантиметров. Глэйр пригляделась внимательнее. Ошибиться нельзя. Могут возникнуть большие неприятности.

Но и пренебрегать такой вероятностью…

– Кто там? — решилась она наконец.

– Глэйр, можешь открыть, дорогая! — небесной музыкой прозвучал в ее ушах родной дирнанский язык. — Мы разыскали тебя!

– Иду, Тув!

Она быстро проковыляла к двери, открыла ее и оказалась в объятиях женщины. Ноздри ее наполнил сладкий запах соплеменницы, и она затрепетала от радости, к которой примешивалась непонятная ей горечь.

– У нас на улице автомобиль, — сказала Тув, когда Глэйр закрыла дверь. — Со мной Сартак и Линор.

– Как вы меня нашли?

– Это было нелегко. Но Линор догадалась пустить по твоему следу краназойского агента. Нам оставалось только проследить за ним. Неплохо придумано, а?

– Краназойского агента?

– Он с нами, в машине. Сартак припугнул его гранатой. Он, должно быть, специально приземлился, чтобы разыскать вас. И ему таки удалось узнать об офицере ИАО, который нашел что-то в пустыне. Здесь, под домом, мы шпиона и арестовали.

Глэйр вздрогнула.

– Значит, меня и Тома было так легко найти?

– Тома?

– Это его дом.

Тув пожала плечами.

– Если хорошо поработать, найти можно, что угодно. Не думай об этом. Скоро ты будешь в полной безопасности на Ганимеде. Я вижу, приземление было не очень удачным?

– Сломала обе ноги. Но, знаешь ли, эти тела довольно быстро излечиваются. К тому же Том так хорошо заботился обо мне…

– Ну, настоящий курс лечения ты пройдешь на базе. — Тув огляделась. — А где твой костюм?

– Спрятан. Я могу его достать. Он в хорошем состоянии, только коммуникатор сломан.

– Доставай. Я отнесу его в машину, а ты пока накинь что-нибудь, в чем можно выйти на улицу. Мы отвезем тебя в условленное место в пустыне, и уже через час ты будешь на пути…

– Нет, — покачала головой Глэйр.

– Что? Нет? Не понимаю…

– Я должна дождаться Тома. С уходом можно не спешить, не так ли? А пока поговорим. Я ведь ничего не знаю. Ни о Миртине, ни о Ворнине…

– Миртин уже на Ганимеде.

– Замечательно! — облегченно выдохнула Глэйр. — Значит, он не пострадал?

– У него была сломана спина. Но выздоровление идет быстро. Его коммуникатор, к счастью, работал, хотя и с искажениями. Группа, вышедшая из Санта-Фе, нашла его в одной из пещер в пустыне, поблизости от индейской деревни. Он шлет тебе наилучшие пожелания, Глэйр.

– А Ворнин? Как он?

– Живет на окраине этого же города, в доме женщины по имени Кэтрин Мэйсон.

– Добрый старый Ворнин, — улыбнулась Глэйр. — Он на любой планете найдет себе женщину! Вы уже связались с ним?

– Пока нет. Но за домом следим. Он еще хромает, но как будто вполне здоров. Так что никто из вас по-настоящему серьезно не пострадал. И пора как следует отдохнуть. После такой переделки…

– Да, — прошептала Глэйр. — Отдохнуть… А как вы вышли на Ворнина?

– Фактически — при посредстве местного отделения культа Контакта.

– Ты имеешь в виду, что женщина, у которой он живет, исповедует этот культ? И она рассказала о нем остальным?

– Нет. Мы просто просмотрели перечень посетителей, исходя из допущения, что нашедший инопланетянина придет в отделение за информацией. Подключились к их компьютеру, выявили всех, кто обращался к ним после катастрофы, и произвели проверку. Кэтрин Мэйсон была примерно сотой. Соседи сказали, что последнее время она ведет себя как-то странно, а одна сплетница предположила, что Кэтрин живет с мужчиной. Прошлой ночью мы просканировали окна ее дома…

– А что вы узнали о самой женщине?

– Она — молодая вдова с маленьким ребенком.

– И все? А как она выглядит? И почему предоставила убежище пришельцу?

– У нас нет необходимости вступать с ней в контакт, — отрезала Тув, демонстративно посмотрев на часы. — Когда же вернется твой землянин?

– Не ранее четырех.

– Но это…

– Я все понимаю. Забирайте своего краназойца и делайте с ним что хотите, а за мной вернетесь после четырех. Я не могу уйти, не попрощавшись с Томом.

Тув внимательно посмотрела ей в глаза.

– Чтобы поблагодарить? Или по какой-то другой причине?

– По другой. Гораздо более глубокой. Я, похоже, полюбила его.

– Землянина???

– Тув, будь хорошей девочкой и не задавай лишних вопросов, договорились? Просто уходи и возвращайся позже. В пять. К этому времени я буду готова уйти.

– Ну хорошо. Тогда мы займемся Ворнином…

– Не надо.

– Это еще почему? — удивилась Тув.

– Я бы хотела сделать это сама. Он ведь мой супруг, и я имею на это право. К тому же мне нужно переговорить с этой женщиной.

– Я даже не знаю…

Глэйр мягко подтолкнула ее к двери.

– Это так замечательно, дорогая, что вы наконец нашли нас. Но есть кое-что, что мы сами должны уладить. Постарайтесь понять.

Тув бросила на нее обеспокоенный взгляд, но ничего не сказала и быстро вышла.

Глэйр заперла дверь, проковыляла в гостиную и упала не диван, дрожа от напряжения.

Значит, это случилось. Ее нашли! Впереди — Ганимед. Прекрасно!

Миртин и Ворнин живы. Великолепно!

И последнее, что осталось сделать — попрощаться с Томом…

Это будет мучительно. Прощанья всегда мучительны. Но он должен быть к этому подготовлен. Мост, который они возвели — мост между дирнанкой и землянином — по природе своей неустойчив, обречен на разрушение. Только вот… как быстро!

Глэйр понимала, что через несколько недель будет вспоминать о нем просто как о добром человеке, который помог ей в беде. Любовь увянет, как только воссоединится сексуальная группа, связанная более глубокими и длительными узами.

Но что будет с ним? С Томом, брошенным назад, в глубины отчаяния и сомнений? Ему, который не верил прежде в свою работу, теперь известно о Наблюдателях больше, чем какому-либо другому человеку Земли. Он узнал, что такое держать в объятиях дирнанку, слышал стоны наслаждения, вызванные его любовью… Как же ему можно будет вернуться к обычной жизни?

Глэйр показалось, что она знает способ. Во всяком случае, попробовать стоило.

Ждать пришлось долго. Но вот дверь наконец открылась, и он вошел, обнял ее, поцеловал. Снял пальто. Улыбаясь, рассказал о глупости и слепоте сотрудников ИАО. Она слушала, лучезарно улыбаясь. И, когда он замолчал, сказала ровным, спокойным голосом:

– Том, сегодня за мной приходили мои соплеменники. Я должна собираться домой.

20

За окнами опустилась ночь. Джил, убаюканная электронной нянькой, сладко посапывала во сне. Кэтрин заканчивала работу по дому. Она снова начала ощущать себя замужней женщиной, разве что немного необычно замужней. Но эта необычность ей даже нравилась. Теперь, когда все барьеры между нею и Ворнином были преодолены, она целиком отдалась своей неожиданной любви.

Запрограммировав посудомоечную машину, Кэтрин на секунду заглянула в гостиную. Он упражнялся в ходьбе. Он, родившийся задолго до Джорджа Вашингтона, видевший множество солнц и планет, улыбнулся ей, земной женщине! Красивый, даже слишком красивый, нежный, сочувствующий, безмерно интересующийся всем, что касается ее… Бог любви, сошедший с небес.

Прежде ей всегда казалось, что, снова полюбив, она будет страдать комплексом вины перед Тэдом. Но этого не произошло. Она все еще любила память о нем, и всегда будет любить, но рука покойного мужа не держит ее мертвой хваткой, как она того опасалась. И рядом — Ворнин… Мысль о приближающейся ночи вызвала в ней вспышку чувственности, горячей волной захлестнувшей тело.

Тело… его тело… Ее до сих пор удивляло, что оно функционирует, как настоящее. Хотя была, конечно, разница, и немалая. Некоторых тонкостей недоставало. Да иначе и не могло быть. Собственно, для нее это не имело особого значения. Она принимала его таким, какой он есть. А он являл собой как бы сгусток эротической энергии. Кэтрин подозревала, что на родной планете у него было много женщин… если только там вообще есть женщины…

И даже это ее не волновало.

Она была счастлива и старалась не задаваться вопросом, как долго продлится это счастье. Невозможно же упрятать его за четыре стены навечно! Рано или поздно ему придется приспосабливаться к окружающей жизни, если он намерен остаться здесь… А если не намерен…

Кэтрин прикусила губу.

Не надо об этом! Он здесь, сейчас. И это самое главное: здесь и сейчас!

Заканчивая кухонные дела, она услышала, как к дому подъехал автомобиль. Отворилась и захлопнулась дверца. Легкие шаги неожиданного гостя стихли у двери. А потом раздался звонок.

С экрана улыбнулось лицо красавицы-блондинки.

– Миссис Мэйсон?

– Кто вы? — дрогнувшим голосом спросила Кэтрин.

– Меня зовут Глэйр. Я подруга Ворнина. Вы впустите меня?

«Глэйр? Подруга Ворнина?!»

Он упоминал это имя, находясь в забытьи…

Кэтрин услышала, как где-то в глубине сознания с хрустальным звоном разбивается так тяжело доставшееся ей счастье.

Глэйр оказалась невысокой и необыкновенно красивой — красотой кинозвезды. По сути, она являлась женским эквивалентом Ворнина. У нее были теплые, добрые глаза, безукоризненная кожа молочной белизны. Кэтрин знала, что на ощупь эта кожа такая же гладкая, прохладная и атласно-бархатистая, как и та, которую она с таким наслаждением гладит каждую ночь…

Некоторое время женщины внимательно рассматривали друг друга. Затянувшееся молчание прервал появившийся в дверях спальни Ворнин:

– Кэтрин, я слышал звонок…

– Ворнин!

– Глэйр! Ты?!

Нет, они не бросились навстречу друг другу, как того опасалась Кэтрин. А то, что произошло между ними, не было высказано словами и осталось ею незамеченным…

Стараясь заполнить чем-то эту оглушительную тишину, Кэтрин спросила, едва сдерживаясь, чтобы не закричать:

– Вы пришли за ним?

– Я очень сожалею, миссис Мэйсон, — тихо произнесла Глэйр. — Знаю, как вам тяжело…

– Откуда вам это знать?

– Знаю. Поверьте мне, — горько улыбнулась гостья и повернулась к Ворнину. — Миртин тоже жив. Его уже забрали отсюда. Знает ли она…

– Да. В достаточной степени.

– Тогда я могу говорить свободно. Нас ждет корабль. Меня нашли сегодня утром. Я жила в Альбукерке. Один человек был настолько добр ко мне, что забрал к себе и выхаживал, пока мне не стало лучше.

– Ты выглядишь прекрасно, — констатировал Ворнин.

– Ты тоже. Очевидно, за тобою был не менее хороший уход.

– Великолепный. — Он взглянул на Кэтрин. — Да, великолепный!

– Приятно слышать, — улыбнулась Глэйр. — А сейчас, будь добр, выйди в другую комнату. Я хочу поговорить с Кэтрин. А потом оставлю вас наедине и не стану торопить. Мне самой только что пришлось испытать такое…

Ворнин кивнул и закрыл за собой дверь спальни. Глэйр испытующе глянула в глаза Кэтрин.

– Вы очень сильно ненавидите меня?

Губы женщины задрожали.

– Ненавижу? Но почему мне следует ненавидеть вас?

– Я намерена отобрать у тебя Ворнина.

– Он принадлежит своему народу. Я не имею на него никаких прав.

– За исключением права на любовь.

– Откуда вы знаете…

Глэйр улыбнулась.

– У меня есть определенные способности, Кэтрин. Я могу видеть то, что вы чувствуете. И то, что чувствует он — тоже. Ворнин любит вас. — Она неуклюже села, отложив свои алюминиевые палки, и ласково взяла Кэтрин за руки. — Кроме этого, у меня есть еще кое-какие возможности. Поверьте мне, я испытала то же самое в отношении человека, который прятал меня. Я жила с ним. И любила его, если можно назвать любовью чувство, возникшее между жителями разных планет… Мне кажется, можно. А потом пришли наши и сказали, что пора уходить. Так что я знаю, как это…

Глэйр умолкла. Кэтрин казалось, что голова ее набита ватой. Все произошло так быстро, что предстоящая разлука с Ворнином не обрела еще для нее реальных очертаний. Ее только удивляло, что ладони инопланетянки оказались неожиданно теплыми. Потом она поняла, что просто ее собственные руки похолодели…

– Мы были очень счастливы вместе… Но он… он ваш, не так ли? Вы — его супруга…

– Одна из его супругов. Нас двое. Он говорил об этом?

– Немного. Но я не совсем поняла.

– Я хочу, чтоб он вернулся, — тихо сказала Глэйр. — Вы поймете меня, потому что знаете его. Простите… Вы способны меня простить?

Кэтрин пожала плечами.

– Мне будет очень больно. Как только я окончательно пойму… Он уйдет сегодня?

– Так будет лучше.

– Как скоро?

– Нескольких часов вполне хватит, чтобы распрощаться навеки. Ворнин не принадлежит этому миру. Он даже не сможет вернуться. Вы знаете о соглашении?

– Да.

– Значит, поймете.

– Я понимаю. Но не хочу понимать! Я старалась уверить себя, что он останется. Мне хотелось и дальше заботиться о нем, любить его, чувствовать рядом…

– Вам нравится заботиться о людях? — встрепенулась Глэйр.

– Разве это не очевидно?

– Тогда не могли бы вы позаботиться еще об одном человеке? Ради меня. Он живет в Альбукерке. Он выходил меня. А сейчас чувствует себя страшно одиноким… Ему так необходимо человеческое тепло… Увидьтесь с ним, поговорите, и вы поймете, как много у вас общего…

– И это все, чего бы вам хотелось? — грустно улыбнулась Кэтрин. — Чтобы я поговорила с ним?

– Я не могу просить большего, — опустила голову Глэйр. — Но попытайтесь, если это в ваших силах, сделать его счастливым. Может быть, вы сами станете счастливой, доставив счастье ему. А может быть, и нет. Кто может это предсказать? И все-таки повидайтесь с ним. Пожалуйста…

– Хорошо, — согласилась Кэтрин. — Обещаю.

– Вот его имя и адрес.

Кэтрин взглянула на карточку и отложила ее в сторону. «Том Фолкнер». Это имя ничего ей не говорило. Но они все же встретятся. И побеседуют.

Глэйр попыталась подняться, не прибегая к помощи своих палок. Покачнулась. Ее красивое лицо исказилось от напряжения. Кэтрин бросилась ей на помощь. Руки дирнанки обхватили плечи земной женщины. Так они и стояли некоторое время — обнявшись и чуть не плача.

– Я хочу поблагодарить вас за него, Кэтрин. Что еще сказать. Огромное вам спасибо…

– И вам спасибо, Глэйр. За то, что он был со мной…

– Я должна поговорить с ним. А потом оставлю вас наедине.

Она подняла свои палки и зашла в спальню, не закрыв за собой дверь. Говорили они по-английски, и Кэтрин поняла, что это сделано специально.

– Тебе очень повезло, Ворнин. Тебя нашел хороший человек.

– Да.

– И ты не хочешь ее покидать?

– Я ее люблю, Глэйр. Это гораздо серьезней, чем я сам ожидал. Но остаться мне нельзя, не так ли?

– Нельзя.

– Соглашение?

– Да, соглашение.

– Как вы нашли меня?

– Сейчас это уже не имеет значения. Скажи спасибо Сартаку. Он, кстати, и меня нашел. Но об этом позднее. Ты здоров?

– Так, ничего серьезного. А ты?

– Почти здорова. Где твой костюм?

– Спрятан.

– Не забудь его, когда будешь уходить. И забери все, что было у тебя в момент приземления.

– Естественно.

– Попытайся объяснить ей, что остаться тебе невозможно. Что Наблюдатели не имеют права сближаться с наблюдаемыми. Это очень неприятно. Я и Том… Человек, который прятал меня…

– Тебе было больно оставлять его, не так ли, Глэйр?

– Так. Но я нашла в себе силы. И ты найдешь. А боль через некоторое время пройдет… Я сейчас уйду. Машина будет стоять на улице. Когда будешь готов к тому, чтобы уйти, включи на крыльце свет. Можешь не спешить. Мы подождем, сколько надо.

Кэтрин словно окаменела, только теперь полностью осознав постигшую ее утрату. Она еще старалась убедить себя, что ничего не теряет, поскольку ничего не имела — Ворнин никогда не принадлежал ей. Это был просто гость. Г-о-с-т-ь! Посетитель. П-о-с-е-т-и-т-е-л-ь! То, что между ними произошло, было мгновением — любовью бабочек, гибнущих от первого дуновения зимы.

Глэйр снова обняла ее. Начала что-то говорить, но слова застряли в горле. Кэтрин попыталась унять слезы.

– Я не буду задерживать его слишком долго, — прошептала она.

Дирнанка вышла. Кэтрин закрыла за ней дверь и вошла в спальню. Ворнин стоял у окна. Она молча подошла к нему, обняла…

Им нужно было так много сказать друг другу.

И так мало осталось для этого времени…

21

– Зайдете? — спросил Том Фолкнер.

– Пожалуй, — пожала плечами Кэтрин Мэйсон.

Он открыл дверь своего дома, и она вошла.

Они изъездили за полдня почти весь Альбукерк. Она оставила свою маленькую дочку у соседки и не уставала напоминать себе, что пора возвращаться домой, но все откладывала и откладывала… И вот они в его доме.

Он только теперь смог ее рассмотреть. В машине, когда она сидела рядом, не было возможности сделать это. И сейчас он смотрел на нее, не отрываясь.

– Думаю, нам следует хранить все происшедшее в тайне, — нарушила затянувшееся молчание Кэтрин.

– Вы правы. Ведь не хочется, чтобы нас посчитали лунатиками? — сдержанно улыбнулся он.

– Зато теперь мы можем основать новую религию, — улыбнулась в ответ она. — В качестве конкурентов Фредерику Сторму. Заложим храм и начнем проповедовать евангелие от Наблюдателей…

– А кого объявим богом? Миртина или Ворнина?

– Том, не надо…

– Я пошутил. Хотите что-нибудь выпить?

– Не возражаю.

– У меня довольно скромный выбор: эрзац-виски, кое-какое вино и…

– Мне все равно, — перебила его Кэтрин. — Главное — с пульверизатором.

– Едва ли самый элегантный способ пить спиртное, — заметил Фолкнер.

– А я вовсе не претендую на элегантность, — отпарировала она.

Он улыбнулся и предложил ей поднос с пульверизаторами. Она, не глядя, взяла один, он, чтобы не показаться невежливым, последовал ее примеру.

– Ваш муж, насколько я помню, служил в ВВС?

– Да. Теодор Мэйсон. Он погиб. В Сирии.

– Извините. Я не знал его. Он служил в Киртлэнде?

– До своего перевода за океан.

– Это большая база. Очень жаль, но я действительно не был с ним знаком.

– Почему вы так говорите?

– Не знаю, — смешался он. — Просто потому что… ну, потому что он был вашим мужем и… было бы очень приятно, если бы я… о, черт! У меня просто язык заплетается, не так ли? А как это выглядит со стороны? Перезрелый юнец сорока трех лет! Еще выпьем?

– Не хочется.

Он тоже воздержался. Она достала фотографию. Рука его слегка дрожала, когда он протянул руку за глянцевым стереоснимком голой девчушки двух-трех лет, улыбающейся ему из высокой травы.

– Бесстыжая девчонка, а?

– Я по мере возможности пытаюсь привить ей скромность, но пока что не слишком преуспела в этом. Может быть, лет за пятнадцать…

– А сколько ей сейчас?

– Три года.

– О, тогда у вас еще масса времени впереди, — засмеялся Фолкнер.

Она не ответила. Разговор зашел в тупик. Они старались не вспоминать людей со звезд, хотя понимали, что рано или поздно должны будут коснуться этой темы.

После нескольких минут молчания Фолкнер не выдержал.

– Думаю, они уже достигли своей базы отдыха и начали курс лечения. Как вы думаете, вспоминают ли…

– Уверена, что вспоминают.

– Но как? Как добросердечных волосатых обезьян, которые так трогательно о них заботились?

– Это нечестно! Вы же знаете, что они более высокого мнения о нас!

– Почему? Разве мы ровня им? Опасные обезьяны с атомными бомбами!

– В массе своей — может быть, — кивнула Кэтрин. — Но не по отдельности. Не знаю, как было у вас с Глэйр, но Ворнин уважал меня как личность. Понимая, что я только человек, он все же никогда не смотрел на меня свысока, никогда в душе не насмехался надо мной.

– У меня с Глэйр было то же самое. Так что беру свои слова назад.

– Они — весьма своеобразные существа, — задумчиво сказала она. — Но я уверена, что независимо от того, какие чувства питали к ним мы, они отвечали нам взаимностью. Были сердечными… добрыми…

– Интересно, а каковы краназойцы? — сменил тему разговора Фолкнер.

– Кто?

– Их галактический соперник. Разве Ворнин не рассказывал вам о холодной войне в космосе?

– О, да!

– Вот ведь что забавно, Кэтрин. Мы даже не знаем, какие они, как вы бы выразились, в массе своей. Двое, которых мы повстречали, были очень хорошими, но они — только солдаты в войне, которую затеяли правительства. И, может быть, краназойцы в действительности имеют больше прав на нашу Землю, чем дирнанцы… Нам приоткрыли щелочку в космос, мы заглянули в нее чужими глазами, и до сих пор не знаем причин и целей этой вселенской борьбы. Наше небо кишит космическими кораблями, с которых другие расы следят за нами, плетут хитроумные заговоры, стараясь переиграть друг друга…

– Ворнин уверял, что когда-нибудь срок действия соглашения закончится, и тогда они смогут открыто вступить с нами в контакт.

– Глэйр тоже говорила об этом.

– Но когда же истечет этот срок?

– Может быть, через пятьдесят лет. А может — через тысячу. Не знаю.

– Будем надеяться, что скоро.

– Почему, Кэтрин?

– Чтобы Ворнин вернулся. — Она опустила голову. — И ваша Глэйр. И чтобы мы встретились с ними…

– Это опасное заблуждение, Кэтрин. Даже если соглашение отменят на следующей неделе, вы никогда больше не увидите Ворнина. А я — Глэйр. Разрыв был окончательным. Любовная связь между существами разных планет не может иметь будущего. Они мудры и сделают все, чтобы мы никогда больше не встретились. Когда любовь обрывают таким образом, сердце истекает кровью, но они намерены дать этой ране зажить и больше не открываться.

– То есть, вы считаете, что надеяться глупо?

– Послушайте! — воскликнул он. — Сохранить любовь достаточно трудно даже для двух человеческих существ. А если другой не является человеком?

– Не думаю, что это так трудно — полюбить, — покачала головой Кэтрин.

– Или сохранить любовь. Даже если этот другой — дирнанец… — Она запнулась. — Ладно. Я, кажется, говорю глупости. Их больше нет. Остались мы с вами, люди, которым было дано пережить нечто необычное и замечательное, и которые обречены всю жизнь хранить в душах осколки разбитого счастья…

Фолкнеру послышался в ее словах намек. Нет, не так скоро. Когда-нибудь, возможно, они с Кэтрин склеят эти осколки. Но сначала нужно постараться понять не только ее — понять себя самого, нового себя, возрожденного из пепла дирнанкой по имени Глэйр. Еще раз открыть душу другому человеку… Рано. Еще рано.

– Стемнело, — сказала Кэтрин, поднимаясь. — Мне пора домой. Джил будет капризничать.

– Я отвезу вас.

Выйдя на улицу, они оба непроизвольно взглянули на небо. На звезды. Потом взгляды их встретились, он улыбнулся, она ответила ему улыбкой, и оба рассмеялись.

– С нашей стороны будет не очень хорошо, если мы их забудем, правда?

– спросила Кэтрин.

– Конечно. Но мне кажется, что мы просто не сможем этого сделать. На несколько недель нашей жизни к нам снизошли звезды. Такое не забывается. Но они вернулись на свои орбиты, а мы остались…

Он открыл перед ней дверцу автомобиля.

– Спасибо за этот чудесный день, — улыбнулась Кэтрин.

– Вам спасибо. Думаю, такое неплохо было бы повторить.

– И как можно скорее.

– Очень скоро, — твердо пообещал Фолкнер.

Ему хотелось сказать больше, гораздо больше. Все это будет сказано. В свое время. Он не принадлежал к числу тех, кто открывает душу незнакомым людям. Он чувствовал, что очень скоро они перестанут быть чужими друг другу. Слишком многое связывало их: только им двоим была знакома гладкая, прохладная кожа, искусственная кожа пришельцев, едва не ставших жертвами галактической политики. И они почти одновременно пережили ни с чем не сравнимую боль внезапного расставания без возврата… Пережитое влекло их друг к другу, противопоставив остальным четырем миллиардам живущих на этой планете.

Он улыбался, выжимая сцепление. Она тоже улыбалась. Над ветровым стеклом простирался небесный свод, поглотивший Ворнина и Глэйр.

Мысленно они пожелали им благополучного возвращения домой.

22

В поселке было тихо. Празднества Общины Огня завершились. Белые разъехались по домам. Центральную площадь заливали длинные полосы лунного света.

В доме Эстанция перед работающим телевизором сидели Рамон, Лупе и бабушка. Дядя Джордж, как обычно пьяный, вышел прогуляться. Отец семейства играл в кива с друзьями. Росита, сорвав на окружающих злость, спряталась на кухне. В этот вечер она снова осталась без мужчины. Чарли знал почему, но молчал об этом.

Марти Макино уехал из поселка на следующее утро после знакомства с дирнанским лазером. Предполагалось, что в Лос-Анджелес. Чарли был уверен, что он больше никогда не вернется.

Глядя с улицы на голубоватое свечение экрана, Чарли слегка дрожал. В долину Рио-Гранде пришла зима. Днем в воздухе закружились первые снежинки. На Рождество, возможно, пойдет густой снег. Мальчика не пугал холод. Под оборванным пиджаком его согревали две вещи: письмо, написанное на квадрате блестящего пластика, и маленькая металлическая трубка, стреляющая лучом фантастической силы.

Потом он пересек площадь, никуда особенно не направляясь. Следом за ним плелась собака.

Сегодня вечером луна была особенно яркой. И все же он достаточно ясно различал звезды. Пояс Ориона. Звезда Миртина! На душе Чарли стало тепло только от того, что он видит эту звезду.

«На следующий год я пойду в среднюю школу. Понравится им это или нет, но пойду. В крайнем случае убегу, а когда меня поймает полиция, скажу им и газетчикам: „Смотрите, я, способный индейский мальчик, пытаюсь улучшить свою судьбу, а родители не пускают меня в среднюю школу“. Тогда вокруг меня поднимется шум, и я смогу учиться… Изучать ракеты, звезды, космос… Я всему научусь! И отправлюсь когда-нибудь туда, в ночную тьму, и навещу тебя, Миртин! Прилечу на твою планету. Ведь ты сам говорил, что мы скоро будем там. И что я стану одним из первых…»

В задумчивости Чарли даже не заметил, как вышел к подстанции. На самом деле он не собирался идти к пещере Миртина. Она пуста. На первых порах его неудержимо влекло туда, но сейчас, в такую холодную ночь, не было необходимости совершать такое паломничество. Бог, спустившийся с небес, вселил в душу одиннадцатилетнего ребенка веру в другую, лучшую жизнь, и вознесся, а вера росла и крепла.

– Эй, вы, дирнанцы! — закричал Чарли, запрокинув голову. — Как вы там, наверху? Вы видите меня? Это я, Чарли Эстанция! Тот, который таскал лепешки для Миртина!

Как высоко летают эти блюдца? Может быть, как раз сейчас одно из них проносится над его головой? Есть ли у них приборы, способные улавливать голоса людей?

– Вы слышите меня? Я здесь один. Спуститесь, чтобы я смог вас увидеть!

Тщетно. Ну да ничего другого Чарли и не ожидал. Он просто знал, что они есть. Там, высоко. Наблюдают.

Но, может быть, их заинтересует луч лазера?

Он достал из-за пазухи теплую металлическую трубочку и срезал ветку растущего неподалеку дерева. Какая чудесная вещь этот рассекатель! Настанет день, и Чарли Эстанция узнает, как и почему он работает.

– Послушайте, — снова обратился он к звездам. — Мне не нужно многого. Только передайте Миртину, что я желаю ему быстро поправиться. Передайте огромное спасибо за наши беседы, за то, что он столькому меня научил. Вот и все. Поблагодарите его за меня!

И снова ничего не случилось. Печально улыбнувшись, мальчик побрел назад, в поселок. Остановился, поднял камень и швырнул его в овраг.

Внезапно собака громко залаяла. По пустыне пронесся порыв ветра. Чарли поднял голову и увидел яркую звездочку, которая вспыхнула посреди неба и покатилась вниз, пока не исчезла где-то у горизонта. Сердце его учащенно забилось. Он прекрасно понимал, что это только падающая звезда, кусок космического металла, сгоревший в верхних слоях атмосферы. Но воспринял ее как знамение. Соплеменники Миртина отвечали ему, благодарили за спасенную жизнь товарища. Они, конечно же, увидели и услышали индейского мальчика, зовущего их из холодной пустыни.

Чарли помахал рукой вслед звезде.

– Спасибо вам, дирнанцы!

И побежал вприпрыжку к деревне.

Стохастический человек

1

Мы появились на свет по воле случая, в совершенно произвольной точке вселенной. Наши жизни определены абсолютно случайной комбинацией генов. Все, что происходит, происходит случайно. Концепция причины и следствия ложна. Существуют только кажущиеся причины, ведущие к видимым следствиям. На самом деле, ничто ни за чем не следует. Мы каждый день плаваем по морям хаоса. Ничего нельзя предсказать, даже того, что произойдет в следующее мгновение.

Вы в это верите?

Если да, то мне вас жаль, потому что ваша жизнь беспокойна, мрачна и ужасна.

Мне кажется, что когда-то, в семнадцать лет, мир и мне представлялся враждебным и невыносимым, и я рассуждал точно также. Кажется, что когда-то я верил в то, что вселенная — это гигантское поле для игры в кости, созданное без определенной системы и цели, в которое мы, глупые смертные, вкладываем утешительное понятие причинности, чтобы дать опору нашему непрочному, хрупкому разуму. Казалось, я чувствовал, что в этом случайном, капризном космосе мы только по счастью выживаем ежечасно, тем более, ежегодно, так как в любой момент солнце неожиданно может стать новой звездой, либо мир, взорвавшись, превратится в гигантскую студенистую массу. Вера и добродетель недостаточны, и действительно бессильны, в любой момент с кем угодно может произойти что угодно, поэтому живи сегодня и не думай о завтрашнем дне, так как от тебя ничего не зависит.

Это мощная циничная и, к тому же, юношеская философия. Юношеский цинизм является, главным образом, защитой против страха. По мере того, как я становился старше, мир казался мне уже не таким пугающим. Я возвращал себе детскую непосредственность и по-детски начинал принимать концепцию причинности. Толкни ребенка — он упадет. Причина и следствие. Не поливай бегонию неделю — она начнет вянуть. Причина и следствие. Ударь по мячу — он полетит. Причина и следствие, причина и следствие. Я полагал, что вселенная может быть и беспричинна, но уж никак не бессистемна. Таким образом я предпринял первые шаги к своей карьере, оттуда, в политику, а от нее в преподавание учения всевидящего Мартина Караваджала — темного, измученного человека, покоящегося теперь в мире, которого он боялся. Именно Караваджал привел меня в то место и время вселенной, которое я занимаю сегодня.

2

Меня зовут Лью Николс. У меня светлые волосы, темные глаза. Без особых примет. Рост ровно два метра. Я был женат на Сундаре Шастри. У нас не было детей. Теперь мы живем отдельно, не разведясь. В настоящий момент мне почти тридцать пять. Родился в Нью-Йорке, первого января тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, в два часа шестнадцать минут. Накануне моего рождения в Нью-Йорке были зафиксированы два события, произошедших одновременно и имевших историческое значение: инаугурация обаятельного и знаменитого мэра Джона Линдсея и начало первой грандиозной катастрофической забастовки на нью-йоркской подземке. Вы верите в символичность совпадений? Я верю. Без способности увязывать одновременность событий, совпадения, не может быть и здравомыслия. Если мы пытаемся видеть вселенную совокупностью несвязанных случайностей, внезапно меняющимся конгломератом беспричинных событий, мы потеряны.

Моя мать должна была разрешиться в середине января, но я появился на две недели раньше, в самое неудобное время для моих родителей, которые были вынуждены добираться до больницы прямо в канун нового года, когда город вдруг лишается общественного транспорта. Знай они заранее, они бы заказали машину на этот вечер. И если бы мэр Линдсей обладал даром предвидения, я полагаю, бедняга отказался бы от своей должности в момент принесения присяги, чем избавил бы себя от головной боли на долгие годы.

3

Причинность — это удобный и доступный принцип, но он не дает ответов на все вопросы. Если мы хотим понять смысл чего-нибудь, мы должны заглянуть вперед. Мы должны признать, что многие важные явления не могут быть загнаны в прокрустово ложе причин, а могут быть истолкованы только стохастическими методами.

Система, в которой события происходят по законам вероятности, но индивидуально не детерминированы, в соответствии с принципами причинности, является стохастической системой. Ежедневный восход солнца не является стохастическим событием: его неизменность и неотвратимость определены относительным положением земли и солнца на небе. Поскольку мы понимаем этот причинный механизм, то нет и риска в правильности предсказания того, что солнце взойдет и завтра, и послезавтра, и в последующие дни. Мы не угадываем его, а знаем о нем заранее. Течение воды вниз, тоже не стохастическое явление, это следствие гравитации, которую мы принимаем за аксиому.

Но есть много областей, в которых причинность подводит нас, и тут нам на помощь приходит стохастизм.

Например, мы не можем предвидеть движение одной молекулы в единице объема воздуха, но при определенном знании кинетической теории, мы можем с уверенностью предсказать поведение всего объема.

У нас нет способа предсказать, когда определенный атом урана подвергнется радиоактивному распаду, но мы можем достаточно точно подсчитать, сколько атомов урана-235 в определенной единице объема распадается в следующие десять тысяч лет.

Мы не знаем, что принесет очередной поворот колеса рулетки, но игорный дом хорошо знает, что может произойти в течение всей ночи.

Все виды процессов, какими бы непредсказуемыми они не казались, в каждый момент или в каждом данном случае, предсказуемы стохастической теорией.

СТОХАСТИЧЕСКИЙ. Согласно Оксфордскому словарю английского языка это слово появилось в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, а сейчас стало редким, вышедшим из употребления. Не верьте этому. Это словарь устарел, а не понятие СТОХАСТИЧЕСКИЙ, которое день ото дня становится все более современным. Это слово греческого происхождения, вначале означало «цель» или «точку прицеливания», от которого греки образовали выражение «целиться в мишень» и, путем метаморфического переноса — «отражать, думать». Оно вошло в английский язык вначале как иностранное выражение — «имеющий отношение к догадке». В тысяча семьсот двенадцатом году Уайтфут сказал о сэре Томасе Брауне: «Хотя он не был пророком… все же в этом качестве, он несколько выделялся среди других, то есть был стохастичным, он редко ошибался в отношении будущих событий».

В бессмертных строчках Ральфа Кадворта (1617-1688) говорится: «Имеется необходимость и польза в стохастическом суждении и мнении в отношении правды и лжи в человеческой жизни». Те, чья жизнь целиком управляется стохастической философией, являются предусмотрительными и рассудительными, и никогда не делают обобщений по отдельным примерам. Как сказал Жак Бернулли в начале восемнадцатого века: «Отдельный факт не является предвестником чего-нибудь, но чем больше у вас фактов, тем с большей уверенностью вы можете предположить реальное распределение явлений в рамках вашего опыта».

Достаточно о теории относительности. Теперь я перехожу к дистрибуции Пуассона, теореме центрального предела, аксиоме Холмогорова, играм Эренхафта, цепочкам Маркова, треугольнику Паскаля и всему остальному. Я хочу предоставить вам следующие математические выкладки. (Пусть «Р» является возможностью случайности событий в каком-либо эксперименте, а «S» — количеством случайностей, которые происходят в «N» экспериментах…). Моя точка зрения такова, что истинный стохастик учится наблюдать то, что мы в Центре исследования стохастических процессов называем «Интервалом Бернулли» — паузой, во время которой мы спрашиваем себя: «Достаточно ли у нас данных, чтобы дать обоснованное заключение?»

Я являюсь исполнительным секретарем Центра, который был создан четыре месяца назад, в августе двухтысячного года. Караваджал оплачивает наши расходы. Сейчас мы занимаем пятикомнатный дом в сельской местности в Северной Джерси, и лучшего места мне не нужно. Нашей целью является следующее: найти пути уменьшения интервала Бернулли, то есть добиваться постоянного увеличения точности предсказаний, уменьшая количество статистических экспериментов, или, иначе, перейти от пробабилистического (вероятностного) к абсолютному предсказанию или, по-другому говоря, перейти от догадки к ясновидению.

Таким образом, мы движемся к пост-стохастическим способностям. Караваджал учил меня, что стохастичность не предел: это всего-лишь быстро проходящий этап в попытках полного предсказания будущего в нашей борьбе за освобождение себя от тирании случайности. В абсолютной вселенной все события могут рассматриваться как абсолютно детерминированные и, если мы не можем постичь более крупные структуры, то это оттого, что наши представления ошибочны. Если бы мы обладали настоящим понятием причинности вплоть до молекулярного уровня, нам бы не нужно было полагаться на математические допуски по статистике и вероятности при составлении предсказаний. Если бы наши представления о причине и следствии были достаточно точны, мы бы могли достичь абсолютного знания того, что должно произойти. Мы бы стали всевидящими. Так говорил Караваджал. Я уверен, он был прав. Вы, возможно, не верите. Вы склонны быть скептиками в этих вопросах, не так ли? Так и должно быть. Вы измените свое мнение. Я в этом уверен.

4

Караваджал сейчас уже мертв. Он умер именно тогда и так, как и предполагал. Я все еще здесь, и думаю, что тоже знаю, как буду умирать. Но я не очень уверен в этом. В любом случае, это не имеет такого значения для меня, как для него. У меня никогда не было достаточно силы, чтобы доказать свою способность предвидеть. Он был просто сгоревший человек с усталыми глазами и вымученной улыбкой, у которого был слишком большой для него дар, убивший его. Если я действительно унаследовал этот дар, то, надеюсь, смогу лучше использовать его в жизни, чем он.

Караваджал мертв, а я жив и буду жить, пока не придет мой срок.

Я смотрел на матовую фарфоровую чашу зимнего неба и видел отражение своего лица, становящегося все старше. Итак, я не собираюсь исчезнуть. У меня есть ясное будущее. Я знаю, что будущее так же определенно, неизбежно и постижимо, как и прошлое, и потому что я знаю это, я бросил жену, которую любил, оставил работу, делающую меня богачом и поддержал враждебного мне Пола Куинна, потенциально самого опасного человека в мире, Куинна, который через четыре года будет избран президентом Соединенных Штатов. Лично я не боюсь Куинна. Он не сможет повредить мне. Он может нанести вред демократии и свободе слова, но мне он не принесет вреда. Я чувствую вину за то, что помогу Куинну попасть в Белый Дом, но, по крайней мере, я разделяю вину за отданные вами слепые бездумные голоса, которые вам со временем захочется вернуть обратно. Ничего. Я могу спасти вас всех от хаоса даже когда Куинн загораживает нам горизонт, становясь день ото дня в течение двадцати лет все огромнее. Это будет моим искуплением вины.

Все мое будущее трепещет в утреннем воздухе еще не рожденного дня, среди неясных очертаний башен Нью-Йорка.

5

В профессиональном плане мой дар предвидения обнаружился за семь лет до того, как я услышал о Мартине Караваджале. С весны тысяча девятьсот девяносто второго года я стал заниматься прогнозами. Я мог посмотреть на желудь и увидеть поленницу дров. Такой дар у меня был. Зарабатывал я же тем, что предсказывал возрастет ли производство хрустящего картофеля и превратится ли оно в доходный бизнес, хороша ли идея открыть татуировочный кабинет в Топеке, или что мода на бритье головы наголо еще продержится некоторое время и вам стоит расширить вашу депиляторную фабрику в Сан-Хосе. И самое страшное, я был прав.

Мой отец говаривал: «Человек не выбирает свою жизнь. Жизнь выбирает его».

Может быть. Я никогда не собирался стать профессиональным предсказателем. Впрочем, я вообще не знал кем я стану. Мой отец боялся, что я буду никчемным человеком. Конечно, так могло показаться, когда я получал диплом об окончании колледжа (Нью-йоркский университет, тысяча девятьсот восемьдесят шестой год). Я продрейфовал через три года колледжа, вообще не зная, что я хочу делать в жизни, кроме того, что это должно быть что-то коммуникативное, творческое, доходное для меня и достаточно полезное для общества. Я не хотел быть писателем, учителем, актером, юристом, биржевым маклером, генералом или священником. Промышленность и финансы не привлекали меня, медицина была за пределами моих способностей, политика казалась мне вульгарной и крикливой. Я знал свои возможности, которые были главным образом вербальными и концептуальными. Я знал свои потребности, которые были ориентированы на мою личную безопасность и защиту моей индивидуальности. Я всегда был ярким, умеющим предвидеть, бдительным, энергичным, желающим много работать, а также чистосердечно оппортунистическим, хотя нет, кажется, оппортунистически чистосердечным. Но у меня не было определенной цели, своеобразного фокуса, центра, когда колледж предоставил мне свободу.

Жизнь выбирает человека. У меня всегда была странная способность к нехитрым предчувствиям и я легко превратил ее в средство заработать на жизнь.

Как-то летом я временно работал в институте общественного мнения в группе по прогнозированию результатов предстоящих выборов. Однажды мне удалось сделать несколько проницательных комментариев по еще необработанным данным, которые позднее подтвердились. И мой босс предложил мне подготовить проект примерного вопросника для следующего тура голосований. Это была программа с вопросами, которые нужно задавать опрашиваемым, чтобы получить такие ответы, которые помогут правильно предсказать результаты выборов. Работа была высоко оплачиваемой и мои способности вознаградили мое эго. Когда один из состоятельных клиентов моего шефа предложил мне уйти с этой работы и заняться самостоятельной консультационной практикой, я воспользовался подвернувшимся шансом. С этого момента создание моей собственной консультационной фирмы с полным рабочим днем стало делом нескольких месяцев.

Когда я занялся бизнесом прогнозов, многие не очень знающие люди думали, что я продолжаю оставаться сотрудником Института общественного мнения. Нет, это не так. Как раз сотрудники Института работали на меня. Целый взвод оплачиваемых сотрудников. Для меня они были тем же, что мельники для пекаря: они отделяли зерна от плевел, а я пек семислойные пироги. Моя работа шла дальше выяснения общественного мнения. Используя данные, собранные и обработанные обычными квазинаучными методами, я составлял далеко идущие прогнозы, я делал интуитивные шаги. Короче, я гадал, но угадывал точно.

Это приносило неплохой заработок, но я, к тому же, чувствовал своего рода экстаз. Когда передо мной появлялась гора необработанных данных, из которых я должен был вытащить главный прогноз, я чувствовал себя ныряльщиком, собирающимся прыгнуть с высокого утеса в сверкающее голубизной море в поисках блестящих золотых дублонов, спрятанных в белом песке глубоко под волнами, мое сердце начинало биться, голова кружилась, тело и душа получали квантовый толчок вверх, в более интенсивное энергетическое состояние. Экстаз.

То, что я делал, было утончено и высокотехнично, но это была также и разновидность колдовства. Я купался в гармонических связях, положительных искажениях, модальных значениях и параметрах дисперсии. Мой офис представлял собой лабиринт из экранов дисплеев и графиков. Я держал батарею огромных компьютеров, беспрерывно работающих целыми сутками и не имевших возможности даже остыть. Но математические расчеты на основе высокопроизводительных голливудских технологий были просто отдельными аспектами предварительных этапов моей работы, набором данных. Когда нужно было сделать настоящий прогноз, компьютер IBM не мог мне помочь. Я должен был предпринимать собственные усилия, не пользуясь ничем, кроме собственного ума. Я должен был остаться в пугающем одиночестве, на краю утеса, и хотя эхолот мог рассказать мне о конфигурации морского дна, а лучшие приборы фирмы Дженерал Электрик зарегистрировали скорость течения и температуру воды и коэффициент завихрения, я должен был полагаться только на себя в критические мгновения реализации. Я должен был просканировать воду глазами, согнуть колени, взмахнуть руками, наполняя воздухом легкие, ожидая, пока я УВИЖУ, пока я действительно УВИЖУ и когда почувствую это прекрасное, уверенное, головокружительное чувство за бровями, я наконец прыгну, направлю свое тело головой вниз в большую морскую волну в поисках дублонов. Я нырну обнаженный и незащищенный, безошибочно по направлению к своей цеди.

6

С сентября тысяча девятьсот девяносто седьмого до марта двухтысячного года, то есть еще девять месяцев назад, я был одержим идеей сделать Пола Куинна президентом Соединенных Штатов. Именно неистовой одержимостью можно было охарактеризовать мое отношение к Куинну, его идеям и амбициям.

Хейг Мардикян представил меня Куинну летом девяносто пятого. Хейг и я вместе ходили в частную школу в Далтоне где-то в 1980-1982 годах, тогда же вместе много играли в баскетбол. С тех пор мы поддерживаем связь. Он хитрый, с пронизывающим взглядом юрист, около двух метров ростом. Помимо прочих достоинств, он хотел стать первым в Соединенных Штатах министром юстиции армянского происхождения и, возможно, станет им.

(Возможно? Как я могу сомневаться в этом?) Знойным августовским днем он позвонил и сказал:

– У Саркисянов сегодня большой прием. Ты приглашен. Я гарантирую, что это принесет тебе пользу.

Саркисян — толковый агент по продаже недвижимости, во владении которого находятся земельные участки, шесть-семь сотен километров, по обеим сторонам Гудзона.

– Кто там будет, — спросил я, — кроме Ефрикяна, Миссакяна, Хагопяна, Манукяна, Гарабедяна и Бохосяна?

– Берберян и Хатисян, — сказал он, — а еще… — и он перечислил ряд блистательных знаменитостей из мира финансов, политики, промышленности, науки и искусства, закончив: «Пол Куинн», с весьма значительным ударением на этом последнем имени.

– Я должен знать его, Хейг?

– Должен, но сейчас, возможно, не знаешь. В настоящее время он является членом законодательного собрания Ривердейла. Человек, который собирается занять выдающееся место в общественной жизни.

Я не особенно хотел провести субботний вечер, выслушивая амбициозных молодых ирландских политиков, разъясняющих свои планы исправления вселенной, но, с другой стороны, я уже сделал несколько работ по прогнозированию для политиков. Этим я зарабатывал деньги и, возможно, Мардикян знал, что такие знакомства для меня полезны. Список гостей был неотразим. Кроме того, моя жена гостила в августе с шестерыми своими друзьями в Оризоне и я надеялся поразвлечься, приведя домой страстную темноволосую армяночку.

– В какое время? — спросил я.

– В девять, — ответил Мардикян.

Итак, к Саркисяну: в роскошную, остекленную триплексом, огромную фешенебельную квартиру, расположенную на самом верху девяностоэтажной круглой башни, отделанной алебастром и ониксом. Само здание находилось в Нижнем Вест-Сайде на берегу залива.

Охранники с незапоминающимися лицами, которые вполне могли оказаться конструкциями из металла и пластика, установили мою личность, осмотрели меня на наличие оружия, после чего впустили в квартиру. Воздух в ней казался голубой дымкой. Повсюду чувствовался кисловатый приятный запах толченой кости: в тот год мы курили дурманный кальций. Кристаллиновые амбразуры овальных окон окружали апартаменты. Вид из восточных окон перекрывался двумя монолитными громадами Мирового торгового центра, изо всех же остальных окон открывался обзор в двести семьдесят градусов на прекрасную панораму нью-йоркской бухты, района Нью-Джерси, скоростной дороги Вест-Сайда и, возможно, кусочек Пенсильвании. Только в одной, гигантских размеров и клиновидной формы, комнате окна-амбразуры были непрозрачны. Когда я вошел в узкую часть и взглянул на острый угол, я понял почему: эта часть здания выходила на все еще размонтированный обрубок статуи Свободы и Саркисян, очевидно, не хотел чтобы угнетающий вид этого зрелища огорчал гостей. (Это было лето девяносто пятого года, который был одним из самых жестоких годов десятилетия, когда бомбежки держали всех в напряжении.) Гости! Они, как и было обещано, представляли из себя экзотическую толпу контральтов и астронавтов, четверть защитников и заседателей президиумов. Костюмы были и чрезвычайно пышные, подчеркивающие бюсты и гениталии, и только намекающие на них, от авангарда до маскирующих средства любви, которые сейчас уже выходят из моды, с высокими воротничками и тугими корсетами. Пол-дюжины мужчин и несколько женщин были облачены в клерикальные одеяния, человек пятнадцать псевдо-генералов бряцало иконостасом медалей, которые могли бы посрамить иного африканского диктатора. Я был одет довольно просто, на мой взгляд, в гладкий, отливающий зеленым свитер и ожерелье из камней.

Хотя комнаты и были заполнены людьми, ход вечеринки был далек от беспорядочности, так как я заметил восемь или десять мужчин с прекрасными манерами в темных неброских костюмах. Это были люди из вездесущей армянской мафии Хейга Мардикяна, равномерно распределившиеся по всему пространству главного зала, как колышки для игры в крибедж. Каждый из них занимал заранее предписанную позицию и вежливо предлагал сигареты и напитки, представлял гостей друг другу, сводя одних людей с другими, чье знакомство было для них желательно. Я был бы моментально затянут этой умело расставленной сетью, стоило бы мне только приблизиться к Аре Гарабедяну или Ясону Комуряну, или, возможно, к Георгию Миссакяну.

Я тут же оказывался бы вовлеченным в орбиту тайных отношений с золотоволосой женщиной с радостным лицом по имени Отем, которая не была армянкой и с которой я действительно отправился домой много часов спустя.

Задолго до того, как мы с Отем отправились домой, я был легко пропущен через длинную цепочку бесконечно льющихся мелодичных светских бесед, во время которых я обнаружил себя разговаривающим с умной, сногсшибательно выглядящей негритянкой на полметра выше меня ростом, которая, как я правильно догадывался, была Илена Малумба, глава четвертого телевизионного канала. В результате этой встречи я получил контракт на консультацию и подготовку костюмированных национальных телешоу, мягко отклонил шутливое предложение советника городской ратуши, талантливого спикера веселой коммуны и первого человека Калифорнии, Рональда Холбрехта, победившего на выборах партии гомосексуалистов…

Что вы думаете о проекте Кон Эда о слиянии Двадцать третьей Стрит?.. Вы должно быть видели море чертежей, найденных в сейфе в конторе Готфильда… «Он ловко установил единство наших политических взглядов, хотя он должен был быть осведомлен, что я разделял большинство его взглядов. Он так много знал обо мне, он знал, что я был зарегистрирован в партии новых демократов, что я делал прогнозы для кампании „Манифест XXI века и Кo“, в книге „К истинному гуманизму“, что я чувствовал то же самое, что и он, по поводу приоритетов и реформ и всей пустой пуританской идеи попыток узаконить мораль. Чем больше мы говорили, тем сильнее я тянулся к нему.

Я — начал делать робкие сравнения между Куинном и некоторыми великими политиками прошлого: Рузвельтом, Рокфеллером, Джонсоном, большим оригиналом Кеннеди. Все они обладали теплым очарованием умения хитрить, умения исполнять политические ритуалы и, в то же время, убеждать своих более интеллигентных жертв в том, что никто не будет одурачен. Даже тогда, в ту первую ночь 1995-го, когда он был еще ребенком в политике, неизвестным за пределами своего округа, я видел, как он уже входил в историю политики наравне с Рузвельтом и Кеннеди. Позднее я начал делать более грандиозные сравнения Куинна с Наполеоном, Александром Великим и даже с Иисусом. А если эти рассуждения заставляют вас усмехнуться, пожалуйста, вспомните, что я мастер стохастического искусства, и мои видения яснее, чем ваши.

Куинн ничего не сказал мне тогда о переходе в контору более высокого уровня. Когда мы вернулись в зал, где проходил прием, он просто заметил:

– Мне пока еще рано набирать свой штат. Но когда я займусь этим, я хотел бы, чтоб вы работали у меня. Хейг будет поддерживать с вами контакт.

– Что ты о нем думаешь? — спросил меня Мардикян пять минут спустя.

– Он будет мэром Нью-Йорка в 1998 году.

– А потом?

– Если ты хочешь больше узнать, дружище, приходи ко мне в офис и запишись на прием. За пятьдесят долларов в час я дам тебе полную выкладку.

Он слегка хлопнул меня по руке и, хохотнув, удалился.

Десять минут спустя я уже курил вместе с золотоволосой дамой по имени Отем. Отем Хокс была известным меццо-сопрано. Мы быстро пришли к соглашению, переговариваясь только глазами и немым языком тел, по поводу остатка ночи. Она сказала мне, что пришла на прием с Виктором Шоттом — тощим длинным прусаком в темном, увешанном медалями военном мундире, с которым этой зимой она должна была поехать в Лулу. Но Шотт внезапно договорился пойти домой с советником Холбрехтом, предоставив Отем самой себе. Отем колебалась. Я не был уверен, кого она действительно предпочла бы. Хотя я и видел ее голодный взгляд, брошенный через весь зал на Пола Куинна, ее глаза пылали. Куинн был здесь по делу, и ни одна женщина не могла бы заграбастать его. (Мужчина, впрочем, тоже).

– Интересно, он поет? — спросила она задумчиво.

– Вы хотели бы спеть с ним дуэтом?

– Изольду с Тристаном, Турандот с Калафом, Аиду с Радамесом.

– Саломею с Иоханном? — предложил я.

– Не язвите, — сказала она.

– Вам нравятся его политические взгляды?

– Могли бы, если бы я их знала.

– Он здравомыслящий либерал.

– Тогда я обожаю его политические взгляды. Я также считаю, что он сверх мужествен и изумительно красив.

– Карьерные политики — плохие любовники, — заметил я.

Она пожала плечами.

– Я не верю словам. Мне достаточно один раз взглянуть на мужчину — и я тут же знаю, чего он стоит. Так что побереги комплименты. Иногда я, конечно, ошибаюсь, — сказала она ядовито-сладко, — не всегда, но иногда.

– Иногда и я тоже.

– В женщинах?

– Во всем. У меня есть шестое чувство, как вы знаете. Будущее для меня

– открытая книга.

– Звучит серьезно, — сказала она.

– А как же. Я этим зарабатываю на жизнь. Предсказаниями.

– А как вы видите мое будущее? — спросила она полушутливо, полусерьезно.

– Ближайшее или далекое?

– И то, и другое.

– Ближайшее, — сказал я, — ночь буйного веселья и мирная утренняя прогулка под мелким дождичком. Дальнее будущее — триумф за триумфом, слава, вилла на Мальорке, два развода, счастье в конце жизни.

– Так вы цыган-предсказатель?

– Просто стохастическая техника, миледи.

– А что вы думаете о его будущем? — спросила Отем, посмотрев в сторону Куинна.

– О его? Он станет президентом. В конце концов.

7

Утром, когда мы гуляли рука об руку по окутанной туманом роще на берегу Шестого капала, моросил дождь. Дешевый триумф: я тоже слушаю по радио прогноз погоды.

Отем вернулась к своим репетициям, закончилось лето, Сундара вернулась из Орегона усталая и счастливая, новые клиенты хорошо платили за мои знания — жизнь продолжалась.

Моя встреча с Куинном не принесла немедленных результатов, но я и не ожидал их. Политическая жизнь Нью-Йорка бурлила. Всего за несколько недель до приема у Саркисяна какой-то обиженный судьбой безработный подошел к мэру Готфриду на банкете, устроенном либеральной партией, взял с тарелки изумленного мэра недоеденный грейпфрут и швырнул на нее гранату. Одним славным ударом были унесены жизни Его Чести, самого террориста, четырех окружных заседателей и официанта. Это создало вакуум власти в городе, так как все считали, что грозный мэр будет избираться не менее четырех раз, а это был его только второй срок. И вдруг непобедимого Готфрида не стало, как будто сам Бог умер утром пасхального дня, когда кардинал начал причащать прихожан телом и кровью господней.

Новый мэр, бывший президент городского Совета, Ди Лоренцио был пустым местом. Годфрид, как любой диктатор, любил окружать себя слепо подчиняющимися ничтожествами. Само собой разумелось, что Ди Лоренцио был промежуточной фигурой, которая должна была быть заменена на выборах тысяча девятьсот девяносто седьмого года достаточно сильным кандидатом. И Куинн ожидал своей очереди за кулисами.

Всю осень я не слышал о нем. Шла сессия легислатуры и Куинн заседал у себя в Олбани. Для нью-йоркцев это было равносильно его пребыванию на Марсе. Город бурлил больше обычного, так как потенциальная фрейдистская сила, которую представлял собой мэр Готфрид, городской голова, темнобровый и длинноносый, защитник слабых и палач непокорных, был удален со сцены.

Милиция сто двадцать пятой улицы, новая независимая организация чернокожих, которая хвасталась, что в течение нескольких месяцев закупала танки в Сирии, не только раскрыла на шумной пресс-конференции наличие у себя трех бронированных монстров, но и направила их через Колумбус Авеню с карательной миссией в испанский район Манхэттена, оставив после себя четыре сожженных квартала и десятки убитых.

В октябре, когда негры праздновали день Марка Гарвея, пуэрториканцы нанесли ответный удар рейдом на Гарлем, возглавлявшимся лично двумя из трех имевшихся у них израильских полковников. (Парни из латинских кварталов наняли израильтян для обучения своих боевых групп в 1994 году, в соответствии с ратифицированным договоров о создании взаимной обороны против негров). В этом рейде участвовали пуэрториканцы и немногие оставшиеся городские евреи.

Коммандос молниеносным ударом по Ленокс Авеню не только взорвали танковый гараж вместе с тремя находившимися в нем танками, но и захватили пять винных складов и большинство компьютерных центров в то время, как отвлекающие силы проскользнули на запад, чтобы бомбить театр Аполло.

Несколько недель спустя на строительной площадке металлургического завода на Западной 23-й Стрит произошла перестрелка между профабричной группой под названием «Сохранить город светлым» и антифабричной — «Обеспокоенные граждане против бесконтрольного использования технологии». Четыре человека из службы безопасности Кона Эдисона были линчеваны, было тридцать жертв среди демонстрантов, двадцать одна из «СГС» и одиннадцать из «ОГПБИТ», включая множество политизированных молодых мамаш с обеих сторон и даже несколько детей, находившихся у них на руках.

Это ужаснуло и вызвало протест (даже в Нью-Йорке можно вызвать сильные эмоции, стреляя в детей во время демонстрации). Мэр Ди Лоренцо счел необходимым создать группу расследования по изучению всех вопросов, связанных со строительством металлургического завода в черте города. Так как это было равносильно победе «ОГПБИТ», то забастовочные силы «СГС» заблокировали здание городского Совета и, в знак протеста, стали устанавливать мины в кустах. Эти мины были все же обезврежены специальным подразделением полиции, хотя это также унесло девять жизней. «Таймс» поместила репортаж об этом на двадцать седьмой странице.

Мэр Ди Лоренцо, выступая в запасном здании городского Совета в Восточном Бронксе (он создал семь офисов в округе, все в итальянских районах, их местоположение было хорошо охраняемым секретом), огласил новые требования землевладельцев. Однако, в городе никто не обратил особого внимания на мэра, частично из-за того, что он был таким ничтожеством, и отчасти как ответная реакция на исчезновение власти всеподавляющего Готфрида-гауляйтера. Ди Лоренцо сформировал свою администрацию, от полицейского комиссара до собачника и ассенизатора, из своих земляков-итальянцев. Думаю, это было достаточно разумно, так как итальянцы были единственными в городе, кто проявлял к нему хоть какое-то уважение, а также исключительно потому, что все они были его кузенами или племянниками. Но это означало, что единственной политической поддержкой мэра являлось этническое меньшинство, которое с каждым днем становилось все меньше. (Даже Маленькая Италия сократилась до четырех кварталов на Мулберри Стрит, окруженных переулками, заполненными китайцами и новым поколением провинциалов, прочно основавшихся на Патхоге и Нью-Рошелле).

Редакционная статья «Уолл-стрит джорнэл» предложила отложить выборы мэра и ввести в Нью-Йорке военное правление, установить вокруг города «санитарный кордон», чтобы предохранить страну от заражения «нью-йоркизмом».

– Я думаю, что использование миротворческих сил ООН было бы лучше, — сказала Сундара. Было начало декабря, первая ночь сезона снежных бурь. — Это не город, это арена для расовых и этнических распрей последних трех тысячелетий.

– Это не так, — сказал я ей, — застарелые обиды ничего здесь не значат. Индусы живут рядом с пакистанцами в Нью-Йорке, турки и армяне устанавливают партнерство и открывают рестораны. В этом городе мы изобретаем новые этнические распри. Нью-Йорк ничто, если он не идет в авангарде. Ты бы поняла это, если бы прожила здесь всю жизнь как я.

– Мне кажется, что я прожила.

– Шесть лет не сделают тебя коренной жительницей, — сказал я.

– Шесть лет в гуще непрекращающейся повстанческой борьбы кажутся длиннее тридцати лет жизни где-нибудь в другом месте в мирной обстановке,

– парировала она.

Ее голос был игрив, но темные глаза злобно сверкали. Она осмелилась мне перечить, бросала вызов. Я чувствовал, что воздух вокруг меня накаляется. Неожиданно мы втянулись в спор на тему — как я ненавижу Нью-Йорк, который всегда образовывал пропасть между нами, и скоро мы уже ругались по-настоящему. Коренной житель даже ненавидит Нью-Йорк с любовью, приезжий, а моя Сундара всегда будет оставаться здесь приезжей, с неистовой силой отвергает этот сумасшедший дом, который сам же и выбрал для проживания, и убийственно раздувается от неоправданной ярости.

Стараясь уйти от неприятностей, я сказал: — Ладно, давай переедем в Аризону.

– Эй, это мои слова, — возразила она.

– Извини, я должно быть пропустил твою реплику, — сказал я. Напряжение ушло.

– Это ужасный город, Лью.

– Давай попытаемся тогда в Таксой. Там зима лучше. Покурить не хочешь, любовь моя?

– Да, только не эту костяную гадость, — сказала она.

– Простой доисторический допинг?

– Пожалуй.

Я достал заначку. Атмосфера становилась любовной. Мы были вместе четыре года и, хотя появились некоторые разногласия, мы все еще оставались лучшими друзьями. Пока я сворачивал папироску, она массировала мне шею, сильно нажимая на биологически активные точки, изгоняя застарелую боль из моих связок и позвоночника. Ее родители были из Бомбея, она сама родилась в Лос-Анджелесе, но она умела искусно наигрывать своими гибкими пальчиками Радху моему Кришне, как будто она была настоящей волшебницей индийских сумерек, женщиной-лотосом, полной поэзии в эротических шатрах и сутрах плоти, хоть и была самоучкой, не закончившей никаких секретных академий Бенара.

Ужасы и боли Нью-Йорка отдалялись, когда мы стояли у нашего длинного кристаллинового окна, близко друг к другу, глядя в зимнюю лунную ночь и видя только наши собственные отражения — высокого светловолосого мужчины и стройной темной женщины — бок о бок, плечом к плечу, в едином союзе против темноты.

На самом деле ни один из нас не считал, что жизнь в городе была обременительной. Как члены все наводняющего меньшинства мы были изолированы от многих сумасшедших проблем, укрывшись дома в максимальной безопасности, защитившись экранами и лабиринтами фильтров, и даже добираясь до своих охраняемых офисов в Манхэттене, прятались в коконы своих радиофицированных автомобилей. Когда нам необходимо было вступить в тесный контакт с реальной жизнью города — мы могли позволить себе это, а если же нам этого не было нужно, мы опять прятались под охрану.

Мы по очереди курили, ласково касаясь пальцев друг друга, когда передавали сигарету. В те минуты она мне казалась совершенством, моя жена, моя любовь, мое второе я, умная и изящная, таинственная и экзотичная, с высоким лбом, иссиня-черными волосами, луноликая (хотя луна — и та бывает ущербной), прекрасная женщина-лотос, тонкая нежная кожа, красиво очерченные прекрасные блестящие оленьи глаза, упругая пышная грудь, элегантная шея, носик прямой и грациозный. Как цветок лотоса, голос низкий и мелодичный, моя награда, моя любовь, мой компаньон, моя чужестранка-жена. Через двенадцать часов я вступлю на путь к потере ее. Может быть поэтому я так внимательно изучал ее в этот снежный вечер. Я ничего не знал о том, что случится, ничего, решительно ничего. А я должен был знать.

Исступленно размякшие, мы уютно устроились на шершавой желто-красной кушетке перед окном. Полная луна заливала город холодным прозрачным светом. Медленно кружась, падал снег. Из окна через залив нам были видны светящиеся башни деловой части Бруклина. Далекий экзотический Бруклин, мрачный Бруклин, в красном оскале клыков, с острыми когтями. Что происходило сейчас в джунглях нищих грязных улиц, расположенных за блестящим фасадом возвышавшихся над портом зданий? Какие увечья, какие ограбления, какие перестрелки, какие выигрыши и какие потери? Пока мы уютно отдыхали в теплом счастливом уединении, менее привилегированные переживали все «прелести» этого печального района Нью-Йорка. Банды семилетних мародеров свирепо обстреливали снежками, спешащих домой вдов на Флатбуш Авеню, мальчишки, вооружившись автогенными горелками, весело перерезали прутья клеток со львами в зоопарке, а соперничающие группы юных проституток, с голыми ляжками, в безвкусных утепленных нижних юбках и алюминиевых коронах, проводили порочные атаки на своих территориях на Гранд Арми Плаза. Все это благодаря тебе, добрый старый Нью-Йорк. Все это благодаря тебе, мэр Ди Лоренцо, мягкий румяный нежеланный лидер. Все это благодаря тебе, Сундара, моя любовь.

Это тоже правда Нью-Йорка — красивые молодые богачи, спрятавшиеся в безопасности своих теплых башен, творцы, изобретатели, оформители, избранники богов. Если бы нас здесь не было, это был бы не Нью-Йорк, а только большое и злобное поселение страдающей неуправляемой бедноты, жертв городского холокоста; преступность и грязь не делают Нью-Йорк. Должно быть также и очарование и, к худу или к добру, Сундара и я были частью этого.

Зевс с шумом бросал пригоршни града в наше непроницаемое окно. Мы смеялись. Мои руки скользили по маленькой гладкой с твердыми сосками безупречной груди Сундары. Большим пальцем ноги я нажал на кнопку проигрывателя и из него полился глубокий музыкальный голос Сундары. Магнитофонная запись из «Кама Сутры». «Глава седьмая. Различные способы ударить женщину и сопровождающие их звуки. Сексуальные взаимоотношения можно сравнить с ссорой любовников потому, что небольшое раздражение так легко вызывает любовь и стремление со стороны двух объятых страстью индивидуумов быстро перейти от любви к гневу. В напряжении страсти один часто ударяет любовника по телу. Частями тела, по которым нужно наносить эти удары являются плечи, голова, пространство между грудями, спина, лоно, бока. Есть четыре способа ударить возлюбленного: тыльной стороной руки, слегка согнутыми пальцами, кулаком, ладонью. Эти удары болезненны и часто заставляют человека вскрикивать от боли. Есть восемь звуков приятной агонии, соответствующих различным видам ударов. Эти звуки: „хин, фат, сут, плат“.

Я касался ее кожи, ее кожа касалась моей, она улыбалась и шептала в унисон со своим записанным на пленку голосом, но сейчас с глубоким придыханием: «Хин… Фуут… Фат… Сут… Плат…»

8

На следующее утро в половине девятого я был в своей конторе. Хейг Мардикян позвонил точно в девять.

– Ты действительно берешь пятьдесят в час? — спросил он.

– Стараюсь.

– У меня есть для тебе интересная работа, но заинтересованная сторона не может платить пятьдесят.

– Кто эта сторона? Что за работа? — спросил я.

– Пол Куинн. Нужен директор по сбору данных и стратег по проведению предвыборной кампании, — объяснил Мардикян.

– Куинн баллотируется в мэры?

– Он считает, что будет легко скинуть Ди Лоренцо на первом этапе, а у республиканцев никого нет, так что момент подходящий для его выдвижения.

– Это точно, — сказал я. — На полный рабочий день?

– Большую часть года сокращенный, затем, с осени девяносто шестого до дня выборов в девяносто седьмом полный. Ты можешь выделить для нас место в своем расписании? — спросил Хейг.

– Это же ведь не просто консультационная работа, Хейг. Это значит лезть в политику.

– Ну и?..

– Для чего мне это нужно?

– Никому ничего не нужно кроме пищи и воды время от времени. В остальном — кому что нравится, — разъяснил Мардикян.

– Я ненавижу политику, Хейг, особенно местных политиков. Я их достаточно нагляделся, составляя свои прогнозы. Приходится съедать слишком много дерьма. Приходится идти на компромисс с самим собой по стольким безобразным поводам. Нужно подвергаться стольким…

– Тебя не просят быть кандидатом, парень. Только помочь спланировать кампанию.

– Только! Ты требуешь года моей жизни и…

– Что заставляет тебя думать, что Куинну понадобится только год?

– Ты делаешь это ужасно соблазнительно.

Помолчав, Хейг сказал:

– Здесь заложены огромные возможности.

– Может быть.

– Не может быть, а да.

– Я знаю, что ты имеешь в виду. Но власть еще не все.

– Можно на тебя рассчитывать, Лью?

Либо я его соблазнял, либо он меня. Наконец я сказал:

– Для тебя цена будет сорок.

– Куинн может дать двадцать пять сейчас и тридцать пять когда начнут поступать пожертвования.

– А потом доплатит до тридцати пяти?

– Двадцать пять сейчас и тридцать пять, когда мы сможем позволить это себе, — сказал Мардикян, — никаких доплат.

– Почему я должен получать урезанную зарплату? Меньше денег за более грязную работу?

– За Куинна. За этот проклятый город, Лью. Он единственный человек, который может…

– Конечно. А я единственный человек, который может помочь ему.

– Ты лучший, кого мы можем нанять. Нет, неверно. Ты — лучший, Лью. Временно. Никакой грязной работы.

– Каким будет штат? — спросил я.

– Все концентрируется на пяти ключевых фигурах. Одной будешь ты, другой

– я.

– Как менеджер кампании?

– Правильно. Миссакян — координатор переговоров и связей на среднем уровне. Ефрикян — связь с небольшими городами.

– Что это значит?

– Попечитель. И финансовый координатор — парень по имени Боб Ломброзо, в данный момент воротила на Уолл-стрите, который…

– Ломброзо? Этот итальянец? Нет. Подожди. Это гениально! Вам удалось найти спонсора из уолл-стритских пуэрториканцев.

– Он еврей, — сказал Мардикян с сухой усмешкой, — Он говорит, что Ломброзо — старое еврейское имя. У нас потрясающая команда. Ломброзо, Ефрикян, Миссакян, Мардикян и Николс. Ты — наш знатный англосаксонский протестант.

– Откуда ты взял, что я буду с вами, Хейг?

– Я никогда в этом не сомневался.

– Как ты догадался?

– Думаешь, ты единственный, кто может видеть будущее?

9

Итак, в начале девяносто шестого, года, мы расквартировали наш штаб на девятом этаже старой, обдуваемой всеми ветрами башни на парк Авеню, с живописным видом на огромную секцию здания авиакомпании Пан-Америкэн, и начали нашу работу по превращению Пола Куинна в мэра этого города абсурдов. Работа не была трудной. Все, что нам нужно было — это собрать достаточное количество квалификационных петиций (это совсем легко: вы можете заставить нью-йоркцев подписать все, что угодно и выставить своего человека на всеобщее обозрение, сделать его известным во всех шести округах перед первым туром выборов). Кандидат был привлекателен, интеллигентен, просвещен, амбициозен, совершенно очевидно способен; так что нам не приходилось работать над созданием имиджа, никакой пластической, косметической работы.

Город так часто заставляли умирать, и он так часто демонстрировал судороги безошибочной жизнеспособности, что клише концепции Нью-Йорка, как умирающей метрополии, вышло из моды. Теперь только дураки или демагоги придерживались этой точки зрения. Считалось, что Нью-Йорк погиб поколение тому назад, когда гражданские союзы захватили город и начали беспощадно зажимать его. Но длинноногий энергичный Линдсей воскресил его как город веселья только для того, чтобы превратить веселье в кошмар, когда скелеты, вооруженные гранатами, стали появляться из каждого клозета. Только тогда Нью-Йорк осознал, что по-настоящему представляет из себя умирающий город. Предыдущий период упадка начал казаться золотым веком. Белый средний класс распался в паническом массовом исходе. Налоги поднялись до репрессивного уровня, чтобы поддержать самые необходимые службы в городе, где половина людей была слишком бедна, чтобы оплачивать свое содержание. Основной бизнес города отреагировал на это тем, что вывел свои офисы в зеленую пригородную зону, и тем самым еще больше усугубил положение с налоговой базой. Византийское этническое соперничество взорвалось с новой силой в каждом районе. Грабители прятались за каждым фонарным столбом. Как такой больной город мог выжить? Климат был отвратительный, население злокачественное, воздух грязный, архитектура некрасивая и целый сонм самоускоряющихся процессов неистово уничтожал экономическую основу города.

Но город все же выжил и даже расцвел. Остались гавань, река, удачное географическое расположение, которые сделали Нью-Йорк независимым нейтральным связующим звеном для всего восточного побережья, нервным узлом, без которого нельзя было обойтись. Более того, город достиг своей эксцентричной потной скученностью особой критической массы и такого уровня культурной жизни, которые сделали его самоуправляющимся генератором по воспроизводству духовных ценностей. В нем, в умирающем Нью-Йорке, происходило так много событий, что город просто не мог умереть. Его нужды должны были продолжать пульсировать и изрыгать лихорадку жизни, бесконечно воспламеняя и обновляя самих себя. Неугасаемая лунная энергия продолжала бесконечно биться в сердце города.

Город не умирал. Но в нем продолжали существовать проблемы.

Вы могли бы существовать в загрязненном воздухе, надев маску или респиратор. Вы могли бы победить преступность так же, как снежную бурю или летнюю жару: пассивно, избегая ее, или активно, подавляя техническими средствами. Либо вы не надевали драгоценностей, либо быстро передвигались по улицам, либо оставались дома, запершись на как можно большее количество замков. Либо вы оборудовали себя системой дистанционной сигнализации, противограбительскими пуговицами, маяками безопасности, размещенными в подкладке вашей одежды, и тогда могли смело идти на бравых налетчиков. И справиться с ними. Но белый средний класс ушел, видимо, навсегда и это создавало трудности, так как некому было устанавливать всю эту электронику. Город к тысяча девятьсот девяностому году состоял в основном из чернокожих и пуэрториканцев, разделенный на два анклава: один уменьшающийся (из стареющих евреев, итальянцев и ирландцев), а другой постоянно увеличивающийся в размерах и влиянии (сверкающие острова богатых менеджеров и предпринимателей). Город, населенный только богатыми и бедными, испытывает определенные неприятные духовные неурядицы и через некоторое время нарождающаяся не белая буржуазия становится настоящим оплотом социальной стабильности. Большая часть Нью-Йорка сверкает так, как только Афины, Константинополь, Рим, Вавилон и Персеполис сверкали в прошлом, остальное — это джунгли, в буквальном смысле джунгли, зловонные и грязные, где единственный закон — это сила. Это не столько умирающей, сколько неуправляемый город; семь миллионов душ, двигающихся по семи миллионам орбит под воздействием эффектных центробежных сил, готовых в любую минуту сделать из нас гиперболы.

Добро пожаловать в Сити Холл, мэр Куинн.

Кто может управлять неуправляемым? Кто-то всегда хочет попробовать, да поможет ему Бог. Из наших ста с лишним мэров некоторые были честными, многие плутами, около семи из названных были компетентными и эффективными администраторами. Двое из них были плуты, но независимо от их морали, они знали как заставить город работать. Некоторые были звездами, другие несли несчастья, и все они в совокупности довели город до крайней энтропической точки разрушения. А теперь Куинн. Он обещал городу величие, объединяя, как казалось, силу и энергию Готфрида, обаяние Линдсея, гуманизм и сострадание Лагуардии.

Поэтому мы выдвинули его кандидатом от Новодемократической партии на первичных выборах в противовес беспомощному Ди Лоренцо. Боб Ломброзо выдоил миллионы у банков, Джордж Миссакян собрал вместе все частные телевизионные каналы, освещающие многих кандидатов от этой партии. Ара Ефрикян выторговал посредничество в поддержку Куинна от имени клубов, а я время от времени заглядывал в штаб, чтобы написать простенькие прогнозы, в которых не было ничего значительного, кроме: «играй спокойно», «продолжай борьбу», «мы победили».

Все ожидали, что Куинн победит, и он действительно выиграл первичные выборы с абсолютным большинством голосов в состязании с семью другими кандидатами. Республиканцы нашли банкира по имени Берджес, который согласился стать их кандидатом. Он был неизвестен, политическая новинка. Не знаю, то ли они были самоубийцами, то ли просто реалистами. Опрос общественного мнения за месяц до выборов показал, что 83% избирателей отдают предпочтение Куинну. Оставшиеся 17% беспокоили его. Он хотел, чтобы ему отдали голоса все 100%, поэтому он обещал народу выиграть кампанию. Никто из кандидатов за двадцать лет не устраивал автопробегов и встреч с избирателями, а он настоял на отстранении от избирательной кампании капризного самоубийственного Мардикяна.

– Каковы мои шансы быть подстреленным, если я пройдусь пешком по Таймс Сквер? — спросил у меня Куинн.

Я не почувствовал смертельной опасности для него и сказал ему об этом.

Я также сказал:

– Но я не хотел бы, чтобы ты делал это, Пол. Я не непогрешим, а ты не бессмертен.

– Если в Нью-Йорке небезопасно встречаться с избирателями, — ответил Куинн, — тогда мы должны использовать место для испытания Z-бомбы.

– Только два года назад здесь был убит мэр, — сказал я.

– Все ненавидели Готфрида. Если кто и был фашистом с Железным крестом, так это он. Почему кто-то также должен думать и обо мне. Лью? Я пойду.

Куинн пошел и встретился с массами. Может быть это и помогло. Он одержал величайшую в истории выборов в Нью-Йорке победу, набрав 88% голосов.

Первого января тысяча девятьсот девяносто восьмого года. В не по сезону мягкий, почти флоридский день Хейг Мардикян, Боб Ломброзо и все мы, приближенные Куинна, собрались тесным кругом на ступенях Сити Холла, чтобы наблюдать, как наш человек приносит присягу. Я немного беспокоился. Чего я боялся? Я не мог сказать. Может быть бомбы. Да, сияющую круглую черную бомбу, по-клоунски расписанную, с шипящим фитилем, со свистом проносящуюся в воздухе, чтобы разорвать нас на мезоны и кварки (гипотетические частицы). Но бомбу не бросили. Зачем это зловещее предзнаменование Николса? Радость. Я был раздражен. Нас похлопывали по спинам, целовали в щеки. Пол Куинн стал мэром Нью-Йорка, а тысяча девятьсот девяносто восьмой год был счастливым для всех.

10

Одной из поздних ночей лета тысяча девятьсот девяносто седьмого года Сундара спросила: — Если Куинн победит, он даст тебе работу в своей администрации?

– Возможно.

– Ты возьмешься?

– Вряд ли, — сказал я, — В начале кампании всегда весело. Ежедневное муниципальное правление — грязная скука. Я вернусь к своим привычным клиентам, как только закончатся выборы.

Через три дня после выборов Куинн послал за мной и предложил мне пост специального административного помощника, и я принял его без колебаний, без единой мысли о своих клиентах и работодателях, о своей блестящей конторе, полной оборудования по обработке компьютерных данных.

Лгал ли я Сундаре той ночью? Нет. Я обманывал себя. Мой прогноз был ошибочным, так как самопонимание не было совершенным. С августа до ноября я уяснил, что близость к власти дурманит. Больше чем за год Пол Куинн заразил меня своей энергией. Когда вы проводите так много времени рядом с такой силой, вы вовлекаетесь в поток энергии, вы становитесь энергоманом. Вы не можете оторваться от питающей вас динамомашины. Когда вновь выбранный мэр Куинн нанимал меня, он сказал, что нуждается во мне, я же понял, что еще сильнее он был нужен мне. Куинн был подхвачен огромной волной, блестящим полетом кометы через темную ночь американской политики, и я страстно желал быть в составе его поезда, ухватить часть его пламени, согреться им. Это было так просто и так унизительно. Я свободно мог притвориться, что, служа Куинну, я служу человечеству, что я участвую в великом захватывающем крестовом походе по спасению величайшего из наших городов, что я помогаю вытащить современную городскую цивилизацию из пучины, дать ей цель и жизнеспособность. Я даже был бы искренен. Но к Куинну меня влекла притягательность власти, власть в ее собственном понимании, власть ради власти, власти создавать, формировать и изменять. Спасение Нью-Йорка было частностью; оседлать силу — вот чего я жаждал.

Вся наша группа вошла в новую городскую администрацию. Куинн назначил Хейга Мардикяна вице-мэром, Боба Ломброзо финансовым администратором. Джордж Миссакян стал координатором средств массовой информации, Ара Ефрикян был назначен главой комиссии городского планирования. Затем мы пятеро уселись с Куинном за распределение остальных постов. Большинство имен было предложено Ефрикяном. Миссакян, Ломброзо и Мардикян определяли уровень квалификации, я делал интуитивные аттестации, а Куинн выносил окончательное решение. Таким путем мы добились участия негров, пуэрториканцев, китайцев, итальянцев, ирландцев, евреев и тому подобное в делах города, которые могли возглавить Агентство людских ресурсов, Совет по развертыванию жилищного строительства, Администрацию по защите окружающей среды. Администрацию по ресурсам культуры и множество других.

Затем мы начали тактично насаждать многих из своих друзей, включая огромное число армян, евреев-сефардов и других иностранцев, в верхних этажах низших эшелонов власти. Мы сохранили лучших людей из администрации Ди Лоренцо — их было не так уж много — и воскресили нескольких несимпатичных, но просвещенных комиссионеров Готфрида. Это было опьяняющее чувство — выбирать правительство для города Нью-Йорка, вытеснять старых кляч и приспособленцев и заменять их предприимчивыми мужчинами и женщинами, которые, казалось, представляли собой этнический и географический сплав, совершенно необходимый кабинету мэра Нью-Йорка.

Моя собственная работа была аморфной, мимолетной: я был тайным советником, создателем предчувствий, аварийщиком, тенью за троном мэра. Я предназначался для того, чтобы используя свои интуитивные способности, вовремя, за пару шагов до катаклизма или катастрофы предупредить Куинна о том, что в этом городе вояки могут обрушиться на мэра, если бюро прогнозов погоды объявит о налете на город снежной бури. Мне платили лишь половину того, что я мог заработать как частный консультант. Но муниципальная зарплата все же перекрывала мои реальные потребности. Было и другое преимущество: по мере того, как Куинн будет подниматься выше, я буду подниматься вместе с ним.

Прямо в Белый дом.

Я почувствовал приближение президентства Куинна в тот первый вечер тысяча девятьсот девяносто пятого года на приеме у Саркисяна, а Хейг Мардикян почувствовал его задолго до этого. У итальянцев есть слово «papabile», им называют кардинала, который возможно станет Папой. Куинн был президентский «папабиле».

Он был молодой, представительный, энергичный, независимый, так же как сорокалетний Кеннеди, обладал мистической властью над избирателями. Конечно, его не знали за пределами Нью-Йорка, но это не имело особого значения: со всеми городскими кризисами, которые по интенсивности на двести пятьдесят процентов превышают уровень, который был целое поколение (тридцать-сорок лет тому назад, любой, кто справится с должностью мэра в этом городе, автоматически становится президентом). И если Нью-Йорк не сломает Куинна, как он сломал Линдсея в шестидесятых, он станет известен всей нации через год-два. И тогда…

К осени девяносто седьмого года, когда должность мэра была завоевана, оказалось, что я уже сосредоточился (и это полностью захватило меня на шансах Куинна на президентских номинациях). Я чувствовал, что он будет президентом, если уже не в двухтысячном году, то четыре года спустя обязательно. Но одного предсказания недостаточно. Я играл президентством Куинна, как мальчик играет собой, возбуждая себя идеей, манипулируя ею так, чтобы доставить себе удовольствие, получить удовлетворение.

Скажу по секрету, меня смущало это поспешное планирование. Я не хотел, чтобы люди с холодным УМОМ, такие как Мардикян и Ломброзо знали, что я уже опутан мастурбическими фантазиями по поводу блестящего будущего нашего героя, хотя я предполагал, что они и сами были увлечены подобными мыслями. Я составлял бесконечные списки политиков, которых стоило выращивать в Калифорнии, Флориде, Чикаго, вычерчивал карты динамики национальных выборных блоков, стряпал хитрые схемы, показывающие мощные вихри съезда по выбору кандидата в президенты, разрабатывал бесконечные вариации сценариев самих выборов. Все это, как я уже говорил, захватывало, означало, что я снова и снова, страстно, нетерпеливо, неизбежно, в каждую свободную минуту возвращался к своим анализам и прогнозам.

У каждого есть навязчивая идея, которая превращается в несущий каркас, составляющий его жизнь: так мы становимся коллекционерами, садовниками, летчиками, марафонцами, пьяницами, прелюбодеями. Внутри каждого из нас одинаковая пустота и каждый заполняет эту пустоту, по-существу, одинаковыми способами, независимо от начинки, которую мы выбираем. Я имею в виду, что мы выбираем для себя то лекарство, которое нам больше нравится, хотя болезнь у нас у всех одна.

Я ложился спать и вставал, мечтая о президенте Куинне. Было за что работать на него. Не только потому, что он безусловный лидер, но он был человечным, искренним и брал на себя ответственность за людей. (Вот оно — его политическая философия была точно такая же, как у меня). Но также я находил в себе потребность вовлечься в успех карьеры других людей — постепенно заменить другого, использовать свое стохастическое искусство во благо другим людям. В этом был своего рода подземный толчок для меня, выросший из сложного чувства голода власти, связанного с ощущением, что я наиболее неуязвим, когда менее всего видим. Я не мог сам стать президентом. У меня не было желания проходить через все эти вихри борьбы, выставления на всеобщее обозрение, на безвозмездный напряженный труд, который публика с такой готовностью взваливает на того, кто ищет ее любви. Но, трудясь на поприще создания президента Пола Куинна, я мог проникнуть в Белый Дом через заднюю дверь, не обнажая себя и особо не рискуя. Вот каковы полностью оголенные корни моей одержимости. Я был намерен использовать Пола Куинна и позволял ему думать, что он использует меня. В сущности, я идентифицировал себя с ним: он был моим вторым я, моей разгуливающей маской, моей кошачьей лапой, моей марионеткой, моим десантом. Я хотел быть президентом, королем, императором, Папой, Далай Ламой. Через Куинна я заберусь туда тем единственным путем, которым могу, я буду управлять человеком, держащим в руках бразды правления и, таким образом, я стану отцом себе, а всем остальным Великим Отцом.

11

Был морозный день конца марта тысяча девятьсот девяносто девятого года, который начался, как начинался каждый день моей работы на Пола Куинна, но пошел по необычному пути сразу после полудня. Я встал как всегда, в четверть восьмого. Мы с Сундарой, как обычно, приняли вместе душ, обмениваясь заключенной в воде энергией. У нас также был маленький фетиш мыла и мы любили, намыливать Друг друга пока не становились скользкими, как тюлени. Быстрый завтрак, к восьми в Манхэттен. Первая остановка в моей конторе над городом, в моей старой конторе в «Ассоциации Лью Николса», которую я сохранил с костяком штата в свое время по вопросам городской безработицы. Там я раздал типовые анализы прогнозов по мелким административным способам: размещение новой школы, закрытие старой больницы, изменение зональных тарифов, разрешение на новый вытрезвитель для слабоумных алкоголиков в жилом районе. Все это мелочи, но потенциально опасные мелочи в городе, где нервы каждого жителя натянуты и маленькие неувязки быстро вырастают в огромные проблемы. Затем, около полудня я отправился в здание муниципального конференц-зала, чтобы позавтракать с Бобом Ломброзо.

– У мистера Ломброзо посетитель, — сказала секретарь, — но вы можете войти.

Контора Ломброзо была подходящей для него сценой. Он высокий, хорошо сложенный человек около сорока, с театральной внешностью, внушительной фигурой с темными вьющимися волосами, серебрящимися на висках, с жесткой, коротко подстриженной бородой, показной улыбкой и энергичными, резкими манерами удачливого купца. Его офис, переоборудованный за его счет по стандартам древних бюрократов, был богато украшен, мебель и вся обстановка в ливантийском стиле: с темными блестящими кожаными панелями на стенах, толстыми коврами, тяжелыми коричневыми бархатными шторами, матовыми бронзовыми испанскими лампами, расставленными повсюду, сияющим письменным столом, сделанным из нескольких сортов темного дерева, выложенным пластинками механически обработанного сафьяна, огромные белые урны китайских ваз и маленький стеклянный буфет в стиле барокко, взлелеянная коллекция средневекового иудейства — серебряные головки, бюсты и указки для свитков закона, вышитые занавески для торы из синагог Туниса и Ирана, филигранные субботние лампы, канделябры, коробочки для специй, подсвечники. Из этого уединения Ломброзо управлял муниципальными доходами, как принц Сиона: горе постигает глупого язычника, который пренебрегает его советом.

Его посетителем был похожий на тень маленький человек, пятидесяти пяти-шести лет, незаметная, незначительная персона с узкой яйцеобразной головой, поросшей редкими седыми волосами. Он был одет просто, в старый потертый коричневый костюм времен Эйзенхауэра, что делало Ломброзо в его шедевре портновского искусства похожим на экстравагантного павлина, и даже я почувствовал себя денди в своем каштановом вязаном свитере, который носил уже пять лет. Он тихо сидел, ссутулившись и сжав руки. Он казался незаметным, почти невидимым, из породы урожденных Смитов. Его кожа свинцового оттенка, холодная, дряблая, говорила о духовном и физическом истощении. Время забрало у этого человека силу, которой он, возможно, когда-то обладал.

– Я хочу познакомить тебя с Мартином Карваджалом, Лью, — сказал Ломброзо.

Карваджал встал и протянул мне руку. Она была холодной.

– Очень приятно, наконец, познакомиться с вами, мистер Николс, — сказал он мягким глухим голосом, дошедшим до меня как будто с края вселенной. Необычно устаревшее построение фразы приветствия звучало странно. Я недоумевал, что он здесь делает. Он выглядел каким-то обескровленным, человеком, ищущим мелкой канцелярской работы, или, что более вероятно, каким-нибудь выброшенным за борт жизни дядюшкой Ломброзо, пришедшим сюда за ежемесячным подаянием. Но в берлогу финансового администратора Ломброзо допускались только сильные мира сего.

Однако, Карваджал не был реликтом, за которого я его принял. Уже в момент рукопожатия он проявил неожиданный поток силы; встав, он стал выше, черты лица напряглись, какой-то средиземноморский румянец сделал ярче цвет его лица. Только его глаза, унылые и безжизненные, выдавали роковую отстраненность.

Ломброзо сказал нравоучительно:

– Мистер Карваджал был один из самых щедрых спонсоров предвыборной кампании, — бросая на меня вкрадчивый финикийский взгляд, говорящий: «Обращайся с ним хорошо, Лью, нам еще нужно его золото».

То, что этот неряшливый, нездоровый незнакомец оказался преуспевающим благодетелем кампании, человеком, которому надо льстить, заискивать перед ним и допускать в святая святых делового должностного лица, основательно потрясло меня, так как очень редко я ошибался в ком-либо так глубоко. Но мне удалось вежливо улыбнуться и сказать:

– А чем вы занимаетесь, мистер Карваджал?

– Инвестициями.

– Он один из самых проницательных и удачливых частных лиц, играющих на бирже, — сказал Ломброзо.

Карваджал самодовольно кивнул.

– Вы зарабатываете только на фондовой бирже? — спросил я.

– Целиком.

– Я никогда не думал, что такое возможно.

– О, да, да, это можно сделать, — сказал Карваджал. Его голос, тонкий и сиплый, раздавался как будто из могилы. — Все, что нужно — это достаточное понимание тенденций и немножко мужества. А вы никогда не играли на бирже, мистер Николс?

– Чуть-чуть. Лишь по-любительски.

– Вам везло?

– Пожалуй. Я сам обладаю способностью схватывать тенденции. Но я чувствую себя неудобно, когда начинаются дикие и безумные колебания. Двадцать — наверх, тридцать — вниз. Нет, спасибо. Я предпочитаю надежные предприятия.

– Я тоже, — ответил Карваджал, придавая своему утверждению налет таинственности, намек на скрытое значение. Но это сбило меня с толку, заставило почувствовать дискомфорт.

Мелодичный звонок раздался во внутреннем кабинетике Ломброзо, отделенном от основного дверью и коротким коридором налево от письменного стола. Я знал, что это звонит мэр, секретарь всегда переключала связь с Куинном во внутренний кабинет, когда у Ломброзо были посетители. Оставшись наедине с Карваджалом я вдруг почувствовал непреодолимое беспокойство: кожа начала гореть, горло сдавило, как будто какое-то мощное, источаемое им физическое излучение стало непреодолимо изливаться на меня, как только исчезло сдерживающее присутствие Ломброзо. Я не мог оставаться. Извинившись, я торопливо бросился вслед за Ломброзо в другую комнату — узкую пещеру, от пола до потолка наполненную книгами, тяжелыми, богато украшенными томами талмудов, переплетенных книг и рукописей. Ломброзо был удивлен и рассержен моим вторжением. Он сердито указал пальцем на телефонный экран, на котором были видны плечи и голова мэра Куинна. Но вместо того, чтобы уйти, я изобразил целую пантомиму извинений, идиотски гримасничая, пожимая плечами, размахивая руками и подпрыгивая. Это заставило Ломброзо попросить мэра на минуту отключиться. Экран погас.

Ломброзо посмотрел на меня.

– Ну, что случилось?

– Ничего. Я не знаю. Извини. Я не могу там оставаться. Кто он, Боб?

– Я только что говорил тебе. Большие деньги. Сильная опора Куинна. Мы должны быть любезны с ним. Разве ты не видишь, я говорю по телефону. Мэр должен знать…

– Я не хочу быть с ним один. Он похож на ходячего мертвеца. Меня бросает в дрожь от него.

– Что?

– Я серьезно. От него на меня исходит какая-то сила, Боб. Он вызывает у меня желание уйти. Он создает жуткую атмосферу.

– О Боже, Лью!..

– Я не могу. А ты знаешь, что делать?

– Он безобидный маленький старикашка, который делает огромные деньги на бирже и любит нашего мэра. Это все!

– Зачем он здесь?

– Чтобы встретиться с тобой, — сказал Ломброзо.

– Только для этого? Только чтобы увидеть меня?

– Он очень хотел поговорить с тобой. Сказал, что ему очень важно иметь дело с тобой.

– Что он хочет от меня?

– Я сказал все, что знаю. Лью.

– Мое время продается каждому, кто заплатит пять баксов Фонду кампании Куинна!

Ломброзо вздохнул:

– Если бы я сказал тебе сколько дал Карваджал, ты бы не поверил, но в любом случае, да, я думаю, ты должен уделить ему время…

– Но…

– Послушай, Лью, если хочешь больше узнать, обратись к Карваджалу.

– А сейчас возвращайся к нему. Будь очаровательным и дай мне поговорить с мэром. Иди. Карваджал тебя не съест. Он маленькая слабая штучка. — Ломброзо отвернулся от меня и нажал кнопку телефона. Мэр вновь появился на экране. Ломброзо сказал:

– Извини, Пол. У Лью небольшой нервный срыв, но он возьмет себя в руки. А теперь…

Я вернулся к Карваджалу. Он сидел не двигаясь, с понуренной головой, безвольно опустив руки, как будто огненный ветер пролетел по комнате, когда я ушел, и он сгорел. Медленно, с огромным усилием он пришел в себя, выпрямился, вздохнул, разыгрывая из себя героя из мультика, которого полностью выдавали его пустые пугающие глаза. Живой мертвец. Да.

– Вы с нами пообедаете? — спросил я его.

– Нет, нет. Я не буду навязываться. Я только хотел переговорить с вами, мистер Николс.

– Я к вашим услугам.

– Правда? Чудесно! — Он улыбнулся мертвенной улыбкой. — Знаете, я много слышал о вас. Даже до того, как вы занимались политикой. В каком-то смысле, мы с вами делаем одно дело.

– Вы имеете в виду биржу? — спросил я озадаченно.

Его улыбка стала ярче и еще более пугающей.

– Прогнозы, — сказал он, — для меня это биржа. Для вас — консультации по бизнесу и политике. Мы оба зарабатываем мозгами и нашим пониманием тенденций.

Я был неспособен воспринимать его. Он был темным, таинственным, загадкой.

– Сейчас вы поддерживаете локоть мэра, указываете ему дорогу вперед. Я обожаю людей, имеющих такое ясное видение. Скажите, какую карьеру вы предсказываете мэру Куинну? — спросил он.

– Блестящую!

– Блестящего мэра?

– Он будет самым лучшим из тех, кто был когда-нибудь мэром в этом городе.

Ломброзо вернулся в комнату. Карваджал спросил:

– А потом?

Я неуверенно посмотрел на Ломброзо, но его глаза были скрыты. Я был предоставлен самому себе.

– После этого срока в качестве мэра? — спросил я.

– Да.

– Он еще молодой человек, мистер Карваджал. Он может победить на трех или четырех выборах. Я не могу вам предоставить глубокого прогноза о том, что будет через двенадцать лет.

– Двенадцать лет в Сити Холле. Вы думаете, он намерен там оставаться так долго?

Карваджал играл со мной. Я чувствовал, что он меня втягивает помимо моей воли в своего рода дуэль. Я бросил на него пристальный взгляд и ощутил что-то пугающее и неопределенное, что-то мощное и непостижимое, что заставило меня предпринять достойный защитный маневр. Я сказал:

– А что вы думаете, мистер Карваджал?

Впервые отблеск жизни загорелся в его глазах. Он наслаждался игрой.

– Этот мэр Куинн займет более высокий пост, — сказал он мягко.

– В правительстве?

– Выше.

Я не сразу ответил, и не мог ответить тогда, неожиданная тишина разразилась из кожаных панелей стен и поглотила нас. Я боялся нарушить ее. Хоть бы опять позвонил телефон, подумал я, но все замерло, остановилось, как воздух морозной ночью, пока Ломброзо не выручил нас, сказав:

– Мы тоже думаем, что у него большие возможности.

– У меня большие планы на него, — выпалил я.

– Я знаю, — сказал Карваджал. — Поэтому я здесь. Хочу предложить поддержку.

Ломброзо сказал:

– Ваша финансовая помощь была потрясающе полезной для нас, и…

– Я имею в виду не только финансовую поддержку.

Теперь Ломброзо посмотрел на меня, обратившись за помощью. Но я растерялся. Я сказал:

– Я не думаю, что мы последуем за вами, мистер Карваджал.

– Я бы хотел остаться с вами наедине, — сказал Карваджал.

Я взглянул на Ломброзо. Если ему и не понравилось, что его выставляют из своего собственного кабинета, он не показал этого. Со свойственной ему грацией он поклонился и удалился в заднюю комнату. Опять я оказался наедине с Карваджалом и опять почувствовал себя плохо, скрученным и искривленным невидимыми стальными нитями, которые стягивали его сморщенную, ослабленную душу. Уже другим тоном, тихо и доверительно, Карваджал сказал:

– Как я отметил, вы и я делаем одну работу. Но мне кажется, что у нас разные методы, мистер Николс. Ваша техника интуитивна и пробабилистична, а моя… Моя иная. Я верю, что, возможно, моя интуиция может дополнить вашу. Вот, что я пытаюсь сказать.

– Предсказательная интуиция?

– Точно. У меня нет желания вмешиваться в сферу вашей деятельности. Но я бы смог сделать одно-два предложения, которые, думаю, были бы ценны для вас.

Я содрогнулся. Неожиданно загадка объяснилась и то, что открылось за ней, было невероятной банальностью. Карваджал, который не представлял из себя ничего, кроме как богатого любителя политики, показал, что его деньги квалифицируют его, как универсального эксперта, жаждущего сунуть свой нос в принятие политических решений. Любитель. Кабинетный политик, господи! Ладно, ублажать его, как попросил Ломброзо. Я ублажу. Нащупывая факты, я сказал ему чопорно:

– Конечно, мистер Куинн и его штат всегда рады услышать полезные предложения.

Глаза Карваджал искали моего взгляда, но я избегал смотреть на него.

– Благодарю, — прошептал он. — Я записал кое-что для начала.

Он протянул мне сложенный листок белой бумаги. Его рука немного дрожала. Я взял листок, не глядя.

Казалось, силы вдруг покинули его, как будто он исчерпал все свои ресурсы. Его лицо посерело, суставы ослабли.

– Спасибо, — снова пробормотал он. — Большое спасибо. Думаю, мы скоро увидимся. — И он ушел, поклонившись в дверях как японский посол.

Я со многим встречался в своей работе. Покачав головой, я развернул листок бумаги. Три предложения были написаны тонким почерком.

1. Следите за Джилмартином.

2. Обязательное замораживание национальной нефти — скоро проявится.

3. Сокорро вместо Лидеккера до лета. Скорее доберитесь до него.

Я прочел их дважды, не разобрался, подождал знакомого проясняющего скачка интуиции и опять — ничего. Что-то в этом Карваджале, казалось, полностью лишало меня способностей. Эта улыбка призрака, эти потухшие глаза, эти загадочные записи — все в нем расстраивало меня и ставило в тупик.

– Он ушел, — позвал я Ломброзо, который сразу появился из внутренней комнаты.

– Ну?

– Не знаю. Абсолютно ничего не знаю. Он дал мне это, — я протянул ему листок.

Джилмартин должен был стать Государственным контролером. Энтони Джилмартин, который пару раз сталкивался с Куинном по поводу финансовой политики, а сейчас о нем не было слышно.

– Карваджал думает, что возникнут трения с Албани по поводу денег, — рискнул сказать я, — хотя ты должен знать об этом больше меня. Джилмартин снова ворчит по поводу городских расходов?

– Ни слова.

– Может мы готовим пакет новых налогов, который ему не понравится?

– Мы бы тебе сообщили, Лью, если бы занимались этим.

– Итак, никаких потенциальных конфликтов не вырисовывается между Куинном и контрольным кабинетом?

– Я не вижу никаких в обозримом будущем, — сказал Ломброзо. — А ты?

– Никаких. Что же касается обязательного замораживания нефти…

– Мы говорили о проталкивании этой идеи через жесткий местный закон. Танкерам с незамороженной нефтью запрещается заходить в нью-йоркскую бухту. Куинн не уверен, так ли уж хороша эта идея, как о ней говорят, и мы как раз собираемся просить тебя составить прогноз. Но замораживание? Куинн не говорит много о делах национальной политики.

– Еще нет?

– Еще нет. А может уже пора? Может Карваджал на это и намекает? Ну, а третье?..

– Лидеккер, — сказал я. Определенно это был Ричард Лидеккер, губернатор Калифорнии, одна из наиболее значительных фигур в новодемократической партии и один из первых претендентов на президентскую номинацию в 2000 году.

– Сокорро — испанец, для помощи, не так ли, Боб? Помочь Лидеккеру, который не нуждается ни в какой помощи? Почему? Как, в конце концов, Пол Куинн может помочь Лидеккеру? Выставляя его в президенты? Кроме симпатии Лидеккера, на мой взгляд, это не принесет особой пользы Куинну, и мы не можем дать Лидеккеру ничего такого, чего у него нет в кармане, поэтому…

– Сокорро — помощник губернатора Калифорнии, — мягко сказал Ломброзо. — Карлос Сокорро. Так его зовут, Лью.

– Карлос Сокорро, — я закрыл глаза. — Конечно. — Мои щеки пылали. Несмотря на свои бесчисленные списки, неистовые компилирования центров власти в Новодемократической партии, мои вычерчивания до пота схем прошедших полутора лет, я все-таки умудрился забыть об очевидном наследнике Лидеккера. — На что же тогда он намекает? Что, Лидеккер, уступит губернаторство Сокорро и будет претендовать на президентство? До кого добраться? — Я заколебался. — До Сокорро? До Лидеккера. Все слишком мутно. Я не собираюсь разгадывать то, что не имеет смысла.

– А какова твоя разгадка Карваджала?

– Чудак, — сказал я, — богатый чудак. Роковой маленький человечек с серьезным случаем зацикленности на политике. — Я положил записку в портмоне. Кровь стучала у меня в висках. — Забудь об этом. Ты велел развлечь его — я развлек. Я был хорошим мальчиком, так ведь, Боб? Но я не нанимался заниматься такими случаями серьезно, и я отказываюсь даже приниматься за это. А теперь пойдем обедать, курить, пить мартини и разговаривать.

Ломброзо улыбнулся самой ослепительной улыбкой, успокаивающе похлопал меня и вывел из кабинета. Но я чувствовал холодок, как будто вступил в новый сезон, и это была не весна. Холод тянулся еще до обеда.

12

В следующие несколько недель мы честно принялись за работу, планируя путь Пола Куинна (и наш собственный) в Белый дом. Больше мне не нужно было быть скромным в желаниях, ограничивая потребность сделать из него президента. Теперь наши внутренние круги открыто проявили аналогичную страсть, которая так смущала меня полтора года назад. Теперь мы все выползли из своих щелей.

Процесс создания президента не сильно изменился с середины девятнадцатого века, хотя техника в наши дни отличается наличием компьютерных сетей, баз данных, стохастических прогнозов и интенсивным самонасыщением информацией. Отправной точкой, конечно, является сильный кандидат, предпочтительно имеющий мощную опору в густонаселенном штате. Ваш человек должен быть правдоподобно «президентским»: он должен выглядеть и уметь говорить как президент. Если это не его обычный стиль, его нужно натаскивать, чтобы он умел создать вокруг себя атмосферу правдоподобности. У самых лучших кандидатов она натуральная. Мак-Кинли, Линдон Джонсон, Ф.Д.Рузвельт и Вильсон — все они имели настоящий «президентский» вид. Хардинг тоже. Ни один человек не был так похож на Президента, как Хардинг. Это было единственное его достоинство, но и его было достаточно, чтобы стать президентом. У Девея, Алэ Смита, Мак Коверни и Хампфри его не было, и они проиграли. У Стивенсона и Уилки он был, но их соперниками были люди, обладавшие им в большей степени. Джон Ф.Кеннеди не очень соотносился с идеалом 1960 года, как должен выглядеть президент — мудрый, отечески заботливый — но у него было много других достоинств и, победив, он переделал модель в определенной степени с выгодой для остальных, таких как Пол Куинн, который был правдоподобным «президентским», потому что был «как Кеннеди». Очень важно также и говорить по-президентски. Будущий кандидат должен произвести впечатление твердого, серьезного и энергичного и в то же время милосердного и уступчивого политика, с голосом, передающим теплоту и мудрость Линкольна, пыл Трумэна, ясность Рузвельта и разум Кеннеди. Куинн подходил для этой должности.

Человек, который хочет быть президентом, должен собрать команду: кого-то для сбора средств (Ломброзо), кого-то для обработки средств массовой информации (Миссакян), кого-то для анализа тенденций, кого-то для того, чтобы объединить в политический союз различных политических лидеров (Ефрикян), кого-то, чтобы направлять и координировать стратегию (Мардикян). Сначала команда работает с продуктом. Заводит необходимые связи с мире политиков, журналистов, финансистов; доводит до умов публики концепцию, что это как раз подходящий человек для такого дела. Ко времени съезда для выдвижения кандидата должно быть собрано достаточное количество делегатов, путем открытого или завуалированного обещания придерживаться декларированной политики, чтобы помочь ему достичь цели при первом голосовании или, в худшем случае, при третьем. Если вы к тому времени не сможете добиться номинации, союзы распадутся, а темные лошадки разбредутся в ночи. Когда же он пройдет номинацию, вы подбираете ему союзника, совершенно непохожего на него во взглядах, философии, происхождении, с которым он все еще поддерживает контакты — и можете смело отправляться втаптывать в грязь вашего уважаемого оппонента.

В начале апреля тысяча девятьсот девяносто девятого года мы провели наше первое собрание по выработке стратегии в кабинете представителя мэра Мардикяна, в западном крыле Сити Холла, на котором присутствовали Хейг Мардикян, Боб Ломброзо, Джордж Миссакян, Ара Ефрикян и я. Куинна не было. Куинн торговался в Вашингтоне с департаментом здравоохранения, образования и благосостояния по поводу увеличения ассигнований для города согласно Стабилизационному акту. В комнате раздался треск электрического разряда, не имеющий ничего общего с установкой озонирования воздуха. Это была молния власти, реальной, потенциальной. Мы собрались для того, чтобы переделывать историю.

Стол был круглый, но я чувствовал себя занимающим центральное место в группе. Четверо из присутствующих, гораздо более сведущих в вопросах применения силы и оказания влияния, ждали моих указаний, так как будущее было неясным, и они могли только ломать голову над его загадками верили, что я ВИЖУ и ЗНАЮ. Я не собираюсь объяснять разницу между видением и способностью догадываться. Я смаковал свое господство над ними. Власть обогащает на любом уровне. И вот я сидел среди миллионеров, двух адвокатов, биржевого маклера и промышленного магната, среди трех смуглых армян и одного смуглого испанского еврея. Каждый из них, как и я, жаждал почувствовать резонанс триумфа успешной заявки на роль президента, каждый, как и я, страстно желал разделить славу, каждый уже выделял свой кусок империи в будущем правительстве, и они ждали, что я педантично укажу им путь завоевания Соединенных Штатов Америки.

Мардикян сказал:

– Давайте начнем с толкования, Лью. Как вы оцениваете шансы Куинна на номинацию в следующем году?

Я выдержал соответствующую пророческую паузу, я выглядел, как будто искал стохастические тотемы, заглядывал в дальние пространства космоса, выискивая танцующие пылинки предзнаменований, окутал себя пророческой помпезностью, произвел совершенно хитрый импрессивный акт и через минуту ответил торжественно:

– Для номинации, может быть, один шанс из восьми. Для выборов — один из пятидесяти.

– Не так уж хорошо.

– Нет.

– Совсем нехорошо, — сказал Ломброзо.

Мардикян, напуганный, потянув себя за мясистый императорский нос, сказал:

– Вы говорите, что мы должны это пропустить вообще? Это ваша оценка?

– На следующий год, да. Забудьте о президентстве.

– Мы прекращаем работу? — сказал Ефрикян. — Мы только попали сюда, в Сити Холл, а теперь его бросаем?

– Подождите, — прошептал ему Мардикян. Он снова обратился ко мне:

– А что вы думаете о выборах две тысячи четвертого года, Лью?

– Лучше. Много лучше.

Ефрикян, дородный мужчина с шикарно обритым черепом, выглядел взволнованным. Он нахмурился и сердито сказал:

– Средства массовой информации много говорят о том, что Куинну удалось сделать за первый год в качестве мэра. Я думаю, что сейчас как раз подходящий момент ухватиться за следующую перекладину, Лью.

– Согласен, — любезно согласился я.

– Но вы сказали, что он проиграет в двухтысячном.

– Я говорю, что любой Новый демократ проиграет, — ответил я, — любой. Куинн, Лидеккер, Китс, Кейн, Повнел — любой. За этот момент Куинн и должен ухватиться. Вы правильно сказали, мистер Ефрикян. Но следующая перекладина не обязательно наивысшая.

Миссакян собранный, точный, тонкогубый эксперт по коммуникациям, человек ясного видения, сказал:

– Вы не могли бы быть поточнее, Лью?

– Да, — ответил я и развил свою мысль. Я высказал свой не очень рискованный прогноз, что кто бы ни был выдвинут против президента Мортонсона в двухтысячном году — наиболее вероятно, Лидеккер — он проиграет. Лицо, занимающее должность президента в этой стране не проигрывает выборов после первого срока, если не накликает беду огромных размеров. А Мортонсон работает спокойно, выполнял эту скучную вялую работу, ту, которую любят большинство американцев. Бросив вызов, Лидеккер получит достойный отпор, но выхода нет. Он будет побежден, потерпит сильное поражение, хотя он как раз президентского калибра. Лучше всего уйти с дороги Лидеккера. Дать ему свободный проход. Любые попытки Куинна вырвать у него номинацию в следующем году могут провалиться. В любом случае, Лидеккер станет его врагом, что совершенно нежелательно. Пусть Лидеккер получит свою акколаду (посвящение в рыцари), давайте позволим ему убить себя на выборах, пытаясь сбросить непобедимого Мортонсона. Мы подождем до две тысячи четвертого года, когда конституция запретит Мортонсону выдвигать свою кандидатуру, и выставим Куинна — молодого, не опороченного поражением.

– Итак, Куинн уступает место Лидеккеру в двухтысячном году, а затем выдвигается, связывая ему руки? — подытожил Ефрикян.

– Более того, — сказал я. Я посмотрел на Боба Ломброзо. Мы с ним уже обсуждали стратегию и пришли к соглашению. И теперь, сгорбив плечи, окидывая армянскую сторону стола взглядом элегантных глаз с тяжелыми веками, Ломброзо начал обрисовывать наш план.

– Куинн сделает заявку на выдающееся положение в стране в течение следующих нескольких месяцев, начав в начале лета тысяча девятьсот девяносто девятого года турне по стране, выступая с речами в Мемфисе, Чикаго, Денвере и Сан-Франциско, опираясь на надежные, привлекшие внимание достижения в Нью-Йорке (перестройка территорий, программа ускорения, деготфриадизация политических сил и так далее), он начнет говорить о более важных вопросах, таких как региональные силы слияния, изменение политики, о новом введении законов о собственности тысяча девятьсот восемьдесят второго года и (почему нет?) об обязательном замораживании нефти, К осени он начнет прямую атаку на республиканцев, не столько на самого Мортонсона, сколько на некоторых членов его кабинета (особенно на секретаря по энергии Хосперса, секретаря по информации, секретаря по окружающей среде Перлмана). Таким образом он достигнет медленных, но верных успехов в борьбе, превращаясь в фигуру национального масштаба. Растущий молодой лидер, человек, которого стоит принимать во внимание. Средства массовой информации начнут говорить о его президентских возможностях, хотя выборщики будут ставить его ниже Лидеккера, как фаворита номинации — мы будем следить за этим — он не будет заявлять о себе на выборах. Он даст понять средствам массовой информации, что предпочитает Лидеккера другим баллотирующимся кандидатам, хотя он постарается не делать никакого прямого индоссамента (подтверждения) Лидеккеру. На съезде Новых демократов в двухтысячном году, когда на номинации Лидеккер произнесет традиционную речь, заявив своего союзника, Куинн вступит в игру и драматично и, в конечном счете, безуспешно предложит себя для номинации в качестве вице-президента. Почему вице-президент? Потому что средства массовой информации дадут основной бой, не раскрывая его как заявившего себя на президентский пост, не обвинив его в преждевременных амбициях и не вызвав гнев сильного Лидеккера. Почему безуспешно? Потому что Лидеккер в любом случае проиграет выборы и Куинн ничего не выиграет, проиграв вместе с ним в качестве его союзника. Самое большее, что в данном случае можно извлечь из выборов — это установление имиджа блестящего новичка, большим надеждам которого помешали политические наемники. И затем отказаться от выборов.

Наш образец, — заключил Ломброзо, — Джон Кеннеди, который был вытеснен как вице-президент, как раз таким же способом в тысяча девятьсот пятьдесят шестом, а затем возглавил список кандидатов в тысяча девятьсот шестидесятом году. Лью выявил в политических хитросплетениях закономерность динамики частичного замещения одного кандидата другим и мы смогли показать вам ее в разрезе.

– Великолепно, — сказал Ефрикян, — когда начнется предательство, в две тысячи третьем году?

– Давайте серьезно, — мягко сказал Ломброзо.

– О'кей, — сказал Ефрикян, — я буду серьезным. А что, если Лидеккер начнет борьбу снова в две тысячи четвертом году?

– Ему тогда будет уже шестьдесят один, — ответил Ломброзо, — и в его послужном списке будет предыдущее поражение. Куинн будет сорокатрехлетним и небитым. Один будет на пути вниз, другой, явно, на пути наверх. А партии будет нужен победитель после восьми лет безвластия.

Последовало долгое молчание.

– Мне это нравится, — наконец провозгласил Миссакян.

Я сказал:

– А тебе как, Хейг?

Мардикян какое-то время не говорил ни слов. Потом кивнул.

– Куинн не готов взять страну в двухтысячном году. Он сможет в две тысячи четвертом году.

– И страна будет готова для Куинна, — сказал Миссакян.

13

Один человек сказал, что политика делает супругов чужими. Если бы не политика, Сундара и я не образовали бы той весной группы из четырех человек с Каталиной Ярбер, проктором Временных увлечений, и Ламонтом Фридманом, сильно ионизированным молодым финансовым гением.

Случилось так, что как член свиты Пола Куинна я получил два бесплатных билета на пятисотдолларовый обед в день Николоса Росвелла, который Новодемократическая партия штата Нью-Йорк ежегодно проводит в середине апреля. Это не столько день памяти по убитому губернатору, сколько, и скорее, акция сбора денежных средств и представления очередной партийной суперзвезды. Главным оратором на этот раз был, конечно, Куинн.

– Однажды я была на одном из твоих политических обедов, — сказала Сундара.

– Они совершенно формальны.

– Тем не менее.

– Ты возненавидишь меня, любовь моя.

– А ты собираешься? — спросила она.

– Я должен.

– Я думаю, тогда я воспользуюсь другим билетом. Если я усну, толкни меня, когда мэр начнет говорить. Он во мне все переворачивает.

Итак, сумрачным дождливым вечером мы с ней отправились в Харбор Хилтон, целиком освещенную огромную пирамиду на легкой понтонной платформе в полукилометре от оконечности Манхэттена, в переполненный сливками истеблишмента восточных либералов зал для приемов на высоком уровне, откуда была, среди прочего, видна башня-кондо Саркисяна на противоположном берегу бухты, где я около четырех лет назад впервые встретил Пола Куинна. Многие из участников того празднества должны быть и на сегодняшнем обеде. Сундара и я заняли места за одним столом с Фридманом и мисс Ярбер.

Пока все пили коктейли и курили наркотики перед началом обеда, Сундара привлекала больше внимания, чем любой из присутствующих сенаторов, губернаторов и мэров, включая Куинна. Частично это было вызвано любопытством, так как каждый из нью-йоркских политиков слышал о моей экзотической жене, но очень немногие встречались с ней, а частично и потому, что она была, безусловно, самой красивой женщиной в зале. Сундару это не удивляло и не беспокоило. В конце концов, она была прекрасной всю свою жизнь и у нее было время привыкнуть к эффекту, который она производила. К тому же она не одевалась так, как люди, которые хотят, чтобы на них глазели. Она выбрала прозрачный гаремный костюм, темный, свободный и развевающийся, закрывающий ее тело от кончиков пальцев на ногах до горла; под ним не было ничего, и когда она проходила перед источником света, эффект был сногсшибательный. Она порхала как мотылек в середине огромной бальной залы, изящная, элегантно-темная и таинственная, с отблеском света на ее черных волосах, намеками на грудь и бедра, дразня и обрекая на танталовы муки глядящих на нее мужчин. О, это было время ее славы! Куинн подошел поприветствовать нас и они обменялись целомудренным поцелуем-объятием, проделав такие искусные па бисексуальной харизмы, что некоторые из старых государственных чиновников открыли рты от изумления, покраснели и вынуждены были ослабить воротнички. Даже жена Куинна, известная своей улыбкой Джоконды, выглядела слегка шокированной, хотя она состояла в самом надежном браке из всех политиков, которых я знал. (А может быть пыл Куинна просто развлек ее? Эта непроницаемая деланная улыбка!) Сундара все еще истекала Кама Сутрой, когда мы заняли наши места. Ламонт Фридман, сидя возле нее за круглым столом, задергался и затрепетал, встретившись с ней глазами, и уставился на нее со свирепой силой, так что мускулы его длинной узкой шеи судорожно сжались. Спутница Фридмана на этом вечере, мисс Ярбер, тоже разглядывала Сундару — более сдержанно, но с не меньшей силой.

Фридман. Ему было около двадцати девяти, безнадежно худой, приблизительно два с половиной метраж ростом, с выпирающим кадыком и безумными выпуклыми глазами; густая шапка каштановых волос поглощала его голову, как будто покрытое шерстью существо с другой планеты напало на него. Он вышел из Гарварда с репутацией волшебника денег и, придя на Уолл-стрит в девятнадцать лет, стал главным магом банды расставленных везде финансистов, называющих себя «справедливыми Асгарда», которые благодаря серии блестящих удачных ходов — покупке привилегий на приобретение товара, обманных ходов, двойных колебаний и множеству других достаточно трудно постижимых технологий — за пять лет получили контроль над корпорационной империей в миллиард долларов, контролирующей все континенты кроме Антарктиды. (И я не обрадовался, узнав, что Асгард имеет привилегии в таможенных сборах для Мак Судро Саунд.) Мисс Ярбер, маленькая блондинка лет тридцати, тощая, с несколько тяжелым лицом, энергичная, с быстрым взглядом и тонкими губами. Ее волосы, по-мальчишески короткие, падали редкой челкой. Она почти не пользовалась косметикой, только легкая голубая тень вокруг рта, и одежда ее была строгой — желтая короткая куртка и прямая коричневая юбка до колен. Эффект был почти аскетичен, но когда мы усаживались, я заметил, что она тщательно сбалансировала несексуальный имидж одним ошеломляющим эротическим штрихом: на ее юбке был очень длинный разрез сбоку, открывая во время движения гладкую мускулистую ногу, бронзовое бедро и чуть-чуть ягодицу. На середине бедра разрез скрепляла прямая цепочка с маленьким абстрактным медальоном Транзит Крид.

Обед. Обычный банкет: фруктовый салат, консоме, филе, подогретый горошек и морковь, графины с калифорнийским бургундским, все подавалось с максимальным звоном посуды и минимальной грацией представителями угнетенных меньшинств с каменными лицами. Блюда и сервировка были безвкусными, но никто не обращал на это внимания; мы были так одурманены наркотиками, что меню было амброзией, а отель — алькирией. Пока мы болтали и ели, какие-то политики невысокого уровня циркулировали от стола к столу, хлопали по спинам, пожимая руки, нам пришлось выдержать процессию самодовольных жен политиков, в основном, шестидесятилетних, толстых, гротескно одетых по последней моде, изо всех сил старающихся продемонстрировать свою близость к сильным мира сего. Уровень шума был на двадцать децибел выше Ниагарского водопада. Гейзеры дикого смеха выплескивались то за одним, то за другим столом, когда какой-нибудь среброгривый юрист или почтенный законодатель в который уже раз пересказывал свою любимую скабрезную республиканскую, негритянскую, пуэрториканскую, еврейскую, ирландскую, итальянскую, адвокатскую или медицинскую шутку в лучших традициях тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. Я чувствовал себя, как всегда на таких мероприятиях, гостем из Монголии, заброшенным без разговорника на ритуальный праздник неизвестного американского племени. Это было бы невыносимо, если бы не трубки, набитые высококачественным наркотиком: партия Новых демократов может споткнуться на вине, но она знает как поступать с наркотиками.

К тому времени, как начались речи, был развернут ритуал внутри ритуала: Ламонт Фридман посылал отчаянные сигналы страсти Сундаре, а Каталина Ярбер, хотя ее тоже тянуло к Сундаре, в своей холодной безэмоциональной манере, без слов предлагала себя мне. Когда хозяин церемонии Ломброзо, которому удавалось быть одновременно элегантным и вульгарным, внедрился в самую сердцевину веселья, осыпал шутками самых достойных из присутствующих, воспевая мадригалы традиционным мученикам — Рузвельту, Кеннеди, и опять Кеннеди, Кингу Розвеллу и Готфриду — Сундара наклонилась ко мне и прошептала.

– Ты обратил внимание на Фридмана?

– Я бы сказал, что он сильно накурился.

– Я думала, гений мог бы быть более утонченным.

– Может быть, ему кажется, что наименее утонченный подход и есть наиболее утонченный.

– Нет, я думаю, он слишком молод.

– Это не так уж плохо.

– О, нет, — сказала Сундара, — я нахожу его привлекательным. Роковой, но не отталкивающий. Почти обворожительный.

– Тогда его прямые подходы сработали. Видишь? Он на самом деле гений.

Сундара рассмеялась:

– А Ярбер ухаживает за тобой. Она тоже гениальна?

– Я думаю, что она хочет тебя. Это называется косвенным подходом.

– И что же ты собираешься делать?

Я пожал плечами:

– Как ты?

– Я за. Тебе нравится Ярбер?

– Очень энергичная, думаю.

– Я тоже. Итак, ночь вчетвером?

– Почему бы нет, — сказал я как раз — в тот момент, когда Ломброзо вызывал рев восторга в аудитории, искусно направив вечер к его кульминационной точке — представлению Куинна.

Мы стоя приветствовали мэра долго несмолкающей овацией, тщательно продирижированной Хейгом Мардикяном с возвышения. Усаживаясь снова на место, я послал Каталине Ярбер сигнал на языке тел, вызвавший румянец на ее бледных щеках. Она улыбнулась. Маленькие, плотно посаженные, острые зубы. Послание принято. Дело сделано. У нас с Сундарой сегодня ночью будет приключение с этими двумя. Мы испытывали большую необходимость друг в друге, чем многие пары в наше время, поэтому мы могли позволить себе некоторую распущенность: у нас не было ссор, случающихся в многочисленных семействах, перебранок по поводу собственности, кучи детей. Потребность друг в друге — это одно, а верность — совсем другое. И если первое все еще существует, хоть и подвергается эволюции, то последнее — что-то вроде птеродактиля или питекантропа. Я только приветствовал перспективу столкновения с энергичной маленькой мисс Ярбер. В то же время я обнаружил, что завидую Фридману, как всегда завидовал партнерам Сундары на ночь, так как он будет обладать уникальной Сундарой, которая все еще была для меня самой желанной женщиной в мире, а я должен устраиваться с кем-то, кого я желал, но гораздо меньше, чем ее. Сила любви, я полагаю, проявляется в том, насколько нам необходима верность объекту любви. Счастливчик Фридман! К такой женщине, как Сундара, можно прийти первый раз только однажды.

Куинн говорил. Он не был комичен, отпустил только несколько легоньких шуток, на которые слушатели тактично отреагировали. Затем он перешел к серьезным делам, будущему Нью-Йорка, будущему Соединенных Штатов, будущему человечества в предстоящем столетии. Двухтысячный год, говорил он, имеет непреходящее символическое значение: это буквально начало тысячелетия. Переход на другой уровень. Давайте вычистим конюшни и начнем сызнова, помня, но не повторяя ошибки прошлого. Мы, говорил он, прошли через тяжелые испытания огнем в двадцатом веке, вынесли обширные неурядицы, переделки и несправедливости, мы несколько раз были близки к уничтожению жизни на земле; мы ставили себя перед вероятностью всемирного голода и всемирной нищеты; мы погружали себя глупо и неизбежно в десятилетия политической нестабильности; мы становились жертвами собственной жадности, страха, ненависти и собственного невежества. Но теперь, когда мы взяли под контроль солнечную энергию и прирост населения, достигли необходимого равновесия между расширением производства и защитой окружающей среды, пришло время построить максимально разумное общество, мир, в котором разум превалирует и право побеждает, мир, в котором человеческий потенциал сможет быть реализован в полную силу и так далее.

Прекрасное видение наступающей жары. Благородно, риторично, особенно в устах мэра Нью-Йорка, традиционно более концентрирующего внимание на проблемах системы образования и агитации гражданских союзов, чем на судьбах человечества. Можно было бы посчитать эту речь напыщенной. Но нет, невозможно. Она была значительна, потому что то, что мы слышали, было звуком трубы, провозгласившей будущего мирового лидера.

Вот он стоял и казался на полметра выше, чем был на самом деле, лицо горело, глаза сияли, сложенные руки покоились на груди, подчеркивая его силу, забрасывая нас призывными звуками фраз:

– …переход на другой уровень, давайте вычистим конюшни…

– …мы прошли через тяжелые испытания огнем…

– …пришло время строить максимально разумное общество…

РАЗУМНОЕ ОБЩЕСТВО. Я услышал щелчок и жужжание. Звук не столько напоминал переход на другой уровень, сколько выбрасывание нового политического лозунга, и мне не нужны были большие стохастические способности, чтобы догадаться, что мы еще и еще будем слышать о разумном обществе прежде, чем сделаем Пола Куинна.

Черт побери, он был неотразим. Мне очень хотелось отбыть совершать ночные подвиги, а я сидел неподвижно восхищенный, как и вся аудитория пьяных политиков и окаменевших знаменитостей, и даже официанты оставили свои вечно гремящие подносы, когда волшебный голос Куинна раскатывался под сводами зала. Еще с той первой ночи у Саркисяна я наблюдал, как он уверенно накапливал силу, становился тверже, как будто его путь к выдающемуся положению укреплял в нем самооценку и сжигал всякую тень неуверенности в себе. Теперь, блистая в центре внимания, он казался проводником космической энергии, она истекала из него с непреодолимой силой, которая потрясала меня. Новый Рузвельт? Новый Кеннеди? Я дрожал. Новый Чарлеманг, новый Магомет, а может быть новый Чингиз Хан.

Он закончил под фанфары. Мы, стоя, огласили воздух воплями восторга, теперь не было нужды в дирижировании Мардикяна. Ребята из средств массовой информации разбежались передавать свои кассеты, члены клуба хлопали в ладоши и говорили о Белом доме, женщины рыдали, Куинн, вспотевший, с распростертыми руками, принимал это как должное со спокойным удовлетворением, а я почувствовал первые признаки неумолимой силы, протекающей в Соединенные Штаты.

Прошел еще час прежде, чем Сундара, Фридман, Каталина и я выбрались из отеля. В машину — и быстро домой. Странное смущенное молчание; нам все не терпелось приступить к этому, но временно преобладали социальные условности и мы притворялись холодными, и, кроме того, Куинн подавил нас. Мы были полны им, его решительными фразами, его роковым присутствием, которое делало нас полными ничтожествами, онемевшими, безвольными, ошеломленными. Никто не мог предпринять первого шага. Мы болтали. Бренди, наркотики; прогулка по нашим апартаментам; Сундара и я показывали наши картины, скульптуру, примитивные артефакты, вид из окон на Бруклин, нам стало легче, но сексуальной обстановки не возникло; то состояние сексуального влечения, которым мы были так возбуждены три часа назад, рассеялось под влиянием речи Куинна. Мог ли Гитлер приводить к оргазму? Или Цезарь? Мы развалились на толстом белом ковре. Еще наркотиков. Куинн, Куинн, Куинн: вместо секса мы говорили о политике. Наконец Фридман, почти преднамеренно, провел ладонью от лодыжки до бедра Сундары. Это был сигнал. Мы уничтожили напряженность.

– Ему нужно баллотироваться в следующем году, — говорит Каталина Ярбер, нарочито маневрируя так, что разрез ее юбки раскрывается, обнажая плоский живот, золотистые завитки.

– Лидеккер выступит на номинации, — предположил Фридман, осмелев и лаская грудь Сундары.

Я коснулся выключателя, изменяя освещение, комната озарилась эйфорическим светом. Все закружилось в вихре мерцающего огня. Ярбер предложила трубку с наркотиком.

– От Сиккима, — объявила она, — самый лучший. — Обращаясь к Фридману, она сказала: — Я знаю Лидеккера, но Куинн может его оттолкнуть, если попытается.

Я глубоко затянулся и наркотик Сиккима разбудил во мне чувства производителя.

– В следующем году — слишком быстро, — сказал я им, — Куинн выглядел сегодня бесподобно, но у нас нет времени, чтобы увлечь им всю страну до ноября следующего года. Выборы Мортонсона предрешены в любом случае. Пусть Лидеккер баллотируется в следующем году, а Куинна мы выдвинем в 2004-м. — Я был готов выложить всю разработанную стратегическую линию по вице-президенту, но Сундара и Фридман растворились в тени, а Каталина больше не интересовалась политикой.

Наши одежды упали. Ее тело было тугим, спортивным, по-мальчишески гладким и мускулистым, груди тяжелее, чем я ощущал, бедра уже. У нее на бедре была прикреплена цепочка с эмблемой амулета Транзит. Ее глаза блестели, но кожа была прохладной и сухой, соски не напряжены; что бы она ни чувствовала, это не включало в себя сильной физической страсти к Лью Николсу. Я же по отношению к ней чувствовал любопытство и какое-то отдаленное желание прелюбодействовать; нет сомнения, ее чувства были почти такие же.

Мы переплели наши тела, ласкали кожу друг друга, наши губы встретились и языки ласкали друг друга. Это было так равнодушно, что я боялся, что не справлюсь. Но знакомые рефлексы сработали, старый надежный гидравлический механизм начал накачивать кровью мои чресла и я почувствовал необходимый трепет и твердость.

– Давай, — сказала она, — родись мне.

Странная фраза. «Транзитовская чепуха», как я узнал позднее. Я склонился над ней и ее стройные сильные бедра обхватили меня и я вошел в нее.

Наши тела двигались вверх и вниз, назад и вперед. Мы принимали то одну позу, то другую, безрадостно исполняя стандартный репертуар. Ее искусство было огромным, но в ее манере делать это была заразительная холодность, которая передавалась мне, и я чувствовал себя машиной, цилиндром, без устали толкающим поршень, так что я спаривался без удовольствия и почти бездумно. Что она могла получить от этого? Я предполагал, что немного. Это потому, что на самом деле ей нужна была Сундара, как я думал, и перепихнуться со мной было для нее единственным шансом побыть с НЕЙ. Я был прав и в то же время неправ, так как со временем я узнал, что стальная холодность мисс Ярбер была не столько отражением отсутствия интереса ко мне, сколько результатом учения Транзит. Сексуальность, говорили их прокторы (учителя), задерживает существо здесь и сейчас и откладывает переход, а переход (транзит) есть все: неподвижное состояние есть смерть. Следовательно, вступайте в сожитие, если вам необходимо или если вы таким способом стремитесь к достижению большей цели. Но нельзя растворяться в экстазе, чтобы не позволить себе увязнуть в болоте непереходного состояния.

Даже так. Наш ледяной налет удовольствия, казалось, тянулся уже неделю. Затем она закончила или позволила себе закончить быстрым и спокойным трепетанием, и я с молчаливым облегчением вытолкнул себя из границ в окончание. Мы откатились друг от друга, тяжело дыша.

– Я хочу бренди, — сказала она через минуту.

Я достал коньяк. Издалека доносились стоны и вздохи более ортодоксального удовольствия: их производили Сундара и Фридман.

Каталина сказала:

– Ты очень компетентен.

– Благодарю, — ответил я неуверенно. До этого никто не говорил мне ничего такого. Я раздумывал, как ответить и решил не проявлять взаимности. Коньяк для двоих. Она села, скрестила ноги, пригладила волосы и отхлебнула бренди. Она выглядела холодной, спокойной, как будто полового акта и не было. И все же она странно светилась сексуальной энергией; она казалась совершенно удовлетворенной тем, что мы сделали.

– Я имею ввиду, что ты был великолепен, — сказала она. — Ты делал это сильно и бесстрастно.

– Бесстрастно?

– Не увлекаясь. Я должна сказать, что ценю это. В учении Транзита неувлеченность — это именно то, к чему мы стремимся. Все процессы Транзита работают на создание постоянного движения, на постоянное эволюционное изменение. И если мы позволяем себе пристраститься к чему-нибудь здесь и сейчас, например, пристраститься к эротическому удовольствию, или к богатству, или к чему-нибудь, что привязывает нас к нетранзитному состоянию…

– Каталина…

– Да?

– Я вымотан. Я не хочу сейчас заниматься теологией.

Она улыбнулась:

– Привязываться к беспристрастности — самая большая глупость. Я милосердна. Больше не говорю о Транзите.

– Я благодарен.

– Как-нибудь в другой раз. С тобой и Сундарой вместе. Я бы хотела объяснить наше учение, если…

– Конечно, — сказал я, — но не сейчас.

Мы выпили, покурили, и оказалось, что опять приступили к прелюбодейству

– теперь уже ей хотелось преодолеть мою напряженность — в этот раз она уже не так твердо держалась своих принципов, и наш акт уже меньше напоминал спаривание, а больше был похож на акт любви.

К рассвету появились Сундара и Фридман. Она выглядела лоснящейся и сияющей, а он высушенным до костей и даже чуть ошеломленным. Она послала мне поцелуй через двенадцатиметровую пропасть: привет, любовь, привет, я люблю тебя больше всех. Я подошел к ней, и она крепко прижалась ко мне, я куснул ее за мочку уха и сказал:

– Повеселилась?

Она мечтательно кивнула. Фридман, наверное, оказался искусным не только в финансовых делах.

– Он с тобой говорил о Транзите? — хотел я знать.

Сундара покачала головой. Она пробормотала, что Фридман еще не принял Транзит, хотя Каталина работает над ним.

– Надо мной она тоже работала, — сказал я.

Фридман развалился на кушетке, тупо глядя остекленевшими глазами на восход над Бруклином. Сундара была увлечена классической эротологией Хинду, и для любого мужчины это было бы изнуряющее приключение.

«…Когда женщина обвивается вокруг своего любовника, как змея вокруг дерева, и притягивает его голову к своим жаждущим губам, если она затем целует его с легким шипящим звуком „сут-сут“ и смотрит на него долго и нежно широко открытыми глазами, полными желания, такая поза известна под названием „Кольцо Змеи…“

– Кто будет завтракать? — спросил я.

Каталина криво улыбнулась, Сундара просто наклонила голову, Фридман смотрел без энтузиазма.

– Позже, — едва прошептал он. Сожженная оболочка человека.

«…Когда женщина кладет одну ступню на ступню своего любовника, а другую — на его бедро, когда она одной рукой обвивает его шею, а другой — его чресла, и мягко выпивает свое желание, как будто она хочет вскарабкаться на ствол его тела и сорвать поцелуй — это называется „Карабкаться на дерево…“

Я оставил их лежать в разных частях гостиной и отправился принимать душ. Я не спал, но мой мозг был свежим и бодрым. Странная ночь, деловая ночь: я чувствовал себя более активным, чем во все предыдущие недели, я чувствовал стохастическое щекотание, толчки ясновидения, которые предупреждали меня, что я двигаюсь к преддверию новой трансформации. Я включил душ в полную силу, бьющую по телу с максимальным вибрационным очарованием, ультразвуковые волны включились в пульсацию моей возбужденной нервной системы и вызывали видения новых миров для завоевания.

В гостиной никого не было, кроме Фридмана, все еще лениво лежащего обнаженным, с бездумным взглядом на кушетке.

– Куда они пошли? — спросил я.

Он вяло махнул пальцем в сторону мастера. Итак, Каталина в конце концов забила свой гол.

Ожидалось, что теперь я распространю свое гостеприимство на Фридмана? Мой бисексуальный коэффициент был низким, он сам не вызывал во мне ни тени веселья. Но нет, Судара размонтировала его либидо: он не высказывал никаких признаков жизни, кроме полного истощения.

– Вы счастливчик, — пробормотал он, помолчав. — Какая очаровательная женщина… какая… очаровательная… — я даже подумал, что он обкурился,

– …женщина. Она продается?

– Продается? — в недоумении спросил я.

Его голос звучал серьезно.

– Я говорю о вашей восточной рабыне.

– О моей жене?

– Вы купили ее на рынке в Багдаде. Даю за нее пятьсот динаров, Николс.

– Не пойдет.

– Тысяча.

– Нет, даже за две империи.

Он засмеялся:

– Где вы нашли ее?

– В Калифорнии.

– А еще такие там есть?

– Она уникальна, — сказал я. — Так же, как я, как вы, как Каталина. Люди — не стандартные схемы, Фридман. Как насчет завтрака?

Он простонал:

– Если вы хотите вновь родиться на свет на новом уровне, вы должны учиться освобождать себя от потребности в мясе. Это Транзит. Я буду умерщвлять свою плоть, для начала отказываясь от завтрака. — Его глаза закрылись, он уснул.

Я позавтракал в одиночестве, смотря как на нас с Атлантики наступает утро, достал утренний выпуск «Таймс» из дверной щели и с удовольствием отметил, что речь Куинна была помещена на первой странице внизу с фотографией на две колонки. «Мэр призывает полностью реализовать человеческий потенциал». Это был заголовок. Чуть ниже обычные стандартные колонки «Таймс». Краткое введение сообщало о его заключительных словах по поводу современного общества и было выделено полдюжины ярких фраз в первых двадцати строках. Продолжение было помещено на двадцать первой странице, где вся речь была дана целиком. Я читал и, читая, удивлялся, почему я так волнуюсь. В напечатанной речи, казалось, не было реального содержания, это был только набор слов, коллекция легко запоминающихся фраз, не представляющая никакой программы, не дающая конкретных предложений. А для меня прошлой ночью это звучало как план Утопии. Я содрогнулся. Куинн казался не больше чем любителем. Я сам оттачивал его выступление, пытаясь вложить в него свои неясные фантазии по поводу социальных реформ и трансформации тысячелетия. Выступление Куинна было чистой харизмой в действии, стихийной силой, воздействующей на нас с помоста. Так происходит со всеми лидерами: их товаром является собственная личность. Чистые идеи надо оставить менее значительным людям.

В начале девятого пошли телефонные звонки. Мардикян хотел распространить тысячу видеокассет с речью Куинна среди низших организаций Новой Демократии по всей стране. Что я думаю по этому поводу? Ломброзо докладывал о полумиллионном вкладе в банк еще не существующей кампании по выборам Куинна в Президенты как следствие его вчерашнего выступления. Миссакян… Ефрикян… Саркисян…

Когда, наконец, наступила свободная минута, я вышел и увидел Каталину Ярбер в блузке и цепочке на бедре, которая пыталась разбудить Фридмана. Она одарила меня лисьей улыбкой:

– Надеюсь, мы будем чаще видеться, — сказала она сдавленно.

Они ушли. Сундара спала. Телефонных звонков больше не было. Речь Куинна расходилась волнами повсюду. Наконец, она появилась обнаженная, очаровательная, сонная, но совершенная в своей красоте, даже глаза не припухли.

– Думаю, что мне хотелось бы побольше узнать о Транзите, — сказала она.

14

Три дня спустя я пришел домой и был удивлен, увидев Сундару и Каталину обнаженными, стоящими на коленях рядом друг с другом на ковре в зале. Как прекрасно они выглядели, бледное тело рядом с шоколадным, короткие светлые волосы и каскад длинных черных волос, темные соски и розовые. Это, пожалуй, не было прелюдией к султанским оргиям. В воздухе пахло ладаном, а они молились.

– Все проходит, — произнесла Ярбер нараспев, и Сундара повторила за ней: — Все проходит.

Золотая цепочка стягивала темный сатин левого бедра моей жены, на которой покоился медальон Учения Транзита.

Сундара и Каталина вежливо поклонились мне, как бы говоря: «Не обращай на нас внимания», — и снова углубились в молитву. Я думал, что в какой-то момент они встанут и скроются в спальне, ан нет, их нагота была чисто ритуальной, и когда они закончили ритуал, они оделись, вскипятили чай и принялись болтать как старые подружки. В эту ночь, когда я приблизился к Сундаре, она сказала, что не может сейчас заниматься со мной любовью. Не не хочет, а не может. Как будто она вошла в состояние очищения, которое в данный момент не может быть осквернено похотью.

Так начался переход Сундары в Транзит. Поначалу это были только утренние медитации по десять минут в полной тишине: затем начались вечерние чтения из таинственных книжонок в мягких обложках, плохо напечатанных, на дешевой бумаге. На второй неделе она объявила мне, что теперь в городе каждый вторник будут проходить вечерние встречи, и не смогу ли я обходиться без нее? Вторничные ночи стали для нас ночами сексуальных воздержаний. Она чувствовала себя виноватой, но была тверда. Она, казалось, отдалялась, сосредоточившись на своем религиозном переходе. Даже ее работа, ее картинная галерея, о которой она так нежно заботилась, потеряла для нее всякое значение. Я подозревал, что она часто встречалась с Каталиной в городе в дневное время. И я, будучи наивным материалистом, был не прав, когда подозревал, что они, встречаясь в отелях, занимаются лесбиянством. На самом же деле не тело, а душа Сундары была соблазнена. Старые приятели давно меня предупреждали: женишься на индуске — начнешь молиться с ней от восхода до заката, станешь вегетарианцем, она заставит тебя петь гимны Кришне. Я смеялся над ними. Сундара была американкой, западной, земной. Но сейчас я видел, что ее санскритские гены берут реванш.

Учение Транзита, конечно, не было индуизмом, это скорее была смесь буддизма с фашизмом, сплав дзен-буддизма, тантры и учения Платона с гештальт-психологией и паундиантской экономикой, и еще черт знает какой чепухи. Но никакого Кришны, Аллаха, Иеговы или какого-либо другого божественного начала в их учении не присутствовало. Оно появилось в Калифорнии шесть или семь лет назад как естественный результат диких девяностых годов, наступивших вслед за бестолковыми восьмидесятыми, перед которыми прошли ужасные семидесятые. Оно усердно насаждалось и распространялось ордами фанатичных миссионеров. Оно быстро распространилось среди наименее религиозно просвещенных районов на востоке Соединенных Штатов. Пока Сундара не обратилась к учению, я не замечал его, оно было не столько противно мне, сколько безразлично. Но как только оно стало все больше поглощать энергию моей жены, я стал внимательнее к нему присматриваться.

Каталина Ярбер смогла изложить мне основные постулаты этого Учения за пять минут, когда мы были с ней в постели в ту ночь. Этот мир ничтожен, утверждают приверженцы Транзита, и наше пребывание в нем кратковременное. Это всего лишь пустячное путешествие. Мы уходим из этого мира, возрождаемся вновь, снова проходим через него, снова и снова до тех пор, пока не освобождаемся от кармического цикла и не переходим к благословенному погружению — нирване, когда мы сливаемся с космосом. То, что держит нас в этом цикле — это ублажение своего я. Мы заклиниваемся на вещах, потребностях, удовольствиях, на самоутверждении. И до тех пор, пока мы остаемся в этом заколдованном круге эгоизма, мы будем снова и снова появляться на этом печальном, никчемном, крошечном грязном шарике. Если мы хотим перейти на более высокий уровень, а затем достичь Наивысшего — мы должны очистить свои души суровым испытанием самоотречения.

На самом же деле, все это чистая ортодоксальная восточная теология. Для перехода в Транзит надо отдаться изменчивости к непостоянству. Переход — это все; изменение — это суть; остановка убивает; жестокая приверженность чему-либо является путем к нежелательным перерождениям. Процессы Транзита работают на перманентную эволюцию личности, на постоянное совершенствование духа и вдохновляют на непредсказуемое и даже эксцентричное поведение. А вот и лозунг: санкционирование сумасшествия. Вселенная, говорят адепты Транзита, является постоянным потоком. Нельзя дважды вступить в одну и ту же реку. Мы должны плыть по течению. Мы должны быть податливыми, изменчивыми, калейдоскопичными, подвижными как ртуть. Мы должны принять идею, что постоянство — ужасная иллюзия и все, включая нас самих, находится в состоянии головокружительного бесконечного изменения. Но, хотя вселенная находится в постоянном движении и изменении, мы не обречены плыть по течению. Так как ничто не детерминировано и ничто не предсказуемо, то судьба, говорят они нам, находится в наших собственных руках. Мы сами кузнецы своего счастья, мы свободны постичь Истину и использовать ее в своих целях. Что такое Истина? Это то, что мы должны по собственной воле перестать быть самими собой, мы должны отбросить жесткое восприятие своей личности, так как только через беспрепятственный поток процессов Транзита мы можем уничтожить ублажение своего я, которое привязывает нас к непереходному состоянию на самом низком уровне.

Это Учение ужасало меня. Я неудобно чувствую себя в хаосе. Я верю в порядок и предсказуемость. Мой дар внутреннего зрения, моя врожденная стохастичность основываются на понятии, что существуют парадигмы и что вероятности реальны. Я предпочитаю верить, что чайник, поставленный на огонь, закипит, а подброшенный вверх камень упадет. Цель же приверженцев Транзита — превратить чай, стоящий на огне, в ледышку.

Приходы домой начинали теперь становится для меня настоящими приключениями.

Однажды мебель оказалась переставленной. Все. Все наши тщательно выверенные эффекты были разрушены. Три дня спустя я обнаружил, что мебель опять стоит по-другому, еще чуднее. Каждый раз я не говорил ей ни слова и примерно через неделю Сундара вернула все вещи на свои места.

Сундара выкрасила волосы в рыжий цвет. Эффект был странный.

В течение шести дней она держала в доме белую косоглазую кошку.

Она упрашивала меня пойти с ней на вторничную молитву, но когда я согласился, она отменила свое приглашение за час до выхода из дома и отправилась одна, ничего не объясняя.

Она находилась в руках апостолов хаоса. Любовь рождает терпение, поэтому я был терпелив с ней, что бы она ни выделывала. Чтобы бороться со статичностью, я терпел. «Это временно, — утешал я себя. — Все это преходяще».

15

Девятого мая тысяча девятьсот девяносто девятого года, между четырьмя и пятью часами утра, я увидел сон, как казнили Государственного контролера Джилмартина.

Абсолютно точно помню дату и время, потому что это был такой яркий сон, как одиннадцатичасовые новости, обычно разворачивающиеся на экране моего внутреннего взора, что я даже проснулся и набормотал несколько записей на магнитофон, стоявший у моей постели. Я уже давно приучился делать записи таких эмоциональных снов, потому что они иногда оказываются вещими. В снах приходит истина. Однажды Фараону — царю египетскому, у которого служил Иосиф, приснился сон, что он стоит у реки, из которой вышли семь тучных коров и семь тощих — четырнадцать предзнаменований. Семь плодородных лет и семь голодных. Кальпурния видела статую своего мужа Цезаря, истекающего кровью. В ночь перед Мартовскими идами Аврааму Линкольну приснилось, что он слышит сдавленные рыдания плакальщиц и видит себя, спускающимся к катафалку в Восточной комнате Белого дома, вдоль которого стоит наряд почетного караула, а на погребальных дрогах лежит тело в погребальном одеянии, и все это окружено толпой плачущих горожан. «Кто умер в Белом доме?» — спросил спящий президент и ему ответили, что покойник — Президент, застреленный наемным убийцей.

Задолго до того, как Карваджал вошел в мою жизнь, я знал, что сигналы будущего слабы, но дрейфуя через океан времени, они могут приходить к нам в снах. Поэтому я постарался запомнить свой сон о Джилмартине.

Я видел его, толстого, бледного, покрытого потом, круглолицего, с холодным голубыми глазами, которого тащили на открытый пыльный двор тюрьмы, залитый палящими лучами солнца, где стоял взвод хмурых солдат в черной униформе, отбрасывавших темные четкие тени. Я видел, как он извивался в своих путах, пытаясь освободиться, сопя, протестуя и моля, доказывая свою невиновность. Солдаты, стоящие плечом к плечу, подняли ружья, наступила мучительно долгая тишина, солдаты молча целились. Джилмартин стонал, молился, скулил, наконец, обретя достоинство, выпрямился, расправил плечи и вызывающе посмотрел в лица своим палачам. Последовала команда «Огонь!», грянул выстрел, и тело, корчась и извиваясь в конвульсиях, повисло на веревках.

Что же из этого следует? Предупреждение о наказании Джилмартина, которого я не любил за то, что он принес финансовые затруднения администрации Куинна, или просто ожидание какого-либо наказания. Может быть, его назревающее убийство. Убийства были в почете в начале девяностых, их было даже больше, чем в кровавые годы правления Кеннеди, но сейчас это вышло из моды. Кому нужно казнить такую серую клячу, как Джилмартин? Может быть, это было предзнаменованием того, что Джилмартин умрет естественной смертью, хотя он всегда хвастался своим крепким здоровьем. Тогда может быть несчастный случай? А может быть будет просто метафорическая смерть — например, судебный процесс, политическая склока, скандал или импичмент?

Я не знал, как объяснить свой сон и что предпринять в связи с этим. В конце концов я решил ничего не делать. Поэтому мы и опоздали — скандал Джилмартина, который я и предчувствовал: не расстрел, не убийство, а позор, отставка и суд. Куинн мог бы нажить огромный политический капитал на этом, если бы он подключил городские следственные службы, которые раскопали бы махинации Джилмартина, если бы мэр разразился праведным гневом по поводу ограбления города и потребовал бы аудиторской проверки. Мне не удалось заглянуть дальше и именно государственный ревизор, а не один из наших людей, вытащил на свет эту историю, как Джилмартин систематически направлял миллионы долларов из государственных субсидий Нью-Йорку в казну нескольких маленьких заштатных городков и, таким образом, в свой собственный карман и в карманы парочки провинциальных официальных лиц. Слишком поздно я понял, что у меня было два шанса послать Джилмартина в нокдаун, и я их оба упустил. За месяц до моего сна Карваджал дал мне ту таинственную записку.

– Следите за Джилмартином, — предупредил он, — Джилмартин. Замораживание нефти, Лидеккер? Не так ли?

– Расскажи мне о Карваджале, — попросил я Ломброзо.

– Что ты хочешь узнать?

– Как у него дела на бирже?

– Это просто. Начиная с девяносто третьего он заработал, насколько мне известно девять или десять миллионов. Может гораздо больше. Я уверен, что он работает через несколько брокерских фирм. Многочисленные счета, подставные лица, все виды трюков для того, чтобы скрыть, сколько он на самом деле зарабатывает на Уолл-стрите.

– Он все это зарабатывает торговлей?

– Все. Он входит в игру, поднимает ставки и выходит. У меня в конторе работали люди, которые нажили состояния, просто повторяя его ходы.

– Разве можно догадаться о том, как пойдут дела на бирже? Ведь уже много лет они постоянно меняются.

Ломброзо пожал плечами:

– Я думаю, некоторым это удавалось. Ходят легенды о некоторых торговцах, заработавших миллионы еще в незапамятные времена. Но никто из них не был так последователен как Карваджал.

– Может у него есть свои информаторы?

– Не может быть. Невозможно иметь информаторов в таком количестве компаний. Это чистая интуиция. Он просто покупает и продает, получая выгоду. Однажды, холодным днем, не имея ни связей, ни банковских рекомендаций, он пришел на Уолл-стрит и открыл счет. Всегда вносил наличные, не оставляя резерва. Фантастика!

– Да, — сказал я.

– Маленький тихий человек. Сидит, смотрит на табло и дает указания. Ни суеты, ни болтовни, ни треволнений.

– Когда-нибудь ошибался?

– Да, у него были кое-какие потери. Небольшие. Маленькие потери, но большие выигрыши.

– Интересно, почему?

– Что почему? — спросил Ломброзо.

– Почему вообще были потери?

– Даже Карваджал ошибается.

– Правда? — сказал я. — Может он проигрывает в стратегических целях? Запланированные потери, чтобы убедить людей, что он тоже живой человек. Или чтобы люди автоматически не повторяли его ходов, специально ломая систему.

– Ты думаешь, он не человек. Лью?

– Я думаю, человек.

– Но?..

– Но у него особый дар.

– Улавливать курс растущих акций. Весьма особый.

– Даже более того.

– Более чего?

– Я не готов сказать.

– Почему ты его боишься, Лью? — спросил Ломброзо.

– Разве я сказал, что боюсь? Когда?

– Когда он пришел сюда, ты сказал, что у тебя мороз бежит по коже от него, что он испускает пугающие волны. Помнишь?

– Думаю, что да.

– Ты думаешь, что он колдует? Что он что-то вроде волшебника?

– Я знаю теорию вероятности. Боб. Единственное, что я знаю, так это теорию вероятности. Карваджал дважды превзошел положения теории вероятности. Во-первых, это его игра на бирже, и во-вторых, с Джилмартином.

– Может, Карваджал получает газеты за месяц до их выхода? — пошутил Ломброзо.

Он засмеялся, я нет. Я сказал:

– У меня вообще нет гипотез. Я только знаю, что Карваджал и я делаем одно дело и я не иду ни в какое сравнение с ним. И теперь я тебе заявляю, что я в тупике и даже немного напуган.

Ломброзо спокойно пересек свой шикарный кабинет и остановился перед витриной со средневековыми сокровищами. Наконец, не поворачиваясь, он сказал:

– Ты слишком мелодраматичен. Лью. Мир полон людей, которые делают удачные догадки. Ты — один из них. Он, пожалуй, удачливее других, но это не значит, что он видит будущее.

– Ладно, Боб.

– Да? Когда ты приходишь ко мне и говоришь, что вероятность нежелательной реакции публики на тот или иной законодательный акт такова или такова, ты заглядываешь в будущее или просто гадаешь? Я никогда не слышал, чтобы ты претендовал на ясновидение, Лью. А Карваджал…

– Ладно тебе!

– Успокойся, парень.

– Извини.

– Тебе дать выпить?

– Я бы лучше изменил тему разговора.

– О чем ты теперь хотел бы поговорить?

– О политики замораживания нефти.

Он вежливо кивнул:

– Всю весну в комиссии по законодательству городского Совета находился билль о необходимости замораживания нефти на всех танкерах, заходящих в нью-йорскую гавань. Защитники окружающей среды («зеленые»), естественно, за этот законопроект, а нефтяные компании, естественно, «против». Потребители не слишком радуются по этому поводу, так как этот закон подымет цены на нефть, что само собой отразится на розничных ценах. И…

– А что, на танкерах уже стоит морозильное оборудование?

– Да. Это было предусмотрено в Федеральном законодательстве еще где-то в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году. В тот год начались крупные операции по очистке от нефти Атлантического побережья. Когда танкер попадает в аварию при которой его корпус разламывается и появляется вероятность вытекания нефти в море, система замораживания через форсунки автоматически впрыскивает криогенные вещества в нефть, находящуюся в пробитом отсеке, и она затвердевает. Так? Естественно, нефть остается в танкере и, даже если корабль разламывается, она всплывает в виде крупных желеобразных кусков, которые можно легко собрать. Чтобы снова получить обычную нефть, эти куски достаточно нагреть до температуры приблизительно сто тридцать градусов по Фаренгейту. Но для введения криогенов в такие большие танки требуется что-то около трех-четырех часов, да еще семь или восемь часов нужно для того, чтобы нефть затвердела, а в течение этих десять-двенадцать часов нефть продолжает вытекать в море. Поэтому член городского Совета Ладроне предложил замораживать нефть при перевозке ее по морю в любом случае, а не только когда танкер терпит крушение. Однако политические проблемы таковы, что…

– Сделай это, — сказал я.

– У меня есть подборки газет со всеми «за» и «против», и я бы хотел, чтобы ты прежде просмотрел их…

– Забудь о них. Сделай это, Боб. Забери этот билль из комиссии и передай его на утверждение на этой неделе. Было бы хорошо, если бы он вступил в силу, скажем, с первого июня. Пускай нефтяные компании кричат по этому поводу что хотят. Запускай законопроект и пусть Куинн подписывает его с помпой.

– Дело в том, — сказал Ломброзо, — что, если Нью-Йорк примет такой закон, а другие города Восточного побережья откажутся, то Нью-Йорк просто перестанет служить портом, через который сырая нефть поступает к основным нефтеперегонным заводам метрополии, и тогда потери от недополучения таможенных сборов составят…

– На счет этого не беспокойся. Первопроходцы должны чем-то рисковать. Проталкивай этот законопроект и, когда Куинн подпишет его, обратись к президенту Мортонсону, чтобы и он предложил подобный законопроект Конгрессу. Пусть Куинн в своих выступлениях подчеркивает, что Нью-Йорк, несмотря ни на что, собирается защищать свои пляжи и гавани, и он уверен, что и вся остальная страна не отстанет от него. Понял?

– Не слишком ли ты торопишь этим события, Лью? Это тебе не ввести в действие приказным порядком какую-нибудь инструкцию, которую ты даже не читал…

– Может быть, я тоже могу видеть будущее, — сказал я.

Я засмеялся, он нет.

Хотя Ломброзо и не был доволен моей поспешностью, он все же сделал все необходимое. Мы встретились с Мардикяном, Мардикян поговорил с Куинном, Куинн выступил в городском Совете и билль стал законом. В тот день, когда Куинн должен был подписать этот закон, к нему нагрянула делегация юристов от нефтяных компаний и начала запугивать его в свойственном законникам слащаво-вежливой манере, что они устроят ему страшный судебный скандал, если он не наложит вето на эту затею. Куинн послал за мной и мы в течение двух минут обсудили проблему.

– Мне действительно нужен этот закон? — спросил он.

И я ответил:

– Да, нужен.

После чего он выставил юристов за дверь. При подписании закона он выдал экспромтом страстную десятиминутную речь в защиту обязательного введения замораживания нефти в общегосударственном масштабе. Это был не насыщенный новостями день в средствах массовой информации, и поэтому, самая суть выступления Куинна (двух-с-половиной-минутный фрагмент речи о насилии человека над окружающей средой и решимости властей не взирать молча на эти безобразия) была дана в прямом эфире в программах вечерних новостей по всей территории страны — от берега до берега.

Время для передачи было выбрано как нельзя кстати. Через два дня после выступления Куинна японский супертанкер «Еххор Маги» ударился о рифы недалеко от побережья Калифорнии и живописно раскололся на части. Система замораживания нефти не сработала и миллионы баррелей сырой нефти вылились в океан, загрязнив все побережье от Мендосино до Биг Сур. В тот же вечер в Мексиканском заливе с венесуэльским танкером, направлявшимся в Порт-Артур, штат Техас, произошло странное происшествие, когда он слил сырую нефть на берег недалеко от Корпус-Кристи, на котором нашли приют стаи горланящих журавлей. На следующий день где-то недалеко от Аляски опять произошел огромный слив нефти. После этих трех ужасных случаев, мир как будто впервые услышал о загрязнении морей нефтью и все в конгрессе вдруг начали дружно осуждать загрязнение окружающей среды и говорить об обязательности замораживания нефти при транспортировке. При этом часто упоминался новый закон, недавно принятый Полом Куинном в Нью-Йорке, в качестве прототипа для предлагаемого федерального закона.

Джилмартин.

Замораживание.

Остался один пункт: СОКОРРО ЗА ЛИДЕККЕРА ДО НАСТУПЛЕНИЯ ЛЕТА. СВЯЖИТЕСЬ С НИМ ПОБЫСТРЕЕ.

Зашифрованное и покрытое мраком послание, как и большинство изречений оракулов. Я был целиком и полностью обескуражен этим. Стохастическая методика, которой я владел, была бессильна помочь. Я перебрал дюжину вариантов и все они оказались запутанными и бессмысленными. Какой же я был, к черту, профессиональный пророк, если у меня в руках было три надежных ключа к разгадке будущих событий и я смог разгадать только один секрет из трех?

Я уже начал подумывать, а не навестить ли мне Карваджала.

До того, как я успел что-либо предпринять, с Запада докатилась ошеломляющая весть. Ричард Лидеккер, губернатор Калифорнии, официальный лидер Новодемократической партии, основной кандидат на предстоящих президентских выборах, неожиданно скончался в возрасте пятидесяти семи лет во время игры в гольф в День памяти павших в Гражданской войне. Его кабинет и вся его власть перешли к вице-губернатору Карлосу Сокорро, который в результате этого стал могущественной политической силой в стране, благодаря контролю над богатейшим и наиболее влиятельным штатом.

Сокорро, который теперь должен был возглавить огромную делегацию от штата Калифорния на общенациональном съезде Новых демократов в следующем году, уже на третий день после смерти Лидеккера провел первую пресс-конференцию, на которой стал выдвигать своего короля. Ему удалось предложить, можно сказать на пустом месте, кандидатуру сенатора Эли Кейна от штат Иллинойс, как наиболее обещающий шанс Новых демократов на номинацию будущего года и, таким образом, запустить в движение шумную кампанию по выдвижению Кейна в президенты, и эта кампания стала всеохватывающей в последующие несколько недель.

Я и сам думал о Кейне. Как только пришло известие о смерти Лидеккера, я тут же решил, что Куинну следовало бы вступить в борьбу за право быть избранным на высший государственный пост, а не на пост вице-президента. Почему бы не заработать еще немного популярности сейчас, когда нам больше не нужно бояться смертельной схватки с всемогущим Лидеккером?

Тем не менее, нам нужно было бы организовать всю кампанию, чтобы Куинн проиграл на партийных выборах какому-нибудь более старому и менее обаятельному кандидату, который бы потом, в ноябре, был бы побит президентом Мортонсоном. Таким образом Куинн унаследовал бы остатки партии, чтобы возродить ее к две тысячи четвертому году. Кто-нибудь, например, Кейн, прекрасно выглядящий, но пустой политик, был бы идеальным кандидатом на подобную роль злодея, который лишил энергичного молодого мэра права на номинацию.

В то же время нам нужна будет поддержка Сокорро, чтобы Куинн мог начать серьезную борьбу против Кейна. Куинн все еще был темной лошадкой для большинства страны, а Кейн был известен и любим на огромных просторах Центральной части Америки. Поддержка из Калифорнии, которая бы дала Куинну голоса двух больших штатов, а может быть, и более того, позволила бы ему начать победоносную борьбу против Кейна. Я рассчитал, что мы должны выдержать примерно недельную паузу, после которой начать искать подходы к губернатору Сокорро. Но немедленная поддержка Кейна губернатором в одночасье все изменила и полностью подрубила позиции Куинна. Сенатор Кейн немедленно предпринял агитационные поездки по Калифорнии, выступая в поддержку нового губернатора и восторженно провозглашая его административные способности.

Все фигуры были расставлены, а Куинну места не осталось. Явно разыгрывалась карта Кейн-Сокорро, и они были первыми кандидатами на номинацию будущего года. Куинн выглядел бы нечестным донкихотствующим хитрецом, хуже того, обманщиком, если бы попытался вступить в борьбу. Несмотря на подсказку Карваджала, нам не удалось вовремя связаться с Сокорро, и Куинн потерял шанс приобрести влиятельного союзника. Конечно, это не было роковым ударом по шансам Куинна стать президентом в две тысячи четвертом году, но наша медлительность, тем не менее, нам дорого обошлась.

О, досада! О, позор! О, горькое бремя ответственности, Николс! «Вот — говорит маленький странный человек, — вот листок бумаги с тремя моментами будущего, начертанными на нем. Предпримите такие действия, которые вам подсказывает ваше профессиональное мастерство». «Прекрасно, — говорите вы,

– миллион благодарностей». А ваше профессиональное мастерство вам ничего не говорит, и вы ничего не предпринимаете. И будущее проносится мимо вас, становясь настоящим, вы отчетливо видите то, что вам нужно было бы сделать, и вы выглядите глупцом в собственных глазах.

Я чувствовал себя ничтожеством, бездарью. Я чувствовал, что я не справился с задачей.

Мне нужно было руководство. Я пошел к Карваджалу.

16

И это место, где живет миллионер, наделенный даром предвидения? Маленькая грязная берлога в полуразрушенном девяностолетнем доме рядом с Латбум-авеню в самом сердце богом забытого Бруклина? Поход туда был испытанием безрассудной храбрости. Я знал, и меня поймет любой чиновник муниципальной администрации, в каких районах города царит полное беззаконие. И это был один из таких районов. Под разлагающейся плотью нищеты и убожества угадывались кости былого респектабельного жилья. Когда-то здесь жили евреи, принадлежащие к низам среднего класса: кошерные мясники и неудачливые юристы; потом негры нижнего среднего класса; потом нищие негры, превратившие свое жилье в трущобы; пуэрториканцы. А сейчас это были просто джунгли: гниющая свалка тесно стоящих ободранных полуразвалившихся многоквартирных домов на две семьи и шестиэтажных закопченных многоквартирных домов, в которых обитали бродяги, наркоманы, грабители, грабители грабителей, стаи одичавших кошек, банды юнцов, гигантские крысы и Мартин Карваджал. «Там?» — выпалил я, когда, назначая встречу, Карваджал предложил встретиться у него дома. Наверное, было бестактно так удивляться по поводу его места жительства. Он мягко ответил, что мне не будет причинено никакого вреда.

– Может, я все-таки возьму с собой полицейское сопровождение, — предложил я.

Он засмеялся и сказал, что это лучший способ навлечь неприятности. И твердо сказал мне, чтобы я не боялся, что я буду в полной безопасности, если приду один.

Внутренний голос, к которому я всегда прислушивался, подталкивал меня испытать судьбу. И я пошел к Карваджалу без полицейского сопровождения, но не без страха.

Никакой таксист не поехал бы в эту часть Бруклина, а муниципальный транспорт до этих мест не доходил. Я взял напрокат незаметную машину и повел ее сам, не желая подвергать опасности жизнь шофера. Как и большинство нью-йоркцев, я вожу машину редко, а значит, плохо. Поэтому уже сама езда была опасной. Но я прибыл вовремя (без потерь) на улицу, где жил Карваджал. Я и ожидал увидеть грязь, гниющие кучи отбросов, каменные осыпи на месте разрушенных зданий, напоминающие дыры на месте выбитых зубов, но не высохшие чернеющие трупы животных на улицах — собак, коз, свиней? — и не пробивающиеся сквозь тротуар побеги травы и деревьев, как в городе призраков, и не вонь человеческий фекалий и мочи, и не вихри песка по лодыжку. Поток раскаленного воздуха хлестнул меня, когда я опасливо покинул благословенную прохладу автомобиля. Хотя было только начало июня, кошмарная жара позднего августа обжигала эти убогие руины. И это Нью-Йорк? Это скорей сторожевой пост в мексиканской пустыне столетие назад.

Я включил охранную сигнализацию в автомобиле. Сам я был вооружен тяжелой дубинкой и был облачен в туго облегающий конус, гарантирующий возможность оттолкнуть нападающего на дюжину метров. Я все же чувствовал себя отвратительно уязвимым, когда пересекал пустынный тротуар, чувствуя, что у меня нет защиты от обычного снайперского выстрела сверху. Но хотя желтовато-болезненные лица обитателей этой страшной деревни угрюмо глазели на меня из-за потрескавшихся и разбитых окон, хотя несколько тонконогих уличных ковбоев бросали на меня суровые взгляды, ни один не приблизился, ни один не заговорил со мной, и не было вооруженных стрелков в четвертом этаже. Войдя в покосившийся дом, где жил Карваджал, я почувствовал облегчение: может быть, жителей этого района оклеветали, может, их темная репутация — продукт паранойи среднего класса? Позже я узнал, что не продержался бы и шестидесяти секунд вне своего автомобиля, если бы Карваджал не отдал приказаний, обеспечивающих мою безопасность. В этих опаленных джунглях у него был непререкаемый авторитет. Для своих свирепых соседей он был чем-то вроде колдуна, священным амулетом, святым блаженным, которого они уважали и боялись и которому подчинялись. Его волшебный дар, которым он, без сомнения, пользовался рассудительно и эффективно, сделал его неуязвимым здесь — никто в джунглях не вел себя легкомысленно с шаманом. И сегодня он прикрыл меня своей мантией.

Его квартира была на пятом этаже. Лифта не было. Каждый лестничный пролет таил в себе неожиданности. Я слышал писк гигантских крыс. Тошнило и перехватывало дыхание от мерзких незнакомых запахов. Мне казалось, что в каждом темном углу прячутся семилетние убийцы. Я благополучно добрался до двери. Он открыл раньше, чем я успел найти кнопку звонка. Даже в такую жару он был в белой рубашке, застегнутой под горло, сером твидовом пиджаке и коричневом галстуке. Он был как школьный учитель, приготовившийся выслушать от меня латинские спряжения и склонения.

– Ну, вот видите, — сказал он, — живы и здоровы. Я знал. Никакой опасности.

Карваджал жил в трех комнатах: спальня, гостиная и кухня. Потолки низкие, осыпавшаяся штукатурка, выцветшие зеленые стены выглядели так, как будто их последний раз красили в дни чудака Дика Никсона. Мебель была еще старше: отражала эру Трумэна — шатающаяся, накрытая чехлами из ткани в цветочек, на толстых слоноподобных ножках. Воздух был спертый и душный, так как кондиционера не было и в помине. Для освещения использовались тусклые лампы накаливания, телевизор был архаичной настольной модели. На кухне была раковина с водопроводным краном, никакого ультразвукового водоснабжения. В середине семидесятых, когда я был ребенком, у меня был близкий друг, отец которого погиб во Вьетнаме. Он жил с бабушкой и дедушкой, и их квартира выглядела точно так же, как эта. Жилье Карваджала, казалось перенесено в наши дни из Америки середины века, как музейный экспонат, как кинодекорация.

С рассеянным гостеприимством он усадил меня на продавленный диван в гостиной и извинился за то, что ему нечего предложить выпить. Сам он не пил и не употреблял наркотиков, а рядом почти ничего не продавалось.

– Не беспокойтесь, — сказал я великодушно. — Я обойдусь стаканом воды.

Вода была теплой и немного ржавой.

«Ну что ж, это тоже прекрасно», — сказал я себе. Я сидел, неестественно выпрямившись: спина жесткая, ноги напряжены. Карваджал, опершись о спинку кресла справа от меня, заметил:

– Похоже, вам неудобно, мистер Николс.

– Через пару минут я освоюсь. Поездка сюда, знаете ли…

– Конечно.

– Но никто меня на улице не потревожил. Надо признаться, я ожидал худшего, но…

– Я же говорил вам, что все будет нормально.

– И все же…

– Но я же говорил. Неужели вы не поверили? — сказал он мягко. — Вы должны мне верить, мистер Николс. Вы знаете это.

– Пожалуй, вы правы, — сказал я, подумал: ДЖИЛМАРТИН, ЗАМОРАЖИВАНИЕ, ЛИДЕККЕР. Карваджал предложил мне еще воды. Я автоматически улыбнулся и покачал головой. Наконец я сказал:

– Странно, что такой человек, как вы, живет в этой части города.

– Странно? Почему?

– С вашими средствами можно жить в любой части города.

– Я знаю.

– Так почему же здесь?

– Я всегда здесь жил, — мягко сказал он. — Это единственный дом, где я жил. Эта мебель принадлежала моей матери, и кое-что даже ее матери. Я слышу отзвуки родных голосов в этих комнатах, мистер Николс. Я чувствую живое присутствие прошлого. Разве это странно — жить там, где жил всегда?

– Но такое соседство…

– Да, стало хуже. За шестьдесят лет произошли большие изменения. Но эти изменения на меня не сильно повлияли. Ежегодное медленное сползание вниз, потом быстрее. Но я делаю скидки, приспособляюсь, привыкая к новому и делаю его частью того, что уже есть. Здесь мне все так знакомо, мистер Николс. Надписи на сыром цементе, когда много лет назад укладывали тротуар, огромный вяз во дворе школы, разрушенная временем фигурка на водосточной трубе над входом в здание напротив. Вы понимаете, о чем я? Почему я должен покинуть все это ради роскошных апартаментов на Стейтон Айленд?

– Ну, во-первых, опасность.

– Никакой опасности. По крайней мере, для меня. Люди здесь относятся ко мне как к безобидному человеку, который всегда здесь, как символ стабильности, единственная константа в энтропическом потоке вселенной. Я представляю для них ритуальную ценность. Я что-то вроде символа удачи, амулета. По крайней мере, никто из здешних ни разу не обидел меня. И никогда не обидят.

– Вы можете поручиться?

– Да, — сказал он с твердой уверенностью, глядя мне прямо в глаза. И я снова почувствовал тот холод, как будто я стоял на краю пропасти, как будто я снова ничего не понимаю. Опять наступило молчание. От него исходила сила — мощь, не вязавшаяся с его убогой внешностью, мягкими манерами, робостью, потухшими глазами — и эта сила деморализовала меня. Я мог бы просидеть неподвижно целый час. Наконец он сказал:

– Вы о чем-то хотели меня спросить, мистер Николс?

Я кивнул. Глубоко вздохнув, я начал:

– Вы знали, что Лидеккер умрет этой весной, не так ли? Я имею ввиду, что вы не просто угадали. Вы знали.

– Да, — и опять эта твердая, окончательная, непобедимая уверенность.

– Вы знали, что у Джилмартина будут неприятности. Вы знали, что нефтяные танкеры будут сливать незамороженную нефть.

– Да. Да.

– Вы знаете, как пойдут дела на бирже завтра, послезавтра, и вы заработали миллион долларов, используя это знание.

– И это тоже правда.

– Поэтому можно смело сказать, что вы видите будущее с удивительной, сверхъестественной ясностью, мистер Карваджал.

– Так же, как и вы.

– Неправда, — сказал я, — я совсем не вижу будущих событий. У меня нет видения того, что придет. Я просто очень хорошо угадываю, сравнивая возможности и выбирая из них наиболее вероятные, но я не предвижу. Я никогда не уверен в своей правоте. Просто я разумно уверен в своих знаниях. Поэтому все, что я делаю — это гадание. Вы понимаете? Тогда, в кон горе Ломброзо, вы мне рассказали почти все, что произойдет: я гадаю, а вы видите. Своим внутренним взором вы видите будущее как кино. Я прав?

– Вы знаете, что вы правы, мистер Николс.

– Да, я знаю, что я прав. В этом нет никакого сомнения. Я знаю, чего можно достичь стохастическими методами, но то, что вы делаете, выходит за рамки возможностей догадки и расчета. Может, я и мог бы предсказать возможность крушения пары танкеров, но ни то, что Лидеккер умрет, ни то, что Джилмартин будет обвинен в мошенничестве. Я, может быть, и мог бы предположить, что КАКАЯ-НИБУДЬ ключевая политическая фигура умрет этой весной, но никогда бы не смог сказать, кто конкретно. Может, я и мог бы предположить, что КАКОЙ-ТО государственный политик вылетит из седла, но не мог бы назвать его имя. А ваши предсказания точны и конкретны. Это не вероятностное предсказание. Это, пожалуй, скорее колдовство, мистер Карваджал. По определению будущее неизвестно, но вы, кажется, много знаете о будущем.

– О ближайшем будущем — да. Да, мистер Николс, знаю.

– Только о ближайшем?

Он засмеялся:

– Вы думаете, что мой взор пронизывает все пространство и время?

– Сейчас я не знаю, что пронизывает ваш взор. Но я хотел бы знать. Я хотел бы иметь хотя бы малейшее представление о том, как он работает и каковы его возможности.

– Он работает так, как вы описали, — ответил Карваджал. — Когда я хочу, я вижу. Будущие события проходят перед моим взором, как в кино.

Его голос звучал совсем прозаично, почти нудно:

– И это единственное, зачем вы пришли сюда?

– А вы разве не знаете? Вы наверняка уже видели фильм о нашей беседе.

– Конечно, видел.

– О вы забыли некоторые детали?

– Я очень редко что-нибудь забываю, — сказал Карваджал, вздыхая.

– Тогда вы должны знать, что я собираюсь спросить.

– Да, — согласился он.

– И даже в этом случае вы не ответите до тех пор, пока я не спрошу?

– Да.

– А если я не спрошу, — сказал я, — а если я прямо сейчас уйду и не сделаю того, что должен сделать?

– Это невозможно, — ровно сказал Карваджал. — Я помню, в каком русле должна течь наша беседа, и вы не уйдете отсюда до тех пор, пока не зададите свой следующий вопрос. Все будет происходить только так. У вас нет выбора, кроме как сказать и сделать то, что я видел, что вы скажете и сделаете.

– Вы Бог, распоряжающийся событиями моей жизни?

Он слабо улыбнулся и покачал головой:

– К сожалению, я смертен, мистер Николс. Ничем не распоряжаюсь. Я утверждаю, что будущее неизменно. А что, вы думаете, есть будущее? Мы оба действующие лица в сценарии, который не может быть переписан. Продолжим. Давайте разыграем наш сценарий. Спрашивайте меня.

– Нет, я собираюсь сломать схему и уйти отсюда.

– …о будущем Пола Куинна, — сказал он. Я уже был у двери.

Но, когда он назвал имя Куинна, моя челюсть отвисла. Я был ошеломлен и повернулся. Это, конечно, был вопрос, который я собирался задать, вопрос, ради которого я пришел сюда, который я решил не задавать, когда вступил в игру со своей судьбой. Как же плохо я сыграл! Как же прекрасно Карваджал манипулировал мной! Я был беспомощен, побежден, раздавлен. Вы думаете, что я все еще мог спокойно уйти? Нет, нет, только не тогда, когда он упомянул имя Куинна, когда он дразнил меня обещанием желаемого знания, когда Карваджал еще раз решающе, сокрушительно продемонстрировал остроту своего дара оракула.

– Вы говорите, — пробормотал я, — вы задаете вопрос.

– Если вам так хочется, — вздохнул он.

– Я настаиваю.

– Вы намерены спросить, станет ли Пол Куинн Президентом?

– Именно это, — сказал я опустошенно.

– Ответ: да, он станет.

– Вы думаете? Это самое лучшее, что вы можете мне сказать. Вы полагаете, он будет?

– Я не знаю.

– Вы знаете все.

– Нет, — сказал Карваджал, — не все. Есть границы. И ваш вопрос за их пределами. Единственный ответ, который я могу вам дать, это обычная догадка, основанная на тех же фактах, которые любой интересующийся политикой принимает во внимание. Согласно этим фактам, Куинн, я думаю, скорее всего станет президентом.

– Но вы не знаете наверняка. Вы не видите, как он становится президентом?

– Совершенно верно.

– Это выше ваших возможностей? Это не в ближайшем будущем?

– Да, за пределами моих возможностей.

– Таким образом, вы мне говорите, что Куинн не будет избран в двухтысячном году, но он — хорошая ставка на две тысячи четвертый год, хотя вы не можете видеть две тысячи четвертый год.

– А вы когда-нибудь верили, что Куинн будет избран в двухтысячном году?

– спросил Карваджал.

– Никогда. Мортонсон непобедим. Даже в том случае, если Мортонсон умрет, как Лидеккер, когда надо будет кого-нибудь выбрать, то Куинн… — я сделал паузу. — А что ждет Мортонсона? Он доживет до выборов двухтысячного года?

– Я не знаю, — тихо сказал Карваджал.

– Вы этого тоже не знаете? Выборы состоятся через семнадцать месяцев. Ваш диапазон ясновидения меньше семнадцати месяцев? Да?

– Сейчас — да.

– А он был когда-нибудь больше?

– О, да, — сказал он, — гораздо больше. Я видел иногда за тридцать-сорок лет вперед. Но не сейчас.

Я чувствовал, что Карваджал опять со мной играет. Рассердившись, я сказал:

– Есть ли шанс, что долгосрочное прогнозирование вернется к вам? И даст вам возможность увидеть, скажем, выборы две тысячи четвертого года? Или хотя бы выборы двухтысячного года?

– Не уверен.

Я обливался потом.

– Помогите мне. Мне крайне важно знать, попадет ли Куинн в Белый Дом.

– Зачем?

– Зачем? Затем, что я… — я остановился, с удивлением обнаружив, что мною движет только любопытство. Я решил работать на выборы Куинна. Предположительно, моя решимость не была обусловлена знанием того, что я работаю на победителя. И все же, пока я думал, Карваджал мог ответить мне. Я очень хотел знать. Я сказал, чувствуя себя неловко:

– Потому, что я очень связан с его карьерой. И я бы лучше себя чувствовал, если бы знал, как будут развиваться события. Особенно если я буду знать, что все наши усилия не пропадут даром. Я… гм… — я запнулся, чувствуя себя глупо.

Карваджал сказал:

– Я дал вам лучший ответ, который мог. Я предполагаю, что ваш человек станет президентом.

– В следующем или в две тысячи четвертом году?

– Если ничего не случится с Мортонсоном, то, кажется, у Куинна нет шансов до две тысячи четвертого года.

– А вы не знаете, что-нибудь может случиться с Мортонсоном? — настаивал я.

– Я сказал вам: у меня нет способности узнать это. Пожалуйста, поверьте мне, что я не могу видеть дальше следующих выборов. И как вы сами несколько минут назад отметили, вероятностная методика бесполезна в предсказании даты чьей-либо смерти. Я работаю с вероятностями. Мои догадки даже хуже, чем ваши. В стохастических материях вы эксперт, а не я.

– То, что вы говорите, означает, что ваша поддержка Куинна основывается не на абсолютном знании, а только на предчувствии.

– Какая поддержка Куинна?

Его вопрос, заданный таким невинным тоном, осадил меня.

– Вы же думали, что из него получится хороший мэр. И вы хотите, чтобы он стал президентом, — сказал я.

– Я думал? Я хочу?

– Вы вложили огромные деньги в кампанию по выборам его мэром. Что это, как не поддержка? В марте вы объявились в конторе одного из главных стратегов и предложили сделать все, что в ваших силах, чтобы помочь Куинну занять высший пост. Разве это не поддержка?

– Меня совершенно не волнует, победит ли Пол Куинн на следующих выборах, — сказал Карваджал. — Его карьера для меня ничего не значит. И никогда не значила.

– Почему тогда вы хотите вкладывать такие деньги в его предвыборную кампанию? Почему вы хотите вручать записки с предсказаниями будущего организаторам его кампании? Почему вы хотите…

– Хочу?

– Да, хотите. Я не так сказал?

– Желание не имеет к этому никакого отношения, мистер Николс.

– Чем больше я с вами говорю, тем меньше я вас понимаю.

– Желание подразумевает выбор, свободу, волеизъявление. Таких понятий нет в моей жизни. Я ставлю на Куинна, потому что я знаю, что я должен это сделать, а не потому, что я предпочитаю его какому-либо другому политику. Я пришел в контору Ломброзо в марте, потому что я сам видел за несколько месяцев до этого, что я должен туда пойти именно в этот день, независимо от того, хотел бы я этого или нет. Я живу в этом разрушенном районе, потому что мне никогда не привиделось, что я живу где-то еще, и поэтому я знаю, что это мое место. Я говорю то, что я говорил вам сегодня, потому что эту беседу уже видел пятьдесят раз в кино своего взора. И поэтому я знаю, что я должен сказать вам такое, чего бы не сказал никому другому. Я никогда не задаю вопроса «Зачем?» В моей жизни нет неожиданностей, мистер Николс, нет принятия решений и нет волеизъявления. Я делаю то, что должен делать, и я знаю, что я должен делать это, потому что я видел, как я делал это.

Его горькие слова ужаснули меня больше, чем реальные или воображаемые ужасы темной лестницы его дома. Никогда раньше я не заглядывал во вселенную, в которой нет места свободе воли, шансу, неожиданности, случайности. Я видел, как безысходное видение предопределенного будущего тащит беспомощного, но не жалующегося Карваджала через настоящее. Это напугало меня. Но через мгновение тошнотворный страх исчез, чтобы никогда не вернуться, так как после первого плачевного восприятия Карваджала как трагической жертвы пришло другое, более возвышенное, что Карваджал — один из тех, чей дар был квинтэссенцией моего дара, который пошел дальше каприза случая в сферу полной предопределенности. И это восприятие непреодолимо тянуло меня к нему. Я чувствовал, что наши души проникают друг в друга, и знал, что я больше никогда не смогу от него освободиться. Казалось, будто та холодная сила, которую он излучал, тот холодный свет, рожденный его странностью, отталкивавший меня, сейчас поменял свой знак и стал притягивать меня к нему.

– Вам всегда приходится играть в сценах, которые вы видите? — спросил я.

– Всегда.

– И вы никогда не пытались изменить сценарий?

– Никогда.

– Потому что вы боитесь того, что может при этом произойти?

Он покачал головой.

– Как я могу вообще чего-нибудь бояться? Ведь мы боимся неизвестности, не так ли? Нет, я послушно читаю строчки сценария, так как знаю, что альтернативы нет. То, что вам кажется будущим, я воспринимаю как прошлое, что-то уже пережитое, то, что бесполезно пытаться изменить. Я ставлю деньги на Куинна, потому что Я УЖЕ СДЕЛАЛ ЭТО и уже смирился с этим. Как мог бы я видеть, что я дал, если бы фактически я не сделал этого, так как момент моего видения будущего пересекается с моментом моего настоящего?

– Вы когда-нибудь беспокоились о том, что забудете сценарий и сделаете что-нибудь не так в нужный момент?

Карваджал захихикал.

– Если бы вам хоть на минуточку удалось увидеть то, что вижу я, вы бы знали, насколько беспредметен этот вопрос. «Не так» поступить невозможно. Существует только «так», которое и происходит, и которое реально. Я чувствую, что должно произойти, оно в конце концов и происходит. Я актер в драме, которая не допускает импровизаций, так же, как и вы, как и мы все.

– И вы никогда даже не пытались переписать сценарий? Хотя бы в деталях? Хотя бы раз?

– О! Да больше чем раз, мистер Николс, и не только детали. Когда я был моложе, гораздо моложе, до того, как понял. Скажем, мне бы довелось увидеть какое-то бедствие, скажем, ребенка, перебегающего дорогу перед грузовиком или горящий дом, и я решил бы сыграть роль Бога и предотвратить это бедствие.

– И?

– Не получается. Как бы я ни планировал изменение, событие неизбежно случалось в нужный момент, как мне и представлялось. Всегда. Обстоятельства предотвращали меня от предотвращения чего-нибудь. Много раз я пытался изменить предписанный ход вещей, и мне никогда не удавалось это. И в конце концов я прекратил попытки. С тех пор я просто играю свою роль, читаю свои строчки, как они и должны быть прочитаны.

– И вы полностью это принимаете? — спросил я. Я без остановки ходил по комнате, возбужденный, переполненный чувствами. — Для вас книга времени написана, отпечатана и неизменна? Судьба — и никаких возражений?

– Судьба — и никаких споров, — ответил он.

– Разве это не философия слабых?

Казалось, это его развлекает.

– Это не философия, мистер Николс. Это приспособление к природе реальности. Послушайте, вы «воспринимаете» настоящее?

– Что?

– Когда с вами что-то случается, воспринимаете ли вы это реальностью? Или вы видите это условностью и изменчивостью, у вас есть чувство, что вы могли бы это изменить в тот момент, когда это происходит?

– Конечно, нет. Как это можно изменить…

– Вот именно. Можно попытаться изменить свое будущее, можно даже отредактировать и реконструировать свою память о прошлом, но ничего нельзя сделать с моментом как таковым, когда он происходит и становится реальностью.

– И что?

– Для других будущее кажется изменяемым, потому что оно недосягаемо. У них есть иллюзия того, что они могут сконструировать свое будущее, вырвать его из матрицы еще не родившегося времени. А то, что я воспринимаю, когда Я ВИЖУ, является «будущим» только в теперешней моей временной позиции на отрезке времени. На самом же деле, это также и «настоящее», неизменяемое непосредственное настоящее моего существования в другой точке этого времени. Или, возможно, в той же точке, но другого отрезка. О, у меня много умных теорий, мистер Николс, но они все ведут к одному выводу: то, чему я являюсь свидетелем, не является гипотетическим или условным будущим, предметом модификации через перераспределение предыдущих фактов, а является реальным неизменяемым событием, таким неизменным, как настоящее и прошлое, я так же не могу изменить его, как нельзя изменить действия, которые вы наблюдаете на киноэкране. Я очень давно пришел к пониманию этого. И принял это.

– Как давно вы обладаете способностью ВИДЕТЬ?

Передернувшись, Карваджал сказал:

– Кажется, всю жизнь. Правда, когда я был ребенком, я не мог этого оценить. Это был — как будто я впадал в горячку — сон наяву, бред. Я не понимал, что я переживаю, как бы это сказать… «взгляд в будущее». Но потом я обнаружил, что переживаю те события, которые уже видел в своих снах наяву. И такое состояние, мистер Николс, которое вы наверняка время от времени испытываете, у меня было каждый день. Наступали моменты, когда я чувствовал себя марионеткой, которую дергает за веревочки кукловод, находящийся где-то на небесах. Постепенно я понял, что больше никто не переживает этих видений будущего так же часто и сильно, как я. Я думаю, что мне было уже лет двадцать, когда я полностью осознал, что это такое, и к тридцати освоился с этим. Конечно, я никогда до сегодняшнего дня ни перед кем не раскрывался.

– Потому что вы никому не доверяли?

– Потому что этого не было в сценарии, — произнес он торжественно.

– Вы никогда не были женаты?

– Нет. Мне и не хотелось. Как я мог хотеть того, чего практически не хотел? Я никогда не ВИДЕЛ себя женатым.

– И поэтому, должно быть, никогда и не предполагалось, что у вас будет жена.

– Никогда не предполагалось? — Его глаза странно вспыхнули. — Мне не нравится это выражение, мистер Николс. Оно предполагает, что во вселенной существует какое-то разумное начало, автор великого сценария. Я не думаю, что он существует! Не нужно усложнять. Сценарий пишется сам собой, событие за событием. По сценарию я должен быть холост. Поэтому нельзя сказать, что предполагалось, что я буду холостым. Достаточно сказать, что я ВИДЕЛ себя холостым. Поэтому я и должен был быть холостым, поэтому я был и есть холост.

– В языке нет нужной временной категории для обозначения вашего случая,

– сказал я.

– Вы понимаете, о чем я говорю?

– Думаю, что да. Правильно ли будет сказать, что «будущее» и «настоящее» — просто различные названия одних и тех же событий, рассматриваемых с разных точек?

– Неплохое допущение, — сказал Карваджал, — я предпочитаю думать, что все события одновременны, а в движении находится наше восприятие их, движется точка сознания, а не сами события.

– Иногда кому-то удается воспринимать события с различных точек, так, что ли?

– У меня много теорий, — сказал он рассеянно, — возможно, одна из них правильная. Важно само по себе видение, а не объяснения. А видение у меня есть.

– Вы могли вы использовать это, чтобы сколотить миллионы, — сказал я, обводя взглядом убогое жилище.

– Я и использовал.

– Нет, я имею в виду по-настоящему гигантское состояние. Рокфеллер плюс Гетти плюс Крез… невиданная дотоле финансовая империя. Власть. Предельная роскошь. Наслаждение. Женщины. Контроль над целыми континентами.

– Этого не было в сценарии, — сказал Карваджал.

– И вы приняли сценарий.

– Сценарий нельзя не принимать. Я думал, вы поняли эту мысль.

– Итак, вы делали деньги, много денег, но ничего для себя, вам все было безразлично? Вы просто позволяли деньгам собираться в кучи вокруг вас, как осенние листья?

– Они мне были не нужны. Мои желания скромны, а вкусы просты. Я накапливал их, потому что я видел себя играющим на бирже и богатеющим. Я делал то, что видел.

– Следуя за сценарием. Не спрашивая, почему. Миллионы долларов. Что вы с ними делали?

– Я использовал их так, как видел. Часть я раздал на благотворительность, университетам, политикам.

– В соответствии с вашими предпочтениями, или по предопределению сценария, который вы видели?

– У меня нет предпочтений, — сказал он спокойно.

– А остальные деньги?

– Я хранил их. В банке. Что я должен был с ними делать? Они никогда не имели для меня никакого значения. Как вы сказали, безразличны. Миллион долларов, пять миллионов, десять миллионов — просто слова, — в его голос вкрались тоскливые нотки, — а что имеет значение? Что значит ЗНАЧЕНИЕ? Мы просто следуем сценарию, мистер Николс. Вам налить еще стакан воды?

– Пожалуйста, — сказал я и миллионер наполнил стакан.

Голова у меня кружилась. Я пришел за ответами и получил их, дюжины ответов, каждый из которых породил сотни новых вопросов. И он явно хотел на них отвечать, несмотря на то, что уже отвечал на них в своем видении этого дня. Разговаривая с Карваджалом, я чувствовал, что скольжу между прошлым и будущим, теряюсь в путанице грамматических времен и временных согласовании. А он был полностью спокоен, сидел почти неподвижно, его голос был ровен, иногда почти неслышим, кроме этого особого разрушенного взгляда. Разрушенный, да! Он, должно быть, был зомби, а может и робот. Живя жестко предопределенной, полностью запрограммированной жизнью, никогда не задавая вопросов о мотивах своих действий. Кукла, висящая на нитях своего рокового будущего, двигающаяся детерминированной экзистенциальной пассивностью, которая была мне чужда и сбивала с толку. На мгновение я почувствовал, что жалею его. Затем я подумал, уместна ли моя жалость. Я почувствовал соблазн этой экзистенциальной пассивности, и это было мощное притяжение. Как удобно должно быть жить, подумал я, в мире, свободном от всякой неопределенности.

Вдруг он сказал:

– Я думаю, что вам пора идти. Я не привык к долгим беседам и, кажется, наша утомила меня.

– Извините, я не собирался задерживаться так долго.

– Не нужно извиняться. Все случившееся, я видел, должно было быть таким. Так что все в порядке.

– Я благодарен, что вы захотели разговаривать со мной так открыто.

– Захотел? — сказал он, улыбнувшись. — Опять ЗАХОТЕЛ?

– В вашем активном словаре нет этого слова.

– Нет. И я собираюсь убрать его из вашего, — он повернулся к двери, отпуская меня. — Скоро мы снова поговорим.

– Мне бы хотелось.

– Сожалею, что не очень помог вам. Не ответил на вопрос о Поле Куинне. Извините. Ответить на этот вопрос выше моих возможностей. У меня нет информации. Я могу постичь только то, что я постигну, понимаете? Я различаю только свое собственное восприятие будущего, так, будто я смотрю в будущее в перископ, и мой перископ ничего не показывает о выборах будущего года. Многие события, ведущие к выборам, вижу. А самих результатов не вижу, извините.

На мгновение он взял мою руку. Я почувствовал поток между нами. Четкую и почти осязаемую реку связи. Я чувствовал сильное напряжение в нем, не просто напряжение беседы, а что-то более глубокое, борьбу за установление и расширение контакта между нами, чтобы подтянуть меня на более глубокий уровень бытия. Сознание этого беспокоило меня. Это продолжалось мгновение, затем исчезло. Я вернулся к одиночеству, чувству отдаленности от него. Он улыбнулся, слегка кивнул мне головой, пожелал удачного возвращения домой и проводил меня в темную сырую прихожую.

Только спустя несколько минут, когда я садился в машину, вся мозаика сложилась в единую картину, и я понял, что Карваджал говорил мне, когда мы стояли у дверей. Только тогда я понял природу крайнего предела, управляющего видениями его, которая превратила его в пассивную куклу, которая лишила значения все его действия. Карваджал ВИДЕЛ момент своей смерти. Вот почему он не мог сказать мне, кто будет следующим президентом, информация об этом лежала за пределами его жизни. Это объясняло, почему он шел по жизни, не задавая вопросов, не желая ничего выяснять. Должно быть, уже десятилетия Карваджал жил, зная, как, где и когда он умрет. Абсолютное, несомненное и ужасное знание этого парализовало его волю до такой степени, что обычному человеку и не постичь.

Я это понял интуитивно. А я доверяю своей интуиции. Оставалось меньше семнадцати месяцев до его смерти. И неизбежность приближала его к ней, и он принимал ее, продолжая следовать сценарию, не пытаясь ничего изменить.

17

Моя голова кружилась, пока я ехал домой, и продолжала кружиться еще несколько дней. Я чувствовал себя отупевшим, пьяным, отравленным сознанием бесконечных возможностей, безграничных открытий. Как будто я собирался подключиться к какому-то невероятному источнику энергии, к которому, не подразумевая, двигался всю свою жизнь.

Этим источником энергии была сила провидения Карваджала.

Я отправился к нему, подозревая, что он из себя представлял, и он подтвердил это, но он сделал даже больше. Он с такой готовностью выплеснул на меня свою историю, после того как мы разыграли прощупывание друг друга, что, казалось, он почти пытался соблазнить меня на отношения, основанные на этом даре предчувствия, которым мы в такой неравной степени обладали. В конце концов, это был человек, который десятилетиями жил скрытно, украдкой, затворником, накапливая свои миллионы, холостяком, без друзей; и все же он назначил встречу в конторе Ломброзо, разыскивая меня, он проложил тропу ко мне своими тремя загадочными, дразнящими намеками, он заманил меня и затащил в свою хибару, он свободно отвечал на мои вопросы, он выразил надежду, что мы опять встретимся.

Что хотел от меня Карваджал? Какую роль он таил для меня в своем мозгу? Друга? Сочувствующего слушателя? Партнера? Последователя? НАСЛЕДНИКА?

Все эти роли предлагали себя мне. У меня кружилась голова от дикого потока возможностей выбора. Но была еще возможность того, что я обманывался, и Карваджал вообще не приготовил никакой роли для меня. Роли пишутся драматургами, а Карваджал был актером, а не составителем пьесы. Он просто подхватывал свои реплики и следовал сценарию. И может, для Карваджала я был просто очередным действующим лицом, которое выходит на сцену, чтобы вступить с ним в разговор, который появляется по неизвестной и безразличной ему причине, которая имеет какое-то значение, если вообще имеет, только для невидимого и, возможно, несуществующего автора этой грандиозной драмы вселенной.

Меня очень беспокоил вид Карваджала, так, как меня всегда беспокоили пьяные. Алкоголик, наркоман, нюхач или кто там еще, в буквальном смысле — человек не в себе. Это значит, что вы не можете серьезно воспринимать его слова или действия. Пусть он говорит, что любит вас, пусть говорит, что ненавидит, пусть говорит, как ценит вашу честность, насколько он искренен, потому что алкоголь или наркотик, возможно, вложил эти слова в его уста. Пусть он предлагал какое-то дело, а вы не знаете, сколько он будет помнить, когда его голова прояснится. Поэтому ваше взаимодействие с ним, пока он под воздействием, пустое и ненастоящее. Я — рациональный, подчиняющийся порядку человек, и когда я имею с кем-то дело, я хочу чувствовать, что я взаимодействую с ним по-настоящему. А не так, когда я думаю, что я полностью увлечен контактом, а другой просто говорит то, что приходит в его опьяненную голову.

С Карваджалом я чувствовал много сомнений. Ничто из того, что он говорил, не было обязательно котированным, не все обязательно имело смысл. Не все в его действиях имело рациональные мотивы, как собственный интерес во всеобщем благосостоянии. Все, даже собственное выживание, не касалось его. Таким образом, его действия отступали от стохастичности и от самого здравого смысла: он был непредсказуем, потому что он не следовал явным схемам, только сценарию, священному неизменному сценарию, а сценарий являлся ему в проблесках нелогичного и непоследовательного внутреннего взора. «Я делаю то, что вижу», — сказал он. Не спрашивая, «Почему». Прекрасно. Он ВИДИТ, как он отдает деньги бедным — и он отдает деньги бедным. Он видит, как переходит мост Джорджа Вашингтона на ходулях, и он берет ходули и идет. Он видит, как наливает серной кислоты в стакан воды своему гостю, и он, не задумываясь, льет серную кислоту. Он отвечает на вопросы предопределенными ответами, не зависимо от того, имеет эта предопределенность смысл или нет. И так далее. Будучи тотально окруженным диктатами открытого ему будущего, он не чувствует нужды выяснять мотивы и последствия. Фактически, хуже, чем пьяный. По крайней мере, хоть и неясно, в глубине, пьяница руководствуется рациональным сознанием.

Тогда парадокс. С точки зрения Карваджала, каждое его действие подчиняется руководству жесткого детерминистического критерия, но с точки зрения окружающих, он действует невменяемо, наугад, как лунатик. (Или как убежденный сторонник учения Транзита, плывет по течению, уступая.) В своих собственных глазах он подчиняется высшей неизбежности потока событий. Со стороны это выглядит как флюгер, подчиняющийся каждому дуновению бриза. Действуя так, как он ВИДИТ, он также поднимал неудобный вопрос о курице и яйце по поводу мотивов своих действий. А были ли они вообще? Или его видения были самогенерирующимися пророчествами, полностью оторванными от причинности, вообще лишенными резона и логики. Он ВИДИТ, как он переходит мост на ходулях четвертого июля будущего года; поэтому четвертого июля он делает это, и только потому, что он ВИДЕЛ это. Какой цели служит его переход через мост, кроме точного соблюдения виденного им? Эта ходьба на ходулях самовоспроизводяща и бесцельна. Как можно иметь дело с таким человеком? Сумасшедший в потоке времени.

Хотя, я, может, слишком суров? Может, были какие-то рамки, которых мне не удалось увидеть? Возможно, интерес Карваджала ко мне настоящий, и в его одинокой жизни от меня истинная польза. Быть моим руководителем, заменить мне отца, влить в меня в оставшиеся месяцы его жизни, столько знания, сколько я только смогу принять.

В любом случае я имел от него реальную пользу. Я собирался заставить его помочь мне сделать Пола Куинна президентом.

Узнать о том, что Карваджал не может видеть выборов следующего года, было разочарованием, но не таким уж страшным. Такие события, как успех на президентских выборах, имеют глубокие корни: принятые сейчас решения будут оказывать влияние на политические события на годы вперед. Карваджал уже сейчас мог обладать достаточными данными о том, как обеспечить Куинну создание союзов, которые продвинули бы его к номинации две тысячи четвертого года. Такова была моя навязчивая идея: я собирался манипулировать Карваджалом в пользу Куинна. Хитрым вопросами и ответами я мог бы вытянуть жизненно важную информацию из этого человечка.

18

Была тревожная неделя. Все новости на политическом фронте были плохими. Новые демократы везде теряли возможность провозгласить поддержку сенатора Кейна. Кейн же вместо того, чтобы в обычной манере политиков, борющихся за первенство, держать открытым вопрос о выборе вице-президента, чувствовал себя в такой безопасности, что бодро заявил на пресс-конференции, что хотел бы, чтобы Сокорро разделил с ним избирательный бюллетень. Куинн, который начал завоевывать нацию после дела с замораживанием нефти, резко перестал иметь значение для партийных лидеров западнее Гудзона. Перестали приходить приглашения выступить, поток просьб фотографий с автографами высох до тоненького ручейка — пустяковые знаки, но значительные. Куинн знал, что происходит, и отнюдь не радовался этому.

– Как получилось, что союз Кейн-Сокорро образовался так быстро? — требовательно вопрошал он. — Один день я был большой надеждой партии, а на другой — двери клубов стали захлопываться передо мной. — Он смотрел на нас своим знаменитым Куинновским пронизывающим взором, переводя взгляд с одного на другого, выискивая, кто провалил его. Его присутствие, как всегда, подавляло; присутствие же его расстройства было невыносимо болезненным.

У Мардикяна не было для него ответа. Так же и у Ломброзо. Что мог я сказать? Что у меня были нити, а я не сумел их использовать? Я нашел спасение за пожатием плечами и фразой «это — политика» алиби. Мне платили за то, чтобы я приходил с резонными подозрениями, а не за то, чтобы функционировал как полный медиум.

– Подождите, — пообещал я ему, — кое-какие схемы вырисовываются. Дайте мне месяц и я вам представлю подробную карту следующего года.

– Я занят все следующие шесть недель, — сварливо сказал Куинн.

Его раздражение уменьшилось через пару очень напряженных дней. Он был слишком занят местными проблемами, которых оказалось очень много — обычное социальное недовольство в жаркую погоду — чтобы очень долго мучиться по поводу номинации, которую он и не собирался выигрывать.

Это была также и неделя домашних проблем. Все углубляющееся увлечение Сундары Транзитом начало сказываться на мне. Ее поведение было теперь таким же безумным, непредсказуемым и немотивированным, как и у Карваджала. Но они двигались к своей сумасшедшей случайности с противоположных сторон. Поведением Карваджала руководило слепое подчинение неизменяемым откровениям, поведением Сундары — желание высвободиться из рамок и структур.

Прихоть управляла. В тот день, когда я встречался с Карваджалом, она спокойно отправилась в здание муниципалитета выправлять лицензию на проституцию. Это заняло у нее большую часть дня: медицинское обследование, интервью союза, фотографирование и снятие отпечатков пальцев и все остальные бюрократические сложности. Когда я пришел домой с забитой Карваджалом головой, она победоносно размахивала маленькой плоской карточкой, которая позволял ей легально торговать своим телом в пяти городах.

– Боже мой, — сказал я.

– Что-нибудь не так?

– Ты стояла там в очереди, как двадцатидолларовая калоша из Вегаса?

– Ах, мне нужно было использовать политическое влияние, чтобы получить карточку?

– А если бы какой-нибудь репортер тебя там увидел?

– Ну и что?

– Ты — жена Льюиса Николса, специального административного помощника мэра Куинна — вступила в союз блудниц.

– Ты думаешь, что я единственная замужняя женщина в этом союзе?

– Я не это имею в виду. Я думаю о возможном скандале, Сундара.

– Проституция — легальная деятельность, а регулируемая проституция обычно рассматривается как социальное достижение, которое…

– Она легальна в Нью-Йорке, — сказал я, — но не в Канзасе, не в Талахасси, не в Суэксе. На днях Куинн собирается отправиться в эти и другие города собирать голоса, и, может, какой-нибудь ловкий парень раскопает информацию о том, что один из ближайших советников Куинна женат на женщине, продающей свое тело в публичном доме, и…

– Предполагается, что я должна подчинять свою жизнь нуждам Куинна, чтобы ублажить моральные устои избирателей из маленьких городков? — спросила она, ее темные глаза пылали, румянец проступил на смуглых щеках.

– Ты ХОЧЕШЬ быть шлюхой, Сундара?

– Проституткой. Этот термин предпочитает использовать руководство союза.

– Проститутка ничуть не лучше, чем шлюха. Тебя не удовлетворяют наши отношения? Почему ты хочешь торговать собой?

– Я хочу быть свободным индивидуумом, — сказал она ледяным тоном, — освободить от сдерживающих ограничений свое «я».

– И ты достигнешь этого проституцией?

– Проституция учит размонтировать свое эго. Проститутки существуют только для того, чтобы служить нуждам других людей. Неделя-другая в публичном доме научит меня подчинять требования моего «я» нуждам тех, кто придет ко мне.

– Ты могла бы стать медсестрой. Ты могла бы стать массажисткой. Ты могла бы…

– Я выбрала то, что выбрала.

– И это то, что ты собираешься делать? Провести неделю-другую, в городском борделе?

– Возможно.

– Это Каталина Ярбер предложила?

– Я сама до этого додумалась, — сказала Сундара торжественно. Ее глаза сверкали огнем. Мы были на грани тяжелейшей ссоры за всю нашу жизнь, прямых «я запрещаю это, не приказывай мне» выкриков. Я дрожал. Я представил Сундару, изящную и элегантную, которой желали обладать все мужчины и многие женщины, проводящей время в одной из этих зловеще стерильных муниципальных спаленок, Сундару, стоящую у раковины, растирая чресла антисептическим раствором, Сундару на узкой койке с поднятыми к груди коленями, обслуживая тупорылые потеющие туши, в то время как у ее двери стоит бесконечная очередь с зажатыми в руках билетами. Нет. Этого я проглотить не мог. Групповой секс из четверых, шести, десяти, сколько ей нравится человек, да, но не из «n» неизвестных, но не предложение ее драгоценного нежного тела каждому отвратительному неудачнику Нью-Йорка, который может позволить себе цену допуска к ней. В какой-то момент старомодный муж был готов подняться во мне, чтобы велеть ей бросить эти глупости или сказать что-нибудь в этом роде. Но, конечно, это было невозможно. Поэтому я ничего не сказал. И глубокая бездна пролегла между нами. Мы были на разных островах в охваченном штормом море, отнесенные друг от друга заверяющимися потоками, и я не имел возможности даже крикнуть через расширяющийся пролив, не мог достать до нее бесполезными руками. Куда ушло единство, которое объединяло нас несколько лет? Почему пролив между нами становится шире?

– Ну и иди в свой дом шлюх, — пробормотал я. И вышел из квартиры в слепом, диком, нестохастичном бешенстве гнева и страха.

Вместо того, чтобы зарегистрироваться в публичном доме, Сундара отправилась в аэропорт Кеннеди и купила билет на ракету в Индию. Она искупалась в Ганге возле одной из Бенарских гор, провела час в безуспешных поисках родственников в окрестностях Бомбея, съела обед, заправленный кэрри, в Грин-отеле и успела на следующую ракету домой. Путешествие заняло в целом сорок часов и стоило сорок долларов в час, но эта симметрия не смогла облегчить моего настроения. У меня хватило ума не обсуждать это.

В любом случае я был беспомощен. Сундара была свободным существом и с каждым днем становилась все свободнее. У нее была привилегия тратить свои деньги на то, что она сама выбирала, даже на сумасшедшие поездки на одну ночь в Индию. В последующие за ее возвращением дни я старался не расспрашивать ее о том, собирается ли она использовать свою лицензию на проституцию. Может, она уже воспользовалась ею. Я предпочитал не знать.

19

Через неделю после моего визита к Карваджалу, он позвонил и спросил, смогу ли я пообедать с ним завтра. Итак, я встретился с ним в клубе «Купцов и судовладельцев» в финансовом районе.

Место встречи меня удивило. «Купцы и судовладельцы» — одно из самых почтенных мест на Уолл-стрит, посещаемое исключительно членами этого клуба, таковыми были принадлежавшие к высшему свету банкиры и деловые люди. И когда я сказал «исключительно», я имел ввиду, что даже Боб Ломброзо, который был американцем в десятом поколении и обладал огромной властью, был молчаливо отстранен от членства за то, что был евреем, и сам предпочел не поднимать шума по этому поводу. Как и во всех аналогичных местах, одного богатства было недостаточно, чтобы быть принятым: вы должны были быть достойным членом клуба, конгениальным и приличным человеком с такими, как надо родственными связями, который ходил в соответствующую школу и работал в такой, как надо фирме. Насколько я знал, до сих пор Карваджал не имел связей с такого рода людьми. Его богатство было новоприобретенным, и по натуре он был аутсайдер, не имел в основании соответствующего образования и родственных связей в верхах, чтобы быть принятым в члены клуба. Как же ему удалось получить членство?

– Я унаследовал его, — сказал он, когда мы уселись в уютные упругие кресла, хорошо обитые, у окна, смотрящего с шестого этажа на бурлящую улицу. — Один из моих праотцов был членом-основателем в тысяча восемьсот двадцать третьем году. Закон клуба позволяет одиннадцати основателям клуба передавать по наследству членство в нем автоматически старшему сыну старшего сына на все века.

Из-за этого пункта несколько пользующихся дурной репутацией человек нанесли вред святости этой организации, — он улыбнулся неожиданной и удивительно озорной улыбкой. — Я прихожу сюда раз в пять лет. Вы заметили, я надел свой лучший костюм.

Действительно, складчатую золотисто-зеленую «в елочку» двойку, возможно, отделяло десятилетие от премьеры, но она была более шикарной и современной, чем его остальной тусклый и старомодный гардероб. Карваджал, казалось, полностью изменился сегодня, был более оживленным, энергичным, даже игривым, заметно моложе того унылого мертвенно-бледного человека, с которым я познакомился.

Я сказал:

– Я не знал, что у вас есть родственники.

– Карваджалы жили в Нью-Йорке задолго до того, как «Мэйфлауэр» высадил своих пассажиров в Плимуте. Мы были очень значительными во Флориде в начале восемнадцатого века. Когда англичане аннексировали Флориду в тысяча семьсот шестьдесят третьем году, одна ветвь семьи переехала в Нью-Йорк, я думаю, были времена, когда мы владели половиной порта и большей частью верхнего западного берега. Но мы были стерты Паникой тысяча восемьсот тридцать седьмом года, и я первый член семьи, за последние полтора столетия вырвавшийся из состояния благородной бедности. Но даже в худшие времена мы сохраняли наследственное членство в клубе, — он указал на отделанные панелями красного дерева стены, сияющие хромированные окна, скрытое мягкое освещение. Вокруг нас сидели промышленные и финансовые воротилы, перекраивающие империи между двумя глотками. Карваджал сказал:

– Я никогда не забуду, как мой отец впервые привел меня на коктейль. Мне было приблизительно восемнадцать лет, так что это было где-то в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году. Клуб еще не переехал в это здание, он был еще на Брод-стрит в старом здании постройки девятнадцатого века. Мы вошли, мой отец и я, в своих двадцатидолларовых костюмах и шерстяных галстуках; все присутствовавшие казались мне сенаторами, даже официанты, но никто не насмехался над нами, никто не отнесся к нам свысока. Я пил свой первый мартини и ел свое первое филе миньон, мне казалось — это экскурсия в Вахаллу, в Версаль или в Канаду. Визит в странный ослепительный мир, где все были богаты, знамениты, обладали властью. И когда я сидел за огромным старым дубовым столом напротив отца, ко мне пришло видение. Я начал ВИДЕТЬ, я ВИДЕЛ себя стариком, таким, как сейчас, высохшим, с клочками седых волос, стариком, которого я видел и раньше и уже узнавал. И такой вот старый, я сидел в по-настоящему богатой комнате, изящной, обставленной потрясающей воображение мебелью, в этой самой комнате, где мы сейчас находимся. И я сидел за столом с человеком намного моложе меня, высоким, хорошо сложенным, темноволосым, который наклонился вперед, глядя на меня напряженно и неуверенно. Этот человек ловил каждое мое слово, как будто старался запомнить их. Затем видение прошло. И я опять был со своим отцом, и он спрашивал меня, все ли со мной в порядке. Я постарался притвориться, что мартини ударил мне в голову, и поэтому мой взгляд остановился, лицо распустилось, ведь я не пил даже тогда. И я подумал, что если я видел что-то вроде резонансного изображения себя и отца, значит, возможно, я видел, как я старый привожу своего сына в клуб «Купцов и судовладельцев» в далеком будущем. Несколько лет я старался узнать, кто будет моя жена и каким будет мой сын. А потом я узнал, что у меня не будет ни жены, ни сына. Прошли годы. И вот мы с вами здесь. И вы сидите напротив меня, наклонившись вперед, и смотрите на меня напряженно и неуверенно…

Дрожь пробежала у меня по спине:

– Вы ВИДЕЛИ меня здесь, с вами, больше сорока лет тому назад?

Он беспечно кивнул и повернулся, подзывая официанта таким царственным жестом, как будто он был самим Дж.П.Морганом. Официант подлетел к Карваджалу и склонился в подобострастном поклоне. Карваджал заказал для меня мартини (потому что ВИДЕЛ это давным-давно?) и сухой шерри для себя.

– Они здесь очень церемонно обращаются с вами, — заметил я.

– Для них дело чести обращаться с каждым членом клуба так, как будто он

– царский кузен, — сказал Карваджал, — что они говорят между собой обо мне, скорей всего, не так лестно. Мое членство в этом клубе умрет вместе со мной. Я представляю, с каким облегчением вздохнет клуб, когда маленький убогий Карваджал перестанет появляться на его территории.

Напитки были принесены почти моментально. Торжественно мы подняли бокалы, произнося тост в честь друг друга.

– За будущее, — сказал Карваджал, — сияющее, манящее будущее, — и он хрипло рассмеялся.

– Вы сегодня очень оживлены.

– Да, я чувствую себя гораздо бодрее, чем все предыдущие годы. К старику пришла вторая весна, а? Официант! Официант!

И опять торопливо подбежал официант. К моему удивлению, Карваджал заказал сигары, выбрав на подносе, принесенном девушкой, две самые дорогие. И опять эта озорная улыбка. А мне он сказал:

– Вы думаете, нам лучше сохранить эти сигары до после еды? Мне бы хотелось закурить свою прямо сейчас.

– Давайте. Кто вам мешает?

Он зажег сигары, и я присоединился к нему. Его возбуждение сбивало с толку, почти пугало. В наши предыдущие две встречи Карваджал казался выжатым, давно потерявшим силу, а сегодня его переполняла бьющая через край энергия, которую он черпал из какого-то неведомого источника. Я подозревал, что он принял какие-то странные таблетки или сделал переливание, используя бычью кровь, или подпольно трансплантировал себе органы, изъятые против воли у какой-либо молодой жертвы.

Вдруг он сказал:

– Скажите, Лью, у вас когда-нибудь были моменты второго видения?

– Думаю, что да. Но, конечно, не такие ясные, как у вас. Но я думаю, что большинство моих предчувствий основываются на отражении реальных видений — подсознательные вспышки, которые появляются и исчезают так быстро, что я не могу даже разглядеть их.

– Очень похоже.

– И сны, — сказал я. — Часто в снах ко мне приходят предупреждения и предчувствия, которые сбываются. Как будто будущее подбирается ко мне, стучит в дверь моего дремлющего сознания.

– Да, спящий мозг гораздо лучше воспринимает подобные вещи.

– Но то, что я воспринимаю в снах, приходит ко мне в символической форме, скорее как метафора, чем как кино. Например, как раз незадолго до того, как Джилмартин попался, я видел сон о том, как его расстреливали. Как будто я получил правильную, но не буквальную информацию.

– Нет, — сказал Карваджал. — Послание пришло к вам точно и буквально. Но ваш мозг зашифровал его, потому что вы спали и не могли должным образом использовать свои рецепторы. Только бодрствующий рациональный мозг может правильно обрабатывать такие послания. Но большинство людей во время бодрствования отвергают всяческие послания, а во время сна их мозг мистифицирует то, что принимает.

– Вы думаете, многие получают послания из будущего?

– Я думаю, все получают, — сказал Карваджал убедительно. — Будущее не является непостижимой и неосязаемой сферой, как это считается. Но только некоторые принимают его существование не как абстрактное понятие. Поэтому лишь к немногим приходят его послания.

Странная напряженность звучала в его выражениях. Он понизил голос и сказал:

– Будущее — не вербальная конструкция. Это место, где оно само существует. Сейчас, пребывая здесь, в настоящем, мы одновременно находимся в БУДУЩЕМ, в БУДУЩЕМ ПЛЮС ОДИН, в БУДУЩЕМ ПЛЮС ДВА, В БУДУЩЕМ ПЛЮС «N» — в бесконечном множестве БУДУЩИХ, во всех одновременно, до и после точки нашего нахождения на линии времени. И эти другие положения не более и не менее реальны, чем настоящие. Они просто находятся в том месте, которое не является местом нашего восприятия в данный момент.

– Но иногда наши воспоминания…

– Пересекаются, — сказал Карваджал, — переходят на другие участки линии времени. Выхватывают события, настроения или обрывки разговоров, которые не относятся к настоящему.

– Разве наши восприятия меняют свое положение, — спросил я, — или события сами ненадежно прикреплены к месту своего нахождения?

Он пожал плечами:

– А разве это имеет значение? Этого нельзя узнать.

– Вас не интересует, как это работает? Вся ваша жизнь формировалась под влиянием этого. И вы даже не…

– Я говорил вам, — сказал Карваджал, — что у меня много теорий. Так много, что фактически одна отменяет другую. Лью, Лью, неужели вы думаете, меня это не интересует?! Всю жизнь я пытался постичь свой дар, свою силу. И я могу дать на любой ваш вопрос дюжину ответов и каждый из них будет правдоподобен. Например, теория двух временных линий, я рассказывал вам об этом?

– Нет.

– Ну, что ж…

Он спокойно достал ручку и провел на скатерти две ровные параллельные линии. Он обозначил концы одной линии Х и Y, а другой — X' и V.

– Линия, проходящая от Х до Y — течение истории, которую мы знаем. Она начинается с создания вселенной в точке Х и заканчивается термодинамическим равновесием в точке Y, правильно? А вот некоторые знаменательные даты этой прямой.

От своего края стола к моему он наметил ряд штрихов на линии.

– Это неандертальская эра. Это эра Христа. Это тысяча девятьсот тридцать девятый — начало второй мировой войны. Кстати, и время появления Мартина Карваджала. А вы когда родились? Где-то в тысяча девятьсот семидесятом году?

– Тысяча девятьсот шестьдесят шестой.

– Тысяча девятьсот шестьдесят шестой. Хорошо. Это вы, тысяча девятьсот шестьдесят шестой. А это сегодняшний год, тысяча девятьсот девяносто девятый. Положим, вы собираетесь жить до девяноста лет. Тогда год вашей смерти две тысячи пятьдесят шестой. Достаточно с линий XY. Теперь другая линия — X'Y. Это также ход истории во вселенной, тот же самый ход истории, обозначенный на другой линии. ТОЛЬКО ОНА ИДЕТ ПО-ДРУГОМУ.

– Что?

– Почему нет? Представьте, что существует много вселенных, независимых друг от друга, с собственным набором солнц и планет, на которых события развиваются по законам этой вселенной. Бесконечность вселенных, Лью. Разве есть логика в том, что время в каждой из них должно течь в одном направлении?

– Энтропия, — пробормотал я, — законы термодинамики. Ход времени. Причина и следствие.

– Я не буду спорить ни с одной из этих идей. Насколько я знаю, все они действуют внутри замкнутой системы, — сказал Карваджал. — Но одна замкнутая система не оказывает энтропического воздействия на другую замкнутую систему, не так ли? Время может идти от А к Z в одной вселенной и от Z к А — в другой. Но только наблюдатель, находящийся вне этих миров, может знать об этом, в то время как внутри каждой вселенной ежедневный ход времени идет к следствию, а не наоборот. Вы согласны с логикой этого рассуждения?

Я на мгновение закрыл глаза:

– Хорошо. У нас есть бесконечное множество вселенных, отдаленных друг от друга, и направление течения времени в любой из них может оказаться перевернутым вверх ногами по отношению к остальным.

– В бесконечности чего-либо существуют все возможные варианты. Да?

– Да. Определенно.

– Тогда вы так же согласитесь, — сказал Карваджал, — что множества несвязанных миров могут выявить один, полностью идентичный нашему. За исключением направления хода времени.

– Я не совсем улавливаю…

– Послушайте, — сказал он нетерпеливо, указывая на лини X'Y на скатерти. — Вот другая вселенная, рядом с нашей. Все, что происходит там, случается у нас вплоть до мельчайших подробностей. Но в ней создание находится в точке V, а не в X', а тепловая смерть вселенной — на X' вместо Y. Вот здесь, — он черкнул по линии Y моего края стола, — неандертальская эра. Вот Распятие. Вот тысяча девятьсот тридцать девятый, тысяча девятьсот шестьдесят шестой, тысяча девятьсот девяносто девятый, две тысячи пятьдесят шестой. Те же самые события, те же ключевые даты, но идущие от конца к началу. Если бы вам удалось заглянуть в этот мир, то вам бы показалось, что события разворачиваются в обратном направлении. Но оттуда, естественно, все воспринимается нормально.

Карваджал соединил точки тысяча девятьсот тридцать девятых и тысяча девятьсот девяносто девятых годов на обеих линиях. Затем он обвел рамкой оба пересечения и, соединив их концы, нарисовал такую схему:

неандер— Тепловая Создание тальцы Иисус 1939 1966 1999 2056 смерть

X -|-|-|-|-|-|-|-|— Y

X' -|-|-|-|-|-|-|-|— Y'

Тепловая 2056 1999 1966 1939 Иисус неандер— Создание смерть тальцы

Проходивший мимо официант взглянул на то, что Карваджал выделывал со скатертью, слегка кашлянул, ничего не сказав, и с каменным лицом прошел дальше. Карваджал, казалось, не заметил этого. Он продолжал:

– Давайте теперь предположим, что кто-то родился во вселенной XY и может, Бог знает почему, время от времени заглядывать во вселенную X'Y. Я. Вот он я, с тысяча девятьсот тридцать девятого по тысяча девятьсот девяносто девятый год, на линии XY время от времени заглядываю на линию X'Y и вижу события, которые происходят с тысяча девятьсот тридцать девятого по тысяча девятьсот девяносто девятый год, те же самые, что и в моей жизни, только идут они в обратном порядке. То есть во время моего рождения здесь, во вселенной XY, все события моей жизни уже произошли во вселенной X'Y. Когда мое сознание вступает в связь с моим же сознанием в том мире, я узнаю от него о его прошлом, которое одновременно является моим будущим.

– Очень четко.

– Да. Обычный человек, живущий в одном измерении, может произвольно путешествовать по своей памяти, но это касается только прошлого. А у меня есть доступ к памяти кого-то, кто живет в обратном направлении, и это позволяет мне «вспоминать» будущее так же, как прошлое. При условии правильности теории двух временных линий.

– А она правильная?

– Откуда я знаю? — ответил Карваджал. — Это только правдоподобная рабочая гипотеза для объяснения того, что я вижу. Но как я могу доказать ее?

Помедлив, я спросил:

– То, что вы ВИДИТЕ, к вам приходит в обратном хронологическом порядке? Будущее именно в таком порядке проходит перед вами?

– Нет. Никогда. Не более, чем ваши воспоминания в одномерном пространстве. Я получаю прерывистые вспышки, фрагменты сцен, иногда большие отрывки, продолжительностью десяти-пятнадцати минут и более, но всегда беспорядочные, никакой линейной зависимости, никогда ничего последовательного. Я научился находить большие куски, вспоминать последовательность и выстраивать их в соответствующем порядке. Это попытки прочесть вавилонскую поэзию, расшифровать клинопись на перемешанных разбитых обломках глиняных дощечек. Постепенно подобрал ключи, которые помогли мне воссоздать будущее: вот так будет выглядеть мое лицо, когда мне будет сорок лет, в пятьдесят, в шестьдесят, эту одежду я носил с тысяча девятьсот шестьдесят девятого по тысяча девятьсот семьдесят третий, вот период, когда я носил усы, когда у меня были еще темные волосы, о, целый сонм маленьких примет, ассоциаций, заметок, которые в конце концов стали мне так знакомы, что я мог ВИДЕТЬ любую сцену, даже кратчайшую, и найти ее место не только на неделе, но даже указать точный день. Вначале это было нелегко. А сейчас — это моя вторая натура.

– А прямо сейчас вы ВИДИТЕ?

– Нет, — ответил он. — Нужно приложить усилие, чтобы вызвать это состояние. Это похоже на транс, — холодное выражение промелькнуло на его лице. — В наиболее глубоком состоянии, это как второе видение. Один мир накладывается на другой. И я даже не полностью уверен, в каком из миров я нахожусь, а какой я ВИЖУ. Даже после стольких лет я полностью не приспособился к этой дезориентации, к этому смешению, — он содрогнулся, — обычно это не так интенсивно. Чему я благодарен.

– Не могли бы вы показать мне, как это происходит?

– Здесь? Сейчас?

– Если можете.

Он долго изучающе смотрел на меня. Он облизнул губы, сжал их, нахмурился, задумался. Вдруг его выражение изменилось. Глаза потускнели, остановились, как будто бы он смотрел кино из последнего ряда огромного зала или, возможно, он вошел в глубокую медитацию. Его зрачки расширились и, расширившись, перестали реагировать на изменение освещения, хотя мимо нашего столика ходили люди, перекрывая свет. Его лицо застыло в напряжении. Было слышно, как он медленно, ровно дышал. Он сидел абсолютно спокойно, казалось, что его здесь нет. Прошла, может быть, минута, показавшаяся мне невыносимо долгой, затем его напряженность стала таять. Он расслабился, плечи опустились, ссутулились, щеки порозовели, глаза увлажнились и погрустнели. Дрожащей рукой он взял стакан и залпом проглотил его содержимое. Он ничего не сказал. Я не решился заговорить.

Наконец, Карваджал спросил:

– Как долго я отсутствовал?

– Несколько секунд. Хотя мне показалось, что гораздо дольше.

– А для меня это было, по меньшей мере, полчаса.

– Что вы ВИДЕЛИ?

Он передернулся:

– Ничего нового. То же самое, виденное, пять, десять, двадцать раз. Как обычно вспоминают. Но память изменяет события, сцены же, которые я ВИЖУ, никогда не меняются.

– Вы не хотели бы рассказать о них?

– Ничего не было, — сказал он небрежно. — Кое-что, что должно случиться следующей весной. И вы там были. Неудивительно, неправда ли? Вам и мне придется много времени провести вместе в ближайшие месяцы.

– А что я делал?

– Наблюдали.

– За чем наблюдал?

– За мной, — сказал Карваджал. Он улыбнулся. Это была улыбка скелета, ужасная мрачная улыбка, которую я впервые увидел в кабинете Ломброзо. Та неожиданная для меня жизнерадостность, которая владела им еще двадцать минут назад, покинула его. Я пожалел о том, что попросил его продемонстрировать. Я чувствовал себя так, будто уговорил умирающего станцевать джигу. Но после небольшой паузы, пока мы смущенно молчали, он, похоже, пришел в себя.

Он судорожно затянулся сигарой, допил свой шерри и выпрямился.

– Теперь лучше, — сказал он. — Иногда это изнурительно. Может, теперь попросим меню, а?

– А вы действительно в порядке?

– Абсолютно.

– Извините, что я попросил вас…

– Не беспокойтесь об этом. Это не было так ужасно, как вам показалось.

– Вас напугало то, что вы ВИДЕЛИ?

– Напугало? Нет, нет не напугало. Я же говорил вам, что я уже ВИДЕЛ это. Когда-нибудь я вам расскажу об этом, — он подозвал официанта. — Я думаю, пора обедать, — сказал он.

На моем меню цен не было. Признак высокого класса. Предлагаемый список был бесподобен: печеный лосось, лобстеры с Майка, жареный филей, филе рыбы

– «морской язык», полный список дефицита, все, кроме птичьего молока. Любой первоклассный нью-йоркский ресторан мог предложить вам один вид свежей рыбы и один сорт мяса, но найти девять-десять разных блюд в одном меню было свидетельством могущества и богатства членов клуба «Купцов и судовладельцев» и высоких связей его шефа. Вас меньше бы удивило меню, в котором было бы филе единорога, отбивная бройлерного сфинкса. Не представляя, что сколько стоит, я радостно заказал моллюсков и филей. Карваджал заказал креветочный коктейль и лосося. Он отказался от вина, но настоял на том, чтобы я заказал себе полбутылки. Список вин тоже не имел цен. Я выбрал Латор девяносто первого года, возможно, за двадцать пять долларов. Ни намека на скупость со стороны Карваджала не последовало. Я был его гостем, и он мог себе это позволить.

Карваджал внимательно наблюдал за мной. Он был более загадочен, чем обычно. Ему, определенно, было что-то от меня нужно, определенно, он хотел меня как-то использовать. Казалось, он добивался моего расположения в своей ненавязчивой, тихой, незаметной манере. Он ни на что не намекал. Я чувствовал себя, как человек, вслепую играющий в покер с партнером, который знает мои карты.

Демонстрация ВИДЕНИЯ, которую я вытянул из него, так нарушила наш разговор, что я не решался вернуться к теме, и какое-то время мы вели пустую дружелюбную беседу о вине, еде, бирже, национальной экономике, политике и тому подобных нейтральных вещах. Неизбежно мы подошли к вопросу о Полу Куинне. И атмосфера заметно сгустилась. Он сказал:

– Куинн хорошо справляется со своими обязанностями, не так ли?

– Думаю, да.

– Я думаю, что за последние десятилетия он самый популярный мэр. У него есть шарм. И огромная энергия. Иногда даже слишком много. Он часто кажется таким нетерпеливым, не желающим идти по обычным политическим каналам, чтобы достичь того, чего он хочет.

– Полагаю, — сказал я, — он определенно порывист. Недостатки молодости. Вспомните, ему нет сорока.

– Ему надо быть легче. Временами его нетерпение делает его слишком своевольным, властным. Мэр Готфрид тоже был властолюбив, а вы помните, к чему это привело.

– Готфрид был полным диктатором. Он старался превратить Нью-Йорк в полицейское государство, и… — я осекся, ужаснувшись. — Секундочку. Вы подозреваете, что Куинну грозит террористический акт?

– Не совсем. Не больше, чем другой крупной политической фигуре.

– Вы ВИДЕЛИ что-нибудь такое, что…

– Нет. Ничего.

– Я должен знать. Если у вас есть какие-либо данные, касающиеся покушения на жизнь мэра, не играйте с этим. Я хочу услышать от вас все.

Карваджал выглядел довольным.

– Вы не поняли. Куинну не грозит никакая опасность. Я точно знаю это. Я выбрал неправильные слова, если дал понять, что ему что-то грозит. Я имел ввиду, что тактика Готфрида рождала его врагов. Если бы его не убили, он встал бы перед проблемой переизбрания. Последнее время Куинн тоже создает себе врагов. Он все больше пренебрегает городским советом, он разочаровывает определенные группы избирателей.

– Негров, да, но…

– Не только негров. Особенно евреи не радуются ему.

– Я не знал об этом. Избиратели не…

– Нет, еще нет. Но через несколько месяцев это начнет выходить на поверхность. Его позиции по религиозному обучению в школах, например, уже почти принесли ему вред в еврейских районах, и его комментарии по поводу Израиля в речи, посвященной презентации банка Кувейта на Лесингтон-Авеню…

– Это посвящение состоится только через три недели, — заметил я.

Карваджал рассмеялся.

– Да? Я опять все перепутал! Я думал, что видел его речь по телевизору, но возможно…

– Вы не видели ее. Вы ВИДЕЛИ ее.

– Несомненно. Несомненно.

– Что же он собирается сказать по поводу Израиля?

– Несколько мелких саркастических замечаний. Но местные евреи очень чувствительны к таким замечаниям, и реакция не была (нет, не будет очень хорошей). Вы знаете, что нью-йоркские евреи традиционно не доверяют ирландским политикам. Особенно мэрам — ирландцам, они не так уж любили Кеннеди до того, как он был убит.

– Куинн не больше ирландец, чем вы — испанец, — сказал я.

– Для евреев любой по имени Куинн — ирландец, и его потомки в пятнадцатом колене будут ирландцами, а я — испанец. Им не нравится агрессивность Куинна. Скоро они начнут думать, что у него нет правильных взглядов на Израиль. Они будут ворчать по этому поводу все громче.

– Когда?

– К осени. «Таймс» даст большую стать на первой полосе об отчуждении еврейского контингента избирателей.

– Нет, — сказал я, — я пошлю Ломброзо выступать на посвящении Кувейта вместо Куинна. Это закроет Куинна и также напомнит всем, что у нас есть свой еврей на самом высоком уровне муниципальной администрации.

– О, нет, вы не можете этого сделать, — сказал Карваджал.

– Почему нет?

– Потому что Куинн будет держать речь. Я ВИДЕЛ его.

– А что, если мы устроим Куинну поездку на Аляску на той неделе?

– Пожалуйста, Лью. Верьте мне. Куинн не может быть нигде, кроме здания кувейтского банка в день презентации. Это невозможно.

– Полагаю также невозможно для него избежать острот но поводу Израиля, даже если предупредить его об этом?

– Да.

– Я не верю. Думаю, если я завтра зайду к нему и скажу: «Эй, Пол, я высчитал, что еврейские избиратели начинают волноваться», что он пропустит выступление у кувейтцев или сделает помягче свои замечания.

– Он все равно сделает по-своему.

– Независимо от того, что я его предупрежу?

– Независимо от того, что вы его предупредите, Лью.

Я покачал головой.

– Будущее не настолько неизменно, как вы думаете. У нас ведь есть предсказания о событиях, которые еще придут. Я поговорю с Куинном по поводу кувейтской церемонии.

– Пожалуйста, не надо.

– Почему? — спросил я резко. — Потому что вам нужно, чтобы будущее шло только правильным путем?

Похоже, это ранило его. Он мягко сказал:

– Потому, что я знаю, что будущее всегда идет правильным путем. Вы настаиваете на том, чтобы проверить это?

– Интересы Куинна — мои интересы. Если вы ВИДЕЛИ, что он делает что-то, наносящее урон этим интересам, как я могу сидеть сложа руки и позволять ему продолжать это делать.

– Но ведь выбора нет.

– Я пока этого не знаю.

Карваджал вздохнул.

– Если вы подымите шум по поводу участия мэра в кувейтской церемонии, — сказал он твердо, — то вы в последний раз имели доступ к тому, что я ВИЖУ.

– Это угроза?

– Утверждение факта.

– Утверждение, направленное на подтверждение вашего профессионального самоудовлетворения. Вы знаете, что мне нужна ваша помощь, поэтому вы закрываете мне рот вашей угрозой. В этом случае, конечно, церемония пойдет тем путем, который вы ВИДЕЛИ. Но какая польза от того, что вы мне раскрываете события, если я не могу предпринять действия по их поводу. Почему вы не рискнете предоставить мне свободу действий? Вы настолько не уверены в силе своих видений, что вынуждены держать меня в узде, чтобы события гарантированно пошли нужным путем?

– Очень хорошо, — мягко и беззлобно сказал Карваджал. — У вас есть свобода действий. Делайте, как хотите. Посмотрим, что произойдет.

– А если я поговорю с Куинном, будет ли это значить разрыв наших с вами отношений?

– Посмотрим, что произойдет, — сказал он.

Он меня поймал. Он опять переиграл меня. Как я мог решиться рискнуть потерять доступ к его видениям, как мог я предвидеть, какой будет его реакция на мои действия? Я должен был позволить Куинну оттолкнуть от себя евреев в следующем месяце и надеялся восстановить урон позже, пока не найду способа обойти требование молчания, которое Карваджал предъявлял мне. Может быть, мне стоит обсудить это с Ломброзо?

– В какой степени он разочарует евреев? — спросил я.

– В достаточной для того, чтобы потерять много голосов. Он ведь собирается баллотироваться на переизбрание в две тысяча первом году?

– Если его не выберут президентом в следующем году.

– Его не выберут, — сказал Карваджал, — и мы оба знаем это. Он не будет даже участвовать в выборах. Но ему нужно переизбрание в мэры в две тысяча первом году, если он хочет попытаться попасть в Белый Дом через три года.

– Точно.

– Поэтому он не должен отталкивать от себя еврейских избирателей Нью-Йорка. Это все, что я могу вам сказать.

Я про себя отметил, что стоит посоветовать Куинну начать восстанавливать связи с евреями города — посетить несколько кошерных деликатесных лавок, заглянуть в несколько синагог в пятницу вечером.

– Вы рассердились на меня за мои слова? — спросил я.

– Я никогда не сержусь, — сказал Карваджал.

– Но вас это обидело. Вы выглядели обиженным, когда я сказал, что вам нужно, чтобы будущее шло правильным путем.

– Похоже, да. Потому что это говорит о том, как мало вы меня понимаете. Как будто вы действительно думаете, что я вынужден под влиянием какого-то невротического состояния выполнять свои видения. Как будто вы думаете, что я использую психологический шантаж, чтобы удержать вас от изменения предначертаний. Нет, Лью. Предначертанное не может быть изменено. И до тех пор, пока вы не поймете и не примете этого, между нами не может быть истинного духовного родства и, соответственно, общих видений. То, что вы сказали, опечалило меня, так как я увидел, насколько вы от меня далеки. Но нет, нет, я не сержусь на вас. Вам нравится филей?

– Потрясающий, — сказал я. И он улыбнулся.

Мы закончили еду в молчании и вышли, не дожидаясь счета. Я думаю, клуб пришлет ему чек. Стол, должно быть, обошелся далеко за сто пятьдесят долларов.

На улице во время прощания Карваджал сказал:

– Когда-нибудь, когда вы начнете сами ВИДЕТЬ, вы поймете, почему Куинн должен сказать то, что он собирается сказать на посвящении кувейтского банка.

– Когда я сам буду ВИДЕТЬ?

– Вы будете.

– Но у меня нет дара.

– У всех есть дар, — сказал он. — Только очень немногие знают, как им пользоваться. — Он пожал мне руку и скрылся в толпе на Уолл-стрит.

20

Я не бросился сразу звонить Куинну, но был близок к этому. Как только Карваджал скрылся из виду, я задумался, почему я медлю. Видения Карваджала были наглядно точны; он дал мне информацию, важную для карьеры Куинна, моя ответственность перед Куинном превосходила все мои другие обязанности. Кроме того, концепция Карваджала о неизбежной неизменяемости будущего все еще казалась мне абсурдной. Все, что еще не случилось, может быть изменено. Я мог бы изменить его, и я изменю его ради Куинна.

Но я не позвонил.

Карваджал попросил меня — приказал мне, угрожая, предупредил меня — не вмешиваться в эту сферу. Если у Куинна сорвется выступление в кувейтском банке, Карваджал будет знать почему. И это положит конец моим хрупким, сложным отношениям с этим странным могущественным человечком. Но отказался бы Куинн от выступления на Кувейтской презентации, даже если бы я вмешался? По Карваджалу, это было невозможно. С другой стороны, возможно, Карваджал вел двойную игру и предвидел, что Куинн не выступал на Кувейтской церемонии. В этом случае по сценарию я должен был быть агентом изменения, тем, кто помешал Куинну выполнить свои обязанности, и тогда Карваджал будет считать, что именно из-за меня все идет непредначертанным путем. Это звучало не совсем правдоподобно, но я должен был принимать в расчет и такую возможность. Я терялся в массе тупиковых вариантов. Мое чувство стохастичности подводило меня. Я больше не знал, чему верить в будущем, даже в настоящем, и я перестал быть уверенным в самом прошлом. Я думаю, что обед с Карваджалом положил начало срыванию с меня покровов того, что я считал здравомыслием.

Пару дней я раздумывал. Потом я пошел в знаменитый офис Боба Ломброзо и вывалил ему все, что я узнал.

– У меня проблемы в отношении политической тактики.

– Почему же ты пришел ко мне, а не к Хейгу Мардикяну? Он ведь стратег.

– Потому что моя проблема касается сокрытия секретной информации о Куинне. Я знаю кое-что, о чем Куинн может хотеть знать, а я не имею возможности рассказать ему обо этом. Мардикян настолько преданный Куинну человек, что он, скорее всего, вытянет из меня эту историю, пообещав сохранить тайну, а сам прямиком отправится с ней к Куинну.

– Но я ведь тоже преданный Куинну человек, — сказал Ломброзо, — и ты тоже его человек.

– Да, но ты не настолько предан ему, чтобы разрушить дружеское доверие ради Куинна.

– А ты думаешь, что Хейг способен на это?

– Надеюсь, ты ему этого не передашь? — сказал я. — Я ЗНАЮ, что ты этого не сделаешь.

Ломброзо не ответил, он просто стоял у шкафа своей средневековой коллекции, глубок запустив пальцы в свою густую черную бороду и сверля меня взглядом. Наступило долгое тревожное молчание. И все же я чувствовал, что поступил правильно, придя к нему, а не к Мардикяну. Из всей команды Куинна, Ломброзо был самым уравновешенным, разумным, самым надежным, убежденным и неподкупным, самым независимым. Если бы я в нем ошибся, я был бы конченным человеком.

Наконец я сказал:

– Договорились? Ты не перескажешь того, что я тебе расскажу сегодня?

– Это зависит…

– От чего?

– От того, соглашусь ли я с тобой скрыть то, что ты хочешь утаить.

– Значит, я расскажу тебе, а ты еще подумаешь?

– Да.

– Это значит, что мне ты тоже не доверяешь, так?

На минуту я растерялся. Интуиция подсказывала мне: «Давай, рассказывай ему все». Осторожность говорила, что он может меня подвести и все рассказать Куинну.

– Хорошо, — сказал я, — я расскажу тебе. Надеюсь, что все, что я скажу, останется между нами.

– Валяй, — сказал Ломброзо.

Я глубоко вздохнул:

– Несколько дней назад я обедал с Карваджалом. Он сказал мне, что Куинн сделает несколько саркастических замечаний в адрес Израиля, когда будет выступать на презентации в кувейтском банке в начале следующего месяца и что эти остроты обидят многих еврейских избирателей, усилят недовольство местных евреев Куинном. Об этих недовольствах я не знал, а Карваджал сказал, что они уже достаточно сильны и будут заметно возрастать.

Ломброзо удивился:

– Ты в своем уме, Лью?

– Возможно. А что?

– Ты действительно веришь, что Карваджал может видеть будущее?

– Он играет на бирже так, как будто читает газеты следующего месяца, Боб. Он предупреждал нас о смерти Лидеккера и о том, что Сокорро займет его место. Он сказал нам о Джилмартине. Он…

– И о замораживании нефти, да? То есть его догадки правильны? По-моему, мы уже однажды об этом разговаривали, Лью.

– Он не угадывает. Это я гадаю. А он ВИДИТ.

Ломброзо рассматривал меня. Он старался выглядеть спокойным и уравновешенным, но было видно, что он взволнован. Кроме всего прочего, он был разумным человеком. А я ему говорил какие-то сумасшедшие вещи.

– Ты думаешь, что он может предсказать содержание импровизированной речи, с которой необязательно будут выступать через три недели?

– Да.

– Как это возможно?

Я вспомнил нарисованную Карваджалом на скатерти диаграмму двух временных линий, идущих в противоположном направлении. Я не мог выдать этого Ломброзо. Я сказал:

– Я не знаю. Вообще не знаю. Я принимаю это на веру. Он предъявил мне достаточно доказательств таких, что я убедился, что он может это делать, Боб.

Казалось, что я не убедил Ломброзо.

– Я впервые слышу, что у Куинна какие-то проблемы с еврейскими избирателями, — сказал он. — Где доказательства? Что показывают твои опросы?

– Ничего. Пока ничего.

– ПОКА? Когда начнутся изменения?

– Через несколько месяцев. Боб. Карваджал говорит, что «Таймс» поместит большую статью этой осенью по поводу потери Куинном поддержки со стороны евреев.

– Ты не думаешь, что я бы достаточно быстро узнал, если бы у Куинна возникли неприятности с евреями, Лью? Из всего, что я слышал, он у них наиболее популярный мэр со времен Бима, а может даже и Ля Гуардбе.

– Ты миллионер. Как и твои друзья, — сказал я ему. — Ты не можешь иметь точного-представления об общественном мнении, так как вращаешься среди миллионеров. Ты даже не представитель евреев, Боб. Ты сам сказал, что ты сефард, ты латинянин, пуэрториканец. А сефарды — элита, меньшинство, маленькая аристократическая каста, у которой очень мало общего с миссис Гольдштейн и мистером Розенблюмом. Куинн может ежедневно терять поддержку сотен Розенблюмов, и эта информация не дойдет до группки Синоз и Кардозов, пока они не прочтут от этом в «Таймс». Разве я неправ?

Пожав плечами, Ломброзо сказал:

– Я допускаю, что в этом есть доля правды. Но мы отклоняемся от темы. Что у тебя за проблема, Лью?

– Я хочу предупредить Куинна не выступать с речью в Кувейтском банке или хотя бы не вставлять остроты. Но Карваджал не разрешил мне говорить ни слова об этом.

– Не РАЗРЕШИЛ тебе?

– Он сказал, что речь должна быть произнесена так, как он воспринял ее, и он настаивает, чтобы я позволил этому случиться. Если я сделаю что-нибудь, чтобы предотвратить Куинна от того, что предписывает сценарий на этот день, Карваджал грозит порвать со мной отношения.

Ломброзо в смятении и огорчении медленно кружил по своему кабинету.

– Я не знаю, что безумнее, — сказал он, — верить в то, что Карваджал может видеть будущее или бояться того, что он порвет с тобой, если ты передашь его предсказание Куинну.

– Это не предсказание. Это реальное видение.

– Это ты говоришь.

– Боб, больше чем когда-либо, я хочу видеть Пола Куинна на высочайшем посту в стране, я не имею права прятать от него данные, особенно те, которые получаю из такого уникального источника, как Карваджал.

– Может быть, Карваджал просто…

– Я полностью верю в него! — сказал я со страстью, удивившей меня самого, так как до этого момента у меня были мучительные сомнения в силе Карваджала, а сейчас я был полностью уверен, что она существует, — поэтому я не могу подвергнуть себя риску порвать с ним.

– Ну, так тогда скажи Куинну о Кувейтской речи. Если Куинн ее не произнесет, как Карваджал узнает, что это из-за тебя?

– Он узнает.

– Мы можем заявить, что Куинн заболел. Мы можем даже направить его в Беллеву на день на полное медицинское обследование. Мы…

– Он узнает.

– Тогда мы можем предупредить Куинна, чтобы он был осторожен в высказываниях, которые могут быть расценены как антиизраильские.

– Карваджал узнает, что это я сделал.

– Он действительно держит тебя за горло, так?

– Что мне делать. Боб? Карваджал может быть фантастически полезен нам. Что бы ты сейчас ни думал, я не хочу портить отношения с ним.

– Тогда не надо. Пусть Кувейтская речь идет как запланировано, раз ты так боишься обидеть Карваджала. Несколько острот не принесут долговременного вреда, ведь так?

– Но и пользы тоже.

– Но не так уж они навредят, У нас будет еще два года до того, как Куинн начнет опять обращаться к избирателям. За это время, если понадобится, он пять раз может съездить в Тель-Авив, — Ломброзо подошел и положил руку мне на плечо. Рядом с ним я чувствовал себя защищенным. Он сказал с Теплотой в голосе:

– Ты хорошо сейчас себя чувствуешь, Лью?

– Что ты имеешь ввиду?

– Ты беспокоишь меня. Это бред о возможности видеть будущее. Такое возбуждение по поводу одной вшивой речи. Может, тебе надо отдохнуть? Я знаю, последнее время ты был в таком напряжении, и…

– Напряжении?

– По поводу Сундары, — сказал он, — не надо притворяться, что я не знаю, что происходит.

– Сундара меня не радует. Нет. Но если ты думаешь, что псевдорелигиозная деятельность моей жены как-то влияет на мои суждения, умственную уравновешенность, мою способность функционировать в качестве сотрудника аппарата мэра…

– Я только предположил, что ты очень устал. А усталые люди часто начинают волноваться по поводу таких вещей, которые того не стоят, и это волнение еще больше способствует усталости. Сломай схему, Лью. Съезди на пару недель в Канаду. Охота и рыбалка сделают тебя новым человеком. У моего приятеля есть имение возле Бандофа, очаровательная тысяча гектар в горах, и…

– Благодарю, но я в лучшей форме, чем тебе кажется, — сказал я. — Извини, что заставил тебя впустую потратить время сегодня.

– Это не пустая трата времени. Очень важно, чтобы мы делились своими трудностями, Лью. Из всего я понял, что Карваджал действительно ВИДИТ будущее, но такому рациональному человеку, как я, очень трудно это переварить.

– Просто принимай это на веру. Что же ты предлагаешь?

– Принимать это на веру. Я думаю, будет достаточно мудро не делать ничего такого, что заставит Карваджала отвернуться от нас. Принимать на веру. Принимать на веру — в наших интересах, чтобы выдавить из него дальнейшую информацию, и поэтому ты не должен допустить разрыва по поводу такой мелочи, как последствия одной-единственной речи.

Я кивнул:

– Я тоже так думаю. Ты ни слова не намекнешь Куинну по поводу того, что он должен или не должен говорить на презентации банка.

– Конечно, нет.

Он начал подталкивать меня к двери. Я дрожал и обливался потом, глаза, похоже, у меня были безумными. Но я не мог остановиться:

– И ты не будешь никому рассказывать, что я ослаб, Боб? Потому что я не ослаб. Я, может быть, на пороге грандиозного прорыва в сознании, но я не схожу с ума. Я действительно не схожу с ума, — говорил я так страстно, что это звучало неубедительно даже для меня самого.

– Я думаю, что тебе нужно все-таки взять небольшой отпуск. А я не буду распускать никаких слухов о твоем предстоящем заключении в сумасшедший дом.

– Спасибо, Боб.

– Спасибо, что пришел ко мне.

– Больше не к кому.

– Все решено, — сказал он успокаивающе. — Не беспокойся о Куинне. Мы начнем все перепроверять. Если он действительно попадет в переделку с миссис Гильдштейн или мистером Розенблюмом, ты сможешь провести опрос общественного мнения через свой департамент, — он пожал мне руку. — Отдохни, Лью. Заставь себя отдохнуть.

21

Итак, я организовал выполнение пророчества, хотя в моих силах было помешать ему. А было ли? Я отказался подвергнуть испытанию холодный несгибаемый детерминизм Карваджала. Я совершил то, что мы в детстве называли «полиция не вмешивается». Куинн будет держать речь на презентации. Куинн произнесет свои тупые шутки по поводу Израиля. Миссис Гольдштейн будет ворчать, мистер Розенблюм будет посылать проклятия. Мэр приобретет ненависть врагов, «Таймс» поместит первоклассную статью, а мы приступим к процессу возмещения политического ущерба, Карваджал еще раз убедится в своей правоте. Вы скажете, что было бы очень легко вмешаться. Почему бы не проверить систему? Проверить, не блефует ли Карваджал, сбудется его утверждение, что однажды увиденное будущее выгравировано как на каменных плитках. Я не сделал этого. У меня был шанс и я побоялся его использовать, как будто по секрету узнал, что звезды придут в странное замешательство, если я вмешаюсь в течение событий. Так, я уступил предписанной неизбежности всего этого в тяжелой борьбе. Но неужели я на самом деле так легко сдался? А имел ли я вообще свободу действия? Не было ли то, что я сделал, возможно, частью неизменного вечного сценария?

22

«Дар есть у всех, — сказал Карваджал мне, — но лишь немногие знают, как пользоваться им». И он говорил о том времени, когда я смогу ВИДЕТЬ сам.

Правда ли, что он планировал разбудить этот дар во мне?

Эта мысль пугала и приводила меня в неописуемое волнение. Смотреть в будущее, быть свободным от ударов неожиданностей, перейти от туманной неизвестности стохастического метода к абсолютной определенности — о, да, да, да, как чудесно! Но как пугающе! Распахнуть дверь в темноту, взглянуть на чудеса и тайны, лежащие в ожидании на пути времени.

Шахтер выходил из дома на работу Когда услышал, как кричит его крошка Он подошел к кроватке ребенка Она сказала: Папочка, я видела такой страшный сон.

Пугающе, потому что я знал, что могу увидеть что-то такое, чего не хотел бы видеть, и это высушит и разрушит меня, как, очевидно, высушило и разрушило Карваджала — знание о его смерти. Чудесно, потому что ВИДЕТЬ — значит избежать хаоса неизвестности, это значит достичь, наконец, полностью сконструированной, полностью детерминированной жизни, к которой я стремился с того момента, как отверг свой юношеский нигилизм ради философии причинности.

Пожалуйста, папочка, не ходи сегодня в шахту, Ведь сны так часто сбываются.

Папочка, папочка мой, не уходи, Ведь я не смогу жить без тебя.

Но если Карваджал на самом деле знает, как дать мне видение жизни, я клялся, что буду обращаться с ним по-другому, не позволю сделать из себя съежившегося затворника, пассивно кланяющегося законам какого-то невидимого писателя, не стану марионеткой, как Карваджал. Нет, я бы использовал этот дар активно, я бы заставил его формировать и направлять течение истории, я бы воспользовался своим особым знанием, чтобы руководить, выравнивать и изменять, насколько смогу, рамки событий человеческого существования.

О, мне снилось, что шахта объята огнем, И люди борются за свои жизни.

Только лишь сцена сменилась, у входа в шахту Стояли возлюбленные и жены.

Согласно Карваджалу, такое формирование и направление было невозможным. Для него, может, и невозможно; но буду ли я связан его ограничениями? Даже если будущее точно установлено и неизменно, знание его может быть поставлено на пользу, чтобы смягчить удары, перераспределить силу, создать новые схемы на разрушенных старых. Я попытаюсь. Научи меня ВИДЕТЬ, Карваджал, и дай мне попробовать!

О, папочка, не работай сегодня в шахте.

Ведь сны так часто сбываются.

Папочка, папочка мой, не уходи, Ведь я не смогу жить без тебя.

23

Сундара исчезла в конце июня, не оставив записки, и отсутствовала пять дней. Я не заявлял в полицию. Когда она вернулась, ни сказав ни слова объяснения, я не стал спрашивать, где она была. Опять в Бомбее, в Тьерра дель Фиего, в Кейптауне, Бангкоке ли — мне было все равно. Я становился хорошим Транзитным мужем. Возможно, она провела все пять дней распростертой на алтаре какого-нибудь местного Транзита, если у них есть алтари, или, может, она была все это время в каком-нибудь борделе Бронкса. Не знать — не хотеть беспокоиться.

Теперь мы не касались друг друга, как будто скользили бок о бок по тонкому льду, не глядя друг на друга, не говоря друг другу ни слова, просто молча катились к неизвестному и опасному месту назначения. Процессы Транзита забирали всю ее энергию днем и ночью. «Что вы получаете от этого?

– хотел я спросить ее. — Что это ЗНАЧИТ для тебя?» Но я не спрашивал. Однажды душным июльским вечером она вернулась домой поздно из города, где Бог ее знает что делала, в прозрачном бирюзовом сари, которое припало к ее влажной коже, вызывая такую похоть, что ее приговорили бы к десяти годам за непристойный вид в пуританском Нью-Делфи, подошла ко мне, положила руки мне на плечи, так тесно прижалась, что я, почувствовав тепло ее тела, задрожал, и посмотрела мне в глаза. И в этих темных глазах была боль потери и сожаления — ужасный взгляд страдающей печали. И если бы мог читать ее мысли, я бы ясно услышал, как она говорит мне: «Скажи мне одно слово. Лью, скажи одно-единственное слово — и я оставлю их, и все у нас будет по-старому». Я знаю, что ее глаза говорили мне именно это. Но я не сказал ни слова. Почему я промолчал? Потому что я подозревал, что Сундара просто проигрывает на мне еще одно бессмысленное упражнение Транзита из серии «Ты-думаешь-я-это-имела-в-виду?» Или потому что где-то внутри я действительно не хотел, чтобы она свернула с курса, который сама выбрала.

24

Куинн послал за мной. Это было за день до церемонии в здании Кувейтского банка.

Он стоял в середине кабинета, когда я вошел. Комната была бесцветной, ужасающе функциональной, ничего похожего на внушительное святилище Ломброзо: темная неуклюжая муниципальная мебель, портреты бывших мэров; но сегодня она была неестественно яркой. Солнечный свет, бьющий в окно, освещал Куинна сзади, образуя вокруг него ослепительный золотой нимб, и он, казалось, излучал силу, властность и целеустремленность, испуская потоки света еще более интенсивные, чем те, которые поглощал. Полтора года пребывания в должности мэра Нью-Йорка наложили на него отпечаток: сеть тонких морщинок вокруг глаз стала глубже, чем была в день инаугурации, светлые волосы потеряли часть своего блеска, его массивные плечи ссутулились, как будто он согнулся под тяжестью непомерного груза. Часто во время этого напряженного влажного лета появлялся утомленным и раздраженным и временами казалось, что он выглядит старше своих тридцати девяти лет. Но сейчас это все ушло. Старая энергия Куинна вернулась. Его присутствие наполняло комнату.

Он сказал:

– Помните, около месяца тому назад вы сказали, что вырисовываются новые структуры, и вы сможете дать мне предсказания на будущий год?

– Точно, но я…

– Подождите. Новые факты вырисовывались, но вы не имеете доступа к ним пока. Я хочу дать их вам, чтобы начали работу по их синтезу, Лью.

– Какие факторы?

– Мои планы по участию в президентских выборах.

После долгой неловкой паузы я смог вымолвить:

– Вы имеете ввиду выборы следующего года?

– У меня нет ни малейшего шанса на следующий год, — ответил Куинн ровно. — Вы не согласны?

– Да, но…

– Никаких но. Выборы двухтысячного за Кейном и Сокорро. Мне не нужно ваше искусство прогнозирования, чтобы понять это. У них в карманах достаточно делегатов для первой номинации. Они будут соперничать с Мортонсоном в течение года, начиная с ноября, и потерпят поражение. Я считаю, что у Мортонсона будет самое большое количество голосов со времен Никсона в тысяча девятьсот семьдесят втором году, независимо от того, кто будет с ним соперничать.

– Я тоже так думаю.

Куинн сказал:

– Поэтому я и говорю о две тысячи четвертом году. Мортонсон не сможет выдвинуть свою кандидатуру на следующий срок, а у республиканцев больше такой сильной фигуры нет. Кого бы новые демократы не выдвинули на номинацию — он будет президентом. Правильно?

– Так, Пол.

– У Кейна второй возможности уже не будет. Тот, кто когда-то потерял много голосов, никогда не выигрывает. Кто там еще? Ките? Ему будет уже больше шестидесяти. Повнел? У него нет достаточной поддержки. Он будет забыт. Рандольф? Пик его возможностей — стать вице-президентом при ком-то.

– Но все еще останется Сокорро, — заметил я.

– Да, Сокорро. Если он правильно разыграет свою карту во время кампании последующих лет, у него будут сильные позиции, как бы сильно они не проиграли сейчас. Как Маски проиграл в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом и Шривер в тысяча девятьсот семьдесят втором году. Я очень много размышлял о Сокорро все это лето, Лью. Я наблюдал за ним, когда он, как ракета, взлетел после смерти Лидеккера. Поэтому я решил больше не скромничать и уже сейчас начать проталкиваться к номинации. Я должен преградить путь Сокорро. Потому что, если он добьется номинации в две тысячи четвертом, то выиграет и станет президентом на два срока, а это поставит меня в сторону до две тысячи двенадцатого года, — он посмотрел на меня своим знаменитым гипнотизирующим взглядом, пронизывая меня им так, что я почувствовал, что сейчас начну извиваться. — Мне будет Пятьдесят один в две тысячи двенадцатом году, Лью. Я не хочу ждать так долго. Возможный кандидат потеряет свое значение, если будет дюжину лет ждать своей очереди. Как ты думаешь?

– Я думаю, что вы уже просчитали весь путь.

Куинн кивнул:

– О'кей. Вот расписание, которое мы с Хейгом составили за последнюю пару дней. Мы потратили остаток тысяча девятьсот девяносто девятого года и первую половину следующего, просто закладывая фундамент. Я проезжу с речами по стране, я лучше познакомлюсь с крупными партийными лидерами, я подружусь со множеством представителей мелкой рыбешки, которые СТАНУТ крупными партийными лидерами к две тысячи четвертом году. В следующем году, когда Кейн и Сокорро будут объявлены на номинацию, я разверну широкую компанию по их поддержке, особенно на Северо-Востоке. Я, черт побери, сделаю все возможное, чтобы предоставить им штат Нью-Йорк. Я высчитал, что они будут иметь поддержку шести или семи промышленных штатов, так какого же черта мне не предоставить им мой, если я хочу проявить себя энергичным партийным лидером. Мортонсон все равно уничтожит их, так как его будет поддерживать юг и вся фермерская прослойка. В две тысячи первом году я глубоко залягу и сосредоточу все свои усилия на том, чтобы быть переизбранным в мэры. И когда это будет позади, я возобновлю поездки с речами по стране, и после выборов в Конгресс, в две тысячи втором году, я заявлю себя кандидатом. У меня будет третий и половина четвертого года, чтобы подобрать делегатов, ко времени предварительных выборов я уже буду уверен в том, что буду избран. Правильно?

– Мне нравится это, Пол. Мне это очень нравится.

– Хорошо. Ты будешь мой ключевой фигурой. Я хочу, чтобы ты полностью сконцентрировался на выработке и прогнозировании основ национальной политики, так ты сможешь набросать план действий в рамках более крупной структуры, который я только что обрисовал. Местные штаты пусть тебя не касаются, мы все знаем о Нью-Йорке. Мардикян справится с моей предвыборной кампанией без посторонней помощи. Ты должен смотреть дальше, ты будешь рассказывать мне, чего хотят люди в Огайо, на Гавайях, в Небраске, а также о том, что им будет нужно через четыре года. Ты будешь человеком, который сделает из меня президента, Лью.

– Я расшибусь, но сделаю.

– Ты будешь моими глазами, которые смотрят в будущее.

– Будь уверен, старик.

Мы ударили по рукам.

– Вперед, в двухтысячный год! — воскликнул он.

– Даешь Вашингтон! — подхватил я.

Это был глупый момент, но трогательный. История у наших ног. Марш на Белый дом. Я в авангарде со знаменем бью в барабаны. Меня так переполняли эмоции, что я чуть не начал говорить Куинну о том, чтобы он не ездил на церемонию в Кувейтский банк. Затем мне показалось, что я увидел, как лицо Карваджала с печальными глазами мелькнуло среди пылинок, танцующих в луче света, падающем из окна кабинета мэра. И я сдержался.

Итак, я ничего не сказал. И Куинн поехал и произнес свою речь. И, конечно, он произнес ее с парой неуклюжих сарказмов по поводу политической ситуации на Ближнем Востоке, («…я слышал, что на прошлой неделе король Абдулла и премьер Елизар играли в покер в казино в Эйлате. Король поставил на кон трех верблюдов и нефтяную скважину, а премьер — пять поросят и субмарину. Итак, король…» — О, нет, это слишком глупо, чтобы повторять.) Выступление Куинна было, естественно, передано в этот вечер по всем программам, а на следующий день Сити-Холл был завален гневными телеграммами. Мардикян позвонил мне и сказал, что Сити-Холл пикетируется Бнай Бриттом, объединенным Еврейским воззванием. Лигой защиты евреев и всеми активистами Дома Давида. Я пошел туда, сгорая от стыда, пробираясь сквозь толпу разъяренных евреев. Мне мучительно хотелось извиниться перед всем миром за то, что я своим молчанием допустил происшествие. Ломброзо был рядом с мэром. Мы обменялись взглядами. Я ощущал триумф — разве Карваджал не предсказал этот инцидент в точности? И в то же время я дрожал, как овца, от страха. Ломброзо подмигнул мне. И его подмигивание означало одно: он прощал и подбадривал меня.

Куинн не выглядел смущенным. Он с удовольствием толкнул ногой огромный ящик с телеграммами и сказал, криво усмехнувшись:

– Вот так мы начинаем наш поход за голосами американских избирателей. Мы не слишком-то продвинулись, ребята?

– Не беспокойтесь, — сказал я ему с бойскаутским пылом, — подобное произошло в последний раз.

25

Я позвонил Карваджалу.

– Мне нужно поговорить с вами, — сказал я.

Мы встретились на набережной Гудзона недалеко от десятой улицы. Погода была мрачная, было пасмурно, сыро и тепло. Небо было зловещего темно-зеленого цвета, грозовые тучи нависали над Нью-Джерси, ожидание Апокалипсиса наполняло все вокруг. Зловещие лучи солнца, скорее серо-голубые, чем золотые, пробивались через тучи, накрывшие полнеба смятым одеялом. Нелепая, неестественная погода, шумный аляповатый фон для нашей беседы.

Глаза Карваджала неестественно блестели. Он выглядел выше, моложе, упруго шагая танцующей походкой. Почему казалось, что он набирает силу от встречи к встрече?

– Ну? — спросил он.

– Я хочу научиться ВИДЕТЬ.

– СМОТРИТЕ, я ведь не останавливаю вас.

– Будьте серьезны, — взмолился я.

– Я всегда серьезен. Чем я йогу вам помочь?

– Научите меня делать это.

– Разве я когда-нибудь говорил вам, что этому можно научить?

– Вы сказали, что у каждого есть такой дар, но очень немногие знают, как им пользоваться. Покажите мне, как пользоваться этим.

– Этому, может быть, и можно научиться, — сказал Карваджал, — но этому нельзя научить.

– Пожалуйста!

– Почему вам так не терпится?

– Я нужен Куинну, — сказал я униженно. — Я хочу помочь ему. Стать президентом.

– Ну и что?

– Я хочу помочь ему. Я должен ВИДЕТЬ!

– Но вы ведь так хорошо можете угадывать тенденции, Лью!

– Недостаточно.

Над Хобокеном раскатился гром. Холодный сырой западный ветер гнал рваные облака. Природа создавала гротесково-комическую декорацию. Карваджал произнес:

– Положим, я приказал бы вам вручить мне полный контроль над вашей жизнью. Предположим, я попросил бы вас принимать за вас все решения, подчинять все ваши действия моим командам, полностью передать в мои руки ваше существование. И тогда я сказал бы, что у вас есть шанс научиться ВИДЕТЬ. Только шанс. Каков будет ваш ответ?

– Я бы сказал, что игра стоит свеч.

– ВИДЕТЬ не так чудесно, как вам кажется, знаете ли. Сейчас вы рассматриваете это как магический ключ к любому решению. А что, если это окажется грузом и препятствием? А что, если это обернется проклятием?

– Не думаю, что так случится.

– Откуда вам знать?

– Подобная сила может оказаться грандиозно позитивной. Я не рассматриваю это иначе, как выгоду для меня. Конечно, я вижу потенциальную негативную сторону этого, но чтобы проклятие? Нет.

– А если все-таки?

Я пожал плечами:

– Я, пожалуй, рискну. Для вас это стало проклятием?

Карваджал помолчал, посмотрел на меня, стараясь поймать мой взгляд. Это был как раз подходящий момент, чтобы молния расколола небо, чтобы ужасный раскат грома прокатился над Гудзоном, чтобы потоки дождя хлынули на набережную. Но ничего подобного не случилось. Неожиданно прямо над нами облака расступились и мягкий теплый желтый солнечный свет рассеял грозовую тучу. Ну, достаточно о природе в роли постановщика сцены.

– Да, — спокойно промолвил Карваджал. — Проклятие. Только проклятие, проклятие.

– Я не верю вам.

– Какое это имеет для меня значение?

– Даже если это — проклятие для вас, я не думаю, что оно будет проклятием для меня.

– Очень смело, Лью, или очень глупо.

– И то, и другое. И тем не менее, я хочу научиться ВИДЕТЬ.

– Вы хотите стать моим учеником, преемником — странное, неприятное слово.

– В чем это будет заключаться?

– Я уже говорил вам. Вы подчинитесь мне, не задавая вопросов, но я не гарантирую результатов.

– А как же это поможет нам ВИДЕТЬ?

– Никаких вопросов, — напомнил он, — просто подчиняйтесь мне, Лью.

– Договорились.

Сверкнула молния. Небеса разверзлись, и сумасшедший ливень обрушился на нас с невероятной свирепостью.

26

Полтора дня спустя.

– Самое худшее, — сказал Карваджал, — видеть свою собственную смерть. Этот момент, когда жизнь покидает вас, а на самом деле вы еще не умираете, но должны ВИДЕТЬ это.

– Это то проклятие, о котором вы говорили?

– Да. Это проклятие. Это то, что убило меня. Лью, задолго до срока. Мне было около тридцати, когда я впервые ее УВИДЕЛ. И ВИДЕЛ с тех пор много раз. Я знаю день, час, место, обстоятельства. Я переживаю это снова и снова: начало, середину, конец, темноту, тишину. И однажды показавшись мне, она превратила мою жизнь в бессмысленное кукольное представление.

– А что хуже всего, — спросил я, — знать — когда; знать — как?

– Знать — что, — ответил он.

– Что вы вообще умрете?

– Да.

– Я не понимаю. Я имею в виду, это, конечно, неприятно, — наблюдать, как ты умираешь, видеть свой собственный конец, как в киножурнале, но разве может быть в этом такой серьезный элемент неожиданности? Я говорю, что смерть неизбежна, и мы все с раннего детства знаем об этом.

– Да?

– Конечно, знаем.

– Вы думаете, что вы тоже умрете, Лью?

Пару минут я моргал глазами в удивлении:

– Естественно.

– И вы абсолютно убеждены в этом?

– Я вас не понимаю. Неужели вы подозреваете, что у меня есть иллюзия бессмертия?

Карваджал безмятежно улыбнулся.

– У всех есть, Лью. Когда вы ребенок и умирает ваша любимая золотая рыбка или собака, вы говорите себе: «Ну, рыбки долго не живут, а у собак век короткий», — так вы отбрасываете от себя первый опыт смерти. Ваш юный сосед упал с велосипеда и сломал себе шею. «Ну, — говорите вы, — произошел несчастный случай, но это ничего не доказывает. Есть очень осторожные люди, и я — один из них». Умирает ваша бабушка. Она была старой и долго болела, она вообще не берегла себя, она выросла среди поколения, которое имело достаточно примитивную превентивную медицину, поэтому она не знала, как нужно заботиться о себе. Со мной этого не случится, говорите вы, со мной такого не будет.

– У меня умерли родители, сестра. У меня была черепаха, и она умерла. Смерть не является чем-то далеким и нереальным в моей жизни. Нет, Карваджал, я верю в смерть. Я принимаю факт смерти. Я знаю, что умру.

– Нет, не на самом деле.

– Но как вы можете так говорить?

– Я, знаю, как люди чувствуют это. Я знаю, как я чувствовал прежде, чем УВИДЕЛ, как сам умираю, и во что я превратился после этого. Те немногие, кто это пережил, изменились так же, как я. А может, до сих пор еще никто этого не пережил. Послушайте меня, Лью. Никто искренне и полностью не верит, что умрет, что бы он там ни думал. Вы можете принимать смерть тут, снаружи, но вы не принимаете ее на клеточном уровне обмена веществ и деления клеток. Ваше сердце не перестает биться в тридцатилетнем возрасте, и оно знает, что никогда не перестанет. Ваше тело работает, как трехсменная фабрика, производя кровяные тельца, лимфу, семя, слюну, все точно вовремя, и ваше тело знает, что так будет всегда. И ваш мозг, который воспринимает себя центром великой драмы, где звезда — Лью Николс, целая вселенная, огромная коллекция собственности, все, что происходит, происходит вокруг ВАС, в связи с ВАМИ, с ВАМИ как центром и осью, вокруг которой все вращается. И если вы идете к кому-нибудь на свадьбу, то эта сцена называется не «Свадьба Дика и Джуди», а «Лью Николс на чьей-то свадьбе». И если политик становится президентом, это не «Пол Куинн становится президентом», а «Переживания Лью Николса по поводу становления Пола Куинна президентом». И если звезда взорвется, то заголовок будет не «Образование новой звезды», а «Вселенная Лью Николса потеряла свою звезду», и так далее. И так с каждым. Каждый — герой огромной драмы существования. Дик и Джуди тоже выполняют роль звезд в своих головах, и Пол Куинн, и каждый из вас знает, что если он умрет, то погаснет целая вселенная, как выключенный свет. Это невозможно. И поэтому вы не собираетесь умирать. Вы уверены, что вы — исключение. Чтобы дело продолжалось, вы будете существовать. Все другие — это вы, Лью, понимаете

– умрут, им не повезло, их карьеры сломаны, сценарий предписывает им исчезнуть с дороги, но только не вам, нет, не вам! Не так ли на самом деле все обстоит. Лью, в глубине вашей души, на том таинственном уровне, в который вы время от времени спускаетесь?

Я заставил себя улыбнуться.

– Может быть, в конечном итоге и так, но…

– Так. И так для всех. И так для меня. Да, люди умирают, Лью. Некоторые умирают в двадцать лет, а некоторые в сто двадцать. И ВСЕГДА это неожиданность. Они стоят, глядя в открывающуюся им темноту, как говорят в бездну. Боже мой, я был не прав, это действительно происходит со мной, даже СО МНОЙ! Это такой шок, такой ужасный удар для своего Я — узнать, что ты не уникальное исключение, как ты считал. Но есть что-то успокаивающее, вплоть до последнего момента, в приверженности идеи, что, может быть, ты выберешься, как-нибудь избежишь. И у всех есть это успокоительное чувство, Лью. У всех, кроме меня.

– Вы УВИДЕЛИ это так ужасно?

– Это уничтожило меня. Это лишило меня той большой иллюзии, тайной надежды на бессмертие, которая помогает нам держаться. Конечно, я вынужден был продолжать жить еще тридцать лет или более, потому что я ВИДЕЛ, что это не произойдет со мной, пока я не стану стариком. Но знание этого возвело стену вокруг моей жизни, границу, непробиваемый замок. Я больше не был мальчиком, у меня был настоящий приговор и время до его исполнения. Я не мог рассчитывать на то, что буду наслаждаться вечностью, как другие. У меня оставалось только тридцать жалких лет жизни. Знание этого ограничивает вашу жизнь, Лью. Оно лимитирует ваши возможности.

– Мне нелегко понять, почему оно должно произвести такое действие.

– Со временем вы поймете.

– Может быть, для меня это будет не так, когда я узнаю.

– Ах, — воскликнул Карваджал, — мы все считаем себя исключением.

27

Когда мы встретились в следующий раз, он рассказал, как будет проходить его смерть. Он сказал, что ему осталось жить меньше года. Это должно будет случиться весной двухтысячного года, где-то между десятым апреля и двадцать пятым, хотя он утверждал, что знает точную дату, вплоть до времени дня, но не желал быть более точным.

– Почему вы не раскрываете мне этого? — спросил я.

– Потому, что я не хочу страдать от вашего собственного напряжения и ожидания, — ответил Карваджал резко, — я не хочу, чтобы вы демонстрировали в тот день, что он настал, прибыв ко мне в полном расстройстве чувств.

– А я буду здесь? — спросил я удивленно.

– Конечно.

– А вы не скажете, где это случится?

– У меня дома, — сказал он. — Мы с вами будем обсуждать кое-какие проблемы, которые вас будут тогда волновать. В дверь позвонят. Я отвечу, и человек насильно ворвется в дом. Вооруженный человек с рыжими волосами, который…

– Минуточку. Вы однажды мне говорили, что в этом районе вас никто никогда не беспокоил, и никогда не побеспокоит.

– Никто из тех, кто ЖИВЕТ ЗДЕСЬ, — произнес Карваджал. — Это будет незнакомец. Ему дадут мой адрес по ошибке, он перепутает квартиру — он придет за партией наркотиков, каких-то, какие используют нюхачи. Когда я ему скажу, что у меня нет лекарств, он мне не поверит. Он подумает, что здесь какая-то двойная игра, и рассердится, начнет размахивать пистолетом, угрожая мне.

– А что буду делать я, когда это будет происходить?

– Смотреть.

– Смотреть? Просто смотреть со сложенными руками, как зритель?

– Просто смотреть, — подтвердил Карваджал, — как зритель.

В его голосе послышались острые нотки, как будто от отдавал мне приказание: «Вы ничего не будете предпринимать во время этой сцены. Вы будете оставаться вне ее, в стороне, как простой наблюдатель».

– Я мог бы ударить его лампой, я мог бы попытаться выхватить оружие.

– Вы не сделаете этого.

– Ладно, — сказал я. — Что же случиться?

– Кто-то постучит в дверь. Один из моих соседей, который услышит шум и забеспокоится обо мне… Вооруженный запаникует. Подумает, что это полиция, или, может быть, соперничающая банда. Он выстрелит три раза; затем он разобьет окно и скроется. Пули ударят меня в грудь, руку и заденут голову. Я буду умирать около минуты. Вы вообще не пострадаете.

– А потом?

Карваджал засмеялся:

– А потом? А потом? Откуда я знаю. Я вам говорил: я ВИЖУ как через перископ. Перископ может достать только до этого момента, не дальше. Там для меня восприятие кончается.

Как он был спокоен! Я воскликнул:

– Вы именно это ВИДЕЛИ в тот день, когда мы с вами обедали в клубе «Купцов и судовладельцев».

– Да.

– Вы сидели; наблюдая, как вас расстреливают, а потом как ни в чем не бывало предложили просмотреть меню?

– Сцена для меня была не нова.

– Как часто вы ее видели? — поинтересовался я.

– Не представляю. Двадцать раз, пятьдесят, может быть, сто. Как повторяющийся сон.

– Повторяющийся кошмар.

– К этому привыкаешь. Это вызывало много эмоциональных переживаний после первой дюжины просмотров.

– Для вас это не более, чем кино? Старый фильм по ночному телевидению?

– Что-то вроде этого, — согласился Карваджал. — Сцена сама по себе стала обычной, скучной, избитой, предсказуемой. Это соучастие, которое продолжается, которое никогда не теряет власти надо мной, и детали сами по себе становятся неважными.

– Вы просто подчинились этому. Почему бы вам не попытаться захлопнуть дверь перед этим человеком, когда он придет. Почему бы вам не позволить мне спрятаться за дверью и сбить его с ног? Почему бы вам не попросить полицию обеспечить вам специальную охрану в этот день?

– Естественно, нет. Что хорошего это даст?

– Ну, как эксперимент…

Он поджал губы. Он казался раздраженным моим упорным возвращением к теме, которая была для него абсурдной.

– То, что я ВИЖУ — это то, что произойдет. Время для экспериментов было пятьдесят лет назад, и все эксперименты провалились. Нет, мы не будем вмешиваться, Лью. Мы послушно сыграем наши роли, вы и я. Я знаю, что мы сыграем.

28

Теперь я совещался с Карваджалом ежедневно, иногда несколько раз в день, обычно по телефону, передавая мою самую последнюю политическую информацию — стратегию, сведения о планах, все, что хотя бы отдаленно имело отношение к делу введения Пола Куинна в Белый Дом. Причиной для наполнения всем этим материалом ума Карваджала был эффект перископа: он не мог ВИДЕТЬ ничего из того, что каким-нибудь образом не было получено его сознанием, а того, чего он не мог УВИДЕТЬ, он не мог и передать мне. Что же я делал? Я звонил в будущее и получал оттуда послания через Карваджала. Те сведения, что я передавал ему сегодня, конечно, были бесполезны, так как я сегодня уже знал их. Но то, что я буду сообщать ему через месяц, может иметь огромную ценность для меня сегодня. Информация, возможно, в какой-то момент выстроится в систему. Я начал вводить сюда струю, питая Карваджала данными, которые он ВИДЕЛ месяц или даже годы тому назад! За оставшийся год жизнь Карваджала должна стать уникальным хранилищем будущего, будущих политических событий. (Фактически, он уже был этим хранилищем, но теперь я постоянно проверял его, чтобы убедиться, что он получает именно ту информацию, которую ты запрашиваешь. Все это было парадоксально, но я предпочитаю не принимать эти парадоксы близко к сердцу.) И Карваджал день за днем выплескивал мне данные — главным образом то, что касалось заблаговременного формирования удела Куинна. Все это я передавал Хейгу Мардикяну, хотя кое-что попало и в сферу деятельности Джорджа Миссакяна — отношения со средствами массовой информации; кое-что, имеющие отношение к финансовыми делам, шло к Ломброзо; кое-что я отправлял непосредственно Куинну. Мои выведенные Карваджалом памятки на текущую неделю включали в себя такие пункты:

– Пригласить комиссионера общественного развития Спрекласса на ленч. Предложить возможные суждения.

– Посетить свадьбу сына сенатора Вилкома.

– Сказать Кону Эду (конфиденциально), что нет надежды на «добро» на Флатбушский плавильный завод.

– Брат губернатора — напомните о нем администрации Триборо. Предварительно шутливо осудите кумовство на пресс-конференции.

– На подписании билля в Нью-Масс-Кон подойдите к спикеру ассамблеи Файнбергу и тепло пожмите ему руку.

– Точка зрения газет: библиотеки, лекарства, миграция населения внутри штата.

– Поездка по историческим окрестностям района Гармента с новым израильским генеральным консулом. В группу включить Либмана, Беровнца, миссис Вайсбард, Рэбби Дибина, а также миссис О'Нил.

Иногда я понимал, почему мое я рекомендовал Куинну единый образ действий, а в другое время меня ставило в тупик, например, почему я велел ему наложить вето на безобидное предложение городского совета запретить стоянку на юге Канал-стрит. Как это могло бы помочь ему стать президентом? Карваджал не помогал. Он просто передавал замечания от меня того, который жил в восьмом или девятом месяцах впереди от сегодняшнего дня. Так как он будет мертв до того, как эти вещи смогут раскрыть свой истинный смысл, он не имел представления, какой эффект они могут произвести, да и не желал знать этого. Он давал мне все эти сведения с видом «бери и уходи». Не расспрашивай, почему. Следуй сценарию, Лью, сценарию.

И я следовал сценарию.

Мои политические амбиции в пользу другого человека начали принимать характер божественной миссии: используя дар Карваджала и харизму Куинна, я смогу переделать мир в лучшее место идеального неспецифичного характера. Я чувствовал пульс власти у себя в руках. Если раньше я рассматривал президентство Куинна как самоцель, то теперь я создал целую утопию, планируя править всем миром благодаря возможности ВИДЕТЬ. Я думал: больше никаких манипуляций, передислокаций, мотиваций, политических махинаций, кроме как на службу великому предназначению, которое я сам и создал.

День за днем я посылал свои записки Куинну и его фаворитам. Мердикян и мэр принимали материал, который я им вручал, за результат моих собственных прогнозов, за продукт опроса избирателей, работы моего компьютера и моего прекрасного хитрого мозга. А так как достижения моего стохастического внутреннего взгляда в течение многих лет были постоянно блестящими, то они в точности следовали моим предписаниям. Без всяких вопросов. Иногда Куинн смеялся и говорил: «Послушай, парень, я что-то не вижу в этом смысла», — а я отвечал ему: «Он будет, будет», — и он делал как я говорил. Хотя Ломброзо, должно быть, понимал, что большинство этих вещей я получаю от Карваджала. Но он ни разу не сказал об этом ни слова мне, а тем более — я верю — Куинну или Мардикяну.

От Куинна я получал также инструкции более персонального плана.

– Вам пора состричь волосы, — сказал он мне в начале сентября.

– Вы имеете ввиду покороче?

– Совсем.

– Вы предлагаете мне обрить череп?

– Именно об этом я и говорю.

– Нет, — сказал я. — Если и есть какая-то глупая прихоть, к которой я питаю отвращение, так это…

– Это не имеет отношения к делу. Так что с этого месяца вы начинаете носить волосы именно так. Займитесь этим завтра, Лью.

– Я никогда не имел ничего общего с пруссаками, — возражал я, — это настолько не соответствует моим…

– Надо, — сказал Карваджал просто. — Как вы можете с этим спорить?

Да и что было толку в спорах? Он ВИДЕЛ меня лысым, так что я должен был пойти и превратиться в пруссака. Не задавай мне никаких вопросов, сказал мне этот человек, когда я пришел к нему — просто следуй сценарию, малыш.

Я с писком затащил себя в парикмахерскую. И вышел оттуда гротесковым Эрихом фон Штрохаймомоминус — монокль и пластмассовый воротничок.

– Как ты волшебно выглядишь! — воскликнула Сундара. — Грандиозно!

Он нежно провела пальцами по моему колючему скальпу. Это было впервые за два-три месяца, когда между нами возникли какие-то флюиды. Ей нравилась стрижка, она просто обожала ее. Конечно, иметь на голове такую сжатую стерню было как раз в стиле сумасшедшего Транзита. Для нее это было знаком, что я, может быть, приму эту религию.

Затем последовали другие приказы.

– Проведите выходные дни в Каракасе, — велел Карваджал. — Зафрахтуйте рыболовное судно. Вы поймаете меч-рыбу.

– Почему?

– Делайте, — произнес он неумолимо.

– Я считаю, что мне просто неуместно ехать в…

– Пожалуйста, Лью. С вами так трудно.

– Вы по-крайней мере хоть объясните?

– Объяснения нет. Вам надо ехать в Каракас.

Абсурд. Но я поехал в Каракас. Я выпил слишком много коктейлей с несколькими адвокатами из Нью-Йорка, которые не знали, что я — правая рука Куинна, и громко поносили его, без конца вспоминая добрые старые дни, когда Готфрид держал всю чернь навытяжку. Очаровательно. Я нанял лодку и действительно поймал меч-рыбу, чуть не вывихнув себе при этом запястье. За головокружительную цену мне сделали чучело из этого чудовища. Мне начало казаться, что Карваджал и Сундара, должно быть, объединились, чтобы свести меня с ума или отдать в лапы какого-нибудь проктора Транзита. (Одно и то же?) Но это было невозможно. Больше похоже, что Карваджал просто указывал мне сокрушительный курс следования сценарию. Принимайте любые диктаты, поступающие из будущего.

И я принимал диктаты.

Я отрастил бороду. Я купил новую модную одежду. Я снял медлительную с коровьим выменем шестнадцатилетку в Таймс-сквере, накачал ее ромовым коктейлем на верхотуре Хьятт Рейдженсу, снял там комнату и часа два страстно трахал ее. Я провел три дня в Колумбийском медицинском центре в качестве добровольца для сонопунктурных исследований. Когда я сбежал оттуда, я чувствовал, как гудит каждая моя косточка. Я отправился в игровой зал рядом с моим домом и поставил тысячу баксов на 666 и все проиграл, потому что в тот день выиграл шестьсот шестьдесят семь. Я горько упрекал в этом Карваджала: «Я не возражаю против безумств, но это слишком дорогое безумство. Неужели вы не могли дать мне, по-крайней мере, правильное число!» Он криво усмехнулся и сказал, что ДАЛ мне правильное число. Я понял, что и подразумевалось, что я проиграю. Все это составляло часть моего обучения. Экзистенциальный мазохизм: увлечение азартными играми. Хорошо. Никогда не задавать вопросов. Через неделю он дал мне число триста тридцать три, и я довольно много выиграл. Так что кое-какая компенсация все-таки была.

Следуй сценарию, детка. Не задавай вопросов.

Я продолжал носить свою смешную одежду. Я регулярно брил череп. Я примирился с зудом, который вызывала борода, и вскоре перестал замечать ее. Я посылал мэра завтракать и обедать с предсказанным ассортиментом пока невлиятельных политиков. Господи, помоги мне! Я следую сценарию.

В начале октября Карваджал сказал: «Теперь подавай документы на развод».

29

Развод, сказал Карваджал одним свежим блестящим солнечным днем в октябре, когда резкий западный ветер кружил желтые засохшие листья клена. Теперь подавай документы на развод, теперь клади конец своему браку. Среда шестого октября тысяча девятьсот девяносто девятого года, осталось всего восемьдесят шесть дней до конца века, хотя, конечно, пурист может логически настаивать, что новый век начнется только первого января две тысячи первого года. В любом случае осталось восемьдесят шесть дней до смены цифр. А КОГДА СМЕНИТСЯ ЦИФРА, сказал Куинн в одной из своих самых известных речей, ДАВАЙТЕ ПРОИЗВЕДЕМ ЧИСТКУ СРЕДИ ДЕПУТАТОВ И НАЧНЕМ ОБНОВЛЕНИЕ, ПОМНЯ, НО НЕ ПОВТОРЯЯ ОШИБОК ПРОШЛОГО. Неужели женитьба на Сундаре была одной из ошибок прошлого? Теперь подавай документы на развод, сказал мне Карваджал, при этом он не приказывал мне, а просто бесстрастно констатировал факт необходимости грядущего изменения положения. Значит, несгибаемое неотвратимое будущее неизбежно уничтожает настоящее. За братьями Орвилом и Вилбуром Райтами пришло время Нитту Хока; за Джоном Ф.Кеннеди пришло время Лью Харви Освальда, за Лью и Сундарой Николс приходит время развода, угрожающе маячащего, как айсберг, в грядущих месяцах. Почему? Почему? С какой целью? Por que (пур ке), pourquoi (пуркуа), warum (варум)? Я все еще любил ее. Хотя брак просто разваливался все это лето, и теперь было предписано облегчить его смерть. То, что у нас было, прошло, превратилось в руины: она потерялась в ритмах и ритуалах Транзита, полностью отдавшись своим священным нелепостям, а я глубоко погрузился в мечты и видения власти. И хотя у нас было общее жилье и постель, больше ничего общего не оставалось. Наши отношения питались тончайшей струйкой топлива, бесцветным бензином ностальгии, инерцией воспоминаний о страсти, которую мы когда-то переживали.

Я думаю, что мы занимались любовью три раза в то последнее лето. ЗАНИМАЛИСЬ ЛЮБОВЬЮ! Нелепый эвфемизм для обозначения полового акта, такой же плохой, как гротесковое СПАЛИ ВМЕСТЕ. Чтобы мы с Сундарой ни делали во время этих трех соприкосновений плоти, любовью там и не пахло. Мы потели, сбивали простыни, тяжело дышали, даже испытывали оргазм, но любовь? Любовь была где-то там глубоко спрятана, закрыта в капсуле внутри меня, а может, внутри нее тоже, отложенная давно и надолго и опечатанная, как марочное вино, как спрятанный в сейфе капитал. И когда наши тела совокуплялись в эти три влажные летние ночи, мы не занимались любовью, мы просто опустошали все еще существующий, но уменьшающийся депозит. Проживали свои активы.

Три раза за три месяца. Не так много месяцев назад нам удавалось иметь лучший счет в любые данные пять дней, но это было до того, как таинственный стеклянный барьер поднялся между нами. Может, это была моя вина: я теперь никогда не домогался ее, а она, возможно, под действием предписаний Транзита, обречена была не домогаться меня. Ее податливое страстное тело не потеряло в моих глазах своей прелести, меня также не душила ревность к какому-нибудь другому любовнику, даже случай с лицензией в публичный дом не повлиял на мое желание обладать ею. Ничего, ничего такого вообще. Чем она там могла заниматься с другими, даже это, теряло для меня значение, когда она находилась у меня в объятиях. Но в эти дни мне показалось, что секс между Сундарой и мной был каким-то неуместным, несоответствующим, вышедшим из употребления обменом лишенной стоимости валютой. У нас нечего было предложить «друг другу кроме своих тел, контакты между нами на всех других уровнях разрушились, а единственный — телесный — был хуже, чем бессмыслен.

Последний раз, когда мы… занимались любовью, спали вместе, совершали половой акт, трахались… имел место за шесть дней до того, как Карваджал вынес смертельный приговор нашему браку. Я не знал, что это будет в последний раз, хотя должен был бы, если бы был хотя бы наполовину таким пророком, которым люди меня считали и платили мне за это деньги. Но как я мог выявить апокалиптические полутона, осознать, что занавес опускается? Не было никаких признаков грозы в небе. Это был четверг тридцатого сентября, тихая ночь на переходе лета к осени. Мы выезжали в эту ночь с нашими старыми друзьями — шведской семьей из трех Калдкоттов. Тим, Бет и Коринн. Мы обедали в Баббл, затем смотрели представление на крыше. Данным давно мы с Тим были членами одного теннисного клуба, и однажды выиграли смешанный парный турнир, этого оказалось достаточно для того, чтобы мы продолжали время от времени поддерживать связь. У нее были длинные ноги, легкая походка, она была очень богатой и полностью аполитичной, и ее компания доставляла мне истинную радость в дни моей деятельности в Сити-Холле. Никаких рассуждении о капризах избирателей, никаких завуалированных предложений, которые нужно было бы передать Куинну, никаких нудных анализов тенденций развития событий, просто веселье и игры. Мы много пили, обкуривались наркотиками. Мы все пятеро флиртовали между собой. И этот флирт влек меня в постель с двумя Калдкоттами составить трио с очаровательной Тим и золотоволосой Коринн, пока Сундара устроится с третьим. Но по мере того, как вечер разворачивался, я почувствовал сильные сигналы в мою сторону со стороны Сундары. Удивительно! Может, она так обкурилась, что забыла, что я всего лишь ее муж? А может, она воплощала непредсказуемый процесс Транзита? А может, прошло так много времени с тех пор, как мы в последний раз были вместе, что я уже казался чем-то новым для нее? Не знаю. И никогда не узнаю. Но тепло ее неожиданного взгляда вызвало такой огонь между нами, что он быстро разбушевался. И мы быстро с извинениями покинули Калдкоттов, постаравшись сделать это весело и деликатно (они были настоящими аристократами чувственности, поэтому не возникло никакой неловкости, ни намека на неудовольствие; и мы расстались изящно, договорившись вскоре опять собраться), и поспешили домой, все еще пылая, все еще раскаляя страсть.

Не случилось ничего, что помешало бы этому нашему состоянию, одежда сброшена, тела сблизились. Сегодня не было никаких предварительных ритуалов Кама-Сутры. Она пылала, я тоже, и мы совокуплялись как животные. Она судорожно вздохнула, когда я вошел в нее. Ее всхлип, казалось, сочетал в себе сразу несколько нот, как звук, издаваемый одним средневековым индийским инструментом, настраиваемым только в минорном ключе и воспроизводящим печальные струнные аккорды. Возможно, она знала, что это финальное соединение нашей плоти. Я двигался над ней с уверенностью, что я ничего не сделал не так: если когда-то я и следовал сценарию, то это был именно тот случай, никаких сомнений, расчетов, никакого отделения себя от действия. Я — как движущаяся точка на поверхности континуума, точно соответствуя, попадая в резонанс с колебаниями мгновения. Я лежал сверху, сжимая ее в объятиях — классическая западная позиция, которую мы, будучи приверженцами различных восточных вариантов, редко принимали. Мои спина и бедра были тверды, как закаленная дамасская сталь, упруги, как большинство полимерных пластиков, и я двигался туда и обратно, туда и обратно легкими уверенными толчками, поднимая ее как на драгоценном колесе на более высокий уровень чувствительности и перенося себя туда же. Для меня это было безупречное слияние, рожденное и усталость, и отчаянием, опьянением и разочарованием, и состоянием типа «мне-нечего-больше-терять». Это нескончаемое движение могло бы длиться до утра. Сундара тесно прижималась ко мне, точно отвечая на каждый мой толчок. Ее колени были подняты почти к груди, и когда мои руки гладили шелк ее кожи, я снова и снова наталкивался на холодный металл эмблемы Транзита, прикрепленный ремнем к ее бедру. Она никогда не снимала ее, НИКОГДА. Но даже это не нарушало совершенства. Но, конечно, это не было актом любви: это было просто спортивное состязание, два бесподобных дискобола двигались в тандеме, совершая предписанный и определенный ритуал, который от них требовался. Какое отношение это имело к любви? Во мне была любовь к ней, да, отчаянно голодный, скребущий, кусающий и трепещущий род любви. Но у меня больше не было способа выразить эту любовь ни в постели, ни вне ее.

Итак, мы собрали все золотые олимпийские медали: за ныряние с вышки, фигурные прыжки с трамплина, фантастическое фигурное катание, прыжки с шестом, бег на четыреста метров, — и незаметными толчками и нашептыванием подвели друг друга к завершающему моменту и затем мы вошли в него, в эту бесконечную паузу растворения в источнике создания, затем эта бесконечная пауза закончилась, и мы оторвались друг от друга, обливаясь потом, жаркие и истощенные.

– Ты не мог бы принести мне стакан воды? — попросила Сундара через несколько минут.

Вот так это закончилось.

– А теперь готовь документы на развод, — сказал Карваджал шесть дней спустя.

30

Твое дело — подчиняться мне, никаких вопросов, никаких гарантий. Не задавать вопросов. Но сейчас я должен спросить. Карваджал толкал меня на шаг, который я не мог предпринять без какого-либо объяснения.

– Вы обещали не спрашивать, — мрачно произнес он.

– Тем не менее. Дайте мне какие-нибудь нити, объясните.

– Вам это очень нужно?

– Да.

Он старался подавить меня взглядом. Но его пустые глаза, иногда так сурово безответные, сейчас меня не испугали. Мои способности предчувствия подсказывали мне сейчас, чтобы я продолжал давить на него, требовать, чтобы он раскрыл передо мной структуры событий, в которые я вступаю. Карваджал упрямился. Он смущался, потел, напоминал о том, что я уже несколько недель, даже месяцев, учусь справляться этими неподобающими всплесками неуверенности. Он требовал принимать судьбу, следовать сценарию, делать так, как он говорит. И все будет в порядке.

– Нет, — говорил я, — я люблю ее, даже сегодня развод — не шутка, я не могу пойти на это из прихоти.

– Но вы же учитесь…

– К черту это! Почему я должен оставить жену только из-за того простого факта, что в последнее время у нас не очень хорошо? Порвать с Сундарой совсем не то же самое, что остричь волосы, знаете ли.

– Конечно, то же самое.

– То?

– В течении времени все события равнозначны, — произнес он.

Я фыркнул:

– Не говорите чепухи. Разные действия имеют разные последствия, Карваджал. Какие волосы я ношу, длинные или короткие, не оказывает сильного воздействия на окружающее меня. А в результате браков иногда появляются дети. А дети — уникальные генетические создания. И дети, которые могут родиться от меня и Сундары, если мы захотим родить, будут отличаться от тех, которые она или я можем произвести на свет от других особей противоположного пола. И разница… Боже, если мы расстанемся, я могу снова жениться на ком-нибудь еще и стать прародителем следующего Наполеона, а если я останусь с ней, я могу… ну, как вы можете говорить, что события равнозначны в течении времени.

– Вы очень медленно ухватываете суть, — печально выдавил из себя Карваджал.

– Что?

– Я не говорил о последствиях. Только о событиях. Все события равнозначны В СВОЕЙ ВОЗМОЖНОСТИ, Лью. Я имею ввиду всеобщую возможность осуществления любого события, которое произойдет…

– Тавтология!

– Да, но вы и я имеем дело именно с тавтологией. Говорю вам, я ВИЖУ, как вы разводитесь с Сундарой, так же, как ВИДЕЛ, что вы срезали волосы. Поэтому эти события имеют равнозначную возможность.

Я закрыл глаза и долго сидел молча.

Наконец, я сказал:

– Расскажите мне, ПОЧЕМУ я развожусь с ней. Нет ли какой-либо возможности восстановить отношения? Мы не ссоримся. У нас нет серьезных несогласий по поводу денег. Мы одинаково смотрим на многие вещи. Мы перестали касаться друг друга, да, но это все, просто перешли в разные сферы. Вы не думаете, что мы могли бы вернуться друг к другу, если бы предприняли искренние попытки?

– Да.

– Так почему бы нам тогда не попробовать, вместо того, чтобы…

– Тогда вам надо войти в Транзит.

Я пожал плечами.

– Я мог бы сделать это, если надо. Если единственной альтернативой является потеря Сундары.

– Вы не сможете. Это враждебно вам. Лью. Транзит противостоит всему, во что вы верите, и всему, на что вы работаете.

– Но чтобы удержать Сундару…

– Вы уже потеряли ее.

– Но это только в будущем. Она все еще моя жена.

– То, что потеряно в будущем, потеряно уже сейчас.

– Я отказываюсь…

– Вы должны, — закричал он. — Это единственное, Лью! Это единственное. Вы так далеко прошли со мной и до сих пор не видите этого?

Я видел это. Я знал каждый аргумент, который он может привести. Я верил им всем. И моя вера не была тем, что находилась снаружи, как панели орехового дерева, она была чем-то внутренним, чем-то, что выросло и развивалось во мне в эти последние месяцы. И все-таки я настаивал. Я все еще искал выхода. Я продолжал цепляться за любую соломинку в штормящем море, как будто меня должно было затянуть на дно.

Я взмолился:

– Заканчивайте свой рассказ. Почему так необходимо и неизбежно покидать Сундару?

– Потому что ее судьба в Транзите, а вы максимально отстоите от него. Они стремятся к неуверенности, а вы — к уверенности. Они стараются разрушать, а вы — строить. Это фундаментальное философское расхождение, которое будет становиться все шире, и через которое невозможно перебросить мост. Поэтому вам надо расстаться.

– Как скоро?

– Вы будете жить один уже до конца этого года, — рассказывал он мне. — Я несколько раз ВИДЕЛ вас на новом месте.

– Со мной не было никакой женщины?

– Нет.

– Я не особенно хорош в безбрачии. Маловато практики.

– У вас будут женщины. Лью. Но жить вы будете один.

– Сундара достанется Кондо?

– Да.

– А картины, скульптуры…

– Я не знаю, — Карваджал выглядел раздраженным. — Я не обращаю внимания на такие детали. Вы знаете, что для меня они не имеют значения.

– Знаю.

Он отпустил меня. Я прошел пешком по городу около трех миль, ничего вокруг себя не видя и не слыша, ни о чем не думая. Я был один в вакууме; я один населял огромную пустоту. На углу какой-то улицы и Бог-знает-какого авеню я обнаружил телефонную будку, бросил жетон в щель и набрал номер конторы Хейга Мардикяна, я слушал гудки, пробивавшие себе путь сквозь заслон абонентов, наконец, Мардикян взял трубку.

– Я собираюсь разводиться, — сообщил я ему и минуту слушал рычание тишины его изумления, бьющее провода, как прибой на Огненной Земле во время мартовского шторма. Затем я добавил: — Меня не интересуют финансовые аспекты. Мне нужен чистый разрыв. Назови мне адвоката, которому ты доверяешь, Хейг, какого-нибудь, кто сможет сделать это быстро, не причиняя ей страданий.

31

В снах перед пробуждением я представлял то время, когда я действительно смогу ВИДЕТЬ. Мое видение пронзит темную невидимую сферу, которая окружает нас, и я попаду в царство света. Я еще сплю, я еще заключен в темницу, я еще слеп, а сейчас на меня снисходит трансформация. Она похожа на пробуждение. Мои оковы падают, мои глаза открываются. Вокруг меня медленно, неуверенно передвигаются окутанные покрывалом тьмы фигуры, слепые и спотыкающиеся, с серыми лицами, на которых написано недоумение и неуверенность. Эти фигуры — вы. А среди вас и над вами танцую я, мои глаза светлы, тело объято пламенем радости нового восприятия. Как будто я жил на дне моря, согбенный под ужасным давлением, удерживаемый в стороне от мучительной яркости этой преградой неизменной и непроницаемой, этой поверхностью между морем и небом, а теперь я прорвался сквозь нее туда, где все сияет и светится, все окружено ореолом блеска, сверкающего золотом и пурпуром. Да. Да. Наконец я ВИЖУ!

Что я ВИЖУ?

Я ВИЖУ прекрасную безмятежную землю, на которой разыгрываются драмы. Я ВИЖУ изнурительную борьбу слепоты и глухоты, избиваемых недостойной судьбой. Я ВИЖУ, как горы развертываются передо мной, как раскрываются листья папоротника весной, ярко-зеленые на верхушках, устремляясь от меня в бесконечность. В бриллиантовых всплесках перемежающегося света я ВИЖУ, как десятилетия разрастаются в века, века становятся эрами и эпохами. Я ВИЖУ медленное изменение времен года, систолы и диастолы зимы и лета, осени и весны, полностью очерченные ритмы тепла и холода, засухи и дождей, солнечного света, туманов и темноты.

Нет предела моему видению. Вот лабиринты завтрашних городов, подъемы и спады, и вновь подъемы, Нью-Йорк в лунатическом росте, башня на башне, старые постройки превращаются в руины, на которых покоятся новые сооружения, слой за слоем вниз, как изменение пластов Трои Шлимана. Через кривые улочки торопливо бегут незнакомцы в странной одежде, разговаривая на жаргоне, которого я не понимаю. Передвигаются машины на комбинированных ногах. Механические птицы щебечут, как скрипучие калитки, трепещут крыльями над головой. Все в изменении. Взгляните, океан отступает и ползающие коричневые твари лежат на мели, ухватившись за обнаженное морское дно! Смотрите, море возвращается, бурля вокруг древних магистралей, почти приближаясь к границе города! Видите, небо зеленое, а дождь черный! Взгляните, здесь изменение, здесь трансформация, здесь капризы времени. Я ВИЖУ все это!

Это вечное движение галактик, туманных и бесконечных. Эти давящие параллели, эти зыбучие пески. Солнце очень теплое. Слова стали острыми, как иглы. Я мельком выхватываю видение крупных явлений, возникающих, поднимающихся, распадающихся и умирающих. Это границы империи гадов. Это стена, от которой начинается республика длинноногих насекомых. Сам человек изменяется. Его тело много раз трансформируется, он становится огромным, потом одноклеточным, затем еще большим, чем когда-либо. У него появляются и развиваются странные органы, которые дрожат, как настраиваемые камертоны, торчащие из наростов на его коже. У него нет глаз и все его лицо гладкое, от губ до скальпа, без единого шва. У него много глаз, он весь покрыт глазами. Он больше не мужчина, не женщина, и действует, как какое-то бесполое существо. Он маленький, он большой, он жидкий, он металлический. Он перепрыгивает через звездное пространство. Он толпится в сырых пещерах, он заполняет планеты легионами себе подобных. Затем, по воле случая, уменьшается до нескольких десятков. Он грозит своим кулаком багровым нависшим небесам, он отдает свою любовь монстрам, он уничтожает смерть, он наслаждается, как всемогущий кит в море, он превращается в ряды жужжащих насекомообразных тружеников, он раскладывает свою палатку в адских алмазно-ярких песках пустыни, он смеется под звук барабанов, он обнимается с драконами, он пишет стихи о траве, он строит воздушные суда, он становится Богом, он становится дьяволом, он — все, он — ничто.

Континенты медленно передвигаются, как гиппопотамы, величаво танцующие польку. Луна глубоко ныряет в небо, выглядывает из-под нахмуренных бровей как белый водяной волдырь, и лопается с чудесным стеклянным звуком, который потом еще годы продолжает вибрировать. Само солнце срывается со своих швартовых, так как все во вселенной находится в постоянном движении и это движение совершенно неопределенно и непредсказуемо. Я ВИЖУ его соскальзывающим в залив ночи и жду, когда оно вернется, но оно не возвращается. И рукавообразная льдина скользит по черной коже планеты, и те, кто живет в это время, принадлежат ночи, становятся хладнокровными, самообеспечивающимися. Сквозь лед выходят тяжело дышащие звери, из ноздрей которых вырывается туман. А изо льда пробиваются цветы, созданные из голубых и желтых кристаллов. А небеса сияют новым светом, и я не знаю откуда он исходит.

Что я ВИЖУ? Что я ВИЖУ?

Эти лидеры человечества, новые короли и императоры, высоко держащие свои жезлы и вызывающие огонь из горных вершин. Это еще не предполагаемые боги. Это шаманы и колдуны. Это певцы, это поэты, это создатели кумиров. Это новые ритуалы. Это плоды войны. Посмотрите: любовники, убийцы, мечтатели, пророки! Посмотрите: генералы, священники, исследователи, законодатели! Неизвестные континенты ждут своих открывателей. Неведомые яблоки ждут своих вкусителей. Посмотрите! Сумасшедшие! Куртизанки! Герои! Жертвы! Я ВИЖУ интриги. Я ВИЖУ ошибки. Я ВИЖУ удивительные достижения и они наполняют мои глаза слезами гордости. Вот дочь дочери вашей дочери. Вот, несомненно, сын ваших сыновей. Это нации, которые еще не известны. Это заново возрожденные нации. Что это за язык, целиком состоящий из щелчков, свистов и шипений? Что это за музыка из буханий и рычаний? Рим снова падет. Снова вернется Вавилон и заполнит мир, как огромный серый осьминог. Как удивительны грядущие времена! Произойдет все, что вы только можете себе представить, и даже больше, гораздо больше, и я все это ВИЖУ!

Это именно то, что я ВИЖУ?

Все ли двери открыты для меня? Все ли стены сделаны из стекла?

Смотрю ли я на убиенного принца или на новорожденного спасителя, на огни разрушенной империи, полыхающие на горизонте, на надгробие лорда лордов, на путешественников с сумасшедшими глазами, отправляющихся через золотое море, которое простирается в подбрюшье преображенного мира? Обозреваю ли я миллионы и миллионы завтрашних дней этой расы, и выпиваю ли все это до дна и делаю ли плоть будущего своей собственной? Небеса падают? Звезды сталкиваются? Что это за неизвестные созвездия, кроящие и перекраивающие сами себя, которые я наблюдаю? Кто эти лица в масках? Что представляет этот каменный идол, высотой с три горы? Когда обрамляющие море утесы разрушатся в красную пыль? Когда лед полярных шапок сползет, как неумолимая ночь, на поля красных цветов? Кому принадлежат эти фрагменты? Что я ВИЖУ? Что я ВИЖУ?

Все времена. Все пространства.

Нет. Конечно, так не будет. Все, что я увижу — это только то, что я смогу послать сам себе из своего недолгого пыльного завтра. Краткие скучные послания, как неясные послания из телефонов, которые мы мальчишками делали из консервных банок, Никакого эпического великолепия, никакого пышного апокалипсиса в стиле барокко. Но даже эти неясные смутные отзвуки были большим, чем то, на что я мог рассчитывать, когда спящий, как и вы, брел неуверенной походкой среди слепых и спотыкающихся фигур по королевству теней, которым является этот мир.

32

Мардикян нашел мне адвоката. Им был Ясон Комурьян — еще один армянин, конечно, один из партнеров собственной фирмы Мардикяна, специалист по разводам, великий защитник со странно печальными глазами, близко сидящими на массивном металлическом монолите его лица. Он был однокашником Хейга, и поэтому должен был быть одного возраста со мной, но казался гораздо старше, безвозрастным патриархом, принявшим на себя травмы тысяч неподчиняющихся решению суда супругов. Его черты были молодыми, его аура была древней.

Мы совещались в его кабинете на девяносто девятом этаже здания Мартина Лютера Кинга. В темной, пропитанной ладаном комнате, соперничающей с кабинетом Ломброзо по помпезности обстановки, как в императорской часовне Византийского собора.

– Развод, — мечтательно произнес Комурьян, — вы хотите получить развод, положить конец, да, окончательно разделаться, — обкатывая концепцию на широкой сводчатой арене своего сознания, как будто это был какой-то тонкий теологический пункт, как будто мы обсуждали единую сущность Бога-отца и Бога-сына или доктрину преемственности апостолов. — Да, этого можно для вас добиться. Вы сейчас живете отдельно?

– Еще нет.

Его мясистое лицо с обвислыми губами отразило неудовольствие.

– Это необходимо сделать, — сказал он. — Продолжение совместного проживания вызовет благовидные предлоги любого рода для продолжения супружества. Даже сегодня, даже сегодня. Снимете отдельную квартиру. Разделите финансы. Продемонстрируйте свои цели, мой друг. Ладно? — Он прикоснулся к украшенному драгоценными камнями распятию у себя на стене, вещичке из рубинов и изумрудов, поиграл с ним, пробегая толстыми пальцами по гладкой, отлично выделанной поверхности, и на какое-то время погрузился в собственные размышления. В моем воображении заиграли звуки невидимого органа, я увидел процессию разряженных бородатых священников, медленно проходящую по хорам его ума. Я почти услышал, как он бормочет на латыни, не на церковной, а на юридической латыни, латыни банальностей. Magna est vis consuetufinis, falsus in uno, falsus in ompibus, eadem sed aliter, res ispa loguiter. Иисус, Иисус, Иисус, ханк, хаек — хок. Он поднял глаза, пронзая меня неожиданно решительным взглядом:

– Основания?

– Никаких особых для развода. Мы просто хотим разойтись, идти каждый своим путем. Просто истечение срока.

– Конечно, вы обсудили это с миссис Николс и пришли к предварительному соглашению?

– Э-э, еще нет, — выдавил я, покраснев.

Комурьян выразил явное неодобрение.

– Вы достаточно понимаете, что должны прийти к соглашению. По-видимому, ее реакция будет положительной. Тогда я встречусь с ее адвокатом, и мы все сделаем. — Он потянулся к записной книжке. — Что же касается раздела имущества…

– Она может взять все, что захочет.

– Все? — в его голосе звучало удивление.

– Ничего не хочу у нее оспаривать.

Комурьян положил руки на стол. Он носил даже больше колец, чем Ломброзо. Эти левантийцы, эти роскошные левантийцы!

– А если она потребует вообще все? — спросил он. — Все, чем вы владеете? Вы отдадите без возражений?

– Она этого не сделает.

– А разве она не приверженка учения Транзита?

Обескураженный, я сказал:

– Откуда вы знаете это?

– Вы должны понимать, что мы с Хейгом обсуждали это дело.

– Понимаю.

– Ведь члены Транзита непредсказуемы.

Мне удалось выдавить из себя смешок.

– Да, очень.

– Она может из прихоти затребовать все имущество, — заявил Комурьян.

– Или из прихоти не потребовать ничего.

– Или ничего, правильно. Ни кто не знает. Вы предписываете мне принять любую позицию, какую она займет?

– Подождем — увидим, — сказал я. — Я думаю, она разумная особа. Я чувствую, что она не предъявит необычных требований по поводу раздела имущества.

– А как насчет распределения доходов? — спросил адвокат. — Она может захотеть получать от вас алименты? Вы заключали стандартный брачный контракт, да?

– Да. С прекращением брака заканчивается финансовая ответственность.

Комурьян начал напевать, очень тихо, так, что я почти не слышал. Почти. Какой рутиной это должно было ему казаться, все эти страдания сакраментальных союзов!

– Тогда проблем не должно быть. Но вы должны объявить о своих намерениях своей жене, мистер Николс, прежде, чем мы пойдем дальше.

Что я и сделал. Сундара теперь была так занята своей разнообразной транзитной деятельностью, своими обычными встречами, своими кругами непостоянства, упражнениями по разрушению своего эго, что прошла почти неделя, прежде чем я смог спокойно поговорить с ней дома. К тому времени я тысячу раз прокрутил весь разговор у себя в голове, так что его основные линии были протоптаны, как тропинки. Если это и есть отдельный случай следования сценарию пусть он таким и будет. Но будет ли она подавать мне правильные реплики?

Почти извиняясь, как будто просьба в привилегии разговора с ней была покушением на ее личность, я сказал однажды ранним вечером, что хотел бы поговорить с ней о чем-то очень важном. И затем я сказал ей, как часто повторял про себя, что я хочу получить развод. Сказав это, я понял кое-что из того, как это было для Карваджала — ВИДЕТЬ, потому что я переживал эту сцену так часто в своем воображении, что она воспринималась мной как событие прошлого.

Сундара задумчиво рассматривала меня, не говоря ни слова, не выражая ни удивления, ни раздражения, ни враждебности, ни энтузиазма, ни страха, ни отчаяния.

Ее молчание озадачило меня. Наконец я сказал:

– Я нанял Ясона Комурьяна в качестве адвоката. Одного из партнеров Мардикяна. Он встретится с твоим адвокатом, если ты его наймешь, и они обо всем договорятся. Я хочу, чтобы это был цивилизованный способ расторжения брака, Сундара.

Она улыбнулась. Мона Лиза из Бомбея.

– Тебе нечего сказать? — спросил я.

– Нет.

– Развод такой пустяк для тебя?

– Развод и брак — аспекты одной и той же иллюзии, моя любовь.

– Я думаю, что этот мир для меня более реален, чем для тебя. И это одна из причин, почему нам не стоит продолжать жить вместе.

Она спросила:

– Предстоит грязная драка по поводу раздела наших вещей?

– Я сказал, что хочу, чтобы это был цивилизованный способ разделения наших путей.

– Хорошо. Я тоже.

Легкость, с которой она принимала все это, ошеломила меня. В последнее время мы так редко соприкасались, что даже никогда не обсуждали растущее отсутствие общения между нами. Но веками так существуют многие браки, безмятежно дрейфуя, и никому не приходит в голову качать лодку. Я же теперь готов уничтожить ее, утопить, а у нее не было замечаний по этому поводу. Восемь лет мы жили вместе. Вдруг я обратился к адвокатам, а у Сундары нет замечаний. Я решил, что ее спокойствие было мерой того изменения, которое произвел в ней Транзит.

– Все транзитовцы так легко принимают великие перевороты своей жизни? — поинтересовался я.

– А это великий переворот?

– Во всяком случае, мне так кажется.

– А мне это кажется ратификацией давным-давно принятого решения.

– Нам было плохо, — допустил я, — но даже в худшие времена я не уставал повторять себе, что это временно, что это пройдет, каждый брак проходит через это, и что в конце концов мы вернемся друг к другу.

Говоря это, я обнаружил, что убеждаю себя, что это все еще так, что мы с Сундарой сможем достичь продолжения взаимоотношений, ведь мы были разумными существами. И в то же время, я только что попросил ее нанять адвоката. Я понимал, как Карваджал говорил мне: «Вы уже потеряли ее» — с безжалостной окончательностью в голосе. Но он говорил о будущем, а не о прошлом.

Она сказала:

– Ты теперь думаешь, как это безнадежно, правда? Что заставило тебя переменить мнение?

– Как?

– Ты изменил свое мнение?

Я ничего не ответил.

– Ты не считаешь, что на самом деле хочешь развода, Лью.

– Я хочу, — прохрипел я.

– Ты так только говоришь.

– Я не прошу тебя читать мои мысли, Сундара. Мы должны только пройти этот юридический вздор, чтобы как положено освободиться друг от друга и жить отдельными жизнями.

– Ты не хочешь развода, но все-таки разводишься. Как странно, Лью. Позиция совершенно транзитной ситуации. Ты знаешь, что мы называем ключевой точкой ситуацию, в которой ты противостоишь каким-то положениям и в то же время стараешься следовать им. Из этого есть три возможных исхода. Тебе интересно слушать? Одна возможность — шизофрения. Другая — самообман, когда ты притворяешься, что принимаешь обе альтернативы, а на самом деле — нет. И третья — состояние вдохновения, известное в Транзите как…

– Ради Бога, Сундара!

– Я думала, тебе интересно.

– А я полагаю, что нет.

Долгое мгновение она изучала меня. Потом улыбнулась.

– Это дело по поводу развода как-то связано с твоим даром предсказывания, ведь так? На самом деле сейчас ты не хочешь развода, даже хотя у нас не очень-то хорошо все идет, но тем не менее ты думаешь, что ОБЯЗАН начать организовывать развод, потому что у тебя было предвидение, что в ближайшем будущем у тебя он будет, и… разве это не так. Лью? Давай, скажи мне правду. Я не рассержусь.

– Ты недалека от истины, — ответил я.

– Думаю, что нет. Ну, и что мы будем делать?

– Вырабатывать договор о разделении, — мрачно ответствовал я. — Нанимай адвоката, Сундара.

– А если я не сделаю этого?

– Ты имеешь ввиду, что будешь оспаривать?

– Этого я не говорила. Я просто не хочу иметь дело с адвокатами. Давай сделаем это сами, Лью. Как цивилизованные люди.

– Я должен буду посоветоваться с Комурьяном об этом. Это, может быть, цивилизованный способ, но мы сделаем это неуклюже.

– Ты думаешь, я обману тебя?

– Я больше ничего не думаю.

Она подошла ко мне. Ее глаза сверкали, ее тело излучало трепещущую чувственность. Я был беспомощен перед ней. Она могла получить от меня все. Наклонившись, Сундара поцеловала меня в кончик носа и сказала сипло, театрально:

– Если ты хочешь развода, дорогой, ты его получишь. Все, что ты хочешь. Я не буду стоять на твоем пути. Я хочу, чтобы ты был счастлив. Я люблю тебя, и ты это знаешь. — Она озорно улыбнулась. О, эта транзитная озорница!

– Все, что ты хочешь, — сказала она.

33

Я снял для себя трехкомнатную меблированную квартиру в Манхэттене в старой, когда-то роскошной высотке на Восточной шестьдесят третьей, недалеко от Второй Авеню, в когда-то роскошном районе, не пришедшем еще окончательно в упадок. Генеалогия здания была свидетельством ассортимента средств безопасности, датируемых от шестидесятых до ранних девяностых, все, от полицейских запоров и скрытых смотровых отверстий до ранних моделей фильтровых лабиринтов и скоростных экранов. Мебель была проста и по стилю не относилась ни к какому времени, древняя и чисто утилитарная. Кушетки, стулья, кровать и столы, книжные шкафы и все остальное было настолько анонимным, что казалось невидимым. Я сам себя тоже ощущал невидимым после того, как окончательно переехал, и грузчики, и суперинтендант здания ушли, оставив меня в одиночестве в моей новой гостиной, как вновь прибывшего посла из ниоткуда, чтобы занять резиденцию в забвении. Что это за место и как случилось, что я живу здесь? Чьи это стулья? Чьи отпечатки пальцев на голых голубых стенах?

Сундара позволила мне взять несколько картин и скульптур, и я расположил их здесь и там; они, казалось, великолепно вписывались в роскошную структуру нашего кондо в Стейтен-Айленде, но здесь они выглядели странно и неестественно, как пингвины в степи. Здесь не было ни подсветок, ни хитрого сплетения соленоидов и реостатов, ни покрытых коврами пьедесталов. Только низкие потолки, грязные стены и окна без светозащиты. Но я не испытывал жалости к себе за то, что я оказался здесь, только смятение, пустоту, растерянность.

Первый день я провел распаковываясь, размещаясь, расставляя, образуя для себя лары и пенаты. Работал я медленно и неэффективно. Часто останавливался, задумываясь, но ни на чем не мог сосредоточиться. Я не выходил даже за продуктами. Вместо этого я по телефону сделал стодолларовый заказ в супермаркете Гриктеда на углу, просто для того, чтобы дома был какой-то начальный запас продуктов. Обед в одиночестве казался безвкусным: набор случайно подобранных блюд, равнодушно приготовленных и торопливо проглоченных. Спал я один и, к своему удивлению, спал очень хорошо. Утром я позвонил Карваджалу и отчитался перед ним в том, что делал накануне.

Он сказал, выразив свое одобрение:

– У вас из окна спальной комнаты вид на Вторую Авеню?

– Да.

– Темная кушетка?

– Да. А почему вы хотите это знать?

– Просто проверяю, — сказал он. — Чтобы быть уверенным, что вы нашли правильное место.

– Вы имеете ввиду, что я нашел то, что вы ВИДЕЛИ?

– Верно.

– А разве было какое-нибудь сомнение, — спросил я. — Вы перестали верить тому, что ВИДИТЕ?

– Ни на секунду. А вы?

– Верю ли я вам? Я верю вам. А какого цвета у меня раковина в ванной?

– Я не знаю, — сказал Карваджал, — я никогда и не старался заметить этого. А вот холодильник у вас светло-коричневый.

– О'кей. Вы произвели на меня впечатление.

– Надеюсь. Вы готовы записывать?

Я нашел блокнот.

– Давайте, — сказал я.

– Четверг, тридцать первого октября. Куинн полетит в Луизиану на следующей недели для встречи с губернатором Тибодо. После этого Куинн заявит о своей поддержке проекта строительства дамбы. Когда он вернется в Нью-Йорк, он уволит сотрудника отдела жилищных проблем Риккарди и предоставит эту должность Чарльзу Льюисону. Риккарди будет назначен в администрацию по расовым вопросам, а потом…

Я все это записал, качая головой, как обычно, в то время как Карваджал бормотал свое. Какое мне дело до Тибодо? Почему я должен предсказывать строительство дамбы? Я думал, что дамбами уже не пользуются. И Риккарди справляется со своей работой насколько хватает его интеллектуальных способностей. Разве итальянцы не обидятся, если я предложу ему такую высокую должность? И так далее, и так далее.

В эти дни я все чаще приходил к Куинну со странными стратагемами. Необъяснимыми и невероятными, потому что сейчас трубопровод от Карваджала вел свободно из ближайшего будущего, неся мне советы, как лучше маневрировать и манипулировать, которые я должен был передавать Куинну. Куинн следовал всему, что я предлагал, но иногда мне трудно было заставить его делать то, о чем я просил. В один прекрасный день он откажется, не уступит ни на йоту; что тогда случится с безальтернативным будущим Карваджала?

На следующий день в привычное время я был в Сити-Холле. Необычно было ехать по второй Авеню вместо привычного пути со Стейтен-Айленда — и к половине десятого пачка моих записей для мэра была готова. Я отправил их. Через десять минут телефон внутренней связи подал голос, и мне было сообщено, что помощник мэра Мардикян хочет видеть меня.

Похоже, готовились неприятности. Я это интуитивно почувствовал, когда спустился в холл и увидел лицо Мардикяна, направлявшегося в свой кабинет. Он выглядел недовольным, выведенным из себя, раздраженным, напряженным. Его глаза блестели сильнее обычного, он покусывал губу. Мои самые свежие записи были вложены в украшенную алмазами подставку на его столе. Где был лощеный, гладкий, отлакированный Мардикян? Исчез. Испарился. На его месте был этот резкий, взвинченный человек.

Он спросил, глядя на меня тяжелым взглядом:

– Лью, что это за чертова чепуха по поводу Риккарди?

– Желательно передвинуть его с его нынешней работы.

– Я знаю, что желательно. Ты только что предложил нам это. Почему желательно?

– Это диктуется динамикой дальнего уровня, — сказал я, пытаясь блефовать. — Я не могу дать тебе убедительной и конкретной причины, но мои чувства подсказывают мне, что не очень мудро держать на этой работе человека, который так близко идентифицируется с Итало-Американской общиной здесь, особенно с реальными сословными интересами внутри этой общины. Льюисон — хорошая, нейтральная, неабразивная фигура, которая может быть более безопасной в этой щели, когда мы в следующем году вплотную подойдем к выборам мэра, и…

– Оставь это, Лью.

– Что?

– Брось. Ты не говоришь мне дела. Ты просто создаешь шум. Куинн считает, что Риккарди достойно справляется со своей работой, и твои записи его расстроили. А когда я запросил у тебя подтверждающих данных, ты просто пожимаешь плечами и говоришь, что у тебя предчувствие…

– Мои предчувствия всегда…

– Подожди, — сказал Мардикян. — А это дело в Луизиане. Боже! Тибодо — полная противоположность всему, чего старается придерживаться Куинн. Почему, черт побери, мэр должен тащить свою задницу в Батон Руж ради того, чтобы обняться с допотопным фанатиком и поддержать бесполезный, спорный и экологически рискованный проект строительства дамбы? Куинн все теряет и явно ничего не приобретает от этого, в то время, как ты думаешь, что это поможет ему получить голоса деревенщин в две тысячи четвертом году, и ты думаешь, что именно голоса этих деревенщин для него будут решающими. Чей Бог поможет нам, если поможет, ну?

– Я не могу объяснить этого, Хейг.

– Ты не можешь это объяснить? Не можешь объяснить?! Ты даешь мэру совершенно определенные инструкции, вроде этой, или по поводу Риккарди, которые, очевидно, должны быть результатом множества сложнейших размышлений, и ты не знаешь почему? Если ты не знаешь почему, то как ты можешь это знать? Где рациональная основа наших действий? Ты хочешь, чтобы мэр продвигался вслепую, как какой-нибудь зомби, просто выполняя твои указания и не задумываясь почему? Давай, парень! Предвидения предвидениями, но мы нанимали тебя, чтобы ты делал разумные и понятные прогнозы, а не был просто предсказателем.

После долгой неуверенной паузы я сказал:

– Хейг, у меня в последнее время было так много неприятностей, что у меня совсем не осталось запасов энергии. Я не хочу ссориться с тобой сейчас. Я просто прошу тебя принять на веру, что в том, что я предлагаю, есть логика.

– Я не могу.

– Пожалуйста.

– Послушай, я понимаю, что ты совершенно выпотрошен своим распавшимся браком, Лью. Но именно поэтому я вынужден подвергнуть сомнению то, что ты вручил нам сегодня. Уже несколько месяцев ты вручаешь нам эти «тропы судьбы», иногда ты их убедительно объясняешь, иногда нет, иногда ты даешь нам бесстыдно дурацкие объяснения курса действий, и Куинн точно следует всем без исключения твоим указаниям, часто наперекор собственному мнению. И я должен допустить, что до сих пор, все, что ты выработал, было удивительно хорошо. Но теперь… — он поднял взгляд, его глаза впивались в меня. — По дружбе, Лью. У нас появляются сомнения в твоей устойчивости. Мы не знаем, следует ли нам доверять твоим предложениям так же слепо, как раньше.

– Господи Иисусе! — воскликнул я. — Ты думаешь, что разрыв с Сундарой расстроил мое психическое здоровье?!

– Я думаю, что на тебя он очень сильно подействовал, — сказал Мардикян, стараясь говорить как можно мягче. — Ты сам произнес фразу о том, что у тебя не осталось резервов энергии. Говоря дружески, Лью, мы думаем, что ты расстроен, мы думаем, что ты изнурен, устал, потерял устойчивость, что это серьезно обременило тебя, что тебе нужно отдохнуть. И мы…

– Кто мы?

– Куинн, Ломброзо и я.

– Что говорил обо мне Ломброзо?

– Главным образом, что он пытается заставить тебя еще с прошлого августа взять отпуск.

– Что еще?

Мардикян казался озадаченным.

– Что ты подразумеваешь под этим «еще»? Что, ты думаешь, он должен был сказать? Боже, Лью, ты говоришь, как настоящий параноик. Помни, Боб — твой друг. Он на твоей стороне. Мы все тебя поддерживаем. Он предлагал тебе поехать в какой-то охотничий домик, но ты не захотел. Он беспокоился о тебе. А сейчас мы хотим заставить тебя. Мы чувствуем, что тебе нужен отдых, и мы хотим, чтобы ты взял отпуск. Сити Холл не развалится, если ты будешь отсутствовать несколько недель.

– О'кей. Я поеду в отпуск. Уверяю тебя, я смогу. Но, пожалуйста, одно одолжение.

– Продолжай.

– Эти дела по поводу Тибодо и Риккарди. Я хочу, чтобы ты настоял на том, чтобы Куинн сделал их.

– Если ты дашь мне прямое обоснование.

– Я не могу, Хейг. — Неожиданно я покрылся потом. — Ничего, что звучало бы убедительно. Но очень важно, чтобы мэр последовал рекомендациям.

– Почему?

– Просто. Очень важно.

– Для тебя или для Куинна?

Это был жестокий удар, и он сильно потряс меня. «Для меня, — думал я про себя, — для меня, для Карваджала, для всей схемы судьбы и веры, которую я конструирую. Неужели, наконец, пришел момент истины? Неужели я вручил Куинну инструкции, которым он откажется следовать? И что тогда? Парадоксы, которые могли произойти из такого отрицательного решения, вызывали у меня головокружение. Я почувствовал, что меня тошнит».

– Важно для всех, — сказал я. — Пожалуйста. Как одолжение. До сих пор я не дал ему ни одного плохого совета, ведь так?

– И он благодарен за это. Но ему нужно знать хоть что-нибудь о том, что скрывается за этими предложениями.

Впадая в панику, я произнес:

– Не дави на меня так сильно, Хейг. Я прямо на краю пропасти. Но я не сумасшедший. Выдохся Может быть, да, по не сошел с ума. И материал, который я передал сегодня утром, имеет смысл, и он сработает. И это будет очевидно через три месяца, через пять, шесть, когда-нибудь. Посмотри на меня. Посмотри мне в глаза. Я возьму этот отпуск. Я ценю тот факт, что вы все заботитесь обо мне. Но я хочу это одно одолжение от тебя, Хейг. Ты сходишь к Куинну и скажешь ему, чтобы он выполнил мои предложения? Ради меня. Ради всех тех лет, в течение которых мы знаем друг друга. Уверяю тебя, эти заметки котированы. — Я остановился. Я чувствовал, что это просто лепет, И чем больше я говорил, тем меньше было похоже, что Хейг будет воспринимать меня серьезно. Неужели он действительно считал меня опасно неуравновешенным сумасшедшим? Может, в коридоре меня уже ждали люди в белых халатах? Какова была возможность того, что кто-нибудь действительно обратит внимание на мои утренние заметки? Я чувствовал, что, колонны дрожат, небо рушится.

К моему удивлению, Мардикян сказал, тепло улыбаясь:

– Хорошо, Лью, может, я тоже рехнулся, но я сделаю это. Но только это. А ты отправишься на Гавайи или еще куда-нибудь и пару недель будешь сидеть на берегу. А я пойду и поговорю с Куинном об увольнении Риккарди, о посещении Луизианы и обо всем остальном. Я думаю, что это безумное предложение, но я рискну ступить на проложенную тобой тропу. — Он вышел из-за стола, обогнул его, подошел ко мне и, наклонившись, резко, неловко притянул меня к себе и обнял. — Ты очень беспокоишь меня, парень, — пробормотал он.

34

Я взял отпуск. Но я не поехал ни на Гавайский берег — слишком многолюдно, слишком суетливо, слишком далеко — ни в охотничий домик в Канаде, так как снега поздней осени, должно быть, уже нагрянули туда; я отправился в золотую Калифорнию, Калифорнию Карлоса Сокорро, в великолепный Биг Сер, где другому другу Ломброзо случилось владеть изолированным коттеджем красного дерева на акре большого утеса над океаном. Десять дней я безвылазно жил в деревенском уединении с густо покрытыми лесом склонами гор Санта Люсии, темных, таинственных, поросших папоротником сзади от меня и широкой грудью Тихого океана, безбрежно раскинувшейся на пятьсот футов внизу передо мной. Меня уверяли, что это было самое прекрасное время в Биг Сере, идиллический сезон, отделяющий летние туманы от зимних дождей. И действительно, он был таковым: с теплыми солнечными днями, холодными звездными ночами и удивительным пурпуром золотого заката каждый вечер. Я гулял в молчаливых рощах красивых деревьев, я плавал в ледяных бурных горных реках, я сползал по камням, покрытым каскадом сочных глянцево-блестящих растений, к берегу и волнующейся поверхности океана. Я наблюдал за бакланами и чайками, пожирающими свой обед. Однажды утром комичная морская выдра проплыла животом кверху в пятидесяти метрах от берега, чавкая крабом.

Я не читал газет. Я не звонил по телефону. Я не делал записей.

Но спокойствие не приходило ко мне. Я слишком много думал о Сундаре, недоумевая, как я мог потерять ее. Я мучился, раздумывая над кошмарными политическими проблемами, которые любой здравомыслящий человек выбросил бы из головы в таком сногсшибательном окружении. Я изобретал сложные энтропические катастрофы, которые могут произойти, если Куинн не поедет в Луизиану. Живя в раю, я ухитрялся быть судорожно и напряженно не в себе.

И все же, медленно я позволил себе почувствовать себя освеженным. Медленно магия пышной береговой линии, волшебно сохранявшаяся в веках, когда почти все остальное было безвозвратно испорчено, подействовала на мою смятенную и истерзанную душу.

Похоже, что я впервые УВИДЕЛ именно тогда, когда был на Биг Сере.

Я не уверен. Месяца, проведенные рядом с Карваджалом, не привели ни к какому видимому результату. Будущее не передавало мне никаких посланий, которые я мог бы прочесть. Я теперь знал те трюки, которыми пользовался Карваджал, чтобы вызвать в себе нужное состояние. Я знал симптомы приближающегося видения, я был уверен, что совсем скоро буду ВИДЕТЬ, но у меня не было никакого определенного опыта видения. И чем сильнее я пытался его приобрести, тем дальше становилась моя цель. Но к концу моего прибывания на Биг Сер был один странный момент. Я был на берегу и теперь, в конце дня, я быстро взбирался по крутой тропе к коттеджу, все сильнее уставая, тяжело дыша, испытывая радость от головокружения, вызванного моим стремлением заставить сердце и легкие работать на пределе. Добравшись до острой вершины горы, я помедлил мгновение, отвернувшись, чтобы посмотреть вниз, и вид погружающегося в морскую пучину солнца потряс меня, вызвав головокружение. Я покачнулся и, задрожав, вынужден был ухватиться за ближайший куст, чтобы не упасть. И в этот момент мне показалось — показалось, это было только иллюзорное состояние, краткий запредельный проблеск — что я смотрю сквозь золотой огонь солнечного света во время, которое еще не пришло. Я видел широкое прямоугольное зеленое знамя, развевающееся над огромной совершенно определенной площадью, и лицо Куинна смотрело на меня из центра этого знамени, властное лицо, командное лицо, и площадь была полна людей, тысячи стояли, тесно прижавшись друг к другу, сотни тысяч, размахивая руками, дико крича, салютуя знамени, огромный реально существующий коллектив, захлестнутый истерией, Куиннизмом. Точно так же должно было быть в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, Нюрнберг, другое лицо на знамени, жесткие выпученные глаза и жесткая щеточка черных усов на знамени. И то, что они кричали, могло бы быть: Зиг! Хайль! Зиг! Хайль! У меня перехватило дыхание, я упал на колени, сбитый страхом, не знаю еще чем. Я застонал и закрыл лицо руками, и видение исчезло, вечерний бриз выдул знамя и толпу из моего пульсирующего мозга. Больше ничего не было перед моими глазами, кроме безбрежного Тихого океана.

Я ВИДЕЛ? Покров времени раздвинулся передо мной? Куинн стал будущим фюрером, завтрашним дуче? Или мой истерзанный мозг вступил в заговор с моим усталым телом, чтобы проявиться в мимолетном параноидальном всплеске безумных представлений, и больше ничего? Я не знал. Я до сих пор не знаю. У меня есть теория, и моя теория — это то, что я ВИДЕЛ. Но больше я никогда не ВИДЕЛ этого знамени, никогда не слышал ужасных, отдающихся эхом криков исступленной толпы, и до того дня, пока знамя действительно не развернется над нами, я не узнаю правды.

В конце концов решив, что я достаточно долго уединялся в лесах и могу теперь восстановить свое пребывание в Сити Холле в качестве постоянного и надежного советника, я поехал в Монтеррей, запрыгнул в аэробус до Сан-Франциско и прилетел домой; в Нью-Йорк, в свою неуютную пыльную квартиру на Шестьдесят пятой улице. Почти ничего не изменилось. Дни стали короче. Пришел ноябрь. Суета осени уступила под натиском первых сильных порывов зимнего ветра, продувающего насквозь улицы и перекрестки от реки до реки. Мэр побывал в Луизиане и к неудовольствию редакционных статей «Нью-Йорк Таймс» поддержал строительство сомнительной Псенемайнской дамбы, в газете была помещена фотография, на которой мэр обнимал губернатора Тибодо, Куинн на ней выглядел полным угрюмой решительности, изображая улыбку, которую можно было бы ожидать от человека, спавшего в объятиях кактуса.

Первым делом я поехал в Бруклин нанести визит Карваджалу.

Прошел месяц с тех пор, как мы с ним виделись, но по его внешности можно было бы сказать, что прошли годы: он пожелтел и сморщился, тусклые глаза слезились, руки дрожали. Он не казался таким истощенным и измученным с нашей первой встречи в кабинете Боба Ломброзо в прошлом марте. Все силы, которые он восстановил весной и летом, теперь покинули его, ушла вся та внезапная жизнеспособность, которую он, возможно, черпал из общения со мной. Нет, не «возможно», а точно. С каждой минутой, когда мы сидели и разговаривали, румянец возвращался к нему, проблески энергии появлялись в его чертах.

Я рассказал ему, что случилось на склоне горы в Биг Сер. Он позволил себе улыбнуться.

– Возможно, это начало, — сказал он мягко. — Это должно было начаться в конечном итоге. Почему бы и не там?

– А если я ВИДЕЛ, что значит мое видение? Куинн со знаменами? Куинн, зажигающий толпу?

– Откуда мне знать? — спросил Карваджал.

– А вы никогда не ВИДЕЛИ чего-нибудь подобного?

– Время деятельности Куинна придет после моего, — напомнил он мне. Его глаза мягко упрекали меня. Да, этому человеку осталось жить меньше шести месяцев, и он знал это, с точностью до часа, до минуты. Он произнес:

– Может быть, вы помните, в каком возрасте казался Куинн в вашем видении? Цвет его волос, морщины на лице…

Я старался вспомнить. Сейчас Куинну было только тридцать девять. Сколько лет было человеку, лицо которого было изображено на том огромном знамени? Я в нем сразу узнал Куинна. Так что возрастные изменения были не так уж велики. Мордастее, чем теперешний Куинн? Светлые волосы серебрились на висках? Резче очерчены линии этой железной усмешки? Я не знал. Я не заметил. Может, это только моя фантазия, галлюцинация, порожденная усталостью. Я извинился перед Карваджалом. Я обещал постараться в следующий раз, если я могу рассчитывать на следующий раз. Он уверил меня, что могу. Я буду ВИДЕТЬ, он сказал это твердо, тем более воодушевляясь, чем дольше мы были вместе. Я буду ВИДЕТЬ, в этом нет сомнения. Он сказал:

– Пора заняться делом. Новые инструкции для Куинна.

Сейчас нужно было передать только одну вещь: мэру полагалось начать присматривать нового полицейского комиссара, потому что комиссар Судакис вскоре собирается уйти в отставку. Это поразило меня. Судакис был одним из наиболее удачных назначений Куинна — удачливый и популярный, почти герой нью-йоркского отделения полиции, впервые за два поколения твердый, надежный, некоррумпированный, мужественный человек, за первые полтора года в качестве главы департамента, казалось, что он прочно обосновался в должности, что он всегда здесь был и всегда будет. Он проделал прекрасную работу по трансформации Гестапо, в которое превратилась полиция при мэре Готфриде, в обычные сила правопорядка. Работа еще не была закончена: только пару месяцев тому назад я слышал, как Судакис говорил мэру, что ему понадобится еще полтора года, чтобы закончить чистку. Выход Судакиса в отставку? Это не могло быть правдой.

– Куинн не поверит этому, — сказал я, — он рассмеется мне в лицо.

Карваджал пожал плечами.

– После первого года Судакис больше не будет комиссаром полиции. У мэра должна быть готова достаточно способная замена.

– Может быть, и так. Но все это чертовски неправдоподобно. Судакис сидит крепко, как скала. Я не могу пойти и сказать мэру о том, что Судакис будет отставлен, даже если так и будет. Было столько шума по поводу Тибодо и Риккарди, что Мардикян настоял, чтобы я отдохнул и подлечился. Если я приду с таким сумасшедшим предложением, они меня самого отставят.

Карваджал смотрел на меня равнодушно, без тени возмущения. Я сказал:

– Дайте мне по-крайней мере хоть какие-то объясняющие данные. Почему Судакис планирует уйти в отставку?

– Не знаю.

– Я смогу нащупать какие-нибудь нити, если сам переговорю с Судакисом?

– Я не знаю.

– Вы не знаете. Вы не знаете. И вас вообще ничего не волнует, не так ли? Все, что вы знаете, это что он собирается в отставку. Все остальное для вас тривиально.

– Я даже этого не знаю, Лью. Только то, что он не будет работать. Сам Судакис может пока ничего не знать.

– О, прекрасно! Прекрасно. Я говорю мэру, мэр посылает за Судакисом, Судакис все отрицает, потому что сейчас этого еще нет.

– Реальность всегда предопределена, — сказал Карваджал. — Судакис уйдет в отставку. Это случится очень скоро.

– А я должен быть тем, кто скажет об этом Куинну. А что, если я ничего не скажу? Если реальность на самом деле предопределена, Судакис уйдет независимо от того, что я сделаю. Разве это не так? Не так?

– Вы хотите, чтобы мэр был захвачен врасплох, когда это случится?

– Лучше так, чем мэр будет думать, что я сумасшедший.

– Вы боитесь предупредить Куинна об отставке?

– Да.

– А что, вы думаете, тогда случится с вами?

– Я буду поставлен в неловкое положение, — ответил я, — меня попробуют оправдать, объяснить то, что не имеет для меня никакого смысла. Я вынужден буду сказать, что это предсказание, просто предсказание. Судакис опровергнет мое заявление о том, что он собирается в отставку, я потеряю влияние на Куинна. Я даже могу потерять работу. Вы этого хотите?

– У меня вообще нет желаний, — отчужденно сказал Карваджал.

– Между прочим, Куинн не позволит Судакису уйти в отставку.

– Вы уверены?

– Да. Он слишком нуждается в нем. Он не примет его отставку. Независимо от того, что говорит Судакис, он останется на работе. И как это будет соотносится с реальностью?

– Судакис не останется, — безразлично ответствовал Карваджал.

Я ушел и долго раздумывал над этим.

Мои возражения насчет того, чтобы рекомендовать Куинну начать поиски замены Судакису казались мне логичными, резонными, правдоподобными и неоспоримыми. Я не хотел впутываться в такую опасную позицию сразу после возвращения, когда я еще был уязвлен скептицизмом Мардикяна по поводу моего здравомыслия. С другой стороны, если какой-то непредвиденный поворот событий ВСЕ ЖЕ заставит Судакиса уйти, то я не исполню своих прямых обязанностей, если не передам мэру предупреждения. В городе, постоянно находящемся на грани хаоса, недопонимание полицейскими властями политики правительства хотя бы в течение нескольких дней приведет к анархии на улицах, и единственное, чего Куинну как потенциальному кандидату в президенты было совершенно не нужно, так это воцарения, даже на короткое время, беззакония, которое так часто заполняло город до репрессивного режима администрации Готфрида и во времена слабовольного мэра Ди Лоренцо. И, в-третьих, раньше я никогда не отказывался служить проводником ни одного из указаний Карваджала, поэтому мне бы не хотелось бросать ему вызов сейчас. Незаметно идеи Карваджала о сохранении окружающей действительности в неизменности стали частью меня. Незаметно я воспринял его философию до такой степени, что стал бояться попыток изменить неизменное в неизменном. Испытывая чувства человека, взбирающегося на высокую льдину, плывущую по реке к Ниагарскому водопаду, я пришел к решению, предупредить Куинна о Судакисе, как бы это на меня не повлияло.

Я подождал неделю в надежде, что ситуация каким-либо образом разрешится сама собой без моего вмешательства, потом я подождал еще почти неделю. Таким образом я мог бы прождать целый год, но знал, что только обманывал себя. Поэтому я написал записку и послал ее Мардикяну.

– Я не собираюсь показывать ее Куинну, — сказал он мне два часа спустя.

– Зато я собираюсь, — сказал я без особой убежденности.

– Ты знаешь, что может произойти, если я сделаю это? Он вздрючит тебя, Лью. Мне понадобилось полдня, чтобы убедить его по поводу Риккарди и поездки в Луизиану, и то, что говорил о тебе Куинн, было весьма нелестно. Он боится, что у тебя поехала крыша.

– Все вы так думаете. Нет, я в порядке, я прекрасно отдохнул в Калифорнии и я еще никогда в жизни не чувствовал себя так хорошо. С наступлением января будущего года этот город будет нуждаться в новом полицейском комиссаре.

– Нет, Лью.

– Нет?

Мардикян тяжело вздохнул. Он терпел, высмеивал меня. Но его уже тошнило от меня и моих предсказаний. Я знал это. Он сказал:

– После того, как я получил твою записку, я позвал Судакиса и сказал ему, что ходят слухи об его отставке. Я никак не прокомментировал это. Я дал ему понять, что я узнал об этом от одного из парней из журналистского корпуса. Тебе стоило бы увидеть его лицо, Лью, как будто я сказал, что его мать — турчанка. Он поклялся семидесятью святыми и пятьюдесятью ангелами, что оставил бы свой пост только в том случае, если бы шеф сам уволил его. Я всегда легко распознаю, если кто-нибудь пытается провести меня, но Судакис был искренен со мной, как никто другой.

– Все равно, Хейг, он прекратит работу через месяц или два.

– Как такое может случиться?

– Возникнут неожиданные обстоятельства.

– Например?

– Всякое может случиться. Например, по здоровью. Неожиданный скандал в департаменте. Предложение работать в Сан-Франциско с зарплатой в миллион долларов. Я не знаю, какой может быть конкретная причина. Я просто говорю тебе…

– Лью, как ты можешь знать, чем будет заниматься Судакис в январе, когда даже он сам этого не знает?

– Я знаю, — настаивал я.

– Как ты это можешь знать?

– Это предвидение.

– Предвидение. Предвидение. Ты постоянно твердишь об этом. Слишком много голых предсказаний, Лью. Ты должен использовать свои способности, чтобы интерпретировать тенденции, а не предсказывать нам конкретные факты, правильно? Но больше и больше ты приходишь к нам с этими частностями, чистейшей воды трюками, этими…

– Хейг, разве хоть один из них оказался неверным?

– Я не уверен.

– Никогда, ни один. Многие из них еще пока так или иначе не подтверждены, но нет ни одного, который бы противоречил дальнейшему развитию событий, ни один из рекомендованных способов действия не оказался неразумным, ни один…

– Все равно, Лью. В последний раз говорю тебе, Лью, мы здесь не верим в предсказателей. Придерживайся, пожалуйста, предсказания видимых тенденций, ладно?

– Я пекусь только о благополучии Куинна.

– Безусловно. Но я думаю, что тебе следовало бы начать печься и о своем собственном.

– Что это значит, — спросил я.

– А это значит то, что если твоя работа здесь, как бы это сказан, станет еще более «оригинальной», то мэр примет меры, чтобы отказаться от твоих услуг.

– Ерунда. Я ему нужен, Хейг.

– Он начинает думать по-другому. Он начинает думать, что ты даже становишься помехой.

– Тогда он не осознает, как много я для него сделал, он на тысячу километров ближе к Белому Дому, чем мог бы быть без меня. Послушай, Хейг, пусть ты и Куинн думаете, что я сошел с ума, но однажды в январе этот город проснется без комиссара полиции. И с сегодняшнего дня мэр должен начать подыскивать кандидата на замену. И я хочу, чтобы ты дал ему знать об этом.

– Я не сделаю этого. Ради твоей собственной безопасности, — сказал Мардикян.

– Не упрямься.

– Я упрямлюсь? Упрямлюсь? Я пытаюсь спасти твою шею.

– Кому будет хуже, если Куинн начнет потихоньку присматривать нового комиссара? Если Судакис не уйдет, Куинн прекратит поиски, и никто об этом не узнает. Неужели я все время должен быть прав? Я прав в отношении Судакиса, но даже если это и не так, что тогда? Это потенциально полезная информация и важно если она подтвердится, и…

Мардикян сказал:

– Никто и не говорил, что ты должен быть прав на сто процентов. И конечно, беды не будет, если мы начнем тайный поиск кандидатов на должность комиссара полиции. Я пытаюсь избежать только неприятностей для тебя. Куинн не раз говорил мне, что если ты еще хоть раз явишься к нему с результатами своей черной магии, он переведет тебя в департамент оздоровления, а то и дальше. И он сделает это, Лью, сделает. Может быть, тебе потрясающе везло, когда ты высасывал из пальца подобную информацию, но…

– Это не везение, Хейг, — тихо проговорил я.

– А что?

– Я вообще не использую стохастических процессов, я не действую методом догадки. То, что я говорю, я ВИЖУ. Я способен заглядывать в будущее, слышать разговоры, читать заголовки, обозревать события, я могу вылавливать всяческие данные из грядущих времен, — это была маленькая ложь, я просто приписал возможности Карваджала себе. Практически результат был тем же самым, независимо от того, кто из нас осуществлял «видение». — Вот почему я не всегда могу дать подтверждающие данные, чтобы объяснить свои записки. Я заглядываю в январь. Я вижу, что Судакис в отставке. Вот и все. Я не знаю, почему. Я пока еще не воспринимаю окружающие структуру причины и следствия, только само событие. Это отличается от проектирования тенденций, это совсем другое, шире, меньше внушает доверие, но более надежно, стопроцентная надежность, стопроцентная Потому что я могу ВИДЕТЬ, что произойдет.

Мардикян долго молчал. Наконец, он сказал внезапно охрипшим голосом:

– Лью, ты это серьезно?

– Абсолютно.

– Если я пойду и договорюсь с Куинном, ты скажешь ему точно то, что сказал мне? Точно?

– Да.

– Подожди здесь, — сказал он.

Я подождал. Я старался ни о чем не думать, освободив ум, запустив стохастический поток: может, я ошибся, перехитрил сам себя? Я старался не верить в это. Я убеждал себя, что пришло мое время раскрыть то, на что я действительно способен. Достоверности ради я не стал упоминать о роли Карваджала в этом процессе, а с другой стороны, мне ничего не оставалось делать, и я почувствовал огромное облегчение, я чувствовал теплый легкий поток внутренней свободы теперь, когда выбрался из своего укрытия.

Минут через пятнадцать Мардикян вернулся. С ним был мэр. Они сделали несколько шагов и остановились бок о бок у двери, странно несочетающаяся пара. Темный и удивительно высокий Мардикян и светловолосый, низенький, крепкий Куинн. Они выглядели ужасно торжественно. Мардикян сказал:

– Расскажи мэру то, что рассказал мне, Лью.

Радостно я повторил свою исповедь о втором видении, используя, насколько возможно, те же самые фразы. Куинн бесстрастно слушал. Когда я закончил, он спросил:

– Сколько вы у меня работаете, Лью?

– С начала девяносто шестого.

– Почти четыре года. А сколько прошло с тех пор, как вы открыли в себе прямой канал в будущее?

– Недавно, только с последней весны. Помните, когда я предложил вам провести через городской совет билль о замораживании нефти, как раз перед тем, как танкеры потерпели крушение недалеко от Техаса и Калифорнии. Это было тогда. Я не просто гадал. А потом и другие дела, которые иногда казались такими непонятными…

– Как будто у вас сеть волшебных глаз? — поинтересовался Куинн.

– Да, да. Помните, Пол, тот день, когда вы сказали мне, что решили начать борьбу за Белый дом в две тысячи четвертом году, что вы мне тогда сказали? Вы сказали мне, что я буду вашими глазами в будущее. Вы даже представить не можете, как вы были правы.

Куинн рассмеялся. Это был не радостный смех. Он сказал:

– Я думал, что вам нужна только пара недель отдыха, чтобы прийти в себя. Лью. Но сейчас я вижу, что проблема гораздо серьезнее.

– Что?

– Вы были хорошим другом и ценным советником для меня в течение четырех лет. Я не стану принижать ценность оказанной вашим помощи. Может быть, вы получили свои идеи из глубокого интуитивного анализа тенденций, может, из компьютера, может, какой-то гений нашептывал вам их на ухо, но независимо от того откуда вы их получали, вы давали мне полезные советы. Но после того, что я услышал, я не могу продолжать рисковать держать вас в штате. Если начнут говорить, что ключевые решения Пола Куинна предсказаны ему каким-то гуру, провидцем, чем-то вроде ясновидящего Распутина, что я сам — ничто, просто кукла, танцующая на веревочках, я кончен, я мертв. Мы отправим вас с бессрочный отпуск, который был бы эффективен сейчас, с сохранением содержания до конца финансового года, согласны? Это даст вам более чем семимесячный срок для восстановления старого частного консультативного бизнеса, прежде чем вас снимут с муниципального довольствия. С этим вашим разводом и всем остальным вы, вероятно, находитесь в стесненном финансовом положении и я не хотел бы его усугублять. И давайте договоримся: я не делаю никаких публичных заявлений о причине вашей отставки, а вы не будете открыто объявлять о предполагаемом происхождении советов, которые вы мне давали. Достаточно справедливо, по-моему.

– Вы увольняете меня, — пробормотал я.

– Мне жаль, Лью.

– Я могу сделать вас президентом, Пол.

– Предполагаю, что я должен добиться этого сам.

– Вы думаете, что я сумасшедший, не так ли? — спросил я.

– Это слишком резкое слово.

– Но ведь вы так думаете? Вы думаете, что получаете советы от опасного помешанного, и не имеет значения, что советы этого помешанного всегда верны. И теперь вам надо от него избавиться, потому что люди начнут думать, что у вас в администрации работает колдун, и поэтому…

– Пожалуйста, Лью, — сказал Куинн. — Мне и так тяжело.

Он пересек комнату, сжал своей сильной рукой мою влажную и холодную. Он приблизил свое лицо к моему. Вот оно, знаменитое обхождение Куинна — еще раз, на прощание. Он сказал настойчиво:

– Верьте мне. Мне будет очень вас не хватать. Как друга, как советника.

– Может быть, я совершил большую ошибку. Мне очень больно это делать. Но вы правы, я не могу рисковать, Лью. Я не могу рисковать.

35

После обеда я вычистил свой стол и пошел домой, пошел туда, где теперь был мой дом, бродил по убогим полупустым комнатам весь остаток дня, стараясь оценить, что же произошло со мной. Уволен? Да, уволен. Я снял маску, и им не понравилось то, что было под ней. Я перестал притворяться наукообразным и раскрыл колдовство, я сказал Мардикяну истинную правду, и теперь я больше не буду ходить в Сити Холл, сидеть среди сильных мира сего, больше не буду формулировать и направлять судьбу харизматического Пола Куинна. И когда он будет принимать клятву в январе через пять лет в Вашингтоне, я буду наблюдать эту сцену издалека, по телевидению, всеми забытый смиренный изгой от администрации. Я чувствовал себя таким несчастным, что готов был заплакать. Без жены, без работы, без цели, я часами бродил по своей квартире и, устав от этого, бездумно стоял больше часа у окна, наблюдая, как небо становилось свинцовым, как первые в этом сезоне снежинки падали, медленно кружась, наблюдал холодную ночь, распростершуюся над Манхэттеном.

Затем отчаяние сменилось гневом, я позвонил Карваджалу.

– Куинн знает, — сказал я, — об отставке Судакиса. Я дал записку Мардикяну и он связался с мэром.

– Да?

– И они уволили меня. Они думают, что я сошел с ума. Мардикян переговорил с Судакисом, который сказал, что ни в какую отставку не собирается. И Мардикян сказал, что они с мэром обеспокоены моими дикими предсказаниями по магическому глазу. Они сказали, чтобы я вернулся к простой прогностической работе, поэтому я сказал им о ВИДЕНИИ. Я не упоминал вас. Я сказал, что я сам могу делать это, и что оттуда я получил такие данные, как поездка к Тибодо или отставка Судакиса. Мардикян заставил меня повторить все Куинну. И Куинн сказал, что для него слишком опасно держать в штате помешанного вроде меня. Хотя он высказал это более мягко. До тридцатого июня я в отпуске, а затем я буду исключен из платежной ведомости.

– Понятно, — сказал Карваджал, в его голосе не звучало ни сочувствия, ни разочарования.

– Вы знали, что это случится?

– Я?

– Вы должны были. Не играйте со мной в игры, Карваджал. Вы знали, что меня выкинут, если я расскажу мэру, что Судакис собирается в отставку в январе?

Карваджал ничего не ответил.

– Вы знали или нет? — я уже кричал.

– Я знал, — сказал он.

– Вы знали. Конечно, вы знали. Вы знаете все. Но мне вы не сказали.

– А вы не спрашивали, — невинно ответил он.

– Мне и в голову не пришло спрашивать. Бог знает, почему, но не пришло. А вы не могли предупредить меня? Вы не могли сказать «Держи язык за зубами, ты попадешь в еще худшую беду, чем ожидаешь, тебе дадут по заднице, если ты не будешь осторожен»?

– Почему вы так поздно задаете такой вопрос, Лью?

– А вы хотели спокойно сидеть и позволять моей карьере рушиться?

– Подумайте внимательно, — сказал Карваджал, — я знал, что вас уволят, да. Так же, как знаю, что Судакис уйдет в отставку. Но что я мог сделать? Запомните, для меня ваше увольнение уже произошло. Это не предмет для предотвращения.

– О, боже! Опять консервация реальности?

– Конечно. Действительно, Лью, вы думаете, что если бы я вас предупредил, то в вашей власти было бы что-нибудь изменить? Как это было бы бесполезно! Как глупо! Ведь нам не дано менять события, не так ли?

– Не дано, — сказал я горько. — Мы стоит в стороне и вежливо позволяем им происходить. А если необходимо, мы ПОМОГАЕМ им происходить. Даже если это несет разрушение карьеры, даже если это несет крушение попыток стабилизировать политические судьбы этой несчастной, плохо управляемой страны, ведя к президентству человека, который… О, господи, Карваджал, вы привели меня прямо туда, не так ли? Вы втянули меня во все это, а теперь умываете руки. Разве не так? Вы просто умываете руки!

– Есть кое-что похуже потери работы, Лью.

– Но все, что я строил, все, что я пытался сформировать… Как теперь, ради всего святого, я смогу помочь Куинну? Что мне делать? Вы сломали меня!

– Случилось то, что должно было случиться, — сказал он.

– Будьте вы прокляты, вместе с вашим благочестивым принятием!

– Я думал, что вы уже подошли к тому, чтобы разделить со мной это принятие.

– Я ничего не разделяю с вами, — ответил я ему. — Я вне себя, что позволил себе связаться с вами, Карваджал. Потому что я потерял Сундару, место рядом с Куинном, я потерял здоровье и рассудок, я потерял все, что имело значение для меня, и ради чего? РАДИ ЧЕГО? Ради вонючего взгляда в будущее, который, может быть не дает ничего, кроме усталости? Кроме головной боли по поводу фаталистической философии и полусырых историй о течении времени? Боже мой! Я хотел бы никогда не слышать о вас! Вы знаете, кто вы Карваджал? Вы вампир, кровосос, вытягивающий из меня энергию и жизнеспособность, использующий меня для поддержки своих сил во время вашего движения к концу вашей собственной бесполезной, стерильной, лишенной мотивов, бесцельной жизни.

Похоже, Карваджала все это даже не задело.

– Мне жаль слышать, что вы так расстроены, Лью, — сказал он мягко.

– Что еще вы скрываете от меня? Валяйте, выкладывайте мне все плохие новости. Я поскользнусь на льду на Рождество и сломаю себе шею? Я проживу все мои сбережения и меня выкинут из банка? А затем я стану наркоманом? Давайте, рассказывайте, что мне предстоит теперь!

– Пожалуйста, Лью.

– Рассказывайте!

– Вы должны постараться успокоиться.

– Рассказывайте!

– Я ничего не прячу. Зима для вас не будет насыщена событиями. Это для вас будет время перехода, размышлений и внутреннего изменения без каких-либо драматических внешних событий. А затем… Потом… Я не могу вам больше ничего сказать, Лью. Я не могу ВИДЕТЬ дальше наступающей весны.

Эти последние слова ударили меня как колом ниже пояса. Конечно! Конечно! Карваджал собирался умереть. Человек, который ничего не сделал бы для предотвращения собственной смерти, не собирался вмешиваться, когда кто-нибудь другой, даже его единственный друг, безмятежно шел к катастрофе. Он мог бы даже столкнуть этого друга со скользкого склона, если бы чувствовал, что такой толчок необходим. Было наивно с моей стороны думать, что Карваджал сделал бы что-нибудь, чтобы защитить меня от беды, если бы он когда-нибудь УВИДЕЛ эту беду. Это был человек, приносящий плохие новости. И этот человек накликал на меня беду. Я сказал:

– Всякие отношения между нами прекращаются. Я боюсь вас. Я не хочу больше иметь с вами дела, Карваджал. Больше вы обо мне не услышите.

Он молчал. Может, он спокойно смеялся. Да, почти точно, он спокойно смеялся. Его молчание лишило мою, прощальную речь мелодраматической силы.

– До свидания, — сказал я, чувствуя себя глупо, и с треском повесил трубку.

36

Зима подступила к городу. В течение нескольких лет снега не было до января и даже до февраля. А в этом году на День Благодарения все было бело от снега, в первые недели декабря вьюга сменяла вьюгу до тех пор, пока не стало казаться, что вся жизнь в Нью-Йорке замрет в новой хватке ледникового периода. В городе была сложнейшая снегоуборочная техника: под дорожным покрытием везде были проложены кабели обогрева, уборочные грузовики с платформами, снабженными огромными емкостями для растапливания снега, армада снегоуборочных машин и снегоприемников, волокуш-скребков и снегосепараторов, но никакие уборщики не могли справиться с проделками погоды, которая покрыла все десятисантиметровым слоем снега в среду, дюжиной сантиметров в пятницу, пятнадцатью в понедельник и полуметром в субботу. Неожиданно между штормами наступила оттепель, и верхний слой снежной массы размяк и начал таять, переполняя водосточные канавы. Но затем опять наступил холод, убийственный холод, и то, что растаяло, быстро превратилось в острые, как нож, льдинки. Вся деятельность остановилась в замерзшем городе. Везде царило таинственное молчание. Я не выходил из дома; так же поступали все, у кого не было очень мощных стимулов для того, чтобы выходить. Тысяча девятьсот девяносто девятый год, весь двадцатый век, казалось, отбывал в тишину вечной мерзлоты.

В это суровое время я фактически ни с кем не контактировал, кроме Боба Ломброзо. Финансист позвонил через пять или шесть дней после моего увольнения, чтобы выразить сожаление.

– Но почему? — хотел он знать, — ты вообще решил рассказать Мардикяну об истинной подоплеке всего этого?

– У меня не было выбора. Они с Куинном перестали воспринимать меня серьезно.

– И ты думаешь, что они стали бы относится к тебе серьезнее, если ты заявишь им о том, что ты можешь видеть будущее?

– Я рискнул и проиграл.

– Для человека, у которого всегда было так сильно развито шестое чувство, Лью, ты повел себя в этой ситуации удивительно глупо.

– Я знаю, знаю. Полагаю, я посчитал, что у Мардикяна более гибкое воображение. Куинна я, возможно, тоже переоценил.

– Хейг не добился бы того, чего достиг сегодня, если бы у него было гибкое воображение, — сказал Ломброзо. — Что касается мэра, он делает большие ставки и не хотел бы рисковать без необходимости.

– Но ради меня стоит рисковать, Боб. Я могу помочь ему.

– Если ты намереваешься добиться, чтобы он взял тебя обратно, забудь об этом. Куинн в ужасе от тебя.

– В ужасе?

– Ну, может, это и слишком сильное слово. Но ты доставил ему достаточно неудобств. Он почти уверен, что ты действительно можешь делать то, о чем заявил. Я думаю, это напугало его.

– Так, что он смог уволить подлинного пророка?

– Нет, что подлинные пророки вообще существуют. Он сказал (это абсолютно конфиденциально, Лью, у меня будут большие неприятности, если он узнает, что ты это слышал), он оказал, что сама идея того, что люди на самом деле могут быть способны видеть будущее, сокрушила его, как будто его схватили за горло. Что это заставляет его чувствовать себя параноиком, это ограничивает его право выбора, это заставило его почувствовать, что горизонт вокруг него сужается. Это все его фразы. Ему ненавистна концепция детерминизма как таковая. Он верит, что он человек, который всегда сам формировал свою судьбу. Он чувствует что-то вроде экзистенциального террора, когда контактирует с людьми, интерпретирующими будущее как четкую запись, как книгу, которую можно открыть и прочесть. Потому что это превращает его самого в марионетку, действующую по предопределенной схеме. Этого достаточно, чтобы ввергнуть Пола Куинна в паранойю. А ты оказался именно таким человеком. И что его особенно беспокоит, так это то, что он принял тебя на работу, сделал человеком своей команды, держал тебя рядом с собой четыре года, не сознавая, какую опасность ты представляешь для него.

– Я никогда не представлял для него опасности, Боб.

– Он смотрит на это по-другому.

– Он неправ. Хотя бы в одном: будущее не было для меня открытой книгой все те годы, в которые я был рядом с ним. Я пользовался стохастическими средствами до недавнего времени, пока не попал в ловушку Карваджала. Ты это знаешь.

– Но Куинн этого не знает.

– Что из того? С его стороны абсурдно считать, что я представляю угрозу. Послушай, все мои чувства к Куинну всегда вертелись вокруг благоговения я обожания, уважения и даже любви. Я люблю его. Даже сейчас. Я все еще считаю его великим человеком, великим политическим лидером. И я хочу, чтобы он был президентом. И хотя мне бы хотелось, чтобы он не паниковал по моему поводу, я вообще на него не обижен. Я осознаю, что с его точки зрения, должно быть, кажется необходимым избавиться от меня. Но я ВСЕ ЕЩЕ хочу делать для него все, что могу.

– Он не возьмет тебя обратно, Лью.

– О'кей, я принимаю это. Но я могу продолжать работать на него так, чтобы он не знал об этом.

– Как?

– Через тебя, — сказал я. — Я могу передавать тебе предложения, а ты можешь переправлять их Куинну, как будто это результат твоих собственных размышлений.

– Если я приду к нему с чем-нибудь вроде того, что ты ему принес, — сказал Ломброзо, — он избавится от меня так же быстро, как избавился от тебя. А может быть, еще быстрее.

– Они будут иного сорта, Боб. Во-первых, я теперь знаю, о чем слишком рискованно говорить ему. Во-вторых, у меня нет больше моего источника. Я порвал с Карваджалом. Ты знаешь, что он вообще не предупредил меня о том, что меня уволят? Будущее Судакиса он мне предсказывает, а мое — нет. Я думаю, он ХОТЕЛ, чтобы меня уволили. От Карваджала у меня одни только огорчения, больше я не хочу. Но я по-прежнему могу переложить свои собственные интуитивные способности, мои стохастические умения. Я могу анализировать тенденции и вырабатывать стратегии, а затем я могу передавать тебе свои предвидения, ведь так? Можно? Мы будет отправлять это Куинну, и Мардикян никогда не догадается, что мы с тобой в контакте. Ты не можешь взять и бросить меня в пустоте. Боб. Пока есть работа, которую нужно делать для Куинна. Ладно?

– Мы можем попытаться, — осторожно ответил Ломброзо. — Полагаю, мы можем сделать такую попытку, да. Хорошо. Я буду твоим рупором, Лью. Но ты должен позволить мне выбирать, что я буду передавать Куинну, а что нет. Запомни, теперь моя шея на плахе, а не твоя.

– Конечно, — сказал я.

Если я сам не могу служить Куинну, я буду делать это через доверенных лиц. Впервые со времени своего увольнения я почувствовал надежду и ожил. В эту ночь даже не было снега.

37

Но работа через доверенное лицо не получилась. Мы пытались, но провалились. Я прилежно засел за газеты и стал изучать текущие события — за одну неделю без работы я потерял нити полудюжины возникающих структур. Затем я предпринял рискованное путешествие по морозному городу в контору «Лью Николс ассошиэйтс» (все еще работающую, хотя почти на холостом ходу и совсем вяло) и заложил свои прогнозы в компьютер. Я послал результаты Бобу Ломброзо с курьером, так как не хотел прибегать к помощи телефона. То, что я передал ему, не было чем-то значительным, так, пара пустяковых предложений по поводу политики организации трудовой деятельности и трудоустройства. В течение следующих нескольких дней я выработал еще несколько почти таких же банальных идей. А потом позвонил Ломброзо и сказал:

– Нам придется остановится. Мардикян нас засек.

– Что случилось?

– Я передавал твою информацию небольшими порциями, время от времени. А прошлым вечером мы обедали с Хейгом, и когда дошли до десерта, он вдруг спросил меня, поддерживаю ли я тобой связь.

– И ты сказал ему правду?

– Я старался не сказать ему ничего. Я пытался увильнуть, но у меня не получилось. Ты знаешь, что Хейг очень проницателен. Он видел меня насквозь. Он прямо спросил, получаю ли я от тебя материал. Я пожал плечами, а он засмеялся и сказал, что уверен в этом, потому что чувствует твое прикосновение к информации. Я не признался ни в чем. Хейг только предположил. И его предположения были верны. Очень благожелательно он приказал мне перестать, так как я подвергаю опасности свое собственное положение рядом с Куинном, если мэр начнет подозревать, что происходит.

– Значит, Куинн еще не знает?

– Скорей всего нет. И Мардикян, похоже, не планирует настучать ему. Но у меня нет выбора. Если Куинн узнает обо мне, меня выкинут. Он впадает в абсолютную паранойю, когда кто-нибудь в его присутствии упоминает имя Лью Николса.

– Так плохо, да?

– Так плохо.

– Так что теперь я стал врагом, — сказал я.

– Боюсь, что да. Мне очень жаль, Лью.

– Мне тоже, — вздохнул я.

– Я не будут звонить тебе. Если я тебе понадоблюсь, связывайся со мной через мою контору на Уолл-стрит.

– О'кей. Я не хочу завести тебя в беду, Боб.

– Мне очень жаль, — повторил он.

– О'кей.

– Если я могу что-нибудь для тебя сделать…

– О'кей. О'кей. О'кей.

38

За два дня до Рождества был отвратительный шторм, просто ужасный шторм, суровые жестокие ветра и субарктическая температура, сильный, сухой, тяжелый, бесчеловечный снегопад. Такой шторм, чтобы ввергнуть в депрессию жителя Миннесоты и заставить плакать эскимоса. Весь день дрожали стекла в верхних рамах моего дома, а каскады снега обрушивались на них, как полные горсти гальки. Я дрожал вместе с. ними, думая о том, что еще грядут невзгоды января и февраля, да и в марте снег вполне возможен. Я рано лег в постель и рано проснулся ослепительным солнечным утром. Холодные солнечные лучи часто бывают после вьюги, так как ветер приносит сухой воздух и безоблачное небо. Но было что-то необычное в наполняющем комнату свете. Он был неприятного оттенка замерзшего лимона, обычного для зимнего дня. И, включив радио, я услышал, как диктор говорит о коренном изменении погоды. Неожиданно ночью огромные массы воздуха из Калифорнии переместились на север, и за ночь температура поднялась до неправдоподобной теплоты позднего апреля.

И апрель остался с нами. День за днем необычная жара холила и нежила измученный зимой город. Конечно, сперва все было в кутерьме, пока огромные торосы совсем недавнего снега размягчались и таяли, бежали бурными реками по водостокам.

Но к середине праздничной недели самая большая слякоть исчезла. И Манхэттен, сухой и приведенный в порядок, принял непривычно хороший вычищенный вид. Мимоза и сирень поспешно начали пускать почки за два месяца до срока. Волна легкомыслия прокатилась над Нью-Йорком: теплые пальто и куртки исчезли, по улицам ходили толпы улыбающихся, жизнерадостных людей в легких туниках и куртках, множество обнаженных и полуобнаженных любителей загара возлежало на солнечных набережных в Центральном парке, возле каждого фонтана в центре города был полный комплект музыкантов, фокусников и танцоров. Карнавальная атмосфера усиливалась по мере того, как отступал старый год и держалась поразительная погода. Ведь это был тысяча девятьсот девяносто девятый год, и это было не только убытие года, но и целого тысячелетия. (Те, кто настаивал, что двадцать первый век и третье тысячелетие не начнутся до первого января две тысячи первого года, считались педантами и. просто людьми, желающими испортить настроение.) Пришедший в декабре апрель выбил всех из колеи. Неестественная мягкость погоды, последовавшая так скоро за неестественным холодом, непостижимая яркость солнца, висящего низко над южным горизонтом, волшебная мягкость весеннего воздуха придавали эксцентричный апокалиптический аромат этим дням. Все казалось возможным, не вызывало бы удивления появление странных комет в ночном небе или интенсивное перемещение созвездий.

Я представлял, что что-то подобное было в Риме накануне прибытия готтов или в Париже на рубеже террора. Это была веселая, но непонятно тревожная и пугающая неделя. Мы наслаждались чудесным теплом, но в то же время воспринимали это как примету, знамение наступающего мрачного противостояния. По мере того, как приближался финальный день декабря, чувствовалось странное сильное напряжение. Ветреное настроение все еще не оставляло нас, но ему должен был наступить резкий конец. Наше чувство можно было сравнить с отчаянной веселостью канатоходцев, танцующих над бездонной пропастью. Были такие, кто говорил, что канун нового года будет отравлен неожиданным снегопадом и ураганом, несмотря на предсказания бюро погоды о продолжении потепления. Но день оказался солнечным и приятным, как и все семь предшествующих. К полудню мы узнали, что это самое теплое тридцать первое декабря в Нью-Йорке с тех пор, как такие данные стали отмечать, и что ртутный столбик продолжает подниматься, так что мы перешли из псевдо-апреля, в приводящий в смущение воображение июнь.

Все это время я сосредотачивался на себе, завернувшись в саван мрачного смятения и, похоже, жалости к себе. Я не звонил никому: ни Ломброзо, ни Сундаре, ни Мардикяну, ни одному из клочков и фрагментов своего прошлого существования. Я выходил на несколько часов каждый день побродить по улицам (кто мог устоять перед этим солнцем?), но я ни с кем не разговаривал, и сам отбивал охоту у людей разговаривать со мной. К вечеру я бывал дома, один, немного читал, выпивал немного бренди, слушал музыку, не очень-то вслушиваясь, и рано ложился спать. Моя изоляция лишила меня всей стохастической грации: я жил целиком в прошлом, как животное, без малейшего представления о том, что может быть дальше, без предсказаний, не собирая и не распутывая схемы сознания.

В канун нового года я почувствовал, что мне нужно выйти на улицу. Невыносимо было баррикадироваться в одиночестве в такую ночь, накануне, кроме всего прочего, моего тридцать четвертого дня рождения. Я подумал позвонить кому-нибудь из друзей, но нет, социальная деятельность опустошила меня. Я должен красться одинокий и неузнанный по улочкам Манхэттена, как Гарун-аль-Рашид по Багдаду. Но я надел свой самый модный и лучший летний костюм фазаньей расцветки, переливающийся и искрящийся алыми и золотыми нитями, расчесал бороду, побрил череп и беспечно вышел провожать век в последний путь.

Стемнело рано — все-таки это была глубокая зима, независимо от того, что показывал термометр — и город сиял огнями. Хотя было только семь часов, чувствовалось, что празднование уже началось. Я слышал пение, отдаленный смех, звуки музыки и вдалеке звон бьющегося стекла. Я съел постный обед в крохотном ресторане самообслуживания на Третьей Авеню и бесцельно пошел на юго-запад.

Обычно никто не бродил по Манхэттену после наступления темноты. Но в этот вечер улицы были заполнены народом, как днем: везде пешеходы, смеющиеся, глазеющие на витрины, приветствующие незнакомцев, весело толкающиеся — и я чувствовал себя в безопасности. Неужели это был Нью-Йорк? Город закрытых лиц и настороженных глаз, город ножей, поблескивающих на темных мрачных улицах? Да, да, да, Нью-Йорк, но преображенный Нью-Йорк, Нью-Йорк тысячелетия, Нью-Йорк в ночь критической Сатурналии.

Сатурналия, да, вот что это было, безумное празднество, неистовство исступленного духа. Каждая таблетка психиатрической фармакопеи продавалась вразнос на каждом углу, и торговля шла оживленно. Ни один человек не шел прямо. Везде выли сирены, как бы знаменуя веселье. Сам я не принимал наркотиков, кроме древнейшего — алкоголя, который обильно вливал в себя, переходя из таверны в таверну. Здесь пиво, там глоток ужасного бренди, немного текилы, немного рома, мартини и даже старого темного шерри. Голова у меня кружилась, но я не падал. Каким-то образом я умудрялся держаться прямо и более-менее координировал свои движения. Мой мозг работал с привычной ясностью, наблюдая, запоминая.

Час от часу безумие определенно нарастало. До девяти в барах почти не видно было обнаженных тел, а в половине десятого голая потная плоть была повсюду, подскакивающие груди, трясущиеся ягодицы, все кружилось, прихлопывая и притопывая. До половины десятого я почти не видел парочек, прижавшихся друг к другу, а в десять на улицах совокуплялись вовсю. Подспудное насилие ощущалось весь вечер — выбивали окна, били уличные фонари — а после десяти оно быстро стало набирать силу: кулачные бои, иногда веселые, иногда убийственные, а на углу Пятьдесят Седьмой и Пятой шло сражение толпы, сотня мужчин и женщин били друг друга кулаками куда попало. Везде шли шумные разборки автомобилистов. Казалось, что некоторые водители намеренно врезались в автомобили, явно чтобы получить удовольствие от разрушения. Были ли убийства? Очень вероятно. Изнасилования? Тысячи. Увечья и другие безобразия? Без сомнения.

А где была полиция? Я видел их здесь и там, некоторые безуспешно пытались предотвратить нарастание беспорядков, другие позволяли их и сами подключались. Полицейские с пылающими лицами и горящими глазами счастливо вступали в бои, превращая их в военные сражения. Полицейские покупали наркотики у уличных торговцев, голые до пояса полицейские тискали голых девушек в барах, полицейские с хрипом разбивали ветровые стекла машин своими дубинками. Общее сумасшествие было заразительно. После недели апокалиптических комментариев, недели огромного напряжения никто не мог бы удержаться в рамках здравомыслия.

Полночь застала меня в Таймс сквере. Старая традиция, отринутая городом еще десять лет назад: тысячи, сотни тысяч людей заполонили пространство между Сорок шестой и Сорок седьмой улицами, крича, распевая, целуясь, раскачиваясь. Неожиданно раздался бой часов. Потрясающие лучи пронзили небо. Вершины башен офисов озарились сиянием под лучами прожекторов. Двухтысячный год! И пришел мой день рождения! С днем рождения! С днем рождения! С днем рождения!

Я был пьян. Я был вне себя. Общая истерия передалась и мне. Я обнаружил, что мои руки хватают и стискивают чьи-то груди, мои губы впиваются в чьи-то губы, чье-то жаркое влажное тело прижимается к моему. Толпа подалась и разделила нас. Я двигался в тесноте, толкаясь, смеясь, борясь, чтобы схватить воздуху, спотыкаясь, падая, подымаясь, чуть не упав под тысячу пар ног.

– Пожар! — закричал кто-то. И действительно, языки пламени плясали высоко на здании к западу от Сорок четвертой улицы. Какое прекрасное оранжевое освещение — мы стали орать и аплодировать. Мы все Нероны сегодня, думал я, и меня тащило вперед, на юг. Больше я не мог видеть пламени, но запах дыма распространился повсюду. Били колокола. Выли сирены. Хаос.

А затем я почувствовал, как будто меня ударили кулаком в затылок, я упал на колени на открытом пространстве, ошеломленный, закрыл лицо руками, чтобы защититься от следующего удара, но следующего удара не было, только поток видений. Видений. Изменчивый стремительный поток образов бурлил в моем мозгу. Я видел себя старым и изношенным, кашляющим на больничной кровати, окруженным блестящими тонкими трубками медицинской аппаратуры. Я видел себя плавающим в чистом горном озере. Я видел, как бил и трепал меня прибой на каком-то диком тропическом берегу. Я заглянул в таинственную внутренность какого-то огромного непостижимого хрустального механизма. Я стоял у края расплавленной лавы, смотря, как расплавленные массы пузырятся и лопаются на поверхности, как в первое утро Земли. Цвета атаковали меня, голоса нашептывали мне кусками, пульсирующими клочками слов обрывки фраз.

– Это поездка, — говорил я себе, — поездка, путешествие, очень плохое путешествие, но даже самое плохое путешествие в конце концов кончается. — И я припал к земле, дрожа, стараясь сопротивляться, чтобы кошмар прошел сквозь меня и выплеснулся наружу. Возможно, это состояние продолжалось несколько часов, а может, всего одну минуту. В краткий миг прояснения сознания я сказал себе: «Это ВИДЕНИЕ, вот как оно начинается, как лихорадка, как сумасшествие», — я помню, как говорил себе это.

Я помню, как меня рвало, как судорожные толчки желудка выворачивали из меня смесь напитков, и как я лежал возле моей собственной вонючей лужи, ослабленный и дрожащий, и не мог подняться на ноги.

А затем грянул гром, как будто величественный Зевс метнул свою стрелу гнева. Гнетущая тишина последовала за этим ужасающим ударом грома. По всему городу вакханалия остановилась, так как все нью-йоркцы остановились, застыв в удивлении, и с благоговейным страхом подняв глаза к небесам. Что теперь? Гроза в зимнюю ночь? Земля разверзнется и проглотит нас? Море поднимется и превратит в Атлантиду место нашего пребывания?

Через несколько минут раздался второй удар грома, но молнии не было, а затем, после некоторой паузы, третий. А потом начался дождь, вначале мелкий, а через мгновение проливной теплый весенний дождь приветствовал нас на пороге двухтысячного года. Я неуверенно поднялся на ноги. Я был целомудренно одет весь вечер, а теперь без одежды, обнаженный, стоял босыми ногами на тротуаре Бродвея возле Сорок первой улицы, подняв лицо к небу, подставляя себя под струи ливня, смывающего с меня пот, слезы и усталость, открыв рот, чтобы выполоскать мерзкий вкус рвоты.

Это был чудесный момент. Но очень быстро я продрог. Апрель кончился, возвращался декабрь. Мой член съежился, плечи ссутулились. Я нащупал свою мокрую одежду, и рыдая, насквозь промокший, жалкий, несчастный, трясясь от страха и представляя спрятавшихся в каждой аллее разбойников и грабителей, я начал медленное передвижение по городу. Температура, казалось, опускалась на пять градусов с каждым пройденным мной кварталом. К тому времени, как я добрался до Ист-Сайда, я чувствовал, что окоченел. А когда я переходил Пятьдесят седьмую улицу, я заметил, что дождь превратился в снег. И снег был колючий, как мелкая пудра, покрывающий улицы, автомобили, упавшие тела тех, кто был без сознания, и мертвых. К тому времени, как я добрался до дома, снег и ветер секли с полной зимней озлобленностью.

Было пять часов утра первого января двухтысячного года. Я сбросил одежду на пол и бросился в постель. Меня тряс озноб, я чувствовал себя больным. Прижав колени к груди, я съежился под одеялом, будучи наполовину уверенным, что умру еще до восхода. Я проснулся через четырнадцать часов.

39

Что за утро! Для меня, для вас, для всего Нью-Йорка! Еще до того, как ночь этого первого января подошла к концу, стали очевидны все коллизии безумных событий предыдущей ночи. Сколько сотен граждан погибло в жестоких или просто глупых приключениях, или просто от того, что были оставлены на произвол судьбы, сколько магазинов было ограблено, сколько общественных памятников подверглось актам вандализма, сколько кошельков было похищено, сколько тел изнасиловано. Знал ли какой-нибудь город такое со времен разграбления Византии? Массы населения стали неистовыми, и никто не попытался сдержать их ярость, никто, даже полиция. Первые доклады сообщили, что большинство стражей закона присоединились к веселью, и как показали более детальные расследования в течение дня, оказалось, что это фактически было повсеместно: заразившись моментом, люди в голубой форме часто сами становились возбудителями хаоса.

В вечерних новостях впервые было сказано, что, заявив о своей персональной ответственности за разгром, комиссар Судакис подал в отставку. Я смотрел на его лицо на экран, суровое, с покрасневшими глазами, и видел, что он держит под контролем свою ярость. Он отрывочно говорил о чувстве стыда, о позоре, он говорил о падении морали, даже об упадке городской цивилизации. Он выглядел как человек, не спавший неделю. Жалкий, разбитый, смущенный человек, бормочущий и покашливающий. Я молча молил телевизионщиков заканчивать передачу и переходить к другой теме.

Я сам предсказал отставку Судакиса, но не находил удовольствия в том, что мое предсказание сбылось. Наконец, сцена сменилась. Мы увидели руины пяти кварталов в Бруклине, которым рассеянные пожарные позволили сгореть.

Да, да, Судакис подает в отставку. Конечно. Реальность законсервирована. Неизменяемость по Карваджалу еще раз подтверждена. Кто мог предвидеть такой поворот событий? Ни я, ни мэр Куинн, ни даже Судакис, а Карваджал мог.

Я подождал несколько дней, пока город потихоньку не пришел в норму. Затем я позвонил Ломброзо в его контору на Уолл-стрит. Его, конечно, не было, я велел автосекретарю запрограммировать ответный звонок при первой возможности. Все представители высшей власти были на круглосуточном совещании у мэра на Грейс Мансон. Пожары в каждом округе оставили тысячи бездомных, больницы заполнены в три раза большим количеством жертв насилий и несчастных случаев, чем они могли принять. Протесты в адрес городской администрации главным образом за неумение предоставить должную полицейскую защиту достигли уже миллионов и увеличивались с каждым часом. Был нанесен опасный удар по имиджу всего города. С момента прихода к власти Куинн настойчиво пытался восстановить репутацию Нью-Йорка до уровня середины двадцатого века, как самого захватывающего, жизнерадостного, стимулирующего города, истинной столицы планеты, центром всего самого интересного, что привлекало бы и в то же время гарантировало безопасность туристам. Все это было разрушено оргией одной ночи и утвердило нацию в привычном ей мнении, что Нью-Йорк — жестокий, безумный, свирепый, мерзкий зоопарк. Поэтому я не слышал ничего от Ломброзо до середины января, пока все окончательно не успокоилось. К тому времени, как он позвонил, я перестал уже верить, что когда-нибудь услышу его.

Он рассказал мне, что произошло в Сити-Холле. Мэр обеспокоен тем эффектом, которое может оказать имевшее место нарушения общественного порядка на его надежды стать президентом. Он готовит пакет решительных мер, почти в стиле Готфрида, чтобы обеспечить общественный порядок. Перестройка полиции будет ускорена, торговля наркотиками будет ограничена почти так же строго, как перед либерализацией восьмидесятых годов, будет введена система раннего предупреждения нарушений для предотвращения гражданских волнений, в которой будет задействовано более двух дюжин человек, и так далее, и тому подобное. Я видел, что Куинн продолжает упорствовать в своих заблуждениях, принимая по поводу необычных событий поспешные и необдуманные решения. Но в моих советах больше не нуждались, я оставался при своем мнении.

– А как насчет Судакиса? — спросил я.

– Он точно уходит. Куинн отказался подписать его отставку и в течение трех дней пытался убедить его остаться. Но Судакис считает, что он навсегда дискредитирован поведением своих людей той ночью. Он уже подыскал работу в каком-то маленьком городе в Западной Пенсильвании и уже ушел.

– Я не это имею в виду. Я имею в виду, повлияла ли точность моих предсказаний в отношении Судакиса на отношение Куинна ко мне?

– Да, — ответил Ломброзо. — Определенно.

– Он передумывает?

– Он думает, что ты колдун. Он думает, что ты продал душу дьяволу. Буквально. Несмотря на всю свою изощренность он, не забудь, все же ирландский католик. В Сити Холле все считают тебя Антихристом, Лью.

– Неужели он настолько глуп, что не может понять, что вокруг него должны быть люди, способные предсказать ему вовремя такие вещи, как, например, отставка Судакиса?

– Безнадежно, Лью. Забудь о работе с Куинном. Выкинь это из головы насовсем. Не думай о нем, не пиши ему писем, не пытайся звонить ему, не имей с ним никаких дел. Лучше подумай о том, чтобы убраться из города.

– Боже мой! Почему?.

– Для твоего блага.

– Что это должно означать? Не хочешь ли ты сказать. Боб, что мне грозит опасность от Куинна?

– Я не пытаюсь тебе ничего сказать, — занервничал он.

– Что бы ты не говорил, я не поверю. Я не верю, что Куинн боится меня настолько, и наотрез отказываюсь верить, что он сможет предпринять против меня какие-то действия. Это невероятно. Я знаю его. Я был практически его «альтер эго» в течение четырех лет. Я…

– Послушай, Лью, — сказал Ломброзо. — Я должен закончить разговор. Ты не представляешь, как много здесь накопилось работы.

– Хорошо. Благодарю за то, что ты не забыл позвонить мне.

– И… Лью…

– Да?

– С твоей стороны было бы лучше не звонить мне. Даже на Уолл-стрит. За исключением, конечно, случаев крайней необходимости. Мои собственные позиции стали несколько деликатными после того, как мы попытались работать по передаче твоих полномочий мне, а теперь… ты понимаешь?

40

Я понимал. Я освободил Ломброзо от угрозы моих телефонных звонков. Почти одиннадцать месяцев прошло со дня нашей беседы. И за все время я ни разу с ним не разговаривал, ни слова не сказал человеку, который был моим ближайшим другом в течение всех лет моей работы в администрации Куинна. Не было у меня также контактов, ни прямых, ни косвенных, с самим Куинном.

41

С февраля начались видения. Было два предвестника: один на утесе Биг Сур, и другой на Таймс-сквер в канун Нового года. А сейчас они стали моей обычной ежедневной практикой. Поэт сказал: «Никому не ведома пропасть эта, так как туда не доходит луч света». Луч света озарил бы мои зимние дни.

Сначала видения приходили ко мне не чаще раза в сутки. И они приходили непрошенными, как припадки эпилепсии. Обычно поздно вечером или прямо перед полночью, подавая сигналы жаром в затылке, теплом, щекотанием, которое не проходило. Но вскоре я понял технику их пробуждения и мог вызывать их по собственному желанию. Даже тогда мог ВИДЕТЬ не больше раза в день, и мне требовался после этого довольно продолжительный период восстановления. Через несколько недель у меня появилась способность входить в состояние ВИДЕНИЯ чаще, два или даже три раза в день, как будто эта сила была мускулом, развивающимся по мере тренировки. В конце концов время рекуперации стало минимальным. Сейчас я уже могу включать свою способность каждые пятнадцать минут, если в этом есть необходимость. Однажды в начале марта я попробовал поэкспериментировать. Я включал и выключал ее постоянно в течение нескольких часов, изматывая себя, но не уменьшая интенсивности того, что я ВИДЕЛ.

Если я не вызывал видений хотя бы раз в день, они все равно приходили ко мне, прорываясь самотеком, вливаясь непрошенно в мой мозг.

42

Я ВИЖУ маленький, покрытый красной черепицей дом на деревенской улочке. Деревья покрыты темно-зеленой листвой, должно быть, это позднее лето. Я стою у ворот. Волосы у меня еще короткие, ежиком, но отрастают. Должно быть, это сцена из не очень далекого будущего, вероятно, из этого года. Рядом со мной два молодых человека, один темноволосый и хрупкий, другой дородный и рыжий. Я понятия не имею, кто они, но себя я вижу держащимся с ними свободно, как будто они мои близкие друзья, значит, они мои приятели, которых я еще должен встретить. Я ВИЖУ, как я достаю ключ из кармана.

– Давайте я вам покажу дом, — говорю я. — Думаю, это как раз то, что нам нужно под штаб-квартиру для Центра.

Падает снег. Автомобили на улицах имеют форму пули с задранным носом, очень маленькие, кажущиеся мне очень необычными. Над головой парит что-то вроде вертолета. От него спускаются три лопасти, снабженные чем-то вроде громкоговорителей. Из всех трех доносится свистяще-блеющий звук, высокий и нежный, длительностью в две секунды с пятью секундными интервалами. Ритм исключительно постоянен, каждый писк испускается по четкому расписанию, отрезая без усилия плотную стену падающих хлопьев. Вертолет медленно летит вдоль Пятой Авеню на высоте менее пятисот метров, и по мере того, как он движется на север, снег под ним тает, расчищая зону шириной точно по размерам Авеню.

Сундара и я встречаемся за коктейлем в сияющей галерее, висящей как сады Навуходоносора на вершине гигантской башни, возвышающей над Лос-Анджелесом. Я думаю, что Лос-Анджелес, потому что различаю веерообразные очертания пальм, растущих на улице далеко внизу. И архитектура окружающих зданий четко южно-калифорнийская. В сумеречном свете видны берега огромного океана на Западе и гор на Севере. Я не знаю, ни что я делаю в Калифорнии, ни как я оказался там с Сундарой. Возможно, она вернулась жить в свой родной город, а я, находясь там по делам, договорился о встрече. Мы оба изменились. Ее волосы подернула седина, ее лицо, кажется, похудело, стало менее сладострастным, глаза по-прежнему блестят, но этот блеск — свидетельство трудно завоеванного знания, а не просто игривости. У меня длинные седеющие волосы, одет со строгой аскетичностью в черную тунику без украшений. Мне около сорока пяти лет. Я произвожу впечатление жесткого, подтянутого, внушительного, командно-административного типа, такого хладнокровного, что я сам перед собой благоговею. Есть ли в моих глазах слезы трагического истощения, того ожигающего опустошения, которым был отмечен Карваджал после стольких лет ВИДЕНИЯ? Я не думаю. Но может, мой внутренний взгляд еще не так интенсивен, чтобы отличить такие подробности? На Сундаре нет ни обручального кольца, ни какого-нибудь знака Транзита. Я, наблюдающий, хотел бы задать тысячи вопросов. Я хочу знать, было ли между нами примирение, часто ли мы видимся, находимся ли мы в любовной связи или даже снова живем вместе. Но у меня нет голоса, я не способен говорить губами своего будущего я. Я также не могу направить или изменить его действия. Я могу только наблюдать. Сундара и ОН заказывают выпивку, они чокаются, улыбаются, идет тривиальная болтовня о заходе солнца, погоде, оформлении коктейльной галереи. Затем сцена ускользает и я ничего так и не узнал.

Солдаты маршируют по каньонам Нью-Йорка, по пяти в ряд, воинственно озирая все вокруг. Я смотрю на них из окна верхнего этажа. Причудливая униформа, зеленая с красными кантами, яркие желто-красные береты, на плечах винтовки. Оружие не похоже на арбалеты, металлические трубки длиной примерно в метр, с расширением вверху, ощетинившиеся боковыми усами блестящих проволочных пружин, которое они несут наперевес на левой руке. Я, наблюдающий за ними — человек в возрасте около шестидесяти лет, с белыми волосами, изможденный, с глубокими вертикальными морщинами, пробороздившими щеки. Это я, но в то же время почти полностью незнаком мне. На улице какая-то фигура выскакивает из здания и безумно бросается к солдатам, выкрикивая лозунги, размахивая руками. Один очень молодой солдат вскидывает правую руку, и из его оружия вылетает бесшумно зеленый луч света. Фигура падает, сгорая, и исчезает. Исчезает.

Я, которого я вижу, все еще молодой, но старше, чем сейчас. Скажем, сорок. Тогда это где-то две тысячи шестой год. Он лежит на помятой постели рядом с привлекательной молодой женщиной с длинными черными волосами. Они оба обнажены, покрыты потом, растрепаны. Наверняка они занимались любовью. Он спрашивает:

– Ты слышала речь президента вчера вечером?

– Почему я должна терять время, слушая этого фашистского убийцу-ублюдка? — отвечает она.

Идет вечеринка. Звучит незнакомая музыка. Странное золотое вино льется из бутылок с двумя горлышками. Воздух напоен голубыми ароматами. Я веду разговор в углу переполненной комнаты, настойчиво убеждая веснушчатую молодую женщину и одного из молодых людей, который был со мной в том доме, покрытом красной черепицей. Но мой голос перебивается хриплой музыкой, и я воспринимаю только обрывки того, то я говорю. Я выхватываю такие слова, как «неправильная калькуляция», «перегрузка», «демонстрация», «альтернативная дистрибуция», но они тонут в шуме и практически неразбираемы. Стиль одежды странный, свободные нестандартные одеяния, декорированные складками и лентами, несочетаемые ткани. В середине комнаты танцует около двух десятков гостей с безумной страстью, вращаясь замкнутыми кругами, нещадно нахлестывая воздух локтями и коленями. Они наги, их тела целиком покрыты блестящей пурпурной краской, все они, и мужчины, и женщины, с обритыми головами, волосы выщипаны со всего тела с головы до пят. Если бы не болтающиеся гениталии и трясущиеся груди, их легко можно было бы принять за пластиковые манекены, подпрыгивающие в судорогах спазматической подделки под жизнь.

Влажная летняя ночь. Тупой гулкий звук, еще один, еще. Фейерверк разрывает темноту ночного неба над Джерси на Гудзоне. Ракеты расцвечивают небеса китайскими огнями, красным, желтым, зеленым, синим. Ослепительные шары светящихся звезд, круг за кругом пламенеющей красоты сопровождается свистом и хлопками, рычанием и выстрелами, кульминация за кульминацией, и затем, как раз когда кажется, что чудо исчезло в тишине и темноте, наступает финальное пиротехничекое безумство, завершающееся огромным двойным представлением: американский флаг зрелищно развевается над нами с четко различимой каждой звездой на нем, взрываясь в центре поля Старой Славы видением человеческого лица, изображенного в удивительно реалистических живых тонах. Это лицо — лицо Пола Куинна.

Я на борту огромного самолета, его крылья, кажется, распростерты от Китая до Перу. Через иллюминатор возле моего места я вижу огромную серо-голубую гладь моря, отражающую солнечный свет с яростной слепящей яркостью. Я пристегнут, жду приземления, и сейчас я могу различить пункт нашего назначения: огромную шестиугольную платформу, подымающуюся с поверхности моря, искусственный остров, симметричный по углам, как снежинка, конкретный остров, инкрустированный квадратами краснокирпичных зданий и разделенный в середине длинной белой стрелой посадочной полосы. Остров полностью одинок в этом огромном море, окружен тысячами километров пустоты с каждой из своих шести сторон.

Манхэттен. Осень. Холодно. Небо темное. Светятся окна над головой. Передо мной колоссальная башня, подымающаяся к востоку от древней библиотеки на Пятой авеню.

– Самая высокая в мире, — говорит кто-то позади меня, один турист другому, ясно различаемый западный акцент. Правда, должно быть так. Башня заполняет собой небо.

– Это все правительственные здания, — продолжает уроженец Запада. — Ты можешь это осознать? Двести этажей. И все правительственные офисы. Говорят, что на самом верху дворец Куинна. Для тех случаев, когда он приезжает в город. Проклятый дворец, прямо как для короля.

Чего я особенно боялся, когда видения толпой наступали на меня, это своей первой очной ставки со сценой своей смерти. Буду ли я сломлен ею, как Карваджал, и все мои устремления и цели будут высосаны из меня одним видом моего последнего мгновения? Я жду его, недоумевая, когда он придет, пугаясь и страстно желая увидеть, желая впитать это пугающее знание, которое расправится со мной. И когда она приходит, у меня не возникает чувства кульминации, я испытываю почти комическое разочарование. Я вижу увядающего утомленного жизнью старика на больничной койке, худого и изможденного, лет семидесяти пяти или восьмидесяти, а может, даже девяноста. Он окружен ярким коконом поддерживающей жизнь аппаратуры: различные трубки с иглами на концах, изгибаясь дугами, обвились вокруг него, как хвосты скорпионов, вливая ферменты, гормоны, вещества против закупорки сосудов, стимулирующие растворы и Бог знает что еще.

Я уже видел его раньше, мельком, той пьяной ночью на Таймс-сквер, когда я лежал, припав к земле, ослепленный и пораженный, сбитый с ног потоком голосов и образов. Но сейчас видения длятся чуть дольше, чем в тот другой раз, так что я распознаю, что этот будущий я не просто больной старик, а умирающий старик, на пути из жизни, уходящий, ускользающий, уплывающий — огромный чудесный салат медицинского оборудования не в силах больше поддерживать слабое биение его жизни. Я чувствую, как пульс угасает в нем. Спокойно, совершенно спокойно он отходит в темноту. В покой. Он очень неподвижен. Еще не мертвый, мое восприятие его еще будет уменьшаться. Но почти. Почти. А теперь. Больше данных нет. Спокойствие и тишина. Да, хорошая смерть.

Это все? Он правда мертв через пятьдесят или шестьдесят лет, или видение просто прервалось? Я не могу быть уверен. Если бы я только мог ЗАГЛЯНУТЬ за пределы того момента смерти, бросить один взгляд на занавес, увидеть рутину смерти, бесстрастных санитаров, спокойно рассоединяющих систему, поддерживавшую жизнь, простыню, натянутую на лицо, труп, отвезенный в морг. Но нет способа продолжить видение. Картинка представления закончилась последним проблеском света. Хотя, я уверен, что это и есть то самое. Я думаю о Карваджале, сводящим себя с ума тем, что так часто видел себя умирающим. Но я не Карваджал, как может знание об этом повредить мне? Я допускаю неизбежность своей смерти, а подробности, которые я вижу, просто примечание к ней. Сцена возвращается спустя несколько недель, а потом снова и снова. Всегда одна и та же. Больница, тонкая паутина трубок и катетеров, ускользание, темнота, покой. Так что нечего бояться ВИДЕТЬ. Я видел самое худшее, и оно не повредило мне.

Затем все разбивается сомнениями и моя недавно сформированная уверенность пошатнулась. Я ВИЖУ себя опять в большом самолете. Мы устремляемся вниз к большому шестигранному искусственному острову. В смятении потерявшая рассудок стюардесса несется по проходу, а за ее спиной появляется вздувающийся маслянистый взрыв черного дыма. Пожар на борту! Крылья самолета дико кренятся. Визг пассажиров, неразборчивые выкрики по системе внутренней связи. Глухие бессвязные инструкции. Странное давление, пригвоздившее мое тело к сидению. Нас несет вниз, к океану. Вниз, вниз. Мы ударяемся, невероятный раскалывающий удар, корабль разваливается на части. Все еще пристегнутый к сидению, я, как свинцовая гиря, опускаюсь лицом вниз в холодную темную глубину. Море проглатывает меня. Больше я ничего не знаю.

Солдаты движутся зловещими колоннами вдоль улиц. Они останавливаются возле дома, где я живу. Они совещаются, затем отряд врывается в здание. Я слышу грохот их шагов по лестнице. Прятаться бесполезно. Они распахивают дверь, выкрикивая мое имя. Я приветствую их, подняв руки вверх. Я улыбаюсь и говорю, что пойду спокойно. Но затем — кто знает, почему — один из них, очень молодой, фактически мальчик, резко разворачивается, нацелив на меня свое оружие, похожее на арбалет. Я успеваю только вдохнуть. Затем вылетает зеленый конус огня. После этого наступает темнота.

«Вот он!» — кто-то кричит, высоко поднимая дубинку над моей головой. И с сокрушительной силой обрушивает ее на меня.

Сундара и я наблюдаем, как ночь опускается на Тихий океан. Перед нами поблескивают огни Санта-Моники. Нерешительно и робко я кладу свою руку на нее. И в этот момент я чувствую пронзающую боль в груди. Я сгибаюсь, падаю головой вниз, безумно взбрыкиваю ногой, опрокидывая стол. Я бью кулаком по толстому ковру. Я борюсь, цепляясь за жизнь. Во рту вкус крови. Я бьюсь за жизнь, и я проигрываю.

Я стою на парапете восьмидесятого этажа над Бродвеем. Быстрым легким движением я выталкиваю свое тело в прохладный весенний воздух. Я парю. Я делаю грациозные плавательные движения руками. Я безмятежно ныряю в тротуар.

– Посмотрите! — кричит женщина позади меня. — У него бомба!

Морская поверхность волнуется сегодня. Серые волны вздымаются и обрушиваются, вздымаются и обрушиваются. Я преодолеваю волны. Я прокладываю себе путь через буруны. С безумной целеустремленностью я плыву к горизонту, рассекая холодные воды, как будто устанавливая рекорд на выносливость. Плыву вперед и вперед, несмотря на пульсирование в висках и бухающие удары в груди почти у горла. А море становится все более бурным, его поверхность вздымается и раздувается все сильнее. Волна бьет мне в лицо, и я иду вниз, задыхаясь, стараясь вынырнуть на поверхность. Меня бьет снова, снова и снова…

– Вот он! — кричит кто-то.

Я опять ВИЖУ себя в большом самолете. Мы устремляемся вниз, к шестигранному искусственному острову.

– Посмотрите! — кричит женщина позади меня.

Солдаты движутся зловещими колоннами вдоль улиц. Они останавливаются возле дома, где я живу.

Морская поверхность волнуется сегодня. Серые волны вздымаются и обрушиваются, вздымаются и обрушиваются. Я преодолеваю волны, я прокладываю себе путь через буруны. С безумной целеустремленностью я плыву к горизонту.

– Вот он! — кричит кто-то.

Мы с Сундарой наблюдаем, как ночь опускается на Тихий океан.

Я стою на парапете восьмидесятого этажа над Бродвеем. Быстрым легким движением я выталкиваю свое тело в прохладный весенний воздух.

– Вот он! — кто-то кричит.

И опять. В разных формах снова и снова приходит ко мне смерть. Сцены повторяются, не изменяясь, противореча друг другу и аннулируя одна другую. Какое из этих видений верно? А как же старик, мирно угасающий на больничной койке? В какую мне верить? Голова моя идет кругом, перегрузившись различными данными. Я спотыкаюсь о шизофреническую лихорадку, ВИДЯ больше, чем я могу постичь, не имея возможности составить целое. И постоянно мой пульсирующий мозг орошает меня сценами и видениями. Я распадаюсь на части. Я валюсь на пол возле кровати, дрожа, ожидая, что следующая путаница навалится на меня. Каким образом я погибну в следующий раз? На дыбе палача? Под бичом ботулизма? От ножа в темной аллее? Что все это значит? Что происходит со мной? Мне нужна помощь. Объятый ужасом, в отчаянии, я мчусь увидеться с Карваджалом.

43

Прошло несколько месяцев с тех пор, как я виделся с ним в последний раз, полгода, с конца ноября до конца апреля. Он явно изменился. Он стал меньше, почти как кукла, миниатюра старого Карваджала, все излишки срезались, кожа туго обтягивала скулы, лицо желтое, как будто он превратился в престарелого японца, одного из этих высохших крошечных древних стариков в синих костюмах и галстуках бантом в брокерских домах в нижнем городе. В Карваджале было незнакомое восточное спокойствие, сверхъестественное спокойствие Будды, которое, казалось, говорило, что он достиг тихой бухты, спокойствие, которое заражало все окружающее. Через минуту после своего прихода в паническом недоумении я почувствовал, как груз напряжения покидает меня. Он любезно усадил меня в своей унылой гостиной и милостиво преподнес традиционный стакан воды.

Он ждал, пока я заговорю.

Как начать? Что сказать? Я решил не упоминать о нашем последнем разговоре, отринуть его, не намекая на мой гнев, мои обвинения, мое отречение от него.

– Я ВИДЕЛ, — выпалил я.

– Да, — насмешливо, без удивления, слегка обеспокоенно.

– Странные вещи.

– О? — Карваджал изучал меня без любопытства, ожидая, ожидая, ожидая. Как спокоен он был, как сдержан! Как будто вырезан из слоновой кости, прекрасной, блестящей, неподвижной.

– Сверхъестественные сцены. Мелодраматические, хаотичные, противоречивые, странные. Я не знаю, что из этого ясновидение, а что — шизофрения.

– Противоречивые? — задал он вопрос.

– Иногда. Я не могу доверять тому, что ВИЖУ.

– Что за вещи?

– Во-первых, Куинн. Он появляется почти ежедневно. Видения Куинна как тирана, диктатора, какого-то монстра, манипулирующего всей нацией, не столько президент, сколько генералиссимус. Его лицо над всем будущим. Куинн здесь, Куинн там, все говорят о нем, все боятся его. Это не может быть реальным.

– Все, что вы ВИДИТЕ, реально.

– Нет, это не настоящий Куинн. Это параноидальная фантазия. Я ЗНАЮ Пола Куинна.

– Да? — голос Карваджала доходил до меня как через толщу расстояния в пять тысяч лет.

– Послушайте, я был предан этому человеку. Я на самом деле любил его. Мне нравилось то, за что он выступал. Почему же я вижу его как диктатора? ПОЧЕМУ Я ДОЛЖЕН БОЯТЬСЯ ЕГО? Он не такой. Я знаю.

– Все, что вы ВИДИТЕ, реально, — повторил Карваджал.

– Тогда, значит, в эту страну придет диктатура Куинна?

– Возможно. Очень похоже. Откуда мне знать? — пожал плечами Карваджал.

– А мне откуда? Как я могу верить в то, что я ВИЖУ?

Карваджал улыбнулся и поднял руку ладонью ко мне.

– Верьте мне, — убежденно произнес он слабым голосом, подражая тону старого мексиканского вождя, предлагающего взволнованному мальчику доверить свою судьбу ангелам и милосердию Девы Марии, — не сомневайтесь, верьте.

– Я не могу. Слишком много противоречий, — я яростно потряс головой. — Это не только Куинн. Я ВИДЕЛ также свою смерть.

– Да, это надо принять.

– Много раз. В самых различных вариантах. Авиакатастрофа. Самоубийство, сердечный приступ. Утонул. И тому подобное.

– Вам это кажется странным, да?

– Странным?! Я нахожу это абсурдным! Какая из них реальна?

– Все.

– Это сумасшествие!

– Существует много уровней реальности, Лью.

– Но все они не могут быть реальными. Это нарушает все, что вы мне говорили об определенном и неизменяемом будущем.

– Существует только одно будущее, которое ДОЛЖНО иметь место, — сказал Карваджал. — Одно действительное и много потенциальных, бесплодных линий, линий, которые существуют только на туманных границах возможности. Иногда информация из этих времен поступает к тому, чей ум достаточно открыт, если он достаточно уязвим. Я это пережил.

– Вы никогда ни слова не говорили об этом.

– Я не хотел смущать вас. Лью.

– Но что мне делать? Какая польза от информации, которую я получаю? Как я могу отличить реальное видение от воображаемого?

– Успокойтесь, все станет на свои места.

– Как скоро?

– Когда вы УВИДИТЕ, как вы умираете, — сказал он. — Вы когда-нибудь видели одну и ту же сцену больше одного раза?

– Да.

– Которую?

– Каждую по меньшей мере дважды.

– Но одну чаще, чем все другие?

– Да, — ответил я, — первую. Я старик в больнице, множество сложной медицинской аппаратуры окружает мою кровать. Это приходит часто.

– С особой интенсивностью?

Я кивнул.

– Верьте ей, — сказал Карваджал. — Другие — фантомы. Они скоро перестанут вас беспокоить. Эти представления возникают вследствие лихорадочных иллюзорных чувств. Они колеблются и расплываются в конце. Если вы близко вглядитесь в них, пронзите их взором, то заметите пустоту за ними. Скоро они исчезнут. Прошло тридцать лет с тех пор, как такие видения беспокоили меня.

– А видения Куинна? Они тоже фантомы из какой-то другой временной линии? Я помог впустить монстра в эту страну или просто вижу плохие сны?

– У меня нет способа ответить на этот вопрос. Вам нужно просто ждать и смотреть, учиться очищать ваши видения, и снова смотреть и оценивать очевидность.

– И вы не можете дать мне каких-либо более точных предложений, чем эти?

– Нет, — сказал он. — Невозможно.

Прозвенел звонок.

– Извините меня, — сказал Карваджал.

Он вышел из комнаты. Я закрыл глаза, позволил поверхности какого-то незнакомого тропического моря расплескаться в моем мозгу; теплая соленая вода обнажила всю память и всю боль, заравнивая острые места. Я сейчас воспринимал прошлое, настоящее и будущее равно нереальными: обрывки тумана, перемещение пятен неяркого света, отдаленный смех, приглушенные голоса, произносящие фрагменты предложений. Где-то игралась пьеса, но меня на сцене больше не было, не было и среди зрителей. Время остановилось. Возможно, случайно я начал ВИДЕТЬ. Я думаю, резкие серьезные черты лица Куинна колебались передо мной в ослепительных синих и зеленых вспышках, я, должно быть, видел старика в больнице и вооруженных людей, движущихся по улицам. И были виды миров над мирами, еще не рожденных империй, пляска континентов, инертных созданий, ползущих по огромной оболочке опоясывающего планету льда к концу времени.

Затем я услышал голоса в прихожей, кричал какой-то человек, Карваджал спокойно объяснял, отрицал. Что-то по поводу наркотиков, обман, сердитые обвинения. Что? ЧТО?! Я выбрался из тумана, окружающего меня. Напротив Карваджала у двери стоял низенький веснушчатый человек с дикими голубыми глазами и нечесаными рыжими волосами, незнакомец сжимал ружье странного старого образца, возбужденно размахивая им из стороны в сторону. «Груз — продолжал он кричать, — где груз, который вы пытались стащить?» Карваджал пожимал плечами, смеялся, качал головой, и тихо говорил, стараясь успокоить его, что это ошибка, просто что-то перепутано. Карваджал сиял. Казалось, вся его жизнь шла и формировалась для этого момента изящества, этого богоявления, этого смущенного и комичного диалога у двери.

Я выступил вперед, готовый сыграть свою роль. Я разработал для себя линию поведения. Я скажу: «Спокойно, парень, перестань махать своим ружьем. Ты ошибся местом. У нас нет наркотиков». Я видел себя уверенно продвигающимся к незванному гостю, говоря: «Почему бы тебе не успокоиться, не отложить ружье, не позвонить своему боссу и все выяснить? Потому что иначе ты окажешься в тяжелой переделке, и…» Продолжая говорить, замаячу перед веснушчатым коротышкой с ружьем, спокойно дотянусь до ружья, выверну его из его рук, прижму к стене…

Неверный сценарий. Правильный сценарий предписывал мне ничего не делать. Я это знал. И я ничего не сделал.

Человек с ружьем посмотрел на меня, на Карваджала, опять на меня. Он не ожидал, что я появлюсь из гостиной, и не знал, как реагировать. Затем постучали в дверь. Мужской голос из коридора спрашивал Карваджала, все ли у него там в порядке. Глаза человека вспыхнули страхом и недоумением. Он отскочил от Карваджала, прижимая к себе ружье. Раздался выстрел, почти случайный. Карваджал начал падать, сползая по стене. Человек метнулся мимо меня к гостиной. Помедлил там, дрожа, почти падая от страха. Он выстрелил снова. И третий раз. Затем он вдруг бросился к окну. Я стоял как замороженный. Наконец я начал двигаться. Слишком поздно. Непрошенный гость выпрыгнул из окна, вниз по пожарной лестнице, скрылся на улице.

Я повернулся к Карваджалу. Он упал и лежал у входа в гостиную, неподвижный и молчаливый, глаза открыты, еще дыша. Его рубашка пропиталась кровью на груди. Вторая струйка крови бежала по его левой руке. Третья рана, странно аккуратная и маленькая, была в голове, прямо под скулой. Я подбежал к нему, схватил и увидел, что его глаза стекленеют. И мне показалось, что он засмеялся прямо в конце маленьким легким смешком. Но может быть, это моя собственная трактовка сценария, маленькое легкое исправление сцены. Итак. Итак. Свершилось наконец. Как спокоен он был, как принимал все, как рад был покончить с этим. Так долго репетируемая сцена, наконец, сыграна.

44

Карваджал умер двадцать второго апреля 2000 года. Я начал писать это в начале декабря, за несколько недель до действительного начала двадцать первого века и старта нового тысячелетия. Наступающее тысячелетие застанет меня в этом неизвестно кому принадлежащем доме, в этом неустановленном городке в северном Нью-Джерси, управляющим подпольно, Центром Стохастических Процессов. Мы находимся здесь с августа, когда завещание Карваджала было официально утверждено, и я объявлен единственным наследником его миллионов.

Конечно, здесь, в Центре, мы не очень-то занимается стохастическими процессами. Местечко маскируется под этим названием. Мы здесь не столько стохасты, сколько постстохасты, мы переходим от манипулирования возможностями к определенности второго взгляда. Но я считаю, что мудро быть не слишком уж искренним по этому поводу. То, чем мы занимаемся — более-менее определенный вид колдовства. И самый большой урок, который следует извлечь из пока еще не завершенного двадцатого века, что если вы собираетесь заниматься — колдовством, называйте его как-нибудь по-другому. «Стохастический» — это название имеет приятное псевдо-научное звучание, создает необходимую маскировку, вызывая в воображении взвод бледных молодых исследователей, закладывающих данные в компьютеры.

Пока нас только четверо. Придет больше. Мы здесь постепенно разрастаемся. Я нахожу новых последователей по мере того, как в них появляется необходимость. Я уже знаю имя следующего, и знаю, как склонить его присоединиться к нам, и в нужный момент он придет к нам, так же, как пришли и эти трое. Шесть месяцев назад я был незнаком с ними, сегодня они мои братья.

То, что мы строим здесь — это община, братство, коммуна, приход или, если хотите, банда провидцев. Мы расширяем и очищаем возможности нашего видения, устраняя неясности, обостряя восприятие. Карваджал был прав: у каждого есть дар. Его можно разбудить в любом человеке. В вас. И в вас. И так мы распространяемся, предлагая руку другому. Спокойное распространение религии постстохатизма, неспешное приумножение количества тех, кто ВИДИТ. Это будет медленно. Опасно. Мы будем подвергаться гонениям. Приходят трудные времена, но не только для нас. Мы все еще должны пройти через эру Куинна. Эру, которая мне знакома, как другие факты истории, хотя она еще не началась: он будет помазан на выборах через четыре года. Но я ВИЖУ дальше выборов, вижу перевороты, которые последуют за ними, беспорядки, боль. Но ничего. Мы переживем режим Куинна, как мы пережили Сарданапала, Атиллу, Чингиз Хана, Наполеона. Облака предвидения уже разошлись и мы ВИДИМ за наступающим мраком времена восстановления.

То, что мы создаем здесь — это союз, посвятивший свою деятельность уничтожению неопределенности, абсолютному исключению сомнений. В конечном итоге мы приведем человечество в тот мир, где ничего не будет делаться наугад, не будет ничего неизвестного, все предсказуемо на любом уровне от микрокосмического до макрокосмического, от скачков электронов до движения галактических туманностей. Мы научим человечество ценить сладкий комфорт предопределенности. И на этом пути мы уподобимся Богам.

Богам? Да.

Послушайте! Ведал ли Иисус страх, когда центурионы Пилата пришли за ним? Он плакал по поводу своей смерти, стенал по поводу сокращения своего служения? Нет, нет он спокойно шел, не выказывая ни горя, ни страха, ни удивления, следуя сценарию, играя назначенную ему роль, безмятежно уверенный, что все, что случится с ним — часть предопределенного, необходимого и неизбежного плана.

А Исида, юная Исида, которая любила своего брата Осириса, которая даже ребенком знала все, что заложено, что Осириса разорвут на части, что она будет искать части его тела в грязи Нила, что ею он будет восстановлен, и из их чресел выйдет могущественный Гор? Исида жила в скорби, да, Исида жила, заранее зная об ужасной потере, ОНА ЗНАЛА ВСЕ С САМОГО НАЧАЛА, потому что она была богиней. И она играла свою роль так, как должна была играть. Богам не даровано право выбора. Это цена чуда быть Богом. И Боги не знают страха, жалости или сомнения, потому что они — Боги, и не могут выбирать иного пути, кроме единственного истинного.

Очень хорошо. Мы будем как Боги, все мы. Я миновал время сомнений, я вытерпел и пережил атаку смятения, страхов, перешел в царство за их пределами, а не в паралич, заставлявший страдать Карваджала. Я нахожусь в другом месте и могу помочь вам прийти туда. Мы будем ВИДЕТЬ, мы будем понимать, мы будем правильно оценивать неизбежность неизбежного, мы будем принимать каждый поворот сценария радостно и без сожаления. Не будет неожиданностей, не будет боли. Мы будем жить в прекрасном мире, сознавая, что мы — части одного великого Плана.

Около сорока лет назад французский ученый и философ Хак Моно писал: «Человек знает, наконец, что он один в равнодушной бессмертности вселенной, где он появился случайно».

Я верил в это когда-то. Вы, может быть, верите в это сейчас.

Но рассмотрите утверждение Моно в свете замечания, которое однажды сделал Альберт Эйнштейн. «Бог не бросает кости», — сказал Эйнштейн.

Одно из этих утверждений неверно. Я думаю, я знаю, какое.

Лагерь «Хауксбилль»

1

Барретт был некоронованным властелином лагеря «Хауксбилль». Этого никто не оспаривал. Он пробыл здесь дольше всех, больше всех натерпелся; его внутренняя энергия казалась неистощимой. До того как с ним произошел несчастный случай, он мог справиться с любым из обитателей лагеря. Он стал калекой, однако ему удалось сохранить в себе ту силу духа, которая позволяла ему руководить. Когда в лагере возникали проблемы, Барретт разрешал их. Его слово было законом, ибо он был вождем.

И владения его были соответствующими. По сути, ими была вся планета, от полюса до полюса, и все, что было на ней. Правда, было на ней всего не так уж много.

Снова пошел дождь. Барретт поднялся на ноги быстрым, небрежным движением, которое стоило ему бесконечно мучительной, но тщательно скрываемой боли, и заковылял к двери своей хижины. Дождь действовал ему на нервы, раздражал его. Монотонная дробь этих огромных капель по жестяной крыше сводила с ума даже такого сильного человека, как Джим Барретт. Китайская водяная пытка будет изобретена не ранее, чем через добрый миллиард лет, но Барретт уже испытал на себе все муки, которые она вызывает.

Легко толкнув дверь локтем, он стал на пороге хижины, озирая свои владения.

Почти до самого горизонта простирались голые скалы, обнаженный базальтовый щит. Капли дождя отскакивали и расплескивались по этой глыбе гладкой породы. Ни деревьев, ни травы. За спиной Барретта — мрачное, свинцово-серое море… И небо тоже серое. Всегда.

Прихрамывая, он вышел под дождь.

Теперь уже Барретт довольно легко управлялся с костылем. Поначалу мышцы спины и боков восставали при одной только мысли о том, что ему понадобится помощь при ходьбе, но затем все встало на свои места, и костыль стал казаться просто продолжением тела. Он удобно опирался на него, позволяя своей левой раздробленной ноге свободно болтаться.

В прошлом году его накрыл оползень во время путешествия к Внутреннему Морю. Накрыл и покалечил. Будь Барретт дома, его отвезли бы в ближайшую государственную больницу, поставили бы протезы — лодыжку, подъем ступни, подновили бы связки, сухожилия и покрыли бы все это настоящей живой тканью. Но дом был в миллиарде лет от лагеря «Хауксбилль», и возврата туда не было.

Дождь яростно обрушился на его голову, приклеил ко лбу пряди седых волос. Барретт нахмурился.

Он был крупным мужчиной, почти двухметрового роста, с глубоко посаженными темными глазами, длинным носом и выступающим подбородком. В лучшие времена в нем было около ста десяти килограммов, в те добрые старые времена там, наверху, когда он носил знамена, выкрикивал яростные призывы и отстукивал на машинке воззвания. Но теперь ему было за шестьдесят, он начал усыхать, и кожа сморщилась там, где некогда перекатывались могучие мышцы. Поддерживать нормальный вес в лагере «Хауксбилль» было нелегко. Еда была питательной, но в ней недоставало… энергии. Через некоторое время особенно остро чувствовалось отсутствие приличного бифштекса. Тушеные моллюски и гуляш из трилобита — все это было не то.

Однако Барретту все эти невзгоды были нипочем. Была еще одна причина, почему его считали руководителем лагеря. Он был твердым, как сталь, не вопил возмущенно, не произносил громких слов. Он покорился своей судьбе, смирился с вечным изгнанием, и поэтому мог помогать другим преодолеть этот трудный, хватающий за сердце переходный период, когда им нужно было примириться с тем, что тот мир, который они знали, потерян для них навсегда.

Из-за завесы дождя вынырнул упрямо продвигающийся вперед человек — Чарли Нортон. Доктринер-волюнтарист, ревизионист до мозга костей, Нортон был невысоким, легко возбудимым человеком, который частенько брал на себя функции вестника, когда в лагере появлялись новости. Он почти бежал к хижине Барретта, но поскользнулся на голой скале и отчаянно замахал руками, чтобы не упасть.

Барретт вовремя подставил свою жилистую руку.

— Тише, Чарли, тише. Так легко свернуть себе шею.

Нортон с трудом остановился у самой хижины. Дождь тонкими прядями распластал его каштановые волосы по черепу. У него были остекленевшие глаза фанатика, хотя, возможно, их неподвижность была всего лишь следствием астигматизма. Жадно ловя ртом воздух, спотыкаясь, он шагнул в хижину, остановился у открытой двери и начал отряхиваться, как вымокший щенок. По всей вероятности, он бежал от главного здания лагеря все триста метров безостановочно. Это была долгая пробежка при таком дожде и к тому же опасная — на мокрой базальтовой плите легко покалечиться.

— Чего это ты стоишь прямо под дождем? — спросил Нортон, отряхнувшись.

— Чтобы промокнуть, — просто ответил Барретт, затем вошел в хижину и устремил взор на Нортона. — Что новенького?

— Молот светится. Наша компания вскоре пополнится.

— С чего ты решил, что это будет живая посылка?

— Молот светится уже пятнадцать минут. Это означает, что предпринимаются меры предосторожности с переправляемым грузом. Так что вряд ли это какие-нибудь предметы.

Барретт кивнул.

— Ладно. Я пойду погляжу, что происходит. Если у нас появится новичок, мы подселим его к Латимеру, как я полагаю.

Нортон издал нечто вроде скрежещущего смешка.

— А может быть, он материалист. Если так, Латимер доконает его своей мистической болтовней. В этом случае нам придется поселить его вместе с Альтманом.

— И тот его изнасилует в первые же полчаса.

— Сейчас это у Альтмана уже прошло, разве ты не слышал об этом? — спросил Нортон. — Он пытается создать настоящую женщину.

— У нашего новичка может не оказаться лишних ребер для этого.

— Очень смешно, Джим, — но вид у Нортона был совсем не веселым. Внезапно его небольшие глаза ярко загорелись. — Ты знаешь, кем мне хочется, чтобы был этот новенький? — хрипло спросил он. — Консерватором, вот кем. Черносотенным реакционером, прямо от Адама Смита. Боже, вот кого я хочу чтобы к нам прислали эти ублюдки.

— Разве ты не удовлетворишься, Чарли, если это будет соратник-коммунист?

— Здесь коммунистов полным-полно, — сказал Нортон. — Всех оттенков, от бледно-розового до кроваво-красного. Я сыт ими по горло. Опять бесконечные разглагольствования об относительных достоинствах Плеханова и Че Геварры за ловлей трилобитов? Мне нужен кто-нибудь для настоящего разговора, Джим. Кто-нибудь, с кем можно по-настоящему сразиться.

— Ладно, — промолвил Барретт, натягивая на себя подобие накидки от дождя. — Постараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы извлечь из Молота достойного тебя оппонента. — Затем он произнес сердито: — Знаешь что, Чарли? А может, там, наверху, произошла революция за то время, что мы не имеем оттуда новостей? Может быть, у власти теперь левые, а правые вне закона, и к нам начнут переправлять одних реакционеров? Что ты тогда на это скажешь? Например, сотня штурмовиков для начала, а? У тебя будет изобилие противников для экономических споров. И это место будет наполняться ими по мере того, как будут катиться головы Верховного Фронта; их будут посылать сюда все больше и больше, пока мы не окажемся в меньшинстве, и тогда, возможно, новоприбывшие решат устроить путч и освободиться от всех этих вонючих левых, засланных сюда прежним режимом, и…

Барретт запнулся. Нортон в немом изумлении глядел на него, широко раскрыв потухшие глаза, а его рука непроизвольно гладила редеющие волосы, чтобы скрыть смущение и охватившую его боль.

Барретт понял, что он только что совершил одно из наиболее гнусных преступлений, возможных в лагере «Хауксбилль», — он разразился словесным поносом. Для этого небольшого словоизлияния не было никаких поводов и самое неприятное — это то, что именно он позволил себе подобную роскошь. Ему полагалось быть самым сильным из находившихся здесь, он должен поддерживать устойчивость этой общины, быть человеком абсолютной целостности и принципиальности, человеком, на трезвое мышление которого могли положиться другие, почувствовавшие, что теряют над собой контроль. А он… В его искалеченной ноге снова запульсировала боль — возможно, это и явилось причиной срыва.

— Пошли, — твердым голосом произнес Барретт. — Может быть, новенький уже здесь.

Они вышли наружу. Дождь утихал, грозовые тучи двигались к морю. К востоку над пространством, которое когда-то назовут Атлантическим океаном, небо все еще было окутано вихрящимися клубами серой слякоти, но к западу серая мгла принимала тот оттенок обычной серости, который означал сухую погоду. До того, как его заслали сюда, в прошлое, Барретт думал, что небо здесь должно быть практически черным, потому что в столь отдаленном прошлом гораздо меньше частичек пыли, отражающих свет и придающих небу голубизну. Однако небо здесь оказалось тоскливого серо-бежевого цвета. Такова судьба многих гипотез. Он, однако, никогда не изображал из себя ученого.

Сквозь редеющий дождь двое шагали к главному строению лагеря. Нортон легко приноровился к хромой походке Барретта, а тот яростно сжимал костыль, изо всех сил стараясь не показать, что его увечье мешает ему идти быстро. Дважды он едва не потерял равновесие и оба раза напрягал всю свою силу воли, чтобы Нортон не заметил, что произошло.

Перед ними расстилался лагерь «Хауксбилль».

Лагерь располагался широкой дугой, напоминающей полумесяц, и занимал площадь в двести гектаров. В самом центре его находилось главное здание — обширный купол, где хранилась большая часть снаряжения и припасов узников.

По обе стороны от него довольно далеко друг от друга, подобно нелепым гигантским зеленым грибам, выросшим на гладкой, как стекло, породе, стояли пластиковые раковины — жилища обитателей лагеря. Некоторые лачуги, как у Барретта, были покрыты листовой жестью, извлеченной из посылок, которые иногда переправлял Верховный Фронт. Другие стояли непокрытыми — голая пластмасса. Такими они появились из жерла машины.

Хижин было около восьмидесяти. Сейчас в лагере «Хауксбилль» проживало сто сорок человек — больше, чем когда бы то ни было. А это означало, что на политической сцене Верховного Фронта страсти сильно накалены.

Верховный Фронт уже давно не переправлял в прошлое строительные материалы для сооружения хижин, и поэтому всех новоприбывших приходилось подселять к более старым обитателям лагеря. Барретт и некоторые другие, чье изгнание произошло до 2014 года, пользовались привилегией — по собственному желанию занимать хижины в одиночку, хотя некоторые не хотели этого. Барретт же чувствовал, что для поддержания собственного авторитета он должен жить один.

Большинство отправленных сюда после 2015 года были теперь вынуждены жить вдвоем. Если бы прибыл еще один десяток депортированных, пришлось бы потесниться и многим из группы сосланных до 2015 года. Разумеется, смерть узников то и дело изменяла очередь старшинства, что несколько смягчало напряженность, к тому же многие не возражали против соседей и даже добивались этого.

Барретт, однако, понимал, что человеку, приговоренному к пожизненному заключению без малейшей надежды на освобождение, должна быть предоставлена привилегия побыть одному, если он того желает. Одной из самых больших проблем в лагере «Хауксбилль» были психологические срывы у людей именно из-за того, что они практически лишены уединения. Постоянное общение с другими людьми невыносимо в подобных местах.

Нортон сделал жест рукой в сторону ярко-зеленого купола главного здания.

— Вон, туда сейчас заходит Альтман. Теперь Рудигер. Вот Хатчетт. Что-то должно произойти!

Барретт, слегка поморщившись, прибавил ходу. Некоторые из входивших в административное здание заметили его массивную фигуру на одном из возвышений базальтовой плиты и стали приветственно махать руками. Барретт в ответ поднял свою могучую руку. Он ощущал, как трепетная волна возбуждения нарастает в нем. Когда бы ни прибывал в лагерь новый ссыльный — это было крупным событием, практически единственным, возможным здесь. Без новоприбывших они не могли узнать о том, что происходит наверху. Сейчас же, после каскада новых прибытий в конце года, уже целых шесть месяцев в лагерь не ссылали никого. Бывало, появлялись по пять-шесть человек в день, затем поток приостановился и совсем иссяк. Шесть месяцев — и ни одного ссыльного. Барретт не мог припомнить столь длительного перерыва. Создалось даже впечатление, больше сюда не прибудет никто.

Это стало бы катастрофой. Новички были единственным барьером между старожилами лагеря и безумием, они приносили известия из будущего, из мира, который навсегда остался у них за спиной. И они привносили свои личные качества, отличные от других, в замкнутую группу узников, которой постоянно угрожала опасность застоя. И к тому же, Барретт был в этом уверен, некоторые — он к ним не принадлежал — жили иллюзорной надеждой, что следующим прибывшим могла оказаться женщина. Вот почему все так устремились к главному зданию, чтобы поглядеть, что же произойдет после того, как началось свечение Молота. Барретт быстрым шагом спустился по тропке. Последние капли дождя упали как раз тогда, когда он достиг входа.

Внутри здания в камере с Молотом сгрудились шестьдесят-семьдесят обитателей лагеря — почти все, кто еще находился в здравом уме и теле и у кого еще не пропал интерес к новоприбывшим. Они громко здоровались с Барреттом, пропуская его в середину. Он кивал в ответ, улыбался, отклонял дружелюбными жестами их настойчивые вопросы.

— Кто будет на этот раз, Джим?

— Может быть, девушка, а? Лет девятнадцати, блондинка, сложенная, как…

— Надеюсь, он умеет играть в стохастические шахматы…

— Глядите на свечение! Оно усиливается!

Барретт, как и все остальные, не сводил глаз с Молота, наблюдая за теми изменениями, которые происходили с массивной колонной — машиной времени. Это сложнейшее, состоявшее из тысяч компонентов устройство светилось теперь ярко-вишневым цветом, что означало накачку в него немыслимо гигантского количества киловатт энергии генераторами на другом конце линии, там, наверху. В воздухе послышалось шипение, пол стал слегка трястись. Теперь свечение распространилось и на Наковальню — широкую алюминиевую платформу, на которую выпадало все, что посылали из будущего. Еще мгновение…

— Режим темно-малинового свечения! — завопил кто-то. — Вот он!

2

Через миллиард лет по оси времени гигантский поток энергии вливался в настоящий Молот, всего лишь частичной копией которого был этот. С каждым мгновением все больший потенциал накапливался в том огромном мрачном помещении, которое столь отчетливо помнили все узники лагеря «Хауксбилль». Человек — или, возможно, посылка со снаряжением — стоял, обреченный, в центре настоящей Наковальни в том помещении, ожидая уготованную ему судьбу. Барретт знал, что это такое — ждать, когда поле Хауксбилля поглотит тебя и швырнет в ранний палеозой. Холодные глаза следят за тобой и торжествующе вспыхивают, говоря тебе, что рады от тебя избавиться. А затем Молот совершает свое дело — ты отправляешься в одностороннее путешествие. Пересылка во времени очень напоминает удар гигантского молота, пробивающего временной континуум. Отсюда и те метафорические названия, которые были даны функциональным узлам машины.

С помощью Молота в лагере «Хауксбилль» появилось все. Организация лагеря была длинным, постепенным, дорогим предприятием, плодом труда методичных людей, готовых на все, чтобы избавиться от своих противников способом, который считался гуманным в двадцать первом веке.

Прежде всего Молот пробил проход во времени и переслал в прошлое ядро приемной станции. Поскольку сначала в палеозое не было приемной станции, пришлось часть работы проделать зря. Строго говоря, Молот и Наковальня на приемном конце были нужны только для того, чтобы все, что отправляли в прошлое, не рассеивалось во времени. Без приемной аппаратуры поле было подвержено темпоральным отклонениям. Отправления из строго последовательных точек на временной оси, производимые в один и тот же день или неделю, могли быть разбросаны в прошлом с промежутком двадцать — тридцать лет.

Вокруг лагеря «Хауксбилль» было полно самого разного темпорального «мусора» — предметов, которые предназначались для первоначального монтажа, но оказались в нескольких десятилетиях или в нескольких сотнях километров от того времени или места, куда должны были попасть.

Несмотря на подобные затруднения, властям в конце концов удалось забросить достаточное количество компонентов в основную темпоральную зону, что позволило соорудить приемную станцию. Это было похоже на попытку вдеть нитку в иголку с помощью манипулятора, управляемого с расстояния в тысячу километров, однако в конце концов это удалось. Разумеется, лагерь все это время был необитаем. Правительство не стало жертвовать несколькими инженерами, которые, попав в прошлое, могли бы соорудить станцию, ибо их нельзя было вернуть в настоящее.

Наконец в прошлое были отправлены первые заключенные — разумеется, политические, но отобранные в соответствии с их технической подготовкой. Прежде чем сослать, им объяснили, как собрать Молот и Наковальню из отдельных деталей и узлов. Разумеется, они могли отказаться от сотрудничества, как только достигнут лагеря. Там они были бы вне пределов досягаемости властей, однако они сами были заинтересованы в сборке приемной станции, которая обеспечит возможность получать различные посылки от Верховного Фронта. Они проделали эту работу, после чего оборудовать лагерь «Хауксбилль» было несложно.

Теперь, когда Молот засветился, это означало, что активировано поле Хауксбилля на передающем конце линии, примерно в 2028–2030 годах. Вся пересылка шла оттуда, прием был здесь. Только так производились перемещения во времени. Никто по-настоящему не знал, почему именно так, хотя было и немало внешне глубоких толков о законах энтропии и о бесконечном темпоральном импульсе, который необходимо было приложить, чтобы ускорить ход времени вдоль нормальной оси временного потока, то есть из прошлого в будущее.

Воющий, свистящий звук становился все сильнее и сильнее. Его уже стало трудно переносить — края поля Хауксбилля начали ионизировать окружающий воздух. Затем послышался долгожданный громовой хлопок — взрыв из-за неполного совпадения количества воздуха, извлеченного из этой эпохи, с количеством воздуха, которое забрасывалось сюда из будущего. Потом из Молота выпал человек и остался лежать, безвольный и оглушенный, на светящейся Наковальне.

Он показался очень молодым, что весьма удивило Барретта. На вид новичку не было и тридцати. Как правило, на изгнание в лагерь «Хауксбилль» обрекали людей среднего возраста, только неисправимых, кого нужно было отделить от остального человечества ради всеобщего блага подавляющего большинства. Самым молодым из находящихся здесь был человек, который прибыл сюда примерно в сорокалетнем возрасте. Вид этого стройного, хорошо сложенного юноши вырвал мучительный вздох у некоторых ссыльных, и Барретт понял, какие чувства тот у них вызвал.

Новенький приподнялся и сел. Пошевелился, словно ребенок, очнувшийся от долгого глубокого сна, и стал озираться. Он был одет в простой серый костюм из ткани с впряденными переливчатыми нитями. Его удлиненное лицо заканчивалось узким подбородком. Он был очень бледен, его тонкие губы казались совсем бескровными, он часто мигал и щурил голубые глаза, а затем потер очень светлые, почти незаметные брови. Челюсти его двигались, словно он хотел что-то сказать, но не находил слов.

Ощущения, которым подвергался человек при перемещении во времени, не причиняли вреда организму, однако они могли привести к глубокому психическому потрясению. Последние мгновения перед опусканием Молота очень сильно напоминали последние мгновения под гильотиной, поскольку ссылка в лагерь «Хауксбилль» была равноценна смертному приговору. Депортируемый узник бросал последний взгляд на мир ракетного транспорта, пересадки органов и видеосвязи, на мир, в котором он жил, любил и отстаивал свои политические принципы, а затем Молот опускался и таранил его в одно мгновение в непостижимо далекое прошлое по безвозвратной траектории. Поэтому не было ничего удивительного в том, что новоприбывшие оказывались в состоянии эмоционального потрясения.

Барретт протолкался сквозь толпу, которая машинально пропустила его. Он подошел к краю Наковальни, склонился над ней и протянул руку новичку. В ответ на свою широкую улыбку он увидел остекленевший взгляд.

— Меня зовут Джим Барретт. Добро пожаловать в лагерь «Хауксбилль».

— Я… это…

— Сюда, сюда, поскорее с этой штуки, пока на вас не вывалилась посылка с бакалеей. Передача может продолжаться. — Барретт слегка поморщился, перенеся центр тяжести, и потащил новенького вниз, с Наковальни. От этих идиотов там, наверху, можно было ожидать пересылки груза через минуту после отправления человека. Их нисколько не беспокоило, что человек мог еще не успеть сойти с Наковальни. Политзаключенные не вызывали у Верховного Фронта ни малейшего сочувствия.

Барретт поманил Мэла Рудигера, толстоватого веснушчатого анархиста с добродушным розовым лицом. Рудигер протянул новенькому алкогольную капсулу. Тот взял ее и молча прижал к предплечью. Глаза его просветлели.

— Вот кусок сахара, — произнес Чарли Нортон. — Нужно резко поднять уровень глюкозы в крови.

Человек жестом отказался от сахара, голова его двигалась так, словно она была в жидкости. Он был похож на боксера, едва вышедшего из нокаута, — подлинный случай темпорального шока и, пожалуй, самый тяжелый из всех, какие доводилось видеть Барретту.

Новоприбывший до сих пор не проронил ни слова. Неужели эффект может быть столь тяжелым? Может быть, для молодого человека потрясение от того, что он вырван из своего родного времени, оказалось сильнее, чем для других?

— Мы отведем вас в лазарет, — мягко произнес Барретт, — и проверим ваше состояние. Ладно? Затем я займусь вашим устройством. Позже у вас будет еще достаточно времени, чтобы пообвыкнуть и со всеми познакомиться. Как вас зовут?

— Ханн. Лью Ханн.

Он назвал свое имя отрывистым шепотом.

— Я не расслышал, — сказал Барретт.

— Ханн, — повторил мужчина едва слышно.

— Из какого вы года?

— 2029-го.

— Вы неважно себя чувствуете?

— Просто ужасно. Я до сих пор не верю в то, что со мной произошло. Разве такое место, как лагерь «Хауксбилль», существует на самом деле?

— Боюсь, что да, — ответил Барретт. — Во всяком случае, для большинства из нас. Несколько человек считают, что это иллюзия, вызванная наркотиками, а мы на самом деле все еще там, в двадцать первом столетии. Но я сильно в этом сомневаюсь. Если это и иллюзия, то чертовски удачная. Поглядите сами.

Он обнял одной рукой Ханна за плечи и вывел через толпу лагерников из помещения Молота в коридор, направляясь к лазарету. Хотя на вид Ханн был худым, даже хрупким, Барретт удивился, ощутив бугристые мускулы на его плечах. Он решил, что этот человек на самом деле не такой уж беспомощный и слабовольный, каким кажется сейчас. Да иным он и не мог быть. Только сильные удостаиваются чести быть высланными в лагерь «Хауксбилль». Любых сюда не присылали: слишком дорогое удовольствие — зашвыривать человека в столь отдаленное прошлое.

— Взгляните-ка вон туда, — велел Барретт, когда вместе с Ханном проходил мимо открытой двери здания.

Ханн повиновался. Затем провел ладонью по глазам, чтобы удостовериться, что ничто не мешает его зрению, и еще раз посмотрел.

— Позднекембрийский пейзаж, — объяснил Барретт. — Увидеть его — мечта любого геолога, только вот геологи, похоже, не слишком стремятся стать политзаключенными. Вон там перед вами то, что называют Аппалачами. Это полоса скальных пород шириной в несколько сот и длиной в несколько тысяч миль, пролегающая от Мексиканского залива до Ньюфаундленда. К востоку — Атлантический океан. Чуть западнее — то, что у нас называют Аппалачской геосинклиналью, разлом шириной в пятьсот миль, наполненный водой. Примерно в двух тысячах миль к западу есть еще один желоб, который назван Кордильерской геосинклиналью. Он тоже наполнен водой. В этом геологическом периоде кусок суши между геосинклиналями находится ниже уровня, так что за Аппалачами сейчас у нас находится Внутреннее море, простирающееся далеко на запад. На дальнем конце Внутреннего моря есть узкая полоска суши, тянущаяся с севера на юг, которая называется Каскадией. Когда-нибудь со временем она станет Калифорнией и Орегоном. Но это случится очень не скоро. Я надеюсь, вам понравится морская пища, Лью.

Ханн глядел, едва не раскрыв рот, и Барретт, стоя рядом с ним, тоже с удивлением смотрел на окружающий их мир, который до сих пор не перестал изумлять его. Невозможно привыкнуть к абсолютной чуждости этого места даже после того, как проживешь здесь, как Барретт, двадцать лет. Это была Земля, и все же по-настоящему это Землей еще не было, настолько она была мрачной, пустой и нереальной. Где бурлящие жизнью города? Где трансконтинентальное шоссе с электронным управлением? Где шум, яркие краски, загрязненные среды? Ничего этого нет еще и в помине. Планета молчалива и стерильна.

Серые океаны, разумеется, кишели живыми существами. Но на этом этапе эволюции на суше не было ничего живого, кроме людей, вторгшихся из двадцать первого века. Над уровнем моря возвышался лишь щит из скал, голый и однообразный, только кое-где прерываемый случайными пятнами мха на кусочках почвы, которая только-только начала формироваться. Даже несколько тараканов были бы здесь желанными гостями, но насекомые, похоже, не появятся здесь еще пару геологических периодов. Для обитателей суши это была еще мертвая планета, неродившийся мир.

Покачав головой, Ханн отошел от двери. Барретт провел его по коридору в небольшую ярко освещенную комнату, которая служила лагерным лазаретом. Здесь их ожидал док Квесада.

В общем-то врачом Квесада не был, но когда-то он был специалистом по медицинской аппаратуре, и этого оказалось достаточно. Квесада, плотный смуглый мужчина с выступающими скулами и широкой переносицей, когда находился в лазарете, казался совершенно уверенным в себе. Если принять во внимание условия их жизни, он потерял не так уж много пациентов. Барретт наблюдал за ним, когда тот удалял аппендиксы, накладывал швы на раны и ампутировал конечности, нисколько не теряя апломба. В своем слегка потрепанном белом халате Квесада выглядел вполне прилично для того, чтобы убедительно выполнять возложенную на него миссию врача.

— Док, это Лью Ханн, — сказал Барретт. — У него темпоральный шок. Помоги ему.

Квесада подтолкнул новенького к качалке из пенопласта и быстро расстегнул его серый костюм. Затем протянул руку к своим медицинским инструментам. К тому времени лагерь «Хауксбилль» был уже неплохо оборудован для оказания срочной медицинской помощи. Людей из Верховного Фронта не очень то интересовала судьба узников лагеря, но они не хотели показаться негуманными в отношении людей, которые больше уже не могли причинить им какой-нибудь вред. Поэтому время от времени они засылали в прошлое самые различные полезные вещи, начиная от обезболивающих средств и хирургических зажимов и кончая диагностической аппаратурой. Барретт еще помнил те времена, когда здесь ничего не было, кроме пустых хижин, и если с кем-нибудь случалась малейшая неприятность, это было подлинной бедой.

— Он уже принял спиртное, — сказал Барретт. — Я думаю, ты должен об этом знать.

— Я и сам это вижу, — пробормотал Квесада, почесывая свои щетинистые, коротко подстриженные, рыжеватые усы.

Прикрепленный к качалке диагност уже работал вовсю, высвечивая на дисплеях информацию об артериальном давлении Ханна, содержании калия, способности крови к свертыванию, проценте сахара и многом другом. Квесада, казалось, легко постигал цифры и факты, захлестнувшие дисплей и автоматически печатающиеся на бумажной ленте. Через несколько секунд он повернулся к Ханну:

— Приятель, похоже, что вы вовсе не больны. Просто испытали небольшую встряску. Я вас не порицаю за это. Я сделаю вам всего один укол, чтобы успокоить ваши нервы, и вы будете в полном порядке. Ну, во всяком случае, в таком же, как и любой из нас здесь.

Он приставил к сонной артерии Ханна трубку и нажал на наконечник. Включилась ультразвуковая игла, и в систему кровообращения новичка была впрыснута успокаивающая смесь. Ханн вздрогнул.

— Пусть отдохнет минут пять, — произнес Квесада, обращаясь к Барретту. — После этого трудности будут для него позади.

Они оставили Ханна в качалке и вышли из лазарета. В коридоре Квесада сказал:

— Этот намного моложе, чем обычно.

— Я тоже заметил. А также и то, что он первый за все эти месяцы.

— Ты считаешь, что там, наверху, что-то не так?

— Пока судить еще трудно. Но я обстоятельно побеседую с Ханном сразу же после того, как он оправится. — Барретт пристально поглядел на невысокого медика и промолвил: — Я давно уже хотел спросить тебя. Как там дела у Вальдосто?

С Вальдосто произошел психический коллапс несколько недель назад. Квесада держал его под наркотиками и пытался медленно вернуть его к нормальному восприятию действительности. Пожав плечами, он ответил:

— Все по-прежнему. Сегодня утром я вывел его из наркотического транса, но он не изменился.

— Как ты думаешь, он поправится?

— Вряд ли. Там, наверху, его еще можно было бы поставить на ноги, но…

— М-да. Если бы не эти, там, наверху, то Вальдосто не сорвался бы вообще. Тогда не лишай его блаженства. Если он не в своем уме, то пусть хотя бы ему будет приятно.

— То, что случилось с Вальдосто, на самом деле мучает тебя, Джим? Это правда?

— А как ты думаешь? — Глаза Барретта на мгновение сверкнули. — Он и я были вместе почти с самого начала. Когда партия начала организовываться, когда все мы были полны идей и идеалов, я был координатором, а он — простым террористом, швырявшим бомбы. В нем столько накипело, что он был готов уничтожить любого краснобая, придерживающегося надлежащей линии. Мне приходилось успокаивать его. Понимаешь, когда Валь и я были совсем молодыми парнями, у нас была общая квартира в Нью-Йорке…

— Ты и Валь никогда не могли быть молодыми парнями одновременно, — напомнил Квесада.

— Не совсем, — поправился Барретт. — Ему было, наверное, восемнадцать, а мне чуть за тридцать. Но он всегда казался старше своего возраста. И у нас была эта квартира на двоих. Туда заходили девушки, много девушек. Иногда они жили у нас несколько недель. Хауксбилль тоже нередко заходил туда, сукин сын, только мы тогда еще не знали, что он работает над чем-то, что всех нас по сути отправит на тот свет. И Бернстейн. Мы сидели ночами напролет, потягивая дешевый самодельный ром, и Вальдосто строил проекты организации террористических актов, и мы затыкали ему глотку, а потом… — Барретт нахмурился. — Ладно, пошло все это к черту. Прошлое мертво для нас. Скорее всего, и для Вальдосто это тоже было бы лучшим выходом.

— Джим…

— Давай о чем-нибудь другом, — сказал Барретт. — Что там у Альтмана? Лихорадка прошла?

— Он конструирует женщину.

— То же самое сказал мне Чарли Нортон. Что же он использует? Тряпье, кости?

— Я дал ему разные ненужные химикалии. Пусть подурачится. Выбирал в основном по их цвету. Он достал несколько позеленевших медных деталей, чуть-чуть этилового спирта, сульфата цинка и немного других предметов, наскреб почвы и набросал все это в груду мертвых моллюсков. Из этой слизи он лепит то, что, как он утверждает, является женским телом, и ждет, когда в него ударит молния и вдохнет жизнь.

— Другими словами, — заключил Барретт, — он чокнулся.

— Я думаю, во всем этом нет ничего опасного. По крайней мере, он больше уже не пристает к своим друзьям. Насколько я помню, ты считал, что он долго не протянет.

— А сейчас разве лучше? Если мужчине нужен секс и он может найти добровольных партнеров здесь, то меня это не касается, пока это никого не оскорбляет в открытую. Но когда Альтман начинает лепить женщину из какой-то грязи и гнилой плоти моллюсков, это означает, что мы его потеряли навсегда. И это очень плохо.

Квесада опустил глаза.

— Мы все придем к этому раньше или позже.

— Я пока еще держусь. И ты тоже.

— Дай нам срок. Я здесь всего лишь одиннадцать лет.

— А Альтман всего восемь, — ответил Барретт. — Вальдосто и того меньше.

— Некоторые ломаются быстрее других, — заметил Квесада. — А вот и наш новый товарищ.

Ханн вышел из лазарета и присоединился к ним. Он все еще был бледен и взволнован, но страх в его глазах исчез. «Он начал, — отметил про себя Барретт, — приспосабливаться к немыслимому».

— Я невольно подслушал часть вашего разговора, — сказал Ханн. — Здесь много психических заболеваний?

— Некоторые никак не могут найти для себя какое-нибудь занятие, имеющее смысл в этом мире-лагере, — сказал Барретт. — Их пожирает скука.

— А какие здесь есть занятия?

— У Квесады — его врачебная деятельность. У меня — административные обязанности. Несколько наших товарищей изучают жизнь моря, выполняя подлинные научные исследования. У нас здесь есть газета, которая выходит время от времени, ее подготовкой заняты еще нескольких человек. Затем рыбная ловля, трансконтинентальные переходы. Но всегда находятся люди, позволяющие себе впасть в отчаяние, и они ломаются. По-моему, сейчас здесь примерно тридцать-сорок подлинных маньяков, а всего нас в лагере сто сорок.

— Это не так уж плохо, — заметил Ханн, — если учесть внутренне присущую сосланным сюда людям душевную нестабильность и необычные условия жизни здесь.

— Внутренне присущую нестабильность? — повторил Барретт. — Такого я не замечал. Большинство из нас находились в здравом уме, считали себя борцами за правое дело. Вы думаете, что революционером может быть только чокнутый? Но если вы на самом деле так думаете, Ханн, то что, черт побери, вы здесь делаете?

— Вы меня не так поняли, мистер Барретт. Я не провожу никаких параллелей между антиправительственной деятельностью и умственным расстройством, ей-богу. Но вы должны признать, что многие из людей, кого привлекает любое революционное движение, ну, чуточку на чем-то помешаны.

— Как Вальдосто, — пробормотал Квесада. — Нашвыряли бомб…

— Ладно, не будем, — сказал Барретт и засмеялся. — Ханн, а вы весьма красноречивы для человека, который мямлил что-то невразумительное всего лишь несколько минут назад.

— Я вовсе не хотел поучать вас, — быстро ответил Ханн. — Возможно, это звучало несколько самодовольно и снисходительно. Я имел ввиду…

— Забудьте об этом. А чем вы все-таки занимались там, наверху?

— Я был экономистом.

— Это как раз то, что нам нужно, — обрадовался Квесада. — Он поможет нам разрешить проблему нашего годового баланса.

— Если вы там были экономистом, — сказал Барретт, — то вам представится возможность очень много говорить об этом здесь. Этот лагерь полон чокнутых экономистов-теоретиков, которые с удовольствием забросают вас своими идеями. Некоторые из них даже почти здравые. Я имею ввиду идеи. Пойдемте со мной, и я покажу, где вы будете жить.

3

Тропинка от главного здания к хижине, где жил Дональд Латимер, в основном шла вниз, и Барретту это слегка улучшило настроение, даже несмотря на то, что он понимал: на обратном пути ему все же придется идти в гору. Хижина Латимера находилась на восточной окраине лагеря. Ханн и Барретт не спеша направились к ней. Ханн старался не подавать виду, что замечает, с каким трудом дается Барретту ходьба, а того раздражали попытки молодого человека подстроиться под его темп.

В этом Ханне его многое смущало, ибо тот был полон явных противоречий. С одной стороны, он появился здесь, испытав наиболее тяжелое темпоральное потрясение из всех, какие когда-либо видел Барретт, с другой же — оправился после него удивительно быстро. И еще — с виду хрупкий и застенчивый, он на самом деле обладал твердыми мускулами. Он создавал впечатление общей некомпетентности, но говорил, сохраняя полное самообладание. Барретта очень интересовало, что же все-таки натворил этот прилизанный молодец, чтобы заработать право на поездку в лагерь «Хауксбилль». Но чтобы выяснить это, будет еще достаточно времени. Сколько душе угодно.

Ханн показал рукой на горизонт и спросил:

— Неужели и все остальное точно такое же? Только скалы и океан?

— Да, все. Жизнь на суше еще не возникла. И не скоро возникнет. Все здесь удивительно просто, не правда ли? Ни суеты, ни огромных городов, ни транспортных пробок. Пока что на сушу вылезло только немного мха, совсем немного.

— А в море? В нем плавают динозавры?

Барретт покачал головой.

— Позвоночные животные появятся только через тридцать — сорок миллионов лет. Они возникнут в ордовикском периоде, а мы находимся в кембрийском. У нас не то что рептилий, даже рыб нет. Все, что мы можем предложить, это что-нибудь ползающее: немного моллюсков, несколько больших уродов, похожих на каракатиц, и трилобитов. Здесь семьсот миллиардов, не меньше, различных видов трилобитов. И еще у нас есть один человек по имени Мэл Рудигер, тот самый, что дал вам выпить, когда вы здесь объявились, который их коллекционирует. Он составляет каталог трилобитов. Это подлинный шедевр.

— Но ведь никто не сможет прочитать его в… в будущем.

— Там, наверху, как мы здесь говорим.

— Там, наверху.

— Очень жаль, — сказал Барретт. — Такая замечательная работа — и впустую, потому что здесь никто и гроша ломаного не даст за жизнь и трудные времена трилобитов, а там, наверху, никто даже не узнает об этом. Мы советовали Рудигеру выбить свою книгу на непортящихся золотых пластинах в надежде на то, что палеонтологи будущего найдут их. Но он говорит, что вероятность этого ничтожно мала. Миллиард лет пережует до молекул все его пластины, прежде чем их смогут найти. И даже если их все-таки отыщут, то используют скорее всего для создания новой религии или чего-нибудь в этом духе.

Ханн потянул носом воздух.

— Почему воздух здесь так странно пахнет?

— Другое сочетание газов, — пояснил Барретт. — Мы сделали его анализ. Больше азота, чуть меньше кислорода, почти нет углекислого газа. Но эта причина не главная. Дело в том, что это чистый воздух, не загрязненный продуктами выделения живых организмов. Никто здесь не дышит, кроме нас, а нас так мало, что это никак на воздух не влияет.

Ханн улыбнулся.

— Из-за того, что здесь так пусто, я чувствую себя как бы обманутым. Я ожидал увидеть буйные заросли таинственных растений, пикирующих с высоты птеродактилей и, возможно, тиранозавра, атакующего забор вокруг лагеря.

— Ни джунглей, ни птеродактилей, ни тиранозавров. Ни даже заборов. Вы не приготовили домашнее задание.

— Очень жаль.

— Это — поздний кембрий. Жизнь только в море.

— Очень милосердно с их стороны выбрать такую мирную эпоху для высадки политзаключенных, — сказал Ханн. — Я опасался, что все здесь вокруг будет кусаться и царапаться.

Барретт сплюнул.

— Милосердно, черт побери! Они искали такую эпоху, из которой мы не могли бы причинить им какой-либо вред, и им пришлось зашвырнуть нас в такое далекое прошлое, когда еще не началась эволюция млекопитающих, чтобы мы, не дай бог, не поймали предка всего человечества и не порешили его. И чтобы мы уж никак не смогли изменить ход истории, убив, например, какого-нибудь детеныша динозавра, они упрятали нас туда, где нет вообще никакой жизни на суше.

— Но ведь они не против того, что вы поймаете здесь парочку трилобитов?

— По-видимому, они считают, что это безопасно, — пожал плечами Барретт. — И, судя по всему, они правы. Вот уже двадцать пять лет лагерь «Хауксбилль» здесь, и нет никаких признаков того, что мы хоть как-то повлияли на будущее. У них все идет по-старому. Разумеется, они поступают достаточно благоразумно, не посылая к нам женщин.

— Почему?

— Чтобы мы не могли размножаться и тем самым сохранить себя навеки. Вот была бы неразбериха! Скажем, форпост человечества, помещенный сюда за миллиард лет до новой эры, у которого впереди столько времени для развития и видоизменения.

— Это была бы отдельная эволюционная ветвь.

— Еще бы, — сказал Барретт. — К началу двадцать первого века наши потомки верховодили бы независимо от того, какими они стали бы к тому времени, а другую породу людей они полностью поработили бы. Вот это были бы парадоксы, не то что смерть какого-то трилобита. Поэтому они и не высылают сюда женщин.

— Но они пересылали женщин в прошлое.

— Конечно. Существует концлагерь и для женщин, но он в нескольких сотнях миллионов лет от нас, в позднесилурийском периоде, так что любая встреча исключена. Вот почему Нед Альтман пытается соорудить для себя женщину из пыли и слизи.

— Бог сотворил Адама из более простого материала.

— Но Альтман не Бог, — подчеркнул Барретт. — В этом-то и суть проблемы. Взгляните, вот хижина, где вы сможете жить, Ханн. Я подселю вас к Дону Латимеру. Это очень отзывчивый, интересный и приятный человек. До того как он обратился к политике, он был физиком. Здесь он находится лет двенадцать, и я обязан предупредить вас, что с недавнего времени он стал впадать в сильный и в чем-то бестолковый мистицизм. Приятель, с которым он жил, покончил с собой в прошлом году, и с тех пор Дон пытается отыскать путь к освобождению из этого лагеря с помощью экстрасенсорных сил.

— Он это серьезно?

— Боюсь, что да. Но мы тоже стараемся относиться к нему серьезно. Мы все подшучиваем над причудами друг друга в «Хауксбилле». Это единственный способ избежать эпидемии массового психоза. Латимер, наверное, попытается привлечь и вас к разработке его пси-проекта. Если вам не понравится жить с ним, я смогу перевести вас в другую хижину. Мне просто хочется посмотреть, как он отреагирует на новичка в лагере. И мне хотелось бы, чтобы вы немного пожили с ним.

— Может быть, я даже помогу ему отыскать этот псионический выход отсюда, который он ищет.

— Если вам это удастся, то возьмите и меня, — попросил Барретт, и оба рассмеялись. Затем Барретт постучал в дверь к Латимеру. Ответа не последовало, и через несколько секунд он отворил дверь. В лагере «Хауксбилль» обходились без замков.

Латимер сидел, скрестив ноги, в позе медитации посреди хижины на голом каменном полу. Это был худой мужчина с кротким лицом, который только-только начал стареть. Сейчас он, казалось, был по крайней мере в миллионе километров отсюда и не обращал на них никакого внимания. Ханн пожал плечами. Барретт приложил палец к губам. Несколько минут они молча ждали, затем Латимер начал выходить из транса. Он поднялся на ноги одним ловким движением туловища, без помощи рук, и вежливо спросил Ханна:

— Вы только что прибыли?

— Час назад. Меня зовут Лью Ханн.

— Дональд Латимер, — он протянул руку для рукопожатия. — Очень жаль, что мне приходится знакомиться с вами в такой обстановке. Но, возможно, нам скоро уже не нужно будет терпеть это незаконное заключение.

— Дон, — сказал Барретт, — Лью будет жить у тебя. Я полагаю, вы поладите. Он был экономистом, пока его в 2029 году не поставили к Молоту.

Глаза Латимера ожили.

— Откуда вы? — спросил он.

— Из Сан-Франциско.

Блеск глаз погас.

— Вы бывали когда-нибудь в Торонто?

— В Торонто? Нет.

— Я оттуда. У меня была дочь, ей сейчас должно быть двадцать три года. Нелла Латимер. Может быть, вы знакомы с ней?

— Нет, к сожалению.

Латимер вздохнул.

— Маловероятно, что вы могли быть знакомы, но мне так хочется узнать, какой она стала. Она была маленькой девочкой, когда я видел ее в последний раз. Ей было… ну-ка поглядим… ей было десять лет, одиннадцатый. Теперь, я думаю, она уже замужем. У меня, возможно, есть внуки. Или, может быть, ее сослали в другой лагерь? Она вполне могла стать политически активной и… — Латимер вздохнул. — Нелла Латимер. Вы уверены, что не были знакомы с ней?

Барретт оставил их вдвоем. Ханн, похоже, был серьезным и отзывчивым, Латимер — доверчивым, открытым, не теряющим надежды. Скорее всего, они неплохо поладят друг с другом. Барретт велел Латимеру привести новенького в главное здание к обеду, чтобы представить остальным, и вышел из хижины. Снова пошел холодный моросящий дождь. Барретт шел медленно, мучительно взбираясь по склону, каждый раз слабо постанывая, когда приходилось опираться на костыль.

Очень грустно было видеть, как погас огонь в глазах Латимера, когда Ханн сказал, что не знаком с его дочерью. Большую часть времени узники лагеря «Хауксбилль» старались не говорить о своих семьях. Они предпочитали — и это было мудро с их стороны — подавлять в себе эти мучительные воспоминания. Думать о своих близких — все равно что испытывать боль ампутации, горькую и неизлечимую. Но прибытие новеньких обычно беспокоило старые раны. Ссыльные не получали никаких известий о родных, да и не могли получить их, так как связь с миром там, наверху, была односторонней. Невозможно было попросить фотографии близких, заказать нужные лекарства или оборудование, получить определенную книгу или желанную видеокассету.

Власти Верховного Фронта совершенно бездумно и непредсказуемо время от времени посылали в лагерь предметы, которые могли бы быть полезны его обитателям — чтиво, медикаменты, техническую аппаратуру, продукты питания. Но их выбор всегда был случайным, странным, обезличенным. Иногда они поражали своей щедростью — как, например, тогда, когда переслали ящик бургундского или целую коробку видеосенсорных бобин, или станцию для зарядки аккумуляторов. Такие дары обычно означали, что в политической обстановке там, наверху, наступали кратковременные оттепели, а это, как правило, вызывало желание, правда, быстро пропадавшее, быть добренькими к ребятам из лагеря «Хауксбилль».

Но в отношении пересылки информации о родственниках политика никогда не изменялась, так же как и в отношении современных газет и журналов. Отменное вино — да. Объемное фото дочери, которую уже никогда нельзя будет обнять, — нет.

Властям Фронта было совершенно неизвестно, существует ли еще лагерь «Хауксбилль». Какая-нибудь эпидемия могла скосить там всех еще десять лет тому назад. Они не были даже уверены в том, удалось ли хоть одному из изгнанников пережить путешествие в прошлое целым и невредимым. Опыты Хауксбилля показали, что путешествие в прошлое менее чем на три года фатальным не было. Производить эксперимент с большим сроком засылки в прошлое они не решились. А каково перенестись назад на миллиард лет? Этого со всей определенностью не знал и сам Эдмонд Хауксбилль.

Вот они и отправляли узникам посылки исходя из непроверенного допущения, что лагерь существует и есть кому эти посылки принять. Правительство главным образом интересовалось действительностью, тщательно разыскивая тех, кого затем обрекало на вечное отчуждение от общества. И все же, каким бы оно ни было, правительство внешне не было злонамеренным. Барретт давным-давно узнал, что кроме кровавых репрессии и тирании могут быть и другие виды тоталитаризма.

На вершине холма Барретт остановился, чтобы перевести дух. Для него, разумеется, этот чужой воздух не таил в себе никаких необычных запахов. Он наполнял им свои легкие, пока не почувствовал легкого головокружения. К этому времени дождь снова прекратился. С серого неба заструились тонкие полоски солнечного света, от которого засверкали и заискрились обнаженные скалы. Барретт на мгновение закрыл глаза, опершись на костыль, и увидел как бы на внутреннем экране своего сознания существ с множеством ног, выползающих из моря, и широкий мшистый ковер, покрывающий скалы, и не цветущие растения, разворачивающие и протягивающие к солнцу свои сероватые чешуйчатые ветви, и тусклые панцири тупорылых амфибий, лежащих на берегах, и тропическую жару каменноугольного периода, когда углекислый пояс накрыл всю планету, как плащом.

Все это было в далеком будущем. Динозавры. Небольшие суетливые млекопитающие. Питекантропы, охотящиеся с помощью ручных топоров в лесах Явы. Саргон, Ганнибал и Атилла. Орвиль Райт, Томас Эдисон и Эдмонд Хауксбилль. И, наконец, милостивое правительство, которое находило мысли некоторых людей столь ужасными, что единственно безопасным местом, где этих людей можно было оставить на произвол судьбы, оказалась скала у начала времен.

Правительство было слишком цивилизованным, чтобы казнить людей за подрывную деятельность, и слишком трусливым, чтобы позволить им оставаться живыми на свободе. Компромиссом оказалось погребение заживо в лагере «Хауксбилль». Миллиард лет, через которые не перепрыгнуть, были подходящим изолятором даже для наиболее разрушительных идей.

Слегка скорчившись и превозмогая боль, Барретт снова двинулся в путь к своей хижине. Он давно уже свыкся со своим изгнанием, но никак не мог примириться с увечьем. Он не был физически слабым человеком, и потому побаивался старости, так как боялся, что она повлечет за собой уменьшение сил. Но вот ему исполнилось шестьдесят, и годы не так уж сильно истощили его, хотя он, разумеется, и стал уже не тот, что прежде. Но он был бы еще сильней, если бы не этот нелепый несчастный случай, который мог произойти с ним в любом возрасте. Праздное желание найти способ снова очутиться в своем родном времени и быть свободным больше уже не захватывало его мысли. Теперь Барретт всей душой желал, чтобы оттуда, сверху, заслали бы в прошлое хирургический комплект, который позволил бы хоть немного поправить ногу.

Он вошел в хижину и, отставив в сторону костыль, тотчас же опустился на койку. Когда Барретт прибыл в лагерь «Хауксбилль», там еще не было никаких коек. Спать приходилось на полу, а полом служил твердый базальт. Если было на то желание, можно было пойти и наскрести земли, заглядывая в расщелины и складки базальтового щита, собирая ее по горсти, чтобы соорудить себе ложе толщиной в дюйм. Теперь жить стало несколько легче.

Барретта сослали в лагерь на четвертый год его существования, когда там было чуть больше десятка хижин и почти никакого комфорта. Наверху шел тогда 2008 год. Лагерь в то время был голым жалким местом, и только со временем благодаря постоянным отправлениям из двадцать первого века в нем стало жить несколько терпимее.

Из пятидесяти с лишним узников, которые были сосланы до Барретта, никто в живых не остался. Вот уже почти десять лет после смерти седобородого старика Плэйеля, которого он считал святым, Барретт был старше всех в лагере.

Время здесь двигалось в масштабе один к одному со временем там, наверху. Молот был прикован только к одному моменту времени и двигался всегда вперед в том же темпе, что и само время, так что Лью Ханн, прибыв сюда сегодня более чем через двадцать лет после Барретта, покинул двадцать первый век ровно через двадцать лет, несколько месяцев, столько-то минут и секунд после депортации Барретта.

Ханн прибыл из 2029 года — в мире, который оставил Барретт, сменилось целое поколение. У Барретта сегодня не хватило духу выуживать из Ханна новости об этом поколении. Со временем он узнает обо всем, что ему нужно, но он уже знал, что в любом случае в этих новостях ничего хорошего не будет.

Он взял книгу, но усталость от ковыляния по лагерю оказалась большей, чем он предполагал. Несколько секунд он глядел на страницу, затем отложил книгу и закрыл глаза. Перед его взором стали проплывать лица. Бернстейн. Хауксбилль. Джанет. Бернстейн. Бернстейн. Он задремал.

4

Джимми Барретту было шестнадцать лет, когда Джек Бернстейн спросил у него:

— Как это ты, такой большой и сильный, можешь быть таким уродом, чтобы равнодушно смотреть на то, что происходит со слабыми людьми в этом мире?

— Кто это говорит, что я равнодушен?

— Об этом даже не надо говорить. Это очевидно. В чем смысл твоей жизни? Что ты делаешь, чтобы предотвратить крах цивилизации?

— Это не так…

— Так, так, — презрительно произнес Бернстейн. — Эх ты, большой болван. Ты что, газет не читаешь? До тебя дошло, что наша страна испытывает конституционный кризис и что если такие, как ты и я, ничего не предпримут, то не пройдет и года, как здесь, в Соединенных Штатах, утвердится диктатура?

— Ты преувеличиваешь, — сказал Барретт. — Как обычно.

— Ну вот, так оно и есть!

Барретт разозлился, но в этом не было ничего нового. Джек Бернстейн донимал его со дня самой их первой встречи четыре года назад, в 1980 году. Тогда им обоим было по двенадцать лет. Барретт был уже почти ста восьмидесяти сантиметров роста, сильным и крепким, а Джек — худым и бледным, недоростком для своего возраста, и казался еще меньше, когда стоял рядом с Барреттом. Что-то влекло их друг к другу — возможно, притяжение противоположностей. Барретт ценил и уважал своего невысокого приятеля за быстроту и гибкость ума и догадывался, что Джек видит в нем защитника. А защита Джеку была очень нужна. Он относился к тому типу подростков, которых хочется ударить без особых на то причин даже тогда, когда они молчат, а уж стоит такому в конце концов открыть рот, то хочется ударить еще сильнее.

Теперь им было по шестнадцать. Барретт достиг того, что, как он надеялся, будет окончательным его ростом — около двух метров — и веса за девяносто килограммов. Бриться ему приходилось ежедневно, голос его стал низким и звучным. Джек Бернстейн все еще выглядел так, словно не достиг зрелости. Росту в нем было не более ста семидесяти сантиметров, плеч вообще не было, ноги и руки были такими худыми, что Барретту казалось, он мог бы оборвать их одной рукой, голос был высоким и пронзительным, нос — острым и хищным. Лицо его покрывали шрамы, оставленные какой-то кожной болезнью, а густые косматые брови образовали толстую полосу вдоль всего лба, видимую за полквартала. С возрастом он становился все более язвительным, все более возбудимым. Бывали времена, когда Барретт вообще едва его выдерживал. Как раз сейчас был один из таких случаев.

— Чего ты хочешь от меня? — спросил Барретт.

— Ты придешь на одно из наших собраний?

— Я не хочу впутываться ни в какую подрывную деятельность.

— Подрывную! — Бернстейн сверкнул глазами. — Это ярлык. Вонючая словесная чушь. Каждый, кто хочет немного подлатать мир, по твоему мнению — подрывник? Верно Джимми?

— Ну…

— Возьмем Иисуса Христа. Ты можешь назвать его деятельность подрывной?

— Думаю, что да, — осторожно ответил Барретт. — Кроме того, тебе известно, что его распяли.

— Не его первым замучили за идею, и не он был последним. Значит, ты хочешь всю жизнь отсидеться в стороне? Наращивать мускулы, жиреть, и пусть волки пожирают весь мир? А не получается ли так, что когда тебе будет шестьдесят, Джимми, и весь мир будет одним огромным невольничьим лагерем, ты будешь сидеть в цепях и приговаривать: «Ладно, я жив, так что все обошлось вполне прилично?»

— Лучше быть живым рабом, чем мертвым бунтовщиком, — холодно произнес Барретт.

— Если ты так в этом убежден, то ты еще больший болван, чем я о тебе думал.

— Мне придется пришлепнуть тебя. Ты несносен и зудишь, как комар, Джек.

— Значит, ты веришь в то, что только что сказал о живом рабе? Да ты… да ты…

Барретт пожал плечами.

— Тогда пошли на собрание. Выберись из своего кокона и сделай хоть что-нибудь, Джимми. Нам нужны такие, как ты. — Голос Джека стал менее язвительным и внезапно превратился в сильный и уверенный, в нем появились властные нотки. — Люди твоего масштаба, для которых умение руководить — естественная потребность… Как только мы убедим тебя в значимости того, что делаем…

— А как горстка старшеклассников может спасти мир?

Джек скривил тонкие губы, затем поджал их. Казалось, он подавил тот единственный ответ, который сам собой напрашивался. Сделав паузу, он произнес таким же новым, необычным для себя тоном:

— Не все мы старшеклассники, Джимми. Большинство ребят нашего возраста похожи на тебя — им недостает чувства ответственности. У нас есть люди постарше, которым за двадцать, за тридцать, некоторые еще старше. Если бы ты с ними встретился, ты бы понял, что я имею в виду. Поговори с Плэйелем, если хочешь знать, что такое настоящая самоотверженность. Поговори с Хауксбиллем. — Во взгляде Джека сверкнуло озорство. — Можешь прийти только для того, чтобы познакомиться с девчонками. Их несколько в нашей группе. Вполне эмансипированные девицы, скажу тебе честно. Но даже если это тебя не волнует, все равно приходи.

— Это коммунистическая группа, Джек?

— Нет. Определенно нет. У нас, правда, есть свои марксисты, но мы в своей политической ориентации склоняемся к правой части спектра; по сути, наша группа антикоммунистическая, потому что мы стоим за минимум государственного вмешательства в личную жизнь и помыслы. В этом смысле мы скорее анархисты. Нас можно назвать даже правыми радикалами, поскольку мы хотим ликвидировать значительную часть государственного аппарата. Теперь ты понимаешь, насколько бессмысленны эти политические ярлыки? Мы настолько далеки от настоящих левых, что могли бы быть их правым крылом, и настолько далеки от правых, что могли бы быть их левым крылом. Но у нас есть своя программа. Ты придешь?

— Расскажи о девчонках.

— Они хорошенькие, умницы, общительные. Некоторых из них может даже заинтересовать такой анатомический чурбан, как ты, просто потому, что в тебе столько здорового мяса.

Барретт кивнул.

— Я, пожалуй, приду на следующее собрание.

Он устал от нападок Бернстейна больше, чем от чего-либо другого. Политика никогда особенно не волновала его. Но его мучили угрызения совести, когда ему говорили, что совести у него нет или что он сидит сложа руки, когда весь мир катится в тартарары, так что настойчивое хныканье Джека сделало свое дело и заставило совершить первый шаг. Он решил пойти на собрание этой подпольной группы и увидеть все собственными глазами. Он думал, что найдет там сборище обиженных нытиков и праздных мечтателей и ни за что не пойдет на другое собрание, но тогда уже Джек не сможет обвинить его в том, что он отмахивается от протянутой ему руки.

Через неделю Джек Бернстейн сообщил ему, что собрание назначено на следующий вечер. Барретт пошел на него. Это было 11 апреля 1984 года.

Вечер был холодный, ветреный, дождливый, казалось, вот-вот пойдет снег. Типичная погода для 1984 года. Этот год был как будто проклят, говорили люди. Один писатель давным-давно написал книгу об этом годе, предсказывая всяческие ужасы, и хотя ни одно из этих предсказаний не сбылось, в Соединенных Штатах было полно других неприятностей, и все это еще больше усугублялось погодой. Казалось, в этом году весна не наступит никогда. По всему Нью-Йорку еще лежали сугробы посеревшего снега, и это в середине апреля, кроме тех улиц в самом центре, где под тротуарами были проложены трубы отопления. Деревья стояли голые, без всяких намеков на почки. Плохой год для народа, напряженный и бурный. И, возможно, не такой уж плохой для революции.

Джимми Барретт встретился с Джеком Бернстейном на станции метро «Проспект-Парк», и они поехали на Манхэттен, выйдя на станции «Таймс-Сквер». Вагон, в котором они ехали, был старым и обшарпанным, но в этом не было ничего необычного. Все было запущенным и обшарпанным в этот девятый год того, что называли Неизменной Депрессией.

Они прошли по Сорок второй стрит до Девятой авеню и вошли в вестибюль золотистой башни высотой в восемьдесят этажей, одного из последних небоскребов, возникших перед Паникой. Перед ними со скрипом открылась дверь лифта. Джек надавил на кнопку «Подвал», и они поехали вниз.

— Что я должен сказать, когда у меня спросят, кто я? — поинтересовался Барретт.

— Предоставь это мне, — успокоил его Джек. Его бледное прыщавое лицо преобразилось, приняв важный вид. Сейчас он был в своей стихии. Джек-заговорщик, Джек-бунтовщик, Джек-конспиратор из подвальных коридоров. Барретту стало не по себе, он чувствовал себя неуклюжим и наивным.

Выйдя из лифта, они пошли по коридору с низким сводчатым потолком и очутились перед закрытой зеленой дверью, подпертой стулом. Рядом со стулом стояла девушка. Ей было лет девятнадцать-двадцать, как показалось Барретту. Она была невысокая и полная, короткая юбка открывала толстые ноги. У нее была модная стрижка, но это было единственное, в чем она следовала моде. Тяжелые груди свисали без поддержки под красным шерстяным свитером, она была совсем не накрашена, если не считать небрежно наложенного голубоватого налета на губах, из уголка рта свободно свисала сигарета. Девушка выглядела так, будто умышленно была неряшливой, грубой и вульгарной, будто сгорбленную спину и напускной вид простой крестьянки она расценивала как достоинство.

Она казалась карикатурой на всех девушек, участвовавших в левых демонстрациях и маршировавших на демонстрациях протеста, размахивая воззваниями. Была ли эта неряшливая толстушка типичной для этой группы? «Хорошенькие, умницы, общительные», — сказал Джек, умело расставляя западню с обещаниями страстей. Но, разумеется, представления Джека о привлекательных девушках вовсе не обязательно должны были совпадать с его представлениями. Для Джека — не пользующегося успехом тощего острослова — любая девушка, которая позволит себя немножечко облапать, кажется Афродитой. Некрасивые ребята находили в девчонках-неряхах свои прелести, каковых Барретт, не будучи столь обделен природой, похоже, в них не замечал.

— Привет, Джанет, — сказал Джек. В его голосе снова прорезались пронзительные нотки.

Девушка хладнокровно окинула его взглядом, затем долго и оценивающе смотрела на внушительную фигуру Барретта.

— Кто это?

— Джимми Барретт. Мой одноклассник, хороший парень. В политике не искушен, но научится.

— Ты сказал Плэйелю, что пригласил его сюда?

— Нет. Но я за него ручаюсь. — Джек придвинулся к ней ближе, как-то по-особому взял ее за руку. — Да перестань строить из себя комиссара и пропусти нас, любовь моя!

Джанет высвободилась из его неуклюжих объятий.

— Ждите здесь. Я сейчас выясню.

Она скользнула за зеленую дверь. Джек повернулся к Барретту и произнес:

— Она замечательная девушка, хотя и напускает на себя немного грубости, но душа у нее что надо. И чувствительность не хуже. Очень чувствительная девушка.

— Откуда ты это знаешь? — спросил Барретт.

— Поверь мне, знаю, — слегка покраснел Джек и сердито поджал губы.

— Ты хочешь сказать, что ты уже не девственник, Бернстейн?

— Давай лучше не будем…

Дверь снова отворилась. Вышла Джанет и вместе с ней стройный, на вид очень сдержанный мужчина с короткими седыми волосами. Однако на лице его не было морщин, так что трудно было определить его возраст — тридцать или все пятьдесят. Взгляд его светло-серых глаз был добрым и одновременно проницательным. Барретт заметил, как Бернстейн напрягся, сосредоточившись.

— Это Плэйель, — шепнул он.

— Его имя Джим Барретт, — сказала девушка. — Бернстейн утверждает, что может поручиться за него.

Плэйель дружелюбно кивнул. Серые глаза быстро пробежали по лицу Барретта, и взгляд их нелегко было выдержать, когда они буквально впились в него.

— Здравствуйте, Джим, — сказал он. — Меня зовут Норман Плэйель.

Барретт кивнул. Было странно слышать, как Джанет и Плэйель называли его Джимом. Всю свою жизнь для всех он был просто Джимми.

— Он из моего класса, — выпалил Джек. — Я давно обрабатываю его, заставляя понять его ответственность перед человечеством. Наконец, он решил прийти сюда, поприсутствовать на собрании. Он…

— Хорошо, — сказал Плэйель. — Мы рады тебе, Джим. Но вот что ты должен понять, прежде чем войдешь. Ты навлекаешь на себя опасность, посетив это собрание даже в качестве наблюдателя. Наша организация встретила официальное противодействие. Твое присутствие здесь может когда-нибудь в будущем обратиться против тебя. Это ты четко осознаешь?

— Да…

— А также, поскольку мы все живем, постоянно рискуя, я должен напомнить тебе, что все, что здесь происходит, должно остаться тайной. Если мы узнаем, что ты, воспользовавшись своим преимуществом гостя, разгласишь что-нибудь из того, что здесь услышал, мы будем вынуждены предпринять определенные меры против тебя. Поэтому, переступив порог, ты подвергаешь себя опасности как со стороны нынешнего правительства, так и с нашей стороны. Ты еще можешь, если пожелаешь, уйти отсюда, не запятнав себя.

Барретт задумался. Посмотрел на Джека, на лице которого было написано беспокойство. Очевидно, Бернстейн ожидал, что он уклонится от опасностей и вернется домой, тем самым поставив под сомнение весь его труд по завлечению новенького. Барретт серьезно обдумал то, что услышал. От него требуют преданности организации авансом, еще до того, как он что-нибудь узнает о ней. В ту минуту, когда он пройдет в эту дверь, он возложит на себя целый груз обязательств. К черту все опасности!

— Я хотел бы войти внутрь, сэр, — промямлил он.

Плэйель, довольный, посмотрел на него и открыл дверь. Проходя мимо невысокой, угрюмой с виду девушки, Барретт с удивлением увидел, что она глядела на него с явным одобрением и даже, пожалуй, с желанием. Она осталась дежурить у двери. Плэйель повел его внутрь. При входе Джек шепнул ему:

— Это один из самых замечательных людей за всю историю человечества.

Таким тоном он мог говорить только о Гете или о Леонардо.

В большой комнате, похожей на пещеру, было холодно. Стены ее не красились по меньшей мере лет восемь. Перед небольшой пустой сценой выстроилось несколько рядов некрашенных скамеек. Образовав правильный круг, на них сидели человек двенадцать. Среди них были две-три девушки, лысеющий мужчина и группа парней, похожих на студентов. Один из них читал с длинного желтого листа бумаги, а другие каждые несколько секунд перебивали его замечаниями.

— …в данный момент кризиса мы ощущаем…

— Нет, должно быть «весь народ чувствует, что…»

— Я против. Звучит напыщенно и…

— Мы можем вернуться к предыдущей фразе, когда говорим об угрозе свободе, которую представляет собой…

Барретт без особого удовольствия следил за пререканиями. Вся эта софистика по поводу фразеологии воззвания казалась ему невообразимо скучной. По сути, именно это он и ожидал здесь увидеть — горстку праздных педантов в заброшенном подвале, которые бились, причем яростно, за каждое ничтожное словесное различие. И это те революционеры, которые сохранят мир от хаоса? Вряд ли. Вряд ли.

В какое-то мгновение дискуссия превратилась в перепалку. Пятеро кричали, требуя полностью и немедленно переработать всю листовку. Плэйель стоял здесь же, вид у него был расстроенный, но он не пытался спасти собрание. Выражение лица Бернстейна было страдальческим и извиняющимся. Дверь снова открылась. В комнату вошел мужчина лет двадцати пяти, Бернстейн подтолкнул Барретта локтем и шепнул:

— Это Хауксбилль!

Знаменитый математик с первого взгляда не производил особого впечатления. Он был толстоват, неряшливо одет, плохо выбрит. У него были толстые очки и редеющие курчавые волосы, венчающие череп, но, несмотря на это, он был похож на студента-старшекурсника. «Для такого человека не густо», — подумал Барретт. Прошлогодние газеты были полны сообщений о достижениях Хауксбилля. Он стал на короткое время героем от науки, девятидневным чудом, когда появился на научном конгрессе то ли в Цюрихе, то ли в Базеле, то ли еще где-то и прочел свой доклад о темпоральных уравнениях. Газеты сравнивали работу двадцатипятилетнего Эдмонда Хауксбилля с работой двадцатишестилетнего Альберта Эйнштейна, и это сравнение было далеко не в пользу последнего. И вот он сам член этой обшарпанной революционной ячейки. Как может человек с такими крохотными свиными глазками быть гением?

Хауксбилль поставил портфель и сказал без всякого вступления:

— Пока никого вокруг не было, я ввел векторы распределения в большой компьютер. Ответ гласил, что провалятся обе политические партии, что выборы президента не приведут к определенному результату и возникнет совершенно отличная от нынешней политическая система, не основанная на представительстве.

— Когда? — спросил Плэйель.

— Не позже трех месяцев после выборов плюс-минус две недели, — ответил Хауксбилль. Голос его был бесстрастным и монотонным. — Можно ожидать, что гонения начнутся в следующем феврале, когда новая администрация попытается подавить инакомыслие во имя восстановления порядка.

— Покажите нам параметры! — отрывисто закричал человек, который читал набросок воззвания. — Шаг за шагом предъявите их нам, Хауксбилль.

— Да это совсем не нужно, — сказал Плэйель. — Если мы…

— Нет, я все объясню, — невозмутимо ответил математик и начал вытаскивать бумаги из портфеля. — Пункт первый. Избрание президента Делафильда от новой американской консервативной партии в семьдесят втором году, что привело к фундаментальным изменениям в роли правительства по управлению экономикой и обусловило бунт семьдесят третьего года. Пункт второй. Паника семьдесят шестого года, возвестившая наступление Бесконечной Депрессии. Победа Национальной либеральной партии в семьдесят шестом году, когда американские консерваторы прошли только в двух штатах, — вот пункт третий. Теперь, если примем во внимание выборы восьмидесятого года с их обратным результатом и скрытыми подводными течениями, размывающими…

— Мы все это знаем, — прервал кто-то.

Хауксбилль пожал плечами.

— Сейчас можно доказать математически, взяв аналоговые блоки числа избирателей, что ни одна из главных партий, по всей видимости, не соберет на ноябрьских выборах этого года достаточного для избрания президента большинства. Поэтому выборы будут переданы в палату Представителей, где из-за ситуации, создавшейся после выборов в конгресс в 1982 году, станет невозможно даже таким образом избрать президента. Вследствие этого…

— В стране воцарится неразбериха.

— Точно, — согласился Хауксбилль.

До Барретта дошло, что это последнее замечание исходило почти что из-под его левого локтя. Он глянул вниз и увидел стоящую рядом Джанет. Увлеченный монотонным докладом Хауксбилля, он даже не заметил, как она вошла в комнату и встала рядом с ним. Джек Бернстейн, похоже, был раздосадован этим, судя по его вспыхнувшему лицу.

— Ты не находишь, что здесь рассказывают страшные вещи?

Барретт понял, что она обратилась к нему.

— Я знаю, что дела плохи, но не понимаю, до какой степени. Если это на самом деле произойдет…

— Так оно и будет. Если компьютер Эда Хауксбилля говорит, что это случится, то так и будет. Мы называем это Второй Американской Революцией. Норм Плэйель связан с влиятельными людьми во всех концах страны и старается предотвратить ее.

Это показалось Барретту нереальным. Он знал, что по всей стране происходят забастовки, демонстрации протеста, слышал о случаях саботажа. Ему было известно о существовании многих миллионов безработных, о том, что с 1976 года доллар более чем в четыре раза упал в цене. Он понимал сложность международной обстановки. Он видел неразбериху политической структуры страны, когда исчезли старые партии, а новые раскалывались на крохотные фракции. И все же ему и всем его знакомым казалось, что через некоторое время все уладится само собой. А вот у этих людей, похоже, была преднамеренно пессимистическая точка зрения. Революция? Конец нынешней конституции?

Джанет протянула ему сигарету. Он взял ее, поблагодарив кивком, и щелкнул зажигалкой. Они сели рядом, и она прижалась к нему теплым бедром. Джек был от них далеко, и досада все сильнее проступала на его лице. Барретту понемногу стало даже казаться, что эта Джанет будет не так уж плохо выглядеть, если сбросит килограммов двадцать, оденется поприличней, наденет лифчик, будет почаще умываться, слегка подкрасится… и тогда он улыбнулся своей собственной нетребовательности, ведь поначалу она показалась ему просто хрюшкой.

Сидя тихо в углу комнаты, он старался уловить смысл того, что происходило на собрании. Фокусом его был Хауксбилль и его оппоненты. Плэйель, по-видимому, руководитель группы, оставался в стороне. Тем не менее Барретт заметил, что как только разговор уходил слишком далеко в сторону, Плэйель вмешивался и выправлял положение. Этот человек владел искусством руководить, и это произвело на него впечатление. А вот все остальное, что здесь происходило, практически никакого впечатления на него не произвело.

Все здесь, казалось, были глубоко уверены в том, что страна на плохом пути, и соглашались с тем, что с Этим Надо Что-то Делать. Но, помимо этой точки соприкосновения, все было смутным и хаотичным. Они даже не могли согласовать текст воззвания, которое собирались раздавать перед Белым домом, не говоря уже о программе спасения конституции. Эти люди были так же разобщены, как члены школьного шахматного клуба, и в такой же степени могли повлиять на политическую обстановку. Неужели Бернстейн надеялся, что он всерьез воспримет их группу? Какова их цель? Каковы методы? Каким бы политически наивным он ни был, ему, по крайней мере, была ясна истинная цена этих «пламенных революционеров».

Нудные разговоры длились почти два часа.

Время от времени все же страсти разгорались, но в основном все это было сплошной скукой: философствование и голое теоретизирование. Барретт заметил, что Джек Бернстейн, который, безусловно, был самым молодым в группе, говорил дольше и больше всех, выкрикивал целые каскады словесной пиротехники и, казалось, находился в родной стихии. Но результат всей говорильни был невелик. Барретта захватила очевидная преданность Плэйеля своему делу, несомненная проницательность ума Хауксбилля и явное пристрастие Джека к яростной риторике, но он был убежден, что, придя сюда, зря потратил время.

Где-то около одиннадцати Джанет спросила его:

— Ты где живешь?

— В Бруклине. Знаешь станцию «Проспект-Парк»?

— Я из Бронкса. Ты работаешь?

— Учусь в школе.

— Да-да. В одном классе с Джеком. — Она как бы смерила его взглядом.

— Это значит, вы одногодки?

— Да, мне шестнадцать.

— На вид тебе много больше, Джим.

— Не ты первая мне это говоришь.

— Мы могли бы куда-нибудь податься, — сказала она. — Я имею в виду, не по революционным делам. Мне хотелось бы поближе с тобой познакомиться.

— Пожалуйста, — ответил он. — Прекрасная мысль.

Очень скоро он понял, что назначил ей свидание. Себе самому он объяснил это как благородный поступок — пусть она, эта толстая безыскусная девушка, получит хоть однажды в своей жизни удовольствие. Он не сомневался, что поладить с ней будет просто. Ему тогда даже не пришло в голову, что он непреднамеренно, даже походя, выпотрошил Джека Бернстейна, подцепив таким образом Джанет. Однако позже, когда он над этим задумался, то решил, что не сделал ничего плохого. Джек давно подзуживал его прийти на это собрание, обещал, что здесь можно познакомиться с девушками. Разве он виноват в том, что обещание было выполнено?

Когда они возвращались в метро поздно ночью домой, Джек был скованным и угрюмым.

— Собрание было скучным, — сказал он. — Но они не все бывают такими плохими.

— Наверное.

— Иногда некоторые из них увязают в дебрях диалектики. Но дело это стоящее!

— Да, — согласился Барретт. — Пожалуй.

Тогда он не собирался идти еще на одно собрание. Но он заблуждался, так же, как оказалось, заблуждался еще в очень многом в те годы. Тогда Барретт и не понимал, что вся его дальнейшая жизнь была уже предопределена в этом обшарпанном подвале. Он не понимал, что к нему надолго пришла любовь и что в тот вечер он оказался лицом к лицу со своей нелегкой судьбой. Он и представить тогда не мог, что превратил друга в яростного врага, который в один прекрасный день отомстит ему очень необычным образом.

5

Вечером того дня, когда прибыл Лью Ханн, как и в любой другой вечер, узники лагеря «Хауксбилль» собрались в главном здании поужинать и отдохнуть. К этому их никто не принуждал — здесь вообще почти ничего не было обязательного — и некоторые предпочитали есть одни. Но сегодня вечером все, кто только мог, пришли сюда, ибо это был один из тех редких случаев, когда перед ними был новичок, способный рассказать о событиях там, наверху, в мире людей.

Ханн чувствовал себя неуютно в роли достопримечательности. Он, казалось, по натуре своей был человеком застенчивым и не очень-то хотел оказаться в центре внимания всех здесь собравшихся. И вот он сидел среди узников, а люди, которые были на двадцать-тридцать лет старше его, толпились возле него и засыпали вопросами. Было очевидно, что это собрание не доставляет ему большого удовольствия.

Сидя в стороне, Барретт почти не принимал участия в беседе. Он давным-давно утратил интерес к идеологическим переменам там, наверху. Ему стоило немалых усилий вспоминать о том, что некогда его в высшей степени волновали такие понятия, как синдикализм, диктатура пролетариата или ежегодная гарантированная плата. Когда ему было шестнадцать лет, и Джек Бернстейн тащил его на сборы ячейки, он был практически равнодушен к этим вещам. Но вирус революции заразил его, и когда ему стало двадцать шесть и даже тридцать шесть, его все еще настолько глубоко интересовали эти животрепещущие вопросы, что он по собственной воле подвергал себя риску тюремного заключения и изгнания из-за них. Теперь он проделал полный круг назад, к политической апатии своей юности.

Нельзя сказать, что его перестали занимать человеческие страдания, просто степень его сопричастности к политическим кризисам двадцать первого столетия уменьшилась. После двух десятилетий в лагере «Хауксбилль» тот мир двадцать первого столетия стал для Джима Барретта туманным и далеким, и его энергия сосредоточилась на преодолении тех кризисов и сложностей, о которых он привык думать теперь, то есть кризисов и сложностей Кембрия.

Он внимательно прислушивался к беседе, но главным образом потому, что его интересовал Лью Ханн, а не текущие события там, наверху. Барретт пытался понять, что тот за человек, но у него ничего не получалось.

Ханн вообще говорил очень мало. Он, как обороняющийся фехтовальщик, только отбивался и уходил в сторону.

— Есть ли какие-нибудь признаки ослабления ложного консерватизма? — хотел знать Чарли Нортон. — Я имею в виду то, что они давно обещали покончить с сильным правительством в течение тридцати лет, а его вмешательство во все стороны жизни становится все сильнее и сильнее. Начался ли все-таки процесс ослабления гаек?

Ханн беспокойно заерзал на стуле.

— Все еще обещают. Как только условия станут более стабильными…

— А когда это произойдет?

— Не знаю. Думаю, это все красивые фразы.

— А что можно сказать о коммуне на Марсе? — спросил Сид Хатчетт. — Она внедряет своих агентов на Землю?

— Об этом ничего не могу сказать, — промямлил Ханн. — Мы мало знаем о том, что делается на Марсе.

— А каков сейчас общий валовой продукт планеты? — хотел знать Мэл Рудигер. — Какова тенденция? Он все еще на одном и том же уровне или начал уменьшаться?

Ханн задумчиво потянул себя за ухо.

— Думаю, что он медленно понижается. Да, понижается.

— А каков теперь индекс? — спросил Рудигер. — Последние данные, которыми мы располагаем, относятся к семьдесят пятому году. Тогда он составлял девятьсот девять. Но по прошествии четырех лет…

— Сейчас он, наверное, примерно восемьсот семьдесят пять, — сказал Ханн. — Точнее не помню.

Барретта поразило, что экономист имеет столь смутное представление об основных статистических данных. Разумеется, он не знал, сколько времени Ханн провел в заключении перед ударом Молота. Может быть, ему просто неизвестны последние цифры? Это на некоторое время успокоило его.

Чарли Нортон сделал решительный жест своим узловатым указательным пальцем.

— Скажите, какие основные законные права есть у граждан? Существует ли неприкосновенность личности, жилища? Можно ли собирать на кого-либо улики по информационным каналам, не ставя обвиняемого в известность?

На это Ханн ничего не смог ответить.

Рудигер спросил о столкновении в вопросах управления погодой. Пробивает ли все еще этот вопрос от имени граждан мнимое консервативное правительство освободителей, посвятившее себя защите прав угнетенных?

Ханн в этом не был уверен.

И вообще он ничего не мог толком рассказать о деятельности судебных органов, не знал, восстановлены ли их права, которые были отобраны по декрету восемьдесят первого года. Он никак не мог прокомментировать предложения по сложному вопросу контроля за численностью населения. Он был плохо знаком с налоговой политикой нынешнего правительства. По сути, в его высказываниях не было никакой проверенной информации.

Чарли Нортон подошел к молчаливому Барретту и проворчал:

— Он ничего не говорит мало-мальски стоящего. Первый человек у нас за шесть месяцев и такой бирюк. Будто закрылся дымовой завесой. Или он не говорит нам того, что знает, или на самом деле не знает ничего.

— Может быть, он просто бестолковый? — предположил Барретт.

— Что же тогда он совершил, что его сослали сюда? Это должно быть что-то крайне серьезное, но на это не похоже, Джим. Он вполне разумный парень, но, судя по всему, не имеет ничего общего с нами.

В разговор вмешался док Квесада:

— Предположим, этот парень вовсе не политический. Может быть, сюда теперь посылают совсем другого рода заключенных, например, убийц-маньяков или что-то в этом роде. Парень-тихоня, который бесшумно вытащил лазер и испепелил шестнадцать человек в одно прекрасное утро. Естественно, политика его не интересует.

— И притворился экономистом, — дополнил Нортон, — потому что не хочет, чтобы мы знали, за что на самом деле его сослали сюда. Такое возможно?

Барретт покачал головой.

— Вряд ли. Я думаю, он просто помалкивает, потому что робок или напуган и еще не освоился. Не забывайте, это его первый вечер здесь. Его только что вышвырнули из родного ему мира, и туда уже возврата нет, и это его мучает. Поймите, может быть он оставил дома жену и ребенка. Или ему просто сегодня вечером все до лампочки и меньше всего хочется сидеть среди нас, прожженных, и разглагольствовать о последних достижениях абстрактной философской мысли, когда он жаждет поскорее забиться куда-то подальше и выплакаться. Я считаю, мы должны отпустить его. Он заговорит, когда почувствует, что ему надо выговориться.

Для Квесады это прозвучало убедительно. Через несколько секунд Нортон сморщил лоб, и тоже согласился.

— Ладно. Может быть, так оно и есть.

Барретт больше ни с кем не поделился своими соображениями относительно Ханна. Он позволил, чтобы расспросы Ханна продолжались, пока они не иссякли сами собой, поскольку новичок ничего толком не мог рассказать. Люди начали расходиться. Двое прошли в заднюю комнату, чтобы превратить туманные общие слова Ханна и его уклончивые комментарии в передовую статью дежурного выпуска рукописной газеты лагеря «Хауксбилль» «Таймс». Мэл Рудигер залез на стол и стал кричать, что он собирается на ночную морскую ловлю, и вперед вышли четверо, которые присоединились к нему. Чарли Нортон отыскал своего привычного партнера-спорщика, нигилиста Кена Белларди, и они начали свою бесконечную дискуссию на тему: плановое хозяйство против свободного предпринимательства; дискуссию, которая надоела им до такой степени, что они охрипли, но никак не могли ее закончить. Тут и там начались поединки в стохастические шахматы. Любители уединения, которые поломали обычный распорядок своего дня, посетив здание в этот вечер, чтобы поглазеть на новичка и послушать, что он расскажет, стали разбредаться по своим хижинам, к своим обычным занятиям.

Ханн стоял отдельно от других, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что делать.

Барретт подошел к нему и неловко улыбнулся.

— Я полагаю, тебе не очень-то хотелось, чтобы тебя сегодня донимали вопросами?

У Ханна был несчастный вид.

— Мне очень жаль, что я настолько несведущ по многим вопросам. Понимаете ли, я некоторое время не имел возможности следить за событиями.

— Разумеется, понимаю. — Барретт тоже не имел такой возможности весьма долгое время, прежде чем его решили сослать в лагерь «Хауксбилль». Шестнадцать месяцев в камере под усиленным надзором, и только один посетитель за эти месяцы. Джек Бернстейн частенько захаживал к нему в гости. Добрый старина Джек. Даже сейчас, когда прошло более чем двадцать лет, Барретт не позабыл ни единого слова, ни одной интонации из этих разговоров. Добрый старина Джек или Джекоб, как нравилось ему тогда, чтобы его так называли.

— Вы, насколько я понимаю, активно участвовали в политической жизни?

— спросил Барретт.

— О, да, — ответил Ханн. — Разумеется. — Он провел языком по пересохшим губам. — А что сейчас должно произойти?

— Ничего особенного. Здесь у нас нет организационной деятельности. По сути каждый здесь сам по себе — подлинная анархическая коммуна.

— Теория подтверждается?

— Не очень, — признался Барретт. — Но мы делаем вид, что подтверждается, и тем не менее обращаемся при необходимости за поддержкой друг к другу. Док Квесада и я собираемся навестить больных. Хотите присоединиться к нам?

— А что под этим подразумевается?

— Навестить больных в наиболее тяжелой форме. Главным образом успокоить и утешить безнадежных. Возможно, это очень страшное зрелище, но так вы быстрее всего получите общее представление о лагере. Однако если вы предпочитаете…

— Я пойду с вами.

— Прекрасно. — Барретт дал знак доктору Квесаде, который пересек комнату и присоединился к ним. Все трое вышли. Вечер был тихий, влажный. Где-то далеко над Атлантикой еще громыхал гром, и темный океан тяжело ударялся о скалистую гряду, которая отделяла его от Внутреннего Моря.

Обход больных был вечерним ритуалом для Барретта, хотя и очень тяжелым с тех пор, когда он покалечил ногу. За многие годы он не пропустил ни одного обхода. Прежде чем лечь спать, он обходил весь лагерь, навещая свихнувшихся и впавших в оцепенение, укрывая их, желая им доброй ночи и исцеления к следующему утру. Кто-то должен был им показать, что они не оставлены без внимания.

Когда они отошли от здания, Ханн посмотрел на Луну. В этот вечер было почти что полнолуние, Луна сияла, как начищенная монета, ее поверхность была бледно-оранжевой и почти ровной.

— У Луны здесь совсем другой вид, — сказал Ханн. — Кратеры… а где же кратеры?

— Большинство их еще не образовалось, — пояснил Барретт. — Миллиард лет — срок очень большой даже для Луны. На ней еще только началась геологическая деятельность. Мы полагаем, что у нее есть атмосфера, вот почему она кажется нам такой розоватой. А если есть атмосфера, то в ней сгорает большинство метеоритов, бомбардирующих ее, и поэтому на поверхности еще не так много кратеров. Разумеется, там, наверху, не удосужились переслать хоть какую-нибудь аппаратуру для астрономических наблюдений. Мы можем только догадываться.

Ханн хотел было что-то сказать, но передумал.

— Не стесняйся, — сказал Квесада. — Что ты хотел сказать?

Ханн рассмеялся.

— Что проще было слетать туда и поглядеть. Мне показалось очень странным, что вы провели все эти годы, обсуждая гипотезу, есть ли у Луны атмосфера, и ни разу туда не отправились, чтобы проверить, но я забыл.

— Нам бы не помешало, если бы сюда переправили челнок, — согласился Барретт. — Но это не пришло им в голову, поэтому нам остается смотреть и гадать. Луна — популярное место в двадцать девятом году, не так ли?

— Крупнейший курорт Солнечной Системы.

— Когда я попал сюда, его только начали проектировать, — заметил Барретт. — Только для персонала правительственных учреждений. Дом отдыха для бюрократов в самом центре военного комплекса, расположенного там.

— Его открыли для избранной элиты, не принадлежащей к правительственным кругам, до суда надо мной, — добавил Квесада. — То есть в семнадцатом-восемнадцатом году.

— Теперь это коммерческий курорт, — сказал Ханн. — Я там провел свой медовый месяц. Леа и я… — Он снова запнулся.

Барретт поспешно произнес:

— Эта хижина Брюса Вальдосто. Валь — революционер до мозга костей, он рос рядом со мной. Долго был в подполье. Его заслали сюда аж в двадцать втором. — Открыв дверь, Барретт продолжал: — Он сорвался несколько недель назад и сейчас очень плох. Когда мы войдем внутрь, Ханн, стой за нами, чтобы он тебя не видел. Он может повести себя агрессивно по отношению к незнакомцу. Он совершенно непредсказуем.

Вальдосто был крепким мужчиной лет сорока семи, смуглым, с курчавыми жесткими темными волосами и, наверное, самыми широкими плечами в мире. Когда он сидел, то выглядел даже более крупным, чем Джим Барретт, что само по себе говорило о многом. Но у Вальдосто были короткие толстые ноги, ноги мужчины с ординарной фигурой, прикрепленные к туловищу великана, что полностью портило впечатление о нем, когда Вальдосто вставал. Пока еще он жил там, наверху, он мог заполучить совершенно иную пару ног, более соответствующую его телу, но категорически отказался от протезов или трансплантации. Ему хотелось иметь свои собственные, подлинные ноги, какими бы они ни были уродливыми. Он был убежден, что жить можно и с уродливыми конечностями, да к тому же привык к ним.

Теперь Вальдосто был крепко привязан к надувному матрацу. Его выпуклый лоб покрывали капельки пота, глаза блестели как слюда. Он был очень болен. Когда-то он был настолько ловким, что умудрился подбросить изотопную бомбу на заседание Совета Синдикалистов, и более десятка из них получили тяжелое гамма-облучение, но теперь он был плох. Барретту было очень больно наблюдать, как угасает Вальдосто. Он знал его более тридцати лет и надеялся при своей жизни не увидеть, как тот развалится.

В хижине был влажный воздух, словно под крышей собралось облако из пота. Барретт склонился над больным и спросил:

— Как дела, Валь?

— Кто это?

— Джим. Сегодня такой прекрасный вечер, Валь. Сначала шел дождь, потом перестал, и вышла Луна. Хочешь выйти наружу и подышать свежим воздухом? Сейчас почти полнолуние.

— Я должен отдохнуть. Завтра собирается комитет…

— Заседание отложили.

— Как можно? Революция…

— Она тоже отложена — на неопределенный срок.

Лицо Вальдосто исказила гримаса боли.

— Ячейки расформированы? — спросил он хрипло.

— Этого мы еще не знаем. Ждем распоряжения, а пока сидим тихо. Выйдем наружу, Валь. На воздухе тебе будет лучше.

— Поубивать всех этих ублюдков, другого способа нет, — бормотал Вальдосто. — Кто это им сказал, что они могут править миром? Бомбой прямо им в морду, хорошей бомбой, со свежими изотопами…

— Полегче, Валь. Бомбы швырять еще успеем. Давай лучше встань.

Продолжая бормотать, Вальдосто позволил отвязать себя. Квесада и Барретт поставили его на ноги. Он был неустойчив, все время переносил свой вес с одной ноги на другую, болезненно их разгибая. Затем Барретт взял его под руку и буквально вытолкнул из двери хижины.

Вот так они и стояли все вместе у двери. Барретт показал на Луну.

— Вот она. Сегодня у нее такой прелестный цвет. Совсем не такой мертвый, как там, наверху. И посмотри вон туда, Валь. Туда, где в просвет между скалами видно море. Рудигер отправился на ловлю. Я вижу его лодку.

— Может быть, он наловит креветок?

— Креветок здесь еще нет. Они еще не возникли. — Барретт засунул руку в карман и вытащил оттуда что-то твердое и блестящее, сантиметров в пять длиной. Это был внешний скелет маленького трилобита. Он протянул его Вальдосто, но тот быстро замотал головой.

— Не нужен мне этот пучеглазый краб.

— Это трилобит, Валь. Они вымерли, а мы еще нет. Мы живем в своем собственном прошлом, за миллиард лет до нашего рождения.

— Ты, наверное, сошел с ума, — спокойно сказал Вальдосто и, взяв у Барретта трилобита, зашвырнул его далеко в скалы. — Пучеглазый краб, — пробормотал он. Затем, как бы очнувшись, спросил: — Почему мы здесь? Почему мы все ждем да ждем? Завтра берем, что нам нужно, и принимаемся за них. Первым будет Бернстейн, верно? Он самый опасный. Затем остальные. Одного за другим мы их всех уберем, всех этих гнусных убийц, очистим от них мир, чтобы он снова стал безопасным местом. Я устал ждать. Я ненавижу их, Джим. Джим? Это ты, да? Джим… Барретт…

Из угла рта Вальдосто показалась слюна и струйкой потекла по подбородку. Квесада печально покачал головой. Террорист скрючился, грузно опустился на колени и стал шарить по голой поверхности скалы. Пальцы его то сжимались, то разжимались, но он не находил ни горсти земли. Квесада поднял больного на ноги и с помощью Барретта отвел назад в хижину. Вальдосто не сопротивлялся, когда док придавил к его руке носик капсулы с успокаивающим и впрыснул его в кровь. Потерявший терпение разум, восставший против чудовищного вечного изгнания в непостижимо отдаленное прошлое, с радостью погрузился в сон.

Когда они снова вышли наружу, то увидели, что Ханн держит трилобита на ладони и зачарованно смотрит на него. Посмотрев на Барретта, он протянул ему скелет, но тот отмахнулся.

— Оставь у себя, если хочешь, — сказал он. — Там, где я взял этого, есть еще. Сколько угодно.

Они двинулись дальше.

Неда Альтмана они нашли рядом с его хижиной. Стоя на коленях, он орудовал руками над грубой кривобокой глыбой, которая, судя по возвышениям, где могли быть грудь и бедра, должна была соответствовать образу женщины. При виде подошедших, он проворно поднялся. Альтман был аккуратным высоким мужчиной со светлыми волосами и почти прозрачными светло-голубыми глазами. В отличие от всех остальных в лагере пятнадцать лет назад он был государственным чиновником, прежде чем разочаровался в мифе о синдикалистском капитализме. Глубокое знание Альтманом стиля проведения правительственных акций было неоценимым для подполья, и правительство приложило все усилия, чтобы найти его и сослать сюда. Восемь лет пребывания в лагере довели его до такого состояния.

Альтман показал на глиняного голема и произнес:

— Я так надеялся, что в сегодняшнюю грозу ударит молния. Вы же понимаете, осталось только это. Вдохнуть жизнь. Но в это время года молний довольно мало.

— Скоро начнутся очень сильные грозы, — сказал Барретт.

— Да, вот тогда молния в нее и ударит, она оживет и пойдет. Тогда мне понадобится новая помощь, док. Нужно будет, чтобы вы ей сделали положенные прививки и подработали кое-какие неудачно получившиеся места.

Квесада выдавил из себя подобие улыбки.

— Буду рад это сделать, Нед. Но ты же знаешь условия?

— Конечно. Когда я с ней управлюсь, ты заберешь ее. Ты думаешь, что я гнусный монополист? Услуга за услугу. Мы поделим ее. Будет составлена очередь в соответствии со сроками подачи заявок. Только вы, ребята, не должны забывать, кто ее создал. Она должна становиться моей, как только понадобится. — Тут он заметил Ханна. — А это кто?

— Это новенький, — пояснил Барретт. — Лью Ханн. Он появился сегодня днем.

— Меня зовут Нед Альтман, — вежливо произнес Альтман и учтиво поклонился. — Бывший государственный служащий. А вы очень молоды, да? У вас еще румянец на щеках. Какова ваша сексуальная ориентация, Лью? Женская?

— Боюсь, что да, — поморщившись, произнес Ханн.

— Вот и прекрасно. Можете не опасаться. Я к вам не прикоснусь, так как занят осуществлением одного проекта и остальное меня сейчас не интересует. Но я просто хочу, чтобы вы знали: раз вы гетеро, я внесу вас в свой список. Вы молоды, и вам, наверное, гораздо нужнее, чем многим из нас. Я не забуду вас, даже несмотря на то, что вы здесь новичок, Лью.

— Это… так любезно с вашей стороны, — пролепетал Ханн.

Альтман вновь опустился на колени, нежно провел ладонями по извилинам грубо вылепленной фигуры, задержался на тонких конических грудях, придавая им форму, пытаясь сделать более гладкими, будто ласкал трепещущую плоть настоящей женщины.

Квесада кашлянул.

— Я думаю, тебе сейчас хорошо бы было немного отдохнуть, Нед. Может быть, завтра будет молния.

— Будем надеяться.

— А теперь поднимайся.

Альтман не сопротивлялся. Док провел его внутрь хижины и уложил на койку. Барретт и Ханн, оставшись снаружи, осматривали творения его рук. Ханн указал на центр фигуры.

— Он упустил нечто существенное, не так ли? — произнес он. — Если он намеревается предаваться любви с этой девицей, когда завершит ее создание, ему стоило бы…

— Это было здесь вчера, — сказал Барретт. — Он, должно быть, снова поменял ориентацию.

Когда Квесада с печальным лицом вышел из хижины, все трое двинулись дальше по каменистой тропе.

В этот вечер Барретт совершил неполный обход. Обычно он проходил весь путь до стоявшей у самого моря хижины Дона Латимера. Латимер, одержимый манией отыскать пси-проход во времени, через который можно было бы покинуть лагерь «Хауксбилль», тоже числился в его списке больных, нуждающихся в особом отношении. Но он уже был там сегодня, когда представлял Латимера Ханну, и посчитал, что для его больной ноги такая прогулка будет слишком тяжела.

Затем они посетили Гайларда, который обращался с молитвой к инопланетянам из другой звездной системы, чтобы они прилетели и спасли его от одиночества и страданий в лагере. Побывали у Шульца, пытавшегося пробить брешь в параллельную вселенную, где все должно было быть так, как положено в мире, достигшем подлинной утопии. Наконец, навестили Мак-Дермотта, у которого не было разработанного до мелочей психоза, требующего немалой игры воображения и концентрации ума. Мак-Дермотт просто валялся на койке и целыми днями рыдал, пока бодрствовал. После этого Барретт распрощался со своими спутниками, оставив Ханна на попечении Квесады, который и должен был проводить его до назначенной ему хижины.

— Может быть, будет лучше, если сначала мы проводим вас? — спросил Ханн, косясь на костыль Барретта.

— Нет, не надо. Не беспокойтесь. Я прекрасно себя чувствую.

Они скрылись в темноте, а Барретт присел на ближайший камень.

Вот уже добрую половину дня он наблюдает за Ханном и тем не менее сейчас знает его не лучше, чем в ту минуту, когда тот вывалился на Наковальню. Это показалось ему весьма странным. Но, может быть, Ханн приоткроется чуть больше, когда побудет здесь некоторое время и окончательно поймет, что других товарищей у него уже больше никогда не будет.

Барретт посмотрел на розовато-оранжевую Луну и засунул руку в карман, чтобы по привычке потрогать маленького трилобита, но затем вспомнил, что отдал его Ханну. Тогда он встал и заковылял к своей хижине, раздумывая о том, сколько же времени тому назад этот Ханн провел свой медовый месяц на Луне.

6

Прошло несколько лет довольно упорного труда, прежде чем Джиму Барретту удалось заставить Джанет приобрести надлежащий вид. Он не хотел открыто побуждать ее измениться, потому что был совершенно уверен в полном провале таких попыток. Он проделывал это, позаимствовав у Нормана Плэйеля ряд тактических приемов косвенного убеждения. И это увенчалось успехом. Джанет в общем-то красавицей не была, но стала выглядеть вполне прилично. Изменения оказались весьма существенными. Барретт ушел из дома и стал жить с ней, когда ему исполнилось девятнадцать лет. Ей было тогда двадцать четыре, но для него это не имело значения.

К этому времени грянула революция, и контрреволюция стала уходить в подполье.

Переворот произошел точно как намечалось, в конце 1984 года. Сбылось предсказание компьютера, запрограммированного Эдмондом Хауксбиллем, и рухнула политическая система, очень грустно отпраздновавшая свое двухсотлетие всего лишь восемью годами раньше. Система просто перестала работать, и образовавшийся вакуум заполнили, как и ожидалось, те, кто давно уже потерял веру в демократию. Конституция 1985 года была явно временным документом, только чтобы создать переходное правительство, которое должно было обеспечить восстановление гражданских свобод в Соединенных Штатах. Однако временные конституции и переходные правительства никогда не отмирают сами собой, когда наступает их срок.

В создавшейся новой ситуации большинство правительственных функций осуществлял Совет Синдикалистов, возглавляемый канцлером. Когда-то такие названия звучали странно в стране, привыкшей к президентам, сенаторам, государственным секретарям и тому подобному. Казалось, эти должности были вечными и неизменными — и вдруг их не стало, а вместо них появились совершенно новые. Перемена была наиболее явной в наивысших сферах. Органы бюрократии и государственные учреждения продолжали действовать почти так же, как и раньше, да другого не могло и быть, если государство хотело избежать полного краха.

Новые правители были весьма странными. Их нельзя было назвать ни консерваторами, ни либералами в том понимании, которое было характерно для большей части двадцатого века. Они исповедовали философию активного правительства, с упором на общественные работы и централизованное правление, и потому их можно было считать марксистами или, по крайней мере, либералами нового толка. Но они были убеждены также в необходимости подавлять разногласия в угоду социальной гармонии, что не вязалось с идеологией либералов, а марксистами они не были, так как большинство из них сами были настоящими капиталистами, настаивавшими на господстве частного сектора в экономике и затратившими массу энергии на восстановление делового климата прежней эпохи. Во внешней политике они были оголтелыми реакционерами, сторонниками изоляционистской политики и патологического антикоммунизма. Это была, мягко говоря, в высшей степени эклектичная идеология.

— Это вообще не идеология, — настаивал Джек Бернстейн, стуча кулаком по ладони. — Это просто банда громил с крепкими кулаками, которым посчастливилось отыскать вакуум власти и заполнить его. У них нет никакой основополагающей правительственной программы. Они просто делают то, что, как они считают, необходимо, чтобы как можно дольше удержаться у власти и не допустить наступления нового политического кризиса. Они заграбастали власть, и теперь им изо дня в день приходится импровизировать.

— Значит, рано или поздно такое правительство падет, — спокойно заметила Джанет. — Любая группировка, не имеющая четкой политической и идеологической линии, обречена на развал. Они наделают роковых для себя ошибок и окажутся в роли моряков на судне без компаса и двигателя.

— Они у власти вот уже три года, — сказал Барретт, — и пока не обнаруживают никаких признаков развала. Я бы сказал, что сейчас они сильнее, чем когда-либо. Они обустраиваются на тысячу лет.

— Нет, — настаивала Джанет. — Они взяли курс саморазрушения. Это может случиться через три года, через десять лет или всего через несколько месяцев, но все равно оно развалится. Они не ведают что творят. Нельзя соединить кейнсианский капитализм и рузвельтовский социализм, назвать эту смесь синдикалистским капитализмом и надеяться с его помощью руководить страной таких размеров. Неизбежно должно…

— Кто говорит, что Рузвельт был социалистом? — крикнул кто-то из дальнего угла комнаты.

— Давайте не будем уходить в сторону, — предупредил Норман Плэйель.

— Я не согласен с Джанет, — сказал Джек Бернстейн. — Не думаю, что нынешнее правительство изначально неустойчиво. Правильно говорит Барретт, оно сейчас сильнее, чем когда-либо. А мы сидим здесь и говорим. Точно так же, как мы занимались болтовней, когда оно захватывало власть, и продолжаем эту болтовню вот уже три года…

— Мы не только говорили, но еще и действовали, — перебил его Барретт.

Бернстейн вскочил и стал расхаживать по комнате. Энергия била из него ключом.

— Листовки! Воззвания! Манифесты! Призывы ко всеобщей забастовке! Ну и что?

В свои девятнадцать лет Бернстейн был ничуть не выше, чем в год великого переворота, но ребячий жирок сошел с его лица. Теперь он был худой, почти бесплотный, с ввалившимися щеками и болезненного цвета кожей, на которой, как прожекторы, светились прыщи и шрамы после болезни в детстве… и носил усы, которые росли у него клочками. Под воздействием событий все сильно изменились: Джанет с помощью диеты стала менее толстой, Барретт отрастил длинные волосы, даже невозмутимый Плэйель отпустил бородку, которую постоянно теребил, как талисман.

Бернстейн шумел больше всех на собрании узкого круга членов группы в квартире, где жили Барретт и Джанет.

— Вы знаете, почему это незаконное правительство смогло удержать власть?! На то есть две причины. Первая — оно содержит ничем не гнушающуюся тайную полицию, с помощью которой душит оппозицию. Вторая — оно строго контролирует все средства массовой информации и тем самым увековечивает себя, вбивая в головы гражданам мысль, что у них нет другого выбора, как трижды прокричать «ура» синдикализму. Вы знаете, что произойдет со следующим поколением? Наш народ настолько свыкнется с синдикализмом, что будет мириться с ним еще несколько столетий.

— Это невозможно, Джек, — сказала Джанет. — Одной секретной полиции недостаточно, чтобы долго удерживаться у власти. Правительство…

— Помолчи. Дай мне закончить, — раздраженно произнес Бернстейн. Он уже почти не скрывал жгучей ненависти к ней. Искры летели, когда он оказывался с ней в одной комнате, а это случалось весьма часто.

— Ладно. Заканчивай.

Он сделал глубокий вдох.

— Наша страна в основе своей консервативна. Такой была всегда и всегда будет. Революция 1776 года была консервативной, защищая права частной собственности. В течение следующих двухсот лет в нашей стране политическая структура практически не изменялась. Во Франции была революция и шесть или семь конституций. В России тоже произошла революция. Германия, Италия и Австрия были совершенно другими странами, даже Англия потихоньку перестроила свой государственный аппарат, и только Соединенные Штаты ничуть не сдвинулись с места. О, я знаю, были изменения в избирательных законах, кое-какая косметика, было предоставлено право голоса женщинам и неграм, а власть президента постепенно увеличивалась. Но все это перемены в рамках первоначальной структуры. Это был стабилизирующий фактор, встроенный в систему. Граждане желали, чтобы система оставалась такой, какая она есть, потому что так было всегда, и так далее, и так далее. Круг замкнулся.

Эта страна не могла измениться, потому что в систему ее государственного устройства не была заложена способность к переменам. Вот почему президенты всегда переизбирались, если они не были абсолютными псами. Вот почему в конституцию было внесено самое большее поправок двадцать за два столетия. Вот почему как только появляется человек, который хотел бы добиться крупных перемен, люди, подобные Генри Уоллесу, Барри Голдуотеру были вынуждены отступить. Вы знакомы с избирательной кампанией Голдуотера? Считалось, что он был консерватором, так? Но он проиграл, и кто его победил, как не самый несгибаемый из консерваторов, потому что было известно, что Голдуотер радикал, а подпустить радикала к власти побаивались…

— Джек, я думаю, ты преувеличиваешь…

— Черт бы вас побрал, вы дадите мне закончить? — Лицо Бернстейна раскраснелось, на лбу выступил пот. — Эта страна с момента рождения воспитывалась в духе сопротивления фундаментальным переменам. Но со временем существующая форма правления изжила себя, правительство потеряло контроль, и наконец-то к кормилу власти пришли радикалы. Они так все наизменяли, что все стало разваливаться на куски и наступил конституционный кризис 1982–1984 годов, а за ним синдикалистский переворот. Вот так. Переворот был такой травмой общественного сознания, что до сих пор миллионы людей не могут очухаться. Они открывают газеты и видят, что нет больше президента, есть какой-то канцлер, а вместо издающего законы конгресса есть Совет Синдикалистов. И люди задаются вопросом, что это за идиотские названия, в какой стране это все происходит, разве может такое быть в старых добрых Штатах?

Но это все есть. А они настолько ошеломлены, что у них опускаются руки и они ощетиниваются, как ежи. Ладно. Ладно. Но непрерывность разорвалась. Старая система заменена какой-то новой. Дети продолжают рождаться. Школы открыты, и учителя воспитывают детей в духе синдикализма, потому что лучше прививать синдикализм, чем остаться без работы. Нынешние пятиклассники вспоминают о президентах, как об опасных диктаторах. Они улыбаются перед стереопортретами канцлера Арнольда каждое утро. Третьеклассники даже не знают, что когда-то были президенты. Через десять лет эти ребята станут взрослыми, еще через двадцать они будут играть решающую роль в жизни общества. У них будет подлинный интерес к сохранению статус-кво, что всегда было характерной чертой взрослых американцев, а для них этим статус-кво будет синдикализм. Неужели вам это не понятно? Мы обречены на поражение, если не завладеем умами этих подрастающих ребят!

Бернстейн продолжал:

— Синдикалисты прибирают их к рукам, учат их считать синдикализм единственно верной и хорошей системой, и чем дольше будет это продолжаться, тем дольше он будет существовать. Это — самоутверждающаяся система. Всякий, кто хочет возвратиться к старой конституции или внести поправки в новую, будет казаться опасным радикалом, а синдикалисты — как раз те хорошие ребята, которые всегда были у нас, и мы их всегда хотим. Вот все, что у меня накипело, — Бернстейн опустился на стул. — Дайте мне кто-нибудь воды.

Спокойный голос Плэйеля перекрыл гомон.

— Прекрасная логика, Джек. Но мне хотелось услышать от тебя какие-нибудь предложения, какой-нибудь план позитивных действий.

— У меня тьма предложений, — ответил Бернстейн. — Все они начинаются с выбрасывания на свалку существующей контрреволюционной системы. Мы пользуемся методами, уместными для 1917, а может быть, и 1848 года, а синдикалисты пользуются методами 1987 года и этим нас убивают. Мы все еще раздаем листовки и просим людей подписывать воззвания, а у них телевизионные установки, радио, услуги компьютерных систем, индустрия развлечений, целая сеть массовой информации — все это включено в единую систему пропаганды. Плюс школы.

Мои предложения. Первое. Установить электронные средства для подключения к каналам общения с компьютерами и к другим средствам массовой информации, чтобы иметь возможность ослабить правительственную пропаганду. Второе. Вставлять, где только можно, свою собственную контрреволюционную пропаганду, причем не в печатной форме, а с помощью радио, телевидения и тому подобного. Третье. Собрать костяк умных десятилетних ребят для распространения недовольства среди пятиклассников. Да, да, не смейтесь. Четвертое. Составить программу выборочных убийств с целью устранить…

— Я против, — возразил Барретт. — Никаких убийств.

— Джим прав, — согласился с ним Плэйель. — Убийства не являются действенным способом решения политических вопросов. К тому же это бесполезно и может только привести нас к поражению, поскольку такая тактика выдвигает на авансцену новых, более нетерпеливых лидеров и делает мучеников из негодяев.

— Что ж, у вас может быть и такое мнение. Вы просили меня дать предложения. Если убить десять синдикалистов, то мы приблизимся к свободе. Да ладно, бог с вами. Пятое. Нужно наметить последовательный план свержения правительства, по крайней мере, такой же четкий и хорошо подготовленный, как у банды синдикалистов в восемьдесят четвертом-пятом годах. То есть определить, сколько людей нужно в ключевых точках, какого рода деятельность они должны развивать, чтобы захватить средства связи, каким образом мы можем парализовать деятельность нынешнего руководства, как можно расстроить работу Генерального Штаба Вооруженных Сил. Синдикалисты использовали для этого компьютеры. Мы можем последовать их примеру. Где наша программа захвата власти? Предположим, канцлер Арнольд завтра уйдет в отставку и заявит, что передает страну подполью. Мы будем способны сформировать правительство или просто будем разрозненным собранием раздробленных ячеек?

— Такая программа есть, Джек, — сказал Плэйель. — Я поддерживаю контакт с многими группами.

— Программа, составленная с помощью компьютера?

Плэйель развел руками, что весьма красноречиво означало отрицательный ответ.

— А без этого не обойтись, — настаивал Бернстейн. — У нас в группе есть гениальнейший математик со времен Декарта. Хауксбиллю следовало бы обеспечить нас всеми необходимыми рекомендациями. Кстати, а где он?

— Он теперь очень редко заходит к нам, — ответил Барретт.

— Я знаю. Только вот почему?

— Он занят, Джек. Он пытается сконструировать машину времени или что-то подобное.

Бернстейн открыл рот в изумлении. Из его горла вырвался горький хриплый смех.

— Машину времени? Ты на самом деле имеешь в виду устройство для путешествий во времени, в самом буквальном смысле?

— Я думаю, именно это, — промямлил Барретт. — Хотя он не назвал ее так. Я не математик, и поэтому мало понял из того, что он говорил, однако…

— Вот он, ваш гений. — Бернстейн хрустнул костяшками пальцев. — В стране диктатура, тайная полиция ежедневно производит аресты, а он сидит себе и изобретает машину времени. Где его здравый смысл? Если ему хочется быть изобретателем, почему бы ему не изобрести какой-нибудь способ поражения правительства?

— Возможно, — сказал Плэйель, — эта его машина в какой-то мере нам будет полезна. Если бы, скажем, мы могли возвратиться в год 1980 или 1982 и совершить корректирующие воздействия, чтобы предотвратить конституционный кризис…

— И вы это серьезно? — спросил Бернстейн. — Пока кризис назревал, мы сидели в своих туалетах и оплакивали печальное состояние мира, в котором мы живем, а когда все, что мы предсказывали, произошло на самом деле, мы даже задниц не подняли, чтобы что-то исправить. А теперь вы говорите о том, что с помощью этой идиотской машины можно отправиться назад во времени и изменить прошлое. Черт меня побери, вот это да!

— Нам сейчас известно намного больше о векторах революции, — заметил Плэйель. — Что-нибудь можно сделать.

— С помощью умно рассчитанных убийств — может быть, но вы же категорически отказались от террора как средства решения политических проблем. Что вы сделаете с помощью машины Хауксбилля? Зашлете Барретта в 1980 год размахивать знаменами на митингах? Да ведь это же безумие! Извините, но меня тошнит от всех вас. Пойду лучше проветриться в Юнион-сквер.

Он вихрем выскочил из комнаты.

— Он нестойкий, — сказал Барретт, обращаясь к Плэйелю. — Все это простое пустословие. Уж лучше бы он оставил движение, не то настанет день, когда ему станут настолько противны наши методы, наша «черная работа», что он выдаст всех нас тайной полиции.

— Я в этом сомневаюсь, Джим. Да, он легко возбудим, но у него потрясающие способности. Он буквально набит самыми разными идеями. Некоторые из них ничего не стоят, некоторые неплохи. Нам нужно смириться с его выходками, потому что он нужен нам. А вам бы следовало об этом знать лучше, чем любому из нас, Джим. Ведь это ваш друг детства, не так ли?

Барретт покачал головой.

— Чтобы ни было между Джеком и мной, я не думаю, что это можно назвать дружбой. Теперь он до глубины души ненавидит меня. Он с удовольствием бы наступил на меня и растер в порошок.

Собрание вскоре закончилось, члены ячейки разошлись, остались только Джанет и Барретт, полные окурков пепельницы и перевернутые стулья.

— На Джека сегодня было страшно смотреть, — сказала Джанет. — Казалось, в него вселился какой-то бес. Он мог бы, наверное, говорить часами без передышки.

— А что из того, что он сказал, имеет какой-нибудь смысл?

— Кое-что имеет, Джим. Он прав в том, что мы обязаны продумать все до мельчайших деталей, и в том, что Хауксбилль мог бы приносить нам большую пользу. Но не то, что он говорит, а то, как он говорит, — вот что меня пугает. Он очень смахивает на мелкого демагога, когда, стоя здесь или бегая взад-вперед, выплевывает слова. Таким, наверное, был Гитлер, когда начинал. А, может быть, и Наполеон.

— Что ж, тогда, значит, нам повезло, что Джек на нашей стороне, — сказал Барретт.

— А ты в этом уверен?

— Неужели сегодня он говорил, как синдикалист?

Джанет собрала груду скомканных бумажек и выбросила в мусорное ведро.

— Нет, но мне нетрудно представить, что он мог бы переметнуться в другую сторону. Как ты сам сказал, он нестойкий. Очень способный, но непоследовательный. Будь у него определенные мотивы, он мог бы очень быстро переориентироваться. Он хочет оспаривать у Плэйеля право руководить группой, но опасается задеть чувства Нормана, поэтому ведет себя, как загнанный в угол. А такого, как Джек, очень опасно загонять в угол.

— Кроме того, он ненавидит нас.

— Он ненавидит только тебя и меня. Не думаю, что у него есть что-либо личное против других.

— И все же…

— Он мог перенести ненависть к нам на всю группу, — призналась Джанет.

Барретт нахмурился.

— Я вот уже два года никак не могу добиться от него, чтобы мы поговорили спокойно. До сих пор я ощущаю в нем эту жуткую ревность. Отвращение. И все потому, что я отбил у него девушку, сам тогда не понимая, что делаю… В мире сколько угодно других женщин.

— Я никогда не была его девушкой, — возразила Джанет. — Неужели ты до сих пор этого не понял? Я встречалась с ним три-четыре раза до того, как ты присоединился к нашей группе, но между нами не было ничего серьезного. Ничего.

— Ты спала с ним, разве не так?

Взгляд Барретта встретился со спокойным взглядом Джанет.

— Один раз, потому что он упросил меня. Больше я никогда не позволяла ему прикасаться ко мне. У него не было никаких прав на меня. Даже если он считает, что были, то он сам виноват в том, что произошло. Он познакомил тебя со мной.

— Да, — ответил Барретт. — Он умолял меня присоединиться к группе. Уговаривал, обвиняя в том, что я равнодушен к человечеству, и, как мне кажется, он был прав. Я был всего лишь большим, наивным шестнадцатилетним чурбаном, который любил секс, пиво и кегли, только изредка заглядывал в газету, каждый раз удивляясь непонятности всяких чертовых заголовков. Что ж, он взялся разбудить мою совесть и в этом он преуспел, а по ходу дела я нашел девушку, и теперь…

— Теперь ты большой, наивный девятнадцатилетний чурбан, который любит секс, пиво, кегли и контрреволюционную деятельность.

— Верно.

— Ну и черт с ним, с этим Джеком Бернстейном, — сказала Джанет. — Когда-нибудь он все-таки повзрослеет, перестанет тебе завидовать, и мы сможем начать работу по наведению порядка в мире, который дошел до такого запустения. Мы просто будем трудиться изо дня в день по мере своих сил. А что еще?

Барретт подошел к окну и нажал кнопку поляризации. Окно стало прозрачным, и он начал вглядываться в темноту улицы с высоты пятнадцатого этажа. Поперек нее стояли две полицейские машины цвета бутылочного стекла. Они остановили небольшой голубовато-золотой электромобиль и теперь допрашивали водителя. С такой высоты Барретт мало что видел, но даже до его окна долетали пронзительные возражения водителя, доказывающего свою невиновность. Затем появилась третья полицейская машина, все еще протестующего человека запихали в нее и увезли.

Барретт снова затемнил окно. В нем появилось отображение Джанет, стоявшей позади. Он обернулся. Теперь, сбросив вес, она выглядела неизмеримо лучше, но он никак не мог отыскать те нежные слова, чтобы сказать ей об этом, не напоминая, какой она была раньше.

— Идем спать, — позвала она. — Хватит смотреть в окно.

Он шагнул к ней. Джанет была более чем на полметра ниже его, и когда он стоял рядом с ней, то ощущал себя деревом над кустарником. Он обнял ее, ощутил мягкое тепло ее тела… Когда они опустились на тахту, ему почудилось, что он слышит пронзительный сердитый голос Бернстейна, вопящего в ночи. Он потянулся к Джанет и еще крепче обнял ее.

7

На следующее утро, когда Барретт шел в главное здание на завтрак, он увидел сваленный в кучу улов Рудигера. Было похоже, что ночная ловля оказалась успешной. Как обычно, Рудигер выходил в океан три-четыре ночи в неделю, когда стояла хорошая погода. Он пользовался небольшим яликом, который неумело соорудил несколько лет тому назад из ящиков для упаковки и других бросовых материалов. Тогда же он набрал себе команду из друзей, которых обучил искусному использованию трала. Как правило, они возвращались с полными сетями.

Вся ирония заключалась в том, что Рудигер, будучи анархистом, был яростным сторонником индивидуализма и отмены всех политических учреждений, и именно он стал бригадиром рыболовов. Теоретически Рудигера совершенно не волновал вопрос, как организовать работу коллектива. Но в одиночку, как он очень быстро понял, было трудно управляться даже с простыми сетями.

В лагере «Хауксбилль» было много примеров подобной иронии. Политики-теоретики, Барретт это хорошо знал, предпочитали молчать о своих теориях, когда сталкивались с практическими вопросами борьбы за существование.

Подлинной находкой был головоногий моллюск длиной более трех метров, похожий на жесткую зеленоватую коническая трубу, из которой свешивались судорожно трепыхающиеся мягкие оранжевые щупальца с присосками. «В этом моллюске уйма мяса, — подумал Барретт, — напоминающего резину, но неплохого. К нему нужно только привыкнуть». Вокруг моллюска лежали десятки трилобитов всевозможных размеров — от малюток длинной в дюйм, которые шли на трилобитовые коктейли, до метровых гигантов с затейливыми спиралеобразными внешними скелетами.

Рудигер выходил на ловлю не только чтобы добывать продукты питания, но и для науки. Очевидно, трилобиты, брошенные здесь, были представителями тех видов, которые он уже изучил. В противном случае он не оставил бы их для кухни. Его хижина была загромождена трилобитами до самого потолка, рассортированными по родам и видам. Благодаря этому занятию Рудигер оставался в здравом уме, и никто в лагере не упрекал его за такое пристрастие.

Рядом с трилобитами лежали несколько гроздьев брюхоногих моллюсков с зазубренными раковинами и груда улиток. Теплое мелководье прибрежной зоны кишело различными беспозвоночными, что поразительно контрастировало с бесплодной сушей. Рудигер также привез кучу блестящих водорослей на салат. Барретт надеялся, что кто-нибудь подберет все это и положит в охлаждающие камеры, имеющиеся в лагере, до того, как оно испортится. Гнилостные бактерии в эту эпоху работали гораздо медленнее, чем там, наверху, но несколько часов пребывания на теплом воздухе могли подпортить улов Рудигера. Барретт проковылял на кухню и обнаружил там троих дежурных по завтраку. Они с уважением поздоровались с ним.

— У дверей валяется пища, — сказал Барретт. — Вернулся Рудигер и вывалил улов.

— Он мог бы кому-нибудь сказать, а?

— Наверное, когда он пришел сюда, здесь никого не было. Может, вы все соберете и отнесете в прохладное место?

— Конечно, Джим. Обязательно.

Сегодня Барретт намеревался отобрать людей для участия в ежегодной экспедиции к Внутреннему Морю. По традиции он всегда сам возглавлял этот поход, но с поврежденной ногой он и не помышлял о подобном путешествии в этом году, да и вообще когда-нибудь в будущем.

Каждый год не менее десятка физически крепких узников отправлялись на разведку, маршрут которой составлял широкую дугу, которая заворачивала на северо-запад, пока не достигали Внутреннего Моря. После этого они поворачивали на юг по такой же широкой дуге, заканчивающейся на полоске суши, где размещался лагерь. Одной из целей путешествия был сбор так называемого темпорального мусора, который мог материализоваться в окрестностях лагеря за прошедший год.

Во время самых ранних попыток организации лагеря было невозможно определить поле рассеяния как во времени, так и в пространстве, и материалы, закинутые в прошлое, могли оказаться в любом месте и времени.

Новые отправления шли все время. Их засылали в год миллиард двухтысячный до нашей эры, но появлялись они в течение нескольких десятилетий и после этого года. Поэтому даже сейчас, после двух с лишним десятилетий существования лагеря, все еще появлялись материалы, которые, по расчетам властей, должны были попасть в лагерь в год его образования. В лагере «Хауксбилль» была острая необходимость в любом оборудовании, какое только можно было раздобыть, и Барретт не упускал возможности подобрать все, что отправляли из будущего.

Была, правда, еще одна причина экспедиций к Внутреннему Морю. Они были как бы ежегодным ритуалом, центральным событием года, к которому усиленно готовились. Выход экспедиции был праздником, отмечавшим начало весны. Крепкие мужчины отправлялись пешком к скалистым берегам теплого моря, дном которого была будущая сердцевина североамериканского материка, как бы справляя нечто вроде религиозного обряда лагеря «Хауксбилль», хотя самой лирической частью его была ловля трилобитов и съедение их по достижении Внутреннего Моря.

Поход этот и для самого Барретта значил гораздо больше, чем он предполагал. Он понял это теперь, когда лишился возможности участвовать в нем. Он возглавлял каждую экспедицию в течение двадцати лет. Через неизменно однообразную местность, на ту сторону скользких холмов, вниз к морю — и все это время глаза обшаривали окрестности в поисках малейших признаков темпорального мусора. Суп из трилобитов, варившийся вечером на костре вдали от унылых хижин лагеря. Радуга, возникающая в море где-то над тем, что потом станет Огайо. Оглушительный треск далеких молний, запах озона, щекочущий ноздри, приятное ощущение усталости в ноющих мышцах к концу каждого дня похода. Для Барретта это стало своеобразным паломничеством, вокруг которого в течение целого года происходило все остальное. И увидеть открывшиеся взорам серовато-зеленые воды Внутреннего Моря было почти то же самое, что увидеть родной дом после долгого пути.

Но в прошлом году у самого моря, карабкаясь по валунам, выброшенным далеко на берег катившимися без устали волнами, Барретт забрел в слишком опасное место без всяких причин, которые могли бы это оправдать, и стареющие мускулы подвели его. Часто потом он просыпался в холодном поту, чтобы не увидеть еще раз той жуткой минуты, когда, поскользнувшись и цепляясь за скалы, он стал падать вниз, а каменная глыба, появившаяся неизвестно откуда, отделилась от скалы, рухнула вниз, прямо ему на ногу, и придавила ее. Боль была непереносимой.

Ему никогда не забыть хруста ломающихся костей. Так же, как и не сотрется из его памяти возвращение домой, через сотни километров голых скал под огромным солнцем, когда его тяжелое тело болталось на ремнях между сгорбившимися спинами его товарищей. Он никогда прежде не был ни для кого обузой.

— Оставьте меня здесь, — сказал он, хотя на самом деле и не имел этого ввиду. И они знали, что это он просто извиняется за причиненные им неудобства, поэтому заявили: — Не будь дураком, — и потащили его дальше.

Им пришлось усердно попотеть, пока они несли его, и временами, когда боль утихала, позволяя ему ясно думать, он ощущал себя виноватым за то, что побеспокоил их. Уж слишком он был крупным. Если бы несчастный случай произошел с любым другим участником экспедиции, доставить его обратно в лагерь было бы гораздо легче. Он же был крупнее всех.

Барретт думал, что с ногой придется расстаться, но Квесада пощадил его и ампутацию делать не стал. Пусть нога останется, хотя Барретт не сможет дотронуться ею до земли и дать ей полную нагрузку ни теперь, ни когда-либо вообще. Возможно, было бы проще отрезать омертвевшую ступню. Но Квесада был категорически против этого.

— Кто знает, — заявил он, — а вдруг когда-нибудь нам пришлют комплект трансплантатов. Как же я тогда смогу восстановить ногу, если она будет ампутирована? Как только мы ее отрежем, то все, что я смогу сделать, это приделать тебе протез, а протезов у нас здесь нет.

Поэтому Барретт сохранил свою поврежденную ногу. Однако после несчастного случая он стал совсем иным человеком, ибо потерял не только немало крови, когда лежал на скалах на берегу Внутреннего Моря. И вот теперь кто-то другой должен будет возглавить поход в этом году.

«Кто же это будет?» — подумал он с интересом.

Наиболее подходящим он считал Квесаду. После Барретта он был самым крепким из узников, а это во всех отношениях было очень важно. Но Квесаду в лагере никто не мог заменить. Было бы очень неплохо иметь медика в экспедиции, но здесь врач был жизненно необходим.

По некоторым соображениям Барретт поставил во главе экспедиции Чарли Нортона. Нортон был шумным и разговорчивым, очень легко возбуждался по пустякам, но в основе своей был человеком здравомыслящим, способным вызвать к себе должное уважение. Барретт остановился на Кене Белларди — Нортону был нужен собеседник, с кем можно было бы без устали разговаривать во время бесконечных часов перехода из ниоткуда в никуда. Пусть себе спорят без передышки — им все равно не переубедить друг друга.

Рудигер? Рудигер проявил чудеса силы воли во время возвращения в прошлом году, когда Барретт покалечился. Он прекрасно справился с ролью руководителя, когда другие готовы были отчаяться, видя состояние Барретта. Однако Барретту не очень хотелось, чтобы Рудигер оставлял лагерь надолго. Да, в экспедиции требовались здоровые и крепкие люди, но он не мог себе позволить оголить базовый лагерь до такой степени, чтобы оставить в нем одних инвалидов, сумасбродов и просто психов. Поэтому Барретт решил оставить Рудигера здесь, однако включил в свой список двоих из его артели: Дейва Берта и Морта Кастена. Затем прибавил к ним Сида Хатчетта и Анри Жан-Клода.

Барретт подумал о том, чтобы отправить в экспедицию Дона Латимера, который был на пути к психическому расстройству, однако у него было еще достаточно здравого смысла, кроме тех периодов, когда он впадал в псионическую медитацию. В этом случае он мог стать обузой для экспедиции. С другой стороны, Латимер был соседом Лью Ханна, а Барретт хотел, чтобы Латимер имел возможность близко понаблюдать за Ханном. Возникшую было мысль послать в поход их обоих он тут же отклонил. Надо было сначала разобраться, что за человек этот Ханн. Слишком рискованно посылать его к Внутреннему Морю в этом году. Вероятно, он попадет в состав экспедиции на следующий год. Было бы неразумно не воспользоваться юношеской энергией Ханна. Пусть постепенно привыкает к трудностям — он мог впоследствии стать идеальным вожаком экспедиции в течение многих лет.

Наконец Барретт выбрал двенадцать человек. Дюжины вполне хватит. Он написал их фамилии на каменной плите перед входом в комнату, служившую столовой, и вошел внутрь, чтобы найти Чарли Нортона.

Нортон сидел один и завтракал. Барретт опустился на скамью напротив него, проделав целый комплекс движений, чтобы не выронить костыль.

— Ты сделал выбор? — спросил Нортон.

Барретт кивнул:

— Список у входа.

— Я вхожу в него?

— Ты командуешь.

Нортон был явно польщен.

— Это звучит как-то необычно, Джим, когда во главе кто-то другой, кроме тебя…

— В этом году я не иду в поход, Чарли.

— К этому нужно привыкнуть. Кто же идет?

— Хатчетт, Белларди, Берт, Кастен, Жан-Клод и еще несколько человек.

— Рудигер?

— Нет, Рудигер остается. Как и Квесада. Они нужны мне здесь.

— Ладно, Джим. У тебя для нас есть особые инструкции?

— Только одна: возвращайтесь назад все вместе. Это все, о чем я прошу. — Барретт задумался на некоторое время. — Может быть, на этот раз стоило бы отказаться от экспедиции. У нас осталось очень мало вполне здоровых людей.

Глаза Нортона вспыхнули.

— О чем это ты говоришь, Джим? Отменить поход?

— Почему бы и нет? Мы знаем, что находится между нами и морем — ничего.

— Но материалы…

— Они могут подождать. Сейчас они не очень-то нам нужны.

— Джим, я никогда раньше не слышал, чтобы ты говорил так. Ты всегда стоял горой за проведение экспедиции. Ты говорил, что это Центральное событие года, а вот теперь…

— На этот раз не будет меня, Чарли.

Нортон помолчал, а затем произнес:

— Ладно, не пойдешь. Я понимаю, насколько болезненно ты это воспринимаешь. Но разве здесь нет других? Поход им крайне нужен. Только из-за того, что ты не можешь идти с нами, ты не имеешь права отменить его как бессмысленный. Экспедицию в любом случае надо проводить.

— Прости, Чарли, — виновато проговорил Барретт. — Я, кажется, не то сказал. Разумеется, поход состоится. Я просто снова сказанул лишнее.

— Тебе, должно быть, все это очень горько, Джим?

— Горько. Но нельзя сказать, что очень. Ну, какой маршрут тебе больше по душе?

— Пожалуй, северо-западный. Вдоль обычной оси поля рассеивания, не так ли? А затем к Внутреннему Морю. Мы пройдем вдоль берега, скажем, километров сто пятьдесят. Вернемся домой по южной дуге.

— Неплохо, — согласился Барретт. Перед его мысленным взором возникла покрытая рябью поверхность мелководья, простирающаяся далеко на запад. Год за годом он приходил на берег этого моря и пристально вглядывался туда, где когда-нибудь поднимется территория Среднего Запада. Каждый год он мечтал пересечь это американское Средиземное море, но у него так и не нашлось времени организовать такое плавание. А теперь было слишком поздно… слишком поздно.

«Мы все равно ничего другого там не найдем, — утешал себя Барретт. — Все то же самое, что и здесь: скалы, водоросли, трилобиты. Но все равно стоило бы… увидеть, как солнце опускается в Тихий океан… ну, хотя бы разок…»

— Я соберу людей после завтрака, — сказал Нортон. — Мы не будет задерживаться с выходом.

— Отлично, Чарли. Желаю удачи.

— Мы справимся, Джим.

Барретт хлопнул Нортона по плечу, но сам поразился тому, насколько театральным и фальшивым получился этот жест, и тут же поспешно вышел. Было просто как-то непривычно понимать, что он должен остаться дома, тогда как другие пойдут в поход. Это было признаком того, что он после столь долгих лет начинает слагать с себя полномочия руководителя. Барретт все еще был монархом лагеря «Хауксбилль», но трон уже начал под ним шататься. Стариком-калекой — вот кем теперь он стал, стариком, который, ковыляя по лагерю, просто совал нос не в свои дела. Нравилось ему признаваться себе в этом или нет, но именно так и оно и было. И надо теперь с этим считаться.

После завтрака предполагаемые участники экспедиции к Внутреннему Морю собрались, чтобы отобрать снаряжение и проработать маршрут. Барретт от участия в этом благоразумно воздержался. Теперь это было предприятием Чарли Нортона. Он уже участвовал в добром десятке походов и знает, что нужно делать. Барретт не хотел вмешиваться, чтобы не создавалось впечатление, что он и сейчас руководит через подставное лицо.

Но какой-то мазохистский импульс погнал его в свое собственное путешествие к морю. Если он в этом году не увидит западные воды, то, по крайней мере, может нанести визит Атлантическому океану, находившемуся под боком.

Возле медпункта Барретт задержался. Вышел Хансен, один из дежурных санитаров, лысый добродушный старик лет семидесяти, бывший член группы анархистов из Калифорнии. Единственной профессиональной подготовкой Хансена, было обслуживание несложных компьютеров для расчета грузовых железнодорожных перевозок, однако он проявил определенную сноровку в уходе за больными и последнее время стал главным помощником Квесады. Хансен, как всегда, приветливо улыбнулся Джиму.

— Квесада здесь? — спросил Барретт.

— К сожалению, нет. Док отправился на собрание. Там он передает участникам экспедиции кое-какие медицинские приборы. Но если дело важное, я могу пойти за ним…

— Не нужно. Я просто хотел проверить наши запасы медикаментов. Это может обождать. Не возражаете, если я гляну, что тут у нас есть?

— Пожалуйста, делайте, что вам угодно.

Хансен отступил в сторону, пропуская Барретта в кладовую. Поскольку не было возможности закрыть ее на замок, Барретт и Квесада придумали замысловатую баррикаду, которая при любой попытке проникнуть через нее тут же создавала невообразимый шум. Непрошенный гость поднимал такой грохот, что непременно обращал на себя внимание дежурного. Когда медпункт оставался без присмотра, баррикаду ставили на место, а утром разбирали. Это был единственный способ оградить кладовую с медикаментами от тайных визитов потерявших терпение узников лагеря. Обитатели лагеря не могли допустить, чтобы их драгоценные и незаменимые лекарства, среди которых были и наркотики, тратились на возможные самоубийства. Так рассуждал Барретт. Если кто-то хочет покончить собой, пусть прыгает в море. В этом случае он, по крайней мере, не увеличит трудности других обитателей лагеря.

Барретт окинул взором медикаменты. Выбор их был совершенно случаен, он зависел от щедрости тех, кто посылал их оттуда, сверху. Как раз сейчас было много транквилизаторов и желудочных средств, но мало болеутоляющих и обеззараживающих. И это еще более усугубляло чувство вины Барретта за то, что он собирался сделать. Человек, который сам делал все возможное, чтобы предотвратить кражу лекарств, теперь собирался злоупотребить своим положением. Это было неэтично, и он отдавал себе в этом отчет. Но в тоже время он знал очень многих, на совести которых были более тяжкие грехи. А лекарство ему нужно позарез, и Квесаде было лучше не знать, что он им воспользуется. Так было проще всего. Неправильно, но проще. Барретт подождал, пока Хансен повернется к нему спиной, и, запустив руку в выдвижной ящик, сгреб в ладонь тонкую серую трубку с успокоительным средством и быстро сунул ее в карман.

— Все как будто в порядке, — сказал он Хансену, покидая медпункт. — Скажите Квесаде, что я зайду поговорить с ним позже.

В последнее время он стал все чаще и чаще пользоваться болеутоляющими лекарствами, чтобы облегчить боль в ногах. Квесаде это не нравилось и он намекнул, что у Барретта вырабатывается пагубная привычка. «Ну что ж, черт с ним, с Квесадой! Пусть док сам побродит по каменистым тропам с такими ногами, и тогда тоже потянется за лекарствами», — утешал себя Барретт.

Барретт с трудом поковылял по восточной тропе и остановился, отойдя на несколько сот метров от главного здания. Он зашел за невысокую груду камней, спустил брюки и быстро сделал укол в каждую ногу, сначала в здоровую, а потом в искалеченную. Это уменьшит боль в мускулах до такой степени, чтобы решиться на продолжительный переход пешком, не ощущая жгучей усталости. Он понимал, что это не пройдет ему даром, когда восемь часов спустя действие наркотика ослабеет и вернется мучительная боль от перенесенного напряжения, но был готов заплатить эту цену.

Дорога к морю была долгой и тоскливой. Лагерь «Хауксбилль» помещался на высоком склоне Аппалачей, более чем в трехстах метрах над уровнем моря. Первые шесть лет обитатели лагеря спускались к океану по самоубийственному маршруту, пролегавшему по скользким глыбам. Барретт предложил вырубить тропу. На это ушло десять лет напряженного труда, но теперь к Атлантическому океану спускалась широкая безопасная лестница. Выдалбливание ступеней в базальтовой породе настолько заняло многих узников, что они и не вспоминали о своих родных, оставшихся наверху. И уж само собой разумеется, за эти годы, заполненные тяжелым трудом, никто не сошел с ума. Барретт глубоко сожалел, что так и не сумел затеять еще какое-нибудь начинание, чтобы занять томящихся ныне бездельем людей.

Лестница, перемежаемая небольшими площадками, шла зигзагом к самой воде. Чтобы преодолеть ее, даже здоровому человеку необходимы были напряженные усилия. Для Барретта в его нынешнем состоянии лестница казалась подлинной пыткой. Чтобы спуститься, ему потребовалось почти два часа, хотя год назад у него уходило на это не более получаса.

Достигнув конца спуска, он грузно опустился в изнеможении на плоский камень, омываемый волнами, и уронил костыль. Пальцы его левой руки онемели, а все тело будто пропиталось потом.

Вода в океане казалась серой и какой-то маслянистой. Барретт не мог объяснить, почему в позднем кембрии мир столь бесцветен, и небо мрачное и угрюмое. Больше всего ему хотелось хоть краем глаза увидеть сочную зелень травы и деревьев.

Темные гребни волн разбивались о камни, и на них раскачивались космы черных морских водорослей. Море, казалось, уходило в бесконечность. Барретт даже не представлял себе, какая часть Европы, если таковая вообще уже существует, находится в эту геологическую эпоху над уровнем моря. Большую часть своей жизни поверхность планеты была бесконечным океаном, и сейчас прошло всего несколько сот миллионов лет с той поры, как первые скалы показались над водой. Вероятно, сейчас на Земле есть лишь лоскутки суши, разбросанные там и тут по первичному океану.

Зародились ли уже Гималаи? Скалистые горы? Анды? Барретт знал только приблизительные очертания суши в северной части Западного полушария в конце кембрийского периода. Пробелы же в знаниях нелегко заполнить, когда единственная связь с миром наверху осуществлялась транспортом с односторонним движением. В лагерь «Хауксбилль» переправляли случайно отобранную литературу, и было особенно тошно, что нельзя получить даже ту информацию, которая имелась в любом университетском учебнике по геологии.

Его мысли прервало появление у самой береговой кромки крупного трилобита с заостренным хвостом длиной почти в метр, лоснящимся темно-пурпурным панцирем и полным набором колючих светло-желтых шипов, покрытых щетиной. Казалось, под панцирем у него множество ног. Он выполз на берег, на котором не было ни песка, ни гальки — только базальтовые плиты, и двинулся дальше, пока не оказался почти в трех метрах от воды.

«Ух, какой молодец, — подумал Барретт. — Может быть, ты первый, кто отважился вылезти на сушу и посмотреть, что там. Первопроходец. Пионер».

Барретту пришло в голову, что этот отважный трилобит вполне мог быть предком всех обитающих на суше существ в необозримых будущих эпохах. Мысль эта была биологической чушью, и Барретт понимал это, но его усталое сознание построило в воображении длинную эволюционную цепь, в которой рыбы, земноводные, пресмыкающиеся, млекопитающие и, наконец, человек происходили последовательно и неразрывно от этого нелепого, покрытого панцирем существа, делавшего неопределенные круги у его ног.

«А что, если я наступлю на тебя, — подумал Барретт. — Быстрое движение… Хруст лопнувшего хитина… Отчаянные конвульсии жалкого подобия крохотных ножек… И вся цепь жизни оборвется в самом первом звене».

Погибнет эволюция, жизнь на суше так и не возникнет. С этим грубым движением тяжелой ноги мгновенно изменится и все будущее. Больше не будет ни человеческой расы, ни лагеря «Хауксбилль», ни Джеймса Эдварда Барретта (1968-????). В один миг он отомстит тем, кто обрек его на жизнь здесь и освободит себя от вынесенного когда-то приговора.

Он ничего этого не сделал. Трилобит завершил свое неспешное обследование прибрежных камней и целый и невредимый отполз назад к морю.

Вдруг прозвучал тихий голос Дона Латимера:

— Я увидел, что ты сидишь здесь один, Джим. Не возражаешь, если я составлю тебе компанию?

Появление Латимера встряхнуло Барретта. Он быстро обернулся, внутри у него екнуло от удивления. Латимер спустился так тихо, что Барретт не услышал его приближения. Но он быстро оправился, улыбнулся и предложил Латимеру сесть на соседний камень.

— Ловишь? — спросил Латимер.

— Просто сижу. Грею на солнце старые кости.

— Чтобы погреть старые кости, тебе нужно было спускаться черт знает куда? — рассмеялся Латимер. — Брось. Просто хочешь уйти подальше от всего и, наверное, жалеешь, что я тебя потревожил, но ты слишком вежлив, чтобы велеть мне убраться. Извини меня. Я уйду, если…

— Да нет же. Оставайся. Поговори со мной.

— Скажи прямо — может быть, ты предпочитаешь, чтобы я оставил тебя в покое?

— Я не хочу, чтобы меня оставляли в покое, — сказал Барретт. — Я все равно хотел встретиться с тобой. Как у тебя складываются отношения с твоим новым соседом Ханном?

Лоб Латимера покрылся сложной сетью морщин.

— Весьма странно, — произнес он. — Это одна из причин, почему я спустился сюда вниз, когда тебя увидел. — Он наклонился вперед и испытывающе заглянул в глаза Барретта. — Джим, скажи мне честно, ты считаешь меня сумасшедшим?

— С чего бы это?

— Ну, со всеми этими экстрасенсорными делами — моими попытками пробить брешь в другую сферу сознания. Я знаю, ты человек твердых убеждений и скептически относишься ко всему, что нельзя охватить, измерить и использовать на практике. Ты, вероятно, считаешь, что все это вздор?

Барретт пожал плечами:

— Если ты хочешь услышать грустную правду, то так оно и есть. Я нисколечко не верю, что тебе удастся куда-нибудь нас переместить, Дон. Называй меня материалистом, если угодно, но по мне все это настоящая черная магия, а я никогда не видел, чтобы она срабатывала. Думаю, это полнейшая трата времени и энергии с твоей стороны — сидеть часами, пытаясь воспользоваться своими псионическими способностями. И все же я не считаю тебя сумасшедшим. Я думаю, что ты имеешь право на одержимость и к тщетной по существу затее подходишь вполне разумно. Достаточно честно?

— Более чем достаточно. Я не прошу, чтобы ты вообще хоть сколько-нибудь верил в правильность моих исканий, но я не хочу, чтобы ты принимал меня за полного идиота из-за того, что я пытаюсь найти псионическую возможность пробить брешь из этого места. Для меня очень важно, чтобы ты считал меня нормальным, иначе то, что я хочу тебе рассказать о Ханне, ты не воспримешь всерьез.

— Я не вижу здесь никакой связи.

— Дело вот в чем, — сказал Латимер. — Будучи знаком с ним всего один вечер, я все же выработал мнение о Ханне. Такое мнение могло бы сформироваться у любого параноика. И если ты считаешь, что я чокнутый, то ты скорее всего не примешь в расчет то, что я о нем скажу. Поэтому я хочу прежде всего знать, считаешь ли ты меня нормальным.

— Я не считаю, что ты чокнутый. Так что ты о нем думаешь?

— Он шпионит за нами.

Барретт с огромным трудом подавил в себе взрыв дикого хохота, который, он это знал, разобьет вдребезги хрупкое чувство собственного достоинства Латимера.

— Шпионит? — небрежно произнес он. — Дон, ты, наверное, имеешь ввиду что-то другое. Как можно здесь шпионить? Ведь если бы даже среди нас завелся шпион, как и кому он передаст свои наблюдения?

— Не знаю, — ответил Латимер. — Но он задал мне вчера вечером миллион различных вопросов: о тебе, о Квесаде, о некоторых больных, вроде Вальдосто. Он хотел знать буквально все.

— Ну и что из этого? Нормальное любопытство новичка, пытающегося узнать, кто его окружает.

— Джим, он делает заметки. Я наблюдал за ним, когда он решил, что я заснул. Он сидел два часа, записывая мои ответы в маленькую книжечку.

Барретт нахмурился.

— Может быть, Ханн собирается написать о нас роман?

— Я серьезно, — сказал Дон. — Вопросы, заметки, и сам он такой скользкий. Попробуй-ка выпытать что-нибудь у него!

— Я пробовал и почти ничего не узнал.

— Вот видишь! Ты знаешь, за что его сюда сослали?

— Нет.

— И я не знаю, — воскликнул Латимер. — Политические преступления, сказал он мне, но при этом напускал чертовски много тумана. Он, похоже, вроде бы даже не знает, что представляет собой нынешнее правительство. Я не сумел обнаружить никаких твердых философских убеждений у Ханна. Ты же не хуже меня знаешь, что лагерь «Хауксбилль» — это выброшенные на свалку революционеры, агитаторы, подпольщики и прочая подобная дрянь, но у нас здесь никогда не было никаких других узников.

— Я согласен, что Ханн — это загадка. Но в чью пользу он может здесь шпионить? У него нет возможности пересылать свои донесения, если он правительственный агент. Он заброшен сюда навечно. Так же, как и мы все.

— Может быть, его сослали присматривать за нами, чтобы мы не могли найти какой-нибудь способ бегства отсюда. Может быть, он доброволец, который отдал жизнь в двадцать первом столетии, чтобы очутиться среди нас и расстроить то, что мы здесь можем затеять. Что-то вроде фанатика, добровольного мученика на благо общества. Я уверен, ты знаком с людьми подобного сорта.

— Да, но…

— Возможно, они опасаются, что мы изобрели перемещение вперед по времени, или того, что из-за нас может нарушиться положенная последовательность эволюционных событий, либо еще чего-то. Вот Ханн и явился к нам, чтобы предотвратить любую опасность деятельности прежде, чем она превратится в нечто реальное. Например, возьмем хотя бы мои исследования в экстрасенсорной области, Джим.

Барретт ощутил острый приступ тревоги. Он увидел, насколько близко к паранойе подошел Латимер. За несколько спокойно произнесенных фраз он проделал путь от осмысленного выражения вполне оправданной подозрительности к болезненному страху перед тем, что там, наверху, собираются удушить в зародыше возможность бегства отсюда, которую он, Латимер, вот-вот готов осуществить.

Как можно более спокойно он сказал Латимеру:

— Я считаю, тебе не следует беспокоиться, Дон. Ханн на самом деле человек странный, но он здесь не для того, чтобы доставить нам неприятности. Там, наверху, уже сделали все, что было в их силах, чтобы нагадить нам. Если только еще верны уравнения Хауксбилля, то мы совершенно точно не можем доставить кому-нибудь ни малейших хлопот. Так зачем же тогда жертвовать человеком, призванным шпионить за нами?

— И все же ты будешь за ним приглядывать? — спросил Латимер.

— Ты и так знаешь, что буду. И не колеблясь дай мне знать, если Ханн совершит еще что-нибудь экстраординарное. Ты находишься для этого в наиболее выгодном положении по сравнению с остальными.

— Я буду наблюдать, Джим. Мы не можем терпеть шпиона в своей среде. — Латимер поднялся и приветливо улыбнулся Барретту, словно ни о какой паранойе не могло быть и речи. — Грейся на солнышке, дружище, — сказал он.

Он стал подниматься по тропе. Барретт следил за ним, пока тот не оказался на самом верху, превратившись в крохотную точку на фоне каменного склона. Посидев еще немного, Барретт подобрал костыль, встал, посмотрел, как вокруг костыля в волнах прибоя кружат какие-то мелкие ползающие существа, затем повернулся и начал затяжной, медленный подъем назад, в лагерь.

8

Барретт не знал точно, когда это произошло, но как-то они перестали думать о своей деятельности как о контрреволюционной и теперь считали себя революционерами. Эта семантическая смена произошла в начале девяностых годов, постепенно и незаметно. Несколько первых лет после событий восемьдесят четвертого-пятого годов синдикалисты называли себя революционерами, и это было верно, так как они свергли режим, продержавшийся более двух столетий. Однако вскоре синдикалистская революция утвердилась во всех общественных сферах, перестала быть революцией и сама стала режимом.

Поэтому теперь Барретт был революционером, а целью подполья стала Революция с большой буквы. Революция могла наступить теперь в любой день, любой месяц, любой год… Все это требовало тщательной подготовки, и, как только прозвучит Слово, поднимутся разбросанные по всей стране революционеры и…

Он не сомневался в истинности подобных утверждений. Пока еще. Он делал свое дело изо дня в день, надеясь, что укоренивший и теперь еще более уверенный в себе синдикализм рано или поздно падет.

Революция стала делом его жизни. Барретт легко и без всяких сожалений ушел из колледжа, так его и не закончив. Все равно колледж был заведением, в котором господствовали синдикалисты, и ежедневная массированная пропаганда приводила его в ярость. Он пошел тогда к Плэйелю, и тот дал ему работу. Официально Плэйель руководил агентством по найму на работу. Во всяком случае, это было прикрытием. В небольшой конторе в центральной части Манхэттена он подбирал кандидатов для участия в подпольной деятельности, хотя для видимости вел и настоящую работу по найму, разрешенную законом.

Джанет была его секретаршей. Время от времени сюда захаживал Хауксбилль, чтобы программировать компьютер агентства. Барретта взяли в качестве заместителя управляющего. Его зарплата была небольшой, но позволяла регулярно питаться и оплачивать тесную квартирку, в которой они жили с Джанет. Тридцать часов в неделю он занимался внешне невинной деятельностью по найму, освободив Плэйелю время для более деликатной работы в других местах.

Барретту на самом деле нравилась его работа, ибо она давала ему возможность общаться с множеством людей: через контору проходили самые различные безработные жители Нью-Йорка. Одни из них были радикалами, искавшими подполье, другие просто подыскивали работу, и Барретт делал для них все, что было в его силах. Они не понимали, что он сам едва вышел из юношеского возраста, и некоторые приходили поглядеть на него как на источник всех советов и указаний, которым они должны были следовать. Это несколько смущало его, но он помогал людям, как только мог.

И все эти годы неуклонно проводилась подпольная работа. Барретт понимал, что эта фраза просто абстракция высокого порядка, почти лишенная подлинного содержания. «Подпольная работа». К чему она сводилась? К бесконечному планированию постоянно переносившегося дня восстания. К трансконтинентальным телефонным разговорам на жаргоне. К тайным публикациям антисиндикалистской пропаганды. К смелому распространению фальсифицированных книг по истории. К организации митингов протеста. К бесконечному числу небольших акций, которые со временем становились все более незначительными. Но Барретт, несмотря на весь свой пыл юношеского энтузиазма, учился терпению. В один прекрасный день все разрозненные ручейки сойдутся, убеждал он себя, и тогда грянет Революция.

Выполняя поручения, он исколесил всю страну. Экономика при синдикалистах оживилась, и аэропорты снова стали многолюдными. Барретту пришлось хорошенько с ними познакомиться. Большую часть лета 1991 года он провел в Альбукерке, штат Нью-Мексико, работая с группой революционеров, которых при прежнем режиме называли бы правоэкстремистами. Для Барретта почти вся их идеология была чуждой, но они ненавидели синдикалистов столь же сильно, как и он, и каждый по-своему — он и группа из Нью-Мексико — разделяли любовь к революции 1776 года и к ее символам. В то лето он дважды был близок к аресту.

Зимой 1991–1992 годов он еженедельно летал в Орегон для организации в Спокане пропагандистского центра. Двухчасовой перелет в конце концов надоел ему до чертиков, но Барретт терпеливо продолжал сколачивать эту группу по средам, возвращаясь на другое утро в Нью-Йорк. Следующей весной он работал большей частью в Нью-Орлеане, а летом — в Сент-Луисе. Плэйель не уставал передвигать пешки. Он исходил из теоретической предпосылки, что нужно держаться по меньшей мере на три прыжка впереди от агентов полиции.

На самом деле в это время было очень мало сколько-нибудь значимых арестов. Синдикалисты перестали серьезно относиться к подполью и время от времени арестовывали то одного, то другого лидера подполья, просто так, для формы. Вообще к революционерам относились как к безвредным чудакам, позволяли им заниматься конспиративными делами в свое удовольствие, лишь бы они не отважились на саботаж или политическое убийство.

Кто вообще сейчас был против правления синдикалистов? Страна процветала. Большинство теперь имело постоянную работу. Налоги были низкими. Прервавшийся было поток технических чудес снова возобновился, и с каждым годом появлялись все более интересные изобретения: управление погодой, цветная видеотелефонная связь, объемное телевидение, пересадка органов, непрерывное, прямо на дому, печатание бюллетеней последних известий и многое другое. К чему было затягивать гайки? Разве жизнь при старой системе была лучше? Ходили даже слухи о восстановлении двухпартийной системы к 2000 году. В 1990 году возобновились свободные выборы, хотя, разумеется, Совет Синдикалистов оставил за собой право вето при отборе кандидатов. Никто уже больше не говорил о временном характере конституции 1985 года, потому что эта конституция все больше становилась постоянной во всех отношениях, хотя в мелочах правительство внесло в нее некоторые поправки, чтобы она в большей степени соответствовала устоявшимся национальным традициям.

Таким образом, у революционеров выбили почву из-под ног. Мрачные предсказания Джека Бернстейна начали сбываться: к синдикалистам привыкли, их горячо любили, они становились традиционным, пользующимся доверием правительством, и широкие слои народа уже воспринимали его так, словно оно всегда было в этой стране. Число недовольных все уменьшалось. Зачем нужно присоединяться к какому-то национальному движению, когда, если все наберутся терпения, нынешнее правительство само по себе трансформируется в еще более великодушное? Только озлобленные, неизлечимо больные, фанатичные разрушители имели желание связаться с революционной деятельностью. К концу 1993 года все выглядело так, будто подполье, а не синдикалистское правительство, зачахнет, поскольку традиционный для Америки консерватизм утвердился даже в этих изменившихся условиях.

Но в декабре 1993 года в правительстве произошли изменения. Неожиданно от сердечного приступа умер канцлер Арнольд, который в соответствии с конституцией правил все эти восемь лет. Ему было всего сорок девять лет, и ходили слухи, будто его убили. Но в любом случае Арнольда не стало, и после кратковременного внутреннего кризиса синдикалисты выбрали из своих рядов нового канцлера. Верховная власть перешла к Томасу Дантеллу из Огайо, и во всех сферах началось закручивание гаек. В Совете Синдикалистов Дантелл отвечал за общее руководство полицией. Теперь, когда правительство возглавил Главный полицейский страны, сразу же закончилось мягкосердечное отношение к подпольным движениям. Начались аресты.

— Придется на некоторое время распустить организацию, — сказал уныло Плэйель весной 1994 года. — Они подступились слишком близко. Мы перенесли семь серьезных арестов, и теперь полиция подбирается к нашим руководящим кадрам.

— Если мы рассеемся, — возразил Барретт, — то уже никогда больше не организуем движение заново.

— Лучше сейчас залечь и выйти из укрытий через полгода-год, чем оказаться всем за решеткой на двадцать лет за антиправительственную агитацию.

По этому вопросу разгорелись ожесточенные споры на очередном собрании подполья. Плэйель потерпел поражение, но спокойно отнесся к этому и обещал продолжать работу, пока его не заберет полиция. Этот эпизод продемонстрировал, что Барретт стал выдвигаться на более высокое положение в группе. Руководителем ее по-прежнему оставался Плэйель, хотя и казался каким-то отрешенным, слишком уж не от мира сего. В по-настоящему критических условиях все стали обращаться к Барретту.

Барретту было тогда двадцать шесть лет, и он возвышался над всеми остальными буквально и фигурально. Огромный, сильный, неутомимый, он словно обладал неисчерпаемой энергией и легендарной стойкостью. Если это было необходимо, он прибегал к самым простым способам. Он, например, собственноручно расправился с дюжиной молодых хулиганов, когда те напали на трех девушек, раздававших на улице революционные брошюры. Когда появился Барретт, брошюры летали в воздухе, а девушки были на грани того, чтобы пострадать от совсем не идеологического насилия. Барретт разбросал нападавших во все стороны, как Самсон филистимлян. Но обычно он все же старался себя сдерживать.

Его близость с Джанет длилась уже почти десять лет, последние семь они жили вместе. Они даже и не думали придавать законность своему союзу, но практически во всем были мужем и женой, связанными друг с другом более глубокими узами, чем официальное брачное свидетельство. Поэтому он так глубоко переживал ее арест, случившийся в один испепеляюще жаркий день летом 1994 года.

В тот день Барретт находился в Бостоне, проверяя сообщения о том, что в Кембриджскую ячейку проникли правительственные информаторы. Под вечер он направился к станции подземной пневмодороги, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Прозвучал сигнал телефона, который он носил за левым ухом, и раздался писк Джека Бернстейна.

— Где ты сейчас находишься, Джим?

— Направляюсь домой. Сейчас сяду в подземку. Что стряслось?

— Не садись в сорок второй маршрут. Постарайся выйти на станции «Уайт Плэнз». Я тебя там встречу.

— Что случилось?

— Расскажу при встрече.

— Скажи сейчас.

— Лучше этого не делать, — упорствовал Бернстейн. — Встретимся через час или два.

Связь оборвалась. Сев в подземку, Барретт попытался дозвониться до Бернстейна в Нью-Йорк, но ответа не получил. Позвонил Плэйелю, но и тот не отозвался. Набрал свой домашний номер — Джанет не ответила. Теперь, испугавшись, Барретт сдался, ведь этими звонками он мог навлечь беду на себя и на других, и с нетерпением стал ждать, когда закончится эта гонка со скоростью триста километров в час по трубе, соединяющей Бостон с Нью-Йорком. Вполне в духе Бернстейна было позвонить ему и взбудоражить, садистски намекая на крайнюю опасность, а затем умолчать о подробностях. Джеку, казалось, всегда доставляло особое удовольствие причинять подобные муки, и с годами он ничуть не становился мягкосердечнее.

Барретт вышел из подземки на пригородной станции. Долго стоял на пороге выхода, поглядывал во все стороны и размышлял уже в который раз о том, что мужчина его размеров слишком заметен, чтобы быть удачливым революционером. Затем появился Бернстейн, подхватил его под локоть и сказал:

— Следуй за мной. Здесь у меня на задней стоянке машина. Помолчи, пока мы не сядем в нее.

Они молча направились к машине. Бернстейн нажал на дверь со стороны водителя и открыл ее, после чего отворил дверь и со стороны Барретта. Это был взятый напрокат автомобиль темно-зеленого цвета. В его виде было что-то зловещее. Барретт забрался внутрь и повернулся к бледной худосочной фигуре, сидевшей рядом с ним, испытывая, как всегда, что-то вроде отвращения к покрытому шрамом лицу Бернстейна, его сведенным бровям, равнодушному и одновременно насмешливому выражению глаз. Если бы не Джек Бернстейн, Барретт, наверное, никогда не присоединился бы к подполью, тем не менее ему казалось непостижимым, что когда-то именно этот человек считался наиболее близким другом его юности. Теперь их отношения стали чисто деловыми. Они были профессиональными революционерами, вместе работали для достижения общей цели, но их дружеские чувства давно иссякли.

— Так что? — вырвалось у Барретта.

Улыбка Бернстейна напоминала оскал черепа.

— Сегодня днем взяли Джанет.

— Кто ее взял? О чем ты говоришь?

— Полиция. В три часа дня был налет на твою квартиру, где находились Джанет и Ник Моррис. Они занимались проработкой операций в Канаде. Вдруг распахнулась дверь и ворвались четверо в зеленом. Они обвинили Джанет и Ника в подрывной деятельности и начали обыск.

Барретт закрыл глаза.

— У нас там нет ничего такого, что могло бы показаться подозрительным. Мы вели себя очень осторожно.

— Тем не менее полиция этого не знала, пока не обыскала всю квартиру,

— Бернстейн повернул машину, чтобы выехать на кольцевую дорогу вокруг Манхэттена и подключить ее к электронной системе управления. Как только управление перешло к компьютеру, он отпустил руль, вынул из нагрудного кармана пачку сигарет и, не предлагая Барретту, закурил. Затем закинул ногу на ногу, устроился поудобнее и повернулся к Барретту:

— Они также тщательно обыскали Джанет и Ника. Ник рассказал мне об этом. Заставили Джанет раздеться догола, а затем обшарили ее от головы до пяток. Ты знаешь о том деле в Чикаго в прошлом месяце, когда девушка спрятала бомбу между ног, чтобы покончить с собой? Так вот, они сделали все, чтобы помешать Джанет взорвать себя подобным образом. Ты знаешь, как они это делают? Зажимают лодыжки, распластывают на полу, а затем…

— Я знаю как это делается, — сквозь зубы прошипел Барретт. — Не надо подробностей.

Ему стоило огромных усилий не потерять самообладания. Он с трудом подавил желание схватить Бернстейна и несколько раз ударить его головой о ветровое стекло. «Эта гнусная вошь умышленно рассказывает мне об этом, чтобы помучить меня», — подумал Барретт.

— Пропусти зверства и расскажи, что еще произошло, — сухо заметил он.

— Разделавшись с Джанет, они раздели догола Ника и проверили его тоже. Мне кажется, Ник впал в состояние глубочайшего шока, когда они обрабатывали Джанет, а затем и его самого выставили напоказ.

Барретт нахмурился еще сильнее. Ник Моррис был невысоким парнем с миловидным, как у девушки, лицом, и для него все это было вызывающей глубокую травму пыткой. Удовольствие же, получаемое Бернстейном, было очевидным.

— Затем Джанет и Ника отвели на допрос в Фоли-Сквер. Около четырех тридцати Ника отпустили. Он позвонил мне, а я связался с тобой.

— А Джанет?

— Ее задержали.

— Против нее у них было улик ничуть не больше, чем против Ника. Почему же ее тоже не отпустили?

— Откуда мне знать? — пожал плечами Бернстейн. — Главное, что ее задержали.

Барретт сцепил пальцы рук, чтобы они не дрожали.

— Где Плэйель?

— В Балтиморе. Я позвонил ему и посоветовал оставаться там, пока не пройдет опасность.

— Но ты пригласил меня вернуться!

— Кто-то должен остаться у руководства, — сказал Бернстейн. — Поскольку это ко мне не относится, значит, придется тебе. Не беспокойся, тебе по-настоящему ничто не угрожает. Я поговорил с одним влиятельным лицом, он проверил бумаги и сказал, что ордер был выписан только на арест Джанет. Чтобы удостовериться в этом, я поставил Билли Клейна понаблюдать за твоей квартирой, и он говорит, что за последние два часа туда никто не приходил. Тебе нечего опасаться, тебя не ищут.

— Но Джанет в тюрьме!

— Это случается, — ответил Бернстейн. — Таков риск, на который мы идем.

Барретту казалось, что он слышит сухой внутренний смех этого сморчка. Бернстейн в последние несколько месяцев отошел от движения, пропускал собрания, отказывался, разводя руками, от иногородних поручений. Он выглядел равнодушным, отчужденным, подполье его теперь почти не интересовало. Барретт не разговаривал с ним уже более трех недель. И вдруг он снова в центре событий. Почему? Почему он едва скрывает злорадный смех, говоря об аресте Джанет?

Машина устремилась к Манхэттену со скоростью почти двести километров в час. Как только они проехали Сто двадцать пятую стрит, Бернстейн перешел на ручное управление и въехал в Ист-Ривер-Туннель, появившись на путепроводе на Четырнадцатой стрит. Еще несколько минут, и они были у дома, где жили Джанет и Барретт. Бернстейн позвонил оставшемуся наверху наблюдателю.

— Все чисто, — сказал он через несколько секунд Барретту.

Они поднялись наверх. Квартира оставалось такой же, как сразу после ухода полиции, и представляла собой мрачное зрелище. Полиция здесь поработала основательно. Был открыт каждый ящик, с полок снята каждая книга, мельком просмотрена каждая видеокассета. Разумеется, полиция ничего не нашла, так как Барретт строго придерживался правила не держать у себя в квартире ничего компрометирующего их, но по ходу обыска фараоны умудрились залапать своими грязными руками все предметы, находившиеся в квартире.

На полу многозначительным веером были разбросаны вещи Джанет. Барретт вспыхнул, увидев, с каким волчьим оскалом Бернстейн глядит на тонкую одежду. Посетители не были щепетильны в отношении содержимого квартиры. Барретта заинтересовало, сколько всего теперь недостает, но у него еще не было духу проверить это. Он чувствовал себя так, словно его собственное тело было вскрыто ножом хирурга, все органы переставлены, проверены и брошены, как попало.

Нагнувшись, Барретт поднял книгу, у которой треснул корешок, осторожно закрыл ее и поставил на полку. Затем схватился за полку рукой, облокотился на нее, закрыл глаза и стал ждать, пока улягутся страх и возмущение.

— Попробуй еще разок связаться со своим влиятельным знакомым, Джек, — проговорил он чуть позже. — Нужно, чтобы ее отпустили.

— Я ничем не могу тебе помочь.

Барретт рванулся к нему и схватил его за плечи, вонзил в них пальцы и под дряблыми мускулами ощутил острые кости. Кровь отлила от лица Бернстейна, только шрамы сияли на нем темно-фиолетовым цветом. Барретт яростно тряс его. Голова Бернстейна моталась на тонкой шее.

— Что значит «ничем не могу помочь»? Ты можешь найти ее! Ты можешь ее вызволить!

— Джим… Джим, прекрати…

— Ты и твои знакомые! Это они арестовали Джанет! Неужели это для тебя ничего не значит?

Бернстейн вцепился в запястья Барретта, пытаясь оторвать от себя его руки, а когда тот разжал пальцы, раскрасневшийся Джек сделал шаг назад, поправил одежду и вытер лоб платком. У него был страшно испуганный вид, однако глаза его пылали сердитым негодованием.

— Ты, обезьяна, — тихо прошипел он. — Не смей больше так хватать меня.

— Извини, Джек. Я все еще потрясен. Как раз сейчас они, может быть, пытают Джанет, избивают ее, выстраиваются в очередь, чтобы изнасиловать ее…

— С этим мы ничего не можем поделать. Она в их руках. Мы не можем заявить официальный протест, да и неофициальный тоже. Они будут ее допрашивать и, возможно, после этого освободят, но это нам не подвластно.

— Нет. Мы отыщем ее и как-нибудь освободим.

— Ты не думаешь, что говоришь, Джим. Мы не можем подвергать опасности других членов нашей группы ради того, чтобы освободить Джанет, если только ты не считаешь себя привилегированным лицом, которое может рисковать жизнями или свободой своих товарищей просто для того, чтобы вернуть себе женщину, с которой эмоционально связан, даже если ее полезность для организации закончилась…

— Мне тошно тебя слушать, — сердито отрезал Барретт.

Но он понимал, что в рассуждениях Бернстейна есть рациональное зерно. В их группе еще никого не арестовывали, однако Барретт отдавал себе ясный отчет в том, что последует за таким арестом. Нечего и думать, что можно вынудить правительство выпустить заключенного, если оно того не пожелает. Существовало больше десятка лагерей, разбросанных по всей стране, и сейчас Джанет могла быть и в Кентукки, и в Северной Дакоте, и в Неваде, — трудно сказать, где, — ожидая неизвестно какого приговора по неопределенному обвинению. С другой стороны, она могла уже оказаться на свободе и возвращаться домой. Непредсказуемость — вот что было отличительной чертой стоящего у власти тоталитарного правительства. Джанет исчезла, и Барретт не мог ничего изменить. Все зависело только от таинственной прихоти правительства.

— Может быть, тебе стоит выпить, — предложил Бернстейн. — Попробуй немного успокоиться. Ты сейчас совершенно не в состоянии трезво мыслить, Джим.

Барретт кивнул и подошел к бару. В нем должно было быть немного спиртного — пара бутылок виски, джин и слабый ром для коктейлей, который так любила Джанет. Но бар оказался пустым. Посетители вычистили его. Барретт долго смотрел на пустые полки, бездумно следя за замысловатым танцем пылинок.

— Спиртное тоже исчезло, — выговорил он наконец. — А как же иначе? Пошли. Давай уйдем отсюда. Я не могу больше смотреть на все это.

— Куда же ты пойдешь?

— В контору Плэйеля.

— Там, возможно, устроена засада, чтобы арестовать любого, кто явится, — сказал Бернстейн.

— Значит, меня арестуют. Зачем обманывать себя? Арестовать могут любого из нас, как только у них будет на то настроение. Ты пойдешь со мной?

Бернстейн отрицательно покачал головой.

— Я так не думаю. Ты теперь главный, Джим. Поступай так, как считаешь необходимым. Постараюсь связаться с тобой потом, ладно?

— Ладно.

— И я посоветовал бы тебе обуздать свои эмоции, если хочешь подольше оставаться на свободе.

Они вышли на улицу. Барретт пересек весь город по пути в агентство по найму, осторожно осмотрел здание с улицы и, не заметив ничего опасного, вошел в него. В конторе все оставалось на своих местах. Он заперся и стал звонить руководителям ячеек в других округах: Джерси-Сити, Гринвиче, Найке, Сафферне. Он выяснил, что одновременно была проведена серия внезапных арестов, причем брали вовсе необязательно высших руководителей. Арестованы по два-три члена каждой ячейки. Некоторых допросили и отпустили, не причинив вреда. Другие остались под стражей. Никто не имел четкого представления, где находится каждый из арестованных, хотя Фалькенберг из гринвичской группы узнал из пожелавшего остаться в тайне источника, что арестованные распределены по четырем лагерям на Юге и Юго-Западе. О Джанет, в частности, он ничего не выяснил, да и о других было толком ничего не известно. Все, с кем он разговаривал, были глубоко потрясены.

Барретт провел ночь на диване в кабинете Плэйеля. Утром он вернулся в свою квартиру и принялся за грустную работу по уборке, надеясь, что Джанет все-таки появится. Она непрерывно вставала перед его мысленным взором: полноватая темноглазая молодая женщина с преждевременными седыми прядями в черных волосах. Он физически ощущал, как она извивается и корчится в муках, на которые ее обрекают палачи, проводящие допрос, требуя имена, даты и цели. Он знал, как допрашивают женщин. В их подходе всегда была составляющая сексуального унижения. Согласно их теориям, неоднократно проверенным на практике, голая женщина, когда ее допрашивают пять-шесть мужчин, не очень-то сопротивляется.

Барретт не сомневался в стойкости Джанет, но сколько щипков, тычков и плотоядных взглядов она могла выдержать? Допрашивающим не нужно было прибегать к раскаленным прутьям, загонять иголки под ногти или поднимать на дыбу, чтобы получить информацию. Нужно просто довести личность до состояния мяса, в котором еще происходит обмен веществ, так обращаться с плотью, чтобы она потеряла свою душу, и тогда воля сломлена.

Да и вряд ли могла Джанет сообщить им что-либо такое, чего они еще не знали. Подполье практически не было тайной организацией, несмотря на все эти пароли и видимость конспирации. Полиция знала имена, цели и даты. Аресты были нужны, чтобы просто сломить моральный дух, дать знать своим противникам, что они никого не проведут. Выбить противника из равновесия. Арест, допрос, заключение, может, даже казнь — но всегда как-то добродушно, безлично, без какого-либо намека на месть. Несомненно, правительственный компьютер предложил арестовать определенное число участников подполья в качестве стратегического хода. Вот как это случилось. И вот как исчезла Джанет.

Ее не освободили ни в тот день, ни на следующий. Вернулся из Балтимора Плэйель, угрюмый, с унылым выражением лица. Он узнал, что в первый день Джанет забрали для допросов в лагерь, находившийся в Луисвилле, на второй день перевели в Бисмарк, на третий — в Санта-Фе. Что было потом, осталось неизвестным. Это тоже входило в правительственную кампанию как часть психологической войны — перетасовка узников по лагерям, пока их след совершенно не терялся.

Где она теперь? Этого никто не знал. А жизнь продолжалась. В Детройте состоялся давно уже намечавшийся митинг протеста. Полиция мирно присутствовала на нем, проявляя внешнюю терпимость, но готовая разогнать его, если разгорятся страсти. Новые брошюры распространялись в Лос-Анжелесе, Эвансвиле, Атланте.

Через десять дней после исчезновения Джанет Барретт переехал на новую квартиру в соседнем квартале.

Будто море накрыло ее и поглотило навсегда.

Он еще долго продолжал надеяться на то, что ее освободят, или хотя бы на то, что информационная служба подполья выяснит, где она находится. Однако никаких известий о ней не приходило. В тот день правительство, как бы следуя капризу, избрало небольшую группу жертв. Казнили их или просто глубоко упрятали в какой-то тайной тюрьме — не это было главным. Их не стало.

Барретт никогда больше не видел Джанет. Он так и не узнал, почему с ней так обошлись.

Боль со временем начала утихать, к его немалому удивлению, а работа подполья продолжалась безостановочно, бесконечная борьба за достижение все более удалявшейся цели.

9

Прошло еще несколько дней, прежде чем Барретту подвернулась возможность втянуть Ханна в политическую дискуссию. К этому времени экспедиция к Внутреннему Морю уже тронулась в путь, и в какой-то мере это было очень плохо, ибо Барретт не мог воспользоваться услугами Нортона, чтобы проникнуть сквозь защитную броню Ханна. Нортон был самым одаренным теоретиком лагеря, теоретиком, который умудрялся соткать ткань диалектики из наименее подходящего материала. Если кто и мог определить глубину революционных убеждений Ханна, так это Чарльз Нортон.

Но Нортон ушел во главе экспедиции, и поэтому Барретту пришлось вести допрос самому. За годы пребывания в лагере его марксизм основательно проржавел, и Барретт остро нуждался в искусстве Чарли. И все же он знал, какие вопросы нужно задавать. Он отслужил немалый срок на идеологическом фронте, хотя теперь все это было в далеком прошлом.

Барретт выбрал дождливый вечер, когда Ханн, казалось, пребывал в весьма неплохом настроении. В тот вечер в лагере целый час демонстрировался веселый, созданный компьютером фильм. Программированием компьютера неделю до этого занимался Сид Хатчетт. Там, наверху, были настолько добры к узникам лагеря, что как-то переправили в прошлое скромный компьютер. Хатчетт сразу же настроил его так, чтобы на экране дисплея показывать различные составленные из штрихов разной толщины «живые картинки». Получилось незатейливое, но очень веселое зрелище, которое оживляло нудные вечера. Хатчетт научился воспроизводить карикатуры, сатирические сценки, эротические забавы и тому подобное.

После просмотра, чувствуя, что Ханн расслабился и не был так насторожен, как обычно, Барретт подсел к нему и спросил:

— Ну, как сегодняшнее представление?

— Очень интересно.

— Это все работа Сида Хатчетта. Редкий человек этот Хатчетт. Вы встречались с ним перед тем, как он отправился в поход.

— Это высокий остроносый мужчина почти без подбородка?

— Именно он, — подтвердил Барретт. — Умнейший парень, он был главным программистом Фронта Национального Освобождения, пока его не поймали в девятнадцатом году. Он составил программу той поддельной телепередачи, в которой канцлер Дантелл осудил свой собственный режим. Как я жалею, что меня там не было, когда она передавалась. Помните?

— Боюсь, что нет, — Ханн нахмурился. — Когда это было?

— Передача состоялась в 2018 году. Всего лишь одиннадцать лет назад.

— Мне было девятнадцать лет, и меня мало интересовала политика. Я был, вы сказали бы, простодушным парнем. Пробуждался медленно.

— Многие из нас были такими, и все же девятнадцать — это немало. Наверное, слишком усердно изучали экономику?

— Верно, наука всецело поглощала меня.

— И вы даже не слышали об этой передаче?

— Наверное, позабыл.

— Величайшая подделка века, — сказал Барретт, — а вы о ней забыли. Наивысшее достижение Фронта Национального Освобождения. Вы хорошо осведомлены о деятельности Фронта, как я понимаю?

— Разумеется, — вид у Ханна был несколько смущенный.

— С какой группой вы были связаны?

— Народным Крестовым Походом за свободу.

— Боюсь, я не слышал о такой. Наверное одна из новейших групп?

— Ей всего пять лет, она была создана в Калифорнии в двадцать пятом году.

— И какова же ее программа?

— Обычная революционная линия, — ответил Ханн. — Свободные выборы, представительное правительство, доступ к архивам служб безопасности, прекращение превентивного задержания, восстановление неприкосновенности личности и другие гражданские свободы.

— А экономическая ориентация? Чисто марксистская или одна из разновидностей марксизма?

— Как мне кажется, ни то, ни другое. Мы верили в такого рода систему… Ну назовем ее капитализмом с некоторыми государственными ограничениями.

— Чуть правее государственного социализма и чуть левее простого свободного предпринимательства? — спросил Барретт.

— Пожалуй, так.

— Но ведь мы уже испробовали эту систему. На ее развалинах возник синдикалистский капитализм. А это привело у нас к правительству, которое, притворяясь сторонниками предоставления широких гражданских прав, на самом деле зажало все личные свободы во имя свободы предпринимательства. Так что, если ваша группа просто хотела повернуть часы истории назад, к 1955 году, то в ее идеологии совсем мало революционности.

Ханну, казалось, были чертовски скучны эти сухие абстракции.

— Вы должны понять, что я не принадлежал к идеологической верхушке группы, — сказал он.

— Просто экономист?

— Вот именно.

— А какие конкретно поручения вы выполняли?

— Я разрабатывал планы окончательного возврата к нашей системе.

— Базируясь на видоизмененном либерализме Рикардо?

— Пожалуй, в некотором роде.

— И избегая, я надеюсь, тенденции к фашизму, свойственной мышлению Кейнса?

— Можно сказать, да, — ответил Ханн. Затем он поднялся и как-то странно улыбнулся. — Послушайте, Джим, я бы с удовольствием поспорил на эти темы еще когда-нибудь, но сейчас мне на самом деле пора уходить. Нед Альтман уговорил меня прийти к нему и помочь вызвать молнию в надежде вернуть, то есть вдохнуть, жизнь в эту его груду земли. Так что, если не возражаете…

Ханн поспешно удалился.

Барретт остался в еще большем недоумении, чем раньше. Разве Ханн спорил с ним? Что он делал, так это вел невнятный и уклончивый разговор, позволяя уводить себя то в одну, то в другую сторону. И нес массу всякой чепухи. Похоже, он не знал отличия Кейнса от Рикардо и даже был равнодушен к различию между ними, что не было необычным для любого экономиста. Он, пожалуй, не имел ни малейшего представления об идеалах, которые отстаивала его партия. Он не возражал, когда Барретт умышленно понес бессодержательный вздор. У него было столь мало революционной подготовки, что он даже не знал об удивительной подделке Хатчетта одиннадцать лет назад…

Он казался фальшивым насквозь. Почему же этот тридцатилетний ребенок в политике удостоился высокой чести изгнания в лагерь «Хауксбилль»? Сюда высылали только верховодов-бунтовщиков и наиболее опасных противников правительства. Приговор к ссылке в «Хауксбилль» практически означал смертный приговор, а на такой шаг, правительство, теперь столь желавшее казаться великодушным и респектабельным, шло нечасто.

Барретт вообще не мог себе представить, по какой причине здесь очутился Ханн. Он, казалось, был неподдельно потрясен изгнанием и, очевидно, оставил любимую молодую жену там, наверху, но все остальное в нем было насквозь фальшивым. Мог ли он, как предполагал Латимер, быть шпионом?

Барретт тут же отверг эту мысль. Он не хотел заразиться паранойей от Латимера. Невероятно, чтобы правительство послало кого-нибудь в путешествие в один конец, в поздний кембрий, только для того, чтобы шпионить за горсткой стареющих революционеров. Но что же тогда делает здесь Ханн? «За ним нужно еще понаблюдать», — решил Барретт.

Какую-то часть работы по наблюдению Барретт оставил себе. Он понимал, что в помощниках у него недостатка не будет. Даже если оно ни к чему не приведет, все равно наблюдение за Ханном послужит в некотором роде терапией для ходячих с больной психикой, для тех узников, которые внешне здоровы, но полны всяческих страхов. Они смогут обуздать свои страхи и навязчивые идеи и играть роль сыщиков, что вызовет в них повышенное чувство собственной значимости, а также поможет Барретту все-таки понять, что делает Ханн в лагере.

На следующий день за полдником Барретт отозвал Латимера в сторону.

— Вчера вечером у меня была небольшая беседа с твоим приятелем Ханном, — сказал он. — То, что он мне говорил, звучит для меня весьма странно.

Латимер просиял.

— Странно? В чем же?

— Я проверял его познания в экономической и политической теории. Либо он ничего в них не смыслит, либо считает меня таким круглым идиотом, что не беспокоится о том, чтобы слова его имели хоть какой-то смысл, когда он со мной разговаривает. И то, и другое очень странно.

— Я же говорил тебе, что он подозрительный тип.

— Ну, что ж, теперь я тебе верю, — ответил Барретт.

— Что же ты намерен предпринять?

— Пока ничего, нужно просто не спускать с него глаз и попытаться выяснить почему он здесь.

— И если он окажется правительственным шпионом?

Барретт покачал головой:

— Мы сделаем все, чтобы обезопасить себя, Дон. Но мы не должны спешить. Вполне может оказаться, что мы неправильно поняли Ханна, и тогда мы будем чувствовать себя неловко, а нам с ним здесь жить и дальше. В такой тесной группе, как у нас, нам надо делать все, чтобы предупредить возможность любых трений, иначе мы быстро рассоримся и перестанем существовать как коллектив. Поэтому во всем, что касается Ханна, нужно избегать нажима, но и выпускать его из виду не следует. Я хочу, чтобы ты регулярно докладывал мне о нем. Будь осторожен. Притворись спящим и смотри, что он делает. Если возможно, взгляни украдкой на его записи.

Латимер аж засветился от гордости.

— Ты можешь на меня положиться, Джим.

— И вот еще. Организуй помощь. Создай небольшую бригаду наблюдателей за Ханном. По-моему, у Ханна неплохие отношения с Недом Альтманом. Привлеки его к этой работе тоже. Возьми еще несколько человек, лучше всего больных, которых нужно занять полезным делом. Это им только на пользу. Ты таких знаешь. Я ставлю тебя во главе этого предприятия. Набирай людей и давай им индивидуальные поручения. Собирай информацию и передавай ее мне. Договорились?

— Разумеется, — ответил Латимер.

За новичком установили слежку.

Следующий день был пятым днем пребывания Ханна в лагере. Мэлу Рудигеру потребовались два новых человека в его рыболовную артель, чтобы заменить ушедших в поход к Внутреннему Морю.

— Возьми Ханна, — предложил Барретт.

Рудигер переговорил с Ханном, которого это предложение привело в восторг.

— Я не очень-то хорошо знаком с ловлей сетями, — сказал он, — но я с удовольствием займусь этим.

— Я научу тебя всему, что нужно знать, — обещал Рудигер. — За полчаса ты станешь первоклассным рыбаком. Только нужно помнить, что здесь рыбы нет. Все, что попадает к нам в сети, это безмозглые беспозвоночные. Чтобы их ловить, особого ума не надо. Идем, я покажу тебе.

Барретт долго стоял на краю обрыва, глядя, как маленькая лодка подпрыгивает на упругих волнах Атлантики. Несколько часов Ханна не будет в лагере. И это давало Латимеру отличную возможность просмотреть записную книжку. Барретт не предложил Латимеру прямо нарушить тайну личной жизни его соседа, но он дал знать Дону, что Ханн вышел с Рудигером в море. Он мог рассчитывать на то, что Латимер сделает правильный вывод.

Рудигер никогда не уходил далеко от берега — метров на восемьсот — тысячу, но даже здесь море было очень неспокойным. Волны, катившиеся из-за горизонта, набирали такую силу, что море было опасным даже у берега, где основная энергия волн гасилась торчащими, как клыки, скалами, которые служили чем-то вроде волнолома. Континентальный шельф опускался в этой части побережья полого, поэтому даже довольно далеко от берега здесь было не очень глубоко. Рудигер измерил глубину на расстоянии до двух километров и доложил, что наибольшая глубина достигает пятидесяти метров. Выходить в море дальше, чем на милю от берега, никто не отваживался.

Нельзя сказать, что они боялись исследовать неизведанную часть мира. Просто миля была для пожилых людей слишком большим расстоянием, чтобы попытаться преодолеть его в открытой лодке, гребя сучковатыми веслами, изготовленными из упаковочных ящиков. Там, наверху, не додумались переслать им подвесной мотор.

Странная мысль пришла Барретту в голову, когда он всматривался в горизонт. Ему рассказывали о том, что женский лагерь «Хауксбилль» был для безопасности организован в паре сотен миллионов лет от их позднего кембрия. Но мог знать, что так оно и есть? Правительство там, наверху не делало заявлений в прессе о лагерях для политзаключенных, да и в любом случае было бы глупо верить официальным сообщениям. Во времена Барретта никто даже не догадывался о существовании лагеря «Хауксбилль». Он сам об этом узнал только в ходе собственного следствия. Это было частью процесса, направленного на то, чтобы сломить его волю — дать ему знать, куда он будет сослан. Позже просочились некоторые подробности и, вероятно, не случайно. Стало известно, что неисправимых политзаключенных ссылают к началу времен, но мужчин отправляют в одну эпоху, а женщин — в другую. Однако Барретт не имел веских доказательств того, что так это и было.

Еще один лагерь «Хауксбилль» вполне мог существовать в этом же самом году, но проверить это было невозможно. Лагерь для женщин мог располагаться по другую сторону Атлантического океана или, скажем, всего лишь на противоположном берегу Внутреннего Моря.

Но Барретт понимал, что это маловероятно. Имея в своем распоряжении все прошлое, там, наверху, исключат всякую возможность встречи двух групп депортированных, примут все меры предосторожности, чтобы возвести непреодолимый барьер из эпох между мужчинами и женщинами.

И все же искушение было велико. Время от времени Барретта донимала мысль, а не находится ли Джанет в том, другом лагере «Хауксбилль», хотя он понимал, что это невозможно.

Джанет арестовали летом 1994 года, после чего ее след затерялся. Первых депортированных отправили в лагерь «Хауксбилль» не ранее 2005 года. Хауксбилль еще сам не усовершенствовал процесс перемещения во времени, когда Барретт обсуждал с ним этот вопрос в 1998 году. Это означало, что минимум четыре года, а скорее всего, одиннадцать лет прошло с ареста Джанет.

Если бы Джанет находилась в правительственной тюрьме так долго, подполье непременно узнало бы об этом. Но о ней не было никаких известий. Следовательно, правительство ликвидировало ее, и, скорее всего через несколько дней после ареста. Безумием было думать, что Джанет дожила до 1995 года.

Нет, она погибла. Но Барретт позволял себе тешиться некоторыми иллюзиями, как и все остальные здесь, разрешал иногда себе роскошь наслаждаться мечтами о том, что ее сослали в прошлое, и это питало еще более несбыточную фантазию, что они могли бы встретиться здесь, в этой самой эпохе. Сейчас ей должно быть около семидесяти. Он не видел ее тридцать пять лет. Попытался представить ее полной невысокой старой дамой, но не сумел. Джанет, которая жила в его памяти все эти долгие годы, была совсем иной, чем та, которая дожила бы до этого часа. Лучше быть реалистом и признать, что она мертва, чем надеяться повстречать ее снова.

Размышления о женском лагере «Хауксбилль» в этой эпохе породили у Барретта интересную идею: он подумал, не удастся ли ему убедить других. И заставить их поверить в существование одновременно двух лагерей, разделенных не эпохами, а просто географией.

Случаи деградации психики узников участились. Слишком долго мужчины жили здесь изолированно, и один психический срыв стал подпитывать следующие. Жизнь в этом пустом, безжизненном мире, где людям никогда не предназначалось жить, подтачивала сознание то одного, то другого. То, что случилось с Вальдосто, Альтманом и другими, в конце концов произойдет и с остальными. Людям нужны длительные проекты, чтобы не дать им сойти с ума, чтобы превозмочь смертельную скуку. А без живого дела у них развивается шизофрения, как у Вальдосто, или появляются увлечения с такими безрассудными начинаниями как девушка-голем Альтмана или поиски паранормального бегства Латимером.

«Предположим, — подумал Барретт, — я бы сумел зажечь их желанием отыскать другие материки. Кругосветная экспедиция. Может быть, мы смогли бы соорудить что-то вроде большого корабля. Это надолго заняло бы очень многих людей. Им нужно было бы создать кое-какое навигационное оборудование — компасы, секстанты, хронометры, другую всякую всячину. Разумеется, финикийцы прекрасно обходились без радио и хронометров, но они не отваживались выходить в открытое море, разве не так? Они держались поближе к берегу. Но в этом мире побережья почти не существует, а узники лагеря — не финикийцы. Им необходимы навигационные приборы.

Такой проект мог бы занять тридцать-сорок лет. Разумеется, я не доживу до той минуты, когда на корабле поднимут паруса, но это неважно. Самое главное — это способ предотвратить гибель. Мне, в общем-то, все равно, что находится по ту сторону океана, но зато я далеко не равнодушен к тому, что происходит с моими людьми здесь. Мы проложили лестницу к морю, и сейчас эта работа завершена. Теперь нам нужно еще что-нибудь, более грандиозное».

Ему понравилась эта идея. Его уже давно беспокоило то, что положение дел в лагере резко ухудшилось, и он искал какой-то новый способ преодолеть надвигающийся кризис. Теперь он считал, что нашел его. Морское плавание! Ковчег Барретта!

Обернувшись, он увидел, что позади него стоят Дон Латимер и Нед Альтман.

— Вы давно здесь? — спросил он.

— Минуты две, — ответил Латимер. — Мы не хотели беспокоить тебя. Ты, как нам показалось, о чем-то очень напряженно думал.

— Просто грезил, — пояснил Барретт.

— Мы здесь принесли кое-что, на что стоило бы взглянуть, — сказал Латимер. Барретт увидел в его руке бумаги.

— Мы принесли это, чтобы ты прочел сам, — живо сказал Альтман.

— Что это? — спросил Барретт.

— Заметки Ханна.

10

Несколько секунд Барретт колебался, не решаясь взять бумаги у Латимера. Он был доволен тем, что Латимер сделал это, и все же ему необходимо соблюдать деликатность: личные вещи считались святыней в лагере «Хауксбилль». Было очень серьезным нарушением этики исподтишка читать написанное другим человеком. Вот почему Барретт не давал прямых указаний обыскать койку Ханна. Он не мог быть замешанным в столь вопиющем преступлении.

Но, разумеется, нужно было знать, что Ханн думает о своем пребывании здесь. Обязанности руководителя лагеря были важнее, чем моральный кодекс. Поэтому-то Барретт и попросил Латимера приглядывать за Ханном. И предложил Рудигеру взять Ханна на рыбалку. Следующий шаг Латимер совершил по своей воле, без понуждения Барретта.

— Не уверен в том, что мне это нравится, — наконец проговорил Барретт, — совать нос в чужие дела…

— Нам нужно глубже узнать этого человека, Джим.

— Да, это так, но любое общество должно следовать принятым в нем нормам поведения, даже когда необходимо защищаться от возможных противников. Мы требовали этого от синдикалистов, помнишь? Они же вели грязную игру.

— А разве мы — общество? — спросил Латимер.

— А что же еще? Сейчас мы представляем собой все население планеты. Микрокосмос. А я представляю государство, которое обязано соблюдать установленные им самим нормы. Мне очень не хочется заниматься этими бумагами, которые ты принес, Дон.

— Мне, кажется, мы обязаны посмотреть их. Когда в руки государства попадают важные улики, оно обязано их проверить. Я имею в виду, что в данном случае речь идет не о нарушении неприкосновенности личности Ханна. Нам нужно заботиться о личном благополучии тоже.

— В бумагах Ханна есть что-нибудь существенное?

— Еще какое! — вмешался Альтман. — Он виновен, черт побери!

— Запомните, — холодно произнес Барретт. — Я не давал никаких распоряжений передать мне эти документы. То, что вы сунули нос в дела Ханна, — это дело взаимоотношений между вами и Ханном, по крайней мере, до тех пор, пока я не увижу, что есть причина как-то действовать по отношению к нему. Вы это себе четко представляете?

Латимер скривился:

— Предположим, я нашел эти бумаги засунутыми под матрас Ханна после его ухода в море с Рудигером. Я понимаю, что не должен нарушать тайну его личной жизни, но мне нужно было посмотреть, что он пишет. Так вот, он шпион, в этом нет никаких сомнений.

Он протянул сложенные листы бумаги Барретту. Тот взял их и быстро просмотрел, не читая.

— Я посмотрю их чуть позже, — сказал он. — И все же, что он там пишет? Несколькими словами.

— Это описание лагеря и очерки о большинстве из тех, с кем он познакомился, — доложил Латимер. — Очерки очень подробные и далеко не хвалебные. Личное мнение Ханна обо мне — это то, что я сошел с ума, но в этом не признаюсь. Его мнение о тебе, Джим, несколько более благоприятное, но не намного.

— Не так уж важно мнение одного человека, — ответил Барретт. — Он имеет право думать, что мы представляем собой всего лишь компанию бестолковых старых сумасбродов. Скорее всего, так оно и есть на самом деле. Ладно, значит он поупражнялся в литературе на наш счет, но я не вижу в этом никаких причин для беспокойства. Мы…

— Он к тому же ошивался возле Молота, — решительно перебил его Альтман.

— Что?

— Я видел, как он ходил туда вчера вечером. Прошел внутрь здания. Я последовал за ним, он меня не заметил. Он долго глядел на Молот, ходил вокруг него, изучал. Но к нему не прикасался.

— Почему же ты, черт возьми, сразу не рассказал мне об этом? — сердито выпалил Барретт.

Вид у Альтмана был смущенный и испуганный. Он стал часто-часто моргать и пятиться от Барретта, вороша волосы рукой.

— Я не был уверен в том, что это так важно, — в конце концов сказал он. — Может быть, это просто любопытство. Я хотел сначала поговорить об этом с Доном, но не мог этого сделать, пока Ханн не ушел в море.

Крупные капли пота выступили на лице Барретта. Он напомнил себе, что приходится иметь дело с людьми, психически не совсем нормальными, и поэтому попытался говорить как можно спокойнее, скрывая неожиданную тревогу, охватившую его.

— Послушай, Нед, если ты еще хоть раз увидишь, что Ханн ходит вокруг аппаратуры для перемещения во времени, немедля дай мне об этом знать. Беги прямо ко мне, чтобы я ни делал — спал, ел, отдыхал. Не советуясь ни с Доном, ни с кем-нибудь еще. Ясно?

— Ясно, — ответил Альтман.

— Ты знал об этом? — спросил Барретт у Латимера.

Латимер кивнул.

— Нед рассказал мне об этом как раз перед тем, как мы сюда пришли. Но я посчитал более необходимым передать тебе эти бумаги. То есть Ханн никак не может повредить Молот, пока он в море, а то, что он мог сделать вчера вечером, уже сделано.

Барретт вынужден был признать, что в этом есть логика. Но он не мог сразу успокоиться. Молот был единственным связующим звеном, пусть даже и неудовлетворительным, с тем миром, который отторг их от себя. От него зависело их снабжение, поступление новых людей и тех крох новостей о мире там, наверху, которые они с собой приносили. Стоит только какому-нибудь сумасшедшему повредить Молот, и их постигнет удушающее безмолвие полнейшей изоляции. Отрезанные от всего, живущие в мире без растительности, без сырья, без машин, они через несколько месяцев одичают.

«Но зачем это Ханн болтается возле Молота?» — задумался Барретт.

— Ты знаешь, о чем я думаю? — хихикнул Альтман. — Они решили истребить нас, там, наверху. Они хотят избавиться от нас. Ханна послали сюда в качестве добровольца-самоубийцы. Он вынюхает все, что у нас делается, и все подготовит. Затем они переправят сюда с помощью Молота кобальтовую бомбу и взорвут лагерь. Нам нужно разрушить Молот и Наковальню до того, как они это сделают.

— Но зачем им переправлять сюда добровольца-самоубийцу? — рассудительно спросил Латимер. — Если они хотели бы уничтожить нас, проще было бы послать сюда бомбу, не жертвуя агентом. Если только они не разработали какой-нибудь способ спасти его…

— В любом случае мы не имеем права рисковать, — возразил Альтман. — Первое — это уничтожить Молот, чтобы они не могли переправить сюда бомбу.

— Возможно, это неплохая мысль. А ты что думаешь об этом, Джим?

Барретт подумал, что Альтман совсем рехнулся, а Латимер недалеко от него отстал. Но сказал просто:

— Я не думаю, что твоя гипотеза верна, Нед. Им там наверху незачем истреблять нас. А если бы они даже и захотели это сделать, то Дон прав, они не послали бы к нам агента. Достаточно бомбы.

— Но даже в этом случае нам нужно все-таки помешать нормальной работе Молота исходя из предположения…

— Нет, — решительно отрезал Барретт. — Если мы сломаем Молот, мы срубим сук, на котором сидим. Вот почему я столь серьезно обеспокоен тем, что он заинтересовал Ханна. И выбрось все эти свои мысли насчет Молота из головы, Нед. Только благодаря Молоту мы имеем здесь продукты и одежду. Никаких бомб сюда не пересылают.

— Но…

— И все же…

— Заткнитесь, вы, оба! — рявкнул Барретт. — Дайте-ка я взгляну на эти бумаги.

«Молот, — отметил он про себя, — придется охранять. Мы с Квесадой должны соорудить какую-нибудь систему охраны, вроде той, что оборудовали для кладовой с медикаментами, но более эффективную».

Он отошел от Альтмана и Латимера на несколько шагов, присел на гранитную плиту, развернул пачку бумаг и начал читать.

Почерк у Ханна был мелкий и неразборчивый, что давало ему возможность втиснуть максимум информации в минимум листа, словно он считал смертным грехом переводить бумагу зря. И это вполне понятно: бумаги здесь очень мало. Очевидно, Ханн принес эти листы с собой из двадцать первого века. Они были очень тонкими, имели как бы металлизированную структуру и, скользя один по другому, слабо шелестели.

Хотя почерк был мелким, Барретт без особого труда смог его разобрать. Заметки сделаны ясным языком, четкими были и оценки, и потому особенно мучительными.

Ханн подробно проанализировал условия жизни в лагере «Хауксбилль», и результат получился впечатляющим. Уложившись примерно в пять тысяч тщательно подобранных слов, Ханн описал всю тягостную атмосферу лагеря, столь хорошо знакомую Барретту. Объективность его была безжалостной. Он четко изобразил узников как стареющих революционеров, у которых иссяк прежний пыл. Перечислил тех, кто несомненно страдал психическими расстройствами, тех, кто был на грани помешательства, и в отдельную категорию занес тех, кто еще держался. Барретт с интересом узнал, что Ханн даже этих расценивал как страдающих от сильного перенапряжения нервной системы и склонных к тому, чтобы в любую минуту сорваться. Квесада, Нортон и Рудигер казались точно такими же морально стойкими, как и тогда, когда они выпали на Наковальню лагеря «Хауксбилль», но так они выглядели в глазах Барретта, восприятие которого за годы пребывания здесь изрядно притупилось. Свежий человек, вроде Ханна, видел все совсем иначе и, наверное, был ближе к истине.

Барретт заставил себя не забегать вперед в поисках собственной оценки. Он упрямо продолжал читать прогноз наиболее вероятного будущего населения лагеря «Хауксбилль». Прогноз был мрачным. Ханн считал, что положение ухудшается стремительными темпами, что на любом находящемся здесь более одного-двух лет вскоре начинает сказываться одиночество и отсутствие корней. Барретт в принципе тоже так считал, хотя и был убежден, что те, кто помоложе, могут продержаться значительно дольше. Но логика Ханна была неумолимой, а его оценка перспектив звучала убедительно. «Как это ему удалось столь хорошо изучить нас за такое короткое время? — задумался Барретт. — Неужели он такой проницательный? Или мы видны, как на ладони?»

На пятой странице Барретт нашел суждения Ханна и о нем. И это не доставило ему никакого удовольствия.

«В лагере, — записал Ханн, — номинальным руководителем является Джим Барретт, революционер старого покроя, находящийся здесь около двадцати лет. По сроку пребывания Барретт здесь старейшина. Он принимает административные решения и, похоже, воздействует на других как стабилизирующая сила. Некоторые узники просто боготворят его, но я не убежден, что он может хоть как-то серьезно повлиять на ход событий, если возникнет экстремальная ситуация вроде кровавой междоусобицы в лагере или попытки его свергнуть. В слабо скрепленной ткани анархического общества лагеря „Хауксбилль“ Барретт правит главным образом благодаря согласию своих подданных, а поскольку в лагере нет никакого оружия, у него не будет настоящей возможности отстоять свое господствующее положение, если такое согласие исчезнет. Тем не менее, я не вижу каких-либо причин для такого поворота событий, ибо люди здесь в целом лишены жизненной энергии и подавлены. Антибарреттовский бунт им не под силу, даже если он станет необходим.

В общем и целом, Барретт — позитивная сила в лагере. Хотя и у некоторых других узников есть организаторские способности, без него, несомненно, здесь бы давным-давно произошли раскол и опасная смута. Однако Барретт вроде могучего стропила, которое изнутри разъели термиты. С виду он крепкий, но один хороший толчок развалит его на части. Недавняя травма ноги, очевидно, подорвала его силы. Другие говорят, что раньше он был очень энергичен и могуч. Сейчас Барретт едва в состоянии ходить. Однако мне кажется, что его неприятности обусловлены жизнью лагеря и в гораздо меньшей степени тем, что он калека. Он лишен обычных человеческих побуждений слишком много лет. Проявление силы здесь породило у него иллюзию устойчивости и позволило ему продолжать действовать, но эта сила в вакууме, и в его психике произошли такие изменения, о которых он даже не подозревает. Возможно, он уже безнадежен».

Ошеломленный Барретт несколько раз перечитал этот абзац. Слова, как острые иглы, впивались в него: «…изнутри разъели термиты», «…в его психике произошли такие изменения», «…уже безнадежен».

Барретта не так уж сильно разгневали слова Ханна, как ему сначала показалось. Ханн записывал то, что видел. Возможно даже, он прав. Барретт слишком долго жил в изгнании. Никто не осмеливался вызывающе с ним разговаривать. Неужели силы его угасли? И остальные просто добры к нему?

Наконец Барретт закончил перечитывать слова Ханна о нем и принялся за последнюю страницу заметок. Раздумья Ханна заканчивались такими словами: «Исходя из этого я рекомендую как можно скорее прекратить функционирование лагеря „Хауксбилль“ в качестве каторги и, возможно, направить его обитателей на лечение».

Что за чертовщина?

Звучит, как донесение уполномоченного по освобождению. Но ведь из лагеря «Хауксбилль» нет освобождения! Это последнее безумное предложение перечеркивало все ранее написанное. Проницательность Ханна и его глубокое понимание проблем гроша ломаного не стоили. Человек, который мог написать: «Я рекомендую как можно скорее прекратить функционирование лагеря „Хауксбилль“ в качестве каторги», совершенно очевидно был безумен.

Ханн делал вид, что составляет отчет для правительства, там, наверху. Скупой и энергичной прозой он высветил все стороны лагерной жизни и произвел детальный анализ. Но стена толщиной в миллиард лет делала бессмысленным подобный отчет. Значит, Ханн страдал такой же манией, как Альтман, Вальдосто и другие. В своем лихорадочном воображении он был убежден, что может пересылать сообщения туда, наверх, изображая в них пороки и слабости своих собратьев-узников.

Это открывало страшную перспективу. Ханн, несомненно, сумасшедший, но он пробыл в лагере слишком мало времени, чтобы потерять здесь рассудок. Значит, таким он прибыл из далекого двадцать первого века.

Что если лагерь «Хауксбилль» прекратили использовать как каторгу для политзаключенных и начали использовать его как приют для умалишенных? О такой жуткой возможности было даже страшно думать.

Обрушивающийся на них каскад психов. Осколки человеческого разума в самых невероятных его отклонениях посыпятся из Молота. Люди, которые, не теряя чести и достоинства, преодолевали стрессы длительного заключения, теперь должны будут жить бок о бок с самыми заурядными сумасшедшими.

Барретта затрясло. Он сложил бумаги Ханна и отдал их Латимеру, который сидел в нескольких метрах от него и внимательно наблюдал за ним.

— Что ты на это скажешь? — спросил Латимер.

— Я думаю, с одного прочтения это нелегко оценить. Но, возможно, наш друг Ханн испытывает нечто вроде эмоционального расстройства. Не думаю, что это записки здорового человека.

— А может, он шпион оттуда, сверху?

— Нет, — ответил Барретт, — я так не думаю. Но мне кажется, что он считает себя шпионом. Именно поэтому меня так обеспокоила его писанина.

— Что ты намерен делать? — не терпелось узнать Альтману.

— Пока только наблюдать и ждать, — спокойно произнес Барретт. Он еще раз прикоснулся к пачке бумаг в руке Латимера. — Положи их туда, где взял, Дон. И не давай Ханну ни малейшего повода думать, что ты их читал или трогал.

— Правильно.

— И приходи ко мне тотчас же, как посчитаешь, что происходит что-либо, о чем я обязан знать, — добавил Барретт. — Возможно, этот парень очень сильно болен. Ему, может быть, понадобится помощь, которую мы сможем оказать, вернее какую мы только в состоянии оказать.

11

После ареста Джанет у Барретта не было постоянных женщин. Он жил один, хотя и не обременял себя целомудрием. В какой-то мере он считал себя виновным в исчезновении Джанет и не хотел подвергать такой же судьбе какую-нибудь другую девушку.

Он понимал, что вина эта была ложной. Джанет участвовала в подпольной деятельности еще тогда, когда он и не слышал о ней, и полиция, несомненно, давно за ней следила. Ее взяли скорее всего потому, что посчитали опасным дальнейшее ее пребывание на свободе, а не для того, чтобы через нее подобраться к Барретту. Но он ничего не мог поделать с ощущением, что подвергает опасности свободу любой девушки, которая свяжет с ним свою судьбу.

Ему было нетрудно приобретать новых друзей. Теперь он был фактическим руководителем Нью-Йоркской группы, и это придавало ему какую-то притягательную силу, которая казалась неотразимой многим девушкам. Плэйель, ставший теперь еще большим аскетом, чем-то вроде святого, удалился на роль чистого теоретика. Всю будничную работу организатора тянул Барретт. Он посылал курьеров, координировал деятельность в соседних районах, планировал активные действия. И подобно громоотводу, привлекающему молнии, он привлекал множество ребят обоего пола. Для них он был знаменитым героем подполья, Старым Революционером. Он становился легендой. Ему было почти тридцать лет. Поэтому немало девушек прошло через его квартиру. Иногда он позволял кому-нибудь прожить с ним неделю-две, не больше, после чего предлагал собирать вещи.

— Почему ты прогоняешь меня? — спрашивала девушка. — Разве я тебе не нравлюсь? Разве я не делаю тебя счастливым, Джим?

И он всегда находил для нее ответ.

— Ты восхитительна, крошка, но когда-нибудь, если ты здесь останешься, за тобой придет полиция. Такое уже случалось раньше. Тебя заберут, и никто никогда тебя больше не увидит.

— Я мелкая сошка. Зачем я им нужна?

— Чтобы потревожить меня, — пояснял Барретт. — Так что лучше, если ты от меня уйдешь. Пожалуйста. Для твоей собственной безопасности.

В конце концов он добивался, чтобы они уходили. После этого наступала неделя-другая монашеского одиночества, что было полезно для его души, но как только начинала переполняться корзина для стирки и назревала необходимость заменить постельное белье, в его квартире появлялась какая-нибудь другая заинтригованная его личностью девушка и на некоторое время посвящала себя заботам о его земных нуждах. У Барретта иногда возникали трудности с памятью, когда нужно было отличить одну из них от другой. В основном это были длинноногие девчонки, одетые по моде конформистов соответствующего времени, с открытыми лицами и хорошими фигурами. Революция, казалось, привлекала самых красивых и нетерпеливых девушек.

Недостатка в притоке новой крови не было. Немалую роль в этом играла психология полицейского государства, насаждавшаяся канцлером Дантеллом. Он крепко держал в своих руках руль государственного корабля, но всякий раз, когда его тюремщики стучали в дверь в полночь, появлялись новые революционеры. Опасения Джека Бернстейна, что подполье совсем зачахнет в результате мудрой благожелательности правительства, совершенно не оправдались. Правительство допускало довольно много ошибок, тоталитарный режим утверждался со скрипом, так что движение сопротивления хоть и было разрозненным, но выжило и даже стало из года в год понемногу разрастаться. Правительство канцлера Арнольда было более хитрым.

Среди новых людей, присоединившихся к движению в эти суровые девяностые годы, был Брюс Вальдосто. Он объявился в Нью-Йорке в начале 1997 года, никого не зная, полный ненависти и неутоленного гнева. Он был родом из Лос-Анжелеса. Его отец владел там закусочной, и однажды, доведенный до бешенства правительственным налоговым инспектором, плюнул тому в лицо и вышвырнул его на улицу. В тот же день, позже, инспектор вернулся с шестью своими коллегами, и они методично избили до смерти старшего Вальдосто. Его сына, бросившегося отцу на помощь, арестовали за противодействие исполнению обязанностей государственными служащими и освободили только через месяц допросов высшей степени, что в переводе на простой язык означало пытки. Вот тогда Вальдосто и пустился в свой межконтинентальный крестовый поход, который в конце концов привел его в квартиру Барретта в центре Нью-Йорка.

Ему было чуть больше семнадцати лет. Барретт этого не знал. Ему Вальдосто казался невысоким смуглым мужчиной одних лет с ним, с широченными плечами, могучим туловищем и чрезвычайно непропорциональными короткими ногами. Густые спутанные волосы и свирепые глаза прирожденного террориста также не выдавали его юного возраста. Барретт так никогда и не узнал, то ли Вальдосто таким и родился, то ли моментально постарел из-за суровых пыток во время пребывания в лос-анжелесских бараках для допросов.

— Когда же начнется Революция? — жаждал узнать Вальдосто. — Когда начнутся убийства?

— Не будет никаких убийств, — пояснил Барретт. — Переворот, когда он произойдет, будет бескровным.

— Это невозможно! Нужно отсечь у противника голову, убить гадюку!

Барретт показал ему последние схемы. В соответствии с ними канцлер и Совет Синдикалистов должны быть арестованы, младшие офицеры армии должны провозгласить военное положение, а преобразованный Верховный Суд — объявить о восстановлении конституции 1789 года. Вальдосто внимательно глядел на схемы, ковыряя в носу, чесал грудь, сжимал кулаки и бубнил себе под нос:

— Не. Так не получится. Как можно надеяться взять в стране власть, арестовав от силы три десятка людей?

— Именно так случилось в 1984 году, — подчеркнул Барретт.

— Тогда было совсем иначе. Правительство рухнуло само. Боже, в том году не было даже президента! Но теперь у нас правительство настоящих профессионалов. У змеи голова больше, чем ты думаешь, Барретт. Нужно проникнуть поглубже, чем верхний слой синдикалистов, вплоть до мелких бюрократов. Маленьких фюреров, этих никчемных тиранов, которые настолько обожают свои посты, что пойдут на что угодно, лишь бы их сохранить. Именно такие убили моего отца. Их всех нужно убрать.

— Но их тысячи, — возразил Барретт. — Неужели ты предлагаешь казнить всех государственных служащих?

— Не всех. Но большинство. Очиститься от запятнавших себя. Начать без груза прошлого.

Самым пугающим в Вальдосто, думал Барретт, было не то, что он обожал извергать напыщенные, яростные идеи, а то, что он искренне в них верил и был готов полностью осуществить их. Всего за час первой встречи с Вальдосто Барретт узнал, что на его счету значится уже по меньшей мере дюжина убийств. Позже Барретт понял, что Вальдосто еще ребенок, мечтающий отомстить за отца, но так никогда и не избавился от ощущения, что у Вальдосто нет обычных угрызений совести. Он вспоминал девятнадцатилетнего Джека Бернстейна, настаивающего почти десять лет назад на том, что лучший способ свергнуть правительство — это организовать умную кампанию по осуществлению политических убийств, и замечание Плэйеля, что «убийство не является действенным методом политического убеждения». Пока что, насколько было известно Барретту, кровожадность Бернстейна еще не вышла из чисто теоретической стадии, но вот юный Вальдосто предлагает себя в качестве ангела смерти. Хорошо еще, что Бернстейн почти уже не связан с подпольной деятельностью. При соответствующей поддержке Вальдосто мог бы заменить целый отряд террористов.

Вальдосто поселился в квартире Барретта. Произошло это случайно. Ему нужно было где-нибудь провести первую ночь в Нью-Йорке, и Барретт предложил ему переспать на диване, ведь Вальдосто не мог подыскать себе квартиру, поскольку у него не было денег. Однако даже когда он стал платным сотрудником организации, которую они теперь называли Национальным Освободительным Фронтом, он продолжал жить у Барретта, и тот ничего не имел против. Через три недели Барретт сказал:

— Забудь о том, чтобы подыскивать себе угол. Можешь и дальше жить здесь.

Они прекрасно поладили, несмотря на большую разницу в возрасте и темпераменте. Барретт обнаружил, что Вальдосто действует на него омолаживающе. Хотя ему самому едва перевалило за тридцать, Барретт чувствовал себя старше своих лет, а иногда даже казался себе древним старцем. Он был активным участником подполья почти половину своей жизни, так что революция стала для него чисто абстрактным понятием, вопросом нескончаемых собраний, тайной переписки и распространением листовок. Врач, который лечит насморк у одного пациента за другим, уже не задумывается о том, что он шаг за шагом приближает тот день, когда насморк исчезнет. Так и Барретт, поглощенный тщательным выполнением ритуалов революционной бюрократии, тоже слишком часто терял из виду главную цель или даже забывал, что такая цель существует. Он начал соскальзывать в утонченную сферу, где обитали Плэйель и другие зачинатели движения, — сферу, где пропадал всякий пыл и идеализм трансформировался в идеологию. Вальдосто спас его от этого.

Для Вальдосто в революции не было ничего абстрактного. Для него революция была вопросом разбивания черепов, выкручивания шей и бомбардировки контор. Он считал безликих чиновников правительства своими личными врагами, знал их имена, мечтал о тех наказаниях, которым он подвергнет каждого из них. Его энергия заражала. Барретт, пытаясь погасить в нем жажду разрушения, начал вспоминать, что кроме обычной ежедневной рутины существует и главная цель. Вальдосто воскресил в нем революционные мечтания, которые так тяжело поддерживать изо дня в день, из недели в неделю на протяжении многих лет и десятилетий.

Вальдосто был веселым и шумным приятелем, когда не думал о кровопролитии. К этому, разумеется, надо было привыкнуть, особенно к его фривольным выходкам в отношениях с девушками. «В нем есть что-то первобытное…» — так говорил Барретт своим друзьям.

Квартира Барретта снова стала центром общения подпольной группы, как и в те времена, когда с ним жила Джанет. Климат страха снова смягчился, и отпала необходимость в излишней осторожности. Хотя Барретт и понимал, что находится под наблюдением, он теперь, не колеблясь, разрешал другим приходить к нему.

Несколько раз заходил Хауксбилль. Барретт повстречался с ним почти случайно, в одну из своих редких вылазок в не связанные с революционной деятельностью круги. После трехлетнего перерыва вновь открылся Колумбийский университет, и в один морозный вечер в начале 1998 года Барретт отправился в студенческий городок на вечер, который устраивал один его знакомый профессор математики Годин. Сквозь густую завесу табачного дыма он сумел разглядеть в дальнем конце комнаты Хауксбилля, взгляды их встретились, и они обменялись кивками. После этого Барретт решил подойти и поздороваться. Хауксбилль, похоже, принял такое же решение. Поразмыслив несколько секунд, Барретт начал протискиваться сквозь толпу.

Они встретились посередине. Барретт не видел математика почти два года и теперь был поражен тем, как тот сильно изменился. Хауксбилль и раньше не был красавцем, но теперь у него был такой вид, словно все его железы внутренней секреции взбунтовались. На результат этого было просто страшно смотреть. Он совсем облысел, щеки его, которые всегда были небритыми и имели неряшливый вид, стали теперь необычно розовыми. Губы и нос стали мясистее, глаза заплыли жиром. У него вырос огромный живот, и все туловище казалось покрытым несколькими слоями жира. Они обменялись быстрым рукопожатием. Ладонь Хауксбилля была влажной, пальцы — мягкими и бессильными. Хауксбилль, насколько Барретт помнил, был всего лишь на девять лет старше его, так что ему не исполнилось и сорока. Но выглядел он так, как человек, стоящий на пороге могилы.

— Что вы здесь делаете? — спросили оба одновременно.

Барретт рассмеялся и обрисовал свои ничтожные дружеские отношения с Годином, их хозяином. Хауксбилль объяснил, что его недавно пригласили работать на факультет высшей математики Колумбийского университета.

— Я думал, вы ненавидите преподавательскую работу, — сказал Барретт.

— Верно. Я не преподаю. Мне поручили научные исследования. Правительственный заказ.

— Секретный?

— А разве существуют другие? — произнес Хауксбилль.

От его вида Барретту захотелось поежиться. За толстыми очками глаза Хауксбилля казались холодными и чужими и были похожи на глаза существа с другой планеты.

Чувствуя себя неуютно, Барретт проговорил:

— До меня дошло, что вы теперь получаете хлеб из рук правительства. Наверное, мне не следовало бы заговаривать с вами. Это может вас скомпрометировать.

— Вы что, до сих пор тянете лямку революционера? — спросил Хауксбилль.

— Да, именно, тяну лямку.

Математик одарил его зыбкой улыбкой.

— Я считал, что человек ваших способностей должен уже разобраться, что представляет собой на самом деле эта кучка зануд и неудачников.

— У меня не столь блестящие способности, как вы полагаете, Эд, — спокойно возразил Барретт. — У меня нет даже диплома об окончании колледжа, вспомнили? Я достаточно глуп, чтобы размышлять о смысле того, что мы делаем. Вы и сами когда-то так думали.

— Я и сейчас так думаю.

— Вы в оппозиции к правительству и все же работаете на него? — спросил Барретт.

Хауксбилль встряхнул кубики льда в своем бокале.

— Разве это так трудно понять? Правительство и я вступили в брак по расчету. Им, разумеется, известно, что я запятнан участием в революционной деятельности. А я знаю, что это банда фашистских негодяев. Тем не менее я провожу определенные исследования, для которых просто необходима финансовая поддержка в размере нескольких миллионов долларов в год, и это обязывает меня искать правительственную дотацию. А правительство в достаточной мере заинтересовано моим проектом и четко представляет себе мои особые способности, так что охотно поддерживает меня, не заботясь о моей идеологии. Я питаю к ним отвращение, они мне не доверяют, но все-таки мы пришли к соглашению работать рука об руку.

— Оруэлл назвал это двоемыслием.

— О, нет, — возразил Хауксбилль. — Это, так сказать, здравомыслие. Ни одна из сторон не питает никаких иллюзий в отношении другой. Мы используем друг друга, приятель. Мне нужны деньги, им нужны мои мозги. Но я продолжаю отвергать философию этого правительства, и они это знают.

— В таком случае, — сказал Барретт, — вы все еще могли бы работать с нами, не опасаясь лишиться дотации на исследования.

— Предположим.

— Тогда почему же вы остаетесь в стороне? Нам нужны ваши способности. У нас нет никого, кто мог бы оперировать с полусотней фактов, а для вас это сущая безделица. Нам недостает вас. Я мог бы заманить вас назад в нашу группу?

— Нет, — ответил Хауксбилль. — Давайте выпьем, и я объясню, почему.

— Не возражаю.

Наполнив бокалы, Хауксбилль сделал большой глоток. Несколько капель виски появились в уголках его рта, покатились по мясистому подбородку и исчезли в складках засаленного воротника. Барретт отвел взгляд и тоже сделал затяжной глоток из своего бокала.

Затем Хауксбилль произнес:

— Я покинул вашу группу не из-за страха ареста, не из-за того, что перестал презирать синдикалистов или продался им. Нет. Я оставил группу, да будет вам известно, потому что мне стало скучно. Я решил, что Фронт Национального Освобождения не стоит моей энергии.

— Сказано достаточно резко.

— А знаете, почему? Потому что руководство движением попало в руки таких, как вы. Где Революция? Сейчас 1998 год, Джим. Синдикалисты у власти почти четырнадцать лет, и вы ни разу не попытались свергнуть их.

— Революцию не подготовить за неделю, Эд.

— Но четырнадцать лет! Четырнадцать! Вероятно, если бы заправлял Джек Бернстейн, вы бы предприняли активные действия. Но Джек озлобился и ушел. Так вот — у Эдмонда Хауксбилля есть только одна жизнь, и он не хочет потратить ее зря. Я устал от серьезных экономических дискуссий и процедур в духе парламентаризма. Меня в большей степени стали интересовать собственные исследования. И я ушел.

— Очень жаль, что мы наскучили вам, Эд.

— Мне тоже очень жаль. Очень долгое время я считал, что у страны есть возможность вернуть себе свободу. Затем я понял, что это безнадежное дело.

— И все же, может быть, зайдете ко мне? Может быть, вы сумеете помочь нам сдвинуться с мертвой точки, — попросил Барретт. — Молодежь непрерывно присоединяется к нам. Из Калифорнии приехал парень по фамилии Вальдосто. Азарта у него хватило бы на добрый десяток таких, как мы. Есть и другие. Если вы придете, ваш престиж…

Хауксбилль скептически посмотрел на Барретта. Он едва скрывал свое презрение к Фронту Национального Освобождения. И все же он не мог отрицать того, что еще поддерживает те идеалы, которые защищает Фронт, поэтому Барретту удалось вырвать у него обещание прийти.

Хауксбилль зашел к нему на следующей неделе. В квартире у Барретта собрались больше десятка людей, большей частью девушек. Они сидели у ног Хауксбилля, обожающе глядя на него, в то время как он, сжимая бокал и потея, извергал сарказм и иронию. Он напоминал огромную белую медузу в кресле, рыхлый, бесполый, отвратительный. Но влечение этих девушек к нему было откровенно сексуальным. Барретт заметил, что Хауксбилль немало заботился о том, чтобы отразить их заигрывания, прежде чем они могли зайти слишком далеко. Он наслаждался тем, что был фокусом их вожделений — именно поэтому, как подозревал Барретт, он когда-то частенько сюда захаживал — но сейчас он не выказывал ни малейшего желания воспользоваться предоставившимися ему возможностями.

Хауксбилль изрядно нагрузился самодельным ромом Барретта и излагал свои суждения о причинах, по которым Фронт обречен на провал. Тактичность никогда не была присуща Хауксбиллю, и он часто бывал весьма язвительным в своем анализе недостатков деятельности подполья.

Барретт сначала подумал, что допустил ошибку, подставив неокрепшую молодежь под ураганный огонь его критики, ведь его неприкрытый пессимизм мог обескуражить их и отвратить от дальнейшей деятельности. Однако вскоре заметил, что никто его юных друзей не принимал жуткие обвинения всерьез. Они боготворили Хауксбилля за его выдающиеся достижения в математике, однако считали его пессимизм просто одним из проявлений его эксцентричности, как и его неряшливость, тучность и слабохарактерность. Так что стоило рисковать, позволив Хауксбиллю долго и велеречиво разглагольствовать, в надежде все-таки заполучить его участие в движении.

Улучив удобную минуту, когда, казалось, Хауксбилль был уже до краев полон ромом, Барретт спросил у него о тех секретных исследованиях, которые он проводит на правительственные деньги.

— Я конструирую средство для перемещения во времени, — сказал Хауксбилль.

— До сих пор? Я думал вы забросили эту затею давным-давно.

— А почему я должен ее забрасывать? Открытые мною еще в 1983 году уравнения верны. Мою работу критикуют уже целые поколения математиков, но слабых мест в ней не обнаружено. Так что остается лишь воплотить теорию на практике.

— Вы раньше всегда смотрели свысока на экспериментальные работы. Вы были чистым теоретиком.

— Я изменяюсь, — ответил Хауксбилль. — Я разрабатываю теоретическую часть настолько глубоко, насколько это необходимо для ее осуществления. Обратное перемещение во времени на субатомном уровне — уже установленный факт, Джим. Русские указали на подобную возможность по меньшей мере лет сорок назад. Мои уравнения подтвердили их смелые догадки. В условиях лаборатории удалось реверсировать перемещение электрона во времени и послать его в прошлое почти на целую секунду.

— Вы это серьезно?

— Это давно известно. Когда мы щелкаем по электрону в обратную сторону, он изменяет свой заряд и становится позитроном. И все было бы нормально, если бы не его тенденция искать движущийся по его следу электрон, и они аннигилируют друг друга.

— Вызывая атомный взрыв? — спросил Барретт.

— Едва ли, — Хауксбилль улыбнулся. — Энергия при этом высвобождается, но это только гамма-излучение. Так вот, нам, по крайней мере, удалось продлить время существования нашего движущегося назад позитрона на одну миллиардную часть, что оказалось чуть-чуть меньше секунды. И все же, если мы можем послать один-единственный электрон назад во времени хотя бы на секунду, то это значит, что теоретически можно заслать слона на триллион лет назад. Остались только технические трудности. Мы должны увеличить передаваемую массу, а также предотвратить изменение заряда на обратный, не то будем просто посылать в наше собственное прошлое бомбы из антиматерии и уничтожать свои лаборатории. Нам надо также определить, каково воздействие при этом на живые существа. Но все это мелочи. Пять, десять, двадцать лет — и мы решим эти проблемы. Теория — вот, что главное. А эта теория верна, — икнул Хауксбилль. — Мой бокал опять пуст, Джим.

Барретт наполнил его.

— Почему правительство захотело опекать ваши исследования по перемещению во времени?

— Кто знает? Для меня важно то, что оно оплачивает мои расходы. И не хочу думать, для чего? Я делаю свое дело, и надеюсь, неплохо.

— Невероятно, — прошептал Барретт.

— Машина времени? Вполне реальная штука. Если как следует изучить мои уравнения.

— Я имею в виду не то, что нельзя создать машину времени, Эд. Я не сомневаюсь, что вы в состоянии ее построить. Мне непонятно, почему вы добровольно позволяете правительству наложить на нее свои лапы. Неужели вы не видите, какую власть это им дает? Перемещаться вперед и назад по собственному усмотрению во времени, уничтожая предков тех людей, которые им досаждают? Изменять прошлое, исправлять…

— О, — произнес Хауксбилль. — Никому не удастся сновать взад-вперед во времени. Уравнения позволяют только обратное перемещение. Я вообще не рассматриваю движение вперед во времени, и убежден в том, что это невозможно. Движение сквозь время будет только односторонним, точно так же как и для нас всех, простых смертных, сегодня. Только в другом направлении.

Барретту многое из того, что говорил Хауксбилль о машине времени, было совершенно непонятным, но остальное привело его в бешенство своим самодовольством и ограниченностью. Однако у него возникло неприятное ощущение, что математик близок к успеху и что скоро, всего через несколько лет, процесс реверсирования потока времени будет усовершенствован и окажется в руках правительства. «Что ж, — подумал он, — мир пережил Альберта Эйнштейна, пережил Оппенгеймера, как-нибудь переживет и Хауксбилля тоже».

Ему захотелось узнать побольше об исследованиях Хауксбилля, но тут появился Джек Бернстейн, и Хауксбилль, с запозданием спохватившись, вспомнил, что его работы абсолютно секретны, и переменил тему разговора.

Бернстейн, как и Хауксбилль, в последние годы отошел от подпольного движения. Это произошло после волны арестов девяносто четвертого года. За четыре года, последовавшие за этим, Барретт встречался с ним раз десять, не больше. Их встречи были холодными и отрешенными. Постепенно Барретту даже начало казаться, что ему просто приснилось то время, когда им с Джеком было по пятнадцать лет и они ожесточенно спорили по всем интересующим их вопросам, представлявших интерес для их интеллекта, в маленькой спальне Джека, заваленной книгами. Их долгие прогулки по снегу, выполнение общественных поручений в школе, первые шаги в качестве подпольщиков — было ли все это на самом деле? Прошлое сходило с Барретта подобно омертвевшей коже, и первой таким образом сошла на нет его мальчишеская дружба с Бернстейном.

Теперь Бернстейн был угрюм и замкнут — невысокий, худощавый, плотный мужчина, будто высеченный из камня. Он так и не женился за все это время. Оставив подполье, он занялся адвокатурой, обзавелся квартирой где-то далеко от центра города и очень много времени проводил в разъездах по делам. Барретт не понимал, почему Бернстейн стал снова появляться у него. Во всяком случае, не из-за сентиментальности. Да и к судорожной деятельности Фронта Национального Освобождения он не проявлял ни малейшего интереса. Вероятно, его привлекал Хауксбилль, думал Барретт. Было трудно представить такого холодного и воздержанного человека, как Джек, обожателем героя, но, возможно, ему не удалось избавиться от своего юношеского восхищения Хауксбиллем.

Бернстейн заявлялся, садился, выпивал пару рюмок, время от времени заговаривал. Говорил он так, словно с каждым словом отрывал от себя частицу плоти. Его губы, казалось, закрывались как ножницы, после каждого произнесенного слова. Маленькие глаза в красных кругах периодически вспыхивали на мгновение и гасли, словно всякий раз ему приходилось превозмогать какую-то боль. В присутствии Бернстейна Барретту в последнее время становилось как-то крайне неуютно. Он всегда думал о Джеке как об одержимом бесами, но теперь эти бесы были, можно сказать, почти на поверхности.

Барретт ощущал язвительную, невысказанную словами, насмешку во всем поведении Джека. Как бывший революционер Бернстейн, казалось, разделял мнение Хауксбилля о тщетности попыток Фронта и его суждение о его членах, как о людях, обманывавших самих себя. Ничего не говоря и всего лишь исподтишка посмеиваясь, Бернстейн сеял это мнение среди членов группы, которой посвятил так много лет своей собственной жизни. Только один раз он позволил себе открыто показать свое презрение. В комнату вошел Плэйель, как сказочный старик с развивающейся бородой, потерявшийся в своих расчетах грядущего тысячелетия. Он кивнул Бернстейну, словно забыв кем тот был.

— Добрый вечер, товарищ, — произнес Бернстейн. — Как там идет революция?

— Наши планы стали более зрелыми, — коротко ответил Плэйель.

— Да, да. Это превосходная стратегия, товарищ. Терпеливо ждать, пока синдикалисты сами не вымрут в десятом поколении. Затем ударить, налететь, как стая ястребов.

У Плэйеля был отрешенный вид. Он ответил улыбкой и повернулся, чтобы поговорить с Вальдосто. Его, видимо, не задела ирония Бернстейна. Барретта это раздосадовало.

— Если ты ищешь цель, Джек, то воспользуйся для этого мной.

Бернстейн хрипло засмеялся:

— Ты слишком большой, Джим. Я никак не смог бы промахнуться — так в чем же тогда спор? Кроме того, жестоко стрелять в сидячих уток.

В тот же вечер в конце ноября 1998 года Бернстейн в последний раз заглянул в квартиру Барретта. Хауксбилль тоже нанес еще один визит, только тремя месяцами позже.

— Вы слышали что-нибудь о Джеке? — спросил его Барретт.

— Джекоб, вот как он теперь себя называет. Джекоб Бернстейн.

— Ему всегда было ненавистно это имя. Он хранил это в тайне.

Хауксбилль улыбнулся:

— В этом-то и вся загвоздка. Когда я встретил его и назвал Джеком, он объяснил мне, что его имя Джекоб. Прозвучало это весьма резко.

— Я не виделся с ним после того ноябрьского вечера. Чем он теперь занимается?

— Вы что, ничего не слышали?

— Нет, — ответил Барретт, — что-нибудь такое, что мне следует знать?

— Пожалуй, — сказал Хауксбилль и издал тихий смешок. — У Джекоба теперь новая работа, и он, скорее всего, больше не станет общаться вне своей работы с лидерами Фронта. А по роду своей работы — возможно.

— Какова же эта его новая работа? — с тревогой в голосе спросил Барретт.

Хауксбилль, казалось, получал удовольствие, рассказывая об этом.

— Он теперь следователь в полиции правительства. Эта работа вполне соответствует его наклонностям, разве не так? Он, наверное, добьется выдающихся успехов в этом деле.

12

Рыбаки вернулись в лагерь чуть позже полудня. Барретт увидел, что ялик Рудигера до краев полон добычи, а Ханн, выходя на берег с руками, полными трилобитов, выглядел загорелым и очень довольным собой.

Барретт пошел посмотреть на улов. Рудигер был в прекрасном настроении и говорил без умолку. Он поднял какого-то ярко-красного рака, возможно, прапращура всех сваренных омаров, если не считать, что у него не было передней клешни, а там, где должен быть хвост, торчал зловещий трезубец. Он был более полутора метров длиной и совершенно безобразный.

— Новые виды! — ликуя, прокричал Рудигер. — Ничего подобного нет ни в одном музее. Боже, как я хотел бы положить его в такое место, где его могли бы когда-нибудь найти. Может быть, на вершину какой-нибудь горы.

— Если бы его можно было найти, это давно бы сделали, — напомнил ему Барретт. — Какой-нибудь палеонтолог двадцатого столетия раскопал бы его и выставил на обозрение, и ты об этом бы знал, Мэл.

— Именно это меня и заинтересовало, — сказал Ханн. — Почему же никто там, наверху, не раскопал остатки лагеря «Хауксбилль»? Разве их не беспокоит, что какой-нибудь из прежних охотников за ископаемыми может найти их в кембрийских слоях и поднять шум на весь мир? Скажем, один из охотников за костями динозавров в девятнадцатом веке? Какой это было бы сенсацией, если бы в слое еще до динозавров нашлись хижины и человеческие кости?

Барретт покачал головой:

— Никто из палеонтологов с самого возникновения науки до закладки этого лагеря в 2005 году не раскопал его. Так это и вошло в анналы науки — этого не произошло, так что нет причин для беспокойства. А если лагерь откопают после 2005 года, то всем уже известно о его существовании в кембрии. Так что здесь нет никакого парадокса.

— Кроме того, — грустно произнес Рудигер, — через миллиард лет эта скалистая гряда окажется на дне Атлантического океана, а поверх нее — несколько километров осадочных пород. Нет никакой надежды, что нас найдут. Или на то, что когда-нибудь оттуда, сверху кто-нибудь увидит этого молодца, которого я сегодня поймал. Я сам не позволю, чтобы это произошло, рассеку для изучения его анатомии. Для них он потерян.

— Но вы сожалеете о том, что этот вид так и останется неизвестным для науки, — сказал Ханн. — Для науки двадцать первого века.

— Конечно же, сожалею. Но разве я в этом виноват? Наука все-таки знает о существовании этого вида. Я представляю науку. Я ведущий палеонтолог этой эпохи. Но я не могу опубликовать сообщение о своей находке в профессиональном журнале. — Он нахмурился и побрел прочь, не выпуская из рук огромного красного рака.

Ханн и Барретт переглянулись. Это был естественный взаимный ответ на ворчливую вспышку Рудигера. Но тут же улыбка сошла с лица Барретта.

«…термиты… один хороший толчок… лечение…»

— Что-нибудь не так? — спросил Ханн.

— Что?

— Вы как-то неожиданно поникли…

— Это дала о себе знать нога, — ответил Барретт. — Такое у меня нередко бывает, чтоб вы знали, Ханн. Вот так. Я могу помочь перенести этих зверей. Сегодня вечером у нас будет свежий суп из трилобитов.

Они начали подниматься по ступеням к лагерю. Неожиданно откуда-то сверху послышался дикий крик. Это кричал Квесада.

— Ловите его! Ловите его! Он мчится к вам!

Встревоженно задрав голову, Барретт увидел Брюса Вальдосто, который изо всех сил мчался вниз. Он был в чем мать родила, а за ним развивались лоскуты ткани, которыми он недавно был привязан к койке. Примерно в сотне метров выше него стоял Квесада, из носа которого текла кровь. Вид у него был поникший и ошеломленный.

Вальдосто, несущийся вниз, представлял собой жуткое зрелище. Он никогда не был проворным из-за своих ног, но теперь, после нескольких недель, проведенных под воздействием успокоительных средств, он вообще вряд ли мог стоять на них. У него была нарушена координация движений. Он делал рывки вперед, спотыкался и падал, катился на четвереньках, затем с трудом поднимался, и, сделав еще несколько шагов вперед, снова падал. Его волосатое туловище блестело от пота, дикие глаза ничего не видели перед собой, губы были сомкнуты. Он походил на какое-то животное, сорвавшееся с цепи и мчавшееся теперь куда глаза глядят, навстречу свободе и гибели сразу.

У Барретта и Ханна едва хватило времени, чтобы бросить трилобитов на камни, когда на них обрушился Вальдосто.

— Давайте сомкнем плечи и преградим ему дорогу, — предложил Ханн.

Барретт кивнул, но не смог поравняться с Ханном достаточно быстро, так что Ханн схватил его за руку и потянул к себе. Барретт уперся что было сил в костыль. Вальдосто ударил их, как камень пущенный из пращи.

— Валь! — вскричал Барретт и попытался его задержать. Но Вальдосто воткнулся прямо ему в живот. Барретт принял на себя всю инерцию массивного коротышки. Костыль впился глубоко под мышку, Барретта развернуло, он подвернул здоровую ногу, и все его тело пронзила острая боль. Чтобы не вывихнуть плечо, он отпустил костыль, который отлетел назад, и сам тоже стал падать, но успел подхватить костыль снова, прежде чем опрокинуться назад. Из-за этого между ним и Ханном возник промежуток, через который, словно пушечное ядро, прорвался Вальдосто. Он увернулся от хватки Ханна и помчался дальше вниз по ступенькам.

— Валь! Вернись! — орал во всю глотку Барретт. — Валь!

Но он больше ничего не мог сделать и беспомощно смотрел, как Вальдосто достиг воды, то и дело скользя по камням, и с разбегу бултыхнулся в нее. Его руки беспорядочно били по воде в каком-то безумном кроле. Некоторое время его голова показывалась на поверхности, потом на него обрушилась волна и, откатившись назад, увлекла его за собой. Когда Барретт увидел его снова, он был уже в пятидесяти метрах от берега.

К этому времени Ханн подбежал к ялику Рудигера, вытащенному на берег, и начал стаскивать его в море. Сделав несколько шагов по воде, он прыгнул в ялик, и стал отчаянно грести. Но уже наступил прилив, и волны швыряли утлую лодчонку, как тростинку. После каждого метра, который Ханну удавалось отвоевать у моря взмахами весел, приливная волна отшвыривала его назад, к берегу. А Вальдосто в это время удалялся все дальше, рассекая волны сильными руками, на короткое время поднимаясь над поверхностью, а затем исчезая, чтобы через несколько долгих секунд показаться снова.

Ошеломленный Барретт словно окаменел на том самом месте, на лестнице, где мимо него пролетел Вальдосто. Лицо его исказила боль. Затем к нему присоединился Квесада.

— Что произошло? — спросил Барретт.

— Я давал ему успокоительное, а он совершенно обезумел. Порвал веревки, которыми был привязан, и сбил меня с ног. После этого пустился бежать. К морю… И все время вопил, что намерен плыть домой.

— Доплывет, — печально произнес Барретт.

Они молча смотрели на борьбу со стихией. Ханн, выбиваясь из сил, яростно пытался догнать Вальдосто на лодке, которую было очень тяжело направлять одному гребцу сквозь волны прилива. Вальдосто, собрав всю оставшуюся у него энергию, прорвался через цепь подводных скал, пролегавшую на некотором удалении от берега, и теперь неуклонно плыл в открытое море. Однако впереди была еще одна скалистая гряда, и белая пена бурлила вокруг торчащих, как зубья, утесов. Во время высокого прилива здесь образовывались водовороты. Вальдосто неумолимо приближался к ним. Волны накрыли его, вздыбили высоко вверх, потом снова швырнули вниз. Вскоре он стал всего лишь точкой на горизонте.

Теперь, привлеченные криками, стали подходить другие. Один за другим они располагались вдоль берега или на нижних ступеньках. Альтман, Рудигер, Латимер, Шульц, здоровые и больные, шизофреники и стойкие к невзгодам — все они, старые и усталые, неподвижно стояли, пока Ханн стегал море своими веслами, а Вальдосто прорывался сквозь волны.

Ханн повернул назад. Выбившемуся из сил гребцу было невероятно тяжело пробиться сквозь полосу прибоя. Рудигер и еще несколько человек стряхнули охватившее их оцепенение, бросились в воду, поймали лодку и потащили ее на берег. Из нее, шатаясь, вышел Ханн с мертвенно-бледным от усталости лицом. Он упал на колени, и его вырвало. Оправившись, но все еще дрожа, он поднялся на ноги и подошел к Барретту.

— Я пытался, — сказал Ханн. — Лодку невозможно было заставить двигаться, но я пытался догнать его.

— Не расстраивайся, — нежно ответил ему Барретт. — Этого никто не смог бы сделать, волны слишком круты.

— Может быть, если бы я попытался поплыть за ним вместо…

— Нет, — произнес Квесада. — Вальдосто безумен и ужасно силен. Он затянул бы вас под воду, если бы раньше с вами не расправились волны.

— Где он? — спросил Барретт. — Кто-нибудь его видел?

— По ту сторону скал, — ответил Латимер. — Разве это не он?

— Он утонул, — проговорил Рудигер. — Вот уже минуты три или четыре не показывается. Это наилучший выход для него, для нас, для каждого.

Барретт отвернулся от моря. Никто его не упрекал. Всем была известна его дружба с Вальдосто: тридцать лет, совместная квартира, яростные споры по вечерам и бурные дни. Некоторые здесь помнят тот день, когда Вальдосто выпал на Наковальню, и Барретт, не видевший его более десяти лет, закричал от восторга. А теперь оборвалась одна из последних нитей, связывавших его с далеким прошлым. Но, напомнил себе Барретт, Вальдосто покинул их намного раньше, чем сегодня.

Стало темнеть. Барретт начал медленно подниматься вверх по обрыву к лагерю. Через полчаса его догнал Рудигер:

— Море подуспокоилось. Валя выбросило на берег.

— Где он?

— Несколько ребят несут его наверх, чтобы отслужить службу. После этого возьмем его в лодку и устроим погребение.

— Хорошо, — сказал Барретт.

В лагере «Хауксбилль» был только один вид погребения — похороны в открытом море. Копать могилы в скалистой породе было невозможно. Поэтому Вальдосто предадут воде дважды. Выброшенного волнами его снова вывезут в море и к телу привяжут груз, чтобы он покоился с миром. Обычно панихиду устраивали на берегу, но теперь, без лишних слов, уступая увечью Барретта, тело Вальдосто подняли наверх, чтобы не заставлять Барретта еще раз спускаться к морю. Казалось бессмысленным таскать туда-сюда безжизненное тело. «Было бы лучше, — подумал Барретт, — если бы Валя сразу унесло в открытое море».

Вскоре появились Ханн и еще несколько человек. Они несли тело, обернутое листом голубого пластика. Перед хижиной Барретта его положили на землю. Служить панихиду было одной из обязанностей, которые он сам взял на себя. Ему показалось, что только за последний год он произнес пятьдесят прощальных речей. Сейчас присутствовали около тридцати человек. Остальные либо были уже безразличны к смерти других, либо настолько от этого расстраивались, что не могли посещать похороны.

Церемония была простой. Барретт коротко рассказал о своей дружбе с Вальдосто, о днях, проведенных вместе с ним на переломе столетия, о революционной деятельности Вальдосто, подчеркнул некоторые его героические поступки. О большинстве из них Барретт узнал из вторых рук, потому что сам уже был узником лагеря «Хауксбилль» в те годы, когда Вальдосто покрыл себя славой. Между 2006 и 2015 годами Вальдосто фактически собственноручно, один, своими убийствами и взрывами настолько сократил число членов правительства, что на вакантные места подолгу не было охотников.

— Они знали, кто виновник этого, — сказал Барретт, — но не могли найти его. За ним гонялись много лет и в конце концов поймали. Началось следствие — вам всем известно, какого рода следствие — после чего его выслали к нам, в лагерь «Хауксбилль». И еще много лет Вальдосто был одним из лидеров здесь. Но он не смог смириться с участью заключенного. Он не смог адаптироваться в мире, где ему не с кем было бороться. И поэтому он надломился. Вы видели это, и, надо сказать, это было нелегко. А он страдал еще больше. Да успокоится он в мире.

Барретт сделал знак, носильщики подняли тело и двинулись на восток. Большинство присутствующих последовали за ними. Барретт остался. Он смотрел вслед похоронной процессии, пока она не скрылась из вида, выйдя на лестницу, спускающуюся к морю. Тогда он повернулся и прошел в хижину. Через некоторое время он уснул.

Незадолго до полуночи он проснулся от звука быстрых шагов снаружи. Когда он сел, в дверь ворвался Нед Альтман.

Барретт, моргая, уставился на него:

— В чем дело, Нед?

— Этот Ханн! — взорвался Альтман. — Он снова ошивается вокруг Молота! Только что мы видели, как он вошел в здание.

Барретт стряхнул дремоту, как стряхивают с себя воду вылезшие на сушу тюлени. Не обращая внимания на непрекращавшуюся боль в левой ноге, он поднялся и схватил одежду. Он сильно испугался, и чтобы этого не заметил Альтман, принял хладнокровное, невозмутимое, как маска, выражение лица. Если Ханн, болтаясь возле темпоральной аппаратуры, испортит Молот случайно или намеренно, они уже больше не получат необходимых запчастей оттуда, сверху. И это будет означать, что все их снабжение — если оно вообще будет

— станет приходить случайными партиями, которые могут материализоваться в прошлые годы и на значительном удалении от лагеря. Что же все-таки затеял Ханн с аппаратурой?

Пока Барретт натягивал штаны, Альтман рассказывал:

— Латимер не ложился спать, чтобы приглядывать за ним. Когда Ханн не вернулся в хижину, чтобы лечь в постель, у него появились подозрения и он поднял меня. Мы стали вместе искать Ханна. И нашли его — крутится возле Молота.

— Что же он там делает?

— Не знаю. Как только мы увидели, что он вошел в здание, я сразу же побежал за тобой. Именно это я и должен был сделать, не так ли?

— Так, — ответил Барретт. — Пошли.

Он проковылял к выходу и напряг все силы, чтобы как можно быстрее добраться до главного здания. Боль пронизывала всю левую половину тела, словно вместо крови по ней текла горячая кислота. Костыль безжалостно впивался под мышку всякий раз, когда он переносил на него весь свой вес. Покалеченная нога, свободно болтаясь, будто горела холодным огнем. Правая нога, которой пришлось нести большую часть нагрузки, скрипела и гнулась. Альтман, едва дыша, бежал рядом с ним. Лагерь казался завороженным в оранжево-лиловом свете луны. В это время в нем господствовала унылая тишина.

Проходя мимо хижины Квесады, Барретт подумал, не разбудить ли медика и не взять ли его с собой, но решил, что не стоит. Какие бы хлопоты ни собирался доставить им Ханн, Барретт чувствовал, что сумеет справиться сам. В старом, изъеденном термитами стропиле все-таки было еще достаточно силы.

Латимер поджидал их у входа в главный купол. Он был близок к состоянию паники и, казалось, стучал зубами от страха и потрясения. Барретт никогда еще не видел такого напуганного человека.

Он положил свою большую ладонь на худое плечо Латимера и хрипло спросил:

— Ну что, где он? Где Ханн?

— Он… исчез…

— О чем это ты? Как исчез?

Латимер застонал. Его угловатое лицо побелело. Губы дрожали, и он никак не мог проговорить что-либо членораздельно.

— Он взобрался на Наковальню… — наконец выпалил Латимер. — Появилось свечение, стало усиливаться… и тогда Ханн исчез!

Альтман хихикнул:

— Ну и придумал! Исчез! Раз — и прямо в машину! Так?

— Нет, — произнес Барретт. — Это невозможно. Машина предназначена только для приема. В ней нет передающей аппаратуры. Ты, должно быть, ошибся, Дон.

— Я видел, как он пропал!

— Он прячется где-то в здании, — упрямо стоял на своем Барретт. — Иначе быть не может. Закройте эту дверь! Обыщите здесь все, пока не найдете его!

— Он, наверное, все-таки исчез, Джим, — спокойно возразил Альтман. — Если Дон утверждает, что он исчез…

— Да, — сказал Латимер столь же спокойно. — Пойми, это правда. Он залез прямо на Наковальню, затем вся комната озарилась красным светом, и его не стало.

Барретт сжал кулаки и сдавил костяшками пальцев ноющие виски. Его череп словно прокололо раскаленным добела стержнем, и это вынудило его почти позабыть о жгучей боли в ноге. Он теперь ясно видел свою ошибку. Он положился, организуя слежку, на двух людей, которые явно и несомненно были сумасшедшими, да и сам он был, видимо, не в своем уме, делая это. О человеке можно судить по тому, как он подбирает себе помощников. Что ж, положился на Альтмана и Латимера, а теперь они снабжают его именно такого рода информацией, на какую только и можно рассчитывать от подобных шпионов.

— У тебя галлюцинация, Дон, — мягко проговорил Барретт, обращаясь к Латимеру. — А ты, Нед, ступай разбуди Квесаду и веди его прямо сюда. Ты, Дон, стань здесь у входа, и если покажется Ханн, я хочу, чтобы ты использовал всю мощь своих легких. Я же пойду поищу его в здании.

— Подожди. — Латимер схватил Барретта за руку. Он, казалось, пытался овладеть собой. — Джим, ты помнишь, когда я спросил тебя, считаешь ли ты меня сумасшедшим? Ты сказал, что не считаешь. Ты сказал, что доверяешь мне.

— Так что?

— Джим, попробуй доверять мне и дальше. Заверяю тебя, что галлюцинации у меня не было. Я видел собственными глазами, что Ханн исчез. Не могу этого объяснить, но я в достаточной мере в здравом уме, чтобы понимать то, что вижу.

Барретт пристально поглядел на него. Конечно же, верь словам сумасшедшего, когда он говорит тебе тихим спокойным голосом, что он здоров. Еще бы.

— Ладно, Дон, — сказал он как можно мягче. — Может быть, так оно и есть. Я хочу, чтобы ты оставался у дверей. Проверка не займет у меня много времени, я просто гляну, что к чему.

Он вошел в здание, намереваясь совершить полный обход купола, начиная с помещения, в котором установлен Молот. Все в этом помещении, казалось, было на своих местах и в полном порядке. Не было видно никакого свечения поля Хауксбилля, да и все остальное казалось нетронутым.

В приемном помещении не было ни закоулков, ни шкафов, ни ниш, где мог бы спрятаться человек. Когда Барретт тщательно осмотрел все, он вышел в коридор, заглянул в медпункт, в столовую, на кухню, в комнату для отдыха. Осмотрел все места, где можно было укрыться.

Ханна не было. Нигде.

Разумеется, в этих помещениях где-то все же можно спрятаться. Может быть, он сейчас сидит в холодильнике на груде замороженных трилобитов. Может быть, он где-то под аппаратурой в комнате отдыха. Может быть, в кладовой для медикаментов.

Но Барретт сомневался в том, что Ханн находился в здании вообще. Весьма вероятно, что он, поддавшись настроению, спустился к воде и с самого вечера даже близко не подходил к этому зданию. Вполне возможно, что весь этот эпизод — всего лишь плод взбудораженного воображения Латимера и больше ничего. Зная, что Барретт обеспокоен интересом Ханна к Молоту, Латимер и Альтман заставили себя вообразить, что видели, как он здесь бродит, и им удалось полностью убедить себя в этом.

Барретт завершил обход и вновь оказался у главного входа. Латимер все еще стоял там на страже. К нему присоединился заспанный Квесада, лицо которого было покрыто шрамами и синяками после столкновения с Вальдосто. Альтман, бледный и потрясенный стоял снаружи.

— Что здесь происходит? — спросил Квесада.

— Точно ничего не могу сказать, — ответил Барретт. — Дону и Неду взбрело в голову, что они видели, как Лью Ханн крутится возле темпорального оборудования. Я обошел все здание, но здесь его, скорее всего, нет, так что они, наверное, ошиблись. Я попросил бы, чтобы ты их обоих отвел в медпункт и сделал им уколы чего-нибудь успокаивающего, и тогда мы все попробуем пойти спать.

— Я повторяю тебе, — умоляюще произнес Латимер. — Я клянусь, что видел…

— Молчи! — Перебил его Альтман. — Слушайте! Слушайте! Что это за шум?

Барретт прислушался. Звук был чистый и громкий — шипение ионизации. Такой звук раздавался при включении поля Хауксбилля. Барретта прошибло холодным потом.

— Поле включено, — шепнул он. — Видимо, сейчас мы получим какое-то снаряжение.

— В такой час? — спросил Латимер.

— Откуда нам знать, который час там, наверху? Все оставайтесь здесь. Я пойду проверю Молот.

— Может, мне пойти с тобой? — осторожно предложил Квесада.

— Оставайся здесь! — громыхнул Барретт. Остановился, смутившись от собственной вспышки гнева. Нервы. Все нервы. Затем произнес более спокойным тоном: — Чтобы проверить, нужен только один из нас. Вы подождите. Я сейчас вернусь.

Не желая прислушиваться к дальнейшим разногласиям, Барретт повернулся и, хромая, пошел по коридору к помещению, где стоял Молот. Отворил дверь плечом и заглянул внутрь. Свет включать было не надо: интенсивное красное свечение поля Хауксбилля освещало все помещение.

Он остановился на пороге. Едва дыша, он не сводил глаз с Молота, следя за игрой световых бликов на его валах, силовых стержнях и разрядниках. Свечение поля постепенно меняло оттенок, переходя от бледно-розового к густо-карминовому, а затем стало распространяться все дальше и дальше, пока не охватило всю Наковальню. Прошло мгновение, показавшееся Барретту бесконечным. Затем прозвучал чудовищный хлопок, и из ниоткуда выпал Лью Ханн, да так и остался лежать на широкой платформе Наковальни, оправляясь после темпорального шока.

13

Барретта арестовали в один из погожих октябрьских дней 2006 года, когда листья пожелтели и стали хрупкими, воздух был чист и прозрачен, безоблачное небо, казалось, отражало всю красоту осени. В тот день он находился в Бостоне, так же как и десять лет назад, когда арестовали Джанет в его Нью-Йоркской квартире. Он шел по одной из центральных улиц на деловое свидание, когда двое молодых людей с встревоженными взглядами, в серых повседневных костюмах поравнялись с ним, метра три шли рядом, затем тесно зажали его между собой.

— Джеймс Эдвард Барретт? — спросил тот, что был слева.

— Верно. — Притворяться было не к чему.

— Извольте пройти с нами, — сказал тот же человек.

— И, пожалуйста, не сопротивляйтесь, — дополнил его напарник. — Так будет лучше для всех нас. Особенно для вас.

— Со мной у вас не будет никаких хлопот.

Их автомобиль стоял за углом. Не отпуская ни на миг, его провели к машине и усадили в нее. Когда закрыли двери, то не просто защелкнули замок, но еще включили дистанционную блокировку.

— Можно позвонить по телефону? — спросил Барретт.

— Извините, нельзя.

Агент, что сидел слева от него, достал демагнетизатор и быстро сделал неэффективным любое записывающее на магнитную ленту устройство, которое могло оказаться у Барретта. Агент, что сидел справа, проверил наличие у него аппаратуры связи, нашел телефон, вмонтированный за ухом, и ловко его снял. Они замкнули вокруг Барретта микроволновое сдерживающее поле, которое оставляло ему достаточную свободу движений, чтобы зевнуть или почесаться, но недостаточную, чтобы дотянуться до любого из сидевших рядом с ним. После этого машина отъехала от тротуара.

— Вот так, — вздохнув, произнес Барретт. — Я так долго ожидал этого, что мне начало казаться, что это никогда не случится.

— Рано или поздно, но случается всегда, — сказал агент, сидевший слева.

— Со всеми из вас, — добавил сидевший справа. — Только каждому свое время.

Время. Да. В восемьдесят пятом — восемьдесят седьмом годах, в первые годы движения сопротивления, юный Джим Барретт жил в постоянном ожидании ареста. Ареста или даже хуже — лазерный луч мог мелькнуть из ниоткуда и пронзить его череп. В те годы он видел, что новое правительство вездесуще и агрессивно, и понимал, что постоянно подвергает себя опасности. Но арестов было не так уж много, и со временем Барретт впал в противоположную крайность, надеясь в душе, что тайная полиция его не тронет. Он даже убедил себя в том, что они решили не досаждать ему, что его щадят преднамеренно, сохраняют как символ терпимости режима к инакомыслящим. Когда канцлера Арнольда сменил канцлер Дантелл, Барретт утратил часть своей наивной уверенности в сопутствующей ему удаче. Но и тогда еще он не сразу понял, что его могут арестовать, пока не забрали Джанет. Никто не верит в то, что в него может ударить молния, пока она не попадет в кого-нибудь рядом. А вот после этого человек ждет, что снова разверзнутся небеса, всякий раз, когда на горизонте появится туча.

Аресты сыпались один за другим на протяжении всей середины девяностых годов, но его так ни разу и не вызвали на допрос в полицию. Со временем он стал снова понемногу верить, что обладает иммунитетом. Проживя под угрозой ареста больше двадцати лет, Барретт просто отодвинул такую возможность в самый дальний угол своего сознания и забыл о ней. И вот теперь наконец-то пришли и за ним.

Он попытался определить свою реакцию в глубине души, и был поражен, что единственное, что он испытывает, — это облегчение. Долгие годы неопределенности закончились, оборвалось та лямка, которую он тянул, и теперь он сможет отдохнуть.

Ему было тридцать восемь лет. Он был Верховным Руководителем Восточного подразделения Фронта Национального Освобождения. С юношеских лет он трудился над тем, чтобы приблизить свержение правительства, и труд этот состоял из миллионов крохотных шагов, с помощью которых, тем не менее, удалось пройти весь необходимый путь. Из всех присутствовавших на его первом подпольном собрании тогда, в 1984 году, остался только он один. Джек Бернстейн, его первый наставник в революционных делах, давно и всецело переметнулся на сторону противника. Хауксбилль умер несколько лет назад в возрасте сорока трех лет от ожирения и воспаления щитовидки. Его труд по созданию машины времени, как говорили, увенчался успехом. Он-таки соорудил работающую машину времени и передал ее правительству.

Ходили слухи, что правительство проводит какие-то эксперименты с машиной времени, используя в качестве подопытного материала политзаключенных. Барретт прослышал, что старик Плэйель был среди подопытных. Его арестовали в марте 2003 года, и после этого никто не знал, что с ним случилось. Арест Плэйеля сделал Барретта не только фактическим, но и номинальным руководителем подполья всего восточного побережья. Однако он не ожидал, что его тоже заберут так быстро.

Вот так все они поуходили, эти революционеры восемьдесят четвертого года: одни — в могилу или в неизвестность, другие — к противнику. Остался он один, и теперь его тоже либо убьют, либо предадут небытию. Странно, но у него почти не было жалости к себе. Он готов был позволить другим выполнить отчаянно скучную задачу подготовки Революции.

Революция так никогда и не наступит, с горечью подумал он. Революция, которая потерпела поражение еще до того, как началась. Из 1987 года, сквозь время выплыли слова Джека Бернстейна: «Мы потерпим поражение, если упустим подрастающее поколение. Их приберут к рукам синдикалисты и воспитают так, что они будут считать синдикализм единственно верным, справедливым и прекрасным общественным строем. И чем дольше это продолжается, тем дольше это будет продолжаться. Это самоподдерживающийся процесс. На всякого, кто захочет возвращения старой конституции или исправления новой, будут смотреть как на опасного огнедышащего радикала, а синдикалисты — это чудные, консервативные парни, которые всегда у нас были и которых всегда мы желали видеть у власти. А с этим все заканчивается, и иначе быть не может».

Да, Джек оказался прав. Фронт увлек за собой некоторую часть молодежи, но этого оказалось недостаточно. Несмотря на еще более изощренную пропагандистскую кампанию, несмотря на искусное переплетение революционной агитации с массовыми развлечениями, несмотря на финансовую поддержку сотен тысяч американцев и творческую поддержку многих самых выдающихся умов нации, Фронт так ничего и не достиг. Участники подполья не смогли сдвинуть с места эту огромную пассивную массу обывателей, которых устраивало правительство независимо от того, каким оно было, и которые боялись раскачивать лодку сильнее, опасаясь, что эта лодка перевернется.

«Зачем им меня арестовывать? — отметил про себя Барретт. — Я уже наработался. У меня больше нет ничего, что я мог бы предложить Фронту. Внутренне я уже смирился с поражением, и если буду продолжать работать в подполье, то отравлю молодежь своим пессимизмом».

Это было правдой. Он перестал быть революционным агитатором много лет назад. Теперь он стал всего лишь бюрократом революции, перетасовщиком бумаг, представителем укоренившихся взглядов. Если бы на самом деле вспыхнула революция, неизвестно, принесла бы она ему радость или повергла в ужас. Он повзрослел, привыкнув жить на грани революции. Ему было так удобно. Его способность изменяться давно исчезла.

— Что-то вы очень тихий, — сказал агент слева.

— А что, я должен кричать и плакать?

— Мы считали, что вы доставите нам больше хлопот, — ответил агент справа. — Один из высших вождей…

— Вы плохо меня знаете, — усмехнулся Барретт. — Я прошел ту стадию, когда мне было не безразлично, как вы со мной поступаете.

— В самом деле? Это плохо вяжется с вашим образом, который у нас сложился. Преданный революционер с незапамятных времен. Вы опасный радикал, Барретт. Мы давно следим за вами.

— Почему же вы тогда так долго мешкали с моим арестом?

— Мы не хватаем людей просто так. У нас есть долговременная программа арестов. Все спланировано так, чтобы было неожиданным. Одного лидера мы берем в этом году, другого — в следующем, третьего — через пять лет…

— Ну что ж, вы можете позволить себе ждать, потому что мы не представляем собой какой-либо настоящей угрозы. Мы всего лишь кучка мошенников.

— Похоже, вы говорите вполне серьезно, — заметил агент слева.

Барретт рассмеялся.

— Вы странный человек, — удивился агент справа. — С таким, как вы, нам еще не приходилось иметь дело. Вы даже не похожи на агитатора, скорее на адвоката какого-нибудь, вполне респектабельного.

— А вы уверены, что взяли того человека, которого вам приказали взять? — спросил Барретт.

Агенты переглянулись. Тот, что сидел справа, остановил машину и выключил сдерживающее поле, внутри которого находился Барретт, как в клетке. Он схватил правую руку Барретта и подтащил ее к информационной плате на приборном щитке, затем включил связь с компьютером. Центральному компьютеру понадобилось несколько секунд, чтобы сличить отпечатки пальцев Барретта с теми, что хранились в центральном архиве.

— Вы — Барретт. Бросьте валять дурака, — облегченно вздохнул агент.

— А я и не отрицал этого, разве не так? Я просто поинтересовался, насколько вы в этом уверены.

— Ну, что ж, теперь мы убедились на сто процентов.

— Вот и прекрасно.

— Странный вы тип, Барретт.

Они отвезли его в аэропорт. Там их дожидался небольшой правительственный самолет. Полет длился два часа. Этого было достаточно, чтобы пересечь почти весь континент, но Барретт не был уверен, что они пролетели столь дальнее расстояние. Они могли все это время кружить над Бостоном. Он знал, что правительство проделывало подобные трюки. Когда самолет совершил посадку, уже темнело. Ему удалось только мельком увидеть огни аэропорта, так как к самолету причалил закрытый трап и Барретта пропихнули внутрь гармошки. Где он находился на самом деле, Барретт не имел ни малейшего представления.

Но ему не нужно было знать конечный пункт. Он закончил свое путешествие в одном из правительственных лагерей для предварительного следствия. Гладкая черная металлическая дверь закрылась за ним. Внутри все было приглаженным, ярко освещенным, антисептическим. Это вполне мог быть госпиталь. Коридоры расходились во многих направлениях, рассеянное освещение придавало всему приятный зеленовато-желтый оттенок.

Его покормили, затем дали форму без единого шва, сшитую из какой-то неразрушаемой на вид ткани, и поместили в камеру.

Барретт был приятно удивлен, что его не посадили в тюремный блок с максимально строгими мерами предосторожности. Его камера представляла собой довольно уютное помещение размером три на четыре метра с койкой, туалетом, ультразвуковой душевой и видеокамерой за почти невидимым бордюром на потолке. В двери камеры была решетка, через которую он мог переговариваться с заключенными в камерах напротив. Их имен он не знал. Некоторые из них представляли подпольные группы, о которых он никогда не слышал, хотя и считал, что знает обо всех таких группах. По крайней мере, несколько его соседей были правительственными шпионами, но Барретт ничего не имел против этого, поскольку это не было для него неожиданностью.

— Как часто приходят следователи? — спросил Барретт.

— Они сюда не ходят, — ответил коренастый бородач из камеры напротив по фамилии Фалькс. — Я здесь уже месяц, а меня еще не допрашивали.

— Здесь допросы не проводятся, — пояснил сосед Фалькса. — Отсюда уводят и допрашивают в каком-нибудь другом месте. Затем снова сюда возвращают. Они не спешат. Я здесь вот уже полтора месяца.

Прошла неделя. На Барретта никто из начальства не обращал внимания. Его регулярно кормили, давали кое-что почитать и каждый третий день выводили на прогулку в тюремный двор. Не было никаких признаков, что его намерены допрашивать, отдать под суд или вообще предъявить какое-либо обвинение. В соответствии с законом о превентивном задержании его можно было держать до бесконечности, не привлекая к суду, если имелось предположение, что он представляет собой угрозу для безопасности государства.

Некоторых заключенных уводили, и они больше не возвращались. Каждый день прибывали новые заключенные.

Очень много говорили об осуществлении программы путешествия во времени.

— Сейчас ведутся эксперименты, — поведал один худой новичок по фамилии Андерсон. — Существующая аппаратура позволяет засылать назад во времени на несколько лет кроликов и обезьян. Как только ее усовершенствуют, появится возможность засылать в прошлое заключенных. Они закинут нас на миллионы лет назад на съедение динозаврам.

Барретту это казалось маловероятным, даже несмотря на то, что подобную перспективу он обсуждал с самим изобретателем шесть лет назад. Что ж, Хауксбилль теперь мертв, а его работа стала собственностью тех, кто ее оплачивал, и один Бог может помочь всем им, если окажется, что все эти дикие предположения — правда. На миллионы лет в прошлое? Правительство лицемерно объявило об отмене смертных приговоров, но, возможно, оно могло запихнуть человека в машину Хауксбилля, переправить его Бог знает куда в пространстве и времени и считать, что поступило гуманно.

По подсчетам Барретта, он провел в заключении четыре недели, когда его вывели из камеры и перевели в следственное отделение. Никакие двадцать восемь дней его жизни не тянулись еще столь медленно, и он нисколько не удивился бы если бы узнал, что провел в своей камере четыре года до того, как за ним пришли.

Небольшая электрическая тележка провезла его по бесконечным лабиринтам тюрьмы, и доставила в ярко освещенный кабинет. После того как он подробно изложил свою биографию и со всеми формальностями было покончено, двое служителей препроводили его в небольшую, просто обставленную комнату, в которой находились письменный стол, кресло и кушетка.

— Ложитесь, — сказал один из служителей.

Сдерживающее поле с Барретта сняли, он лег и стал изучать потолок. Тот был серым и совершенно гладким, словно вся комната была надута, как цельный пузырь. Ему позволили изучать безукоризненную поверхность в течение нескольких часов. Затем, стоило ему почувствовать, что он проголодался, секция стены скользнула в сторону и пропустила в комнату Джека Бернстейна.

— Я знал, что это будешь ты, Джек, — спокойно проговорил Барретт.

— Называйте меня, пожалуйста, Джекоб.

— Ты никогда никому не позволял называть себя Джекобом, когда мы были мальчиками, — сказал Барретт. — Ты настаивал на том, что тебя зовут Джек. Так даже указано в твоем свидетельстве о рождении. Помнишь, как ватага наших одноклассников донимала тебя и гоняла по всему школьному двору с воплями «Джекоб, Джекоб, Джекоб»? Мне пришлось тогда спасать тебя. Когда это было, Джек, лет двадцать пять назад? Две трети нашей жизни тому назад, а, Джек?

— Джекоб.

— Ты не возражаешь, если я и дальше буду называть тебя Джеком? Я не могу отказаться от этой привычки.

— С вашей стороны было бы разумнее называть меня Джекоб, — сказал Бернстейн. — Ваше будущее всецело находится в моей власти.

— У меня нет будущего. Я обречен на пожизненное заключение.

— Это совсем не обязательно.

— Не дразни меня, Джек. В твоей власти только решить, может быть, подвергнуть меня пыткам или заставить подохнуть со скуки. И, честно говоря, мне все равно. Так что ты не имеешь надо мной никакой власти, Джек. Что бы ты ни сделал, для меня это не имеет ни малейшего значения.

— Тем не менее, — произнес Бернстейн, — сотрудничество со мной может принести вам определенную пользу, как в малом, так и в большом. Независимо от того, насколько безнадежным вы считаете свое нынешнее положение, вы все еще живы и могли бы, по всей вероятности, предположить, что мы не намереваемся причинить вам вред. Но все зависит от вашего отношения. Мне доставляет огромное удовольствие, когда меня называют Джекоб, и, как мне кажется, вам совсем не трудно привыкнуть к этому.

— Раз уж ты так горишь желанием изменить имя, Джек, — добродушно проговорил Барретт, — то почему бы тебе не выбрать «Иуда»?

Бернстейн ответил не сразу. Он пересек комнату и, став рядом с кушеткой, на которой лежал Барретт, поглядел на него сверху вниз каким-то отрешенным, равнодушным взглядом. Лицо его, отметил про себя Барретт, выглядит наиболее спокойным и смягченным за все время, что он мог припомнить. Но Джек еще сильнее исхудал. Весу в нем не более сорока пяти килограммов. И глаза у него так блестят… так блестят…

— Вы всегда были таким же большим болваном, Джим? — спросил Бернстейн.

— Да. Мне не хватало ума быть радикалом, когда ты уже примкнул к подполью. А потом мне не хватило ума переметнуться в другую сторону, когда это подсказывал здравый смысл.

— А теперь у вас не хватает ума поладить со своим следователем.

— Предательство не по мне, Джек. Джекоб.

— Даже чтобы спасти себя?

— А если я равнодушен к своей судьбе?

— Вы ведь нужны революции, не так ли? — спросил Бернстейн. — Вы просто обязаны выбраться из наших застенков и продолжить святое дело — свержение правительства.

— Серьезно?

— Я полагаю, что это именно так.

— Нет, Джек. Я устал быть революционером. Я думаю только о том, что было бы неплохо лежать здесь, отдыхая, следующие сорок-пятьдесят лет. Если уж говорить о тюрьме, то она вполне комфортабельная.

— Я могу добиться вашего освобождения, — произнес Бернстейн. — Но только если вы согласитесь сотрудничать, Барретт.

— Ладно, Джекоб. Скажите только, что вы хотите узнать, и я подумаю, смогу ли ответить на нужные вам вопросы.

— Сейчас у меня нет вопросов.

— Совершенно?

— Совершенно.

— Хорошенький способ допрашивать, не так ли?

— Вы все еще сопротивляетесь, Джим? Я приду в другой раз и мы с вами побеседуем.

Бернстейн вышел. Барретта никто не беспокоил пару часов, пока он не начал буквально помирать от скуки, но тут ему принесли еду. Он ожидал, что Бернстейн вернется после обеда. На самом же деле прошло немало времени, прежде чем Барретт снова встретился со следователем.

В тот вечер его поместили в особую ванну.

Теоретически, а эти рассуждения были весьма логичными, если человека полностью лишить каких-либо ощущений, то он непременно деградирует, и поэтому его возможность сопротивляться резко уменьшается. С закрытыми ушами и глазами, в ванне с теплым питательным раствором, куда вода и воздух подаются по пластиковым трубам, человек лежит, ничего не делая, почти в положении невесомости, будто в материнской утробе. И тогда его дух постепенно ослабевает и личность деградирует. Барретта поместили в такую ванну. Он ничего не слышал, ничего не видел, совершенно не мог уснуть.

Барретт пытался сопротивляться. Лежа в ванной, он диктовал себе свою биографию. Это был документ величиной в несколько томов. Он изобретал изощреннейшие математические игры. Наизусть перечислял названия штатов прежних Соединенных Штатов Америки и пытался припомнить названия городов, которые были их столицами. Он заново проигрывал ключевые сцены своей жизни, причудливо изменяя сценарий.

Затем стало трудно даже думать, и Барретт просто дрейфовал по течению забвения. Он поверил в то, что умер и теперь находится в загробной жизни. Потом его разум снова охватила лихорадочная деятельность, и он стал с нетерпением ждать, когда его начнут допрашивать. Это желание постепенно вытеснило все остальное, оно стало всеохватывающим и отчаянным, а потом он вообще перестал ждать.

Ему казалось, что прошло не менее тысячи лет, прежде чем его вынули из этой ванны.

— Как вы себя чувствуете? — спросил охранник. Голос его показался пронзительным криком. Барретт заткнул уши ладонями и упал на пол. Его поставили на ноги.

— Со временем вы привыкнете к звуку голосов, — сказал охранник.

— Замолчите, — прошептал Барретт. — Ничего не говорите!

Он не мог выносить даже звука собственного голоса. Сердце колотилось в ушах, словно безжалостный поршень гигантской машины. Дыхание стало громоподобными порывами урагана, вырывающего с корнем деревья в лесной чаще. Глазам было невыносимо больно от потока зрительных ощущений. Он трясся, непроизвольно стуча зубами.

Джекоб пришел к нему через час.

— Неплохо отдохнули? — поинтересовался он. — Теперь вы расслаблены, переполнены счастьем и готовностью сотрудничать.

— Сколько времени я находился там?

— Я не могу сказать это.

— Неделю? Месяц? Годы? Какое сегодня число?

— Это не имеет никакого значения, Джим.

— Замолчи. У меня от твоего голоса болят уши.

Бернстейн улыбнулся.

— Привыкнете. Я надеюсь, вы освежили свою память, отдыхая в ванне, Джим. А теперь ответьте мне на несколько вопросов. Фамилии участников вашей группы для начала. Не надо всех — только тех, кто занимал ответственные посты.

— Ты знаешь все эти фамилии, — прошептал Барретт.

— Я хочу услышать их от вас.

— Для чего?

— Наверное, мы поторопились вынуть вас из ванны.

— Ну, так положи меня назад, — сказал Барретт.

— Не упрямьтесь. Назовите мне несколько фамилий.

— У меня колет в ушах, когда я говорю.

Бернстейн скрестил руки на груди:

— Я жду фамилии. Вот здесь у меня описание вашей контрреволюционной деятельности.

— Контрреволюционной?

— Да. Направленное против зачинателей революции 1984 года.

— Я уже давно не слышал, чтобы нас считали контрреволюционерами, Джек.

— Джекоб.

— Джекоб.

— Спасибо, я прочту описание. Вы можете внести свои поправки, если обнаружите кое-какие неточности в мелочах. После этого, пожалуйста, подпишите это заявление.

Он открыл папку и стал читать сухой и подробный отчет о подпольной карьере Барретта, в основном точный, описывающий каждый его шаг с того самого первого собрания в 1984 году и до дня ареста. Закончив читать, он произнес:

— Какие-нибудь исправления или добавления?

— Нет.

— Тогда подпишите.

— У меня сейчас еще плохая координация движений. Я не в состоянии держать ручку. Похоже, я слишком долго пробыл в ванне.

— Тогда продиктуйте устное подтверждение приведенных в заявлении фактов. Мы снимем образец вашего голоса, и он будет вполне приемлемым доказательством.

— Нет.

— Вы отрицаете, что здесь подробно и точно изложена ваша карьера?

— Я прибегаю к пятой поправке Конституции.

— Сейчас такого понятия, как пятая поправка, не существует, — объяснил Бернстейн. — Вы признаетесь в том, что принимали сознательное участие в подготовке свержения нынешнего законного правительства нашей страны?

— Разве тебе не колет уши, когда ты слышишь, как твой рот произносит такие слова, Джек?

— Предупреждаю, вам лучше не допускать личных выпадов, чтобы вывести меня из равновесия, — тихо произнес Бернстейн. — Вам, скорее всего, не понять те побуждения, которые обусловили мой переход на сторону правительства, и я не намерен обсуждать их с вами. Здесь допрашиваю я, а не вы.

— Надеюсь, скоро придет твоя очередь.

— Очень в этом сомневаюсь.

— Когда нам было по шестнадцать лет, — сказал Барретт, — ты говорил о правительстве, как о волчьей стае, пожирающей мир. Ты предупреждал меня, что если во мне не пробудится сознательность, то я стану еще одним рабом в мире, полном рабов. А я сказал, что лучше быть живым рабом, чем мертвым бунтовщиком, помнишь? Ты меня разделал под орех за такие слова. Но теперь ты в этой волчьей стае. Ты живой раб, а я скоро стану мертвым бунтовщиком.

— Наше правительство отменило смертную казнь, — сказал Бернстейн, — а я не считаю себя ни волком, ни рабом. А вы своими словами просто демонстрируете свои заблуждения, пытаясь защитить воззрения шестнадцатилетнего юнца от мнения взрослого мужчины.

— Чего же ты от меня хочешь, Джек?

— Во-первых, согласия с тем описанием вашей деятельности, которое я только что прочел, и, во-вторых, вашей помощи, чтобы мы могли получить информацию о руководстве Фронта Национального Освобождения.

— Ты забыл еще одно. Ты также хочешь, чтобы я называл тебя Джекобом, Джек.

Лицо Бернстейна осталось серьезным.

— Если вы будете сотрудничать, я могу обещать вам удовлетворительное завершение расследования.

— А если нет?

— Мы не мстительны, но мы принимаем меры по защите безопасности граждан, устраняя из их окружения тех, кто угрожает национальной стабильности.

— Но так как вы не убиваете людей, — сказал Барретт, — то ваши тюрьмы должны быть жутко переполнены, если только слухи об изгнании в прошлое не правдивы.

Казалось, впервые броня самообладания была пробита.

— Верно? Значит, Хауксбилль на самом деле построил машину, которая дает вам возможность вышвыривать узников назад во времени? Вы вскармливаете нас динозаврам?

— Возможность ответить на мои вопросы я предоставлю вам в другой раз,

— проговорил Бернстейн, будто обожженный крапивой. — Вы мне скажете…

— Ты знаешь, Джек, забавная штука произошла со мной в лагере предварительного заключения. Когда полиция взяла меня тогда, в Бостоне, то скажу честно, я уже не возражал. Я потерял интерес к революции. Я колебался в тот день точно так же, как тогда, когда мне было шестнадцать и ты вовлек меня во все эти дела. Случилось так, что я потерял веру в возможность революционного преобразования нашего общества. Я разуверился в том, что мы когда-либо сможем свергнуть правительство, и понял, что просто плыл по течению, становясь все старше и старше и тратя свою жизнь на воплощение тщетной большевистской мечты, сохраняя при этом бодрое выражение лица, чтобы не отпугнуть от движения молодежь. Именно тогда я почувствовал, что прожил жизнь зря. Поэтому мне стало все равно, арестуют меня или нет.

Могу поспорить, что если бы ты пришел ко мне и устроил допрос в мой первый день пребывания в тюрьме, я рассказал бы тебе все, что ты пытаешься узнать, потому что мне просто до чертиков наскучило сопротивляться. Но теперь я нахожусь под следствием то ли шесть месяцев, то ли год, точно не могу сказать, и это весьма интересно подействовало на меня. Я снова стал упрямым. Я попал сюда безвольным и сломленным, но с каждым днем пребывания здесь укреплялся мой дух, и теперь я стал более стойким, чем когда-либо. Разве это не интересно, Джек? Мне кажется, это не делает тебе чести как следователю по делам особо опасных преступников, и я сожалею об этом.

— Вы напрашиваетесь на то, чтобы к вам применили пытки, Джим.

— Я ни на что не напрашиваюсь, я просто рассказываю.

Барретта вернули в ванну. Как и в прошлый раз, он не имел ни малейшего представления о том, сколько времени он в ней провел, но ему казалось, что на этот раз пребывание в ванне было более длительным, и он чувствовал себя более слабым, когда его оттуда извлекли. Его невозможно было даже допрашивать после этого в течение трех часов, так как он не переносил любой звук.

Несмотря на все старания, Бернстейн вынужден был отступить и ждать, пока не повысится болевой порог. После этого Барретта подвергли физическим пыткам, но он их выдержал.

Бернстейн попытался обращаться с ним подружелюбнее. Предложил сигареты, отключил сдерживающее поле, стал вспоминать дни их молодости. Они спорили по различным идеологическим вопросам. Вместе смеялись, шутили.

— Теперь ты поможешь, Джим? Только ответь на несколько вопросов.

— Тебе не нужна информация, которую я могу дать. Все это есть в моем деле. Тебе нужна символическая капитуляция. Ну что ж, я буду держаться до конца. Тебе не останется ничего другого, как отступить и передать дело в суд.

— Суд может состояться только после того, как ты подпишешь заявление,

— сказал Бернстейн.

— В таком случае тебе придется продолжить следствие.

Но в конце концов его одолела скука. Он устал от бесконечных погружений в ванну, от яркого света, от электронного зондирования, от подкожных вливаний, от внезапных вопросов, ему надоело видеть осунувшееся лицо Бернстейна, а передача дела в суд казалась единственным выходом из создавшегося тупика. И Барретт подписал признание, которое подсунул ему Бернстейн. Он представил список руководителей Фронта Национального Освобождения. Фамилии были вымышленными, и Бернстейн знал это, но был удовлетворен. Именно видимости капитуляции он и добивался.

— Суд состоится на следующей неделе, — объявил Бернстейн.

— Поздравляю, — сказал Барретт. — Ты мастерски поработал, чтобы сломить мой дух. Я потерпел полное поражения. Моя воля сломлена. Я сдался во всех отношениях. Ты преуспел в своей профессии, Джек.

Взгляд, которым удостоил его Джекоб Бернстейн, был сплошной серной кислотой.

В объявленное время начался суд. Не было ни присяжных, ни судебных поверенных. Перед пультом компьютера восседал правительственный чиновник. Признание Барретта ввели в логические цепи машины. Устное заявление Барретт сделал прямо перед микрофоном, встроенным в пульт. В ходе судебной процедуры надо было обозначить дату поступления новых сведений по делу, и благодаря этому Барретт узнал, что было лето 2008 года. Он провел в предварительном заключении двадцать месяцев.

— Вердикт: виновен по всем пунктам обвинения. Джеймс Барретт, мы приговариваем вас к пожизненному заключению с отбыванием наказания в лагере «Хауксбилль».

— Где, где?

Ответа не последовало. Его увели.

Лагерь «Хауксбилль»? Что это такое? Похоже, что-то связанное с машиной времени.

Очень скоро Барретт получил ответ на свои вопросы.

Его привели в просторное помещение, наполненное невероятными машинами. В самом центре была расположена светящаяся металлическая платформа диаметром в шесть метров. Над ней, спускаясь с высокого потолка, висело скопление различной аппаратуры весом во много тонн, переплетение колоссальных поршней и силовых сердечников, похожих на готовое напасть доисторическое чудовище… или, может быть, на гигантский молот.

В помещении было полным-полно техников с сосредоточенными лицами, которые возились возле многочисленных пультов и информационных дисплеев. С Барреттом никто не разговаривал. Его запихнули на огромную, похожую на наковальню, платформу, расположенную под чудовищным молотом. Все вокруг него бурлило кипучей деятельностью. Не слишком ли много шума из-за одного сломленного политического заключенного, подумал он. Они что, именно сейчас собираются выслать его в лагерь «Хауксбилль»?

Помещение озарилось розоватым светом. Однако еще долгое время ничего не происходило. Барретт стоял терпеливо, чувствуя себя несколько глупо. Затем прозвучал голос откуда-то снизу:

— Как калибровка?

— Прекрасно. Мы зашвырнем его ровно на миллиард лет назад.

— Погодите секунду! — завопил Барретт. — На миллиард лет…

На него никто не обращал никакого внимания. Он не мог пошевелиться. Послышалось пронзительное завывание, ноздри его уловили какой-то незнакомый запах, а затем он почувствовал боль. Такой острой, такой разрушающей боли он не испытывал всю свою жизнь. Казалось, на него обрушился молот и расплющил его. У него потемнело в глазах. Он был нигде. Он…

…падал…

…падал…

…приземлился…

…приподнялся оглушенный, весь в поту, ничего не понимающий.

Он был уже в другом помещении, но с таким же оборудованием, и вокруг были не суровые лица техников-исполнителей. Он узнал эти лица. Члены Фронта Национального Освобождения… люди, которых он не видел столько лет, люди, которые были арестованы и чье местонахождение было неизвестно.

Встречал его и Норман Плэйель со слезами на глазах.

— Джим… Джим Барретт… в конце концов и тебя тоже сослали сюда, Джим! Не спеши подниматься. У тебя темпоральный шок, но он скоро пройдет.

— Это лагерь «Хауксбилль»? — хрипло спросил Барретт.

— Это лагерь «Хауксбилль». Какой есть.

— Где он?

— Не где, Джим, а когда. Мы на миллиард лет в прошлом.

— Нет, нет. — Он стал трясти головой. Значит, все же машина Хауксбилля действует и слухи оказались правдой. Вот куда высылают самых закоренелых. — Джанет тоже здесь? — спросил он.

— Нет, — ответил Плэйель. — Здесь только мужчины. Двадцать-тридцать узников, как-то умудрившихся выжить.

Барретт едва верил в это. Но они помогли ему спуститься с Наковальни и повели показывать мир, в котором ему предстояло жить. Он смотрел на голые скалы вокруг, круто обрывающиеся к серому морю, на голый берег, и сознание того, что все это правда, обрушилось на него с еще более мучительной болью, чем Молот несколько минут назад.

14

В темноте Ханн сначала не заметил Барретта. Он медленно поднялся, вздрагивая от ошеломляющих воздействий путешествия сквозь время, а через несколько секунд сел на край Наковальни, свесил с нее ноги и стал ими раскачивать, чтобы улучшить кровообращение. Затем сделал несколько глубоких вздохов и соскочил на пол. Свечение поля прекратилось в ту самую минуту, когда он появился на Наковальне, и теперь он осторожно брел в темноте к выходу, стараясь ни на что не наткнуться.

Барретт внезапно зажег свет и спросил:

— Чем это вы здесь занимались, Ханн?

Молодой человек отпрянул, словно его ударили в живот. Он стал ловить ртом воздух, отпрыгнул назад на несколько шагов и вскинул руки вверх, принимая защитную стойку.

— Ответьте мне, — сказал Барретт.

Ханн, казалось, пришел в себя после первоначального испуга. Он бросил короткий взгляд мимо массивной фигуры Барретта в сторону выхода и произнес:

— Пропустите меня, пожалуйста, я этого сейчас объяснить не могу.

— Для вас лучше, если вы все объясните незамедлительно.

— Всем будет лучше, если я воздержусь, — настаивал Ханн. — Пропустите меня.

Барретт продолжал загораживать дверь.

— Я хочу знать, где вы были сегодня вечером и что вы делаете возле Молота?

— Ничего, просто изучаю, как он устроен.

— Минуту назад вас не было в этой комнате. Затем вы появились как бы ниоткуда. Так откуда же вы появились, Ханн?

— Вы ошибаетесь, я стоял как раз позади Молота, я не…

— Я видел, как вы упали, то есть выпали на Наковальню. Вы путешествовали во времени, так?

— Нет.

— Не лгите мне! Я не знаю, как это вам удалось, но вы каким-то образом перемещались во времени в будущее, разве не так? Вы здесь шпионите за нами, и вы только что отправлялись куда-то, чтобы представить отчет о своих наблюдениях, а теперь вернулись назад.

Бледный лоб Ханна блестел от обильного пота.

— Я предупреждаю вас, Барретт, — стараясь быть сдержанным, произнес он, — не задавайте именно сейчас слишком много вопросов. Обо всем, что вы желаете узнать, вы узнаете в должное время. Оно еще не наступило. А пока что, пожалуйста, разрешите мне выйти.

— Я требую сначала ответить на мои вопросы, — настаивал Барретт.

Только сейчас он осознал, что весь дрожит. Он уже знал ответы на свои вопросы, и они потрясли его до глубины души. Он знал, где был Ханн. Но тот должен был сам в этом признаться.

Ханн молчал. Потом сделал несколько нерешительных шагов в сторону Барретта, который не шевелился. Он, казалось, собирался с духом, чтобы неожиданно рвануться к двери.

— Вы не выйдете из этой комнаты, — твердо сказал Барретт, — пока не скажете мне то, что я хочу узнать.

Ханн бросился вперед.

Барретт стоял прямо перед ним, упершись костылем в косяк, перенеся весь свой вес на здоровую ногу, и ждал, когда Ханн окажется рядом. Он прикинул, что тяжелее Ханна по меньшей мере на сорок килограммов. Этого вполне могло хватить на то, чтобы компенсировать молодость и здоровые ноги Ханна.

Они сошлись, и Барретт впился пальцами глубоко в плечо Ханна, пытаясь задержать его, оттолкнуть назад в комнату.

Ханн чуточку отступил, затем, ничего не говоря, пристально посмотрел на Барретта, и снова стал нажимать.

— Нет… нет… — рычал Барретт. — Я вас не выпущу.

— Я не хочу этого делать, — произнес Ханн и снова поднажал.

Барретт почувствовал, что согнулся. Он еще сильнее сдавил плечи Ханна и старался оттолкнуть его от двери. Но Ханн держался крепко, и вся сила Барретта ушла на то, чтобы самому удержаться на ногах. Костыль выскользнул у него из-под мышки и упал поперек двери. Еще одно какое-то мгновение Барретт превозмогал мучительную боль, когда весь вес его тела оказался на бесполезной для него ноге, затем ноги его подкосились, и он стал оседать на пол. Рухнул он с оглушительным грохотом.

В комнату ворвались Квесада, Альтман и Латимер. Барретт корчился на полу, впиваясь пальцами в бедро своей покалеченной ноги. Ханн с несчастным видом стоял над ним, сцепив ладони.

— Извините, — пробормотал он. — Вам не следовало бороться со мной.

Барретт сердито рявкнул:

— Вы перемещались во времени, да? Теперь вы можете ответить на мой вопрос?

— Да, — наконец произнес Ханн. — Я был там, наверху.

Через час, когда Квесада всадил ему достаточно обезболивающих уколов, чтобы он не пытался более выпрыгнуть из собственной кожи, Барретт узнал в подробностях все, что хотел узнать. Ханн не намеревался открываться так скоро, но после этой небольшой стычки передумал.

Все было очень просто. Путешествие во времени стало теперь возможным в обоих направлениях. Весь этот многословный и впечатляющий шум о перекачке энтропии оказался просто болтовней.

— Нет, — заметил Барретт. — Я сам лично обсуждал этот вопрос с Хауксбиллем — постойте, когда это было? — в 1998 году. Я был знаком с ним. Я спросил, могут ли люди перемещаться во времени с помощью его машины. И он ответил: нет, только назад во времени. Как показывали его уравнения, перемещение вперед было невозможно.

— Его уравнения были неполными, — сказал Ханн. — Теперь это очевидно. Он никогда не работал над возможностью перемещаться в будущее.

— Неужели такой человек, как Хауксбилль, мог допустить ошибку?

— Да, по меньшей мере одну. Недавно были проведены более глубокие исследования, и теперь мы знаем, как можно перемещаться в обоих направлениях. Даже в теорию Эйнштейна впоследствии вносились поправки. Почему же от ошибок должен быть застрахован Хауксбилль?

Барретт покачал головой. На самом деле, почему Хауксбилль не мог ошибиться, спросил он себя. Ведь он, Барретт, просто принял на веру то, что работа Хауксбилля была совершенством и что он был обречен доживать свои дни здесь, у истоков времени.

— И давно ли разработана технология двустороннего перемещения? — спросил Барретт.

— Лет пять тому назад, — ответил Ханн. — Пока еще мы не можем с уверенностью сказать, когда произошло это крупное открытие. Когда мы закончили разбирать секретные архивы прежнего правительства…

— Прежнего правительства?

Ханн кивнул:

— Революция произошла в январе 2029 года. Она не была кровопролитной. Синдикализм прогнил изнутри, и от первого же толчка рухнул. Тотчас же к власти пришло революционное правительство, находившееся за кулисами, и восстановило старые конституционные гарантии.

— Это была гниль? — краснея, спросил Барретт. — А может быть, термиты? Придерживайтесь одних и тех же метафор.

Ханн отвел взгляд:

— Так или иначе, но прежний режим пал. Сейчас у власти временное либеральное правительство. Примерно через шесть месяцев должны состояться выборы. Не спрашивайте меня подробно о философии новой администрации. Я не политик-теоретик… Я даже не экономист. По-моему, вы и сами об этом догадались.

— Кто же вы тогда?

— Полицейский, — сказал Ханн. — Член комиссии по обследованию системы тюрем прежнего режима, включая и этот лагерь.

— А что произошло с политическими заключенными там, наверху? — поинтересовался Барретт.

— Их освободили. Дела пересмотрели, а их как можно скорее выпустили на свободу.

Барретт кивнул:

— А синдикалисты? Что стало с ними? Мне было бы интересно узнать об одном из них — следователе Джекобе Бернстейне. Может быть, вы что-нибудь слышали о нем?

— Бернстейн? Конечно, слышал. Один из членов Совета Синдикалистов, то есть был им. Главный следователь…

— Был?

— Он покончил с собой, — пояснил Ханн. — Многие из синдикалистов так поступили, когда стал рушиться их режим. Бернстейн стал первым.

— Это символично, — произнес Барретт, тем не менее почему-то тронутый этим известием.

Наступила долгая тишина.

— Была одна девушка, — сказал Барретт. — Давным-давно… Она исчезла… Ее арестовали в 1994 году, и больше никто не мог узнать, что с ней случилось. Может быть…

Ханн покачал головой.

— Мне очень жаль, — тихо произнес он. — Это было тридцать пять лет назад… Нам не попадался ни один заключенный, который провел в тюрьме больше шести-семи лет. Наиболее стойкое ядро оппозиции сослали в лагерь «Хауксбилль», а остальные… Маловероятно, что ее удастся разыскать.

— Да, — согласился Барретт. — Вы правы. Она, наверное, уже давным-давно умерла. Но я не мог не спросить… просто на всякий случай.

Он посмотрел на Квесаду, затем на Ханна. Мысли вихрем неслись у него в голове, он не мог припомнить, когда в последний раз был столь ошеломлен чем-нибудь. Ему будет стоить немало усилий, чтобы сохранить самообладание и не расклеиться. С некоторой дрожью в голосе он обратился к Ханну:

— Вы прибыли сюда, чтобы понаблюдать за лагерем «Хауксбилль», верно? Чтобы разобраться, как у нас обстоят дела? И сегодня вечером отправились туда, наверх, чтобы доложить о том, что вы здесь увидели? Мы, должно быть представляем для вас печальное зрелище, не так ли?

— Вы все здесь находились под чрезвычайным гнетом, — ответил Ханн. — Учитывая обстоятельства вашего заключения… быть изгнанным навечно в отдаленную эпоху…

Его перебил Квесада:

— Если сейчас у власти либеральное правительство и появилась возможность перемещаться во времени в обоих направлениях, то прав ли я, полагая, что узников лагеря «Хауксбилль» намереваются вернуть назад, туда, наверх?

— Разумеется, — кивнул Ханн. — Это будет сделано как можно быстрее и как только нам удастся решить чисто организационные вопросы. В этом-то и заключается цель моей разведки. Прежде всего выяснить, живы ли вы здесь, — ведь нам было неизвестно, выжил ли кто-нибудь из тех, кого послали в прошлое — и определить, в каком состоянии вы находитесь, насколько вы нуждаетесь в лечении. Вам, естественно, предоставят все новейшие достижения современной медицины. Мы пойдем на любые расходы…

Барретт едва обращал внимание на слова Ханна. Весь вечер он опасался чего-то вроде этого, с той самой минуты, когда Альтман сообщил ему, что Ханн затеял какую-то возню возле Молота. Но он не позволял себе поверить, что такое возможно на самом деле.

Он понял, что теперь рушится его монархия.

Он увидел себя, вернувшегося в мир, который будет непостижим для него

— хромой Рип Ван Винкль, очнувшийся через двадцать лет. И он осознал, что его уведут из места, которое стало его родным домом.

— Вы знаете, — устало произнес он, — многие из находящихся здесь вряд ли смогут перенести потрясение, вновь оказавшись на свободе. Мысль о том, что их снова бросят в самую гущу реального мира, может просто убить их. У нас здесь немало случаев очень серьезного расстройства психики. Вы в этом убедились воочию. Вы видели, что сотворил сегодня днем Вальдосто.

— Да, — ответил Ханн. — Я упомянул о таких случаях в своем докладе.

— Людей с больной психикой необходимо очень осторожно подготовить к известию, что они смогут вернуться туда, наверх. На это может уйти несколько лет, на лечение их психики. А может быть, для этого потребуется еще больший срок.

— Я не врач, — сказал Ханн. — С этими людьми будет сделано все, что врачи посчитают нужным сделать. Может быть, потребуется держать некоторых из них здесь еще неопределенное время. Я понимаю, каким потрясением даже для самых здоровых будет возвращение домой после того, как они провели все эти годы в полном убеждении, что обратно возврата нет.

— Более того, — продолжил Барретт. — Тут есть много всякой работы, которую нужно переделать. Я имею в виду научные исследования. Изучение географии и геологии этого мира. Да и вообще при перемещении во времени этот лагерь можно использовать в качестве базового. Не думаю, что лагерь надо закрывать, назовем его, скажем, станция «Хауксбилль».

— Никто об этом и не заикается. Мы как раз намерены сохранить станцию примерно для тех целей, что предлагаете и вы. Намечается грандиозная программа научных исследований, использующих возможности путешествий во времени, и подобная база в прошлом будет просто необходима. Но тюрьмы, лагеря здесь больше не будет. Об этом даже речи быть не может. Совершенно исключено.

— Прекрасно, — согласился Барретт, заерзал в поисках костыля, нашел его и, покачиваясь, с усилием поднялся. Квесада бросился к нему, чтобы поддержать, но Барретт резко оттолкнул его. — Давайте выйдем наружу, — предложил он.

Они покинули здание. На лагерь опустился густой серый туман, начал моросить дождь. Барретт оглядел хижины, разбросанные по обе стороны от главного здания, затем посмотрел в сторону океана, который едва виднелся в скудном свете Луны. Взглянул на запад, туда, где находилось далекое Внутреннее Море. Подумал о Чарли Нортоне и других участниках ежегодной экспедиции. «Для них это будет подлинным сюрпризом, — подумал Барретт, — когда они вернутся сюда через несколько недель и узнают, что каждый может спокойно отправиться домой».

Все это было очень необычно, и Барретт неожиданно ощутил, как потяжелели его веки, почувствовал, что накатившиеся на глаза слезы вот-вот польются совершенно открыто.

Он повернулся к Ханну и Квесаде и тихо вымолвил:

— Вы уловили все-таки, что я пытаюсь вам втолковать? Кто-то должен остаться здесь и облегчить участь больных, которые не смогут перенести потрясение. Кто-то же должен обеспечить дальнейшую работу этой станции. Кто-то должен давать необходимые пояснения тем новым людям, например ученым, которые придут сюда.

— Естественно, — сказал Ханн.

— Тот, кто это сделает… тот, кто останется здесь, когда уйдут другие… мне кажется, должен быть человеком, который хорошо знает лагерь. Кто-то, кто вполне мог бы отправиться туда, наверх, но идет на добровольную жертву и остается здесь. Вы улавливаете мою мысль? Нужен доброволец.

Теперь все улыбались, глядя на него. Барретт задумался, нет ли чего покровительственного в этих улыбках, не слишком ли он разоткровенничался. Да нет, черт с ними со всеми, подумал он. Втянул в легкие воздух кембрийской эпохи, пока грудная клетка не раздулась во всю ширь.

— Я намерен остаться здесь, — громко объявил он и яростно сверкнул глазами на собеседников, чтобы они не вздумали возражать. Но он знал, что они не посмеют этого сделать. В лагере «Хауксбилль» он был Властелином и совсем не думал слагать с себя полномочий.

— Я буду этим добровольцем, — повторил он. — Я буду тем, кто останется здесь.

Они продолжали улыбаться ему. Барретт не смог выдержать их улыбок и отвернулся от них.

С вершины холма он гордо озирал свои владения.

Время перемен

1

Я — Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе.

Эти слова мне кажутся настолько странными, что режут слух. Я читаю их на бумаге — узнаю свой собственный почерк, узкие вертикальные красивые буквы на плохой серой бумаге — и вижу свое собственное имя, ощущая в мозгу эхо рефлексов сознания, порождаемых этими словами. «Я — Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе». Невероятно!

Это, должно быть, то, что землянин Швейц назвал бы автобиографией. Это означает отчет кого-то о мыслях и поступках, написанный им самим же. Такая форма литературы неведома на нашей планете, поэтому я должен изобретать свой собственный метод повествования, поскольку у меня не было предшественников, у которых я мог бы поучиться. Но будь что будет. На моей родной планете я стою особняком, пока. В определенном смысле я придумал новый образ жизни. И, конечно, я могу изобрести и новый литературный жанр. Мне всегда твердили, что я обладаю даром владения словом.

И вот я в дощатом бараке в Выжженных Низинах, и в ожидании смерти пишу непристойности, и сам себя хвалю за литературный дар.

«Я — Кинналл Дариваль!»

Жуть! Какое-то бесстыдство! На одной этой странице я уже использовал местоимение «я» раз двадцать, не меньше, преднамеренно разбрасываясь такими словами, как «мой», «мне», «себе», так часто, что даже не удосуживаюсь их считать. Какой-то поток бесстыдства! Я! Я! Я! Я! Если бы я выставил напоказ свое мужское естество в Каменном Соборе Маннерана в день присвоения имени, то это было бы менее непотребным, чем то, что я сейчас делаю. Мне почти смешно.

Кинналл Дариваль наедине предается пороку! В этом жалком уединенном месте он посылает по ветру свое гнилое естество и возвращает оскорбительные местоимения, надеясь, что порывы горячего ветра изгадят его соплеменников. Он записывает предложение за предложением, обуянный неприкрытым бесстыдством. Он, если б мог, схватив вас за руку, швырял каскады грязи в ваши уши, отказывающиеся слушать. Почему?

Неужели гордый Дариваль на самом деле обезумел? Неужели его стойкий дух всецело сокрушен терзающими мозг змеями? Неужели от него осталась только оболочка, сидящая в этой мрачной хижине, оболочка, одержимая самоподхлестыванием с помощью утратившего всякий стыд языка, бормочущего «я», «мне», «себе» и смутно угрожающего разоблачить самые сокровенные тайники души?

Нет! Это Дариваль в здравом уме, а вот все вы — больны, и хотя я знаю, насколько безумно звучат эти слова, буду стоять на своем. Я — не лунатик, невнятно шепчущий грязные откровения для того, чтобы урвать какое-то болезненное удовольствие из холодной как лед Вселенной. Я прошел через пору перемен, я исцелился от недуга, который поражает тех, кто населяет мою планету, и, изложив на бумаге то, что рвется из меня наружу, надеюсь в той же мере исцелить и вас, хотя знаю, что вы находитесь на пути к Выжженным Низинам, чтобы убить меня за эти мои надежды.

2

Не вытравленные без остатка обычаи, против которых я восстал, все еще досаждают мне. Возможно, вы уже начинаете постигать, каких усилий мне стоит строить предложения подобным образом, выкручивать падежи и спряжения, чтобы излагать мысли от первого лица. Я пишу уже почти десять минут и весь покрылся потом. Но это не пот, вызванный жгучим воздухом, обволакивающим меня, а влажный, липкий пот душевной борьбы. Я знаю, какой стиль необходим, но мускулы моей правой руки восстают против этого и рвутся излагать мысли по-старому, а именно: «писание длилось почти десять минут, и тело пишущего покрылось потом» или «пройдя пору перемен, он исцелился от недуга, который поражает тех, кто населяет эту планету».

Многое из того, что я сейчас написал, можно было бы легко изложить по-старому. Без всякого ущерба. Но я действительно сражаюсь с неопределенно-личной грамматикой своей родной планеты и, смело готов выйти на бой со своими собственными мускулами, чтобы завоевать право располагать слова в соответствии с моей нынешней философией.

В любом случае, как бы мои прежние привычки не мешали перестраивать фразы, то, что я хочу сказать, обязательно прорвется через завесу слов. Я могу сказать: «Я — Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе». Я могу также сказать: «Его зовут Кинналл Дариваль, и он намерен рассказать вам все о себе». Но, если хорошенько разобраться во всем этом, великой разницы здесь нет. В любом случае утверждение Кинналла Дариваля — по вашим меркам, тем меркам, которые я хотел бы уничтожить, — отвратительно, достойно презрения и непристойно!

3

Меня также беспокоит — по крайней мере сейчас, когда я пишу эти первые страницы, — что представляет собой моя читательская аудитория. Я полагаю, что у меня обязательно будут читатели. Но кто они? Кто вы?

Мужчины и женщины моей родной планеты, возможно, украдкой переворачивающие листки моей книги при свете факела и вздрагивающие от ужаса при стуке в дверь? Или, может быть, инопланетяне, пролистывающие мой труд ради забавы, ради возможности заглянуть в это чуждое и отталкивающее общество? Не имею ни малейшего понятия. Я не могу определить отношения с тобой, мой неизвестный читатель. Когда впервые у меня возникло желание отразить на бумаге свою душу, я думал, что это будет просто обычной исповедью, пространным покаянием перед воображаемым собеседником, готовым слушать меня бесконечно и, в конце концов, дающим мне отпущение грехов. Но теперь я понимаю, что нужен другой подход. Если вы не с моей планеты — или с моей, но живете в другое время, — многое здесь вам может показаться непостижимым.

Поэтому я и должен все объяснить. Возможно, мои объяснения будут слишком пространными. Простите, если буду объяснять то, что вам уже известно. Простите, если в моем повествовании или способе его изложения появятся логические погрешности либо вам покажется, что я пишу, как бы отстраняясь от самого себя. Мне трудно представить твой образ, мой неведомый читатель. Для меня ты многолик! Передо мной возникает то крючковатый нос исповедника Джидда, то вкрадчивая улыбка моего названого брата Ноима Кондорита, то милый взгляд бархатистых глаз моей названой сестры Халум… То ты становишься искусителем Швейцем с этой ничтожной Земли. Иногда ты мой еще не родившийся пра-пра-пра-правнук, страстно желающий узнать, какого рода человеком был один из его предков…

Иногда ты некий инопланетянин, для которого Борсен — нелепый, таинственный и трудный для понимания мир. Я не знаю, кто ты, и поэтому тебе могут показаться неуклюжими мои попытки говорить с тобой.

Но прежде чем я погибну, ты познаешь меня так, как никто никого на Борсене не мог бы когда-либо познать.

4

Я — человек средних лет. Тридцать раз со дня моего рождения Борсен сделал полный оборот вокруг нашего золотисто-зеленого Солнца. Должен заметить, что на нашей планете человека считают уже старым, если он прожил пятьдесят таких оборотов. Как я слышал, большинство древних людей умирало в возрасте немного меньше восьмидесяти. Исходя из этого ты сам можешь подсчитать продолжительность нашей жизни в твоей системе летоисчисления, если ты — инопланетянин. Землянин Швейц, когда по меркам его планеты ему было сорок три года, внешне выглядел не старше меня.

У меня сильное тело. Здесь я впадаю в двойной грех: не только говорю о себе безо всякого стыда, но и выказываю гордость и удовольствие, доставляемые мне моим телосложением.

Я высок ростом. Женщины обычно едва ли мне по грудь. У меня темные волосы, ниспадающие на плечи. С годами в них появились седые пряди, так же как и в пышной и окладистой бороде, закрывающей большую часть моего лица. У меня сильно выступающий прямой нос с широкой переносицей и большими ноздрями, мясистые губы, придающие мне, как говорят, чувственный вид и широко расставленные темно-карие глаза. Выражение моих глаз, как мне давали понять, свойственно человеку, который привык всю свою жизнь командовать другими людьми.

У меня широкая спина и выпуклая грудь. Почти все мое тело заросло густыми жесткими темными волосами. У меня длинные руки, и хорошо развитые мускулы рельефно выступают под кожей. Для мужчины своих лет я двигаюсь вполне изящно. Я всегда увлекался различными видами спорта и в молодости метал копье через всю длину стадиона в Маннеране. Этот рекорд с тех пор так и не был никем превзойден.

Большинство женщин находят меня привлекательным — по сути все, кроме тех, которые предпочитают более утонченных на вид мужчин, похожих на ученых, и которых пугают сила, размеры и мужественность Настоящих Мужчин. Конечно же, политическая власть, которая была в моих руках в свое время, привлекла немало партнерш на мое ложе… Однако, несомненно, их влекло ко мне не только зрелище моего тела, но и предвкушение более тонких ощущений. И большинство из них разочаровывались во мне. Выпуклые мускулы и пышные волосы не способны сделать из мужчины искусного любовника, так же как массивные (вроде моих) определенные органы вовсе не гарантируют экстаза. Я не чемпион любовных утех. Видите, я ничего не скрываю от вас. Никому, даже исповеднику, я не признавался прежде в своей неумелости удовлетворять женщин и даже не предвидел, что когда-нибудь решусь на это. Но довольно много женщин на Борсене узнали о моем огромном недостатке самым непосредственным образом, на собственном опыте и, несомненно, некоторые из них, обозлившись, распускали эту новость, дабы насладиться соленой шуткой по моему адресу. Поэтому я и говорю здесь об этом. Не хочу, чтобы вы думали обо мне, как о могучем волосатом великане, оставаясь в неведении относительно того, сколь часто моя плоть бездействовала вопреки моим желаниям. Возможно, этот недостаток и породил одну из тех сил, которые предопределили мое пребывание в Выжженных Низинах. И вы должны знать об этом.

5

Отец мой был наследным септархом провинции Салла на нашем восточном побережье, мать — дочерью септарха провинции Глин. Он познакомился с нею, выполняя одно из дипломатических поручений, и их супружество, как говорят, было предрешено с того самого момента, как они узрели друг друга. Первым их ребенком был мой брат Стиррон, нынешний септарх Саллы, унаследовавший это место от отца. Я был младше его на два года. После меня было еще трое детей — все девочки. Две из них живы и сейчас. Самая младшая из моих сестер была убита налетчиками из Глина около двадцати лун тому назад.

Я плохо знал своего отца. На Борсене каждый является чужаком для другого, но все же отец не отдален так от сына, как другие люди. Но это не относилось к старым септархам. Между нами стояла непроницаемая стена строго установленных норм поведения. Обращаясь к нему, мы должны были незыблемо соблюдать тот же ритуал, что и его подчиненные. Он улыбался нам столь редко, что я помню каждую из его улыбок. Однажды — это осталось незабываемым — он, сидя на своем грубо сколоченном из черного дерева троне, поставил меня рядом с собой и позволил прикоснуться к древней желтой подушке, назвав при этом меня моим детским именем. Это случилось в тот день, когда умерла моя мать. Во всех остальных случаях он не обращал на меня никакого внимания. Я боялся его и любил и, дрожа, таился посреди колонн в судебном зале, наблюдая, как он правит правосудие. Если бы он увидел меня, то, непременно, наказал, и все же я не мог лишить себя возможности видеть отца во всем его величии.

Он был стройным и, как ни странно, среднего роста мужчиной, над которым и брат мой, и я как башни возвышались даже в те времена, когда были еще мальчиками. Но в нем была устрашающая сила воли, способная преодолевать любые трудности. Как-то, в годы моего детства, в септархию приехал некий посол — обожженный солнцем уроженец запада, который остался в моей памяти таким же огромным, как гора Конгорой. Вероятно, он был так же высок и широкоплеч, как я сейчас. Так вот, во время обеда посол позволил себе залить в горло слишком много вина и прямо перед лицом моего отца в присутствии его семьи и придворных заявил, что «есть такие, которым хочется показать свою силу людям Саллы и которые могли бы поучить кое-кого борцовскому искусству».

– Здесь есть такие, — ответил отец, охваченный внезапной яростью, — которым ничему не нужно учиться!

– Пусть тогда такие выйдут, я хотел бы посмотреть на них! — расхохотался посол. Затем он встал и сбросил с себя плащ. Но мой отец, улыбаясь, — эта улыбка заставляла трястись его придворных — сказал хвастуну-чужестранцу, что нечестно заставлять кого-нибудь состязаться, когда разум гостя затуманен вином, и это, конечно, довело посла до такого бешенства, которое не описать словами. Пришли музыканты, чтобы смягчить напряженность ситуации, но гнев посла никак не мог улечься; и где-то через час, когда винные пары несколько улетучились, он снова потребовал встречи с нашим атлетом. Ни один человек из Саллы, говорил наш гость, не способен противостоять его мощи.

Тогда септарх сказал:

– Я сам буду с тобой бороться!

В тот вечер брат мой и я сидели в дальнем конце длинного стола, среди женщин. От того конца стола, где стоял трон, донеслось ошеломляющее слово «я», произнесенное голосом моего отца, и через мгновение — слово «сам». Это были непристойности, которые мы с братом хоть и шепотом, но все же произносили в темноте своей спальни. Однако мы никогда не представляли себе, что услышим их в обеденном зале из уст самого септарха. В своем потрясении каждый из нас по-разному прореагировал на это. Стиррон непроизвольно дернулся и опрокинул свой бокал. Я же не смог сдержать сдавленный пронзительный смешок, в котором были и смущение, и восторг, и тут же заработал шлепок от одной из прислуживающих дам. Смех просто маскировал охвативший меня тогда ужас. Я едва мог поверить в то, что отцу ведомы такие слова, не говоря уже о том, что он осмеливается произнести их в таком величественном окружении. «Я САМ БУДУ БОРОТЬСЯ!» И эхо этих запретных слов все еще звенело во мне, когда отец быстро вышел вперед, сбросил свой плащ и стал перед огромным послом. Великан еще не успел опомниться от изумления, как септарх обхватил одной рукой бедро гиганта, применив искусный захват, популярный в Салле, и мгновенно поверг наземь хвастуна. Посол издал истошный крик, так как одна его нога оказалась неестественно вывернутой. От боли и унижения великан стал бить ладонью по полу. Вероятно, сейчас во дворце моего брата Стиррона дипломатические встречи проводятся более искусно.

Септарх умер, когда мне было двенадцать лет, и именно в этом возрасте у меня проявились первые признаки мужского естества. Я был рядом с повелителем, когда смерть забрала его. Чтобы переждать дождливый период, отец каждый год уезжал охотиться в Выжженные Низины, в ту самую местность, где я ныне затаился в ожидании своей участи. Я никогда не отправлялся вместе с ним, но на этот раз мне было разрешено сопровождать отряд охотников, так как теперь я стал молодым принцем и должен был обучаться искусству своего класса. Стиррон, как будущий септарх, должен был овладевать другими знаниями. Он остался в качестве регента на время отсутствия отца в столице.

Экспедиция, состоящая приблизительно из двадцати наземных экипажей катилась на запад. Угрюмые грозовые облака низко нависали над ровной, сырой, насквозь продуваемой ветрами местностью. В тот год дожди были особенно жестокими. Они, как ножом, срезали тонкий верхний слой драгоценной плодородной почвы, оставляя за собой обнаженные скалы, похожие на обглоданные кости. Повсюду фермеры ремонтировали заграждения и дамбы, но все было бесполезно. Я видел, как непомерно вздувшиеся реки стали желто-коричневыми от смытой водой земли — утраченного благосостояния Саллы. Хотелось плакать при мысли, что такие сокровища уносятся в море. Когда мы оказались в западной части Саллы, узкая дорога стала подыматься по склонам холмов гряды Хаштор, и вскоре мы были уже в более сухой и прохладной местности, где с небес падал снег, а не дождь, и где не деревья, а просто палки торчали из ослепительной снежной белизны. Мы продолжали подъем по дороге на Конгорой.

Местные жители пением гимнов встречали проезжающего мимо септарха. Гряда постепенно переросла в могучий хребет, и перед нами высились обнаженные вершины, подобно пурпурным зубам вспарывающие серое небо. В своих герметичных кабинах мы ежились от холода, хотя красота этой дикой местности заставляла забывать о дорожных неудобствах. С этой высоты можно было обозревать, как на карте, всю провинцию Салла, белизну западных округов, темный хаос густо заселенного восточного побережья — все, уменьшенное во много раз, и поэтому какое-то нереальное. Я никогда еще не был так далеко от дома. И хотя мы были уже на весьма значительной высоте, внутренние пики горной системы Хаштор все еще лежали впереди нас и казались непрерывной стеной из камня, которая пересекала весь материк с севера на юг. И где-то далеко вверху сияли снежные вершины. Неужели нам придется взбираться на них, чтобы пересечь хребет, или существует какой-то проход? Я слыхал о Вратах Саллы, и мы как раз и направлялись к ним, однако мне частенько эти ворота казались просто мифом.

А мы все поднимались и поднимались, пока не стали задыхаться генераторы наших краулеров на морозном воздухе. Чтобы размораживать энергоустановки, мы были вынуждены часто останавливаться. Наши головы кружились от недостатка кислорода. Каждую ночь мы отдыхали в одном из лагерей, которые специально содержались для путешествующих септархов, но удобства в них были отнюдь не царскими. В одном из них, где весь обслуживающий персонал погиб за несколько недель до этого, погребенный лавиной, нам пришлось копать проход в обледеневших сугробах, чтобы войти внутрь. Все в отряде были людьми знатными и все должны были орудовать лопатами, кроме разве что септарха, для которого физический труд был смертным грехом. Я был одним из самых высоких и сильных и копал гораздо энергичнее, чем другие. Но поскольку я был молод и горяч, то, недооценив свои силы, вскоре рухнул поверх своей лопаты и полумертвый лежал на снегу целый час, пока меня не заметили. Когда меня привели в чувство, подошел отец и подарил мне одну из столь редких своих улыбок. Тогда я воспринял это, как проявление глубокой привязанности, благодаря чему очень быстро оправился. Однако впоследствии я пришел к выводу, что это, скорее, был знак презрения с его стороны.

Но тогда его улыбка придала мне силы завершить это дьявольское восхождение. Меня больше уже не беспокоила мысль, сможем ли мы это сделать. Я знал, что сможем. По ту сторону гор я и мой отец будем охотиться на птицерогов в Выжженных Низинах, оберегая друг друга от опасности и сознавая нашу близость, которой прежде никогда не было за всю прожитую мною жизнь. Я говорил об этом в один из вечеров своему названому брату Ноиму Кондориту. Он ехал в моем краулере и был единственным во всей Вселенной, кому я мог говорить о таких вещах.

– Можно надеяться, что я попаду в охотничью группу септарха, — сказал я. — Есть причины думать, что меня пригласят. Таким образом удастся сократить расстояние между отцом и сыном.

– Ты — мечтатель, — пожал плечами Ноим Кондорит. — Ты витаешь в облаках, друг мой.

– Приятнее было бы услышать слова ободрения от своего побратима, — обиделся я.

Ноим был вечным пессимистом. Не обращая внимания на его суровость, я считал оставшиеся дни до прибытия к Вратам Саллы. Когда же мы достигли их, великолепие этого места застало меня врасплох. Все утро и еще несколько часов после полудня мы взбирались по тридцатиградусному склону горы Конгорой. Казалось, вечно придется ползти вверх, а гора все будет возвышаться над нами. Но тут наша походная колонка повернула влево и… краулеры один за другим стали исчезать из виду за поворотом дороги. Когда подошла очередь и нашего краулера, перед моими глазами предстала удивительная картина. Широкий пролом в горной стене, как будто некая космическая рука выломала целый угол Конгороя. И сквозь пролом — ослепительное сияние. Это были Врата Саллы — чудесный проход, через который прошли наши предки-переселенцы после странствий в Выжженных Низинах. Это было много сотен лет назад.

Когда мы наконец-то расположились на ночлег, Выжженные Низины оставались по-прежнему далеко внизу. Весь следующий день и еще один мы до смешного медленно спускались по головокружительному серпантину. Стоило чуть-чуть не так выжать какой-либо из рычагов управления — и машина бы полетела, переворачиваясь в воздухе, в бесконечную бездну.

С этой стороны хребта снега уже не было, и скалы выглядели удручающе голыми. Впереди повсюду земля была красной. Мы углублялись в пустыню, где от каждого вздоха першило в горле. Звери с причудливо искривленными туловищами в ужасе разбегались при нашем приближении. На шестой день мы достигли охотничьих угодий. Перед нами простиралось бесконечное пространство, изрезанное выемками, расположенными намного ниже уровня моря. Сейчас я нахожусь всего лишь в нескольких часах езды от того места.

Здесь птицероги устраивают свои гнезда. Они весь день без устали кружат над докрасна обожженной почвой, выискивая добычу, а в сумерках быстро спускаются к земле, совершая сказочные спирали, и залегают в своих недоступных логовищах.

Я оказался в числе тех тринадцати человек, которые должны были составить группу септарха. — Везет! — торжественно сказал Ноим, и в глазах его, так же как и в моих, были слезы. Уж он-то знал, какие муки я испытываю из-за холодного отношения отца ко мне.

Перед восходом солнца все девять охотничьих групп двинулись в путь в девяти разных направлениях.

Считается постыдным охотиться на птицерогов поблизости от их гнезд. Птица, как правило, возвращается нагруженной мясом для птенцов и поэтому неуклюжа и легко уязвима. В тот момент она лишена своей обычной грации и мощи. Убить обремененную тяжестью птицу не так уж и сложно, и только трусливый охотник не погнушался бы это сделать. Я хочу сказать, что вся прелесть охоты заключается в сопряженных с нею трудностях и риске, а не в том, чтобы добыть трофеи. Когда мы охотимся на птицерогов, то рассматриваем это как вызов судьбе, как проверку доблести и умения. Отвратительная же плоть этого создания нам безразлична.

Итак, охотники выходят на открытые низины, где даже зимнее солнце жжет немилосердно, где нет ни деревьев, дающих тень, ни родников, чтобы утолить жажду. Охотники рассеиваются во все стороны, один — тут, двое — там, занимая позиции среди голой красной земли и предлагая себя в качестве добычи птицерогам. Эта птица парит на непостижимой высоте, так высоко над головой, что кажется всего лишь черной точкой на бриллиантовом куполе неба. Требуется острейшее зрение, чтобы обнаружить ее, хотя размах крыльев птицерога вдвое превышает человеческий рост. Со своей высокой позиции птицерог высматривает неосторожных обитателей пустыни. Ничто, сколь бы малым оно ни было, не ускользает от его сверкающих глаз. И как только он обнаруживает подходящую жертву, то начинает скользить по нисходящим потокам воздуха и, оказавшись на небольшой высоте, делает серию яростных кругов, как бы завязывая смертный узел над все еще ни о чем не подозревающей жертвой. Круги все уменьшаются, скорость птицы растет, пока в конце концов птицерог не превращается в ужасное орудие смерти, молнией вырываясь из-за горизонта. Теперь жертва уже знает, что ее ждет, но ее мучения длятся недолго. Грозный шелест могучих крыльев и свист горячего воздуха предваряют тот миг, когда длинный смертоносный гарпун, растущий из лобовых костей птицы, находит свою цель и жертва попадает в объятия черных развевающихся крыльев.

Охотник надеется, что птицерог, делая круги, опустится достаточно низко и, таким образом, попадет в его, охотника, поле зрения. Обычно у него дальнобойное оружие, но главное — правильно рассчитать упреждение для столь дальнего расстояния. Азарт охоты на птицерога и заключается в том, что никто не знает точно, охотником он является или жертвой, так как птицерога во время его смертоносного бреющего полета нельзя увидеть, пока он не атакует жертву.

И вот я пошел вперед. Вот я стою с рассвета до полудня. Солнце, не скупясь, греет те места бледной кожи, которые я осмелился ему подставить. Я одет в ярко-красный охотничий костюм из мягкой кожи. Время от времени я делаю несколько глотков из фляги, но не более, чем нужно, чтобы выжить. Мне кажется, что на меня обращены взоры моих товарищей, и я не имею права проявлять слабость у них на виду. Мы расположились двойным шестиугольником, отец — отдельно от остальных между этими двумя группами. Случилось так, что моя позиция ближе всех к нему, но расстояние до него не менее сотни метров, и поэтому в течение утра септарх и я не обменялись даже парой слов. Он стоял твердо, широко расставив ноги, и наблюдал за небом, держа наготове ружье. Может, он и пил за время своего ожидания, но я лично этого не заметил. Я тоже изучал небеса, пока не заболели глаза, пока не почувствовал, что яркие горячие лучи будто сверлят мою голову, а кровь, как молот, стучит в затылке.

Не один раз мне казалось, что я вижу темную черточку тела птицерога, а однажды я даже был на грани того, чтобы поспешно поднять свое оружие. Это навлекло бы на меня позор, потому что нельзя стрелять до тех пор, пока кто-то первый не закричит, что видит цель, и этим не закрепит свой приоритет. Я не выстрелил, а когда зажмурил глаза и напряг зрение, ничего не увидел в небе. Казалось, что в это утро птицероги находятся в каком-то другом месте.

В полдень отец дал сигнал, и мы разошлись по равнине на большее расстояние друг от друга, сохранив неизменным взаимное расположение. Вероятно, птицерог полагал, что мы слишком скучены, и поэтому не решался на атаку. Моя новая позиция была сейчас на вершине невысокого земляного кургана, напоминающего по форме женскую грудь. Стоило занять ее, как страх объял меня. Мне казалось, что с этой видной позиции я немедленно подвергнусь нападению птицерога. Предчувствие было столь сильным, что мне с трудом удавалось держаться на ногах. Я дрожал и, чтобы хоть немного ободриться, еще плотнее сжимал ствол своего ружья. Я напрягал свой слух в надежде мгновенно обернуться и выстрелить до того, как меня поразит гарпун птицерога. И тут же я сурово укорял себя за малодушие, даже возносил благодарение за то, что Стиррон родился раньше меня, поскольку я, очевидно, непригоден унаследовать бремя септарха. Я напоминал самому себе, что за последние три года птицерогом не был убит ни один охотник. Я спрашивал самого себя: разве это справедливо, что я должен умереть таким молодым, на первой же своей охоте, тогда как другие, подобно моему отцу, охотятся уже тридцать сезонов и ничего с ними не случается? Я пытался докопаться до истоков гнездящегося во мне ошеломляющего страха. Ведь все мои наставники не жалели сил, чтобы приучить меня к мыслям, что собственная личность — это бездна и что думать о себе — смертный грех.

Разве мой отец не подвергается такой же опасности? И разве он, будучи септархом, и причем прекрасным септархом, не потеряет гораздо больше, чем я — всего лишь мальчишка? Таким, и только таким образом мне все же удалось вышибить страх из души и наблюдать за небом, не думая о том, что гарпун птицерога уже, может быть, нацелен на мою спину. Теперь былой страх казался мне абсурдным. Я мог безбоязненно стоять здесь целыми сутками, если бы было нужно. И сразу же я был вознагражден за эту победу над собой: в неистово раскаленном небе я различил черную парящую черточку, царапинку на небесах. На этот раз это не было иллюзией, мои юные глаза вполне отчетливо рассмотрели крылья и рог. Другие видят птицу? Имею ли я право на попытку? Если я убью ее, септарх похлопает меня по спине и назовет меня своим лучшим сыном? Все остальные охотники соблюдали тишину…

– Объявляется заявка, — торжествующе закричал я, поднял ружье и стал прицеливаться, вспоминая то, чему меня учили, дав волю подсознанию произвести расчет упреждения, прицелиться и выстрелить одним быстрым импульсом, прежде чем интеллект своей нерешительностью не испортит интуитивные действия.

И за мгновение до того, как я послал свой выстрел вверх, раздался неожиданный крик слева. Я выстрелил, совсем не целясь, и стремительно повернулся в ту сторону, где находился отец. Он наполовину был закрыт туловищем другого птицерога, который пропорол ему тело от живота до спины. В воздухе клубились красные песчинки, поднятые с земли яростными ударами крыльев птицы, пытающиеся взлететь со своей жертвой. Но птицерог не в силах поднять человека, хотя это вовсе не предотвращает возможность их нападения на людей.

Я побежал, чтобы помочь септарху. Он все еще кричал. Я видел его руки, вцепившись в костлявое горло хищника. Когда же я подбежал к отцу — я был первым, — он лежал, неподвижно распростершись, а птица все еще яростно била его своим рогом, накрыв тело, как черным плащом. Я выхватил кинжал, срезал птицерогу голову и, отшвырнув ногой труп птицы, начал отчаянно вырывать чудовищный гарпун из тела мертвого септарха. Теперь ко мне присоединились и другие. Когда я отошел от отца, они сомкнули плечи так, чтобы я не видел его труп, а затем, к моему явному неудовольствию, упали на колени передо мной и засвидетельствовали свое почтение.

Но, конечно же, Стиррон, а не я, стал септархом Саллы. Его коронация была великим событием, поскольку он, хотя и был еще молод, должен был стать главным септархом провинции. Остальные шесть септархов Саллы приехали в столицу — только в таких случаях их можно было лицезреть одновременно всех вместе, — и долгое время продолжались пиры и шествия со знаменами под звуки труб. Стиррон был в центре событий, а я где-то в стороне, как и следовало ожидать, хотя от этого у меня складывалось впечатление, что я подручный конюха, а не принц. Как только Стиррона возвели на трон, он предложил мне титулы, землю и власть, но фактически ожидал, что я не приму всего этого, и я не принял.

Если только септарх не убог умом, его младшим братьям лучше не оставаться вблизи него и не пробовать помочь ему править, потому что такая помощь зачастую оказывается нежеланной. У меня не было живых дядек со стороны отца, и мне было все равно, что будут говорить обо мне сыновья Стиррона, поэтому я постарался побыстрее убраться из Саллы, как только закончился траур.

Я переехал в Глин, на родину моей матери. Здесь, однако, все сложилось не в мою пользу, и уже через несколько лет я вынужден был перебраться в насыщенную тяжелыми влажными испарениями провинцию Маннеран, где женился, произвел на свет двух сыновей и стал принцем не только по имени… Я жил здоровым и счастливым, пока не наступила пора перемен.

6

Пожалуй, нужно сказать несколько слов о географии моей планеты.

На нашей планете Борсен — пять материков. В этом полушарии — два: Велада и Шумара, то есть Северный и Южный. Нужно долго плыть по морю, чтобы из любой точки Велады или Шумары добраться до материков другого полушария, носящих названия Умбис, Дабис, Тибис, то есть Первый, Второй, Третий.

Об этих трех дальних землях я могу рассказать вам лишь очень немногое. Они впервые были обследованы около семисот лет тому назад одним из септархов Глина, который поплатился жизнью за эту свою любознательность. С тех пор за все прошедшее время там не побывало даже пяти экспедиций. В том полушарии люди не живут. Умбис, говорят, очень похож на Выжженные Низины, но его природа еще скуднее. Во многих его местах из земли вырываются факелы золотистого пламени. Дабис покрыт джунглями и болотами, источающими ядовитые испарения, что чревато для человеческого организма жестокой, изматывающей лихорадкой. Когда-нибудь на Дабис будут совершать опустошительные набеги смельчаки-охотники, поскольку, как я слышал, там множество опасных зверей. Тибис покрыт льдами.

Мы не являемся расой, зараженной тягой к странствиям. Сам я никогда не стал бы путешествовать, если бы к этому меня не вынудили обстоятельства. И хотя кровь древних землян течет в наших жилах, а они были бродягами, чья одержимость гнала их в необъятные космические дали, мы, жители Борсена, стараемся оставаться поближе к дому. Даже я, в чем-то отличный от своих соплеменников, особенно образом мыслей, никогда не стремился повидать заснеженные пространства Тибиса или ядовитые топи Дабиса, кроме, вероятно, того времени, когда был ребенком и мне не терпелось увидеть все на свете. Для нас считается крупным событием поездка из Саллы в Глин, и очень мало тех, кто пересек материк, не говоря уже о том, чтобы отважиться поехать на Шумару, как это сделал я.

Как это сделал я!

Материк Велада является колыбелью нашей цивилизации. Формой он похож на гигантский прямоугольник с закругленными краями. Два огромных У-образных выреза внедряются в его периферию вдоль всего северного побережья. Посредине расположен Полярный залив, а на юге, на противоположном побережье, — залив Шумар. Между двумя этими водными пространствами лежат Низины, так называют впадину, которая простирается через весь материк с севера на юг. Нет такой точки в Низинах, которая находится над уровнем моря, выше восьми метров, зато множество мест, в особенности в Выжженных Низинах, которые расположены намного ниже уровня моря.

На севере Низины называют Вымерзшими, поскольку они покрыты нетающими льдами. Здесь никогда не жил человек. Однако влияние севера не проникает далеко в глубь нашего материка. К югу от Вымерзших Низин лежат необозримые Выжженные Низины, где почти отсутствует вода и где всегда яростно жжет солнце. Две идущие с севера на юг горные системы не пускают туда ни одной тучки, а с горных склонов не стекают ни реки, ни ручьи. Почва ярко-красная, перемежающаяся отдельными желтыми полосами. В Выжженных Низинах произрастает несколько разновидностей низкорослых растений, неизвестно откуда берущих питательные вещества, зато здесь много разных животных, причем причудливых, деформированных, малопривлекательных на вид.

В южной оконечности Выжженных Низин расположена глубокая, тянущаяся с востока на запад долина, пересечь которую можно только за несколько дневных переходов. А за нею лежит небольшая местность, известная под названием Влажные Низины. Насыщенные влагой ветры, дующие с залива Шумар, встречаются на своем пути с горячими яростными ветрами Выжженных Низин. Сгущающиеся тучи сбрасывают здесь свою влагу, благодаря чему земля покрывается пышной, буйной растительностью. Эти ветры никогда не проникают в Выжженные Низины. В отличие от Вымерзших Низин сюда забредают охотники и те, кто путешествует по местам, расположенным между западным и восточным побережьями. Во Влажных Низинах живет несколько тысяч фермеров, которые выращивают здесь экзотические фрукты для горожан. Мне говорили, что непрестанный дождь привел к гниению душ этих людей. У них нет каких-либо правительственных учреждений, и наши обычаи самоотречения соблюдаются здесь плохо.

Я был бы сейчас среди них, если бы только мог проскользнуть сквозь кордоны, расставленные моими врагами к югу от этого места.

Низины обрамляют две обширные горные системы: Хашторы на востоке и Трайшторы на западе. Горы тянутся от северного побережья Велады, от берегов Северного Полярного моря, и идут на юг, постепенно изгибаясь, внутрь материка. Эти две горные системы обязательно бы встретились где-нибудь неподалеку от залива Шумар, если бы их не разделяло ущелье Стройн, через которое влажные ветры проникают во Влажные Низины с залива Шумар. Горы настолько высоки, что задерживают все ветры и дождевые облака. Поэтому склоны их, обращенные внутрь материка, лишены растительности, зато склоны со стороны океанов очень плодородны.

Население материка Велада сосредоточено вдоль прибрежных полос между океанами и горами. В большинстве этих мест почва очень тощая, неурожайная, поэтому нам трудно обеспечить себя всей необходимой пищей и постоянно приходится бороться с голодом.

Часто меня удивляет, почему наши предки, попав на эту планету, избрали для поселения Северный материк. Заниматься сельским хозяйством было бы намного легче на соседнем материке, то есть на Шумаре, и даже болотистый Дабис мог бы предложить людям гораздо больше жизненных удобств. Вероятно, дело в том, что предки наши были суровыми и требовательными к себе людьми, которые получали удовлетворение от непрестанной борьбы с природой и боялись избаловать своих детей, поселившись в таких местах, где жизнь была бы недостаточно тяжелой. Берега материка Велада нельзя признать совсем уж непригодными для обитания, равно как и трудно счесть вполне благоприятными для жизни человека. Поэтому-то наши предки и выбрали эти места. О справедливости такого предложения свидетельствует, в первую очередь, то, что в наследство от древних нам достался взгляд на удобства, как на грех, и на досуг, как на проявление порочности.

Мой побратим Ноим, однако, считает, что первые поселенцы избрали Веладу только потому, что здесь случилось сесть их звездолету. Истратив все свои силы на то, чтобы пересечь необозримые просторы космоса, они не нашли в себе энергии на поиски лучшего места для поселения. Я сомневаюсь в этом, подобное утверждение весьма красноречиво характеризует иронический склад ума моего побратима.

Прибывшие сюда первыми обосновали на западном побережье, в месте, которое мы сейчас называем Трайш, то есть Земля Обетованная. Численность населения росла быстро, и поскольку это было упрямое и несговорчивое племя, раскол произошел довольно быстро: то одна его часть, то другая откалывалась от первопоселенцев. Таким образом, возникли девять западных провинций. До сих пор они яростно спорят друг с другом относительно своих границ.

Со временем ограниченные ресурсы запада были исчерпаны и началось заселение восточного побережья. Тогда у нас не было воздушного транспорта, правда, нет его в широких масштабах и сейчас. Наш народ не имеет наклонности к техническим новшествам, и здесь нет запасов природного топлива. Поэтому на запад люди двигались на краулерах или на других аппаратах подобного типа. Были открыты три прохода через горную систему Трайшторы, и смельчаки лихо двинулись в Выжженные Низины. До сих пор их подвиги воспеваются в величавых эпических поэмах. И хотя очень трудно было пересечь Низины, перейти на другую сторону Хашторов оказалось почти невозможным, так как человеку был доступен только один проход — Врата Саллы, найти который было очень нелегко. Но проход все-таки отыскали, и люди двинулись дальше. Так возникла моя родина — Салла.

Затем опять наступили раздоры. Многие ушли на север и основали там Глин, другие предпочли юг и осели в священном Маннеране. Почти тысячу лет на востоке существовали только три провинции, пока после новой ссоры не возникло процветающее ныне приморское королевство Крелл, отхватившее кусок земли у Глина и кусок у Саллы.

Были еще люди из Маннерана, которых не устраивала жизнь ни в одной из провинций Велады. Они отправились на поиски нового прибежища и обосновались на Шумаре. Но об этом пока нет надобности говорить. Я многое расскажу еще о Шумаре и ее обитателях, когда приступлю к объяснению тех перемен, которые вошли в мою жизнь.

7

Эта будка, в которой я прячусь, весьма убога. Ее дощатые стены в свое время были сбиты как попало и теперь так потрескались, что на стыках зияют дыры и углы все перекосились. Ветер пустыни беспрепятственно продувает ее. На этих моих страницах лежит тонкий красный слой пыли. Моя одежда уже полностью напиталась ею, и даже волосы имеют теперь красноватый оттенок. Твари, живущие в Низинах, свободно сюда заползают. И сейчас я вижу, как две из них ползут по полу: одна — многоногое серое создание размером с мой большой палец, а другая — скользкая двухвостая змея чуть короче моей ступни. Уже много часов они лениво кружат вокруг друг друга, как смертельные враги, которым в тоже время никак не решиться на бой. Неплохая компания меня под жгучим солнцем пустыни.

Но мне все же не следует насмехаться над своим нынешним житьем-бытьем. Кто-то побеспокоился о том, чтобы затащить сюда строительные материалы и соорудить будку, очевидно, призванную служить приютом уставшим охотникам на этой негостеприимной земле. Кто-то сколотил ее, проявив, без сомнения, не столько плотницкое искусство, сколько человеческую любовь к своим собратьям, вынужденным пребывать под открытым небом. Может быть, это неподходящий дом для сына септарха, но я достаточно пожил во дворцах и мне больше уже не нужны каменные стены и сводчатые потолки. А здесь очень спокойно. Меня не тревожат крики мастеровых, разносчиков вина и торговцев, громко расхваливающих свой товар на улицах больших городов. Здесь человек в состоянии думать. Он может заглянуть внутрь себя, разобраться в тайниках собственной души и сделать необходимые выводы.

Обычаи нашей планеты запрещают раскрывать душу перед незнакомцами, да и перед друзьями тоже. Да, но почему никто до меня не заметил, что те же обычаи непременно сдерживают познание нами самих себя? Почти всю свою жизнь я воздвигал надлежащие социальные стены между собой и другими, и, пока не пали эти стены, я не видел того, что и от самого себя я замуровывался каменными кладками обычаев и условностей. Но здесь, в Выжженных Низинах, у меня достаточно времени, чтобы поразмышлять обо всем и прийти к пониманию собственной души. Это, разумеется, не то место, которое я добровольно бы выбрал для себя, но несчастливым не могу себя назвать.

И не думаю, что здесь меня слишком быстро обнаружат.

Сейчас слишком темно, чтобы писать. Встану у двери хижины и буду смотреть, как ночь накатывается на землю. Возможно, вот-вот пролетит птицерог, стремясь в сумерках к родному гнезду после неудачной охоты. Будут сверкать звезды. Швейц как-то пытался показать мне солнце Земли с одной из горных вершин на Шумаре и настойчиво просил проследить в направлении его указательного пальца. Но я полагаю, что он разыгрывал меня. Я думаю, что это солнце, солнце матушки-Земли, вообще нельзя увидеть из нашего сектора Галактики. Швейц довольно часто разыгрывал меня, когда мы вместе путешествовали. И, наверное, он не оставит это занятие, доведись нам встретиться снова, если только он еще…

8

Прошлой ночью ко мне во сне пришла моя названая сестра Халум Хелалам.

Вот уж относительно нее и речи не может быть о розыгрыше, так как она может проникнуть ко мне только сквозь скользкий туннель снов. Когда я сплю, ее образ сверкает в моем сознании ярче любой из звезд пустыни. Но пробуждение ввергает меня в печаль, наполняет стыдом, и приводит к осознанию ее потери, которая для меня невосполнима.

Халум из моих снов одета в легкую прозрачную ткань, сквозь которую видны ее маленькие розовые груди, стройные бедра и плоский живот — живот нерожавшей женщины. Нельзя сказать, что в жизни она часто так одевалась, тем более когда посещала своего названого брата. Но это была Халум моих снов, порожденных взбудораженной душой, измученной одиночеством. Это была искусительница с теплой, нежной улыбкой и темными сияющими глазами, которые светились любовью.

В сновидениях сознание существует на многих уровнях. На одном из них я — обособленный наблюдатель, плавающий в ореоле лунного света где-то возле крыши моей хижины и глядящий сверху на свое собственное спящее тело. На другом уровне я воспринимаю игру моего разгоряченного мозга как реальность, зримо ощущая присутствие Халум, а в то же время разум мой осознает, что все происходящее существует не наяву, а во сне. Но неизбежно некоторое смешение этих уровней, и поэтому я не могу быть точно уверенным, что сплю, а также не могу разобраться: является ли Халум, стоящая передо мной в таком лучезарном обрамлении, порождением моего воображения или живой Халум?

– Кинналл, — шепчет она, и мне грезится, что мой спящий разум пробуждается, что я приподымаюсь на локтях, а Халум опускается на колени рядом со мной. Она наклоняется вперед, пока ее упругие груди не соприкасаются с заросшей волосами грудью мужчины, которым являюсь я, и нежно притрагивается своими губами к моим.

– Ты выглядишь таким усталым, Кинналл.

– Тебе не следовало бы приходить сюда…

– Чувствовала, что нужна тебе, вот потому и здесь.

– Это неразумно. В одиночку отправиться в Выжженные Низины для того, чтобы отыскать того, кто причинил тебе столько вреда…

– Связь, которая дарована нам, священна.

– Ты столько настрадалась из-за этой связи, Халум.

– Ну уж нет. Не приходится говорить о страданиях, — покачала она головой и поцеловала мой потный лоб. — Как ты, должно быть, страдаешь, скрываясь в этой мерзкой печке!

– Не более того, что заслужил, — ответил я.

Даже в своих снах я разговариваю с Халум, употребляя правильные грамматические формы. Мне всегда было очень трудно говорить с нею от первого лица. Разумеется, я не пользовался первым лицом глаголов и личного местоимения ни до того, как наступили во мне перемены, ни впоследствии, когда у меня не осталось причин быть столь целомудренным с нею. Моя душа и мое сердце диктовали мне «я», но язык и губы были замкнуты благопристойностью.

– Ты заслуживаешь гораздо большего, — сказала она. — Это место — не для тебя. Ты должен вернуться из изгнания. Ты должен внушить нам, Кинналл, новые заветы, заветы любви и доверия друг к другу.

– Существуют опасения потерпеть в качестве пророка полный провал. Имеются сомнения в том, стоит ли продолжать подобные попытки.

– Это было все так незнакомо для тебя, так ново! — воскликнула она. — Но ты оказался способным измениться, Кинналл, донести до сознания других необходимость перемен.

– Принести печаль другим и себе…

– Нет, нет. То, что ты пытался сделать, было правильным. Как же ты теперь можешь уступить?! Как же ты можешь отдать себя в руки смерти?! Ведь тебя сейчас ждет целая планета, нуждающаяся в том, чтобы ее освободили, Кинналл!

– В этом месте, как в западне. Поймают неизбежно.

– Пустыня огромна. Ты можешь ускользнуть от них.

– Пустыня огромна, но проходов очень мало и все они охраняются. Убежать нельзя.

Она покачала головой, улыбнулась и, нежно прижав ладони к моим бедрам, сказала:

– Я отведу тебя в безопасное место. Иди со мной, Кинналл.

Звук этих «я» и «мной», которые слетели с уст воображаемой Халум, потряс мою спящую душу подобно неожиданному удару грома. Услышав эти непристойности, сказанные ее нежным голосом, я от огорчения чуть не проснулся. Говорю вам об этом, чтобы было ясно, как трудно приобщиться к новому образу жизни, как глубоко гнездятся рефлексы воспитания в дальних уголках души. В сновидениях мы раскрываем свою подлинную сущность. И моя реакция оцепенелого отвращения к словам, которые я вложил (кто же другой мог бы это сделать?) в уста Халум в своем собственном сне, поведала мне о многом. Что случилось затем, было также откровением, хотя несколько грубым. Для того чтобы поднять меня с койки, руки Халум прикоснулись к моему телу. Тотчас же сердце мое исступленно забилось, казалось земля под нами затряслась так, будто Низины разламывались, а Халум вскрикнула от страха. Я потянулся к ней, но она уже стала нечеткой, нематериальной. Еще одна конвульсия планеты — и я потерял ее из виду, она исчезла. А ведь я так много хотел ей сказать, о стольком хотел ее расспросить. Проснувшись, я быстро поднялся по ступеням уровней моего сознания и, разумеется, обнаружил себя в одинокой жалкой хижине, сгорающим от стыда и неосуществленного желания.

– Халум! — кричал я. — Халум, Халум!

Хижина тряслась от моего крика, но она не возвращалась. И постепенно мой затуманенный сном мозг постиг правду, что Халум, которая посетила меня, была нереальной.

Мы, уроженцы Борсена, не в состоянии легко переносить подобные видения. Я встал, вышел из хибары в плотно окружившую меня густую тьму и принялся бродить босиком по теплому песку, стремясь хоть перед самим собой оправдаться в своих мыслях. Понемногу я стал успокаиваться. Постепенно равновесие вернулось ко мне. И все же я еще несколько часов сидел у порога хижины, пока первые зеленые щупальца зари не коснулись меня.

Вы, несомненно, согласитесь, что мужчина, отлученный от женского общества, живущий под постоянным гнетом, который я испытываю с момента своего бегства в Выжженные Низины, время от времени будет видеть во сне женщин и испытывать влечение к ним. В этом нет ничего неестественного. Я также уверен, хотя и не могу этого доказать, что многие мужчины Борсена во сне желают своих названых сестер. А происходит это просто потому, что наяву такие желания твердо и неукоснительно подавляются. И далее, хотя Халум и я наслаждались родством наших душ в намного большей степени, чем это характерно для названых братьев и сестер, я ни разу не искал с ней физической близости. Примите это на веру, если можете. На этих страницах я рассказываю вам о многом, что дискредитирует меня, не делая попыток утаить что-либо, для меня постыдное. Так что если бы была нарушена душевная связь с Халум, я рассказал бы вам и об этом. Вы должны верить мне и не судить за грехи, совершенные во сне.

Тем не менее я считаю себя виновным в том, что всю ночь и все утро был слаб духом и что камень лежал у меня на душе, когда я честно и правдиво излагал на бумаге события той ночи. Думаю, на самом деле тревожило меня не влечение к Халум во сне, которое, возможно, простят мне даже мои враги, а уверенность в том, что я повинен в смерти Халум. А этого я сам не в состоянии простить себе.

9

Возможно, следовало еще раньше сказать, что каждый мужчина Борсена, так же как и каждая женщина, нарекаются вскоре после рождения назваными братом или сестрой. Никто из членов такой триады не может быть родственником друг другу. Все это является предметом особых забот родителей, поскольку названые брат и сестра обычно более близки, чем члены собственной семьи, связанные узами кровного родства.

Поскольку я был вторым сыном септарха, мое побратимство было делом большой государственной важности. Было бы в высшей степени демократично, но непрактично связать меня узами родства с ребенком крестьянина. Пользу из этого старинного обряда можно извлечь, если все побратимы находятся на одной и той же ступени социальной лестницы. Правда, меня не могли побратать с детьми другого септарха, так как в один прекрасный день судьба могла возвести меня на отцовский трон, а септарх не должен быть связан узами родства с царственным домом другой провинции, дабы не ограничивать его свободу решений и поступков. Поэтому необходимо было организовать узы моего названого родства с детьми аристократов, но не родственников правящей династии.

Все было устроено названым братом моего отца Улманом Котрилем.

Это было последней услугой, которую он оказал моему отцу, поскольку сразу после моего рождения он был убит бандитами из Крелла. Для того, чтобы найти мне названую сестру, Улман Котриль отправился на юг, в Маннеран, и договорился о родстве с еще неродившимся ребенком Сегворда Хелалама, верховного судьи морского порта. Было определено, что ребенок Хелалама будет девочкой. Затем названый брат моего отца вернулся в Саллу и дополнил триаду будущим сыном Луинна Кондорита, генерала, который ведал охраной наших северных границ.

Ноим, Халум и я родились на одной и той же неделе, и мой отец лично исполнил обряд побратимства. Церемония проводилась во дворце септарха, причем рядом стояли доверенные лица Ноима и Халум. Позже, когда мы подросли, наше побратимство было подтверждено в присутствии друг друга. Для этого меня возили в Маннеран, где я впервые увидел Халум. И с тех пор мы редко разлучались. Сегворд Хелалам не возражал против того, чтобы его дочь воспитывалась в Салле, так как надеялся, что ей удастся сделать блестящую партию, сочетавшись браком с кем-нибудь из выдающихся лиц при дворе моего отца. В этом ему пришлось разочароваться, поскольку Халум так и не вышла замуж и, насколько мне известно, до самой могилы оставалась девственницей.

Такая схема братских уз давала возможность хоть какого-то бегства от вынужденного одиночества, в котором положено жить нам — жителям Борсена.

Вам теперь не мешало бы узнать — даже если вы инопланетянин, — что давным-давно был установлен обычай, который запрещал нам открывать свою душу перед другими. Если позволить слишком много говорить о себе, то, как полагали наши предки, это неизбежно приведет к потворству собственным слабостям, к жалости к самому себе и к разрушению личности. Поэтому нас приучали с детства держать все при себе и, дабы тирания такого обычая была еще более жестокой, запрещалось даже пользоваться такими словами, как «я» или «себе» во время обычных вежливых разговоров. Если у нас и возникают проблемы, мы молча их улаживаем. Если нам присущи честолюбивые помыслы, мы их реализуем, не выставляя свои надежды напоказ. Если нас обуревают желания, мы стараемся удовлетворить их, самоотрекаясь, безлично. Из этих жестких правил делаются только два исключения. Можно открыто говорить только со своими исповедниками, являющимися церковными функционерами. Кроме того, мы можем, в определенных пределах, открываться своим побратимам. Таковы обычаи нашего Завета.

Допускается поверять почти все своим названым брату и сестре, но нас учили соблюдать при этом определенный этикет. Например, для воспитанного человека считается неподобающим говорить от первого лица даже со своим побратимом… Какие бы ни делались интимные признания, мы обязаны выражать их с помощью допускаемых грамматических средств, не прибегая к вульгаризмам «самообнажающихся» натур.

В нашем языке «обнажать» означает раскрывать себя перед другими, под чем подразумевается, что открывается душа, а не плоть. Это расценивается как вопиющая грубость и наказывается социальным остракизмом, если не суровее. «Самообнажающиеся» используют публично осуждаемые личные местоимения, присущие словарю обитателей дна общества. Как раз именно это я и делаю сейчас повсюду в тексте, который вы читаете. Хотя и разрешается обнажать свою душу побратиму, «самообнажающимся» считают кого-либо только тогда, когда он украшает свою речь непристойными «я» и «себе».

Кроме того, нас учили соблюдать взаимность во взаимоотношениях между побратимами. Мы не должны обременять их своими несчастьями, если сами не в состоянии облегчить их бремя подобным же образом. Дети часто поступают односторонне со своими побратимами. Один из них может подчинить себе своего побратима и болтать без умолку, не давая возможности тому высказать собственные тревоги. Но обычно это все довольно скоро приходит в состояние равновесия. Считается беспардонным нарушением правил приличия выказывать недостаточный интерес к своему побратиму. Я не знаю никого, даже среди самых слабоумных и эгоцентричных, кто был бы повинен в этом грехе.

Из всех запретов, касающихся побратимства, наиболее строго запрещена физическая близость названых братьев и сестер. На личную жизнь в общем-то накладывается мало ограничений, и только на одно мы не в состоянии отважиться. По мне этот запрет ударил особенно мучительно. Не потому, что я жаждал Ноима (подобных устремлений у меня никогда не было, да и среди всех нас влечение к своему полу распространенно мало). Зато Халум всегда была источником моих сокровенных желаний, но не могла утешить меня ни как жена, ни как любовница. Долгие часы сидели мы вместе, ее рука в моей, рассказывая то, чего никогда не сказали бы кому-нибудь другому. И как легко мне было бы прижать ее к себе, коснуться рукой ее трепещущей плоти. Но я никогда не пробовал сделать это. Воспитание и душевная закалка твердо удерживали меня. И даже после того как Швейц упоительной отравой своих речей изменил мою душу, я все еще продолжал считать тело ее священным. Но не стану отрицать своего вожделения к ней. Так же, как не могу забыть того потрясения, которое испытал в отрочестве, когда узнал, что из всех женщин Борсена мне отказано только в Халум, моей любимой Халум.

Я был чрезвычайно близок с Халум во всем, кроме физических отношений, и она была для меня идеальной названой сестрой. Искренняя, уступчивая, любящая, прямая, ясная, лучистая, восприимчивая. Она была не только красавицей — кареглазая, с кожей цвета сливок, темноволосая, нежная и стройная; она также имела замечательную душу, представляющую собой удивительную смесь чистоты и мудрости. Думая о ней, я всегда мысленно вижу лесную прогалину в горах, окруженную вечнозелеными деревьями с темной хвоей, покрытую только что выпавшим девственно белым снегом и… искристый ручей, танцующий среди залитых солнцем валунов, и все это такое чистое, незапятнанное, ни от чего не зависящее. Иногда, когда я бывал с нею, я ощущал свое тело невообразимо толстым и неуклюжим, безобразно волосатым и чересчур мускулистым. Однако Халум словом, улыбкой, взглядом умела показать, что я несправедлив к себе, что сила и мужественность составляют неотъемлемую принадлежность мужчины.

В равной степени я был близок и с Ноимом. Во многом он был полной мне противоположностью: стройным, хитрым, осторожным, расчетливым, тогда как я тяжеловесен, излишне прямолинеен и несдержан. Даже когда я весь светился от радости, он был с виду каким-то тусклым. С ним, так же как и с Халум, я часто ощущал себя неуклюжим (но не в физическом смысле, так как я довольно ловок и подвижен для мужчины моей комплекции). Точнее говоря, я ощущал свою духовную закостенелость. Мой названый брат был гибче, восприимчивее, хотя часто бывал в пессимистическом, почти подавленном настроении духа. Он смотрел на меня с такой же завистью, как и я на него. Он завидовал моей огромной силе и впоследствии как-то признался, что, глядя на меня, ощущает себя малодушным и ничтожным. Говоря о себе не прямо, а косвенно, он сознавался, что ленив, склонен к обману, суетен. Он часто ловил себя на том, что ежедневно совершает десятки низких поступков и что это настолько же не свойственно мне, насколько не свойственно человеку питаться собственной плотью.

Вы должны также понять, что Халум и Ноим по отношению друг к другу не были назваными сестрой и братом. Их связывали только общие для них обоих узы со мной. У Ноима была своя названая сестра, а именно Тирга, а у Халум была названой сестрой девушка из Маннерана по имени Нальд. Благодаря подобным узам Завет образует цепь, которая туго скрепляет все наше общество. У Тирги тоже есть названая сестра, а у Нальд соответственно — названый брат и так далее, и так далее. Таким образом составляется громадная, если не бесконечная, последовательность родственных связей. Очевидно, встречи с побратимами своих побратимов весьма часты, хотя на них не распространяются те привилегии, которые дает непосредственное братание. Я часто встречался и с Тиргой, и с Нальд, но обычно это было не более чем дружественное раскланивание, хотя Ноим и Халум относились друг к другу с очень большой теплотой. Я даже некоторое время подозревал, что они поженятся, однако это мало распространенное явление, хотя и непротивозаконное. Ноим все же почувствовал, что я буду очень обеспокоен, если мой побратим разделит ложе с моей названой сестрой, и сделал все, чтобы их дружба не переросла в любовь.

Теперь Халум спит вечным сном под надгробным камнем в Маннеране, Ноим стал совершенно чужим для меня, возможно даже, моим врагом, а я нахожусь сейчас в Выжженных Низинах, и красный песок бьет мне в лицо, когда я пишу эти строки.

10

После того как мой брат Стиррон стал септархом, я, как вы уже знаете, отправился в провинцию Глин. Не скажу, что я сбежал, так как никто открыто не принуждал меня покинуть свою родную землю. Назову поэтому мой отъезд тактическим шагом. Я уехал, чтобы избавить Стиррона от последующих затруднений. В противном случае так или иначе я должен был умереть, а это легло бы тяжким камнем на его душу. В одной провинции не могут жить в безопасности два сына умершего септарха.

Глин был избран мною, поскольку обычно изгнанники из Саллы перебираются в Глин. Кроме того, семья моей матери имела там и власть, и солидное состояние. Я думал — впоследствии наивность моих предложений стала очевидной, — что смогу из всего этого извлечь для себя кое-какую выгоду.

Когда я уезжал из Саллы, мне было без трех лун тринадцать лет. Это считается порогом зрелости. Рост у меня уже был почти такой же, как и сейчас, хотя тогда я был намного стройнее и далеко не так силен, как стал вскоре, да и борода моя пошла в полный рост попозже. Я немного знал историю и устройство общества, имел практическое представление об искусстве охоты и получил некоторую подготовку в области правосудия. К тому времени в моей постели побывала добрая дюжина девушек и трижды я познал, хоть и недолгие, но бурные томления несчастной любви.

Всю свою жизнь я строго соблюдал веления Завета, душой был чист, жил в мире с нашими богами и не нарушал наказов наших предков. В то время я самому себе казался искренним, смелым, способным, честным и неунывающим. Мне казалось, что весь мир широко распахнут передо мною и будущее всецело находится в моих руках. С высоты своих тридцати лет, сейчас я понимаю, что юноша, покидавший Саллу, был наивен, легковерен, слишком горяч, а ум его был неразвитым и негибким. В общем, совершенно посредственный человек, который бы чистил рыбу в какой-нибудь рыбацкой деревне, если бы не огромная удача родиться вельможей.

Родину я покидал ранней осенью. Весной вся Салла оплакивала смерть моего отца, а летом приветствовала восшествие на престол нового септарха. Урожай, как обычно, в Салле был плохим. Поля ее камнем и галькой были богаче, чем зерном. И, как всегда, Салла-Сити был переполнен разорившимися отцами семейств, надеющимися разжиться хоть чем-нибудь от щедрот нового септарха. Тягучее горячее марево заволакивало столицу изо дня в день, и уже клубились тяжелые осенние тучи, плывущие, как по расписанию, со стороны моря. Улицы были пыльными, деревья рано начали сбрасывать свою листву, оросительные каналы закупорило пометом крестьянского скота. Все это было плохими признаками для Саллы в начале правления септарха, а мне лишний раз напоминало, что наступила пора уходить. Даже в самые первые месяцы правления Стиррон не мог унять бешеного нрава, и многие неудачливые государственные советники были уже брошены в темницу. Пока что я был обласкан при дворе. Меня обхаживали и ублажали, засыпали мехами и обещали обширные угодья в горах. Но сколько это могло продолжаться, сколько?

Сейчас Стиррон все еще испытывал какие-то угрызения совести, продиктованные тем, что он унаследовал трон, а мне ничего не досталось. Пока брат относился ко мне очень мягко… Но как только наступит голодная и холодная зима, все может измениться! Завидуя моей свободе от ответственности за людские страдания, он свой гнев может обрушить на меня. Я достаточно хорошо знаю историю царственных династий. Братоубийства не раз случались прежде.

Поэтому я спешно подготавливался к бегству. Только Ноим и Халум были посвящены в мои планы. Я собрал те немногие вещи, которые были мне особенно дороги: обручальное кольцо, завещанное мне отцом, любимую охотничью куртку из желтой кожи и двойной амулет-камею с изображениями названых брата и сестры. От всех своих книг я отказался, так как книги можно достать в любом месте. Не взял я и гарпун птицерога, мой трофей в тот день, когда погиб отец… гарпун, который висел в моей спальне во дворце.

На моем счете значилась довольно крупная сумма денег, депонированных в Королевском банке Саллы. Как мне казалось, я поступил с ними довольно ловко. Сначала я перевел основную часть этих денег в шесть мелких провинциальных банков, причем это отняло у меня немало дней. Держателями новых вкладов стали Халум и Ноим. Затем Халум произвела изъятие, запросив, чтобы деньги были переведены в Торгово-Промышленный банк Маннерана на счет ее отца Сегворда Хелалама. Если перевод и будет обнаружен, Халум заявит, что отец ее потерпел некоторые денежные убытки и на короткий срок попросил у нее взаймы. Как только мои активы оказались на счету в Маннеране, отец Халум, согласно предварительной договоренности с дочерью, снова перевел деньги, на этот раз на мое имя в банк Глина. Таким окольным путем я получил в Глине свои деньги, не возбудив при этом интереса чиновников Казначейства, которых могло бы насторожить, что принц царствующего дома переводит унаследованные им деньги в соперничающую с Саллой провинцию на севере. Если бы Казначейство обеспокоилось утечкой капитала в Маннеран, допросило бы Халум и сделало запрос ее отцу, то в результате выяснилось бы, что Сегворд преуспевал в делах и не нуждался в «займе». Это, конечно же, привело бы к дальнейшему расследованию и, вероятно, к моему разоблачению. Но судьба ко мне благоволила. Все мои маневры остались незамеченными.

Наконец я пошел к брату испрашивать разрешения на отъезд из столицы, как того требовал придворный этикет.

Все это было очень тонким делом. С одной стороны, моя честь не позволяла мне лгать Стиррону. С другой же стороны, я не мог рассказать ему всей правды. Много часов я провел вместе с Ноимом, снова и снова повторяя свои беспомощные, сомнительные хитрости. Я был плохим учеником курса софистики. Ноим плевался, ругался, плакал от злости, всплескивал руками, каждый раз, когда ему удавалось своими хитроумными вопросами прорвать мою защиту.

– Ты не рожден быть лжецом, — сказал он, наконец, в отчаянии.

– Это правда, — согласился я. — У меня не было намерений стать лжецом.

Стиррон принял меня в северной Судебной Палате — темной, скромно обставленной комнате со стенами из неотесанного камня и узкими окнами, которая, главным образом, использовалась для встреч с деревенскими старостами. Не думаю, что он задался целью унизить меня этим. Просто брату случилось там быть, когда я послал к нему шталмейстера с запиской, где просил о встрече.

День клонился к закату, снаружи моросил противный дождь. Где-то в дальней башне звонарь инструктировал своих подмастерьев, и тяжкий колокольный звон, зловеще искаженный, вместе со сквозняком проникал через толстые стены. Стиррон был в официальном своем одеянии — широкой мантии из прочного меха песчаной кошки, узких красных шерстяных перчатках с крагами, высоких сапогах из зеленой кожи. На боку висела шпага Завета. На груди сверкал массивный кулон — знак высшей власти. Вокруг правого предплечья, если память мне не изменяет, красовался еще один знак власти. Из всех его регалий недоставало только короны. Я часто видел Стиррона, облаченного таким образом во время торжественных церемоний и официальных встреч. Но то, что он напялил на себя все эти знаки различия в обычный день, поразило меня своей претенциозностью и показалось несколько комичным. Неужели его положение кажется ему настолько непрочным, что без всего этого барахла он не ощущает себя на самом деле септархом? Неужели ему необходимо производить впечатление на собственного младшего брата? Или он, подобно ребенку, получает удовольствие от этих украшений? Но какова бы ни была причина, в характере моего брата обнажился некий изъян, выявилась порожденная внутренним самодовольством глупость. Меня поразило, что он казался не столько внушающим страх, сколько смешным. Вероятно, отправной точкой моего последующего бунта послужило именно то, что мне стоило больших усилий сдержать смех, увидев Стиррона во всем его царском великолепии.

Полгода на троне септарха оставили сильный след на его лице. Оно стало серым, левое веко, скорее всего от усталости, дергалось. Тесно сжав губы, он стоял в напряженной позе, причем одно плечо было выше другого. Хотя всего два года разделяли нас, я чувствовал себя мальчиком рядом с ним и удивлялся тому, как государственные заботы могут изменить внешний вид человека. Казалось, века прошли с той поры, когда мы со Стирроном смеялись в своих спальнях, шепча запретные слова, и обнажали друг перед другом свои созревающие тела, чтобы сравнить признаки возмужания. Теперь я выражал формальное почтение своему усталому царствующему брату, скрестив руки на груди, подогнув колени и склонив голову, бормоча при этом:

– Септарх-повелитель, долгих тебе лет жизни.

Стиррон, проявив при этом обычные человеческие чувства, встретил мое формальное обращение к нему братской улыбкой. Он, разумеется, сначала отвечал на мое приветствие надлежащим образом, то есть подняв руки ладонями наружу, но затем быстро пересек комнату и обнял меня. Однако в его жестах было что-то искусственное. Как будто он заранее отрепетировал дружескую встречу с родным братом. Освободив меня от своих объятий, он отошел немного в сторону и, глядя в окно, произнес:

– Пакостный день, не так ли? Ужасный год!

– Тяжела корона, Септарх-повелитель?

– Ты что не в состоянии обращаться к брату по имени?

– Не можешь скрыть своего тревожного состояния, Стиррон? Наверное, ты принимаешь проблемы Саллы слишком близко к сердцу.

– Народ голодает, — сказал он. — Разве можно притворяться, считая это безделицей?

– Народ всегда голодал и раньше, год за годом, — возразил я. — Но если септарх иссушит свою душу в тревоге об этом…

– Хватит, Кинналл, — прервал меня септарх. — Ты многое себе позволяешь!

Теперь в тоне его голоса не было и намека на братские чувства! Ему было трудно скрыть раздражение. Он был откровенно разгневан тем, что я заметил его усталость, хотя именно он начал наш разговор с жалоб. Похоже, наш разговор пошел совсем не в том направлении, чтобы принять интимный характер. Состояние нервов Стиррона вовсе не входило в сферу моих забот. В моем положении не я должен был утешать его. Для этого у него был побратим. Моя попытка проявить сочувствие была неуместной и неподобающей.

– Так что же тебе нужно? — грубо спросил он.

– Разрешение септарха-повелителя на отлучку из столицы.

Он мгновенно отвернулся от окна и пристально посмотрел на меня. Глаза его, до этого хмурые и вялые, сверкнули, стали жесткими и беспокойно забегали из стороны в сторону.

– Отлучиться? Куда же? И зачем?

– Чтобы сопровождать побратима Ноима до северной границы, — сказал я, стараясь не заикаться. — Ноим хочет посетить штаб-квартиру своего отца, генерала Луинна Кондорита, которого он не видел со дня коронации повелителя. Чувство любви и братские узы велят поехать с ним на север.

– Когда же ты собираешься отправиться в путь?

– Через три дня, если только это будет угодно септарху.

– И сколько будешь там находиться? — Стиррон прямо-таки обрушивал на меня поток вопросов.

– До первого зимнего снега.

– Слишком долго, слишком долго.

– Отлучку можно сократить.

– А должен ли ты вообще покидать столицу?

Колени мои задрожали. Мне с трудом удавалось оставаться спокойным.

– Стиррон, учти, что твой брат не покидал Саллу ни на один день с тех пор, как ты занял трон септарха. Подумай о том, как побратиму тяжело одному пересекать холмы севера.

– А ты учти, что являешься наследником главного септарха Саллы! — вскричал Стиррон. — И если с твоим братом случится что-то, пока ты будешь на севере, наша династия может прерваться.

Холод в его голосе, сменившийся свирепостью, с какой он вел допрос мгновением раньше, повергли меня в панику. Почему он так противится моему отъезду? Мое воспаленное воображение придумывало десятки причин явной враждебности брата. Он узнал о переводе моих вкладов и из этого сделал вывод, что я хочу сбежать в Глин? Или он вообразил, что Ноим и я с помощью войск отца Ноима хотим поднять мятеж на севере с целью посадить меня на трон? Или он уже решил арестовать и уничтожить меня, но для этого еще не наступило благоприятное время, и поэтому он не хочет отпускать меня туда, куда ему будет очень трудно дотянуться? Или? Но я мог до бесконечности умножать свои предположения. Мы, уроженцы Борсена, люди подозрительные, и наименее доверчивы те, на ком корона. Если Стиррон не отпустит меня из столицы, а было похоже, что дело идет к тому, мне не удастся благополучно осуществить свой план.

– Вряд ли есть причины предполагать, что произойдет какое-то несчастье! — как можно тверже сказал я. — Но даже если это и произойдет, то невелика задача вернуться с севера! Неужели ты серьезно опасаешься незаконного захвата власти?

– Приходится бояться чего угодно, Кинналл, и избегать малейшего риска.

Затем он долго поучал меня соблюдать предельную осторожность, говорил о честолюбивых замыслах тех, кто окружает трон, назвав нескольких вельмож как возможных предателей, а я-то считал их столпами нашей септархии. И пока он говорил, далеко преступая все ограничения, налагаемые Заветом (разве можно столь откровенно раскрывать передо мной свою нерешительность), я с удивлением понял, каким измученным и напуганным человеком стал мой брат за то недолгое время, которое прошло с момента его возведения на трон септарха. И я также понял, что разрешение на отлучку не будет мне даровано. Брат же все продолжал и продолжал свои откровенные признания. Не в силах скрыть свое волнение он потирал атрибуты власти, несколько раз хватался за скипетр, лежащий на старинном столе, покрытом сверху пластиком. Он поминутно подходил к окну и возвращался назад, не переставая при этом говорить, то повышая, то понижая голос. Я испугал его.

Он был мужчиной примерно моего роста и в то же время плотнее и сильнее, чем я. Всю жизнь я боготворил его, стараясь во всем быть на него похожим. Теперь же передо мной был растерявшийся человек, пропитанный страхом и совершающий грех «самообнажения», рассказывая мне об этом. Неужели одиночество, удел септархов, столь для него ужасно? На Борсене мы одиноки от самого рождения, живем в одиночестве и умираем в одиночестве. Почему же с ношением короны обычное бремя одиночества, которое мы взваливаем на себя каждодневно, воспринимается гораздо труднее? Стиррон рассказывал о заговорах с целью убийства, о назревающей революции среди крестьян, наводнивших город. Он даже намекнул на то, что смерть нашего отца не была несчастным случаем. Попробовал бы кто-нибудь так выдрессировать птицерога, чтобы он убил вполне определенного человека из группы в тринадцать человек! Такая нелепая мысль отвергалась мной всецело. Похоже, что ответственность, налагаемая на правителя, довела Стиррона до безумия. Я вспомнил о герцоге, который несколько лет назад, вызвав неудовольствие моего отца, на полгода был посажен в темницу, где подвергался пыткам каждый солнечный день. Он вошел в камеру заточения крепким и энергичным молодым человеком, а вышел из нее до такой степени развалиной, что гадил прямо под себя, не осознавая этого. Сколько времени понадобится Стиррону, чтобы дойти до такого же состояния? Возможно, подумал я, это даже хорошо, что он отказал мне в разрешении на отъезд, потому что лучше остаться в столице и быть готовым занять его место, если он совершенно не способен будет владеть своими чувствами.

Но в самом конце своих разглагольствований Стиррон еще больше удивил меня, когда хрипло прокричал:

– Дай клятву, Кинналл, что вернешься с севера как раз ко времени моей свадьбы!

Этого я не ожидал. Последние несколько минут я было уже начал разрабатывать новые планы, основываясь на том, что остаюсь в Салле. Теперь же, когда я получил разрешение покинуть столицу, во мне пропала уверенность в том, что следует уезжать, оставив Стиррона в столь жалком состоянии. Да к тому же он требует от меня вернуться к определенному сроку! Но как я могу дать септарху такое обещание, не солгав ему при этом? Этот грех я не готов был совершить. До сих пор я говорил брату, хоть частично, но правду. Я действительно намеревался направиться на север вместе с Ноимом и навестить там его отца. Я на самом деле оставался бы на севере до первого снега, хотя и не стал после этого возвращаться в столицу.

Стиррон должен был жениться через сорок дней на младшей дочери Бриггила, септарха юго-восточного округа Саллы. Этот брак был довольно искусным дипломатическим ходом. В табели о рангах, устанавливающей традиционный порядок старшинства, Бриггил являлся седьмым и самым последним из септархов. Но он был самым старым, самым мудрым и наиболее уважаемым из всех правителей этой области Борсена. Престиж Бриггила в сочетании с престижем выпавшего на долю Стиррона положения главного септарха чрезвычайно укрепил бы нашу династию. Естественно, в самом скором времени дочь Бриггила народит сыновей, освободив меня тем самым от сомнительных привилегий «условного наследника». Ее способность к деторождению была доказана соответствующей проверкой… Что же касается Стиррона, то по всей Салле были разбросаны его незаконнорожденные отпрыски. Мне отводилась определенная роль во время церемонии бракосочетания, как брату септарха. Вот поэтому Стиррон и настаивал на моем возвращении в Саллу через сорок дней.

Я совсем забыл об этой свадьбе. Отказ присутствовать при свадебном обряде очень огорчил бы брата, что и меня лишило бы покоя. Но где гарантии, что, оставшись рядом со Стирроном, душевное состояние которого так неустойчиво, я окажусь в живых и на свободе ко дню свадьбы. Нет также ни малейшего смысла отправляться вместе с Ноимом на север, связав себя обещанием вернуться через сорок дней. Сейчас передо мной стоял трудный выбор: либо отложить свой отъезд с вытекающим отсюда риском стать возможной жертвой царских капризов моего брата, либо уехать, взяв на себя моральную ответственность за нарушение нарушения данного септарху обещания.

Завет учит нас смело встречать возникающие трудности, ибо только это закаляет характер, давая возможность находить верное решение проблем, казавшихся неразрешимыми.

И в это мгновение Случайность посмеялась над высокопарными этическими поучениями Завета. Пока я мучился в нерешительности, зазвенел телефон. Стиррон схватил трубку и минут пять слушал с напряженным вниманием, при этом лицо его стало мрачным, во взгляде появились молнии. Положив трубку, он взглянул на меня так, словно я был абсолютно чужим для него.

– В Споке уже едят мясо только что умерших, — пробормотал он. — На склонах Конгороя танцуют до исступления в надежде, что будет ниспослана пища. Безумие! Миром овладело Безумие!

Он сдавил кулаки, бросился к окну, прижался к нему лицом, закрыв глаза, и, как я полагаю, на некоторое время позабыл о моем присутствии. Затем опять зазвонил телефон. Спина Стиррона дернулась, как будто его ранили. Он повернулся и подбежал к аппарату. Заметив меня, застывшего у двери, он нетерпеливо стал махать руками и кричать:

– Так что же?.. Ты уходишь? Ну и черт с тобой! Отправляйся куда хочешь со своим побратимом. Оставляй меня одного! О, отец, отец!

Он схватил трубку. Я попытался было преклонить колени перед тем, как уйти, но Стиррон яростно замахал руками, давая понять, чтобы я убирался из комнаты. Так я и ушел, не дав ему никаких обещаний.

11

Ноим и я отправились из столицы через три дня. Нас сопровождала только небольшая группа слуг. Погода была плохая, сухое лето быстро сменилось холодными осенними дождями.

– Вы помрете от плесени, прежде чем увидите Глин, — сказала Халум, — либо утонете в грязи Главного Шоссе Саллы.

Последний вечер перед нашим отъездом она провела с нами, в доме Ноима. Маленькая комнатка под крышей послужила ей в ту ночь спальней. Позавтракали мы все вместе. Никогда я не видел ее более прелестной, чем тогда. В то утро она была воплощением сверкающей красоты, которая озаряла хмурый рассвет как факелом. Возможно, я неосознанно увеличивал степень ее привлекательности в своих глазах, зная, что она вот-вот уйдет на неопределенное время из моей жизни, и ощущая горечь от этой потери. Она была одета в тонкое золотистое платье, плотно облегающее ее фигуру, и каждый изгиб ее тела возбуждал во мне недостойные помыслы, от которых я не знал куда деваться. Халум была в самом соку своей юной женственности. Такой она была уже несколько лет. Я даже поражался тому, что она до сих пор оставалась незамужней. Хотя я, Ноим и она были одного возраста, ее детство закончилось, как и положено девочкам, раньше, чем у нас. Непроизвольно я привык думать о ней, как о старшей сестре. Когда у нее уже были тугие женские груди и месячные, у нас с Ноимом еще не было волос ни на теле, ни на щеках. И пока мы догоняли ее в своем физическом созревании, она становилась все более и более взрослой. Голос у нее стал глубже и ниже, в движениях появилась плавность. Было невозможно отказаться от представления о ней, как о старшей сестре, которая вскоре станет чьей-либо невестой, чтобы не перезреть и не прокиснуть в девичестве. Неожиданно у меня появилась уверенность в том, что Халум выйдет замуж, пока я буду в Глине. Мысль о некоем потеющем от страсти незнакомце, обладающем ею, вызвала у меня такой приступ тошноты, что я отвернулся от нее и бросился к окну вдохнуть влажный воздух в свои трепещущие легкие.

– Тебе нехорошо? — участливо спросила Халум.

– Как-то неловко, сестра.

– Но определенно нет никакой опасности. Ведь тебе даровано разрешение септарха отправиться на север.

– Нет документа, который можно было бы предъявить, — напомнил Ноим.

– Но ты же сын и брат септарха! — вскричала Халум. — Какая дорожная стража посмеет шутить с тобой?

– Правильно, — согласился я. — У меня не должно быть оснований для страха. Нет, это просто какое-то чувство неопределенности. Не забудь, Халум, что сейчас начинается моя новая жизнь, — попробовал я улыбнуться. — Ну что ж, пора уже отправляться!

– Побудь еще немного, — взмолилась Халум.

Но мы были неумолимы. На улице нас уже ждали слуги с подготовленными краулерами. Халум обняла нас, прижавшись сначала к Ноиму, затем ко мне, потому что именно я никогда не вернусь сюда. Когда она оказалась в моих объятиях, я был ошеломлен той откровенностью, с которой она предлагала себя: губы к губам, живот к животу, грудь к груди. Стоя на носках, она с силой прижималась своим телом к моему. На какое-то мгновение я ощутил ее дрожь, а затем и сам затрепетал. Это был вовсе не поцелуй сестры и тем более не поцелуй названой сестры. Это был страстный поцелуй новобрачной, провожающей своего молодого мужа на войну, с которой — она это знала — ему не суждено вернуться. Я был обожжен этой вспышкой страсти. Будто спала какая-то завеса. Ту Халум, которая бросилась ко мне, я не знал до сих пор. Она горела зовом плоти, не в силах таить в себе запрещенное вожделение к брату. Или я все это только вообразил?

В это единственное, казавшееся вечностью мгновение Халум отбросила сдержанность и позволила рукам и губам сказать мне правду о своих чувствах. Но я не мог ответить ей подобным же образом. Мое воспитание не позволяло мне относиться к названой сестре иначе, чем предписывалось Заветом. Я оставался холоден, хотя мои руки и обнимали ее тело. Вероятно, на миг я чисто инстинктивно оттолкнул Халум от себя, пораженный ее страстью. Но может, и не было никакой страсти, а была лишь горечь расставания? В любом случае этот порыв Длился недолго, руки Халум ослабли, и я освободился от объятий. Теперь она казалась брошенной и застывшей от недоумения, будто я жестоко обидел ее, отказавшись от того, что она так щедро давала.

– Пора! — нетерпеливо сказал Ноим.

Пытаясь как-то спасти положение, я слегка прикоснулся своей ладонью к прохладной кисти Халум, словно давая ей какое-то обещание… При этом я натянуто улыбнулся, она ответила скованной, неестественной улыбкой. Возможно, мы бы и обменялись парой сбивчивых слов, но Ноим схватил меня за локоть и с силой повел за собой.

Так началось мое путешествие за пределы родной земли.

12

Я настоял на том, чтобы исповедаться, прежде чем мы уедем из Саллы. Раньше это не входило в мои намерения, и теперь Ноима раздражала непредвиденная задержка. Однако страстное желание найти утешение в религиозном обряде росло во мне по мере того, как мы приближались к окраинам столицы.

Мы уже почти час были в пути. Дождь усилился, порывистый ветер с хлопаньем бил в ветровые стекла наших краулеров. На замощенных булыжниками улицах было скользко, и ехать приходилось довольно осторожно. Ноим вел одну из машин, я уныло восседал рядом с ним. Другая машина, в которой помещались слуги, ползла вслед за нами. Было раннее утро, и город еще спал. Созерцание каждого квартала, по которому мы проезжали, отзывалось щемящей болью в сердце, будто что-то насильственно отторгали от меня. Вот исчез дворцовый ансамбль, затем шпили Судебной Палаты, огромные коричневые здания университета, церковь, где мой отец приобщил меня к Завету, Музей Человечества, который я столь часто посещал со своей матерью, чтобы полюбоваться на великолепие дальних звездных систем. Проезжая вдоль прекрасного жилого массива, который раскинулся по берегам канала Сканген, я скользнул взглядом по фасаду вычурного дворца-резиденции герцога Конгоройского, где на шелковых простынях в спальне его красавицы дочери потерял невинность не так уж много лет назад.

В этом городе я прожил всю свою жизнь и, может быть, больше никогда его не увижу. Воспоминания о прошлых днях сотрутся со временем и исчезнут из памяти, как исчезает верхний слой почвы с унылых полей Саллы, смываемый безжалостными зимними дождями. С детства я знал, что в один прекрасный день брат мой станет септархом и в этом городе больше уже не будет для меня места. И все же я надеялся, что такое произойдет не скоро, а может быть, и вовсе не произойдет. И вот мой отец лежит в богато украшенном гробу, брат согнулся под тяжким бременем короны, я же вынужден покидать Саллу, еще не начав жить по-настоящему. И такая жалость к самому себе охватила меня, что я даже не осмелился заговорить с Ноимом. Хотя не для того ли побратим, чтобы облегчать перед ним свою душу? Когда мы очутились на древних улицах Старого Города, невдалеке от городских стен я заметил обшарпанную церковь и сказал Ноиму:

– Останови здесь, на углу. Нужно зайти и облегчить душу.

Ноим продолжал вести машину, как будто ничего не слышал.

– Разве можно отказывать в праве на общение с Богом? — пылко произнес я. И только тогда, весь внутри кипя, он остановил машину и дал задний ход, чтобы я смог выйти у самой церкви.

Здание церкви уже давно нуждалось в ремонте. Надпись рядом с дверью была неразборчивой. Мостовая перед церковью была в трещинах и выбоинах. Старый Город Саллы насчитывает более чем тысячелетнюю историю. Некоторые из домов сохранились с момента основания столицы, хотя большинство превратилось в развалины. Жизнь в этом районе по сути прекратилась, когда один из средневековых септархов счел нужным построить свой дворец, существующий и поныне, на вершине холма Сканген. По ночам Старый Город заполняют толпы искателей наслаждений, которые хлещут голубое вино в подвальных помещениях кабаков. Однако в этот ранний туманный час здесь было довольно угрюмо. Безглазые каменные стены окружали меня со всех сторон — в Салле вместо окон принято прорубать узкие щели, но в Старом Городе своеобразие нашего строительства доведено до крайности.

Вряд ли в этой церкви исправна сканирующая установка, оповещающая о приближении очередного прихожанина. Однако мои тревоги оказались напрасными. Когда я подошел к двери церкви, они широко распахнулись и показался высокий костлявый мужчина в облачении исповедника. Он был, разумеется, уродлив. Разве кто-нибудь видел красивого исповедника? Это профессия для тех, кого не удостаивают любовью женщины. У духовника, который сейчас находился передо мной, были зеленоватого оттенка кожа, изрытая оспинами, сморщенный заостренный нос и бельмо на одном глазу — отличительный знак, свидетельствующий о роде его занятий. Он презрительно смотрел на меня и, казалось, уже жалел о том, что открыл дверь.

– Благоволение всех богов да будет с вами, — сказал я. — Есть необходимость в Вас.

Он оглядел мое дорогое платье, кожаную куртку, отметил, несомненно, обилие украшений, оценил мои размеры и щегольские замашки и, очевидно, пришел к заключению, что какой-то хулиган из аристократов забрел покуражиться в эти трущобы.

– Еще очень рано, — сказал он с тревогой в голосе. — Вы поторопились прийти за утешением.

– Нельзя отказывать страждущему!

– Еще слишком рано…

– А ну, давайте, впускайте. Разве не видите, что перед вами стоит растревоженная душа?

Он уступил, в чем я и не сомневался. Сильно морща свое лицо, украшенное длинным носом, он пропустил меня внутрь. Помещение наполнял запах тления. Старинные деревянные панели были покрыты влажными пятнами, драпировка стен кое-где сгнила, мебель была изгрызена насекомыми. Церковь была тускло освещена. Жена исповедника, такая же безобразная, как и он сам, прошмыгнула мимо нас и исчезла. Он провел меня в исповедальню — небольшую сырую комнатенку, отделенную от жилого помещения, и оставил на коленях перед потрескавшимся и пожелтевшим зеркалом, пока сам зажигал свечи. Затем он облачился в рясу и вышел ко мне. Я продолжал стоять на коленях.

Он назвал свою цену, и я открыл рот от изумления.

– Любую половину, — через минуту смог вымолвить я, оправившись от такого потрясения.

Он снизил цену на одну пятую. Когда я снова отказался, он предложил мне поискать другого священника, но я не подымался с колен и он, поворчав немного, снизил стоимость своих услуг. Но даже теперь она была в раз пять больше обычной таксы, взимаемой с обитателей Старого Города, но он догадывался, что у меня водились деньги. Вообразив, как негодует из-за задержки Ноим, сидя в кабине краулера, я решил больше не торговаться с этим кровососом.

Я согласно кивнул головой, и священник удалился, чтобы принести договор. Я уже говорил, что мы, уроженцы Саллы, люди подозрительные. Верить на слово у нас не принято, предпочитаем заключать контракты. Слово значит для нас не больше, чем мимолетное сотрясение воздуха. Прежде чем солдат уложит девку в постель, они договорятся об условиях сделки и занесут обоюдные требования на бумагу.

Исповедник протянул мне стандартный бланк, ряд пунктов которого гарантировал сохранение сказанного на исповеди в строжайшей тайне. Кроме того, здесь было написано, что исповедник есть не кто иной, как просто посредник между кающимся грешником и богом.

Но, кроме этих пунктов, со стороны исповедующегося были обязательства не требовать от исповедника ответственности за те сведения, которые ему придется выслушать: не привлекать его к судебным или каким-либо иным разбирательствам в качестве свидетеля, и так далее и тому подобное.

Я подписался, затем подписался священник. Мы обменялись копиями и я вручил ему плату.

– Какого бога вы хотели бы выбрать? — начал он.

– Бога, покровительствующего путешественникам, — ответил я. (Должен заметить, что у нас не принято называть вслух имена богов).

Он зажег свечу соответствующего цвета — розового — и поставил ее перед зеркалом. Считалось, что благодаря этому действию выбранный бог услышит мои слова.

– Узри лицо свое! — сказал исповедник. — Смотри глазами в свои глаза.

Я посмотрел в зеркало. Поскольку мы остерегаемся заразить тщеславием наши души, смотреть в зеркало принято только в церковных стенах.

– Открой теперь свою душу, — скомандовал священник. — Пусть твои печали и горести, похотливые помыслы и неосуществленные мечты выйдут наружу.

– Сын септарха — вот кто покидает свою родную землю… — начал я, и тотчас исповедник стал весь внимание, заинтригованный моим сообщением. И хотя я не отводил глаз от зеркала, догадывался, что он украдкой пытается взглянуть на контракт и узнать, кто же его подписал.

– Страх перед братом, — продолжал я, — вынуждает его отправиться из отчего дома, но, хотя он добровольно уходит, душа его полна печали.

Еще некоторое время я продолжал высказываться в том же духе. Исповедник вставлял обычные реплики каждый раз, когда я запинался, помогая моим словесным потугам, как опытная повитуха, владеющая всеми тонкостями своего ремесла. Вскоре уже не было необходимости в подобном акушерстве, потому что слова из меня хлынули подобно потоку. Я беззастенчиво рассказывал о вожделении к названой сестре, охватившем меня в ее объятиях. Я поведал о том, насколько близко был от той опасной черты, за которой начиналась ложь септарху. Я сознался, что не собираюсь присутствовать на свадьбе своего брата Стиррона, хотя и знаю, что тем самым причиню ему огромную боль. Я признался, в нескольких мелких грехах, продиктованных боязнью потерять самоуважение. Такой грех ежедневно совершает любой житель Борсена.

Исповедник слушал.

Мы платим им, чтобы они терпеливо слушали, пока мы не выговоримся полностью и не почувствуем себя лучше. Таково наше священное причастие. Мы подымаем из грязи этих жаб, сажаем их в церковь и покупаем своими деньгами их терпение. Заветом разрешается говорить исповеднику что угодно, даже бессмысленную чушь. Его не смутишь постыдными словами и поступками, признаниями в грязных намерениях и осуществленных преступлениях. Мы никогда не посмели бы сказать названому брату то, что говорим исповеднику, связав его контрактными обязательствами и купив его терпение и снисходительность. У нас нет нужды беспокоиться ни о том, что он о нас думает, ни о том, был бы ли он счастливее, если б занимался чем-нибудь другим. Было время, когда я считал справедливым и этичным существование определенных лиц, призванных избавлять сердца людей от тяжкой боли. Многое пришлось пережить, прежде чем я осознал, что открывать свою душу исповеднику едва ли не то же самое, что удовлетворять плотское желание собственной рукой. Как в любви есть проявление чистоты и возвышенности, так и для обнажения души существуют более благородные способы.

Но тогда, стоя на коленях перед зеркалом, я получал исцеление, единственно возможное за деньги. В мерцающем свете свеч душа моя как бы отделялась от плоти. Исповедник был просто неким пятном в темноте, существование которого не имело никакого значения.

Теперь я говорил непосредственно с богом путешественников, который должен исцелить меня и провести по избранному мною пути. Я верил, что так оно и будет. Не скажу, что я воображал себе буквально какую-то обитель, где божества только и дожидаются нашего зова о помощи, но и абстрактное, метафизическое понимание нашей религии мне было неведомо. Возможность прямого общения с богом мне казалась столь же реальной, как и моя правая рука.

Поток моих слов иссяк, и исповедник не сделал ни единой попытки помочь ему возобновиться. Он прошептал слова отпущения грехов и отвернулся. Все кончилось. Я почувствовал, что очистился, что с души моей сошли муть и шлак. Изумительная патетика этого момента была столь впечатляющей, что я едва ли осознавал окружающие меня грязь и запустение. Исповедальня стала волшебным местом, а исповедник озарился божественной красотой.

– Подымитесь, — произнес он, подталкивая меня носком своей сандалии.

– Можете отправляться в свое путешествие.

Звук его надтреснутого голоса погубил все очарование. Я встал и пока тряс головой, как бы не веря во вновь обретенную легкость мышления, исповедник стал потихоньку выталкивать меня. Он уже больше не боялся меня, этот уродливый человечек. Не боялся, даже несмотря на то, что я — сын септарха, а силы моей хватило бы убить его одним движением руки. Зная о моей трусости, о запретном вожделении к Халум, о всем том низком, что было в моей душе, он, при всем своем ничтожестве, почувствовал ко мне пренебрежение. Ни один человек, только что исповедавшийся, не может уже пугать своего исповедника.

Когда я вышел на улицу, дождь лил сильнее. Ноим, нахмурившись, сидел в кабине, прижавшись лбом к рулевому рычагу. Он поднял глаза и похлопал по запястью, давая понять, что я слишком много времени уделил пустякам.

– Почувствовал себя лучше, когда твой пузырь стал пустым? — саркастически заметил он.

– Что? — не понял я.

– Хотел спросить, как ты себя чувствуешь, когда твой душевный пузырь стал пустым, — засмеялся Ноим.

– Не кажется ли тебе, Ноим, что это довольно-таки непристойная фраза,

– обиделся я.

– Когда терпение испытывается слишком долго, невольно можно стать богохульником.

Он надавил на стартер, и мы покатили дальше. Вскоре мы уже были у древних стен Саллы. Четверо угрюмых стражников, стоящих у ворот, над которыми возвышалась сторожевая башня (кстати, ворота эти назывались Воротами Глина), не удостоили нас своим вниманием.

Ноим проехал через ворота мимо плаката, приглашающего нас на Главное Шоссе Саллы. Окрестности Саллы быстро исчезли из виду. Мы устремились на север, в Глин.

13

Главное Шоссе Саллы проходит через наши лучшие сельскохозяйственные районы, богатую и плодородную равнину Нанд, которая каждую весну покрывается слоем земли, безжалостно смытой в районах Западной Саллы вспучившимися от селевых потоков ручьями и горными реками. Из-за попустительства септарха округа Нанд, печально знаменитого скряги, Главное Шоссе содержится в отвратительном состоянии. Так что, как шутя предсказывала Халум, мы едва не захлебнулись в грязи. Для нас было благом, когда равнина Нанд закончилась и мы очутились в Средней Салле, где почва представляет собой смесь камней и песка, и народ питается сорной травой и тем, что удается выловить в море. Краулеры — весьма необычное зрелище в Северной Салле. Дважды нас забрасывали камнями голодные и злые жители, которые воспринимали как личное оскорбление стремительную езду на машинах по их несчастной земле. Но, во всяком случае, дорога здесь была свободна от грязи.

Войска отца Ноима располагались в самой дальней части Северной Саллы, на более низком берегу реки Хаш — самой величественной из рек материка Велада. Она берет свое начало из сотни мелких ручьев, стекающих с восточных склонов горной гряды Хаштор в северной части Западной Саллы. Эти ручьи сливаются среди холмов в быстрый поток, пенящийся и бурлящий, который врывается в узкий гранитный каньон, образуя в нем каскад из шести водопадов. Вырываясь на равнинные просторы, Хаш течет более спокойно на северо-восток, становясь все шире и шире и раскидываясь, в конце концов, поистине величаво: его могучая дельта прорезается восемью впадающими в океан рукавами. Быстрая западная часть Хаша является границей между Саллой и Глином. Спокойное восточное русло отделяет Глин от Крелла.

По всей своей длине великая река не имеет мостов. Казалось бы, нет особой нужды строить укрепления по ее берегам для защиты от набегов с противоположного берега. Однако много раз за историю существования Саллы воинственные жители Глина пересекали на лодках Хаш, и неоднократно вооруженные отряды из Саллы отправлялись опустошать Глин. Взаимоотношения между Глином и Креллом сложились ничуть не счастливее. Поэтому вдоль всего Хаша устроены военные форты и генералы, подобно Луинну Кондориту, проводят всю свою жизнь, вглядываясь в окутывающий реку туман, чтобы своевременно засечь появление неприятеля.

В лагере отца Ноима я сделал небольшую остановку. Генерал Кондорит совсем не похож на Ноима. Лицо этого крупного мужчины, изборожденное морщинами, напоминало контурную карту каменистой Северной Саллы. За те пятнадцать лет, что он провел здесь, не было ни одной существенной стычки вдоль охраняемой им границы, и, мне кажется, эта невольная праздность охладила его душу. Он говорил мало, часто хмурился, отзывался на все горьким ворчаньем и быстро уходил от разговора, погружаясь в задумчивость. Должно быть, он мечтал о войнах. Без сомнения, всякий раз, когда он глядел на реку, ему хотелось, чтобы на ней показались плоты с вооруженными людьми из Глина. Поскольку патрульную службу несли и на берегу, принадлежащем Глину, удивительно, что пограничникам удавалось преодолевать искушение нарушить границу просто так, от скуки, тем самым втянув наши государства в бессмысленный конфликт.

Здесь нам было откровенно скучно. Даже Ноиму, испытывающему естественную сыновнюю привязанность к отцу, не о чем было говорить с ним, а для меня генерал был просто чужим человеком.

Я сказал Стиррону, что буду у Луинна Кондорита до первого снега, и не собирался нарушать данное ему слово. Но, к счастью, оставаться здесь пришлось совсем недолго. На севере зима приходит рано. На пятый день нашего пребывания в гостях у генерала в воздухе закружились первые снежинки, что освободило меня от наложенного на себя обета.

В трех местах между пристанями, если, конечно, не велись военные действия, ходили паромы, связывающие Саллу с Глином. И вот в одно хмурое утро Ноим подвез меня к одному из причалов. Мы торжественно обнялись и стали прощаться. Я обещал незамедлительно сообщить свой адрес в Глине, чтобы он мог держать меня в курсе событий, происходящих в Салле. Он обещал присмотреть и за Халум. Мы с неопределенностью говорили о том, когда все трое сможем встретиться. Возможно, они навестят меня в Глине в следующем году, а может быть, мы вместе отправимся на лето в Маннеран. Однако в голосах наших не было уверенности, когда мы обсуждали этих планы.

– Этот день разлуки не должен был бы наступить никогда, — заметил Ноим с горечью.

– Но ведь разлука ведет к встречам, — беспечно ответил я.

– Ты бы, наверное, все-таки мог прийти к некоторому взаимопониманию со своим братом, Кинналл…

– На это никогда не было надежды!

– Стиррон с теплотой говорил всегда о тебе. Что, он не был искренним?

– Сейчас-то он искренен, да. Но пройдет совсем немного времени, и сначала для него станет неудобным, что брат живет рядом с ним, а затем и вовсе невозможным. Септарх спит лучше, когда поблизости нет потенциального соперника, связанного с ним кровными царственными узами.

Паром позвал меня воем сирены.

Я схватил руку Ноима, и мы распрощались окончательно. Последними моими словами были:

– Когда увидишь септарха, скажи ему, что брат очень любит его.

Я взошел на паром.

Через реку переехали очень быстро. Прошло меньше часа, а я уже стоял на чужой для меня земле Глина. Иммиграционные власти сначала обращались со мной довольно грубо, но оттаяли при виде моего паспорта, ярко-красный цвет которого означал мою принадлежность к аристократии. К тому же золотая полоса, наискосок пересекавшая этот документ, свидетельствовала о том, что я из семьи септарха. Мне тотчас выписали визу на неопределенный срок пребывания. Чиновники подобного рода — большущие сплетники. Без сомнения, как только я вышел из конторы, они передали по телефону своему правительству срочное сообщение о том, что принц Саллы находится в их округе, и, полагаю, чуть позже эта новость уже была известна дипломатическим представителям Саллы в Глине, которые незамедлительно передали ее моему брату — к очевидному его неудовольствию.

Напротив таможни находилось отделение Договорного банка Глина, и я обменял там свои деньги на купюры нашего северного соседа. Затем я нанял водителя, который отвез меня на север, в столицу, имеющую название Глейн. Путь до Глейна занял полдня.

Дорога была узкой и извилистой и пересекала унылую местность, где дыханием зимы давно уже смело последние листья с деревьев. Повсюду лежали сугробы грязного снега. Провинция Глин богата лесами. Она основана людьми пуританского склада, которые сочли жизнь в Салле легкой. Очевидно, они почувствовали, что, оставшись на родной земле, вполне смогут поддаться искушению и в чем-то отступить от Завета. Переселенцы пересекли Хаш и обосновались на севере. Суровый народ, населяющий провинцию Глин, создан для тяжелого труда. Как ни бедно сельское хозяйство Саллы, урожаи на полях Глина раза в два, если не больше, хуже, чем у нас. Главными источниками существования местного населения издавна были рыбная ловля, ремесленничество, хитроумные торговые сделки и пиратство. Не будь моя мать родом из Глина, я бы никогда не избрал это место для своего добровольного изгнания. Однако мои родственные связи ничего хорошего мне не принесли…

14

Ночь я провел в Глейне. Этот город, подобно Салле, обнесен стенами, но в остальном мало похож на нее. Салла несет на себе отпечаток изящества и могущества. Здания в нашей столице построены из камня (черного базальта и розового гранита, добываемых в горах), улицы широки, благоустроенны и содержатся в чистоте, по ним прогуливается роскошная толпа. Если не считать нашего обычая вместо окон делать узкие щели, Салла-Сити — открытое, привлекательное место, архитектура которого являет миру дерзновенность и самобытность ее жителей.

Зато этот мерзкий Глейн!.. О!

Глейн выстроен из грязно-желтого кирпича, лишь кое-где отделанного жалким розовым песчаником, крошащимся на мелкие кусочки при малейшем к нему прикосновении. В этом городе нет улиц! Одни переулки. Дома теснятся друг к другу, будто боясь, что нечто нежелательное попытаться впихнуться между ними, стоит им только ослабить свою бдительность. Проспекты Глейна по благоустройству нельзя сравнить даже с водосточными канавами Саллы. Архитекторы Глина создали город в расчете разве что на неприхотливый вкус исповедников, поскольку все в нем кривобокое, неправильной формы, неровное и грубое. Мой брат, который как-то побывал в Глейне с дипломатической миссией, описал этот город, не жалея черных красок, но тогда я посчитал его слова просто проявлением псевдопатриотизма. Теперь же я убедился, что Стиррон был еще довольно мягок в своих оценках.

Да и обитатели Глейна не лучше своего города. В мире, где подозрительность и скрытность являются божественными добродетелями, можно ожидать, что готовность к отказу от тех или иных жизненных благ расценивается как воплощение моральной чистоты. Однако я обнаружил, что добродетельность обитателей Глейна наложила на них крайне неприятный отпечаток: темная одежда, хмурый вид, черные души, неприступные, скрытные сердца. Даже речь свидетельствует об их душевной замкнутости. Язык в Глине тот же, что и в Салле, если не считать особенностей произношения некоторых звуков. Но это не смущало меня, зато ужас вызывал их синтаксис: слова слагались в предложения так, что говорящий нарочито демонстрировал свое самоуничтожение. Мой водитель — парень был родом не из этих мест и казался мне настроенным дружелюбно — доставил меня в гостиницу, где, как он думал, я найду достойный прием. Когда я вошел и сказал: «Нужна комната на ночь и, возможно, еще на несколько дней», — хозяин гостиницы со злобой взглянул на меня, как будто я сказал: «Мне (!) нужна комната», — или что-нибудь, столь же непристойное. Позже я обнаружил, что даже наши обычные вежливые неопределенно-личные высказывания кажутся северянину проявлением неслыханного тщеславия. Я не должен был говорить: «Нужна комната…». Требовалось спросить: «Есть ли здесь свободная комната?». В ресторане не следовало говорить: «Пообедать можно тем-то и тем-то», а нужно было сказать: «Вот блюда, которые выбраны». И так далее и тому подобное. Короче, во избежание категоричности высказывания в речи использовался только затруднительный для говорящего страдательный залог, чтобы избежать греха, заключающегося в публичном объявлении факта своего собственного существования.

Из-за моего неведения хозяин отвел мне самую плохую комнату и заломил за нее вдвое больше обычного тарифа. По моей манере говорить он опознал во мне уроженца Саллы. Зачем же ему быть со мной любезным? Но, подписывая контракт, я вынужден был показать хозяину свой паспорт. Когда он увидел, что его гостем является принц, то едва не задохнулся от изумления. Он настолько смягчился, что спросил: не угодно ли, чтобы в комнату прислали вино, а может быть, и веселую девушку?

Я согласился выпить вина, но отказался от девушки, потому что был еще очень молод и чересчур боялся тех болезней, которые могли таиться в чужеземной плоти. В тот вечер я одиноко сидел в своей комнате, наблюдая, как падает снег за окном, и ощущая себя, как никогда прежде, изолированным от всех людей.

Как никогда прежде…

15

Прошло больше недели, и я, наконец, решился созвониться с родней моей матери. Каждый день, туго завернувшись в плащ от ветра, я часами бродил по городу, удивляясь уродству как людей, так и зданий. Я нашел посольство Саллы и, стараясь оставаться незамеченным, подолгу стоял возле него, не желая, однако, заходить внутрь. Это угрюмое приземистое здание как бы незримо связывало меня с родной землей. Я покупал груды дешевых книг и читал их до глубокой ночи, чтобы получше разузнать о жизни в избранной мной провинции. Здесь была и история Глина, и путеводитель по Глейну, и эпические произведения, посвященные основанию первых поселений к северу от Хаша… и многое другое. Я растворял свое одиночество в вине — но не в том напитке, которое производили в Глине и называли здесь вином. Разве виноградная лоза могла произрастать в такой стуже? Я пил доброе золотистое сладкое вино Маннерана, которое ввозилось сюда в огромных бочках.

Спал я плохо. В одну из ночей мне приснилось, что Стиррон умер и меня разыскивают. Несколько раз в своих снах я видел, как птицерог убивает отца. Это сновидение до сих пор преследует меня — я постоянно вижу его по два-три раза за год. Я писал длинные письма Халум и Ноиму и рвал их, так как они были пропитаны жалостью к самому себе. Я написал также письмо Стиррону, умоляя простить за мое бегство. Но и это письмо я порвал. Когда уже ничто не могло меня утешить, я попросил хозяина прислать девушку. После ее визита я добрый час отмывался, однако на другой вечер попросил прислать другую. Не церемонясь с ними, я всем своим телом и душой кричал «я», «мне», «я», «мне», будто был на исповеди. Я даже несколько раз произносил эти слова вслух. Правда, потом меня преследовали страхи, что хозяин гостиницы обвинит меня в непристойном поведении, однако при встрече он так ничего и не сказал. Даже в Глине с девушками подобного сорта не требуется проявлять вежливость — только такой вывод можно было сделать из всего происшедшего.

Вот так я тратил деньги в столице пуританского Глина, бражничая и распутничая. Когда я стал задыхаться от собственной праздности, то, переборов застенчивость, направился на поиски своих глейнских родственников.

Моя мать была дочерью старшего септарха Глина. Он, как и его сын, наследовавший трон, уже умерли. На престоле сейчас находился племянник моей матери, Труис. Мне казалось преждевременным просить покровительства у моего царственного кузена. Труис, являясь правителем Глина, вынужден считаться не только с родством, но и с государственными интересами, и возможно, он не захочет оказать помощь сбежавшему брату старшего септарха Саллы, чтобы не ухудшать межгосударственных взаимоотношений. Но у меня была тетка Ниолл, младшая сестра матери, которая в свое время частенько бывала у нас в Салла-Сити и с любовью нянчилась со мною, когда я был ребенком. Не поможет ли она мне?

Ее брак как бы символизировал союз власти с богатством. Муж тетки, маркиз Хаш, пользовался огромным влиянием при дворе. Он — в Глине не считалось неподобающим для аристократов заниматься коммерцией — контролировал деятельность богатейшей посреднической палаты. Такие палаты были чем-то вроде банков, но в несколько ином духе. Они одалживали деньги разбойникам, купцам, промышленникам, но под убийственные проценты, и всегда завладевали частью прав собственности на то дело, которое субсидировали. Таким образом, они незаметно просовывали свои щупальца в сотни организаций и добились невообразимого влияния в экономике. В Салле посреднические палаты были запрещены еще столетие назад, но в Глине они преуспевали, став едва ли не еще одним правительственным органом. Я недолюбливал такую систему хозяйствования, но предпочитал присоединиться к ней, чем начать попрошайничество.

В гостинице я разузнал, как пройти к дворцу маркиза. По стандартам Глина это было довольно внушительное здание. К главному корпусу присоединялись два крыла. Рядом находилось гладкое, как зеркало, искусственное озеро. Я не пытался сразу же проникнуть внутрь, а приготовил записку, в которой уведомлял маркиза, что его племянник Кинналл, сын септарха Саллы, находится в Глейне и милостиво испрашивает у него аудиенцию. Найти его можно в такой-то гостинице. Я вернулся в номер и стал ждать. На третий день хозяин гостиницы с выпученными от страха глазами вошел в мою комнату, чтобы сказать, что меня ждет посетитель в наряде придворного маркиза Хаша. Ниолл выслала за мной машину. Меня отвезли в ее дворец, где все было намного богаче, чем снаружи, и она приняла меня в большом зале, искусно обставленном зеркалами таким образом, что создавалась иллюзия бесконечности.

Она сильно постарела за те шесть или семь лет с тех пор, как я видел ее в последний раз. Но мое удивление при виде ее седых волос и морщинистого лица не шло ни в какое сравнение с ее изумлением, что я за столь короткое время превратился из крошечного ребенка в огромного мужчину. Мы обнялись по обычаю Глина, касаясь друг друга только кончиками пальцев. Она принесла свои соболезнования по случаю смерти моего отца и извинения за то, что не посетила церемонию коронации Стиррона. Затем она спросила, что привело меня в Глин. Я объяснил причины моего здесь прибывания, и тетушка не выказала при этом удивления. «Намерен ли я здесь обосноваться на постоянную жизнь?» — Я ответил, что да. «И чем же я собираюсь поддерживать средства к существованию?» — «Работая в посреднической палате ее мужа, — ответил я, — если мне будет предоставлена подобная возможность». Мои планы не показались ей неразумными, однако она спросила, обладаю ли я какими-либо профессиональными навыками, чтобы меня можно было рекомендовать маркизу. На это я ответил, что изучал законодательство Саллы (не упомянув, насколько незавершенным был курс моих занятий) и поэтому могу быть полезным при проведении каких-либо операций палаты в нашей провинции. Я также сказал, что связан узами побратимства с Сегвордом Хелаламом — верховным судьей порта в Маннеране — и способен принести пользу в делах, связанных с этим городом. Наконец, я заметил, что молод, крепок и честолюбив, а посему готов посвятить всего себя делу процветания посреднической палаты, потому что только такое деяние будет для всех нас взаимовыгодным. Эти заявления как будто успокоили тетушку, и она обещала добиться моей встречи лично с маркизом. Покидал я ее дворец полный радужных надежд.

Через несколько дней в гостиницу пришло уведомление о том, что мне нужно предстать в конторе посреднической палате, однако не лично перед маркизом Хаш, а перед одним из его управляющих, неким Сизгаром. Этот человек был до того скользким, что казался прямо маслянистым. У него не было ни бороды, ни бровей, а лысина блестела так, как будто была натерта воском. Сизгар кратко расспросил меня о моей учебе, обнаружив с помощью не более десятка вопросов ничтожность моих знаний и полное отсутствие опыта. Однако об этих моих пробелах в образовании он говорил столь учтиво и дружелюбно, что я уже было решил, что, несмотря на мое невежество, высокородность и родство с маркизом обеспечат мне какую-нибудь должность. Увы, какое благодушие. Я уже вынашивал планы, как буду продвигаться к более высоким постам в этой посреднической палате, когда уловил краем уха слова Сизгара, обращенные ко мне.

– Времена сейчас трудные, это, конечно, ясно вашей милости. К сожалению, вы обратились к нам как раз тогда, когда необходимо проводить сокращение штатов. Предоставление вам работы даст нам немало преимуществ, но мы теперь столкнулись с чрезвычайными затруднениями. Маркиз желает, чтобы вы поняли, что ваше предложение служить интересам Глина было принято с радостью и что он готов принять вас в свою фирму, когда позволит экономическая конъюнктура.

Часто кланяясь и приятно улыбаясь, он вывел меня из своего кабинета, и, прежде чем я сообразил, что со мной окончательно разделались, я оказался уже на улице. Они ничего не смогли дать мне, даже должности пятого помощника поверенного в какой-нибудь деревенской конторе! Как же это стало возможным? Я почти что бросился назад, намереваясь закричать: «Это ошибка, вы все же имеете дело с кузеном вашего септарха и племянником вашего маркиза!». Но они, разумеется, знали об этом и тем не менее захлопнули передо мною дверь! Когда я позвонил по телефону тетушке, намереваясь выразить всю степень своего потрясения случившимся, мне сказали, что она уехала за границу, чтобы скоротать зиму в теплом Маннеране.

16

Постепенно то, что произошло, стало мне ясным. Моя тетка говорила обо мне с маркизом, а тот, наверняка, посовещался с септархом Труисом. Очевидно, после этого маркиз Хаш и пришел к выводу, что предоставление мне какой-либо работы может отразиться на его взаимоотношениях со Стирроном, вернее, на взаимоотношениях между Труисом и Стирроном! Кипя от негодования, я подумал было о том, чтобы прямо пойти к Труису и выразить протест, но вскоре осознал увидел всю тщетность этой попытки, а поскольку моя покровительница Ниолл уехала из Глина именно для того, чтобы избежать повторной встречи со мной, я понял, что дело мое безнадежное. Я был одинок в Глейне. Надвигалась зима. У меня не было в этом совершенно чуждом для меня месте никакого положения. И вся моя высокородность в этом государстве была совершенно бесполезной.

Затем последовали еще более суровые удары судьбы.

Придя как-то утром в Договорный банк Глина взять немного денег на текущие расходы, я узнал, что на мой вклад наложен запрет по требованию главного казначея Саллы, который доказал незаконность перевода капитала в Глин. Потрясая своим царственным паспортом, мне удалось все же выклянчить денег, которых едва хватило на покрытие расходов за проживание здесь в течение семи дней. Оставшаяся часть моих средств была для меня потерянной, и у меня не хватило духа мольбами и увещеваниями вернуть их.

В гостинице меня посетил дипломат из Саллы, мелкий секретаришка, который, то и дело преклоняя передо мною колени и всячески выказывая почтение, напомнил о скорой свадьбе моего брата и сообщил о его желании видеть меня на ней в качестве шафера. Окажись я снова в руках Стиррона, мне больше уже никогда не покинуть Саллу. Я отговорился якобы неотложностью дел, требующих моего пребывания в Глейне как раз в то время, когда в Салле будет свадьба, и попросил передать септарху мои поздравления и глубочайшее сожаление по поводу вынужденного отсутствия. Секретаришка выслушал все это с профессиональным почтением, но я без труда заметил, как сияет он от удовольствия под личиной внешней учтивости. «Я нажил себе неприятности, — как бы говорил он сам себе. — Но он сам охотно помогает мне выпутаться из них».

На четвертый день после этого хозяин гостиницы зашел ко мне и предупредил, что я не могу оставаться в его доме, поскольку мой паспорт аннулирован и я не имею больше в Глине официального статуса.

Это было невероятно. Королевский паспорт, такой, какой был у меня, на всю жизнь и действителен в любой провинции материка Велада, если только нет войны. Сейчас же между Саллой и Глином не происходило вооруженного конфликта.

Хозяин в ответ на мои слова только пожал плечами. Он показал бумагу из полиции с приказом выселить проживающего у него нелегально чужеземца. Через мгновение, словно сжалившись надо мной, он посоветовал обратиться в соответствующее Бюро гражданской службы Глина. Я счел неразумной апелляцию к властям. Мое выселение вовсе не было делом случая, и, появись я в каком-нибудь правительственном учреждении, весьма возможно, что меня арестуют и препроводят через Хаш прямо в объятия Стиррона.

Предвидя такой поворот дела, я не на шутку задумался над тем, как уклониться от правительственных агентов. Теперь я с горечью ощущал отсутствие своих названых брата и сестры. К кому же еще я мог обратиться за помощью и советом? Нигде в Глине не было хоть кого-нибудь, кому я мог бы сказать: «Нависла смертельная опасность и нужна ваша помощь!» Здесь все души были окружены каменными стенами неприступных обычаев. Во всем мире существовали только двое, кому я мог открыться, но они были далеки сейчас от меня. Поэтому я должен сам отыскать способ своего спасения.

«Нужно скрыться», — решил я. Хозяин гостиницы дал мне на сборы несколько часов, после чего я обязан покинуть его дом.

Для начала я сбрил бороду, обменял у одного постояльцев свой королевский плащ на какое-то рубище и заложил доставшееся в наследство от отца кольцо, чтобы иметь хоть немного денег. Оставшиеся пожитки я поместил у себя на спине в виде горба и, вдвое скрючившись, проковылял прочь от гостиницы, прикрыв повязкой один глаз и искривив на сторону рот. Могла ли эта маскировка кого-либо провести, сказать трудно, однако меня никто не арестовал. И, таким образом обезобразив себя, я поплелся из Глейна под холодным моросящим дождем, который вскоре превратился в снег.

17

Как только я оказался за северо-западными воротами (а именно туда привели меня ноги), рядом прогрохотал тяжелый грузовик. Его колеса прокатились по полузамерзшей луже, щедро обдав меня грязной водой. Я остановился, чтобы смахнуть холодные брызги со штанин. Грузовик тоже остановился, из него вылез водитель и, поклонившись, сказал:

– Извините за столь непреднамеренный оборот дела.

Подобная вежливость настолько изумила меня, что я выпрямился во весь рост и перестал кривить черты своего лица. Очевидно, водитель посчитал меня покалеченным согбенным стариком, так как очень удивился такому моему превращению. В ответ на его смех я не знал, что сказать. Тогда он предложил:

– Обогрейтесь! В кабине есть еще одно место. А может, если вам нужно ехать?..

В моем сознании тут же вспыхнула яркая фантазия: он довезет меня до побережья, где я могу попасть на борт какого-нибудь торгового судна, следующего в Маннеран. В этой счастливой тропической стране я бы с радостью сдался на милость отца своей названой сестры…

– Куда вы направляетесь? — спросил я.

– На запад, в горы.

Вот тебе и Маннеран! Но я все равно согласился. Он не предложил мне никакого контракта, и я не потребовал от него того же. Несколько минут мы оба молчали. Я был поглощен тем, как плюхаются колеса грузовика в незаметные глазу заснеженные выбоины, и думал о поминутно возрастающем расстоянии между мной и полицией Глина.

– Вы — чужеземец? — наконец нарушил тишину водитель.

– Да, — односложно ответил я, опасаясь того, что уже объявлена тревога и ведется розыск принца из Саллы. Если водитель решит продолжить разговор, я воспользуюсь плавным неразборчивым говором южан, которому в свое время выучился от Халум. Надеюсь, водитель забыл уже о том, что сначала я говорил с акцентом, характерным для жителей Саллы. — Вы едете с уроженцем Маннерана, который находит вашу зиму очень необычным и тяжелым бременем.

– Что же тогда привело этого человека на наш север? — спросил водитель.

– Улаживание дел об имуществе матери. Она была уроженкой Глейна.

– Адвокаты хорошо обошлись с вами, а?

– Ее деньги растаяли в их руках. У меня же ничего не осталось.

– О, это обычная история. Так вы сейчас на мели?

– Ни гроша в кармане!

– Не отчаивайтесь! Ваше положение легко понять. Мне приходилось бывать в вашей шкуре. Надо подумать, что можно сделать для вас.

Судя потому, что водитель не пользовался столь употребляемым в Глине страдательным залогом, он, должно быть, тоже чужеземец. Повернувшись, чтобы взглянуть на его лицо, я сказал:

– Кажется, вы тоже не из здешних мест?

– Правда.

– У вас необычный акцент, — настойчиво продолжал я. — Вы из какой-то западной провинции?

– О, нет-нет.

– И не из Саллы?.. Так откуда же?

– Из Маннерана, — сказал он и искренне рассмеялся. Я же весь покрылся краской стыда и смущения, когда он сказал: — Вы хорошо подделали акцент, друг. Но вам нет нужды стараться обмануть меня.

– В вашей речи совсем не чувствуется маннеранский акцент, — только и мог вымолвить я.

– Очень долго пришлось жить в Глине, вот поэтому в речи все перемешалось.

Я понял, что ни на мгновение мне не удалось его одурачить, но он не делал никаких попыток выяснить, кто же я на самом деле. Казалось, ему было все равно, кто я и откуда родом.

Мы легко разговорились. Он рассказал мне, что является владельцем лесопилки в западной части Глина, в отрогах Хаштора, где растут высокие медовые сосны с желтыми иглами. Вскоре он предложил мне работу лесоруба на его участке. «Плата низкая, — заметил он, — зато очень чистый воздух, никогда не бывает правительственных чиновников, и такие вещи, как паспорт или сертификат, не имеют там никакого значения».

Конечно же, я согласился. Его лесопилка расположена в очень живописном месте над сверкающим горным озером, которое никогда не замерзало, так как подпитывалось теплым ручьем, начинающимся, как говорили, где-то в глубине Выжженных Низин. Грандиозные, покрытые снегом вершины нависали над нами. Неподалеку были расположены Врата Глина — проход из Глина в Выжженные Земли, пересекающий на своем пути угловую часть Вымерзших Низин. На него, хозяина лесопилки и одновременно водителя, работало по найму около сотни людей, грубых сквернословов, безо всякого стыда неизменно выкрикивающих «я» и «мне». Но это были честные и работящие люди! С такими людьми я еще не бывал знаком.

Я рассчитывал остаться здесь на всю зиму, скопить денег и, заработав достаточно, отправиться в Маннеран. Время от времени до нас доходили кое-какие сведения из внешнего мира. Именно так я узнал, что власти Глина разыскивают какого-то молодого принца из Саллы, который, как уверяли, сошел с ума и скитается где-то по стране. Септарх Стиррон хотел, чтобы этот несчастный молодой человек был срочно возвращен на родину для лечения, в котором так нуждался. Полагая, что все дороги и посты окажутся под наблюдением, я продлил свое пребывание в горах и остался там сначала на весну, а затем и на лето. В конце концов, я провел там немногим более года.

За это время я очень изменился. Мы трудились в любую погоду, не покладая рук: рубили огромные деревья, очищали их от сучьев и передавали на лесопилку. Рабочий день длился нескончаемо долго, зато по вечерам было много теплого вина и каждый десятый день к нам привозили компанию женщин из ближайшего городка. Мой вес увеличился чуть ли не наполовину, причем только за счет твердых, как сталь, мускулов, и я даже подрос, обогнав в росте самого высокого лесоруба в округе.

Мои размеры стали объектом общих шуток. Снова отросла моя борода и изменился овал лица, когда исчезла юношеская пухлость. Лесорубы нравились мне больше, чем придворные, среди которых прошли мои прежние годы. Мало кто из жителей гор и лесов мог читать, а уж о вежливости они и слыхом не слыхивали, но это были жизнерадостные и добродушные люди. Их души были в соответствии с телом.

Мне не хотелось бы, однако, чтобы у вас сложилось о них идиллическое представление. Хотя они часто говорили «я» и «мне», но не были людьми с душой нараспашку и не обнаруживали склонности к чистосердечным излияниям. Нет, в этом отношении они строго придерживались канонов Завета и, может быть, были в чем-то даже более скрытными, чем люди образованные. И все же, казалось, что у них более чистые души, чем у тех, кто нарочито пользуется в речи страдательным залогом или неопределенно-личными фразами. Возможно, именно мое пребывание среди них явилось толчком для понимания глубокой ошибочности Завета и посеяло во мне семя ниспровержения его канонов, которому позже землянин Швейц помог пустить глубокие корни.

Я ничего не говорил им о своем происхождении и ранге. Судя по нежности моей кожи, они могли сами догадываться, что мне не приходилось прежде работать. Кроме того, моя манера разговаривать выдавала во мне человека образованного, хотя и необязательно знатного. Но я не желал открывать перед ними своего прошлого, да и никто не домогался этого. Я сказал им только, что родом из Саллы, — об этом все равно неумолимо свидетельствовал мой акцент. Остальное никого здесь не интересовало. Мой наниматель, полагаю, давно догадался, что я, должно быть, тот беглый принц, которого так упорно ищет Стиррон. Но он ни разу не показал виду, что знает об этом. Впервые за всю свою жизнь моя личность была отделена от моего королевского статуса. Я перестал быть лордом Кинналлом, вторым сыном септарха, я был просто Даривалем, здоровенным лесорубом из Саллы.

Это превращение многому меня научило. Я никогда и раньше не разыгрывал из себя этакого чванливого, задиристого молодого аристократа. То, что я — только второй сын септарха, в некоторой степени прижимает меня. Однако я не мог не ощущать себя отличным от обычных людей. Мне прислуживали, кланялись, меня обхаживали и баловали; со мною разговаривали мягко и оказывали формальные знаки почитания даже тогда, когда я был ребенком. Ведь я все же — сын септарха, то есть, другими словами, сын монарха, так как септархи являются наследственными правителями, династии которых можно проследить с момента заселения заселения Борсена людьми. Правящие династии существовали и на самой Земле как в цивилизованных странах, так и у древних народов, вплоть до раскрашенных вождей в доисторические времена. И я был частью этой династической цепи, представителем королевского рода, в чем-то поставленным выше других самими обстоятельствами своего рождения. Но в этом горном лагере лесорубов я пришел к пониманию того, что короли не являются помазанниками божьими. Скорее, они вознесены над толпой волей людей, и эти же люди могут скинуть гордеца в глубокую пропасть. Стиррона свергли бы во время восстания. Если бы его место занял тот мерзкий исповедник, из Старого Города, разве он не занял бы место в династической последовательности правителей, а Стирона не повергли бы в прах? И разве сыновья того исповедника не стали бы гордиться своей кровью, как гордился я, хотя их отец был никем почти всю свою жизнь, а своего деда они даже не помнят? Я знаю, что в сагах будет говориться, что благоволение богов снизошло на этого исповедника и вознесло тем самым и его, и все его потомство, сделав их навеки святыми. Однако, я прозрел и увидел незамутненным взором, что такое королевская власть. Потеря сословных привилегий позволила осознать, что я не более, чем просто человек среди людей, и таким был всегда. И кем мне дано стать, зависит только от природных моих качеств и устремлений, а не от дарованного случаем ранга.

Благодаря такому разительному изменению самосознания пребывание в горах стало казаться мне не изгнанием, а своего рода наградой. Мечты о спокойной жизни в Маннеране оставили меня. Я скопил денег больше, чем требовалось для оплаты проезда, но пропало стремление покинуть эти места. И не столько страх перед арестом удерживал меня среди лесорубов, сколько любовь к чистому, прозрачному, студеному воздуху Хашторов, к моему трудному ремеслу и привязанность к окружавшим меня, пусть и грубым, зато настоящим людям. Я оставался там все лето и всю осень, и вот уже наступила снова зима, а я не помышлял даже о том, чтобы уйти.

Может быть, я оставался бы в горах до сих пор, однако случилось так, что мне пришлось бежать. В один из мрачных зимних дней, когда небо стало серо-стальным и нависла угроза метели, прибыли шлюхи из поселка, что сулило нам вечером веселье. На этот раз среди них была новенькая. Ее произношение свидетельствовало о том, что она родом из Саллы. Как только женщины очутились среди мужчин, я хотел было улизнуть, но новенькая уже заметила меня и, чуть не задохнувшись от изумления, взвизгнула:

– Взгляните-ка вон на того, девочки! Да это же наш пропавший принц!

Я рассмеялся и стал всех убеждать, что она пьяная или чокнутая, но раскрасневшиеся щеки невольно выдали меня.

Лесорубы как-то по-новому посмотрели на меня. Принц? Принц? Так ли это? Они стали перешептываться между собой, толкаясь и перемигиваясь. Почуяв опасность, я объявил, что мне нравится эта женщина, и увел ее прочь. Когда мы остались наедине, я попытался было убедить ее, что она ошиблась. «Никакой я не принц, — сказал я, — а простой лесоруб». Но девка твердо стояла на своем.

– Когда лорд Кинналл шествовал в похоронной процессии, — твердо заявила она, — я вот этими глазами рассмотрела его! И он — это вы!

И чем больше я возражал, тем убежденнее становилась она. Мои уверения не поколебали ее. Даже когда я обнял девчонку, она из-за обуявшего ее страха оставалась холодна и безучастна.

В тот же вечер, когда веселье закончилось, ко мне подошел наш хозяин, серьезный и встревоженный.

– Одна из девчонок как-то странно говорила о тебе, — начал он. — Если правда то, о чем она трезвонит, ты подвергаешь себя опасности, приятель. Когда она вернется домой, эта новость мгновенно распространится по поселку, и, без сомнения, здесь сразу же появится полиция.

– Значит, бежать?

– Это как ты сочтешь нужным, — пожал плечами хозяин. — Пока что розыски принца продолжаются. Если ты — он, от властей здесь тебя некому будет защитить!

– Ну что ж, тогда на рассвете…

– Сейчас! — твердо сказал хозяин. — Пока девчонка отсыпается…

Он сунул мне в руку пачку денег — намного больше, чем был должен за последний период работы. Я собрал свои скудные пожитки, и мы вместе вышли на воздух. Ночь была безлунной, неистово бушевала пурга. В свете нашего фонаря заискрились снежинки. Мой хозяин молча отвез меня вниз по склону, мимо поселка, откуда приехали девушки, и вывез на проселочную дорогу, по которой мы проехали несколько часов. Заря застала нас в южной части центрального округа Глина, неподалеку от реки Хаш. Мы остановились в деревне под названием Клек. В этом продуваемом всеми ветрами месте маленькие каменные домики были окружены необозримыми заснеженными равнинами. Оставив меня в кабине, хозяин пошел в первый из домиков. Через мгновение он вышел из него в сопровождении сморщенного человечка, оживленно размахивающего руками. С его помощью мы прошли к домику, который разыскивал мой хозяин. Владельцем его был фермер по имени Стамвиль — светловолосый мужчина почти такого же роста, как и я, с выцветшими, когда-то голубыми, глазами и извиняющейся улыбкой. Может быть, он стоял в каком-то родстве с моим хозяином или, что более вероятно, был у него в долгу — я так и не узнал об этом. Так или иначе, крестьянин с готовностью отозвался на просьбу моего хозяина и принял меня в качестве своего постояльца. Хозяин на прощание обнял меня и исчез в снежном вихре. Больше я уже никогда не встречал его. Надеюсь, боги добры к нему, потому что он был очень добр ко мне.

18

Домик состоял из одной большой комнаты, разгороженной на несколько частей тонкими занавесками. Стамвиль нацепил еще одну занавеску и дал мне солому для матраца — мое жилье было готово. Под крышей домика нас было семеро: я, Стамвиль, его жена — изможденная крестьянка, которая по моему твердому убеждению могла бы сойти за его мать, трое их детей — двое мальчиков, которым до возмужания оставалось уже недолго, девушка-подросток и, кроме того, ее названая сестра. Все жильцы этого убогого дома были веселыми, невинными и верными людьми. Хотя им ничего не было известно обо мне, они тотчас же приняли меня в члены своей семьи, как будто я был их родственником, неожиданно возвратившимся из дальних странствий. Я не был подготовлен к той легкости, с которой они приняли меня, и сперва приписывал ее каким-то обстоятельствам, вернее, обязательствам, которые наложил на них мой прежний хозяин. Но оказалось, что это не так. Они были добры по своей природе, никогда ничего не выспрашивали, не отличались подозрительностью. Я ел за одним столом с ними, сидел вместе с ними у очага, участвовал в их развлечениях. В каждый пятый вечер Стамвиль наполнял огромное выдолбленное из дерева корыто горячей водой, и я мылся вместе с его семьей, причем одновременно в корыте было двое или трое.

Можете себе представить, каково мне было тереться о пикантные округлости дочери Стамвиля и ее названой сестры. Вероятно, я мог бы порезвиться с любой из них, стоило только захотеть, но меня сдерживала боязнь нарушить законы гостеприимства. Позже, поближе познакомившись с образом жизни и нравами крестьян, я узнал, что как раз мое воздержание было выражением своего рода неблагодарности. Девушки были в полном соку и, конечно, испытывали вожделение, а я пренебрегал ими. Но я понял это после того, как покинул дом Стамвиля. У этих девушек, должно быть, сейчас уже взрослые дети. Надеюсь, они простили меня за отсутствие галантности.

Я платил за свое жилье. Работы в крестьянском хозяйстве почти не было, так как стояла зима. Приходилось только расчищать домик от снега и поддерживать огонь в печи. Никто из домочадцев не проявлял любопытства в отношении меня. Они не только не задавали мне вопросов, но и, я в этом уверен, даже не имели намерения задавать их. Да и остальные жители деревни не совали свой нос в мои дела, но присматривались ко мне, хотя и не больше, чем к любому незнакомцу.

Иногда в деревню попадала газета, и тогда она переходила из рук в руки, пока все не прочитывали ее. После этого газету клали на полку в винной лавке, стоящей у входа на деревенский базар. Зайдя как-то в лавку, я просмотрел замызганные и захватанные листы, и узнал о некоторых событиях прошедшего года. Так, я прочел, что свадьба моего брата Стиррона состоялась в намеченный срок с соответствующей помпой. Со старой пожелтевшей бумаги на меня смотрели его озабоченные глаза на осунувшемся лице. Рядом с ним была сияющая невеста, но я, как ни старался, не мог разглядеть черты ее лица. Из газет я узнал, что существовала напряженность в отношениях между Глином и Креллом. Все началось с рыбной ловли в спорных прибрежных районах. Дело дошло до того, что в пограничных стычках начали погибать люди. Мне было жаль, что генерал Кондорит, сектор границы которого находится между Креллом и Глином, был лишен возможности хоть каким-нибудь образом втянуть Саллу в конфликт. Морское чудовище, покрытое золотистой чешуей и имеющее длину, в десять раз превышающую человеческий рост, видели в заливе Шумар рыбаки из Маннерана. В том, что они доподлинно его видели, они дали страшную клятву в Каменном Соборе. Старший септарх Трайша, про которого говорили, что он — старый кровожадный бандит, отрекся от престола и ныне жил в церкви высоко в западных горах в качестве простого исповедника паломников, направляющихся в Маннеран. Вот, пожалуй, и все новости. Я не нашел упоминания о себе. Наверное, Стиррон утратил интерес ко мне и отказался от намерений изловить меня и вернуть в Саллу.

Возможно, теперь не очень опасно предпринять попытку убраться из Глина.

Однако, как мне не терпелось выбраться поскорее из этой лесистой провинции, где от меня отвернулись родственники, а совершенно чужие люди отнеслись с любовью, две вещи удерживали меня. Во-первых, я намеревался остаться у Стамвиля до тех пор, пока не смогу помочь управиться с весенними работами, тем самым отплатив ему за доброту ко мне. А во-вторых, я не осмеливался пуститься в столь опасный путь, не побывав у исповедника: ведь если вдруг случится какое-то несчастье, мой дух воспарит к богам, все еще полный горькой отравы. В этой деревушке не было священника, и жители ее исповедовались у странствующих монахов. Зимой странники появлялись довольно редко, и поэтому с начала прошедшего лета, когда один из монархов посетил лагерь лесорубов, я был вынужден оставаться без отпущения грехов. Я ощущал необходимость выговориться.

Но вот прошла последняя зимняя вьюга, одевающая каждую ветку сказочным ледяным нарядом, и сразу же наступила оттепель. Все растаяло. Клек оказался окруженным океаном грязи, что, однако не мешало приезду исповедника на разболтанном старинном краулере. Он обосновался в старом, заброшенном деревенском бараке, к которому притащилось по невылазной слякоти деревенских жителей. Я отправился к нему на пятый день после его появления, когда очереди стали не такими длинными. В течение двух часов я освобождал себя от накопившегося бремени, открыв перед священником, кто я, и не утаив от него свой новый взгляд на монархов. Я рассказал ему о горестях и поведал о желаниях, которые подавлял в себе. Очевидно, моя исповедь оказалась чересчур тяжела для неповоротливых мозгов странствующего монаха. Исповедник пыхтел и потел не меньше, чем я, извергающий на него потоки слов. К концу исповеди он дрожал и едва не потерял способность говорить. Интересно, а где сами исповедники могут избавиться от бремени всех тех грехов и печалей, которые они впитывали от своих клиентов? Им запрещено говорить обычным людям что-либо из того, о чем они узнали во время исповеди. И есть ли у исповедников исповедники, которым они могут сообщить то, о чем нельзя сказать никому другому? Я не понимаю, как исповедник может выдержать без чьей-либо помощи ту лавину печали, которую обрушивают на него ежедневно его клиенты.

Итак, я очистил свою душу, теперь следует дождаться посева, до которого оставалось совсем уже недолго. Времени на созревание урожая в суровом климате Глина отводится немного. Приходится сажать семена в почву еще до того, как зима полностью ослабит свою хватку, чтобы захватить каждый луч весеннего солнца. Стамвиль подождал немного, боясь что после оттепели снова закружит жестокая вьюга, а затем, хотя земля представляла собой вязкую жижу, он и его домочадцы вышли на работу, чтобы засеять поле хлебными злаками, посадить в огороде овощи, а в палисаднике — пряные цветы.

Согласно обычаю, сеять выходили обнаженными. Увидев, как все раздеваются, я с удивлением спросил:

– Зачем в такое холодное время выходить в поле совершенно нагими?

– Грязь очень скользкая, — объяснила названая сестра дочери Стамвиля,

– и голую кожу легче отмыть, чем отстирать одежду.

Посев занял восемь дней. На девятый, пожелав Стамвилю и его семье хорошего урожая, я покинул деревню Клек и начал свое путешествие к побережью.

19

Один из соседей Стамвиля в первый день подвез меня в своей телеге. Почти весь второй день я шел пешком, третий и четвертый мне удалось проехать верхом, а пятый и шестой пришлось снова идти пешком. Было еще холодно, но воздух был уже весенним, почки на деревьях набухали. Возвращались перелетные птицы.

Я сделал большой крюк, обойдя Глейн, чтобы не подвергаться излишнему риску, и, насколько мне помнится, без особых происшествий быстро добрался до Бьюмара — главного морского порта Глина и второго по численности населения города в этом государстве.

Он не так уродлив, как Глейн, хотя вряд ли в нем можно найти что-нибудь привлекательное. Сразу же по прибытии я узнал, что пассажирское сообщение между Глином и южными провинциями прекратилось три месяца назад из-за нападений пиратов, базирующих в Крелле. А так как Глин и Крелл ведут ныне необъявленную войну, добраться до Маннерана можно лишь транзитом через Саллу; но подобный шаг едва ли следовало расценить иначе, как самоубийство. Деньги у меня были. Я нашел себе комнатку в доме, где была таверна поблизости от гавани и несколько дней провел, собирая различные слухи о положении на море. Хотя пассажирское сообщение было отменено, торговое мореплавание, как с удивлением обнаружил я, не прекращалось, так как он него зависело благосостояние Глина. Караваны торговых судов, хорошо вооруженных, продолжали ходить строго по расписанию. Хромой моряк, чья комната располагалась рядом с моей, рассказал как-то (после того как основательно подогрелся голубым вином из Саллы), что купеческий караван выйдет из гавани в ближайшую неделю и что его наняли на одно из судов. Я уже было задумал напоить его допьяна и позаимствовать документы, как это делается в рассказах о пиратах для детей, но подвернулся сам собой менее драматичный способ — я выкупил его контракт.

Сумма, которую я предложил ему, была больше той, которую он мог заработать, плывя в Маннеран и обратно, поэтому моряк был счастлив взять деньги и позволить мне занять его место. Мы провели всю ночь, обсуждая его обязанности на судне, поскольку я ничего не знал о морской службе. К наступлению утра я по-прежнему ничего не знал, но уже понимал, каким путем смогу имитировать тот минимум осведомленности, без которого пребывание на судне вряд ли станет возможным.

Без всяких помех я взошел на борт судна на воздушной подушке с низкими бортами, тяжело нагруженного товарами из Глина. Проверка документов была чисто формальной. Я получил ключи от каюты и неплохо устроился. В первые дни добрую половину работ, порученных мне, удавалось выполнять либо глядя, как это делают другие, либо опираясь на собственную интуицию. Все остальное я делал кое-как, и вскоре мои коллеги-моряки признали во мне «халтурщика», однако своим знанием они не делились с офицерами. Какая-то солидарность все же есть среди низших чинов. А, кроме того, порученную мне работу, хоть и с грехом пополам, но я выполнял! Я еще раз убедился в правомерности своего мрачного мнения о людях, которое сложилось за время моего отрочества среди аристократов. Моряки, подобно лесорубам и крестьянам, относились друг к другу искренне и добродушно, чего я никогда не встречал среди тех, кто более неукоснительно придерживался Завета. Ту работу, которую я еще не мог выполнить сам, обычно они делали за меня, а я стремился освободить их от тяжелого физического труда, и все шло хорошо. Я драил палубы, чистил фильтры и проводил бесконечные часы, дежуря у орудий, чтобы своевременно отразить нападение пиратов. Но мы прошли мимо опасных берегов Крелла без происшествий и плыли вдоль покрытой уже весенней зеленью Саллы.

Нашим первым пунктом назначения был Кофальон, крупнейший порт Саллы. Стоянка продлится пять дней. Меня это тревожило. Нанимаясь на судно, я не знал, что планировалась остановка в каком-то из пунктов моей родины. Сначала я решил притвориться больным и не выходить на палубу, пока мы будем стоять в Кофальоне. Затем я отверг такое решение, как трусливое, уговорив себя, что мужчина должен часто проверять себя опасностями, если хочет оставаться настоящим мужчиной. Поэтому я смело погрузился в кутежи и распутство вместе со своими товарищами, полагаясь на то, что время сильно изменило мое лицо и вряд ли кто узнает пропавшего брата септарха Стиррона в грубой одежде моряка в таком городе, как этот. Игра вышла на славу — меня не разоблачили за эти пять дней.

Из газет и подслушанных разговоров я узнал о происшедшем за те полтора года, что не был в Салле. Стиррона, я понял, народ считает хорошим правителем. Он провел свою страну через голодную зиму, закупив в Маннеране дополнительно пищевые продукты на очень выгодных условиях. После страшной осени и зимы, нашим фермерам стало везти больше. Налоги были сокращены. Люди казались довольными жизнью. Жена Стиррона родила ему сына, лорда Дарива, который теперь стал наследником престола старшего септарха. Теперь ожидали рождение еще одного сына. Что касается лорда Кинналла, брата септарха, то о нем ничего не говорили. Он был забыт, как будто его никогда и не было.

Мы делали еще остановки: несколько — в южной Салле, несколько — в северной части Маннеранна, и в назначенное время пришли в огромнейший морской порт на юго-востоке нашего материка — в священный город Маннеран, столицу провинции, носящей то же название. И именно в Маннеране я начал жизнь заново.

20

Маннеран — страна, которой покровительствуют боги. Воздух здесь теплый и свежий, весь год напоенный благоуханием цветов. Зимние холода не проникают так далеко на юг, и маннеранцы, когда им хотелось увидеть снег, отправлялись в туристические вояжи к вершинам Хашторов и с удивлением рассматривали необычное белое холодное вещество, которое в других землях в морозное время года отнюдь не было в диковинку.

Теплое море, омывающее Маннеран с востока и юга, дает столько пищи, что ею можно прокормить полматерика, а на юго-западе расположен столь же обильный дарами моря залив Шумар. Войны редко затрагивали Маннеран, защищенный щитом гор от народов, живущих к западу от него, и отделенный от своего соседа на севере Саллы величественным руслом реки Войнн. Много раз мы пытались напасть на Маннеран со стороны моря, но у нас не только не было каких-либо успехов, но и надеяться на успех не приходилось! Когда Салла серьезно бралась за оружие, ее противником всегда был Глин.

Сам же город Маннеран получил как бы особое божественное благословение. Он располагается в наилучшей естественной бухте на всем материке Велада, образованной двумя противоположными горными отрогами, направленными у входа в нее таким образом, что не требуется волнорезов и корабли легко становятся в ней на якорь.

Эта гавань служит одним из наиболее мощных источников процветания всей провинции. Она является главным связующим звеном между восточными и западными провинциями, поскольку через Выжженные Низины торговые пути не проложены. А поскольку наша планета бедна натуральным горючим, то воздушное сообщение так и не получило особого развития. Поэтому корабли из девяти западных провинций проходят на восток через залив Шумар к порту Маннерана, а маннеранские корабли регулярно курсируют к западному побережью.

Гавань Маннерана — единственное место на нашей планете, где в толпе можно встретить людей из всех тринадцати провинций и где одновременно можно увидеть все тринадцать флагов. И благодаря этому неиссякаемый поток богатств оседает в сундуках маннеранцев. К тому же внутренние округа этой провинции богаты плодородными почвами, вплоть до самых склонов горной гряды Хаштор, которые в этих широтах свободны от снега, и только вершины, как я уже говорил, покрыты вечным льдом. На фермах в Маннеране собирают по два-три урожая в год. Наконец, маннеранцы имеют свободный доступ к Влажным Низинам, где выращивают наиболее причудливые и высоко ценимые фрукты и специи. Неудивительно, что те, кто любит роскошь, стремятся сюда, чтобы попытать счастья.

И, словно этих подарков судьбы им недостаточно, маннеранцы убедили весь мир, что живут в наиболее священном месте на Борсене, и приумножают свои доходы содержанием святилищ, которые являются приманкой для паломников. Скорее, Трайш должен был стать местом паломничества, поскольку именно там находятся первые поселения наших предков и учрежден Завет.

Действительно, имеется несколько мест поклонения в Трайше, и жители Запада, слишком бедные, чтобы совершить паломничество в Маннеран, посещают их. Однако Маннеран учредил себя в качестве святая святых, причем в этом ему помогли внутренняя убежденность и энергичная реклама. В этом заключается определенная доля иронии, поскольку маннеранцы обращаются с Заветом с гораздо большей вольностью, чем жители остальных тринадцати провинций. Жизнь в тропическом климате определенно размягчила их сердца, и они открывают свои души друг другу в такой степени, что это могло бы служить поводом для остракизма в Глине или Салле. И все же у них есть Каменный Собор, где случаются, как указано в достоверных источниках, чудеса и где, как предполагают, боги выступали во плоти всего семьсот лет назад. Каждый надеется, что в День Поименования его ребенок получит свое взрослое имя именно в Каменном Соборе. Со всего континента люди стекаются для участия в этом празднике к огромной выгоде хозяев гостиниц. Должен вам заметить, что я сам получил свое взрослое имя в Каменном Соборе.

21

Когда мы прибыли в Маннеран и портовые грузчики принялись разгружать корабль, я получил расчет, покинул корабль и отправился в город. В конце причала я остановился, чтобы получить пропуск из порта у маннеранских чиновников.

– Сколько времени вы проведете в городе? — вежливо поинтересовались у меня, и я также вежливо ответил, что намерен пробыть в городе только три дня, хотя моим истинным намерением было устроиться здесь на всю оставшуюся жизнь.

До этого я дважды бывал здесь: первый раз в раннем отрочестве, когда меня связали узами побратимства с Халум, второй раз в семилетнем возрасте в День Поименования. В памяти немного осталось от тех посещений. Запомнились бледно-розовый, зеленоватый и голубой цвет зданий, бурная вечнозеленая растительность, темный торжественный интерьер Собора. И теперь, по мере того как я удалялся от берега, воспоминания обрушивались на меня и яркие картины детства снова стали проходить перед моим затуманенным взором. В отличие от северных городов Маннеран выстроен не из камня, а из особого искусственного гипса, который затем раскрашивают пастельными красками. В результате каждая стена как бы присоединяет свой голос к общему радостному праздничному хору, воспевающему изысканность архитектуры. День был солнечным, яркие солнечные зайчики весело играли на стенах и в окнах домов. От света слепило глаза, и мне пришлось прищуриться.

Маннеранские архитекторы придают большое значение декоративным украшениям зданий: балюстрадам, служащим для ограждения балконов, с причудливым орнаментом, ярким лепным карнизам, витиеватым ажурным решеткам на окнах. Глазу северянина сначала это кажется безвкусным нагромождением кричащей пустой роскоши, однако постепенно город предстает перед ним во всей своей элегантности, изяществе и соразмерности. Кроме того, повсюду много растительности: деревья стоят рядами на каждой стороне улицы, вьющиеся растения, выращиваемые в ящиках, свисают с подоконников, вдоль тротуаров разбиты цветочные клубы, дворы полностью скрыты высокими кустарниками и кронами экзотических деревьев. Все это вместе представляет собой сочетание буйства растительности джунглей и строгой продуманности городской планировки. Маннеран во многих отношениях замечательный город!

Однако невыносимая жара совершенно измучила меня. Душный зной обволакивал улицы. Воздух был влажным и тяжелым. Я чувствовал жару почти на уровне осязания. Она хватала и душила. Казалось, сожми воздух в кулак и из него потечет влага. Это был удушливый, насыщенный испарениями зной. Я промок насквозь. На мне была грубая, тяжелая, серая матросская роба, из тех что обычно носили зимой на борту торговых судов, плывущих из Глина. А в Маннеране стояло душное весеннее утро. Три десятка шагов в этой пышущей жаром атмосфере — и я был готов сорвать с себя одежду и идти дальше обнаженным.

Телефонная справочная дала мне адрес Сегворда Хелалама, отца моей названой сестры. Я нанял такси и поехал по этому адресу. Хелалам жил в прохладном тенистом пригороде, где среди огромных домов сверкали озера. Высокая кирпичная стена защищала его дом от любопытных взглядов прохожих. Я позвонил у ворот и стал ждать. Такси не уезжало, как будто водитель был уверен в том, что меня немедленно отсюда прогонят. Голос, скорее всего, какого-нибудь дворецкого поинтересовался, кто я, и я ответил:

– Кинналл Дариваль из Саллы, побратим дочери верховного судьи Хелалама, желает встретиться с отцом его названой сестры.

– Лорд Кинналл умер, — равнодушно сообщили мне, — а вы — обманщик.

Я позвонил еще раз.

– Взгляните-ка на это и решите сами, умер ли он. — С этими словами я поднял до уровня телеобъектива свой королевский паспорт, который так долго прятал. — Перед вами Кинналл Дариваль, и будет очень нехорошо, если вы не пустите его к верховному судье.

– Паспорт можно украсть. Паспорт можно подделать.

– Откройте ворота!

Ответа не было. Я позвонил в третий раз, и на этот раз невидимый дворецкий сказал, что сейчас же вызовет полицию, если мне заблагорассудится продолжать в том же духе. Водитель такси, стоящего по другую сторону улицы, вежливо кашлянул. Я не ожидал подобного оборота дел. Так что же, возвращаться в город, найти жилье и написать Сегворду письмо с просьбой о свидании, приложив документированное свидетельство того, что я жив?

По чистой случайности я был избавлен от подобных хлопот. Подъехал роскошный черный экипаж, какими обычно пользуется только высшая аристократия, и из него вышел Сегворд Хелалам, верховный судья маннеранского порта. Тогда он был на вершине своей карьеры и шел с поистине королевским изяществом.

Был он невысок, но хорошо сложен, голова правильной формы, румяное лицо, благородная грива седых волос, взгляд цепкий и целеустремленный. Его ярко-голубые глаза были полны скрытого огня, строгость взгляда компенсировалась теплой, приветливой улыбкой. В Маннеране его считали человеком мудрым и уравновешенным.

Я тотчас же бросился к нему с радостным возгласом: «Названый отец!».

Обернувшись, он изумленно посмотрел на меня и между мной и верховным судьей мгновенно выросли двое рослых молодых людей, сидевших вместе с ним в экипаже. Очевидно, они посчитали меня наемным убийцей.

– Ваши телохранители могут не беспокоиться, — начал я, едва сдерживая радость. — Разве вы не в состоянии узнать Кинналла из Саллы?

– Лорд Кинналл умер в прошлом году, — быстро ответил Сегворд.

– Это для него самого очень печальная новость, — сделал я попытку сострить.

С этими словами я распрямился, придавая себе подобающий принцу вид впервые со времени злополучного ухода из столицы Глина, и сделал такой яростный жест в сторону охранников судьи, что они не выдержали и расступились. В последний раз этот человек видел меня на коронации моего брата. С тех пор прошло два года, и за это время последние следы детства сошли с моего лица. За год, проведенный на лесоповале, стали более могучими как мои плечи, так и все тело. Зимние вьюги обветрили мое лицо, а за недели плавания в море я приобрел унылый и неопрятный внешний вид. Волосы спутаны, а борода взлохмачена. Постепенно взор Сегворда уловил эти превращения, и он уверился в том, что мои слова правдивы. Неожиданно он бросился ко мне и обнял с таким пылом, что от удивления я чуть не свалился на землю. Он выкрикивал мое имя, а я — его. Затем ворота отворились, он быстро провел меня внутрь, и предо мною вырос величественный дворец кремового цвета. Цель моих странствий была достигнута!

22

Меня провели в красивое помещение и сказали, что оно будет моим. Пришли две девушки-служанки и стащили с меня пропитанную потом одежду. Они повели меня, непрерывно хихикая, к огромной кафельной ванне, вымыли и надушили, причесали кое-как голову и бороду, при этом позволяя себе немного пощипывать и похлопывать мое тело. Они принесли мне одежду из прекрасной ткани, такую, какой мне не доводилось носить со дня моего отсутствия при дворе. Она была белая и приятная на ощупь, хорошо сидела и освежала тело. Затем они предложили мне украшения: тройное кольцо с вставленным в него (как я позднее узнал) осколком пола Каменного Собора, а также сверкающую подвеску из трех кристаллов, экспортируемых из Трайша, на кожаном ремешке. Наконец, после нескольких часов приведения себя в надлежащий вид я был допущен к верховному судье. Сегворд принял меня в комнате, которую называл своим рабочим кабинетом, но на самом деле это огромный зал, достойный дворца септарха, где он мог бы восседать на троне, как монарх.

Я ощутил некоторую досаду, вызванную такими его притязаниями, так как Судья не был не только царственных кровей, но и не принадлежал к высшим кругам аристократии. У него не было никакого положения в обществе, пока его не назначили на эту высокую должность, выведшую его на дорогу известности и принесшую богатство.

Я сразу же спросил о своей названой сестре Халум.

– У нее все в порядке, — ответил судья. — Только вот душа омрачена известием о смерти названого брата.

– А где она сейчас?

– Отдыхает на острове в заливе Шумар, где у нас есть небольшая дача.

Я ощутил мороз по коже.

– Она замужем?

– К сожалению для всех, кто ее любит, нет…

– А хоть есть кто-нибудь?

– Нет, — печально покачал головой Сегворд. — Она, кажется, предпочитает сохранить целомудрие. Конечно, Халум еще очень молода. Когда она вернется, Кинналл, вероятно, вы сможете уговорить ее. Пора бы подумать о замужестве, так как сейчас она вполне могла бы выйти замуж за прекрасного лорда, тогда как через несколько лет ее смогут опередить более юные соперницы.

– Когда она собирается вернуться с этого острова?

– Это может произойти в любой момент, — сказал верховный судья. — Как она поразится, когда обнаружит вас здесь, Кинналл!

Я спросил его относительно сообщений о моей смерти. Он ответил, что еще год назад прошел слух, что я сошел с ума и пустился странствовать, беспомощный, больной, страждущий. Сегворд улыбнулся, как бы говоря, что ему хорошо известна причина моего бегства из Саллы и что он не видит в этом ничего безумного.

– Затем, — продолжил он, — появилось сообщение, что лорд Стиррон послал своих представителей в Глин, чтобы они привезли вас для лечения. Халум очень боялась за вашу безопасность в то время. А еще позже, когда прошло лето, один из министров вашего брата сообщил, что вы, блуждая зимой в Хашторах, попали в такую метель, из которой не смог бы выбраться ни один человек.

– Но, конечно, тело лорда Кинналла не было обнаружено, и его так и оставили гнить в Хашторах вместо того, чтобы привезти в Саллу и достойно похоронить.

– Нет, никаких сообщений о том, что тело было найдено, не поступало.

– Тогда, очевидно, — усмехнулся я, — тело лорда Кинналла пробудилось ранней весной и отправилось на юг, словно призрак. Теперь же оно предстало перед вами, верховный судья!

– Очень внушительный призрак! — захохотал Сегворд.

– Хотя и усталый.

– Что же приключилось с вами в Глине?

– Холод и стужа, причем под этим я подразумеваю не только погоду.

Я рассказал ему о том, как пренебрежительно обошлись со мной родственники моей матери, поведал о своем пребывании в горах и об всем остальном. Выслушав меня, он захотел узнать о моих планах в Маннеране. На это я ответил, что у меня нет другого плана, кроме как найти какое-нибудь почтенное предприятие и преуспеть в той или иной должности, жениться и осесть в Маннеране, так как Салла закрыта для меня, а Глин вряд ли чем может меня соблазнить. Сегворд многозначительно кивнул. Здесь, сказал он, в его конторе сейчас свободна должность секретаря. Работа эта приносит малые доходы и сулит еще меньший престиж, и было бы абсурдно просить принца королевских кровей Саллы согласиться ее принять, но все же это чистая работа, с прекрасными возможностями продвижения. Она может послужить трамплином, пока я привыкну к образу жизни в Маннеране. Поскольку я о другом и не помышлял, то тут же дал свое согласие. Я сказал, что, несмотря на свое высокое происхождение, в сущности стал совсем другим человеком. Вся моя аристократичность теперь в прошлом, и с этим уже покончено, как и с детскими фантазиями.

– То чего здесь можно добиться, — сказал я рассудительно, — зависит только от личных достоинств, а не от обстоятельств рождения и связей.

Это, разумеется, было чистейшей болтовней. Вместо того чтобы извлечь выгоду из своей высокородности, я стремлюсь наживать капитал на том, что являюсь названым братом дочери верховного судьи порта, а эта связь стала для меня возможной только потому, что я родился в королевской семье. Личные же достоинства абсолютно ни при чем!

23

Ищейки с каждым днем все ближе окружают меня.

Вчера я долго бродил по окрестностям и обнаружил в направлении к югу от своего пристанища свежий след гусениц краулера, глубоко отпечатавшийся на сухой и хрупкой поверхности красного песка. А сегодня утром, праздно прогуливаясь возле места, где собираются птицероги, — гонимый, возможно, каким-то самоубийственным импульсом — я услыхал гудение в небе и, взглянув вверх, увидел над головой пролетающий военный самолет с опознавательными знаками Саллы. Воздушные корабли в этом районе нечастая вещь! Самолет стал снижаться, кружась, наподобие птицерога, но я прижался к изъеденной ветрами скале и, думаю, остался незамеченным.

Возможно, я ошибаюсь относительно целей этих вторжений. На краулере могла ехать группа охотников. Самолет мог совершать просто тренировочный полет. Но, думаю, все-таки я не ошибаюсь. Если и есть здесь охотники, то охотятся они на меня. Сеть вокруг меня затягивается все туже. Я должен постараться писать быстрее и более кратко. Слишком многое из того, что мне нужно сказать, недосказано, и, боюсь, меня найдут, а я еще не закончу свою исповедь. Стиррон, дай мне хоть несколько недель!

24

Верховный судья порта является одним из высших чиновников в Маннеране. Его юрисдикции подлежит вся коммерческая деятельность в столице. Если возникают споры между купцами, они обращаются в суд, и решения суда действительны для представителей всех провинций. Так что капитан из Глина или Крелла, купец из Саллы или с запада — все они должны подчиняться решениям, когда стоят перед лицом верховного судьи, без права апелляции в суд своей родной провинции. Но будь Сегворд Хелалам только арбитром в купеческих дрязгах, вряд ли он добился бы того влияния, которым пользовался сейчас. Сотни лет на эту должность возлагались и другие обязанности, кроме вынесения судебных вердиктов. Только верховному судье дано право регулировать, сколько иностранных судов, ежегодно заходящих в гавань Маннерана, скажем, из Глина, либо Саллы, либо Трайша смогут получить разрешение на торговлю. Благосостояние почти всех провинций Борсена зависит от решения Сегворда. Поэтому его обхаживают септархи, наделяют дарами, осыпают милостями и похвалами в надежде, что он разрешит их провинции послать в Маннеран хоть одно лишнее, незапланированное судно.

Таким образом, верховный судья выполняет роль своего рода экономического фильтра материка Велада, открывая или закрывая рынки сбыта товаров по своему усмотрению. И делает он это, повинуясь не своим капризам, а с учетом экономической конъюнктуры и степени интенсивности перетекания богатств из одной страны в другую. Поэтому невозможно переоценить значимость его в нашем обществе.

Должность эта не является наследственной, хотя и назначают на нее пожизненно. Смещен верховный судья может быть только после сложной и запутанной, а потому редко применяемой процедуры отзыва с должности. Таким образом, энергичный судья, такой, например, как Сегворд Хелалам, может стать более могущественным в Маннеране, чем сам старший септарх. В любом случае система власти, основанная на правлении септархов, находится в Маннеране в упадке. Два престола из семи остаются свободными последние сто лет, если не больше, а те, кто занимают оставшиеся пять, уступили большую часть своих прерогатив гражданским служащим, став не более чем церемониальными фигурами. Старший септарх еще сохраняет некоторые остатки былого величия, но он обязан совещаться с верховным судьей порта по всем вопросам, касающимся экономики, а сам судья столь часто вмешивается в деятельность правительства Маннерана, что, по правде говоря, трудно определить, кто является правителем, а кто — гражданским служащим.

На третий день моего пребывания в Маннеране Сегворд взял меня с собой в здание суда подписать контракт на предоставление мне работы. Я, выросший во дворце, был потрясен видом штаб-квартиры правосудия порта; что меня поразило, так это не богатство (которого, кстати, и не было), а огромные размеры.

Широкое здание из желтого кирпича, четырехэтажное, массивное и приземистое, казалось, простиралось на целых два квартала от порта в сторону центра города. За обшарпанными столами в комнатах с высокими потолками сидела целая армия клерков, которые корпели над бумагами и шелестели бланками. Душа моя содрогнулась от мысли, что именно так я буду проводить все свои дни. Сегворд вел меня по нескончаемому коридору, принимая на ходу знаки почтения со стороны работающих. То и дело он останавливался, чтобы с кем-то поздороваться, глянуть на незаконченный отчет, посмотреть на панель, где отмечалось перемещение каждого судна, находящегося на расстоянии трехдневного перехода до Маннерана. Наконец мы вошли в анфиладу прекрасных комнат, расположенных вдали от суеты и суматохи, которые я только что наблюдал. Показав мне прохладную великолепную комнату, примыкающую к его кабинету, Сегворд сказал, что именно здесь я буду работать.

Соглашение, которое я подписал, мало чем отличалось от контракта, предлагаемого исповедником. Я обязался не раскрывать никому ничего из того, что узнаю при выполнении своих обязанностей, под страхом ужасных наказаний. Со своей стороны суд порта обеспечивал меня работой на всю жизнь, гарантировал постоянное увеличение жалования и различные прочие привилегии, о каких принцы обычно не беспокоятся.

Я быстро обнаружил, что не рискую стать всеми забытым чернильным червем. Как и предупреждал Сегворд, жалованье мое было низким, а ранг в бюрократической иерархии ничтожным, ответственность же на меня возлагалась немалая. По сути я был его личным секретарем.

Все секретные сообщения, направляемые верховному судье для просмотра, сначала попадали на мой стол. Моя задача заключалась в том, чтобы отсеять несущественные бумаги и подготовить краткий обзор остальных документов, кроме тех, которые, по моему мнению, были настолько важными, что их нужно было переправлять судье. Если судья порта являлся в своем роде экономическим фильтром материка Велада, я был фильтром такого фильтра, поскольку он читал только те бумаги, с которыми я считал нужным его ознакомить. Судья принимал решения, основываясь на тех данных, которыми именно я его снабжал.

Как только мне это стало ясным, я понял, что Сегворд направил меня по пути к большой Власти в Маннеране.

25

Я с нетерпением ожидал возвращения Халум с острова в заливе Шумар. В течение двух лет у меня не было общения с назваными братом и сестрой, а исповедники не могли их заменить. Я очень мучился от того, что не могу, как бывало, сидеть допоздна с Халум и Ноимом и что нам теперь не дано открывать друг перед другом свои души. Ноим был где-то в Салле, и я не знал точно где, а Халум, хотя и ожидалось, что вот-вот вернется, так и не появилась ни в первую неделю моего пребывания в Маннеране, ни во вторую.

В один из дней третьей недели я рано покинул судебное присутствие, почувствовав себя плохо из-за сильной влажности и еще от усталости, вызванной стремлением как можно лучше справляться со своей новой ролью. Меня отвезли в имение Сегворда. Проходя через центральный зал по пути в свою комнату, я увидел в его дальнем конце высокую стройную девушку, закалывающую в свои темные волосы золотистый цветок. Я не мог различить черты ее лица, но сомнений у меня не было, и я с радостью закричал:

– Халум!

С этими словами я бросился через весь зал к девушке. Она обернулась на мой возглас, нахмурилась и… я изумленно остановился. Что означали эти строго поджатые губы и вопросительно изогнутые брови? Это было лицо Халум

– темные глаза, гордый взгляд, тонкий нос, твердый подбородок, рельефные скулы — и все же это лицо было каким-то незнакомым. Неужели два года так сильно изменили ее? Главными различиями между Халум, какой я ее помнил, и женщиной, на которую сейчас смотрел, были выражение лица, наклон бровей, трепетание ноздрей, изгиб рта, как будто вместе с этим изменилась ее душа. Были также и другие, менее значительные признаки, но их можно было приписать воздействию времени либо слабости моей памяти. Сердце мое учащенно билось, пальцы дрожали и страшный жар смущения все более охватывал меня. Может быть, следовало бы подойти к незнакомке и извиниться, но ноги отказывались мне повиноваться.

– Халум? — сказал я неуверенно хриплым голосом.

– Ее еще здесь нет, — звук напоминал падающий снег. Этот голос был более низким, чем у Халум, — более звучным и более холодным.

Я был поражен. Она так похожа на Халум, как будто они близнецы. Я знал, что у Халум есть сестра, но она еще ребенок — у нее даже не сформировались груди! Неужели Халум скрывала от меня, что у нее есть сестра-близнец или сестра, которая немного старше ее. Но сходство было ошеломляющим. Я читал когда-то, что на Старой Земле были известны способы создания искусственных существ из химикалий, сходство которых с каким-нибудь реальным лицом могло обмануть даже родную мать или любовника, и в этот момент меня легко было убедить, что эта технология, пройдя сквозь века, сквозь бездну космоса, возродилась и у нас, и что поддельная Халум, стоящая передо мной, — сотворенный дьяволом фантом.

– Простите мою глупую ошибку, — начал мямлить я. — Вас так легко принять за Халум.

– Это часто случается.

– Вы ее родственница?

– Дочь брата верховного судьи Сегворда.

Имя ее было Лоимель Хелалам. Халум никогда не говорила мне о своей двоюродной сестре, а если и говорила, то я не помню этого. Как странно, что она утаила от меня существование своего зеркального отражения? Я назвал девушке свое имя, и Лоимель сказала, что много слышала обо мне. Черты ее лица и поза несколько смягчились, а холодный голос немного оттаял. Что же касается меня, то я оправился от первого потрясения и даже воодушевился, так как Лоимель была красивой. Она вызывала желание — и в отличие от Халум — не была недоступной. Я мог, глядя на нее, убедить себя, что это настоящая Халум, и мне даже удалось обмануть себя отчасти и заставить воспринимать ее голос, как голос Халум. Вместе мы бродили по залу, разговаривали. Я узнал, что Халум приедет сегодня вечером и что Лоимель здесь для того, чтобы устроить ей сердечную встречу. Я также узнал кое-что и о самой Лоимель, так как, следуя неблагоразумной моде многих маннеранцев, она охраняла свою душу и личность не так строго, как северяне. Она сказала мне, сколько ей лет, — на год старше Халум (а также и меня). Она рассказала, что не замужем, только недавно отвергла домогательства отпрыска одной очень знатной семьи, правда, обедневшей. Она объяснила свое сходство с Халум тем, что их матери были двоюродными сестрами. Еще через пять минут, когда мы уже ходили, взявшись за руки, она намекнула, что верховный судья давным-давно вторгся на брачное ложе своего старшего брата, поэтому на самом деле она сводная сестра Халум, а не двоюродная. Она рассказала мне еще о многих тайнах семьи Хелаламов.

Но я мог думать только о Халум! О Халум! Лоимель существовала для меня лишь как отражение облика моей названой сестры. Через час после нашей встречи мы были уже в моей спальне. Я убеждал себя, что это — Халум, но тут же ужаснулся своим фантазиям: ведь это запрещено. Меня даже бросало в жар от мысли осквернить плоть своей названой сестры… Но разум тут же убеждал меня, что я имею дело с девушкой по имени Лоимель.

В тот вечер моя названая сестра наконец-то вернулась с острова в заливе Шумар и заплакала от счастья, увидев меня живым и к тому же в Маннеране. Когда она стояла рядом с Лоимель, я снова поражался их удивительному сходству, хотя талия Халум была стройнее, а вырез на платье Лоимель более глубок. И все же казалось, что эти тела вылеплены по одной и той же модели. Однако поразительно различались их глаза, являющиеся, по словам поэтов, светильниками, излучающими внутренний свет души. Излучение, которое исходило от Халум, было нежным, ровным и мягким, как первые лучи солнца, пробившиеся сквозь утренний туман. От глаз Лоимель веяло холодом, своей неприветливостью они напоминали угрюмый зимний полдень. Переводя взор с одной девушки на другую, я быстро сформулировал интуитивное заключение: Халум — чистая любовь, а Лоимель — откровенное «я». Но я, придя в ужас, тотчас отказался от этого приговора. Я ведь еще не знал Лоимель! Пока я знал только то, что она открытая и уступчивая. И я не имел права ставить ей это в вину.

Два года нисколько не состарили Халум. Они, напротив, навели на ее блеск красоту, и теперь ее очарование стало еще более ощутимым. Она сильно загорела и в своей короткой тунике казалась бронзовой статуей. Черты ее лица стали более угловатыми, что придало ей пикантность и почти что мальчишеский облик. Двигалась она плавно и грациозно. Дом был полон незнакомых мне людей, пришедших поздравить ее с возвращением домой. Обняв меня, она ушла, и я остался с Лоимель. Но к концу вечера я заявил о своих правах названого брата и отвел Халум в свою комнату со словами:

– Нам нужно выговориться, за эти прошедшие два года много воды утекло.

Мысли хаотически теснились в голове: как рассказать ей в немногих словах обо всем, что случилось со мной, как узнать, что делала она эти года? Я был не в состоянии упорядочить свои мысли. Мы сидели, глядя друг на друга, на почтительном расстоянии, на том же самом диване, на котором я всего лишь несколько часов тому назад испытал близость с ее сестрой, притворяясь перед самим собой, что это Халум. Мы обменялись натянутыми фразами.

– С чего же начать? — сказал я, и в то же самое мгновение она произнесла эти же слова. А затем я услыхал свой собственный голос, который спросил безо всякого предисловия: считает ли Халум возможным, что Лоимель примет меня в качестве своего мужа?

26

Сегворд Хелалам поженил нас в Каменном Соборе в самый разгар лета, после нескольких месяцев подготовительных ритуалов и очищений. Мы соблюдали предписанные обычаем обряды, так как на этом настоял отец Лоимель, человек очень набожный. Ради него нам пришлось испытать целый ряд суровых исповедей. День за днем, стоя на коленях, я изливал душу некоему Джидду, наиболее знаменитому и самому дорогостоящему исповеднику в Маннеране.

После этого я и Лоимель отправились в паломничество в девять святилищ Маннерана. Там я тратил свое скудное жалованье на свечи и ладан. Мы даже свершили древнюю, редко практиковавшуюся ныне церемонию, известную под названием Смотрины, то есть я и она как-то на заре отправились на уединенный пляж в сопровождении Халум и Сегворда и, укрывшись от их глаз за особым пологом, предстали друг перед другом нагими, чтобы потом никто из нас не мог сказать, что вступая в брак один из будущих супругов скрыл какой-то дефект.

Обряд бракосочетания был грандиозным событием. В нем участвовали певцы и музыканты. Мой побратим, вызванный из Саллы, выступал в роли поручителя и на правах шафера соединил нас кольцами. Старший септарх Маннерана, высохший старик, посетил нашу свадьбу — этой чести удостаивались лишь верхушка местной аристократии. Мы получили поистине бесценные подарки. Среди них была золотая чаша с инкрустацией необычайно драгоценными камнями, изготовленная на какой-то иной планете. Ее прислал мой брат Стиррон вместе с сердечным посланием, выражавшим сожаление в том, что государственные дела требуют, чтобы он оставался в Салле. Поскольку я пренебрег его свадьбой, неудивительно, что он пренебрег моей. Но что меня поразило, так это дружественный тон его письма. Не ссылаясь на обстоятельства моего исчезновения из Саллы, но вознося благодарение небу за то, что слух о моей смерти оказался ошибочным, Стиррон передавал мне свое благословение и просил вместе с женой приехать в его столицу с визитом. По-видимому, он узнал, что я намерен постоянно жить в Маннеране и поэтому уже не буду его соперником. И следовательно, теперь он может снова питать ко мне теплые, братские чувства.

Я часто удивлялся, и до сих пор удивляюсь, почему Лоимель благосклонно отнеслась ко мне. Она только что отвергла одного из принцев своей страны, так как он был беден. Я же, хоть и являюсь братом септарха, но нахожусь сейчас в изгнании и к тому же почти нищ! Почему же она предпочла меня? Из-за обходительного ухаживания? Но этого я при всем желании не мог сделать. Я еще молод, а потому неловок и скован. В надежде на то, что я стану богат и добьюсь большой власти? Но ставка на это пока весьма необоснованна. Из-за моей внешности? Безусловно, мне не приходится стыдиться своей внешности, но Лоимель не так глупа, чтобы пойти за меня только из-за широких плеч и могучих мускулов. Кроме того, даже во время самой первой встречи с нею я не проявил себя искусным любовником, да и потом вряд ли доставлял ей особое наслаждение. В конце концов, я пришел к заключению, что были две причины, из-за которых Лоимель взяла меня в мужья. Во-первых, она была одинока, а потому обеспокоена тем, что отвергнутый жених продолжит домогательства ее руки. В супружестве она видела тихую гавань, возможность обрести покой. К тому же я силен, красив и в жилах моих течет кровь монархов. А во-вторых, Лоимель, завидуя Халум во всем, поняла, что выйдя за меня замуж, она приобретет то единственное, чем Халум никогда не будет обладать.

Причина же, по которой я просил руки Лоимель, была очень простой и недвусмысленной. На самом деле я любил Халум. Лоимель же имела облик моей любимой. Халум была запретна для меня, и поэтому я взял ту, которая так на нее похожа. Глядя на Лоимель, я волен был думать, что вижу Халум. Обнимая Лоимель, я мог внушить себе, что обнимаю Халум. Когда я предложил этой женщине себя в качестве мужа, то не испытывал любви к ней и имел причины думать, что и она, может быть, не чувствует особо расположения ко мне. Кроме того, я не без оснований предполагал думать, что и впоследствии не смогу полюбить ее. И все же меня влекло к Лоимель, как к наиболее близкому заменителю объекта моих истинных вожделений.

Браки, заключенные на основе таких побуждений, редко бывают удачными. Нашей любви так и не суждено было расцвести. Мы начали, как чужие, и чем дольше делили наше ложе, тем больше отдалялись друг от друга. По правде говоря, я женился не на той женщине, которую знал и видел перед собой, а на той, которую воображал себе. Но в реальном мире моей женой была Лоимель, и это вынуждало нас жить вместе.

27

Тем временем я изо всех сил трудился в своем кабинете над тем, что поручал мне судья. Каждый день огромная стопа докладов и сообщений ложилась на мой стол, и ежедневно я пытался решать, что должно дойти до Сегворда, а чем ему можно пренебречь. Поначалу, естественно, у меня не было достаточно опыта, чтобы выносить правильные суждения. Верховный судья мне помогал, хотя, правда, оказывали мне помощь и некоторые старшие чиновники, прекрасно понимающие, что они гораздо больше приобретут, служа мне, чем пытаясь мешать моему неизбежному росту по службе. Я с большим усердием отдавался своему новому поприщу и уже к середине лета действовал столь уверенно, как будто провел на этой работе лет двадцать.

Большинство материалов, предлагаемых на рассмотрение верховному судье, было сплошной чепухой. Я быстро научился определять такого рода бумаги. Часто достаточно было лишь взглянуть на первую страницу. О многом мне говорил стиль сообщений. Человек, который не умеет ясно изложить свои мысли, едва ли способен предложить что-либо, достойное для рассмотрения. Стиль — это человек! Если изложение тяжеловесное и сбивчивое, то таков же и образ мыслей автора, а в этом случае чего стоят его суждения о деятельности портовой Судебной Палаты. Банальный ум порождает банальные рассуждения. Мне и самому приходилось писать немало бумаг, обобщая и давая в сжатом виде сообщения, имевшие определенную ценность. Все, чему я научился в области литературного письма, заложено в годы службы у верховного судьи. Мой стиль, естественно, отражает мои человеческие качества, а я всегда хотел быть искренним, непредвзятым, старался сообщить даже больше, чем другим хотелось на самом деле узнать. Следы этих качеств я нахожу в собственной прозе. У нее немало недостатков, но написанное мной мне нравится, ибо, хотя и у меня самого немало недостатков, я тем не менее собой вполне доволен.

Очень скоро я осознал, что наиболее могущественный человек в Маннеране по сути является марионеткой, которым управляю я. Я решал, какими делами следует заниматься верховному судье. Я выбирал, с какими прошениями он должен ознакомиться. Я давал ему краткие объяснения, на которых основывались его решения. Сегворд совсем не случайно позволил мне заполучить такую власть. Кому-то ведь все равно необходимо исполнять скрытые от постороннего глаза обязанности, которые теперь возложены на меня. До моего приезда в Маннеран эту работу делал комитет в составе трех распорядителей, каждый из которых не прочь был когда-нибудь занять место верховного судьи. Боясь этих людей, Сегворд устроил так, что им были представлены более значительные с виду должности, но с меньшей ответственностью. И на их место он поставил меня. Его единственный сын умер еще в детстве. Все его покровительство распространялось лишь на меня. Из любви к Халум, но и не пренебрегая собственными интересами, он предпочел сделать бездомного принца из Саллы одной из главенствующих фигур в Маннеране.

Все, уже задолго до того, как об этом догадался я, прекрасно поняли степень моего влияния. Многочисленные принцы присутствовали на свадьбе не из почтения к семье Лоимель, а для того чтобы заслужить мою благосклонность. Приветливые слова Стиррона подразумевали, что я, принимая решения, не буду проявлять враждебности к Салле. Несомненно, мой царственный кузен Труис из Глина теперь со страхом думал, догадываюсь ли я, что именно благодаря ему все двери в домах моих родственников замкнулись передо мной. Он также прислал мне на свадьбу роскошный подарок. Поток даров не оскудевал и после брачной церемонии. Постоянно продолжали преподносить всякие красивые подношения те, чьи интересы были связаны с деятельностью портовой Судебной Палаты. В Салле мы расценивали такие подарки не иначе, как взятки. Но Сегворд заверил меня, что в Маннеране взятки ничуть не портят репутацию, пока не влияют на объективность принятых решений. Теперь я понял, как, имея довольно скромное жалованье судьи, Сегворд мог себе позволить вести образ жизни, более приличествующий монархам. По правде говоря, я на самом деле выбросил из головы все мысли о взятках и, исполняя свои служебные обязанности, в каждом отдельном случае старался проявить объективность.

Вот так сложилась моя жизнь в Маннеране. Я овладел секретами ведения дел в Судебной Палате порта, развил в себе способности к коммерческой деятельности, ощутил стратегию и тактику морской торговли и умело служил верховному судье. Я жил среди принцев, судей и богачей. Я приобрел небольшой, но роскошный дом поблизости от дворца Сегворда и вскоре нанял строителей, желая расширить его. Я посещал религиозные церемонии только в Каменном Соборе, что возможно лишь для сильных мира сего, и исповедоваться ходил к самому Джидде. Я был принят в избранное атлетическое общество и проявил свое искусство в метании оперенного копья на стадионе Маннерана. Когда следующей ранней весной я посетил Саллу, Стиррон устроил мне такой прием, словно я был септархом Маннерана. Брат ни словом не обмолвился о моем бегстве из Саллы. Он был дружелюбен, хотя и несколько сдержан. Своего первого сына, который родился в ту осень, я назвал его именем.

Вскоре у меня родились еще два сына, Ноим и Кинналл, и две дочери, Халум и Лоимель. Мальчики были здоровыми и крепкими телом. Девочки, похоже, не уступят в свои зрелые годы в красоте своим тезкам. Мне доставляло большое удовольствие быть главой семьи. Я страстно мечтал о том времени, когда смогу взять сыновей на охоту в Выжженные Низины или в поход по быстрым горным рекам. Пока же я ездил на охоту без них, и гарпуны многих птицерогов украшали стены моего дома.

Лоимель, как я уже говорил, оставалась для меня чужой. Не следует надеяться, что удастся проникнуть в душу жены столь же глубоко, как в душу названой сестры, но тем не менее, несмотря на соблюдаемую нами сдержанность, все же хочется хоть как-то приобщиться к внутреннему миру того, с кем живешь. Однако мне было доступно только тело Лоимель! Тепло и готовность, с которыми она встретила меня во время нашего знакомства, быстро исчезли, и она стала так же холодна, как северянки из Глина. Однажды в любовном пылу с губ моих соскользнуло «я», как когда-то при встречах с продажными девками. Моя Лоимель тут же дала мне пощечину и оттолкнула от себя. С каждым годом мы все более удалялись друг от друга. У нее была своя жизнь, у меня — своя, и через некоторое время мы уже и не пытались преодолеть разделяющую нас пропасть. Она очень любила музыку, обожала купаться и загорать на солнце. Лоимель отличалась фанатичной набожностью. Мне же нравилось охотиться, заниматься спортом, играть со своими мальчиками и, конечно же, работать. Мы изменяли друг другу. Это был очень холодный брак, однако мы практически не ссорились, так как не были достаточно близки для этого.

Ноим и Халум были со мной почти все это время, что служило для меня огромным утешением.

В Судебной Палате мой авторитет и круг обязанностей росли из года в год. Я не получил повышения, и ни на грош не увеличилось жалованье, однако все в Маннеране знали, что именно я управляю решениями Сегворда. Я прямо наслаждался неиссякаемым потоком «подарков». Постепенно Сегворд стал передавать свои полномочия мне. Он целые недели проводил в своем имении на острове в заливе Шумар, а я подписывал и составлял документы от его имени. Когда мне исполнилось двадцать четыре года, а ему уже было за пятьдесят, он полностью уступил мне свои полномочия. Поскольку я не был уроженцем Маннерана, мне было невозможно занять место верховного судьи в случае смерти Сегворда. Однако он устроил так, что его преемником был назначен дружески настроенный ко мне, но довольно никчемный Нольдо Калимоль, который понимал, что фактическая власть будет в моих руках.

Вы правы, если считаете, что моя жизнь в Маннеране была легкой и беззаботной. Я наслаждался властью и богатством. За одной безоблачной неделей проходила другая, и хотя ни одному человеку не дано изведать полного счастья, у меня не было особых причин для неудовлетворенности. Неудачу со своим браком я воспринял очень спокойно, в таком обществе, как наше, глубокая любовь между мужем и женой встречается довольно редко. Что же касается другой моей печали — безнадежной любви к Халум, то я глубоко упрятал ее внутрь себя, и когда она мучительно поднималась на поверхность моей души, я утешался визитами к исповеднику Джидду.

Вот так, без особых событий, я дожил бы до конца своих дней, если бы в мою жизнь не вошел землянин Швейц.

28

Земляне резко посещали Борсен. До Швейца я встречал всего лишь двоих

– обоих еще в те дни, когда мой отец был септархом. Первый был высоким рыжебородым мужчиной, посетившим Саллу, когда мне было пять лет. Он был заядлым путешественником и перебирался с планеты на планету ради собственного удовольствия. Перед тем как прибыть в Саллу, он пересек в одиночку Выжженные Низины, причем, пешком! Помню, как сосредоточенно изучал я его лицо и фигуру, пытаясь найти знаки инопланетного происхождения — лишний глаз, может быть, рога, щупальца, копыта…

Разумеется, не обнаружив ничего подобного, я, не таясь, высказал свои сомнения в том, что он родом с Земли. Стиррон, имея предо мной преимущество в два года школьных знания, сказал язвительно в ответ на это, что все планеты в мире, включая нашу собственную, заселены людьми с Земли, а потому любой землянин выглядит точно так же, как и мы. Тем не менее, когда при дворе через несколько лет объявился еще один землянин, я снова все еще старался обнаружить у него щупальца и клыки. Этот рослый добродушный человек со слегка смуглой кожей был ученым и собирал наши дикие растения, а также изготовлял чучела животных для какого-то университета в дальнем конце Галактики. Отец взял его с собой в Выжженные Низины, чтобы добыть птицерога. Я умолял взять и меня, но был выпорот за свое нытье.

Я мечтал о Земле. Я рассматривал в книгах изображение голубой планеты со многими материками и огромной, покрытой оспинами Луны, и думал: «Вот откуда мы все произошли. Это — начало всех начал!» Я читал о государствах и народах Старой Земли, о войнах и природных катаклизмах, о культурных памятниках и национальных трагедиях, о выходе к звездам и покорении их. Было время, когда я воображал себя землянином, родившемся на древней планете чудес и перенесенным на Борсен в детстве в обмен на настоящего сына септарха. Мне хотелось иметь хоть какой-нибудь предмет с Земли, — черепок, кусок камня, старинную реликвию — в качестве осязаемой связи с планетой, с которой разбрелось человечество. И мне очень хотелось, чтобы еще какой-нибудь землянин очутился на Борсене. Я бы задал ему тысячу вопросов и выпросил для себя хоть что-то, имеющее отношение к Земле. Но никто больше не появлялся. Я вырос, и моя одержимость прошла.

Затем на моем пути встретился Швейц.

Он был коммерсантом, как, впрочем, и многие другие земляне. В то время, когда я познакомился с ним, он был на Борсене представителем инопланетной фирмы-экспортера. Швейц продавал промышленные изделия, а покупал меха и специи. Прибыв в Маннеран, он оказался вовлеченным в конфликт с местным импортером мехов с северо-западного побережья, который пытался всучить Швейцу партию низкокачественного товара по более высокой, чем было заранее оговорено, цене. Швейц возбудил дело, которое было передано в Судебную Палату. Случилось это примерно три года назад, почти сразу после ухода в отставку Сегворда Хелалама.

Обстоятельства конфликта были ясны как день, и в решении суда не приходилось сомневаться. Один из судей низшего ранга удовлетворил иск Швейца и приказал импортеру удовлетворить законные требования обманутого землянина. Обычно я не занимаюсь подобного рода делами. Но когда материалы разбирательства были переданы верховному судье Калимолю для формальной проверки, предшествующей утверждению приговора, я увидел, что истцом является землянин.

Меня охватило искушение. Давнишний интерес к землянам снова проснулся во мне. Мне страстно захотелось переговорить со Швейцом. Что я надеялся у него узнать? Ответы на те вопросы, которые мучили меня, когда я был мальчиком? Найти ключ к разгадке того, что неумолимо влечет людей к звездам? Или я просто ищу очередное развлечение в моей абсолютно безмятежной жизни?

Я попросил, чтобы Швейц пришел ко мне в контору.

Он вошел в мой кабинет почти бегом. Быстрая, энергичная фигура в одежде крикливых цветов и модного покроя. Улыбаясь весело, он в знак приветствия хлопнул меня по ладони, потом уперся кулаками в мой стол, постоял так несколько секунд, отошел на несколько шагов и стал расхаживать по комнате.

– Да сохранят вас боги, ваша милость! — воскликнул он.

Я подумал о его странном поведении, о его сходстве с туго заведенной пружиной, отметил пристальный взгляд, свидетельствующий о беспокойстве по поводу вызова к могущественному чиновнику, пожелавшему обсудить дело, которое, как ему намекали, он уже выиграл. Однако позже я узнал, что его манера поведения отражала неугомонность натуры, а не вызывалась сиюминутной напряженностью.

Он был среднего роста, поджарым — ни жиринки под рыжевато-коричневой кожей. Волосы цвета темного меда спадали прямыми прядями на плечи. Яркие озорные глаза и быстрая лукавая улыбка как бы излучали мальчишеский задор. Динамичный энтузиазм его уже тогда очаровал меня. Однако молод он не был. На лице уже обозначились первые возрастные морщины, а волосы, хотя и густые, уже начали редеть на макушке.

– Садитесь, — сказал я — его прыжки досаждали мне — и задумался, с чего начать разговор. О чем спросить его, прежде чем он заикнется о Завете и замкнет губы? Расскажет ли он о себе и о своей планете? Есть ли у меня право влезать в душу чужеземца таким способом, на который я в жизни бы не отважился, имея дело с человеком с Борсена? Посмотрим! Любопытство подстегивало меня. Я поднял пачку документов, касающихся его дела. Поскольку он печально покосился на нее, я поторопился сказать:

– Сначала о делах. Решение суда удовлетворяется. Сегодня верховный судья Калимоль поставит свою печать, и в течение месяца вам будет выплачено то, что причитается.

– Приятные слова, ваша милость.

– Этим завершается официальная часть вашего визита.

– Такая быстротечная встреча? — удивился он. — Кажется, вряд ли была необходимость в вызове только для того, чтобы обменяться несколькими словами, ваша милость.

– Нужно признать, — улыбнулся я, — что вас сюда вызвали обсудить другие вопросы, совсем не касающиеся вашего иска.

– Что? Что, ваша милость? — он, казалось, был сбит с толку и поэтому встревожился.

– Хотелось бы поговорить с вами о Земле, чтобы удовлетворить праздное любопытство бюрократа, — начал я. — Разве нельзя? Не соблаговолите ли поговорить со мной об этом, раз деловые вопросы уже улажены? Вы знаете, Швейц, у нас всегда существовала тяга к Земле и землянам.

Чтобы установить с ним некоторый контакт — он все еще выглядел хмурым и недоверчивым, — я рассказал ему о тех двух землянах, которых встречал ранее, и о детской убежденности, что они должны разительно отличаться от нас своим видом. Он расслабился, не без удовольствия выслушал меня и еще до того, как я кончил, сердечно рассмеялся.

– Клыки! — воскликнул он. — Щупальца!

Он провел пальцами по своей руке.

– Неужели вы на самом деле, ваша милость, думали что земляне такие причудливые существа? Клянусь всеми богами, ваша милость, я хотел бы иметь на своем теле что-нибудь необычное, чтобы позабавить вас!

Я морщился каждый раз, когда Швейц говорил о себе в Первом Лице. Его небрежные непристойности портили то настроение, которого я пытался достичь. Хотя я делал вид, что ничего не случилось, Швейц сразу же осознал свою ошибку и, вскочив, обеспокоенно произнес:

– Тысячу извинений, ваша милость! Иногда ваша грамматика забывается… понимаете, когда нет длительной привычки к ней…

– Не стоит беспокоиться, — поспешно остановил я его.

– Вы должны понимать, ваша милость, что старые навыки отмирают с трудом и, пользуясь вашим языком, иногда впадаешь в грех выражаться более естественным образом, даже несмотря на…

– Конечно же, Швейц. Этот грех легко простить, — и, желая подбодрить его, я подмигнул. — Кроме того, я человек взрослый. Вы что думаете, меня так легко шокировать? — Я преднамеренно прибег к вульгарному словечку «я», чтобы он почувствовал себя свободнее. Уловка сработала. Он сел, успокоился, но в то утро уже не пробовал говорить со мной естественным для него образом. По сути, Швейц был очень осторожен в выражениях еще долгое время, правда, до тех пор, пока такие вещи не стали несущественными в наших взаимоотношениях.

Затем я попросил его рассказать о Земле — нашей общей отчизне.

– Планета небольшая, — начал он. — Очень далеко отсюда. Задушенная своими собственными древними отходами. Ее небеса, воды и суша отравлены ядами двух тысяч лет легкомыслия и перенаселения. Страшное место!

– Неужели в самом деле страшное? — изумился я.

– Нечто привлекательное еще осталось. Но совсем немного, так что похвастаться нечем. Немного деревьев тут и там. Невысокая трава. Озера. Водопад. Долина. Большей частью планета представляет собой выгребную яму. Землянам очень часто хочется воскресить своих далеких предков, а затем задушить их. За то, что они не брали в расчет грядущие поколения. Они заполонили собой весь мир и исчерпали все его ресурсы.

– Значит, земляне создают империи в небесах, чтобы убежать от грязи в своем собственном доме?

– В общем-то, да. Хотя бы частично, — кивнул Швейц. — Там было столько миллиардов людей. И все, у кого хватило сил, покинули Землю. Но все-таки это нечто большее, чем просто бегство. Здесь и жажда постижения нового, и неудержимая тяга к путешествиям, и неутоленное желание начать все заново. Создать новые и более лучшие миры для людей! Целое ожерелье таких планет наброшено на лоно небес!

– Ну а те, кто не мог уйти? — спросил я. — На Земле до сих пор еще остались миллиарды людей? — Я подумал о материке Велада с его скудным населением в сорок-пятьдесят миллионов.

– О, нет-нет. Она теперь почти пуста. Планета — призрак. Разрушенные города, растрескавшиеся дороги. Там живет очень мало людей. И с каждым годом все меньше рождается.

– Но вы родились там?

– В Европе, — кивнул Швейц. — Не приходилось, правда, видеть Землю добрых лет тридцать. С четырнадцати лет.

– Но вы совсем не выглядите таким старым? — вырвалось у меня.

– Имелось в виду земное летоисчисление, — объяснил землянин. — По вашему же исчислению это соответствует тридцати годам.

– Такой же возраст, — я показал на себя. — Тоже пришлось покинуть свою родину до возмужания, — я говорил гораздо более свободно, чем надлежало бы, но не мог сдержать себя. Я вытащил сюда этого Швейца и теперь ощущал потребность предложить ему что-то в обмен.

– Пришлось покинуть Саллу еще мальчиком, чтобы поискать удачу в Глине. Но судьба приласкала меня только в Маннеране. Похоже, Швейц, мы с вами — оба странники.

– Значит, между нами есть что-то общее.

– Почему вы покинули Землю?

– По тем же самым причинам, что и все остальные. Чтобы отправиться туда, где воздух еще чист и где у человека есть еще хоть какая-то возможность стать кем-то. Всю свою жизнь там, на Земле, проводят только те, кто не может не оставаться на ней.

– И вот перед этой планетой благоговеет вся Галактика! — воскликнул я. — Планета, породившая столько легенд! Планета мальчишеской мечты! Центр Вселенной — просто жалкий прыщ! Нарыв!

– Вы точно описали ее.

– И все же перед ней благоговеют!

– О, почитайте ее, молитесь на нее, кланяйтесь ей! — воскликнул Швейц. Глаза у него блестели. — Мать человечества! Первооснова всех миров! Почему же не почитать ее, ваша милость? Благоговейте перед смелыми начинаниями, предпринятыми там. Воспевайте высокие стремления, которые выросли из грязи. И чтите также наши ужасные ошибки. Древняя Земля совершала ошибку за ошибкой и нечаянно задушила сама себя, чтобы вы были избавлены от тех же мучений и болезней. — Швейц хрипло рассмеялся. — Земля погибла во искупление ваших, люди неба, грехов. Разве в этом нет чего-то мистического? Вокруг такой идеи можно организовать новую религиозную веру. Земля — искупительница, а жители ее — жрецы этой религии. — Он неожиданно наклонился вперед и спросил: — Вы — человек верующий, ваша милость?

Я был застигнут врасплох рвущейся наружу интимностью этого вопроса, но все-таки сдержался.

– Разумеется, — кивнул я.

– Вы ходите в церковь? Беседуете с исповедниками и все такое, не так ли?

Он поймал меня. Я не мог отмалчиваться.

– Да. Но почему вас это удивляет?

– Удивляет? Отнюдь. Похоже, что на Борсене все искренне набожны. И это поражает меня. Вы понимаете, ваша милость, в вашем собеседнике «веры» нет ни на йоту! Когда-то пытался верить, неоднократно пытался, старался изо всех сил убедить себя в том, что в мире есть высшие существа, определяющие судьбу каждого человека. Иногда мне это почти что удавалось, ваша милость, вера вот-вот должна была проникнуть мне в душу, но скептицизм всякий раз закрывал все пути к набожности. И, в конце концов, пришлось сказать: «Нет, этого не может быть, это невозможно. Это противоречит логике и здравому смыслу. Логике и здравому смыслу!».

– Но как же вы могли прожить свою жизнь, если не соприкасались ни с чем святым?

– Большую часть времени вполне удавалось. Большую часть!

– Ну а остальное время?

– В остальное время приходилось чувствовать бремя знания того, что являешься абсолютно одиноким во всей Вселенной. Нагой под звездами, их свет обжигает кожу, жжет холодным огнем, и никто не поможет прикрыться от этого адского огня, не предложит убежища, и некому молиться о помощи, вы понимаете? Небо холодное как лед, и некому его согреть. Нет никого! Кроме убеждения, что существует некто, кто мог бы дать утешение. Хочется опереться на какую-нибудь систему веры, хочется покориться, пасть на колени, понимаете? Верить, иметь веру во что-нибудь! Но ее нет, нет такой способности — верить! И тогда приходит смертельный страх. Плач без слез. Бессонные ночи…

Лицо Швейца горело, глаза стали дикими от возбуждения. У меня не было уверенности, что он в своем уме. Землянин перегнулся через стол, схватил меня за руку — этот жест ошеломил меня, но я не отдернул ее — и хрипло произнес:

– Вы верите в богов, ваша милость?

– Конечно!

– В самом буквальном смысле? Вы думаете, что существует бог путешественников, бог рыбаков, бог крестьян и бог, покровительствующий септархам?..

– Существует сила, — перебил я его, — которая поддерживает порядок и незыблемость Вселенной. Сила, которая заявляет о себе различными способами, и ради того, чтобы перекинуть мост над пропастью, разделяющей нас и эту силу, мы рассматриваем каждое из ее проявлений как «божественное», да, и возносимся духом своим то к одному из ее проявлений, то к другому в зависимости от наших нужд. Те из нас, кто не получил должного образования, воспринимают богов буквально, видят в них существа с лицами и индивидуальностями. Другим же свойственно метафизическое воззрение на божественную силу; для таких людей это уже не просто какое-то племя могучих духов, живущих над нами. Но нет никого на материке Велада, кто бы оспаривал существование самой этой силы.

– Приходится только завидовать им, — покачал головой Швейц, — тем, кто воспитан в культурной среде, обладающей такой связанной системой понятий и структур, тем, кто приобрел веру в абсолютные истины, тем, кто ощущает себя частицей божественного распорядка. Как, должно быть, чудесно обладать таким духовным богатством! Одна эта система веры может оправдать многие пороки вашего общества!

– Пороки? — внезапно я почувствовал, что оказался в роли обороняющегося. — Какие это пороки?

Швейц прищурил глаза и провел языком по губам. Возможно, он лихорадочно взвешивал, то ли я разгневан его словами, то ли они заставили меня страдать.

– «Пороки», вероятно, слишком сильное слово, — ответил он. — Лучше было бы назвать их несуразицами, нет, еще лучше — ограниченностью вашего общества. Речь идет о необходимости тщательно скрывать свой духовный мир от своих сограждан. Вам нельзя в разговоре упоминать о себе, вам претит откровенность в беседах, вам кажется безнравственным открыть свою душу…

– Разве перед вами сегодня не раскрыта душа, вот в этой самой комнате?

– О, — развел руками Швейц. — Но вы же разговариваете сейчас с чужеземцем, с человеком, не являющимся частицей вашего общества, с человеком, у которого, как вы тайно подозреваете, могут быть рога и клыки! Вы бы допустили подобную вольность с кем-либо из жителей Маннерана?

– Никто еще в Маннеране не задавал подобных вопросов!

– Может быть, и так. Видимо, вам недостает свойственной уроженцам этой планеты натренированности в самоподавлении. Эти вопросы относительно философских аспектов вашей религии нарушили уединенность вашей души, ваша милость? Они для вас оскорбительны?

– Нет возражений против того, чтобы поговорить о таких вещах, — постарался успокоить я землянина, но, думаю, это прозвучало не очень убедительно.

– Но ведь такой разговор запрещен для вас, не так ли? Мы редко прибегали к неприличным выражениям, разве что были случайные обмолвки, но мы рассматривали непотребные понятия, в каком-то смысле даже запретные. Вы позволили себе несколько раздвинуть стены, окружающие вас, не так ли? За это можно только поблагодарить вас. Потому что в течение столь долгого пребывания здесь не удалось ни разу поговорить свободно с кем-либо! Вы понимаете, ни разу! Пока сегодня не возникло ощущения, что вы соблаговолили немного раскрыть себя. Это необычное переживание, ваша милость.

На лице у него вновь появилась усмешка. Он стал порывисто ходить по кабинету.

– Поймите, не было желания критиковать ваш образ жизни. Хотелось, на самом деле, даже похвалить одни его стороны и попытаться понять другие.

– Какие же похвалить, а какие — понять?

– Понять ваш обычай возводить стены вокруг себя. Похвалить легкость, с которой вы принимаете божественное присутствие. Можно только этому завидовать. Как уже говорилось, ваш собеседник воспитан без веры как таковой, и поэтому не способен воспринять веру. Голова у таких людей всегда полна скептических вопросов. Не дано по складу своего ума постигать то, чего нельзя увидеть или почувствовать, и поэтому приходится быть всегда одиноким, странствовать по глубинам Галактики в поисках подступов к вере, пробуя то одно, то другое, но никогда не обнаруживая их…

Швейц на некоторое время умолк, лицо его горело и было покрыто потом.

– Так что, вы понимаете, ваша милость, что у вас здесь есть нечто драгоценное, эта способность ощущать себя частицей более могучей силы. Хотелось бы этому научиться у вас. Разумеется, весь вопрос состоит в воспитании. Борсен до сих пор признает богов. Земля давно отринула бесплодную догматику. Цивилизация еще молода на этой планете. Для того чтобы религия изжила себя, нужны тысячелетия.

– Кроме того, — вмешался я, — эту планету заселили люди, обладавшие сильными религиозными убеждениями. Они поставили своей целью сохранить их и предприняли огромные усилия, для того, чтобы донести их до своих потомков.

– И это тоже. Ваш Завет! Когда он был создан… полторы тысячи, две тысячи лет назад? Он мог бы давно обратиться в прах, но выстоял! Он сильнее, чем когда-либо. Ваша благочестивость, ваше смирение, ваша самодисциплина…

– Тем, кто не способен был воспринять идеалы первых поселенцев, — подчеркнул я, — не разрешалось оставаться среди них. И это оказало сильное воздействие на культуру, воспитание и нравственность будущих поколений. Только таким путем бунтарство и атеизм могут быть изжиты из целой расы. Согласные остаются, несогласные уходят.

– Вы говорите об изгнанниках, которые переселились на материк Шумар, ваша милость?

– Значит вам известна наша история?

– Естественно. История любой планеты, на которой приходится бывать, представляет огромный интерес. А вы там когда-нибудь были, ваша милость?

– Немногие из нас посещают этот материк, — неохотно вымолвил я.

– Но хотя бы изредка мечтали его посетить?

– Никогда.

– Есть такие, которые туда отправляются, — сказал Швейц и как-то странно улыбнулся мне. Я намеревался расспросить его об этом, но в это мгновение вошел секретарь с кипой бумаг, и Швейц начал прощаться.

– Не хочется отбирать драгоценное время у столь уважаемого человека,

– начал вежливо кланяться он. — Возможно, в какой-нибудь другой раз можно будет продолжить этот разговор?

– Хотелось бы надеяться на это, — сказал я ему.

29

Когда Швейц ушел, я еще долго сидел за своим столом, откинувшись и закрыв глаза, и повторял про себя сказанное во время нашей беседы. Как легко ему удалось проникнуть сквозь мои защитные барьеры! Как быстро мы начали говорить о самом сокровенном!

Правда, он — инопланетянин, и, общаясь с ним, я не был столь строго связан нашими обычаями. И все же мы сблизились с опасной скоростью. Еще минут десять — и я бы открылся перед ним так, как будто он был моим побратимом. Я был поражен и напуган своим забвением благопристойности и той легкостью, с какой он коварно принудил меня к откровенности.

Но разве он один в этом виноват?

Я послал за ним, я первый стал задавать скользкие вопросы. Я задал тон нашей беседы. Он почувствовал какую-то мою шаткость, ухватился за нее, быстро изменил ход разговора, и уже не я стал расспрашивать его, а он — меня! И я всецело смирился с этим. Опасливо, но все же с готовностью я открылся перед ним. Меня влекло к нему, а его — ко мне. Швейц — искуситель! Швейц — человек, умело воспользовавшийся моей слабостью, скрываемой так долго, скрываемой даже от самого себя! Каким образом удалось ему понять, что я готов открыться?

Его быстрая эмоциональная речь, казалось, все еще отдавалась эхом в комнате. Вопросы, вопросы, вопросы. А затем — откровения! «Вы — человек верующий?.. Вы верите в богов в буквальном смысле?.. Если бы я только мог обрести веру!.. Как я завидую вам!.. Но пороки вашего общества!.. Отрицание своего „я“… Вы бы позволили подобные вольности с жителем Маннерана?.. Скажите мне, ваша милость… Откройтесь мне… Я здесь так долго был одинок…»

Между нами зародилась какая-то странная дружба. Я пригласил Швейца к обеду. Мы ели и разговаривали, щедро лилось голубое вино, изготовленное в Салле, и золотистое из погребов Маннерана, и когда оно разогрело нас, мы снова заговорили о религии, о неверии Швейца и о моей убежденности в том, что боги существуют. Халум вышла к нам. Заметив способность Швейца развязывать мой язык, она позже сказала:

– Ты тогда казался таким пьяным, каким никогда раньше не был, Кинналл. Твои глаза горели огнем. А ведь вы выпили всего лишь три бутылки вина. Должно быть, что-то другое разгорячило тебя и заставило так вольно говорить.

Я тогда рассмеялся и сказал, что на меня находит безрассудство, когда я остаюсь наедине с землянином, и что мне довольно трудно придерживаться обычаев, разговаривая с ним.

Во время нашей следующей встречи, в таверне близ здания Судебной Палаты, Швейц сказал:

– Вы любите свою названую сестру?

– Разумеется, каждый любит свою названую сестру.

– Здесь имелось в виду «любите» в совершенно определенном смысле, — заявил он, понимающе усмехнувшись.

Я напрягся и невольно отпрянул от нее.

– Разве мы настолько опьянели в тот вечер? Что вы тогда услышали о ней?

– Ничего, — пожал плечами Швейц. — Об этом говорили ваши глаза, улыбка. Вам не нужны были слова.

– Может быть, лучше поговорим сейчас о чем-нибудь другом?

– Как будет угодно вашей милости.

– Это деликатная тема и… мучительная.

– Тогда извините, ваша милость. Просто хотелось получить подтверждение своим догадкам.

– Такая любовь как раз запрещена нам.

– Хоть и нельзя утверждать, что она никогда не возникает, не так ли?

– спросил Швейц и, приблизив свой бокал, чокнулся со мной.

В то мгновение я твердо решил никогда больше с ним не встречаться. Он слишком глубоко заглянул внутрь меня и говорил о сокровенном чересчур свободно. Но дня через четыре, столкнувшись с ним на причале, я снова пригласил его на обед. Лоимель была недовольна и отказалась выйти к столу. Халум тоже не пришла, сославшись на то, что приглашена к друзьям. Когда же я стал настаивать, она сказала, что в присутствии Швейца чувствует себя как-то неловко. Правда, в Маннеране был Ноим, и он присоединился к нашей трапезе. Мы понемногу пили, разговор поначалу не клеился. Постепенно мы все же разговорились и рассказали Швейцу, как я бежал из Саллы, опасаясь своего брата, а Швейц описал нам, как он покидал Землю. Когда в тот вечер землянин ушел, Ноим сказал, причем не очень-то осуждающе:

– В этом человеке много сатанинского, Кинналл.

30

– Этот запрет на самовыражение, — сказал Швейц, когда мы в очередной раз оказались вместе, — можете ли вы объяснить его, ваша милость?

– Вы имеете в виду, что запрещено говорить слова «я» и «мне»?

– Не только, поскольку при этом вам отказано в образе мышления, сопутствующем употреблению таких слов, как «я» и «мне», — покачал он головой. — Меня интересует заповедь, которая заставляет вас замыкаться в себе, ограничивать круг доверительного общения побратимами и исповедниками. Обычай возводить вокруг себя стены оказал влияние даже на вашу грамматику.

– Вы имеете в виду Завет?

– Да, Завет, — кивнул он.

– Вы говорили, что знакомы с нашей историей?

– Довольно глубоко.

– Вам известно, что наши предки были людьми суровыми, привычными к холодному климату, не боялись трудностей, недоверчиво относились к роскоши и опасались праздности. Они прибыли на Борсен, чтобы избежать разлагающей скверны на своей родной планете.

– Разве это так? Они были просто беженцами, которые удирали от религиозных преследований.

– Беженцами от лени и потворству своим слабостям, — невесело сказал я. — И очутившись здесь, они установили такие нормы поведения, которые могли уберечь их внуков от морального разложения.

– Это и был Завет?

– Да, Завет! Обет, который они дали друг другу, обет, который каждый из нас дает своим соплеменникам в День Поименования. Мы клянемся никогда не взваливать свои неприятности на других, клянемся иметь сильную волю и быть твердыми духом, чтобы боги продолжали улыбаться, глядя на нас… И так далее, и так далее… Мы приучены ненавидеть демонов, которые прячутся за нашим «я».

– Демонов?

– Так мы это расцениваем. Демоны-искусители побуждают нас использовать других там, где мы должны полагаться только на свои собственные силы.

– Там, где нет любви к себе, там нет ни дружбы, ни участия к судьбе других!

– Возможно, что так…

– А поэтому не может быть и доверия.

– Мы определяем долю ответственности посредством соглашения, — сказал я. — При этом нет нужды знать, что делается в душах других, раз уж правит Закон. И на материке Велада никто не позволяет усомниться в господстве этого Закона.

– Вы говорите о ненависти к своему «я», — произнес Швейц. — Однако вы, скорее, возвеличиваете его.

– Каким же образом?

– Живя порознь, постоянно отдаляясь друг от друга. Каждое «я» находится как бы в замке. Гордые. Несгибаемые. Равнодушные. Чужие друг другу. Да ведь это настоящее царство своего «я», а не его подавление!

– Вы странно смотрите на жизнь, — постарался я усмехнуться. — Разве не смешно, что вы выворачиваете наизнанку наши обычаи, якобы не замечая этого?

Швейц немного помолчал, а потом задал вопрос:

– И так было всегда? С самых первых поселений на материке Велада?

– Да, — кивнул я. — За исключением недовольных, о которых вы слышали и которые уплыли на южный материк. Остальные живут по заповедям Завета. Наши обычаи со временем стали более суровыми: мы не имеем права теперь говорить о себе в первом лице единственного числа, поскольку это считается неприкрытым самообнажением, хотя в средние века это было вполне нормальным. С другой стороны, кое-что смягчилось. Когда-то нам запрещалось называть свои имена незнакомым людям. Мы заговаривали друг с другом, только если в этом была крайней необходимость. Сейчас мы стали более доверчивыми.

– Но не слишком, — захохотал Швейц.

– Да, не слишком! — согласился я.

– А разве это не мучает вас? Каждый человек наглухо закупорен в самом себе! И вам никогда не приходило в голову, что люди могут быть гораздо более счастливыми, ведя другой образ жизни?

– Мы придерживаемся Завета.

– С легкостью? Или это требует каких-то усилий?

– С легкостью, — ответил я без запинки. — Наши муки не так уж велики, если принять во внимание, что у нас есть названые братья и сестры, с которыми мы общаемся откровенно, не прибегая к безличности. То же можно сказать и о наших исповедниках.

– Зато вы не имеете права жаловаться другим, не можете снять бремя с опечаленной души, вам нельзя просить совета, запрещено открыто изъявлять свои желания и нужды, вы вынуждены говорить только об отвлеченных предметах, — Швейц пожал плечами. — Извините, ваша милость, но приходится признавать, что все это очень трудно. Всегда, всю жизнь хотеть любви и тепла, соучастия, откровенности и наткнуться на строгое запрещение всего, что хотелось бы ценить особенно высоко…

– Вы были бы намного счастливее, — попытался иронизировать я, — найдя здесь теплоту, любовь и человеческое общение?

Швейц снова пожал плечами:

– Это всегда нелегко найти.

– Нам не грозит одиночество, так как у нас есть названые родственники. Если есть Халум и Ноим, всегда готовые дать утешение, зачем нужны чужие люди?

– А если их нет рядом? Если приходится странствовать где-то далеко, ну скажем, в снегах Глина?

– Это приносит страдания. Зато и характер закаляется. Но это исключительное положение. Швейц, наша система, возможно, и принуждает нас к изоляции, зато она гарантирует нам любовь.

– Но не любовь мужа к жене, отца к ребенку.

– Наверное, нет…

– И даже любовь между побратимами ограничена. Вот вы сами признавались, что чувствуете влечение к своей названой сестре Халум, которое нельзя…

Этого я не мог позволить ему.

– Говорите о чем-нибудь другом, землянин! — обрезал я его. Щеки мои покраснели, меня бросило в жар.

Швейц поклонился и сдержанно улыбнулся:

– Извините, ваша милость. Разговор зашел слишком далеко, я потерял контроль над собой, но, поверьте, вовсе не хотел сделать вам больно.

– Очень хорошо.

– Тема стала слишком личной.

– Знаю, что вы не хотели зла, — кивнул я, чувствуя себя виноватым за эту вспышку. Он уколол меня в самое уязвимое место, и то, что я так отреагировал, подтверждало его правоту. Я налил еще вина. Некоторое время мы молча пили. Затем Швейц заговорил:

– Можно пригласить вас, ваша милость, принять участие в одном опыте, который может оказаться очень интересным и ценным для вас?

– Продолжайте, — нахмурился я, чувствуя себя неловко.

– Вам известно, — начал землянин, — что давно чувствую неудобства от своего одиночества во всей Вселенной и безуспешно пытаюсь найти свое место в ней? Для вас средством познать самого себя служит вера, но ваш собеседник не смог приобщиться к такой вере из-за его несчастливого пристрастия к полнейшему рационализму. Не удается достичь этого высшего ощущения сопричастности с помощью только слов, молитвы, обряда. Для вас это возможно, и приходится завидовать вам. Создается ощущение, что меня (о, извините) загнали в западню, изолировали, закупорили в черепе, обрекли на духовное одиночество — человек отдельно от всех, человек сам по себе. И такое состояние безбожия трудно назвать приносящим радость. Вы на Борсене можете вытерпеть такую изоляцию, на которую сами себя обрекли, поскольку находите утешение в своей религии. У вас есть исповедники и какое-то мистическое слияние с богами, которое вам дает ваша исповедь. Но у того, кто сейчас говорит с вами, нет подобной отдушины.

– Мы все это обсуждали много раз, — удивился я. — Но вы говорили сейчас о каком-то эксперименте?

– Будьте терпеливы, ваша милость. Нужно все объяснить подробно, шаг за шагом.

Швейц одарил меня одной из своих самых обаятельных улыбок. Он начал энергично размахивать руками, как бы производя какие-то мистические заклинания.

– Возможно, вашей милости известно, что существуют определенные вещества — лекарства, да, назовем их лекарствами, которые позволяют открыть для себя бесконечность или, по крайней мере, дают иллюзию такого откровения…

В общем, есть такое лекарство, с помощью которого на короткое время можно заглянуть в таинственные сферы неосязаемого, непостижимого. Так? Они известны в течение тысячи лет человеческой истории. Их применяли еще при отправлении древних религиозных обрядов. Некоторые люди пытались заменить ими религию, использовали их как мирские средства для отыскания веры, дверей в бесконечное, особенно в тех случаях, когда для этого не было других путей.

– Но такие средства запрещены на материке Велада!

– Конечно, конечно! Для вас они служат средством обойти ритуалы официальной религии. Зачем тратить время на исповедника, если можно распахнуть душу с помощью таблетки? Ваш Закон мудр с этой точки зрения. Ваш Завет не выжил бы, если бы можно было употреблять такие лекарства здесь.

– Это только ваше предположение, Швейц.

– Сначала нужно сказать, что доводилось употреблять самому такие лекарства, но они оказались недостаточно эффективными. Они, правда, открывают бесконечность, позволяют слиться с божеством. Но только на мгновение в лучшем случае на несколько часов. А затем, после этого, одиночество возвращается. Это иллюзия того, что открылась душа, а не само откровение. А между тем, именно на этой планете производят средство, которое дает настоящее откровение.

– Что?

– На материке Шумара, — продолжал Швейц, — живут те, кто убежал от Закона. Вашему собеседнику говорили, что они дикари. Ходят нагишом и питаются семенами, кореньями и рыбой. Покрывало цивилизации спало с них, и они вернулись к варварству. Это рассказал один путешественник, который не так давно посетил этот континент. Стало известно также, что на материке Шумара употребляют лекарство, приготовляемое из какого-то корня, которое способно открывать разум перед разумом, так что каждый может прочесть сокровенные мысли другого. Это — нечто совершенно противоположное вашему Завету, вы понимаете? Они познают друг друга, употребляя в пищу это лекарство.

– Доводилось слышать рассказы о диких нравах тех людей, — махнул я рукой.

Швейц наклонился ко мне и заглянул в глаза:

– Надо признаться, что это очень соблазнительно. Появляется надежда, что можно испытать столько желаемое общение душ. Оно может быть давно разыскиваемым мостом к бесконечности, к духовному преобразованию личности. Так? В поисках откровения довелось испробовать много средств. Почему бы тогда не попробовать и это?

– Если оно существует!

– Оно существует, ваша милость. Этот путешественник, приехавший с Шумары, привез это снадобье с собой в Маннеран и продал немного любопытному землянину.

Швейц вытащил из кармана небольшой лощенный конверт и протянул его мне. Там был какой-то белый порошок, похожий на обыкновенный сахар.

Я посмотрел на Швейца и засмеялся:

– Ваше предложение? — на этого землянина было смешно смотреть. — И это ваш эксперимент?

– Давайте вместе попробуем это лекарство с Шумары, — осторожно выговаривая каждое слово, предложил Швейц.

31

Я мог бы вытряхнуть порошок из конверта и приказать арестовать этого дерзкого пришельца. Я мог бы приказать ему убраться прочь с моих глаз и больше никогда не показываться. Я мог бы, по крайней мере, воскликнуть, что это совершенно невозможно, что я даже не прикоснусь к такому веществу. Но ничего этого я не сделал. Я предпочел остаться спокойным и продолжать с землянином его словесную игру. И тем самым позволил ему затянуть меня в трясину еще глубже.

– Вы думаете, — сказал я, — что сгораю от нетерпения нарушить Завет?

– Кажется, вы человек сильной воли и пытливого ума, который не упустит возможность познания.

– Познания чего?

– Все настоящие истины поначалу незаконны там, где они возникли, даже Завет. Разве ваших предков не изгоняли с других планет за то, что они исповедовали свою религию?

– Такие аналогии весьма сомнительны. Мы сейчас говорим не о религии, а об опасном наркотике. Вы просите другого отказаться от того, что он почитал всю свою жизнь. Вы хотите, чтобы он открылся перед вами, как никогда не открывался ни перед своими побратимами, ни даже перед исповедником.

– Да!

– И вы воображаете, что он пожелает это сделать?

– Такое может случиться. Может быть, это преобразит вас и сделает чище, — кивнул Швейц.

– Однако после этого можно проснуться напуганным и обманутым!

– Это вряд ли. Знание не может повредить душе. Это только чистки покрывают душу ржавчиной и иссушают ее.

– Как вы красноречивы, Швейц! И все же глядите! Разве можно выдать свои секреты незнакомцу, чужеземцу, какому-то инопланетянину?

– А почему бы нет? Лучше какому-то незнакомцу, чем другу. Лучше землянину, чем своему соплеменнику. Вам нечего бояться — землянин никогда не будет пытаться судить вас по меркам Борсена. Вы не встретите ни осуждения, ни неодобрения того, что может оказаться в вашей душе. А землянин покинет эту планету через некоторое время, отправится в новое путешествие за сотни световых лет и какое тогда будет иметь значение, что когда-то ваши умы слились?

– Почему вам так не терпится? Что вы добиваетесь?

– Восемь месяцев, — сказал он, — это лекарство лежало в кармане, пока велись поиски того, с кем можно было бы разделить его. Уже начинало казаться, что эти поиски окажутся тщетными. Однако произошла встреча с вами и, обнаружив ваши способности, вашу силу, скрываемое вами бунтарство…

– Нет никакого бунтарства, Швейц, — почти выкрикнул я. А потом потише добавил: — Наоборот, полное подчинение морали своего мира!

– Можно затронуть одну щекотливую тему, ваша милость? Не кажется ли вам, что ваше отношение к названой сестре говорит о фундаментальном несогласии с ограничениями, которые накладывает ваша мораль?

– Возможно. Но, может быть, и нет.

– Вы же сами поймете это, воспользовавшись лекарством с Шумары. Вам это даст большую уверенность.

– Как вы можете так говорить, если сами еще не пробовали это средство?

– Мне говорили о его действии.

– Это невозможно, — покачал я головой.

– Один только опыт, — взмолился Швейц. — Понимаете, один. Секретное соглашение. Никто об этом не узнает.

– Невозможно!

– Значит, вы боитесь открыть свою душу?

– На этой планете всегда учили, что это святотатство!

– Учение может быть неправильным, — покачал головой Швейц. — Неужели у вас никогда не было искушения? Разве вы никогда не испытывали такого экстаза, исповедуясь, что вам не хотелось повторить эти ощущения с кем-нибудь, кого вы любите, ваша милость?

Он опять попал в уязвимое место.

– Иногда такие ощущения возникали, — вынужден был согласиться я. — Сидишь возле какого-нибудь уродливого исповедника и воображаешь, что это Ноим или Халум, и что исповедь обоюдна. Невольно хочется взаимности…

– Значит, вы уже давно жаждете такого лекарства и даже не осознаете этого!

– Нет! Нет!

– Вероятно, — предположил Швейц, — вам неприятна мысль открыться перед незнакомцем, а не сама идея откровения. Возможно, с кем-нибудь другим вы бы испробовали это средство? А? Со своим побратимом? Или, может быть, с названой сестрой?

Я задумался. Сидеть вместе с Ноимом, который был для меня вторым «я», и добираться в его разуме до глубин, прежде мене не доступных, а ему в это время открываются чувства, глубоко упрятанные в моем подсознании. Или же с Халум… или с Халум…

– Швейц, вы — искуситель!

– Такая идея вам по больше душе, — усмехнулся землянин. Что ж. Придется самому отказаться от возможности, предоставляемой этим средством. Вот оно. Возьмите его, попробуйте, разделите с тем, кто отвечает вам любовью на любовь!

Эта высокопарная речь испугала меня. Я выронил конверт, как будто он внезапно обжег меня.

– Но ведь это, — пробормотал я, — лишит вас столь долгожданного осуществления желаний.

– Неважно. Можно достать еще. Возможно, найдется другой партнер, который захочет поучаствовать в эксперименте. Вы же тем временем испытаете высшее блаженство, ваша милость. Даже землянин может быть неэгоистичным. Возьмите его, ваша милость…

Я мрачно посмотрел на этого человека:

– А может быть, Швейц, разговоры о том, что вы отдаете лекарство, всего лишь искусная игра? Может быть, вы просто ищете кого-нибудь, кто согласился бы стать подопытным кроликом, чтобы вы уверились в безопасности этого лекарства, прежде чем сами его попробуете?

– Вы заблуждаетесь, ваша милость.

– А может быть, нет. Возможно, вы этого и добиваетесь.

Мне представилось, как даю это зелье Ноиму, как он падает без чувств, а я готовлюсь поднести к губам свою дозу. Я наклонился, поднял конверт и протянул его Швейцу.

– Нет. Предложение отклонено. Ваша щедрость очень ценится, но со своими побратимами нельзя проводить опыты, Швейц.

Он густо покраснел:

– Я вас не понимаю, ваша милость. Предложение отказаться от собственной дозы лекарства было сделано из лучших побуждений и ничуть не связано с какими-либо тайными намерениями. Но поскольку вы отвергаете его, давайте вернемся к первому предложению. Вдвоем пробуем лекарство, тайно, в качестве эксперимента, чтобы узнать, какова сила этого порошка и какие врата он может открыть. Этим многого можно добиться, уж это точно.

– Видно, что вы хотели бы получить, — сказал я. — Но зачем принимать его…

– Вам? — усмехнулся землянин и тут же добил меня! — Ваша милость, проверив это лекарство, вы сможете определить правильную дозировку и перестанете бояться обнажать свои мысли. Затем, достав еще порошка, вы, опираясь на свой опыт, используете его с той целью, от которой отказались сейчас. Вы сможете разделить его с единственным человеком, которого по-настоящему любите, откроете себя перед своей Халум и она откроется перед вами.

32

Существует легенда, которую рассказывают детям, пока они учат Завет, о тех днях, когда боги еще странствовали по свету в людском обличье, а люди еще не прибыли на Борсен. Боги тогда еще не знали о своей божественной сущности, потому что рядом с ними не было смертных, и поэтому не осознавали своего могущества. Они вели простой образ жизни и обитали в Маннеране (именно поэтому Маннеран провозгласил себя священным городом), питаясь ягодами и кореньями. Они не носили одежду и только во время мягкой маннеранской зимы набрасывали на свои плечи свободные платки из звериных шкур. И не было в них ничего божественного.

Однажды двое из этих необычных богов решили отправиться в путешествие, чтобы посмотреть на мир. Идея принадлежала богу с секретным именем Кинналл, тому, кто ныне покровительствует путешественникам (да, именно в его честь меня и назвали). Этот Кинналл пригласил богиню Тиргу присоединиться к нему. И богиня, которая теперь защищает влюбленных, отправилась вместе с ним.

Они пошли вдоль южного побережья, пока не добрались до берегов залива Шумара. Затем они повернули на север и прошли через Проход Стройн как раз там, где заканчиваются Хашторы. Они вошли во Влажные Низины, которые им не понравились, а затем дошли до Вымерзших Низин, где чуть не погибли от холода. Поэтому они повернули назад, на юг, но на этот раз западнее, и вскоре увидели внутренние склоны гор Трайштор. Они решили, что не смогут пересечь этот могучий горный кряж, и двинулись вдоль его восточных склонов на юг, но никак не могли выбраться из Выжженных Низин. Испытывая великие трудности, они наконец наткнулись на Врата Трайша и, миновав их, попали в холодную туманную провинцию Трайш.

В первый же день пребывания там боги нашли ручей, бегущий со склона из отверстия с девятью сторонами. Скалы окружавшие его, сверкали так ярко, что слепили глаза. Их цвет постоянно менялся, становясь то красным, то зеленым, то фиолетовым, то ярко-желтым. Такая же вода текла из этого отверстия: ее цвет был таким же, как и цвет скалы в данное мгновение. Ручей терялся в водах более крупной речушки, в которой пропадали все эти удивительные цвета.

И сказал тогда Кинналл:

– Мы долго бродили по Выжженным Низинам и изнываем от жажды. Напьемся?

И сказала Тирга:

– Да, давай напьемся.

Она опустилась на колени перед расщелиной, сложила ладони, наполнила их сверкающей водой и поднесла ко рту. Кинналл также напился. Вода была такой сладкой, что они, припав к роднику, никак не могли от него оторваться.

И пока они пили, их души и тела наполнялись странными ощущениями. Кинналл взглянул на Тиргу и понял, что он может прочесть самые сокровенные ее мысли. И она с удивлением обнаружила, что может читать в его душе. А души их были полны любовью друг к другу.

– Мы теперь другие, — промолвил Кинналл, хотя ему не нужны были слова, ибо Тирга читала его мысли. И она ответила:

– Нет, мы не стали другими. Просто мы поняли, какими бесценными дарами владеем.

И это было правдой. Потому что они обладали множеством даров, но никогда не пользовались ими прежде. Они могли подыматься в воздух и летать, как птицы. Могли изменять форму своих тел. Могли бродить по Выжженным или Вымерзшим Низинам, не испытывая при этом неудобств. Могли жить без пищи. Никогда не стареть, оставаясь в том возрасте, в каком хотели. Разговаривать без слов. И все это они могли делать и до того, как пришли к роднику, просто не знали об этом. Напившись воды из сверкающего источника, они научились быть богами.

Но они еще не знали, что именно они и есть боги.

Через некоторое время они вспомнили об остальных жителях Маннерана и полетели к ним, чтобы рассказать об источнике. Путь назад занял у них всего лишь мгновение. Их друзья столпились вокруг них, слушая рассказ о чудесном источнике и глядя на то, что чему научились Киннал и Тирга. Когда они закончили, все решили отправиться к роднику. Выстроившись в длинную процессию, которую вели Кинналл и Тигра, они двинулись по известному уже пути.

И вот они пришли к источнику, один за другим напились из него и стали Богами. Затем разошлись в разные стороны. Одни вернулись в Маннеран, другие отправились в Саллу, некоторые добрались даже до Шумара и дальних материков Умбис, Дабис и Тибис. Теперь скорость их перемещений не имела пределов, а им так хотелось повидать эти необычные места. Однако Кинналл и Тирга поселились рядом с источником в Восточном Трайше и углубились в изучение душ друг друга.

Прошло много лет, и звездолет с нашими предками приземлился в Трайше, неподалеку от западного берега. Люди наконец достигли Борсена. Они выстроили небольшой поселок и разошлись в поисках пищи. Один человек по имени Джант, который был среди поселенцев, забрался далеко в лес в поисках дичи, заблудился и стал бродить по чаще, пока не вышел к месту, где жили Кинналл и Тирга. Он никогда прежде не видел таких, как они, и они никогда прежде не видели таких, как он.

– Кто вы? — спросил землянин.

– Раньше мы были совершенно обыкновенными, — ответил Кинналл. — Но теперь нам очень хорошо, потому что мы не стареем, умеем летать быстрее любой птицы, наши души открыты друг перед другом и мы можем принимать любые формы, какие только пожелаем.

– Значит, вы боги! — воскликнул Джант.

– Боги? Кто это такие, боги?

И Джант начал объяснять. Он рассказал, что сам он — обыкновенный человек, у которого нет таких способностей как у них. Людям при разговоре приходится употреблять слова. Они не умеют летать или менять форму своего тела. Они стареют с каждым оборотом планеты вокруг солнца. И умирают. Кинналл и Тирга внимательно слушали, сравнивая себя с Джантом, а когда он закончил, поняли, что это правда: он — человек, они — боги.

– Когда-то мы были подобны людям, — призналась Тирга. — Мы ощущали голод, старели, говорили только с помощью слов и были вынуждены переставлять ноги, чтобы двигаться. Мы не знали о своих способностях. Но затем все изменилось.

– Почему? — поинтересовался Джант.

– Потому что, — ответил Кинналл по своей наивности, — мы напились воды из этого сверкающего родника, и вода открыла нам глаза и помогла стать богами. Вот и все.

Тогда заволновалась душа Джанта, так как он сказал себе, что мог бы тоже напиться из родника и стать равным богам. Он бы не сказал никому, где находится этот источник, а вернулся бы к поселенцам, и они почитали бы его как живого бога, поклонялись бы ему и боялись бы его. Но Джант не осмелился попросить Кинналла и Тиргу напиться из родника. Он боялся отказа. Поэтому он задумал план, как заставить их покинуть это место.

– Правда ли, — спросил он их, — что вы можете путешествовать так быстро, что вам легко за один-единственный день оказаться в любой части этой планеты?

Кинналл стал уверять, что это правда.

– Но в это трудно поверить, — засомневался землянин.

– Мы докажем это, человек, — сказала Тирга. Она коснулась руки Кинналла, и боги воспарили в небо. Они поднялись на высочайшую вершину Трайшторов и собрали там подснежники. Затем они посетили Выжженные Низины и взяли там горсть красной почвы. Во Влажных Низинах они собрали растения. У залива Шумар они нацедили опьяняющий напиток из ствола редкого дерева. На берегах Полярного Залива откололи кусок вечного льда. Затем перенеслись через полюс в морозный Тибис и отправились по дальним материкам, чтобы принести что-нибудь из каждой части планеты сомневающемуся Джанту.

Как только Кинналл и Тирга отправились в путь, Джант бросился к источнику. Здесь он на мгновение остановился в нерешительности, страшась того, что боги могут внезапно вернуться и покарать его за дерзость. Однако они не появились, и Джант опустил свое лицо в поток и стал жадно пить, думая, что теперь он будет равен богу. Он напился сверкающей влаги, покачнулся, в глазах у него помутилось и свалился на землю. «Разве это божественность», — удивился он. Он попытался взлететь, но не смог. Попробовал изменить форму своего тела, но у него ничего не получилось. Хотел стать моложе, но и это ему не удалось. Ведь он был рожден человеком. Источник не мог превратить человека в бога, он только помогал богу осознать свое могущество.

Но родник все же наделил Джанта одним даром. Теперь Джант мог проникать в умы других людей, поселившихся в Трайше. Когда он лежал на земле, оцепенев от разочарования, он услышал тихое тиканье в своем мозгу. Джант прислушался к этому необычному звуку и понял, что прослушивает мысли своих друзей. Он сумел усилить звук, и услышал все четко — вот это мысли его жены, это — сестры, а это — мужа сестры. Джант заглянул в мозг каждого из этих людей и прочел самые сокровенные мысли. «Это и есть божественность», — сказал он сам себе.

И он стал проникать глубоко в сознание людей, узнавая все их секреты. Постоянно наращивая диапазон своих способностей, он научился одновременно связываться со всеми разумами. И наконец, опьяненный своим могуществом, он передал мысленное послание всем людям: «Слушайте голос Джанта. Это Джант, Бог, которому вы должны теперь поклоняться!»

Когда этот ужасный голос проник в умы живущих на Борсене, многие упали замертво от потрясения, другие потеряли рассудок, а остальные принялись в ужасе кричать: «Джант вторгся в наши умы! Джант вторгся в наши умы!» И волны страха и мук, которые излучались ими, были такими мощными, что Джант сам испытал страшные мучения. Он был парализован, а разум его продолжал реветь: «Слушайте голос Джанта. Это Джант, Бог, которому вы должны поклоняться!» И с каждым таким импульсом все больше гибло поселенцев, росло число обезумевших людей, и Джант, отвечая на эти умственные расстройства, которые сам причинил, корчился и трясся в страшных мучениях, теряя всякую способность управлять могуществом своего разума.

Кинналл и Тирга находились в Дабисе, когда это случилось, и вытаскивали из болота трехглавого червя, чтобы показать его Джанту.

Разбушевавшиеся волны сознания землянина докатились и до Дабиса и, уловив их, Кинналл и Тирга все бросили и поспешили назад, в Трайш. Они увидели, что Джант близок к смерти, почти весь его мозг выжжен и что поселенцы в Трайше погибли или обезумели. Они сразу поняли, что произошло, и положили конец жизни Джанта. В Трайше наконец-то наступила долгожданная тишина. Затем они обошли жертв несостоявшегося бога, воскрешая мертвых и исцеляя безумных.

Они закупорили расщелину в скале и наложили на нее печать, которую нельзя было сломать, потому что поняли: людям нельзя пить из этого источника, а все боги уже и так получили свою долю этой чудесной влаги. Люди Трайша пали перед ними на колени и в ужасе возопили: «Кто вы?» Кинналл и Тирга отвечали: «Мы — боги, а вы всего лишь люди».

После людям было запрещено искать способы непосредственного общения между разумами, а в Завете было записано, что каждый должен держать свою душу запертой, потому что только боги могут сливаться душами, не уничтожая при этом друг друга. А мы ведь не боги.

33

Конечно, я нашел множество причин оттянуть пробу лекарства с Шумары. Сначала верховный судья Калимоль отправился на охоту, и я сказал Швейцу, что теперь очень занят на работе и потому никак не могу участвовать в эксперименте. Калимоль вернулся, но заболела Халум. Моей отговоркой стало то, что я очень переживаю за названую сестру. Халум выздоровела, но Ноим пригласил меня и Лоимель провести отпуск в его имении в южной части Саллы. Мы вернулись из Саллы, но между Глином и моей родиной вспыхнула война, создав огромные трудности для мореплавания и, следовательно, довольно много проблем для меня в Судебной Палате. Вот так и шли недели за неделями. Нетерпение Швейца росло. Намерен ли я принять это средство вообще? Я не мог ответить на этот вопрос. Я на самом деле не знал. Боялся. Но всегда во мне пылало искушение, которому он меня подверг. Стать подобным богу и проникнуть в душу Халум…

Я вошел в Каменный Собор, подождал, пока меня сможет принять Джидд, и исповедовался.

Однако я ничего не сказал ни о Швейце, ни об его зелье, опасаясь открыть, что играл в столь опасные игры. Поэтому исповедь не помогла мне, и я покинул Собор в том же душевном смятении. Теперь я четко понимал, что должен согласиться со Швейцем и что его эксперимент — это испытание через которое мне суждено пройти, ибо нет способа избежать его. Он разгадал меня: под внешней личиной благочестия во мне скрывался предатель Завета. Я пошел к нему.

– Сегодня, — сказал я. — Сейчас.

34

Нам потребовалось уединение. У Судебной Палаты был загородный дом среди холмов в двух часах езды к северо-западу от Маннеран-сити, где развлекались приглашенные сановники и заключались торговые сделки. Я знал, что сейчас этот дом пустует, и оставил его за собой на три дня. В середине дня я прихватил Швейца и на машине Судебной Палаты быстро выехал за город. В доме дежурили трое слуг: повар, горничная и садовник. Я предупредил их по телефону, что буду вести чрезвычайно деликатные переговоры, и поэтому они не должны допустить ни малейшего вмешательства. Затем я и Швейц, едва оказавшись в доме, заперлись во внутренних комнатах.

– Будет лучше, — сказал он, — не ужинать сегодня. Рекомендуют также, чтобы тело было абсолютно чистым.

В доме была отличная парная. Мы тщательно отмыли друг друга и, выйдя, облачились в свободные, удобные шелковые одеяния. В глазах Швейца появился блеск, выдавший высшую степень волнения. Мне было страшно и как-то неловко, и я начал размышлять о том, какой ужасный вред нанесу себе в этот вечер. Я казался себе больным, ожидавшим хирургической операции, на счастливый исход которой надежды почти не было. Мною овладела тупая отрешенность — я принял решение, я здесь, мне не терпится броситься с головой в омут… и со мной все будет кончено!

– Последняя ваша возможность, — улыбнулся Швейц. — Вы еще можете отказаться.

– Нет!

– Вы сознаете, что все-таки есть определенный риск? У нас в равной степени нет опыта употребления этого средства. Может возникнуть определенная опасность.

– Понимаю, — кивнул я.

– Вы должны также понять, что идете на это добровольно, без принуждения.

– К чему все это, Швейц? Давайте свое зелье!

– Хочется удостовериться, что вы, ваша милость, полностью готовы к любым последствиям.

С сарказмом в голосе я ответил:

– Возможно, следовало бы заключить контракт между нами по установленной форме, снимающий с вас всякую ответственность, если противная сторона подаст иск на ущерб, причиненный…

– Как пожелаете, ваша милость. Но, кажется, это ни к чему.

– Это всего лишь шутка, — сказал я, пытливо посмотрев на землянина. — Вы нервничаете, Швейц? У вас есть какие-то сомнения?

– Мы делаем серьезный шаг, — ответил он уклончиво.

– Ну так примемся за дело. Вытаскивайте свое лекарство, Швейц! Давайте, давайте!

– Да, — кивнул он и посмотрел на меня долгим взглядом, затем по-детски хлопнул в ладоши и торжествующе засмеялся. Я понял, что он играл со мной. Теперь уже я умолял его ускорить эксперимент. О дьявол!

Он вытащил из портфеля пакет с белым порошком, велел мне достать вино, и я приказал принести из кухни два графина маннеранского золотистого. Он высыпал половину содержимого пакета в мой графин, половину в свой. Порошок растворился почти мгновенно, оставив на секунду туманный след, который тут же исчез. Мы сжали в своих ладонях наполненные рюмки. Я переглянулся с сидящим напротив меня Швейцем и слегка улыбнулся.

– Нужно выпить сразу все, до дна, — пояснил землянин и выпил свое вино. Вслед за ним и я проглотил свое и откинулся назад, ожидая мгновенной реакции. Я ощутил легкое головокружение, но это просто вино так подействовало на мой пустой желудок.

– Когда же это начнется? — с нетерпением спросил я.

– Через некоторое время, — пожал плечами Швейц.

Мы стали молча ждать. Я пытался встретить его мысли, но ничего не ощущал. Однако звуки, раздававшиеся в комнате, стали гораздо громче — скрип досок пола, гудение насекомых за окном, слабое жужжание ярких электрических ламп.

– Вы можете объяснить, — хрипло произнес я, — как действует это снадобье?

– Могу сказать только, что слышал сам от других, — ответил Швейц. — Существует скрытая способность соединять один ум с другим. Во всех из нас с самого начала она есть. Однако в крови у нас вырабатываются какие-то химические вещества, которые эту способность блокируют. Очень немногие рождаются без этого блока. Именно они обладают даром чтения мыслей. Однако большинству из нас навеки отказано в этом бессловесном общении, кроме тех случаев, когда по какой-то причине прекращает вырабатываться гормон и наши умы на некоторое время приоткрываются. Когда это происходит, человека ошибочно считают безумным. Так вот, это лекарство из Шумары, говорят, нейтрализует природный ингибитор в нашей крови, по крайней мере, кратковременно. Поэтому, у нас появляется возможность вступить в контакт друг с другом.

На это я ответил:

– Мы, значит, могли бы быть сверхлюдьми, но искалечены своими собственными железами, которые создают какую-то блокаду? Так? Или, может быть, нет?

Швейц рассмеялся. Лицо его стало очень красным. Я спросил, верит ли он на самом деле в эту гипотезу о противодействующем гормоне и снимающем запрет средстве, и он сказал, что у него нет достаточных данных, чтобы вынести более точное суждение.

– Вы что-нибудь уже ощущаете? — спросил я.

– Только вино, — хихикнул он.

Мы ждали.

Мы ждали…

«Может быть, ничего и не произойдет», — подумал я, мне стало легче.

Мы ждали.

Наконец, Швейц сказал:

– Сейчас! Похоже, уже начинается!

35

Сначала я ощутил жизнедеятельность своего организма: стук сердца, пульсацию крови в артериях, движение жидкости где-то в глубине моего тела. Я стал в высшей степени восприимчив к внешним раздражителям: к воздуху, обволакивающему щеки, к складке одежды, касающейся бедра, давлению пола на пятки ног. Затем начал пропадать контакт с окружающим, поскольку по мере того, как усиливалось мое восприятие, сужался круг ощущений. Вскоре я уже не мог определить форму комнаты, так как уже ничего не видел четко, кроме узкого туннеля, на другом конце которого находился Швейц. За пределами этого туннеля был только туман. Страх охватил меня, я изо всех сил старался прояснить свое сознание, как делают это люди, выпившие слишком много вина. Но чем сильнее я пытался вернуть себя в привычное состояние, тем быстрее нарастали происходящие со мной перемены. Я впал в какое-то яркое опьянение, мне казалось, что я пью из того же родника, из которого пил Джант. Послышался какой-то пронзительный звук, который быстро нарастал, пока, казалось, не заполнил всю комнату. Однако этот странный звук не причинял мне боли. Стул подо мной начал вздрагивать и качаться, будто в такт с биением самой нашей планеты. Затем я понял, что все мои ощущения усилились вдвое. Теперь я чувствовал еще одно сердцебиение, еще один ток крови по венам, еще одно урчание желудка. Но это не было простым удвоением, так как все эти ритмы были другими, переплетающимися с ритмами моего тела. Взглянув на Швейца, я понял чьи жизненные ритмы начал постигать. Мы замкнулись друг на друге. Теперь я уже с трудом различал, когда бьется мое сердце, а когда его, и иногда, подняв глаза на землянина, видел свое собственное раскрасневшееся, искаженное лицо. Я чувствовал, как растворяется реальность, как падают стены и подпорки. Я уже не ощущал себя Кинналлом Даривалем как личностью. Во мне уже звучали не «он», «я», а «мы»! Я потерял не только свою индивидуальность, и само понятие о ней.

Я довольно долго оставался на этом уровне и даже подумал было, что действие наркотика начинает ослабевать. Я уже отличал разум и тело Швейца от своего разума и тела. Но вместо облегчения от того, что худшее уже позади, я ощутил разочарование: ведь я так и не испытал слияния разумов, которое обещал Швейц.

Однако я ошибся.

Да, первая дикая волна действия лекарства закончилась, однако только теперь началось настоящее общение между нами. Швейц и я пребывали врозь, но тем не менее вместе. Это было настоящим самообнажением. Я увидел все, как будто его душа была распростерта на столе и я мог исследовать ее столь тщательно, как мне того хотелось.

Вот нечеткое лицо матери Швейца. Вот воспоминание о Земле. Глазами Швейца я видел мать всех планет, изуродованную и загаженную, однако через весь этот ужас ясно проступала ее красота. Вот старый, запущенный город, где он родился. Вот дороги, которым десять тысяч лет, колонны древних храмов. Первая любовь. Разочарования и потери. Предательства. Радость. Рост и изменения. Упадок и отчаяние. Путешествия. Ошибки. Признания. Умножения. Я видел солнца сотен планет.

Я прошел сквозь все слои души Швейца, видя жадность и хитрость, злонамеренность и настойчивое стремление не упустить удобного случая. Вот оно, саморазоблачение. Вот человек, который жил только ради самого себя.

И все же я не отпрянул от темных глубин его души.

Я видел гораздо большее: его тоску, страстное желание приобщиться к чему-то высшему, вроде… бога. Пусть этот человек — хитрый приспособленец. Может быть! Но он также и ранимый, честный, пылкий, несмотря на все его мелкие делишки. Я не мог сурово осуждать Швейца. Я был им. Потоки его «я» омывали нас обоих. Если бы я отбросил Швейца, я должен был бы отбросить и Кинналла Дариваля. Моя душа была полна теплого чувства к этому землянину.

Я ощутил, что и он проник в мой внутренний мир. Я не возводил никаких барьеров, когда почувствовал, что он находится в моей душе. И его глазами я видел то, что он видел во мне. Мой страх перед отцом. Ужас перед братом. Любовь к Халум. Побег в Глин. Женитьбу на Лоимель. Мои мелкие ошибки и мои мелкие добродетели. Все-все. Швейц, смотри. Смотри. И все это возвращалось ко мне, отразившись в его душе. Однако смотреть на все это было совсем не мучительно. «Любовь к другим начинается с любви к себе», — неожиданно подумал я.

В это мгновение во мне пал и вдребезги разбился Завет!

Постепенно мы со Швейцем стали разъединяться, хотя еще и оставались в контакте какое-то время. Когда наконец он исчез, я ощутил какую-то дрожь, как будто лопнула натянутая струна. Нас окружала тишина. Глаза мои были закрыты. Я испытывал тошноту где-то глубоко внутри и сознавал, как никогда прежде, ту пропасть, которая отделяет нас друг от друга. Наконец после долгого молчания я взглянул на землянина.

Он смотрел на меня ярко горящими глазами, дико ухмыляясь. Только теперь я видел в этом не столько признаки безумия, сколько отражение внутренней радости. Он казался моложе. Лицо его все еще горело.

– Я люблю вас, — нежно произнес он.

Эти неожиданные слова были подобны удару молнии. Я сцепил пальцы и закрыл ладонями, как бы защищаясь.

– Что вас так сильно взволновало? — изумился Швейц. — Грамматика или значение моих слов?

– И то, и другое.

– Разве это такие ужасные слова, — «я люблю вас»?

– Никогда не приходилось… Никогда не слышал… Никогда не знал, как…

– Как ответить на них? Чем? — Швейц засмеялся. — Я не вкладывал в свои слова какой-либо физиологический смысл. Это было бы слишком омерзительно. Нет. Я имел ввиду только то, что сказал, Кинналл. Я побывал в вашем мозгу и мне понравилось то, что я там увидел. Я люблю вас!

– Вы произносите слово «я»? — удивился я.

– А почему бы и нет? Неужели я должен сейчас отрекаться от самого себя? Не бойтесь, Кинналл, освободитесь от груза условностей. Я знаю, чего вы хотите. Вы думаете, что те слова, которые я только что произнес, оскорбительны? На моей планете, — Швейц махнул рукой куда-то вдаль, — в этих словах заключена какая-то святая странность. Здесь же они вызывают только отвращение. Ни в коем случае нельзя сказать «я люблю вас», не так ли? Целая планета отказывает себе в этом маленьком удовольствии! О, нет, Кинналл, нет.

– Пожалуйста, — неуверенно начал я, — все еще не выработалось полного приспособления к воздействию этого лекарства. Когда вы таким образом заговариваете…

Однако землянин не сдавался.

– Вы же были в моем разуме, — сказал он. — Что же вы отыскали там? Был ли я отвратителен вам? Откройтесь же наконец, Кинналл! У вас теперь от меня нет секретов! Прошу вас, скажите правду!

– Значит вы знаете, что вас нашли более достойным уважения, чем это ожидалось вначале?

Швейц хихикнул:

– И я могу сказать то же самое! Почему мы даже теперь боимся друг друга, Кинналл? Вы же слышали: «Я люблю вас!» Мы установили контакт. Мы обнаружили, что можем доверять друг другу. Теперь вы должны измениться, Кинналл. Причем вы должны больше, чем я, потому что вам нужно идти дальше. Идите, идите. Говорите откровенно. Скажите эти слова.

– Никакой возможности!

– Скажите «я».

– Это очень трудно.

– Скажите. Не как ругательство. Произнесите это так, как если бы вы любили себя!

– Пожалуйста!

– Скажите их!

– Я… — выдавил я.

– Разве это ужасно? Еще, еще! Скажите о своих чувствах ко мне! Правду, Кинналл! Правду из самых глубочайших глубин вашего естества!

– Чувство тепла, привязанности, доверия…

– Любви?

– Да, любви, — признался я.

– Тогда скажите!

– Любовь.

– Это не то, что я хочу услышать.

– А что же?

– Чего-нибудь, чего не говорили на этой планете уже две тысячи лет. Теперь вы должны сказать это. Я…

– Я…

– Люблю вас.

– Люблю вас.

– Я люблю вас.

– Я… люблю… вас.

– Это только начало, — кивнул Швейц. Пот струился по его лицу (по моему тоже). — Мы начали, узнав, что мы можем любить. Мы начали с того, что заставили себя быть способными любить. Затем мы начнем любить. Да? Мы начнем любить.

36

Позже я сказал:

– Вы получили от этого лекарства то, что хотели, Швейц?

– Частично.

– Почему?

– Я искал бога, Кинналл, но я не совсем нашел, хотя и знаю теперь, где искать. То, что я на самом деле понял, это как больше не быть одиноким. Это первый шаг по дороге, которую я хочу пройти.

– Счастлив за вас, Швейц.

– Вы все еще говорите на своем искалеченном языке?

– Ничего не могу поделать, — покачал я головой. Я ужасно устал и снова начал побаиваться землянина. Любовь к нему, которая родилась недавно, не исчезла, однако в мою душу медленно возвращалась подозрительность. А может быть, он использовал меня? Может, он извлекал небольшое грязное удовольствие из наших взаимных откровений? Он вынудил меня стать «самооголителем». Его упорство, с которым он настаивал на эксперименте и на том, чтобы я говорил «я» и «мне» — было ли это началом моего освобождения или просто желанием вывалять меня в грязи? Я был совсем новичком. Я не мог еще оставаться равнодушным, когда кто-либо говорит «я люблю вас».

– Попробуйте, — снова предложил Швейц. — Я.

– Остановитесь, пожалуйста.

– Разве это так болезненно?

– Это для меня ново и необычно. Мне нужно… Ну, понимаете… мне нужно более привыкнуть к этому. Постепенно.

– Что ж, время у вас есть. Не позволяйте мне подгонять вас. Но и не прекращайте двигаться вперед.

– Нужно попытаться. Я попытаюсь.

– Хорошо. — Затем помолчав немного, землянин добавил: — Вы попробуете лекарство еще раз?

– С вами.

– Не думаю, что это нужно. Вы могли бы попробовать это с кем-нибудь вроде вашей названой сестры. Если я предложу вам две порции, вы попробуете?

– Я не знаю.

– Вы боитесь?

Я покачал головой:

– Мне нелегко ответить. Нужно время. Время для того, чтобы сжиться с тем, что я сейчас испытал. Время, чтобы подумать, Швейц, прежде чем снова заняться этим.

– Вы попробовали. Теперь вы видите, что этот эксперимент принес вам только добро?

– Возможно, возможно.

– Без сомнений! — в землянине снова пробудился прежний пыл. Его рвение опять стало смущать меня.

Я осторожно сказал:

– Если можно будет достать этот порошок, я серьезно подумаю, не попытаться ли еще раз? Может быть, с Халум…

– Прекрасно!

– Но не сразу! Через некоторое время. Через два, а может быть, три или четыре месяца.

– Думаю, это случится гораздо позже, — покачал головой Швейц. — Сегодня вечером мы использовали все, что у меня было. Больше ничего нет.

– Но вы обещаете достать еще?

– Конечно, обязательно!

– Где?

– Что за вопрос? — рассмеялся Швейц. — Вы разве не знаете где? Конечно же, на материке Шумара.

37

Когда впервые испытываешь несказанное удовольствие, неудивительно, что после первого восторга приходит чувство вины и раскаяние. Так было и со мной. Утром второго дня пребывания на вилле я пробудился после беспокойного сна, ощущая такой стыд, что смерть показалась бы мне счастьем. Что я наделал?!

Почему я позволил Швейцу вывалять себя в грязи? Самообнажение? Сидеть с ним весь вечер, произнося «я», «мне» и «мной», и поздравлять себя с новой свободой от условностей! Во мне зародилось недоверие. Мог ли я на самом деле подобным образом открыть себя? Да, должно быть, так как теперь помнил прошлое Швейца, к которому прежде не имел доступа. И мое, значит, в его памяти. Я твердил себе, что должен был сделать это. Я чувствовал, что утерял какую-то часть себя, отказавшись от своей обособленности. Вы понимаете, самообнажаться среди нас — это неприлично, и те, кто выставляет себя напоказ, получают только грязное удовольствие от этого, тайный экстаз. Я сам себе настойчиво доказывал, что ничего такого не совершал, а просто пустился в духовные искания. Но даже тогда, когда я строил в уме подобные фразы, они звучали напыщенно и лицемерно, выглядели тонким прикрытием жалких побуждений. И мне было стыдно, стыдно перед собой, перед сыновьями, перед моим царственным отцом, перед славными предками, что я опустился до этого. Я думаю, что именно «я люблю вас» Швейца вызвало во мне такое сильное раскаяние, больше чем какое бы то ни было событие того вечера, потому что мое прежнее «я» расценивало эти слова как вдвойне непристойные, а новое, с трудом рождавшееся «я» доказывало, что землянин не имел ввиду ничего постыдного, ни этим своим «я», ни этим «люблю». Но я отвергал свои собственные доводы, и чувство вины все сильнее охватывало меня.

Кем я стал, обменявшись ласковыми словами с чужим человеком, родившимся на Земле? Как я мог отдать этому человеку свою душу? Каково мое положение теперь, когда я стал абсолютно уязвимым для него? На мгновение я даже подумал о том, чтобы убить этого землянина и таким образом восстановить обособленность своей личности. Я пошел туда, где он спал, но, увидя улыбку на его лице, понял, что не могу его ненавидеть.

Почти весь день я провел в одиночестве. Ушел в лес и купался в холодном пруду. Затем преклонил колени перед огненной елью и, убедив себя, что это исповедник, сознался во всем, сознался пугливо и шепотом. После этого я долго бродил в колючих зарослях и вернулся на виллу лишь к вечеру, весь исколотый и грязный. Швейц поинтересовался, здоров ли я. Я ответил, что со мной все в порядке.

В тот вечер землянин был еще более говорлив, чем обычно, из него буквально изливался сплошной поток напыщенных слов. Он подробно описывал грандиозный план экспедиции в Шумару, за целыми мешками наркотика, который мы только что опробовали. Содержимое этих мешков должно было хватить для преображения почти всех живущих в Маннеране. Я слушал этот бред, воздерживаясь от замечаний, так как все это стало мне безразличным, и этот проект казался не более странным, чем что-либо иное.

Я надеялся, что мои душевные муки утихнут, как только я вернусь в Маннеран-сити и погружусь в обычную работу Судебной Палаты. Но нет. Я приехал к себе домой и застал там и Халум, и Лоимель. Сестры обменялись одеждой и, увидев их, я едва не сбежал. Они улыбались мне тепло, по-женски, чуть таинственно. Это был их собственный язык, который они выработали, общаясь друг с другом, за свою жизнь. В отчаянии я переводил взгляд со своей жены на названую сестру, с одной сестры на другую. Красота этих двух столь похожих женщин ранила меня, как два меча сразу. Эти улыбки! Эти проницательные глаза! Им не нужен был наркотик, чтобы знать обо мне все!

«Где ты был, Кинналл?»

«На лесной вилле, забавлялся самообнажением с землянином».

«И ты показал ему свою душу?»

«Да. Но он показал мне свою».

«И что же вы делали потом?»

«Мы говорили о любви».

«Что?»

«Мы говорили „Я люблю вас!“

«Какой злой ребенок в тебе, Кинналл!»

«Да! И теперь я не знаю, куда спрятаться от стыда!»

Этот беззвучный диалог вихрем промчался в моей голове, когда я приближался к ним, стоящим у фонтана во дворе. Как положено, я обнял сначала Лоимель, потом свою названую сестру, но при этом старался не встречаться с ними взглядом. Столь острым было ощущение вины. То же самое было и в Судебной Палате. Все взгляды моих подчиненных, казалось, обвиняли меня. «Вот, Кинналл Дариваль, который обнажил все наши тайны перед землянином Швейцем! Посмотрите на этого самообнажающегося из Саллы, затесавшегося среди нас! Почему он еще не задохнулся от собственного зловония?»

Я замкнулся в себе, но работа не клеилась. Какой-то документ, относящийся к одной из сделок Швейца, попал ко мне на стол, и отвращение охватило меня. Мысль о том, что я еще когда-нибудь окажусь с ним лицом к лицу, ужаснула меня. Я запросто мог аннулировать его визу на проживание в Маннеране, пользуясь властью верховного судьи, но это было слишком дурной платой за его доверие ко мне. И все же я был готов сделать это, но устыдился и взял себя в руки.

На третий день после моего возвращения, когда даже мои дети стали догадываться, что со мной творится что-то неладное, я отправился в Каменный Собор искать утешения у своего исповедника Джидда.

Был душный знойный день. В воздухе стояла горячая влага. Даже солнечный свет был какого-то необычного цвета: почти белый, и древние черные камни собора отбрасывали ослепительные блики, как будто стены его были выложены стеклянными призмами. Но внутренние залы были темными, тихими, холодными. Клетушка Джидда, устроенная возле огромного алтаря, была гордостью Собора. Он ждал меня, уже почти полностью облачившись. Я всегда ценил его рабочее время и потому заранее уведомил его о своем приходе. Договор был уже готов. Я быстро подписал его и вручил священнику гонорар. Этот Джидд был ничуть не привлекательнее других представителей его ремесла, но тогда мне даже доставляла наслаждение его уродливость: кривой шишковатый нос, узкие длинные губы, глубоко посаженные глазки и оттопыренные уши. Но зачем смеяться над этим? Я ведь надеялся, что он исцелит меня. А целители — святые люди. «Дай мне то, что больше всего мне нужно, Джидд, и я благословлю твое безобразное лицо».

– Под чье покровительство вы отдаете себя, исповедуясь? — спросил он.

– Бога прощения.

Он дотронулся до выключателя. Простые свечи не устраивали Джидда. Янтарный свет прощения, исходящий из спрятанной где-то газовой горелки, наполнил комнату. Джидд поставил меня перед зеркалом и объяснил, как смотреть на свое отражение, в свои собственные глаза. Но на меня смотрели глаза незнакомца. Капли пота текли по лицу и исчезали в бороде. «Я люблю тебя», — сказал я мысленно этому чужому лицу. Любовь к другим начинается с любви к себе. Громада Собора давила на меня. Я боялся, что своды потолка раздавят меня. Джидд произнес предваряющие слова. В них не было ничего от любви. Он приказал мне открыть свою душу перед ним.

Я запнулся. Язык отказался повиноваться мне. Я проглотил слюну и попытался откашляться. Затем нагнулся и прижался лбом к холодному полу. Джидд дотронулся до моего плеча и пробормотал слова утешения. Мы во второй раз произнесли начальные слова ритуала. Теперь я уже более гладко прошел через предварительные действия, и когда он велел мне говорить, я заговорил, хотя это скорее напоминало чтение чужого текста.

– Несколько дней тому назад посетил тайное место с другим, и мы вместе приняли лекарство с Шумара, которое распечатывает душу. Мы предались самообнажению, но теперь ощущается раскаяние за содеянный грех и нужда в прощении его.

Джидд задохнулся от изумления, а удивить исповедника — это надо постараться. Видя его изумление, я замолчал, но Джидд быстро взял себя в руки, начал вкрадчиво уговаривать меня продолжать, и через несколько секунд мне удалось разжать челюсти и выплеснуть все, что было на душе. Я рассказал о моих ранних беседах со Швейцем о наркотике (не называя его имени; хоть я доверял Джидду и знал, что он не нарушит тайну исповеди, я чувствовал, что не получу большего душевного успокоения, если открою кому-нибудь имя своего сотоварища по греху). О том, как я принял наркотик на вилле. О моих ощущениях, им вызванных. Об исследовании духовного мира Швейца, произведенных мной. О его проникновениях в мою душу. О возникшей глубокой привязанности друг к другу, когда произошло наши души слились. О моем отречении от Завета под действием лекарства. О неожиданной убежденности, что наше самоотрицание — катастрофическая ошибка нашей культуры. Об интуитивном понимании того, что мы должны отказаться от нашей разобщенности и наводить мосты над пропастью, отделяющей каждую личность от остального человечества. Я также сознался в том, что барахтался в наркотике ради того, чтобы потом проникнуть в душу Халум. Для исповедника мое вожделение к названой сестре уже не было неожиданностью. И я продолжал рассказывать о душевном расстройстве, которое испытал после того, как прекратилось воздействие наркотика: о чувстве вины, стыда, сомнениях. После этого я умолк.

Теперь я почувствовал себя очищенным и страстно желал вернуться к установлениям Завета. Я хотел очиститься от скверны самообнажения, жаждал церковного наказания и возвращения к праведной жизни. Я горячо желал исцелиться, вымаливал прощение, жаждал приобщиться к заповедям наших предков. Но боги не сходили ко мне. Глядя в зеркало, я видел только свое лицо, искаженное и желтое, давно нечесаную бороду.

Когда Джидд начал бубнить формулы прощения, для меня они прозвучали пустыми фразами, не затронувшими душу. Я оказался отрезанными от веры. Ирония случившегося смутила и рассердила меня. Швейц, завидуя моей вере, хотел с помощью наркотика понять тайну поклонения сверхъестественному, однако только лишил меня доступа к моим богам. И сейчас, слушая пустые слова Джидда, я даже подумал, что мог бы разделить с ним лекарство, чтобы общение между мной и этим исповедником по-настоящему стало действенным. Но я знал, что этого никогда не будет. Я был теперь навсегда потерян для всех на Борсене.

– Да будет благословение богов на покаявшихся.

– Да будет…

– И не ищите более ложной помощи, держите свое «я» в себе, ибо остальные пути ведут к стыду и разврату.

– Да, другие пути больше не надо искать…

– Помните, что у вас есть названые брат и сестра. У вас есть духовник. К вам милостивы боги. И больше вам ничего не нужно, ваша милость.

– Да… больше ничего не нужно…

– Тогда ступайте с миром.

Я ушел, но совсем не с миром, как он полагал. Исповедь оказалась бесполезной. Джидд не примирил меня с Заветом, — он просто показал степень моего отчуждения от него. И хотя этот поступок совершенно не тронул меня, однако, выходя из Собора, я ощутил себя очищенным от вины. Я больше уже не раскаивался в совершенном. Возможно, это и было единственным результатом исповеди, совершенно противоположным тому, на который я надеялся, идя к Джидду.

Но я больше не хотел думать об этом. Я был доволен тем, что остался самим собой. Мое превращение в эти минуты было полным. Швейц отнял у меня мою веру, но вместо нее дал мне нечто другое.

38

В этот день мне нужно было разобраться с грузом одного судна из Трайша, и я пошел на пристань, чтобы лично проверить все на месте. Здесь я случайно встретился со Швейцем. После того как несколько дней назад мы расстались, я с ужасом думал о возможной встрече с ним. Для меня, как я полагал, было бы невыносимо взглянуть в глаза этого человека, который проник своим взглядом в глубины моей души. Только держась вдали от него, я мог бы в конце концов убедить себя, что, по сути, ничего с ним не делал. Но вот я увидел его неподалеку. Он сжимал в одной руке целую кипу накладных, а другой яростно тряс в сторону какого-то купца с водянистыми глазами в одежде жителя Глина. К своему удивлению, я не почувствовал никакого смущения. Во мне всколыхнулись радость и удовольствие при виде этого человека. Я подошел к нему. Он хлопнул меня по плечу, я хлопнул его.

– Вы теперь выглядите более веселым, ваша милость, — усмехнулся землянин.

– Вы правы.

– Дайте мне разделаться с этим негодяем, и мы с вами разопьем бутыль золотистого, не возражаете?

– Нисколько.

Через час, когда мы уже сидели в припортовой таверне, я сказал:

– Скоро ли вы отправитесь на материк Шумара?

– А почему бы нам не отправиться туда вместе? — предложил Швейц.

39

Путешествие к южному материку проходило как во сне. Ни разу я не спрашивал себя, умно ли я поступил, согласившись на это. Ни разу не возникал вопрос о том, почему мне было столь необходимо лично отправиться в путь. Ни разу я не подумал, что Швейц один может привезти снадобье или послать за ним кого-нибудь.

Между Веладой и Шумарой нет регулярного морского сообщения. Тем, кто хочет туда попасть, нужно фрахтовать корабль. Это я и сделал, используя возможности Судебной Палаты, через посредников и подставных лиц. Корабль, который я выбрал, был не из Маннерана, поскольку мне не хотелось, чтобы меня узнали при отплытии, а из западной провинции Велия.

Этот корабль был задержан в Маннеране во время одной судебной тяжбы. Капитан и команда томились от вынужденного безделья и уже подали протест Верховному Судье. Я дал разрешение этому кораблю на рейсы «между рекой Войн и восточным берегом залива Шумар». Это делалось для того, чтобы судно могло совершать каботажное плавание вдоль побережья Маннерана, находясь при этом под контролем властей. Однако я добавил к тексту обычного разрешения абзац, дававший возможность капитану фрахтоваться для поездок к северному побережью материка Шумара. Несомненно, этот абзац озадачил ничего не понимающего капитана, но еще больше он был поражен, когда через несколько дней с ним встретились мои агенты и предложили совершить плавание именно в эти места.

Я ничего не сказал о том, куда я отправляюсь, ни Лоимель, ни Халум, ни Ноиму, ни кому-либо еще. Я объяснил им, что дела Судебной Палаты требуют, чтобы я на короткий срок уехал за границу. В Судебной Палате я сказал еще меньше. Обратившись за разрешением на отлучку, я получил его. В самую последнюю минуту я уведомил верховного судью, чтобы в ближайшее время меня не искали.

Чтобы избежать осложнений с таможенниками, я выбрал в качестве отправного пункта город Хилминор, порт на юго-западе Маннерана на берегу залива Шумар. Этот небольшой город жил в основном рыбной торговлей, а также служил для стоянок на полпути между Маннераном и западными провинциями. Я договорился с капитаном корабля, что мы встретимся на борту в Хилминоре. Мы со Швейцем должны были добраться туда по суше.

Поездка заняла два дня. Шоссе пролегало по местам с очень буйной растительностью, по тропическим лесам. Швейц был в приподнятом настроении. Такое же настроение было и у меня. Мы разговаривали друг с другом, постоянно употребляя местоимения в первом лице. Ему это, разумеется, было привычным, но я чувствовал себя шкодливым ребенком, трусливо шепчущим в ухо своему товарищу по играм запретные слова. Оба мы подсчитывали, какое количество шумарского зелья мы сможем достать и что мы с ним будем делать. Теперь уже речь шла не о том, какую часть снадобья я использую вместе с Халум. Мы уже обсуждали, как с помощью этого наркотика обратим в свою веру всех и освободим моих соплеменников, душащих самих себя. Такой евангелический подход постепенно стал основным во всех наших планах.

В Хилминор мы приехали в такой жаркий день, что, казалось, небо вот-вот расколется от зноя. Перед нами лежал позолоченный палящими лучами солнца залив Шумар.

Хилминор окружен грядой невысоких холмов, и когда мы петляли среди них, я велел остановиться, чтобы показать Швейцу мясные деревья, которые покрывали склоны, противоположные морю. Продираясь через невысокий кустарник, мы наконец достигли группы таких деревьев. Они были почти вдвое выше человеческого роста, с перекрученными ветвями и толстой бледной корой, которая на ощупь казалась губчатой, словно плоть очень старых женщин. На деревьях было очень много надрезов, сделанных для того, чтобы выпускать из ствола сок, который можно было пить.

– Можно попробовать эту жидкость? — поинтересовался Швейц, никогда прежде не видевший таких деревьев.

У нас нечем было сделать надрез, но как раз в эту минуту к нам подошла девочка, местная жительница, лет десяти, не более, полуголая, загорелая до такой степени, что загар сливался с грязью. Она несла бурав и бутыль. Очевидно, родители послали ее за соком мясного дерева. Она сердито посмотрела на нас, но я вынул монету и сказал:

– Есть желание познакомить своего спутника со вкусом мясного дерева.

Все еще сердито глядя на нас, она с удивительной силой воткнула бурав в ближайшее дерево и стала его крутить. Затем вынула и подставила бутыль под струю чистой тягучей жидкости. Потом она угрюмо протянула полную бутылку землянину. Тот осторожно взял ее, понюхал, лизнул, и конце концов отважился сделать небольшой глоток. Через мгновение, он уже восторженно кричал:

– Почему это питье не продается на всей Веладе?

– Потому что эти деревья растут только здесь, — начал объяснять я. — Большинство этого питья потребляют на месте, а остальное продают в Трайш, где почти помешались на нем. И для всего остального материка почти ничего не остается. Его, конечно же, можно купить в Маннеран-сити, но нужно знать где искать.

– Вы знаете, что бы мне хотелось сделать, Кинналл? Завести плантацию из тысячи деревьев. Я хотел бы получить столько сока, чтоб его можно было продавать не только по всей Веладе, но еще и экспортировать. Я…

– Дьявол! — вскричала девочка и добавила нечто непонятное на прибрежном диалекте. Она вырвала бутыль из рук землянина и, как дикарка, бросилась прочь, высоко задирая колени. Она несколько раз оглянулась, чтобы сделать то ли презрительный, то ли непристойный жест в нашу сторону. Пораженный Швейц только покачал головой:

– Она что, безумная?

– Вы сказали «мне» и «я» три раза. Это с вашей стороны очень неосторожно.

– Говоря с вами я приобрел плохие привычки. Но неужели это ругательство?

– Это более непристойные слова, чем вы можете даже себе представить. Эта девочка по всей вероятности, сейчас несется к своим братьям, чтобы рассказать о мерзком старике, который так непристойно вел себя среди холмов. Поэтому давайте поспешим, Швейц. Нужно добраться до города, прежде чем нас встретит разъяренная толпа.

– Мерзкий старик! — вскричал землянин. — Это я-то мерзкий старик?!

Засмеявшись, я втолкнул его в машину, и мы тронулись в путь.

40

Наше судно уже ждало нас, стоя на якоре, — небольшой низкобортный сухогруз с двумя винтами и вспомогательным парусом, с корпусом, окрашенным в голубой и золотистый цвета. Мы представились капитану — его звали Криш — и он вежливо поприветствовал нас, называя теми именами, которыми мы себя назвали. К исходу дня мы вышли в море. В течение всего плавания ни капитан, ни кто-либо из членов команды не спрашивали о целях нашей экспедиции. Их, безусловно, распирало любопытство, зачем мы отправились на материк Шумара, но они были настолько благодарны за освобождение от бесцельного ареста в порту Маннерана, что ни за что не согласились бы обидеть своих нанимателей излишней назойливостью.

Вскоре из виду исчез берег Велады и впереди насколько хватало глаз простиралась бескрайняя гладь Шумарского пролива. Ни спереди, ни сзади не было видно никакой земли. Это пугало меня. Во время своей короткой карьеры моряка из Глина я никогда не бывал вдали от берега, и когда штормило, я всегда утешал себя призрачной возможностью добраться вплавь до берега, если только наше судно опрокинется. Здесь же казалось, что вся Вселенная состоит только из воды.

К вечеру опустились серо-голубые сумерки, небо сомкнулось с морем, и мне стало еще хуже. Теперь оставался только крошечный, качающийся и дрожащий корабль, столь ничтожный и уязвимый в этой безграничной бездне, в этом мерцающем антимире, где все слилось в единое ничто. Я и не предполагал, что пролив настолько широк. На карте, которую я видел в Судебной Палате, он выглядел ничуть не больше моего мизинца, и я думал, что обрывистые берега Шумара будут видны на протяжении всего нашего плавания. Однако сейчас мы, казалось, затерялись среди безбрежной пустоты.

Я проковылял к себе в каюту и уткнулся лицом в койку. Я так долго лежал, дрожа от страха и призывая на помощь бога путешественников, что стал сам себе противен. Я напомнил себе, что я сын септарха, брат септарха и двоюродный брат еще одного правителя, который правит в Глине, что я глава семьи и что на своем веку мне довелось убить немало птицерогов. Но все это мне нисколько не помогло. Какой прок утопающему от родословной? К чему широкие плечи, могучие мускулы и умение плавать, если некуда плыть? Я дрожал и готов был расплакаться. Я чувствовал, как растворялось в этой серо-голубой бездне мое «я». И тогда на мое плечо легко легла рука. Швейц!

– Корабль надежен, — успокаивающе прошептал он. — Это судно быстро пересечет пролив. Спокойно. Спокойно. Ничего страшного не случится.

Если бы кто-нибудь другой застал меня в столь плачевном состоянии, кроме, пожалуй, Ноима, я, наверное, убил бы его или себя, чтобы похоронить свою тайну.

– Если это всего лишь переход через пролив Шумар, то как люди могут путешествовать среди звезд, не обезумев при этом?

– Постепенно вырабатывается привычка.

– Но как преодолеть страх, страх перед… пустотой?

– Поднимитесь на палубу, — мягко произнес землянин, — и вы увидите, что не все так страшно. Ночь очень красива.

Он не лгал. Сумерки уже сменились настоящей ночью, и черная чаша неба была усеяна яркими бриллиантами. Вблизи городов звезды не видны так хорошо из-за освещения и дымки. Я видел и раньше полное великолепия небо, охотясь в Выжженных Низинах, но тогда я не знал имен звезд и созвездий. Теперь же Швейц и капитан Криш стояли рядом со мной на палубе, рассказывая о них, соперничая друг с другом в знании астрономии, объясняя мне все, как будто я напуганный ребенок, которого можно удержать от слез только непрекращающимся потоком отвлекающих слов. Смотрите! Смотрите! Видите? Вон там! Я видел. Множество соседних солнц, четыре или пять ближайших к Борсену планет и даже одну забредшую комету. То, чему они меня научили, до сих пор со мной. Я уверен, что могу выйти из своей хижины здесь, в Выжженных Низинах, и хоть сейчас перечислить названия звезд, которые услышал в ту ночь на борту корабля от Швейца и капитана Кирша. Интересно, сколько еще будет у меня свободных ночей, когда я смогу смотреть на звезды?

Наступило утро, и страх прошел. Ярко светило солнце, по небу плыли легкие облака, воды пролива были спокойны, и меня уже не беспокоило, что земли все еще не видно. Корабль скользил по поверхности воды так плавно, что с трудом верилось, что мы движемся. Прошел день, затем ночь, еще день и ночь, еще день и на горизонте наконец возник покрытый зеленью берег материка Шумара. Чем больше мы приближались к берегу, тем яснее были видны дикие джунгли. Ни одно из этих деревьев не росло на Веладе, здесь жили совершенно неведомые нам звери, змеи и насекомые.

Неизвестный мир, лежавший перед нами и ждавший своих первопроходцев, был чужим и, наверное, враждебным. Мне казалось, что я исследователь, попавший на неизведанную планету: гигантские валуны, стройные деревья с высокими кронами, похожие на змей переплетенные лианы. Эти мрачные джунгли были воротами к чему-то неизвестному и страшному, думал я, и все же я был не столько напуган, сколько глубоко тронут, взволнован зрелищем этих лоснящихся склонов и извилистых долин. Это был мир, который существовал еще до прихода сюда человека. Таким он был, когда еще не существовало ни церквей, ни исповедников, ни Судебной Палаты — только таинственные тропы и журчащие по дну долин ручьи, кристально чистые озера и длинные тяжелые ветви с огромными листьями, нависшие над водой, доисторические звери, не ведавшие страха перед охотником, копошащиеся в болотах гады и заросшие высокими травами плато, сверкающие в скальных обнажениях жилы драгоценных металлов. Над этим девственным царством как бы простирались руки богов. Одиноких богов, которые еще не знали о своей божественности. Или одинокого бога!

Разумеется, действительность была вовсе не романтичной. В месте, где горы полого опускались к морю, образуя на пересечении маленькую бухту, стоял убогий поселок — несколько бараков, в которых жило до полусотни шумарцев, обслуживающих случайно зашедшие сюда корабли с северного материка. Мне казалось, что все шумарцы обитают только где-то в глубине материка, что они остановились на стадии родового строя, ходят нагишом и разбивают свои стойбища где-то у подножья вулкана Вашнир, и что нам со Швейцем придется верхом на купленных лошадях пересекать всю эту необозримую таинственную землю без проводников, не зная дорог, прежде чем мы найдем что-либо хоть отдаленно похожие на цивилизацию и встретимся с кем-нибудь, кто мог бы продать нам то, ради чего мы сюда и прибыли. Однако капитан Криш искусно причалил свое маленькое судно к ветхому деревянному пирсу, и мы увидели небольшую группу шумарцев, которые пришли, чтобы устроить нам довольно угрюмую встречу.

Вы помните, как я раньше представлял себе землян рогатыми. И здесь также я инстинктивно предчувствовал, что обитатели южного материка будут выглядеть весьма необычно. Я забыл, что это нелогично. Ведь, они, в общем-то, имели общее происхождение с обитателями Саллы, Маннерана и Глина. Но ведь столетия жизни в джунглях могли сильно изменить их? Разве их отречение от Завета не привело их к потере человеческого облика? Нет, и еще раз нет!

Они были похожи на обычных крестьян из захолустья любой нашей провинции. Конечно, на них были непривычные украшения, причудливые жемчужные ожерелья и браслеты, каких не носили в Веладе, но кроме этого ни оттенком кожи, ни чертами лица, ни цветом волос они ничуть не отличались от других людей.

Нас встречали человек восемь-девять.

Двое, очевидно, вожаки, говорили на маннеранском диалекте, хотя и с неприятным акцентом. Остальные, казалось, не понимали северных языков, и между собой общались с помощью щелканья и мычания. Швейц довольно быстро сумел найти с ними общий язык и затеял длинный разговор, за которым мне оказалось настолько трудно следить, что я вскоре перестал вообще их слушать. Я побрел прочь, чтобы посмотреть на деревню, а когда вернулся, Швейц сообщил мне, что все улажено.

– Что все?

– Сегодня мы ночуем здесь. Завтра нас поведут в деревню, где приготовляют интересующий нас порошок. Эти люди не обещают, что нам удастся хоть что-нибудь купить.

– Почему?

– Не знаю. Но жители клянутся, что в этой деревне порошка нет и в помине.

– Сколько дней придется добираться до той деревне?

– Примерно пять. Пешком. Вам нравятся джунгли, Кинналл?

– Я еще не пробовал.

– Уверен, что скоро вы вдоволь насытитесь ими, — кивнул Швейц.

Он повернулся, чтобы о чем-то поговорить с капитаном Кришем, который после нашего плавания собирался отправиться по каким-то своим делам вдоль шумарского побережья. Швейц договорился, что судно вернется в эту бухту и будет ждать нашего возвращения из джунглей. Люди Криша выгрузили наш багаж

– главным образом товары для обмена, зеркала, ножи и безделушки, поскольку шумарцы не пользуются деньгами Велады — и ушли в пролив еще до того, как спустились сумерки.

Нас отвели в отдельную лачугу, приткнувшуюся к скале над бухтой. Матрацы из листьев, одеяла из шкур животных, одно кривобокое окно, никакого туалета — вот все, к чему привели тысячи лет путешествия человека через бездны космоса.

Мы долго торговались относительно платы за наш ночлег, согласившись в конце концов отдать несколько ножей и зажигалок. На ужин нам подали удивительно вкусное тушеное мясо, какие-то неправильной формы красные фрукты, горшок с наполовину проваренными овощами, кружку молока. Мы съели все, что нам дали, получив гораздо большее удовольствие от еды, чем ожидали, хотя и перебрасывались язвительными шутками о болезнях, которые могли подхватить сейчас. Я сделал возлияние в честь бога путешественников, скорее по привычке, чем по убеждению. Швейц сказал:

– Значит, вы все еще, после всего что было, веруете?

Я ответил, что не нахожу причин не верить в богов, хотя моя вера в учение людей была сильно поколеблена.

Здесь, близко от экватора, темнота наступает быстро, будто разворачивается неожиданно какой-то черный занавес. Мы еще посидели немного, Швейц продолжал пичкать меня астрономическими знаниями. Затем мы легли спать. Менее чем через час в нашу хижину вошли двое. Я еще не спал и мгновенно сел, вообразив, что это воры или убийцы. Но пока я наощупь искал оружие, луч луны высветил профиль одного из вошедших, и я увидел крупные покачивающие груди. Швейц из дальнего темного угла сказал мне:

– Я думаю, это входит в стоимость ночлега.

Утром я всматривался в лица деревенских девушек, гадая, с кем из них я делил ложе. У них были щелки между зубами, отвислые груди, рыбьи глаза. Мне оставалось только надеяться, что среди них не было моей ночной гостьи.

41

Пять дней. На самом деле даже шесть. То ли Швейц что-то недопонял, то ли вожак шумарцев был слаб в счете. С нами один проводник и трое носильщиков. Никогда прежде я не ходил так долго пешком, от зари до зари. С обоих сторон узкой тропинки стояли зеленые стены джунглей. Влажность была поразительной, мы почти плыли в испарениях. Было хуже, чем в самый плохой день Маннерана. Вокруг была тьма насекомых с ярко блестящими глазами и страшными жалами. В зарослях шуршали какие-то многоногие твари. Прямо из стволов деревьев торчали яркие цветы — как сказал Швейц, это были, очевидно, паразиты.

Мы вползли на гребень хребта, выйдя на полтора дня из джунглей, прошли весьма высоко расположенным перевалом, затем снова спустились в джунгли, но уже с другой стороны. Швейц спросил у проводника, нельзя ли было просто обойти горы и услышал в ответ, что окружающие низменные места кишмя кишат ядовитыми черными великанами-муравьями.

С этой стороны хребта тянулась цепочка озер и ручьев, поверхность которых была испещрена острыми скалами. Все это казалось мне каким-то нереальным. Ведь всего лишь в нескольких днях морского плавания к северу лежал материк Велада с его банками и автомобилями, таможнями и церквями. Здесь же, казалось, не ступала нога человека. Дикость и неустроенность этого края угнетали меня, душная атмосфера, ночные звуки, нечленораздельная речь наших попутчиков усугубляли мое дурное настроение.

На шестой день мы вышли к деревне туземцев. Примерно три сотни хижин были разбросаны на широком лугу, где встречались две небольшие речки. У меня создалось впечатление, что здесь когда-то был поселок побольше, возможно, даже город, так как на границах поселения я видел поросшие травой курганы и пригорки, скрывавшие, вероятно, древние руины. Или это было просто иллюзией? Действительно ли мне нужно было убеждать себя, что шумарцы одичали, покинув наш материк, и видеть всюду свидетельства упадка и разложения?

Деревенские жители окружили нас, не выказывая, правда, враждебности, очевидно просто из любопытства. Северяне были здесь явлением необычным. Некоторые из туземцев подходили совсем близко и прикасались ко мне, сопровождая свои жесты быстрой легкой улыбкой. У этих жителей джунглей, казалось, не было угрюмой печали, как у обитателей лачуг на берегу бухты. Эти люди были более мягкими и открытыми, в чем-то похожими на детей. Даже ничтожное влияние цивилизации Велады наложило мрачный отпечаток на характер прибрежных жителей. Совсем иначе было здесь, где встречи с северяне почти никогда не бывали.

Между Швейцем, нашим проводником и тремя деревенскими старшинами начались бесконечные переговоры. После первых приветствий Швейц практически перестал принимать в них участие, так как, изливая каскады слов, подкрепляемые оживленной жестикуляцией, наш проводник, казалось, без конца объяснял туземцам одно и то же. Ни Швейц, ни я не понимали ни слова. Наконец проводник, похоже, взволнованно, повернулся к Швейцу и обрушил на него поток маннеранской речи с шумарским акцентом, который Швейцу, поднаторевшему в общении с чужеземцами, удалось расшифровать:

– Они соблаговолят продать нам. Но только если мы сможем доказать им, что достойны обладать этим снадобьем.

– Как же мы это сделаем?

– Приняв его вместе с ними на ритуальной встрече сегодня вечером. Наш проводник пытался отговорить их, но они не уступили. Не будет общения — не будет обмена!

– Это рискованно?

Швейц покачал головой:

– Едва ли. Но проводник думает, что мы ищем снадобье только ради выгоды, что мы не собираемся сами употреблять его, а просто хотим продать то, что сможем достать, чтобы потом накупить еще больше ножей, зеркал и зажигалок. Поскольку он не считает нас потребителями порошка, он всеми силами пытается оградить нас от этого наркотика. Жители деревни тоже думают, что порошок нужен не лично нам, и поэтому говорят, что будут прокляты, если дадут хоть щепотку зелья кому-либо, кто намерен просто продавать его. Они продают снадобье только истинным его «приверженцам».

– Но мы же и есть истинные «приверженцы»! — воскликнул я.

– Но я не могу их убедить в этом! Они достаточно хорошо знают законы и обычаи северян. Но я все же попытаюсь еще раз.

Теперь стали переговариваться только Швейц и наш проводник, старейшины же молча стояли и ждали. Переняв жесты и даже акцент проводника (из-за чего я уже ничего не понимал в их разговоре), Швейц горячо настаивал на своем, а проводник упирался изо всех сил. Видя бесплодность всего этого, я ощутил такое отчаяние, что уже был готов предложить вернуться в Маннеран с пустыми руками. Затем все-таки Швейцу удалось сломать упорство проводника. Тот, все еще не веря Швейцу до конца, спросил у него, на самом ли деле тот хочет того, о чем говорит, и когда землянин выразительно подтвердил это, проводник, не меняя скептического выражения лица, снова повернулся к деревенским старостам. На этот раз разговор их был краток. Таким же коротким был и его разговор со Швейцем.

– Все улажено, — сказал через мгновение мне Швейц. — Мы примем порошок сегодня вечером вместе с туземцами, — он наклонился ко мне и дотронулся до моего локтя. — Кое-что, о чем вы должны помнить. Когда это зелье начнет действовать — возлюбите их! Если этого не произойдет, все будет потеряно.

Я был оскорблен тем, что он предупреждает меня об этом.

42

Перед заходом солнца к нам пришли десять туземцев и повели нас в лес к востоку от деревни. Среди них были трое старейшин, двое неизвестных нам стариков, а также двое юношей и три женщины. Одна из них была красивой девушкой, другая — некрасивой, а третья — почти старухой. Проводник с нами не пошел. Я не знаю, то ли его не пригласили, то ли он просто не хотел участвовать в этой церемонии.

Мы прошли весьма приличное расстояние. Уже не было слышно ни детских криков из деревни, ни лая собак. Остановились мы на уединенной поляне, где в пять рядов, образуя пятиугольный амфитеатр, стояли скамейки из обструганных бревен. Посреди поляны располагался обмазанный глиной очаг, рядом с которым была сложена огромная груда хвороста. Как только мы прибыли, двое юношей начали разводить огонь. Поодаль я увидел еще одну выложенную глиной яму, ширина которой была вдвое больше ширины плеч крупного мужчины. Она уходила под землю под углом, похоже, на немалую глубину. Создавалось впечатление, что это туннель, открывающий доступ к глубинам планеты. При свете костра я попытался заглянуть в эту яму с того места, где сидел, но не увидел ничего интересного.

Шумарцы жестами показали, где мы должны сесть — у основания пятиугольника. Некрасивая девушка села рядом с нами. Слева от нас, ближе ко входу в туннель, расположились трое старейших. Справа, у очага, сели старуха и один из стариков. Другой старик и красивая девушка ушли к дальнему левому углу. К тому времени, когда мы все расселись, ночь полностью вступила в свои права. Шумарцы разделись догола, и поняв, что они ждут от нас того же, мы последовали их примеру. По сигналу одного из старейшин красавица встала, подошла к костру, засунула в него длинный сук и подождала, пока он не загорелся, как факел. Затем, подойдя к туннелю, она высоко подняла факел и стала осторожно спускаться в него. Вскоре девушка с факелом совершенно исчезла из вида. Еще некоторое время огонь можно было разглядеть, но вскоре и он исчез. Из отверстия повалил густой темный дым. Затем девушка появилась, но уже без факела. В одной руке она несла красный горшок с толстым ободом, в другой — продолговатую бутыль из зеленого стекла. Двое стариков — высших жрецов? — поднялись со своих скамеек и приняли эти предметы. Затем они начали причитать без всякой мелодии, а один из них, запустив руку в горшок, набрал пригоршню белого порошка — наркотика? — и высыпал его в бутыль. Другой старик стал торжественно трясти бутылку, очевидно, чтобы порошок быстрее растворился. Тем временем старуха — жрица? — распростерлась у входа в туннель и стала распевать слова какого-то гимна, а двое юношей принялись добавлять хворост в огонь. Моление длилось довольно долго. Девушка, которая опускалась в туннель, — стройная, с высокой грудью, с длинными шелковистыми красно-коричневыми волосами — взяла бутыль у старика и перенесла ее на нашу сторону костра, где некрасивая девушка, выступив вперед, почтительно приняла сосуд двумя руками и торжественно понесла его к трем старейшинам. Теперь уже и они стали бормотать что-то нараспев. То, что я считал ритуалом Представления Бутыли, продолжалось и продолжалось. Сначала я был очарован этим обрядом, восхищаясь необычностью церемонии, но вскоре мне стало скучно и я стал развлекать себя, пытаясь понять религиозный смысл того, что происходило на моих глазах. Туннель, решил я, символизирует вход в чрево Матери-Земли, питающей корни, из которых получают порошок. Я придумывал тщательно разработанные метафорические объяснения, связанные с культом материнства, символическое значение опускания факела в чрево матери-земли, присутствие некрасивой и красивой девушек, очевидно, должно было символизировать универсальность женских качеств, двое юношей — мужское начало и так далее. Все это, конечно, было чепухой, но — так я думал — выстраивалось в довольно стройную систему, созданную в воображении такого чиновника, как я, не обладающего особыми интеллектуальными способностями. Все удовольствия, которые доставляли мне мои размышления, внезапно испарились, когда я осознал, насколько я снисходительно отношусь к туземцам.

Я смотрел на шумарцев как на своеобразных дикарей, чьи гимны и ритуалы не имели не только эстетической ценности, но и не могли содержать в себе что-либо серьезного. Кто я такой, чтобы так высокомерно относиться к этим людям? Меня никто сюда не звал, я сам пришел вымаливать снадобье, которого так жаждала моя душа. Так кто же из нас был выше? Я обвинил себя в снобизме. Возлюби. Отбрось извращенные логические построения. Прими участие в их ритуале, если способен, и, по крайней мере, не показывай внешне ни малейшего пренебрежения к ним, не презирай их. Нельзя презирать их. Возлюби! Теперь снадобье пили старейшины, возвращая бутыль некрасивой девушке, которая, когда все трое сделали по глотку, пошла по кругу, сначала поднеся бутыль старику, затем старухе, потом красивой девушке, затем двоим юношам и, наконец, Швейцу и мне. Она улыбнулась мне, протягивая бутылку. В прыгающих отблесках костра она вдруг показалась мне красивой. В бутылке было теплое тягучее вино. Я чуть не захлебнулся, когда сделал первый глоток, но все же выпил. Лекарство потекло мне в желудок и оттуда дальше… в мою душу.

43

Мы все стали единым существом, десять местных жителей и нас двое. Сначала появилось необычное ощущение легкости, обострилось восприятие, пропало чувство опоры, возникли видения небесного света, послышались сверхъестественные звуки. Затем стало заметным биение других сердец и телесные ритмы, удвоение, умножение сознания. После этого растворились наши «я», существовавшие в отдельности, и мы стали единым организмом с двенадцатью личностями. Я погрузился в море душ и пропал как индивидуальность. Я уже не мог определить, кто я, был ли я Кинналлом, сыном септарха, или Швейцем, человеком со старой Земли, или старейшинами, а может быть, жрецами, или кем-либо еще, ибо все они были смешаны во мне самым невероятным образом, а я в них. И море душ было морем любви. А разве могло быть иначе? Мы были всеми и каждым из нас. Любовь к самим себе связывала нас друг с другом, каждого со всеми. Любовь к себе — это любовь к другим. Любовь к другим — это любовь к себе. И я любил! Я лучше, чем когда-либо, понимал, почему Швейц сказал «я люблю вас», когда мы впервые очнулись от действия снадобья — эту странную фразу, столь непристойную на Борсене, столь нелепую в любом случае в разговоре мужчины с мужчиной.

Я говорил десяти шумарцам «я люблю вас», хотя и не произносил ни слова, ибо у меня не было слов, которые они могли понять. Но даже если бы я произнес это на своем родном языке и они поняли бы их, то они с негодованием отвергли бы их, эти грязные слова, так как среди моих соплеменников «я люблю вас» было непристойным выражением, и с этим ничего нельзя поделать. «Я люблю вас»! И именно это я и имел в виду, и они принимали мою любовь. Я был их частицей. Я, который совсем недавно снисходительно смотрел на них как на забавных первобытных людей, поклоняющихся лесному костру. Благодаря им я ощутил звуки леса и журчание ручья, милосердную любовь великой Матери-Земле, которая дышала под нашими ногами и которая вырастила для нас коренья, чтобы мы могли лечить ими свои разлученные друг с другом души. Я познал, что такое быть шумарцем и жить простой жизнью в месте слияния двух речушек. Я обнаружил, что можно обходиться без автомобилей и банков и все же принадлежать к сообществу цивилизованных людей. Я понял, какими людьми с недоразвитой душой сделали себя обитатели Велады во имя мнимой своей святости, и насколько полноценной может быть душа, если следовать образу жизни шумарцев.

Все это пришло ко мне не в словах и не в потоке образов, а скорее во внезапно обретенном понимании, которое снизошло на меня и стало частицей меня, причем, как это произошло, я не могу ни описать, ни объяснить. Я слышу, как вы сейчас говорите, что я, должно быть либо лгу, либо поленился более подробно описать все, что испытал. Но поймите, не все можно изложить словами, для многого слов нет.

Ведь мне тогда придется говорить обо всем приближенно, с недомолвками и из самых лучших побуждений можно будет исказить истину. Мне пришлось бы как-то обозначить мои ощущения словами, расположив их так, насколько позволяет мне мое искусство рассказчика, а вы затем должны будете превращать мои слова в какую-либо систему ощущений, привычную для вас.

Однако на каждой стадии такой передачи будет понижаться острота ощущений, и то, что вам останется, станет всего лишь бледной тенью испытанного мною во время душевного очищения в Шумаре. Поэтому как я могу все это вам объяснить? Мы растворились друг в друге, растворились в море любви, мы, не знавшие языка друг друга, пришли к полному и всеобщему взаимопониманию наших обычно обособленных душ.

Когда действие снадобья прекратилось, частица меня осталась в них, а частица их — во мне. Если вы захотите заглянуть в свою душу, если вы захотите вкусить любви в первый раз за всю свою жизнь, то я могу сказать лишь одно: не ищите объяснений в красиво выстроенных словах, приложитесь губами к напитку с порошком. Приложитесь губами…

44

Мы выдержали испытание. Они дадут нам то, что мы хотели. После причастия любовью наступило время торговли. Мы вернулись в деревню, и утром наши носильщики вынесли наши сундуки с товарами для обмена, а старейшины принесли три толстых глиняных кувшина, в которых, очевидно, был необходимый нам порошок. И мы сложили большую кипу ножей, зеркал и зажигалок, а они тщательно отмерили порошок из двух кувшинов в третий. Обменом распоряжался Швейц. От проводника, приведшего нас с побережья, было мало толку, ибо, хоть он и умел говорить на языке старейшин, он никогда не беседовал с их душами. По сути торги превратились в нечто противоположное, ибо когда Швейц со счастливой улыбкой добавил в придачу к нашей цене несколько безделушек, старейшины ответили ему тем, что отсыпали еще порошка в наш кувшин. Торги превратились в состязание щедрости и в конце концов мы отдали все, что было у нас, оставив только несколько предметов для подарков нашему проводнику и носильщикам. Туземцы же отдали нам столько этого чудесного порошка, что его вполне могло хватить на тысячи мозгов.

Когда мы вернулись в бухту, капитан Криш уже ожидал нас.

– Видно, торговля была довольно успешной? — спросил он.

– Разве это столь очевидно? — удивился я.

– Вы были в смятении, когда прибыли сюда. Отсюда же вы уезжаете с улыбками на лице! Разве не очевидно, что торговля была удачной?

В первый же вечер нашего обратного плавания в Маннеран Швейц пригласил меня в свою каюту. Он вытащил кувшин с порошком и взломал печать. Я смотрел, как он осторожно пересыпает порошок в небольшие пакеты, примерно такие же, как первый, в котором находилась первая моя порция. Он работал молча, почти не глядя на меня и заполнил пакетов семьдесят-восемьдесят. Закончив расфасовку, он отсчитал дюжину пакетов и отодвинул их в сторону. Указывая на оставшиеся, он сказал:

– Это для вас. Спрячьте их хорошенько среди багажа, если не хотите прибегать к своему влиянию на таможенников, чтобы в сохранности привезти их.

– Вы дали мне в раз пять больше, чем взяли себе, — запротестовал я.

– Вам этот порошок нужен больше, чем мне, — усмехнулся землянин.

45

Я не понимал, что он имел в виду, пока мы снова не оказались в Маннеране. Мы высадились в Хилминоре, расстались с капитаном Кришем, прошли формальную проверку (как доверчивы были еще совсем недавно таможенники!) и на своем автомобиле отправились в столицу. Въехав в Маннеран-сити со стороны шумарского шоссе, мы проследовали мимо рынков и магазинов, расположенных прямо на открытом воздухе, где тысячи маннеранцев толкались, торговались друг с другом, спорили между собой. Я видел, как ревностно спорили покупатель и торговец, как тщательно они заключали сделки и потом заполняли бланки для договоров. Я видел их лица, сосредоточенные, настороженные, их тусклые, недобрые глаза. И я думал о средстве, которое было со мной и говорил себе: «Если б я только мог растопить лед их сердец!» Я представлял себе, как хожу среди них, этих чужеземцев, отвожу в сторону то одного, то другого, и ласково шепчу каждому: «Я — принц из Саллы и высокопоставленный чиновник Портового Суда, который оставил все свои дела только для того, чтобы дать счастье людям. Я покажу вам, как испытать радость с помощью самообнажения. Верьте мне — я люблю вас!» Без сомнения, многие будут шарахаться от меня, как только поймут, о чем я им толкую, многие могут сразу же оттолкнуть меня, напуганные непристойным словом «я», другие же, выслушав, начнут плевать мне в лицо и назовут сумасшедшим, а некоторые даже позовут полицию. Но, вероятно, будут и такие, кто ощутит соблазн и пойдет со мной в какое-нибудь укромное место, где мы сможем разделить снадобье из Шумара. Я буду открывать одну душу за другой, пока в Маннеране таких, как я, не станет десять — двадцать — сто — целое тайное сообщество самообнажающихся, узнающих друг друга по теплу и любви, излучаемым их взглядами, не боящихся произнести слова «я» и «мне» перед другими посвященными, отказавшихся не только от тусклого синтаксиса, но и от дурмана самоотречения, выражающегося витиеватыми и нескладными фразами. А затем я еще раз зафрахтую корабль капитана Криша, возвращусь с пакетами белого порошка и продолжу свою деятельность в Маннеране. Я и те, кто последует за мной, мы снова и снова будем подходить то к одному, то к другому и, улыбаясь, будем шептать: «Я покажу вам, как найти радость в откровении. Верьте мне — я люблю вас!»

В этих видениях Швейцу не было места. Это чужая для него планета и не его дело — преобразовывать ее. Все, что интересовало его — это удовлетворение личных духовных запросов, жажда постичь божественное. Он уже идет по этому пути и сам завершит его, без чьей-либо помощи. Швейцу не нужно бродить по городу, соблазняя незнакомцев. Именно поэтому он и отдал мне большую часть купленного нами порошка, ибо я был новым пророком, мессией откровенности, и Швейц понял это значительно раньше, чем я. До сих пор ведущая роль принадлежала ему, я же был в его тени. Теперь он уже не будет затмевать меня. Вооруженный своими пакетиками, чудесными пакетиками, волшебными пакетиками, я один, один начну изменять нашу планету!

Это была как раз та роль, к которой я всегда стремился. Всю свою жизнь я находился в тени то одного, то другого человека, и поэтому, несмотря на все свои умственные способности и физическую силу я привык считать себя человеком второразрядным. Вероятно, это нормально для второго сына септарха. Сначала был мой отец, с которым я даже не мечтал сравняться ни по власти, ни по могуществу. Затем появился Стиррон, чье восшествие на престол привело к моему добровольному изгнанию. Затем мой хозяин на лесоповале в Глине, затем Сегворд Хелалам, затем… Швейц. У всех этих людей была цель в жизни и они решительно шли к ней. Они знали свое место в жизни и держались за него, в то время как я частенько пребывал в смятении. Теперь же, когда прошла добрая половина жизни, наконец и я могу проявить себя. У меня появилась цель! Божественное провидение привело меня сюда, сделало меня тем, кем я стал, подготовило мой дух для осуществления великой миссии. И я с радостью взялся за нее.

46

У меня была знакомая девушка, которой я покровительствовал. Она говорила, что является незаконнорожденной дочерью герцога Конгоройского, зачатой им во время одного из его официальных визитов в Маннеран еще в годы правления моего отца. Возможно, это было правдой. Она, во всяком случае, верила в это. Дважды или трижды в месяц я навещал ее на часок-другой, когда совсем одуревал от своей будничной работы либо от скуки, которая буквально душила меня. Девушка была простой, но отзывчивой, мягкой, нетребовательной. Я не скрывал от нее, кто я такой, но никогда не изливал перед нею свою душу и не ожидал подобного и от нее. Разумеется, и речи не могло быть о любви между нами. Она стала первой, кому я дал снадобье, смешав его с золотистым вином.

– Мы выпьем это вместе, — сказал я, и когда она спросила у меня, что это такое, ответил, что это очень сблизит нас.

Тогда она спросила, как воздействует этот напиток на нас, спросила просто из любопытства. И я объяснил:

– Оно откроет друг перед другом наши души. Оно сделает прозрачным все стены, разъединяющие нас.

Она не возражала, не взывала к Завету и не осуждала зло откровенности. Она поступила так, как ей было велено, убежденная, что я ничего плохого ей не сделаю. Мы вместе приняли снадобье и долго лежали обнаженные, прижавшись друг к другу, пока не почувствовали, как бьются вместе наши сердца.

– О! — воскликнула девушка. — Все это так необычно!

Но эти новые ощущения не испугали ее. Наши души растворились одна в другой, затем нас охватила буря взаимных чувств, и никакие запреты Завета уже не могли сдержать напор нашей любви.

47

В Судебной Палате Порта служил один клерк, некто Улман, человек вдвое моложе меня, очень многообещающий, который очень мне нравился. Он знал об истинном моем могуществе в Маннеране, о моем происхождении, однако вовсе не испытывал страха передо мною. Его уважение ко мне было вызвано только моими способностями, моими возможностями оценивать и разрешать самые сложные задачи, связанные с деятельностью Палаты. Однажды я задержал его после работы и позвал к себе в кабинет после того, как остальные сотрудники разошлись.

– Есть одно лекарство из Шумара, — начал я, — которое позволяет разуму одного человека свободно проникнуть в сознание другого.

Он улыбнулся и сказал, что слышал о нем и знает, что его трудно достать и опасно употреблять.

– Никакой опасности нет! — возразил я. — Что же касается того, как его достать… — я вытащил один из своих пакетиков. Он продолжал улыбаться, хотя щеки у него слегка порозовели.

Мы вместе приняли порошок у меня в кабинете. Через несколько часов, когда мы уходили домой, я дал ему несколько пакетиков, чтобы он предложил порошок своим друзьям.

48

В Каменном Соборе я осмелился заговорить с одним чужеземцем, невысоким толстяком в одежде принца, возможно, членом семьи одного из септархов. У него были ясные спокойные глаза добропорядочного человека. Весь вид его говорил о том, что он довольно часто заглядывал в свой душевный мир и был вполне удовлетворен тем, что там видел. Но когда я заговорил с ним, он оттолкнул меня и отругал с такой яростью, что гнев, охвативший его, заразил и меня. Я едва не ударил его в слепом бешенстве.

«Самообнажающийся! Самообнажающийся!»

Этот крик эхом прокатился по священному зданию, и многие посетители вышли из комнат, где они размышляли, чтобы узнать, что произошло. Никогда еще мне не было так стыдно, как тогда. Моя возвышенная миссия предстала передо мной в совершенно новом свете — я увидел ее как нечто грязное, а себя как жалкого, подкрадывающегося исподтишка пса, желающего выставить напоказ перед незнакомцами свою нечистую душу. Гнев мигом оставил меня, его место занял страх. Я скользнул, как воришка в тень и поскорее постарался выскочить через боковую дверь наружу, опасаясь ареста. Целую неделю я ходил озираясь. Но никто не преследовал меня, кроме разве что своей собственной совести.

49

Опасность ареста миновала меня. Снова я почувствовал, насколько добродетельна моя миссия. Я ощутил только печаль, думая о человеке, который отказался от моего дара.

За последующую неделю я нашел трех незнакомых мне людей, согласившихся разделить со мной откровение. Теперь я изумлялся, как могло случиться, что сомнения едва не одолели меня. Однако самые мучительные сомнения были впереди…

50

Я попытался теоретически обосновать необходимость использования наркотика и создать новую теологию любви и искренности. Я изучил Завет и многочисленные комментарии к нему, стараясь понять, почему первые поселенцы в Веладе обожествили недоверчивость и скрытность? Чего они боялись? Что они хотели утаить? Темные люди из сумрачных времен, в черепах которых копошились ядовитые змеи. Они были убеждены в собственных добродетелях и поступали из самых благих намерений. Не раскрывай своей души даже близким. Они не должны знать, что тебе на самом деле нужно. Ты должен быть открыт только перед богами. Так эти люди и жили сотни лет, не задавая вопросов, покорные и верные Завету. Для большинства из них приверженность Завету теперь обусловлена лишь воспитанием и щепетильностью: они сами не хотят слушать других и посвящать их в свои заботы, по этому так и живут с запертыми на замок душами. Их душевные раны кровоточат, а они разговаривают на языке, в котором нет места первому лицу.

Не пора ли создать новый Завет, утверждающий любовь и соучастие? Укрывшись дома, я мучительно пытался таковой написать. Что я мог сказать, чтобы поверили? Мы многого достигли, опираясь на старую мораль, но только за счет прискорбного отказа от самого себя. Уже нет тех опасностей, которыми была полна жизнь первых поселенцев, и от некоторых обычаев, ставших помехами, нужно отказаться. Общество должно развиваться, иначе оно начнет разрушаться. Любовь лучше, чем ненависть, а доверие лучше, чем подозрительность. Но многое из того, что я написал, не могло убедить даже меня самого. Почему я нападаю на установленный порядок? Из глубоких убеждений или просто ради удовольствия? Я — человек своего времени. Я крепко связан путами своего воспитания, хотя усиленно старался разорвать их. Старое мировоззрение вошло в противоречие с новым, еще не сформировавшимся. Я из одной крайности впадал в другую, стыдясь своей экзальтации. Когда я усердно трудился над введением к своему Новому Завету, в кабинет вошла Халум.

– Что ты пишешь? — приветливо спросила она.

Я прикрыл страницу чистым листом и смутился. Девушка стала извиняться.

– Тебе интересно? — как можно беззаботнее спросил я. — Это отчеты по службе. Так, пустяки. Обычная бюрократическая писанина.

В этот вечер, презирая себя, я сжег все, что успел написать.

51

В эти недели я совершил много поездок в неизвестные мне места. Друзья, туземцы, случайные знакомые, любовница — вот компания, с которой я путешествовал. Но за все это время я ни слова не сказал Халум о белом порошке. Испытать его действие вместе с ней было моим основным желанием. Именно ради этого я в первый раз прикоснулся к нему губами. А сейчас я боялся сделать ей такое предложение: вдруг, познав меня очень близко, она перестанет меня любить?

52

Несколько раз я был готов заговорить с ней об этом. И каждый раз, в самый последний момент сдерживал себя. Я не осмеливался приблизиться к ней. Если хотите, вы можете измерить степень моей искренности по той нерешительности, которую я тогда проявлял. Насколько чистым, вы можете спросить, было мое новое вероучение об открытости, если я чувствовал, что моя названая сестра будет выше такого общения? Но я не стану лукавить, что была какая-то последовательность в моих размышлениях. Мое освобождение от табу, тяготевшим над откровенностью, — это следствие внешнего толчка, а не внутреннего развития, и я был вынужден непрестанно бороться со старыми этическими представлениями. Хотя, разговаривая со Швейцем, я и произносил слова «я» и «мне», однако при этом всегда ощущал какую-то неловкость. Обрывки разорванных пут продолжали сковывать меня. Я любил Халум и желал, чтобы наши души соединились. В моих руках было средство, которое могло соединить нас. А я не решался. Да, не решался.

53

Двенадцатым из тех, с кем я разделил снадобье с Шумары, был мой побратим Ноим. Он часто приезжал ко мне и гостил иногда по целой неделе. Пришла зима, принеся снег в Глин, холодные дожди в Саллу и лишь туман в Маннеран, и северяне обожали приезжать в нашу теплую провинцию. Я не виделся с Ноимом с лета прошлого года, когда мы вместе охотились в Хашторах. В этом же году мы как-то потеряли интерес друг к другу. Место Ноима в моей жизни занял Швейц, и я почти не ощущал потребности в общении с побратимом.

Ноим теперь был довольно богатым землевладельцем в Салле: унаследовал земли семьи Кондоритов и родственников жены. Он пополнел, хотя и не стал толстым. У него было гладкое, даже несколько слащавое лицо, загорелая безупречная кожа, полные самодовольные губы; круглые насмешливые глаза отражали ум и проницательность этого человека. Ничто не ускользало от его внимания. Появившись у меня в доме, Ноим сразу же тщательно осмотрел меня, как бы подсчитывая мои зубы и морщинки у глаз, и после формальных братских приветствий, после передачи подарков его и Стиррона, после подписания соглашения между собой, между хозяином и гостем, он неожиданно спросил:

– У тебя неприятности, Кинналл?

– С чего ты это взял?

– У тебя заострилось лицо. У тебя какая-то странная улыбка. Улыбка человека, который хочет показаться беззаботным. У тебя красные глаза, и ты их стараешься отвести, словно не хочешь смотреть прямо на собеседника. Что-нибудь не так?

– Эти несколько месяцев были самыми счастливыми, — ответил я, возможно, даже слишком пылко.

Ноим не обратил внимание на мой ответ:

– У тебя неприятности с Лоимель?

– Пожалуйста, Ноим, ты даже не поверишь, как…

– Перемены написаны на твоем лице, — перебил он меня. — Неужели ты будешь отрицать, что в твоей жизни произошли перемены?

Я пожал плечами:

– Ну и что? А если и так?

– Изменения к худшему?

– Пожалуй, нет.

– Ты уклоняешься от вопросов, Кинналл. Для чего же тогда побратим, если не поделиться с ним своими заботами?

– Особых-то забот и нет, — настаивал я.

– Очень хорошо, — и он прекратил расспросы. Но я заметил, что в течение всего этого вечера побратим внимательно наблюдал за мной. А утром, за завтраком, он вновь вернулся к нашему разговору. Я ничего не мог скрыть от него. Мы сидели за бокалами голубого вина и беседовали об урожае в Салле, о новой программе Стиррона по преобразованию налогообложения, говорили о вновь возникших трениях между Саллой и Глином, о кровавых пограничных инцидентах, которые недавно стоили жизни моей сестре. И все это время Ноим наблюдал за мной. Халум завтракала с нами, и мы вспоминали о своем детстве, но и тогда Ноим не сводил с меня глаз. Глубина и сила его участия терзали меня. Вскоре он наверняка станет расспрашивать других, постарается выудить из разговоров с Лоимель или Халум какие-нибудь проясняющие подробности и может возбудить в них тревожное любопытство. Я не мог допустить этого. Ноим должен знать, что стало главным в жизни его побратима. Вечером того же дня, когда все разошлись, я отвел Ноима в свой кабинет, открыл тайник, где хранился белый порошок, и спросил, знает ли он что-нибудь о шумарском снадобье. Он сказал, что даже не слышал о нем. Я коротко описал ему действие порошка. Лицо его помрачнело, и он как-то внезапно стих.

– И часто ты употребляешь эту дрянь? — наконец вымолвил Ноим.

– Пока всего одиннадцать раз.

– Одиннадцать? И для чего, Кинналл?

– Чтобы лучше узнать, что из себя представляет собственная душа через восприятие других, — смело ответил я.

Ноим взорвался хохотом:

– Неужели самообнажение? Ну ты даешь, Кинналл!

– С годами вырабатываются странные привычки, брат.

– И с кем же ты играешь в эти игры?

– Их имена не имеют для тебя никакого значения, — уклонился я. — Ты не знаешь никого из них. Если говорить в общем, то это жители Маннерана, любители приключений, которые не боятся риска.

– Лоимель?

Теперь настала моя очередь смеяться.

– Она об этом даже и не помышляет.

– А Халум?

Я покачал головой:

– Хотелось бы набраться смелости и предложить ей попробовать. Но пока я все скрываю от нее. Из страха, ведь она слишком непорочна и к тому же легко ранима. Печально, не так ли, Ноим, что приходится скрывать нечто замечательное, нечто удивительное от своей названой сестры.

– И от названого брата тоже!

– Тебе об этом со временем было бы обязательно сказано. Может, попробуешь?

Глаза его сверкнули.

– И ты думаешь, надо попробовать? Нет, я не хочу!

Он непристойно выругался, что вызвало у меня всего лишь легкую усмешку.

– Есть надежда, что побратим разделит все, что довелось испытать. Сейчас это средство откроет пропасть между нами, ибо приходилось бывать в таких местах, где ты никогда не был. Понимаешь, Ноим?

Брат кивнул. Я ввел его в искушение — это было видно по его лицу. Он кусал губы и потирал мочку уха, и все, что происходило в его мозгу, было мне ясно, будто мы уже разделили с ним снадобье с Шумары. Из-за меня Ноим испытывал серьезное беспокойство: он понял, что я слишком далеко ушел от заповедей Завета и что, возможно, вскоре у меня будет крупнейший разлад как с самим собой, так и с законом. Однако ему не давало покоя собственное любопытство. Он сознавал, что предельная откровенность со своим побратимом

– не бог весть какой грех, и ему трудно было устоять против соблазна вступить в общение со мной под воздействием этого наркотика. К тому же он испытывал ревность: ведь я обнажал свою душу перед другими людьми, какими-то незнакомцами, а не перед ним. Скажу вам честно, когда потом душа Ноима была открыта передо мной, мои мысли о теперешнем состоянии брата подтвердились.

Несколько дней мы не говорили об этом. Ноим приходил ко мне на работу и с восхищением смотрел, как я управляюсь с делами. С делами высочайшей государственной важности! Он видел, как почтительно относились ко мне служащие. Брат встретился с тем самым Улманом, которому я давал снадобье и равнодушная фамильярность которого вызвала у него подозрение. Мы вместе наведались к Швейцу и опустошили не один графин доброго вина, обсуждая различные религиозные темы, добродушно и искренне переругиваясь, возбужденные хмельными напитками. («Вся моя жизнь, — сказал Швейц, — была поиском действительных причин того, что я понимал как иррациональное»). Ноим заметил некоторые грамматические вольности в речи Швейца. В другой вечер мы обедали в обществе маннеранских аристократов в роскошном доме свиданий на холме, с которого открывалась панорама города. Это были маленькие, похожие на птиц, мужчины, нарядно одетые, суетливые, и огромные молодые красавицы-жены. Ноиму быстро наскучили эти худосочные герцоги и бароны и их разговоры о торговле и драгоценностях. Но он сразу же насторожился, услышав о каком-то зелье, попавшем в столицу с южного материка, которое якобы способно распечатать сознание. На это я откликнулся только вежливым междометием, выражавшим удивление. Увидев мое лицемерие, Ноим свирепо сверкнул на меня глазами, и даже отказался от бокала нежного маннеранского брджи: столь натянутыми стали его нервы.

На следующий день мы вместе пошли в Каменный Собор, но не на исповедь, а просто чтобы посмотреть на древние реликвии, которые всегда интересовали Ноима. Нам повстречался исповедник Джидд и как-то странно мне улыбнулся. Я сразу же заметил, что Ноим стал прикидывать, не поймал ли я его в свои сети? Я видел, как в Ноиме закипает желание вернуться к тому разговору, но он никак не может решиться. Я же молчал. В конце концов накануне своего отъезда в Саллу Ноим не выдержал.

– Это твое снадобье… — начал он неуверенно.

Побратим сказал далее, что не сможет считать себя настоящим побратимом, если не отведает моего снадобья. Эти слова дались ему с огромным трудом: на верхней губе выступили капельки пота. Мы отправились в комнату, где нам никто не мог помешать, и я приготовил лекарство. Взяв в руки бокал, брат дерзко улыбнулся мне, но рука его тряслась так, что он едва не пролил зелье на пол.

Оно быстро подействовало на нас обоих.

В этот вечер была необычно высокая влажность, густой туман покрыл весь город и его окрестности. Казалось, он проник и в нашу комнату через полуоткрытое окно. Я видел, как дрожащие, мерцающие туманные сгустки танцевали между мной и Ноимом. Первые же ощущения, вызванные наркотиком, встревожили брата, но я объяснил, что так и должно быть: удвоенное сердцебиение, ватная голова, высокие зудящие звуки. Теперь мы были обнажены друг перед другом. Я изучал внутренний мир Ноима, познавал не только его сущность, но и его представления о самом себе, покрытые налетом стыда и презрения. Ноим яростно ненавидел свои воображаемые недостаткам, а их было немало. Он обвинял себя в лени, отсутствии самодисциплины и честолюбия, недостаточной набожности, небрежном отношении к высоким обязанностям, физической и душевной слабости. Почему он видел себя таким, я не мог понять. Рядом с этим вымышленным образом был настоящий Ноим — человек крутого нрава, преданный тем, кого любил, жесткий по отношению к глупости, проницательный, отзывчивый, энергичный. Контраст между выдуманным Ноимом и настоящим был ошеломляющим. Казалось, что он мог трезво судить обо всем на свете, кроме собственной личности. Я уже и раньше наблюдал подобные противоречия, экспериментируя с другими партнерами. Фактически такое презрительное отношение встречалось у всех, кроме Швейца: очевидно, он не имел воспитанной с детства склонности к самоуничтожению. Однако Ноим был слишком критичен к себе.

Как и прежде, я увидел собственный образ, отраженный в восприятиях Ноима, — гораздо более благородный Кинналл Дариваль, чем это казалось мне самому. Как он идеализировал меня! Я был воплощением всех его представлений об идеале, человеком действия и доблести, умевшим осуществлять свою власть и получать желаемое, я был врагом праздности, примером строжайшей внутренней самодисциплины и набожности. Однако на этом образе выделялись свежие пятна, ибо теперь я, осквернив Завет, не только занимался грязным душевным развратом с одним, другим, третьим, но и соблазнил своего побратима участвовать в преступном эксперименте. Увидел также Ноим истинную глубину моих чувств к Халум. Сделав это открытие, которое подтвердило его старые подозрения, он сразу же изменил мой образ, причем не в лучшую сторону.

Я же показал Ноиму, каким я его всегда видел: быстрым, умным, способным, показал ему также, каким он был на самом деле, и тот образ, который он создал о себе в своем разуме. Взаимное изучение длилось довольно долго. Я полагаю, этот процесс был чрезвычайно ценен для нас обоих: только мы как побратимы могли дать объективную картину того, что делалось в нашей душе. В этом у нас было огромное преимущество перед любой парой ранее незнакомых людей, объединившихся с помощью шумарского снадобья.

Возвратившись в реальность, я почувствовал себя взволнованным и изнуренным, но тем не менее, облагороженным и изменившимся.

Другое дело Ноим. Он выглядел холодным и опустошенным. Он не мог поднять на меня глаза. У него было такой безразличный вид, что я не стал ни о чем спрашивать, а просто молча ждал, пока брат придет в себя. В конце концов Ноим хрипло произнес:

– Это все?

– Да.

– Обещай одно, Кинналл. Согласен обещать?

– Что?

– Обещай, что никогда не будешь пытаться сделать это с Халум! Обещаешь? Обещаешь, Кинналл? Обещай, что никогда, никогда не будешь пытаться сделать это с Халум!

54

Через несколько дней после отъезда Ноима ощущение вины перед ним погнало меня в Каменный Собор. Ожидая, когда Джидд сможет меня принять, я бродил по залам и закоулкам этого сумрачного здания, останавливаясь возле алтарей, почтительно кланяясь полуслепым толкователям Завета, спорящим во внутреннем дворе, отмахиваясь от неизвестных исповедников, которые, узнав меня, предлагали свою помощь. Все вокруг меня должно говорить о богах, но, как ни старался, я так и не мог обнаружить никакого божественного духа. Возможно, Швейц пришел к вере с помощью душ других людей, я же, уйдя в самообнажение, потерял веру, и теперь мне все это было безразлично. Я знал, что со временем, даря любовь и доверие, я вновь обрету веру. Поэтому я чувствовал себя в Соборе простым туристом.

Вскоре Джидд прислал за мной. Я не исповедовался с того самого дня, накануне которого Швейц впервые дал мне шумарское зелье. Священник, маленький человек с кривыми ногами и крючковатым носом, упрекнул меня в этом, отдавая мне в руки бланк договора. Я объяснил свое долгое отсутствие занятостью в палате. Он покачал головой и издал какой-то неодобрительный звук.

– У вас вот-вот начнет хлестать через край, — сказал Джидд, но я ничего не ответил и стал на колени перед зеркалом, отражавшим худое, незнакомое лицо. Он спросил, какого бога я предпочитаю сегодня, я ответил, что бога невинности, — исповедник странно посмотрел на меня. Зажглись священные огни. С помощью мягких слов он ввел меня в состояние полутранса, облегчающее исповедь. Что я мог сказать? Что я пренебрег данным мною обетом и запутался в попытках самообнажения со случайными людьми? Я сидел молча. Джидд постарался вызвать меня на разговор. Он сделал такое, чего ни когда не делал ни один исповедник: напомнил мне о предыдущей исповеди и попросил еще раз рассказать о том лекарстве, в употреблении которого я тогда сознался. Употреблял ли я его еще? Я прижался лицом к зеркалу, затуманив стекло своим дыханием. Да, да. Я жалкий грешник, который так и не смог одолеть свою слабость. Тогда Джидд спросил у меня, как я раздобыл это средство, и я рассказал, что в первый раз я попробовал его в обществе человека, который приобрел его у побывавшего на материке Шумара. Священник поинтересовался, как зовут моего сообщника. Это был неуклюжий ход — я сразу насторожился. Мне показалось, что заданный вопрос имеет для Джидда гораздо большее значение, чем требуется для исповеди. К тому же в то время он не имел никакого отношения к моему душевному состоянию. Поэтому я отказался назвать имя. Тогда исповедник немного грубовато спросил у меня, не боюсь ли я, что он нарушит тайну обряда.

Боялся ли я этого? В редких случаях я утаивал что-либо от исповедников из чувства стыда, но никогда из страха перед предательством. Я был наивен и всецело верил в этику церкви. Только теперь, когда Джидд неожиданно вызвал во мне подозрительность, я задал себе вопросы: «А можно ли доверять Джидду и всему его племени? Почему он так хочет узнать меня? За какими сведениями он охотится? Что будет, если я открою свой источник снадобья». Я ответил строго:

– Испрашивается прощение только для того, чтобы не обидеть неизвестного исповеднику человека. Как же можно назвать имя сообщника, который надоумил на это? Пусть он сам и рассказывает на исповеди!

Но конечно же, Швейц никогда не пойдет в церковь. Таким образом, я выиграл эту словесную дуэль с Джиддом. Однако теперь я осознал бесполезность исповеди.

– Если вы хотите благословения богов, — заметил Джидд, — вы должны полностью раскрыть свою душу.

Как же я мог это сделать? Сознаться, что я соблазнил на самообнажение одиннадцать человек? Мне уже не нужно было прощения исповедника: я не верил в его добрую волю. Я быстро поднялся, ощущая легкое головокружение от долгого стояния на коленях в темноте, покачнулся и едва не упал. Звуки пения какого-то гимна, доносившиеся издалека, были мне совершенно безразличны.

– Исповедь сегодня что-то не получается, — сказал я Джидду. — Нужно более тщательно обследовать душу.

С этими словами я рванулся к двери. Исповедник вопросительно посмотрел на деньги, которые я всучил ему в руку и спросил:

– Плата?

– Можете оставить ее у себя, — ответил я и вышел.

55

Теперь дни для меня стали просто промежутками, отделявшими один прием снадобья от другого. Я стал пассивен во всем и отстранился от всяких обязанностей, ничего не замечая вокруг, живя только ради следующего общения. Реальный мир перестал существовать для меня. Я потерял вкус к женщинам, вину, пище, деятельности Судебной Палаты, трениям между соседними провинциями Велады и ко всему остальному, что встречается в жизни взрослого мужчины. Возможно, я стал слишком часто употреблять этот порошок. Я похудел, меня мучила бессонница, часами я ворочался без сна, задыхаясь от влажного воздуха тропиков. Утром я вставал очень усталым и в полудреме проводил все свое дневное время. Я почти не разговаривал с Лоимель и не прикасался ни к ней, ни к другим женщинам. Я даже заснул как-то днем за обедом с Халум. Я оскандалился при верховном судье Калимоле, ответив на один из его вопросов фразой: «Мне кажется…» Старый Сегворд Хелалам сказал мне, что я выгляжу больным, и предложил отправиться на охоту вместе с сыновьями в Выжженные Низины. И тем не менее именно это зелье возвращало меня к жизни. Я отыскивал новых соучастников, как правило, их приводили те, которые уже совершили со мной путешествие во внутренний мир. Это была странная компания: два герцога, маркиз, проститутка, хранитель государственной архивной конторы, директор коммерческого банка Маннерана, поэт, капитан из Глина, любовница септарха, адвокат из Велиса, приехавший для ведения дел капитана Криша, и многие другие. Запас снадобья иссякал, и начались разговоры среди моих партнеров об организации новой экспедиции. К этому времени нас было уже пятьдесят. В Маннеране начались перемены!

56

Но иногда, неожиданно, в периоды смертельной тоски между общениями я испытывал необычное душевное смятение. Какая-то часть заимствованного мной чужого опыта, гнездившаяся в глубине моего подсознания, выходила наружу, перемешиваясь с моими переживаниями. Я продолжал сознавать, что я Кинналл Дариваль, сын септарха Саллы, и все же в мои воспоминания вклинивались переживания Ноима, или Швейца, или кого-нибудь из тех, с кем я делил зелье уже здесь, в Маннеране. Чужие мысли переплетались с моими, и целые периоды прошлого становились неясными для меня. Я был неспособен различить, было ли какое-нибудь событие частицей моей жизни, либо память о нем передалась мне через общение. Это меня смущало, но по-настоящему не страшило, за исключением первых двух или трех раз. Со временем я научился отличать чужие воспоминания от воспоминаний о моем подлинном прошлом благодаря многим признакам. Я понял, что снадобье превратило меня во «многие люди». Я сделал свой выбор. Я не хочу быть меньше, чем «одним».

57

Ранней весной небывалая жара охватила Маннеран, к тому же так часто шли дожди, что вся растительность города, казалось, сошла с ума и поглотила бы все улицы, если бы ее ежедневно не пололи. Зелень была повсюду: зеленая дымка в небе, зеленые ливни, иногда пробивались зеленые лучи солнца, широкие глянцевые зеленые листья покрыли все балконы. В такую погоду, пожалуй, могла покрыться зеленой плесенью даже душа человека. Зеленью также были окутаны все лотки овощных лавок. Лоимель дала мне длинный список того, что я должен был купить, в основном деликатесов из Трайша, Велиса и Влажных Низин. И я послушно, как хороший муж, пошел за покупками — улица, где продавалась зелень, была неподалеку от Судебной Палаты. Лоимель собиралась устроить грандиозный пир в честь Дня Поименования нашей старшей дочери, которая, наконец, получала свое настоящее имя, выбранное раньше для нее, — Лоимель. Вся знать Маннерана была приглашена на это празднество. Среди гостей оказалось несколько, человек, которые испробовали со мной шумарское снадобье. Мне это доставляло особое удовольствие. Швейц, однако, приглашен не был, так как Лоимель всегда косо смотрела на него, да к тому же он собирался покинуть Маннеран, чтобы совершить какую-то деловую поездку.

Я продвигался среди лотков. Дождь прекратился совсем недавно, и небо было плоским зеленым диском, покоящимся на крышах домов. Вокруг все источало тонкие, терпкие ароматы. Вдруг в моей голове будто вскипели черные пузырьки, — я стал Швейцем, торгующимся на причале со шкипером, который только что привез очень дорогой груз из залива Шумар. Я остановился, чтобы насладиться этим сплетением индивидуальностей. Швейц растаял. Сквозь проступившее сознание Ноима я ощутил запах свежескошенного сена на полях имения Кондоритов под восхитительным солнцем конца лета. Затем неожиданно я стал директором банка, сжимающим в своих объятиях Лоимель. Невозможно передать, что я тогда почувствовал. Невозможно описать перенесенный мной удар, короткий и жгучий, удар, потрясший меня столь ясным чужим восприятием. Я незадолго до этого принимал порошок с директором, и ошеломила меня вовсе не измена Лоимель. Ее личные дела мало меня интересовали. Меня потрясло то, что во время общения я ничего такого не увидел в его душе, не понял, в каких отношениях он был с моей женой. Либо эти видения возникли в моем мозгу без всякой причины, либо этому человеку удалось каким-то образом скрыть часть подсознания от меня, блокируя ее от моего проникновения, пока она все же не порвалась сейчас. Значит, во время общения можно что-то утаить, хотя бы частично? Я всегда считал, что весь внутренний мир моего напарника распахнут передо мной. Меня совсем не волновала его страсть, меня беспокоила неспособность согласовать то, что я сейчас испытал, с тем, что воспринял от него в день нашего общения. Но я не смог поразмышлять над этой проблемой, потому что когда я разглядывал витрину лавки пряностей, на мое плечо легла худая рука, и тихий голос произнес:

– Я должен тайно переговорить с вами, Кинналл.

Слово «я» мгновенно вырвало меня из размышлений.

Рядом со мной стоял Андрог Михан, хранитель архива септарха Маннерана. Это был невысокий мужчина с резкими чертами лица, весь какой-то серый. С такими, вы должны понять, можно было принимать снадобье в последнюю очередь, если нет других напарников. Ко мне его как-то привел герцог Шумарский, один из самых первых моих партнеров.

– Куда мы можем пойти? — спросил я, и Михан указал на обшарпанную церквушку для низших слоев, находившуюся на противоположной стороне улицы. Исповедник стоял на ее пороге, пытаясь зазвать к себе кого-нибудь. Я никак не мог понять, каким образом мы можем тайно переговорить в церкви, но все же последовал за архивариусом. Мы вошли внутрь, и Михан взял со стола исповедника бланки договора. Наклонившись близко ко мне, он прошептал:

– Полиция уже направляется в ваш дом. Когда вы вернетесь туда, вас арестуют и отвезут в тюрьму на один из островов в заливе Шумар.

– Откуда вы это знаете?

– Указ об этом был подписан сегодня утром и попал ко мне для занесения в архив.

– Каково обвинение? — спокойно поинтересовался я.

– В самообнажении, — ответил Михан. — Обвинительный акт составлен служащими Каменного Собора. Есть также еще и обвинение в нарушении светских законов — употреблении и распространении запрещенных наркотиков. Вы попались, Кинналл.

– Кто же осведомитель?

– Некто Джидд. Говорят, что он исповедник в Каменном Соборе. Неужели вы рассказывали об всем на исповеди?

– Да… По наивности… Ведь святость церкви…

– Святость тюрьмы! — пылко перебил меня Андрог Михан. — Вы должны сейчас же бежать. Не забывайте, против правительства вы бессильны!

– Куда же идти?

– На сегодняшнюю ночь вас укроет герцог Шумарский. Но потом…

Архивариус запнулся — вернулся исповедник. По-хозяйски улыбаясь, он спросил:

– Ну что же, господа, кто из вас первый?

– Срочное свидание откладывает нашу встречу, — покачал головой Михан.

– У этого человека свидание, а здесь, — я ткнул пальцем в грудь, — внезапное плохое самочувствие.

И сунув озадаченному исповеднику крупную монету, мы вышли из церкви. На улице Михан сделал вид, что не знает меня, и каждый из нас, не проронив больше ни слова пошел своим путем. Я не сомневался в истинности предупреждения ни единой секунды. Мне нужно было немедленно бежать. Лоимель сама купит необходимые ей специи. Поэтому я немедленно отправился к герцогу Шумарскому.

58

Герцог — один из самых богатых людей в Маннеране. Его поместья разбросаны по побережью залива и склонам Хашторов, а роскошный дом в столице посреди парка мог бы вполне сойти за дворец императора. Он наследственный сборщик пошлины в ущелье Стройн, что и является причиной благоденствия его семьи: в течение столетий какая-то часть выручки с продажи экзотических плодов Влажных Низин на рынках Маннерана оседала в семейной казне. В своей уродливости герцог в высшей степени был замечателен, можно даже сказать, красив: большая плоская треугольная голова, узкие губы, огромный нос и необычайно густые вьющиеся волосы, ковром покрывающие всю голову. Волосы совершенно седые, однако лицо было совсем без морщин; на нем сверкали огромные темные проницательные глаза, остроту которых подчеркивали впалые щеки. У него было аскетическое лицо, всегда казавшееся мне то святым, то чудовищным, а иногда одновременно и тем и другим. Я сблизился с ним почти сразу же по прибытии в Маннеран, много лет тому назад. Он тогда помогал Сегворду Хелаламу утвердиться в своей должности. Кстати, герцог был шафером со стороны Лоимель на нашей свадьбе. Каким-то образом он догадался, что я начал употреблять шумарский порошок, И добился того, чтобы принять его вместе со мной. Это и произошло четыре месяца назад, в самом конце зимы.

Оказавшись в доме, я обнаружил, что полным ходом шло возбужденное совещание.

Присутствовало большинство значительных людей, которых я завлек в свой круг самообнажающихся. Здесь было человек двенадцать. Архивариус Михан прибыл вскоре после меня.

– Теперь мы все в сборе, — сказал герцог Смор. — Они могли бы уничтожить нас одним ударом, но почему-то медлят. Кстати, как у нас охрана?

– Никто не побеспокоит нас внезапно, — ответил герцог Шумарский, обиженный предположением, что обычная полиция может ворваться в его дом. Он перевел взгляд своих огромных необычных глаз на меня.

– Кинналл, это ваша последняя ночь в Маннеране. Здесь мы ничем не можем вам помочь. Вам предстоит стать козлом отпущения.

– Кто же это так решил?

– Конечно же, не мы! — воскликнул герцог. Он разъяснил, что сегодня днем в Маннеране была произведена попытка чего-то вроде дворцового переворота. Исход до сих пор неизвестен, возможно, он удался. Бунт младших чиновников против своих повелителей. Начало этому было положено тем, что я сознался в употреблении шумарского зелья исповеднику Джидду. (Лица всех присутствующих в зале помрачнели — невысказанный намек на то, какой я глупец, что доверился церковнику. И сейчас я должен заплатить за свою глупость.) Я не был столь искушен в политике и в жизни, как эти люди!

Джидд, как оказалось, связался с заговорщиками среди недовольных младших чиновников, жаждущих добраться до власти. Поскольку он был исповедником самых могущественных людей Маннерана, то имел прекрасную возможность помочь этим честолюбцам, выдав все тайны сильных мира сего. Почему Джидд решился нарушить данную им клятву — неизвестно. Герцог Шумарский предположил, что близкое знакомство породило у Джидда неприязнь. После того как он выслушивал в течение многих лет грустные излияния своих могущественных клиентов, исповедник возненавидел их. Доведенный до отчаяния их признаниями, он нашел удовлетворение в содействии их сокрушению. (Теперь я по-новому осознал, на что могла быть похожа душа исповедника.) С этих пор Джидд, по подсчетам герцога, — уже несколько месяцев, передавал полезные сведения жадным низшим чиновникам, которые ими запугивали своих повелителей, иногда весьма успешно. Сознавшись в употреблении наркотика, я сам стал уязвимым, и он продал меня определенному кругу лиц Судебной Палаты, которые всегда хотели изгнать меня.

– Но это абсурд! — вскричал я. — Единственное свидетельство против меня охраняется святостью Церкви! Как мог Джидд жаловаться на меня, основываясь только на том, в чем я сам ему сознался? Я сокрушу его обвинением в нарушении договора!

– Есть еще одно свидетельство, — печально заметил маркиз Войн.

– Что?

– Джидд побудил ваших врагов, — продолжал маркиз, — провести определенное расследование. В трущобах за Каменным Собором они нашли одну женщину, которая призналась им, что вы один раз напоили ее странным напитком, открывшим ее душу перед вами.

– Канальи!

– Они также сумели найти связь между некоторыми из нас и вами. Сегодня утром перед нами предстали наши подчиненные, требуя передать им ведение государственных дел, либо подвергнуться разоблачению. На нас не подействовали эти угрозы, и шантажисты сейчас под арестом, но нечего даже говорить, как много сообщников они имеют в высших сферах. Возможно, в начале следующего месяца нас всех выбросят из своих мест и нашей властью завладеют новые люди. Тем не менее я сомневаюсь в этом, ибо, насколько мы можем определить, до сих пор единственно серьезным свидетельством является признание этой суки, которое имеет в виду только вас, Кинналл. От обвинения Джидда, конечно, можно отмахнуться, хотя оно может принести определенный вред.

– Мы могли бы уничтожить протокол с ее признанием, — сказал я. — А потом я заявлю, что никогда не знался с нею. Я…

– Слишком поздно, — покачал головой Главный Прокурор. — Ее показания запротоколированы. Я получил копию от главного судьи. А ему все верят, поэтому ваше дело безнадежно.

– Что же случится?

– Мы отвергнем все притязания шантажистов, — твердо произнес герцог Шумарский, — и тем самым обречем их на нищету. Мы подорвем авторитет Джидда и изгоним его из Каменного Собора. Мы будем отрицать все обвинения в самообнажении, обвинения, которые могут быть нам предъявлены. Вам, однако, придется покинуть Маннеран.

– Почему? — я недоуменно посмотрел на герцога. — Разве я настолько слаб? Если вы сможете противостоять обвинениям, почему я не смогу это сделать?

– Ваша виновность уже доказана. Если вы сбежите, можно будет объявить, что вы одиночка и та девчонка, которую вы совратили, является единственной вашей жертвой. Остальное же просто сфабриковано падкими до власти неудачниками, пытавшимися свергнуть своих господ. Если же вы останетесь, Кинналл, и попытаетесь выиграть это безнадежное дело, то в ходе следствия, безусловно, мы также окажемся раскрытыми.

Теперь весь их план был передо мной!

Я стал опасен для них. Стойкость моего духа могли сломить в ходе разбирательства, тогда выявится их виновность. Пока что единственным обвиняемым являлся я, и только я был не защищен от маннеранского правосудия. Они же становились уязвимыми только при моем посредстве, но если меня не окажется в Маннеране, то вряд ли узнают, что они тоже замешаны в этом деле. Безопасность большинства требовала моего спешного отъезда. Более того, только моя наивная вера в церковь, заставившая меня опрометчиво признаться Джидду, вызвала эту бурю. Я был причиной случившегося, и поэтому должен исчезнуть.

– Вы останетесь здесь до поздней ночи, — заметил герцог Шумарский, — а затем в моей личной машине, сопровождаемой телохранителями, как будто я сам отправляюсь в поездку, вас отвезут в имение маркиза Война. Там вас будет поджидать речное судно. На заре вы окажетесь на другом берегу Война, на своей родине Салле, и пусть боги будут на вашей стороне во время этой поездки.

59

Снова беженец! В один-единственный день все могущество, которое я накапливал в Маннеране в течение пятнадцати лет, было безвозвратно утрачено. Ни высокородность, ни влияние в высших кругах — я был связан узами брака, любви или политики с половиной господ Маннерана — не спасали меня. Казалось, они сами изгнали меня, чтобы спасти собственную шкуру, но это не так!

Мой уход обязателен, и их это так же огорчало, как и меня.

При мне ничего не было, кроме одежды. Мой гардероб, мое оружие, мои драгоценности, все мое богатство стали для меня совершенно недоступными. Еще мальчишкой-принцем, спасаясь бегством из Саллы в Глин, я был более предусмотрителен и часть своих денег послал впереди себя. Теперь же я был гол как сокол. Мои капиталы, конечно, будут конфискованы, и мои сыновья останутся нищими. Я растерялся: что делать?

Вот тут-то и пригодились мои друзья. Главный прокурор, который был примерно такого же телосложения, что и я, принес несколько комплектов довольно приличной одежды. Секретарь казначейства добыл мне порядочное состояние в валюте Саллы. Герцог Смор прямо с себя снял несколько колец и кулон, чтобы я не выглядел нищим у себя на родине. Маркиз Войн подарил мне кинжал, рукоятка которого была украшена драгоценными камнями. Михан обещал поговорить с Сегвордом Хелаламом и рассказать ему подробности моего падения. Михан был уверен, что Сегворд отнесется к этому с сочувствием и сможет своим влиянием защитить моих сыновей, чтобы на них не пали грехи, совершенные их отцом.

Позже, глубокой ночью, ко мне пришел герцог Шумарский и вручил небольшую инкрустированную бриллиантами шкатулку из чистого золота, в каких обычно хранят лекарство.

– Осторожно откройте ее, — ответил он на мой немой вопрос.

Я открыл и обнаружил, что она до краев наполнена белым порошком. В изумлении я спросил у него, как ему удалось раздобыть такое богатство? Герцог рассказал, что недавно тайно посылал своих слуг в Шумар, которые вернулись с небольшим запасом порошка. Он заверял меня, что у него есть еще, но я был уверен: он отдал мне все.

– Вы отправляетесь через час, — сказал мне герцог, обрывая поток моих благодарностей.

Я попросил, чтобы мне позволили позвонить по телефону.

– Сегворд сам объяснит вашей жене, в чем дело, — покачал головой герцог.

– Мне нужно позвонить не жене, а названой сестре. Больше не представится возможности проститься с нею.

Герцог понял, что меня мучило: он знал о моей любви. Но он не мог даровать мне этот звонок. Линии связи могли прослушиваться. Никто не должен знать, что в эту ночь я находился в доме герцога, поэтому я не стал настаивать. Позвонить Халум я мог бы завтра из Саллы, когда буду в безопасности.

Час отъезда наступил быстро. Мои друзья уже разошлись. Герцог один вывел меня из дома. Нас ждал его великолепный лимузин, окруженный телохранителями на мотоциклах. Герцог обнял меня. Я залез в машину и откинулся на спинку сиденья, чтобы скрыть свое лицо за занавесками. Водитель поднял поляризованные стекла, и машина плавно покатилась, набирая скорость.

Казалось, мы целый час ехали к главным воротам имения герцога. Затем мы выехали на шоссе. Я сидел как каменный, совсем не думая о произошедшем. Наш путь лежал на север. Мы ехали очень быстро: солнце еще не взошло, когда мы въехали в имение маркиза Война, находившееся у границы с Саллой. Внезапно густые заросли расступились, и я увидел берега реки Войн. Машина остановилась. Какие-то люди в темных одеждах помогли мне выбраться из нее, будто я был калекой, и повели к длинному узкому причалу, едва различимому в утреннем тумане, окутавшем реку. Я сел в очень маленькую лодку, однако она быстро помчалась по бурлящим водам широкого Война. Я все еще не понимал трагизма своего нового положения. Муки пришли со временем.

Приближалась заря. Я увидел причал на поросшем травой берегу. Скорее всего это был личный причал какого-то аристократа. Только теперь я почувствовал тревогу. Через мгновение я ступлю на землю Саллы. В каком же месте? Как мне добраться до жилых районов? Я же не мальчишка, чтобы просить водителей проходящих грузовиков подвести меня.

Но оказывается, все было устроено моими друзьями. Как только лодка уткнулась в дерево причала, передо мной выросла возникла какая-то фигура и протянула руку. Ноим! Он помог мне взобраться на причал и крепко обнял.

– Я знал, что это рано или поздно случится, — прошептал он. — Я очень рад, что ты будешь со мной.

Расчувствовавшись, он в первый раз за все время нашего знакомства отбросил вежливое обращение и обратился ко мне со словом «я»!

60

Около полудня я позвонил из имения Ноима в юго-западной Салле герцогу Шумарскому и сообщил о благополучном прибытии. Разумеется, именно он попросил Ноима встретить меня на границе. Затем я связался с Халум. Сегворд уже рассказал ей о причинах моего внезапного исчезновения.

– Какая неожиданная для меня новость, — грустно сказала она. — Ты почему-то никогда не говорил мне об этом снадобье. Ты рисковал всем, лишь бы пользоваться им, — значит оно играло важную роль в твоей жизни. И ты все держал в тайне от своей названой сестры?

Я ответил, что если бы я рассказал о своем увлечении снадобьем, то не удержался бы и предложил попробовать. На это она сказала:

– Разве открыться перед своей сестрой уж такой ужасный грех?

61

Ноим обращался со мной очень приветливо, подчеркивая, что я могу оставаться у него столько, сколько пожелаю — недели, месяцы и даже годы. По всей вероятности, моим друзьям в Маннеране со временем удастся освободить часть моих капиталов, и я смогу купить земли в Салле и зажить жизнью сельского барона. Или, возможно, Сегворд, герцог Шумарский и другие влиятельные лица смогут отменить обвинение в мой адрес, и я вернусь в южную провинцию. Но до тех пор, сказал мне Ноим, его дом будет моим. Однако я почувствовал некоторую отчужденность в его отношении ко мне. Казалось, гостеприимство было оказано только из уважения к тем узам, которые нас связывали. Причину отчужденности я понял только через несколько дней. Мы сидели после обеда в огромном беломраморном зале для пиршеств и вспоминали дни нашего детства. Это была основная тема наших разговоров, намного более безопасная, чем недавние события. Неожиданно Ноим спросил:

– Известно ли тебе, что это снадобье является причиной кошмаров у людей?

– Что ты говоришь, Ноим? — изумился я. — О каких кошмарах ты говоришь? Я ничего не знаю!

– Теперь ты знаешь! После того как мы разделили с тобой это дьявольское зелье, в течение нескольких недель я просыпался каждое утро в холодном поту. Мне тогда казалось, что я схожу с ума.

– И что же ты видел в кошмарах?

– Страшные вещи! Когти. Чудовища. Ощущение, что ты не знаешь, кто ты. Какие-то обрывки мыслей разных людей, переплетающиеся с собственными мыслями.

Он отхлебнул из бокала вина:

– Позволь тебя спросить, Кинналл. Ты принимаешь порошок ради удовольствия?

– Нет. Ради знания.

– Знания чего?

– Знания о себе и о других!

– В таком случае, лучше невежество, — он вздрогнул. — Ты знаешь, Кинналл, твой побратим никогда не был слишком набожным. Он богохульствовал, он показывал исповедникам язык, он смеялся над легендами о богах, не так ли? И с помощью этой дряни ты едва не сделал его верующим, Кинналл! Страх перед тем, что открывает разум, страшно знать, что нет никакой защиты, что могут проникнуть прямо к тебе в душу и сам ты можешь сделать это. Такой страх невозможно перенести.

– Невозможно для тебя, — сказал я, — другие же только и мечтают повторить общение.

– Кажется, было бы лучше для всех придерживаться Завета, — голос Ноима звучал твердо. — Личность священна. Душа является собственностью только ее владельца. Обнажать ее — грязное удовольствие.

– Не обнажать, а делиться ею!

– Что, так лучше звучит? — уголки рта Ноима изогнулись в скептической улыбке. — Что ж, хорошо. Весьма грязное удовольствие делиться ею, Кинналл. Даже несмотря на то, что мы побратимы. Когда мы расстались, у меня было такое чувство, будто я весь изгажен. Пыль и грязь на душе. Ты хочешь, чтобы это случилось с каждым? Чтобы каждый из нас испытывал чувство вины?

– Здесь не может быть такого чувства, Ноим, — вскричал я. — Отдаешь, воспринимаешь. После этого чувствуешь себя лучше и чище!

– Грязнее!

– Человек становится более сильным, более участливым к другим. Поговори с теми, кто испытал это, — предложил я.

– Конечно. Когда они будут потоком литься из Маннерана, эти безземельные беглецы, тогда можно будет спросить у них о красоте и чудесах самообнажения, извини меня, единения.

Я видел муку в его взгляде. Он все еще хотел любить меня, но шумарское снадобье показало ему такое о себе и, возможно, обо мне, что заставляло его ненавидеть человека, давшего ему это зелье. Ноим был одним из тех, кому необходимы стены. Я не понял тогда этого. Что же я натворил, превратив своего побратима в своего врага? Если бы могли еще раз попробовать это снадобье, может быть, для него это стало ясным. Но нет, надежды на это не было. Ноим напуган взглядом внутрь себя. Я превратил своего богохульствующего побратима в ярого приверженца Завета. Теперь я уже ничего не мог изменить.

После некоторого раздумья Ноим произнес:

– Нужно кое-что попросить у тебя, Кинналл.

– Все что угодно!

– Нехорошо чем-то ограничивать гостя. Но если ты привез с собой хоть грамм этой гадости, если ты прячешь ее где-нибудь у себя — выбрось все, что есть, понятно? Его не должно быть в этом доме! Тебе понятно, Кинналл? Выбрось и можешь об этом мне не говорить!

Никогда прежде я не лгал своему побратиму. Никогда!

Ощущая, как усыпанная бриллиантами шкатулка обжигает мне грудь, я произнес торжественно чеканя каждое слово:

– На этот счет тебе нечего бояться!

62

Несколько дней спустя известие о моем бегстве стало достоянием жителей Маннерана и Саллы. Все газеты писали обо мне, как о человеке огромного могущества, связанного узами кровного родства с септархами Саллы и Глина, который тем не менее посмел нарушить Завет: занялся постыдным самообнажением. Я не только нарушил моральные нормы, принятые в Маннеране, но также нарушил законы этой провинции, принимая некое запрещенное средство, которое разрушает возведенные богами барьеры между душами разных людей. Злоупотребляя служебным положением, я организовал тайное плавание к Южному материку (бедный капитан Криш!). Вернувшись с большим количеством опасного наркотика, я будто бы дьявольскими уловками вынудил женщину, бывшую у меня на содержании, его попробовать. Потом я начал распространять зелье среди наиболее значительных представителей аристократии Маннерана, чьи имена не раскрываются ввиду их чистосердечного раскаяния. Накануне своего ареста я бежал в Саллу, и потому скатертью мне дорога! Если же я попытаюсь вернуться в Маннеран, то буду непременно арестован. Тем временем в Маннеран-Сити состоится заочный процесс, и в приговоре суда не приходится сомневаться.

Поскольку государству был нанесен огромный вред в виде подрыва основы общественной стабильности, с меня взыскивается штраф в размере всех моих земель и собственности, исключая только часть, необходимую для поддержания жизни ни в чем не повинных жены и детей. (Значит, Сегвор Хелалам все же добился своего!) Чтобы мои высокородные дети не могли перевести семейный капитал в Саллу, на все, чем я владел, наложен арест до Верховного Суда. Все сделано по Закону. Пусть остерегаются все желающие стать самообнажающимся чудовищем!

63

Я не скрывался: у меня теперь не было причин бояться ревности своего царственного братца. Стиррон, мальчишкой возведенный на престол, раньше мог бы решиться на мое физическое уничтожение, но сейчас, когда он стоял у власти целых семнадцать лет! Нет, это невозможно. Стиррон уже давно утвердился в Салле, сейчас он является неотъемлемой частью существования каждого и всеми любим. А я чужеземец, меня едва помнят старики и совсем не знают молодые. К тому же я говорю сейчас с маннеранским акцентом и в этой провинции публично заклеймен позором самообнажения! Если бы я даже задумал свергнуть Стиррона, где бы я нашел помощников?

По правде говоря, я очень хотел повидаться с братом. В тяжелые времена всегда обращаются к товарищам былых дней. Ноим чуждался меня, а Халум была по ту сторону Война. Сейчас у меня был только Стиррон. Я никогда не обижался на то, что меня вынудили бежать из Саллы, поскольку понимал: если бы мы обменялись первородством, я бы заставил его сделать то же самое. Если наши отношения были прохладными, то виной тому — его угрызения совести. Прошло несколько лет со времени моего последнего посещения Саллы. Возможно, мои злоключения смягчат его сердце. Я написал письмо Стиррону, официально прося разрешение жить в Салле. По законам моей родины меня должны были принять и без официального согласия, так как я оставался подданным Стиррона и обвинялся в преступлении, совершенном не на территории Саллы. И все же я решил написать прошение. Обвинения, предъявленные мне верховным судьей Маннерана, признался я, были правильными, но я предложил на суд Стиррона краткое и (мне кажется), красноречивое оправдание моего отхода от заповедей Завета. Я закончил письмо выражениями непоколебимой любви к нему и несколькими воспоминаниями о тех счастливых временах, которые мы прожили вместе, пока бремя септарха не взвалилось на его плечи.

Я ожидал, что Стиррон в ответ пригласит меня посетить его в столице, чтобы получить устное объяснение тем страшным поступкам, которые я совершил в Маннеране. Воссоединение братьев было в порядке вещей в нашей истории. Но вызов из Саллы-сити не приходил. Каждый раз, когда звонил телефон, я бросался к нему, полагая, что это звонит Стиррон. Но он не звонил. Прошло несколько унылых недель. Я охотился, плавал, читал, пытался писать свой новый Завет Любви. Ноим старался держаться подальше от меня. Единственный опыт слияния душ вверг его в такое глубокое смятение, что он не мог смотреть мне в глаза, так как знал: я посвящен во все тайны его подсознания. Знание друг о друге вбило клин в наши отношения. Наконец, прибыл конверт с внушительной печатью септарха. В нем было письмо, написанное Стирроном, но я бьюсь об заклад, что его составлял какой-то твердокаменный министр, а не мой брат. В нескольких строчках, которых было меньше, чем пальцев на руке, септарх сообщал, что моя просьба о предоставлении убежища в Салле будет удовлетворена, но при условии, что я избавлюсь от пороков, приобретенных на юге. Если меня уличат в распространении дьявольского снадобья на территории Саллы, то тут же арестуют и выдворят за ее пределы. Вот и все, что мой брат Стиррон написал. Ни одной теплой строчке, ни одного доброго слова.

64

В середине лета к нам неожиданно приехала Халум. В этот день я далеко ускакал, отыскивая вырвавшегося из загона самца-штурмшильда. Тщеславный Ноим завел целый выводок этих злобных, покрытых густым мехом млекопитающих, которые не водятся в Салле и плохо приживаются в этой слишком теплой для них стране. Он держал их штук двадцать-тридцать — всюду когти, клыки и сердитые желтые глаза. Ноим надеялся получить приносящее прибыль стадо. Я преследовал сбежавшего самца, целое утро и полдня, с каждым часом все больше ненавидя его, так как он оставлял после себя изувеченные туши безвредных, мирно пасшихся животных. Эти штурмшильды убивают только из жажды кровопролития, откусив всего лишь один-два куска, оставляя остальное стервятникам. Наконец, я все же загнал этого хищника в тенистое небольшое закрытое с трех сторон ущелье.

– Оглуши его и привези невредимым, — просил перед отъездом Ноим. Однако, зверь бросился на меня с такой яростью, что мне пришлось сразить его лучом максимальной мощности. Потом, только ради Ноима, я взял на себя труд содрать со штурмшильда шкуру. Усталый и мрачный я галопом скакал назад. А при въезде во двор неожиданно увидел необычную машину, а рядом с ней… Халум!

– Ты знаешь, каково летом в Маннеране, — объясняла она потом. — Сначала хотела отправиться на остров, но затем решила провести лето в Салле, с Ноимом и Кинналлом.

Ей тогда было около тридцати. Наши женщины выходят замуж между четырнадцатью и шестнадцатью годами, рожают детей до двадцати четырех лет и к тридцати годам становятся женщинами средних лет. Но время, казалось, совершенно не коснулось Халум. Не ведая семейных ссор и мук родов, не истратив своей энергии на брачном ложе и не терзаясь у детских кроваток, она сохранила юное лицо и гибкое, стройное девичье тело. Халум изменилась только в одном: за последние несколько лет ее темные волосы стали серебристыми. Однако такой цвет волос еще больше подчеркивал ее красоту, выделяя густой загар девичьего лица.

Из Маннерана Халум привезла целую пачку писем: послания от герцога, от Сегворда, от моих сыновей Ноима, Стиррона и Кинналла и дочерей Халум и Лоимель, от архивариуса Михана и еще от нескольких человек. Все они были написаны сконфуженным напряженным языком. Такие письма можно было писать мертвецу, когда чувствуешь себя виноватым за то, что пережил его. И все же было приятно читать эти довольно тягостные послания.

К сожалению, я не получил письма от Швейца. Халум сказала, что ничего не слышала о нем с тех пор, как я уехал, и полагает, что он покинул нашу планету. Не было ни слова и от моей бывшей жены. Это уязвило меня.

– Неужели Лоимель так занята, что не могла написать хоть пару строк?

Халум, смущенно глядя на меня, мягко сказала, что Лоимель больше не вспоминает обо мне:

– Похоже, она забыла, что была замужем.

Потом, после писем, началось вручение подарков от друзей, которые еще остались по ту сторону Война. Они ошеломили меня своим богатством — массивные цепи из драгоценных металлов, ожерелья из редких камней…

– Дары в честь любви, — сказала Халум, но меня трудно провести. На эту гору сокровищ можно приобрести несколько крупных поместий. Любящие друзья неспособны унизить меня переводом денег на мой счет в Салле — они преподнесли мне дорогие подарки, предоставив возможность освободиться от них по собственному усмотрению.

– Все это было очень тяжело для тебе? — спросила Халум. — Такое неожиданное бегство в изгнание?

– Это вовсе не изгнание, а возвращение, — возразил я. — К тому же здесь есть еще и Ноим — как побратим и товарищ.

– Если бы ты знал, что тебя все так дорого обойдется, — сказала она,

– ты бы позаботился о своих нуждах!

Я рассмеялся.

Она внимательно посмотрела на меня и сказала:

– Кстати, если бы у тебя было немного этого зелья, ты бы попытался еще раз позабавиться им?

– Вне всякого сомнения.

– Но разве стоит ради этого терять дом, семью, друзей?

– Ради этого стоит потерять даже саму жизнь — усмехнулся я. — Если бы быть уверенным, что вся Велада попробует это средство.

Этот ответ, казалось, напугал ее. Она отпрянула, приложила кончики пальцев к своим губам, вероятно, впервые осознав глубину безумия своего названого брата. Произнося эти слова, я вовсе не упражнялся в красноречии, моя убежденность должна тронуть ее. Халум осознала силу моей страсти и испугалась за меня.

Ноим много дней проводил вдали от своих земель, выезжая в Салла-сити по каким-то семейным делам или на равнину Нанд для осмотра собственности, которую он хотел купить. В его отсутствие я был хозяином имения, его слуги, что бы они обо мне не думали, не осмеливались открыто ставить под сомнение мое право на это. Ежедневно я ездил верхом проверять ход работ на полях Ноима, и Халум ездила вместе со мной. Особо следить было не за чем, так как был период между севом и жатвой, и мы ездили главным образом ради приятной прогулки, останавливаясь искупаться или перекусить на опушке леса. Однажды я показал ей загоны со штурмшильдами — они ей ужасно не понравились, и мы больше не ездили туда. Мне и Халум по душе были более мирные животные, пасшиеся на равнинах поместья. Мы часто ездили наблюдать за ними. Они близко подходили к нам и дружелюбно тыкались носами в ладони Халум.

Эти долгие прогулки давали нам возможность вволю наговориться. С самого детства я не проводил столько времени с Халум, и поэтому сейчас мы стали еще более близки. Сначала мы вели себя довольно сдержанно, не желая поранить друг друга каким-нибудь неосторожным вопросом.

Но вскоре мы говорили, как и подобает названым брату и сестре. Я спросил, почему она не выходит замуж.

– Не встретился подходящий мужчина, — ответила Халум.

Не жалеет ли она, что осталась без мужа и детей? Нет, сказала она, ей не о чем сожалеть, ибо вся ее жизнь была безмятежной и полезной. И все же в ее голосе слышались тоскливые нотки. Я не стал допытываться дальше. Со своей стороны она стала спрашивать о шумарском порошке, стараясь понять, что побудило меня подвергнуться такому риску. Меня растрогали ее чувства, с которыми она задавала свои вопросы: стараясь быть искренней, объективной и участливой, она не смогла скрыть свой ужас перед тем, что я совершил. Будто ее названый брат совершенно обезумел и зарезал человек двадцать на рыночной площади, а она теперь пыталась посредством терпеливых и добродушных расспросов дать философское обоснование тому, что побудило его устроить такую массовую резню. Я старался говорить хладнокровно, чтобы не смутить ее своей страстью, как это случилось при нашей первой встрече. Я не пускался в нравоучения, а спокойно объяснял действие лекарства, рассказывал о результатах его действия, так привлекающих меня, растолковывал причины по которым я отвергал заточение наших душ в каменные темницы, на что нас обрек Завет.

Вскоре наши отношения совсем изменились. Она перестала быть высокородной госпожой, желающей из самых добрых намерений понять преступника, она стала просто ученицей, пытающейся постичь таинства, открываемые ей посвященным мастером. И я перестал быть красноречивым докладчиком, а стал, скорее, пророком, глашатаем освобождения. Я говорил об упоительных переживаниях, испытываемых при соединении душ, я рассказывал о чудесных ощущениях, получаемых при раскрытии душевного мира, и о вспышке, сопровождающей слияние собственного сознания с сознанием другого человека. Наши беседы превращались в монологи. Я захлебывался в словесном экстазе и только время от времени останавливался, чтобы взглянуть на вечно юную Халум с посеребренными волосами, сверкающими глазами и полуоткрытым от изумления ртом. Уже было ясно, чем все это закончится. В один из жарких дней, когда мы бродили по полевым тропинкам среди колосящихся высоких хлебов, она неожиданно спросила:

– Если ты достанешь это снадобье, почему бы тебе не поделиться им со своей названой сестрой?

Я обратил ее в свою веру!

65

В этот вечер я растворил несколько щепоток порошка в двух стаканах вина. Халум недоверчиво взглянула на меня, когда я протянул ей один стакан, и ее нерешительность передалась мне. Я колебался, стоит ли начинать. Но она одарила меня волшебной, полной нежности улыбкой и быстро осушила свой стакан.

– Оно совсем безвкусное, — заметила она, пока я пил свою долю. Мы сидели, беседуя в зале, куда Ноим складывал свои охотничьи трофеи: на полу лежали рога птицерогов, на стенах висели шкуры штурмшильдов. Когда началось действие наркотика, Халум задрожала. Я стащил огромную черную шкуру со стены, набросил ее ей на плечи и держал девушку в своих руках, пока ей не стало тепло.

Что получится из всего этого? Несмотря на самоуверенность, я был напуган. В жизни каждого человека есть что-то, что он желает совершить, что терзает его до глубины души, пока остается неосуществленным, и все же, когда приближается момент свершения, он обязательно начинает испытывать страх, ибо, вероятно, удовлетворение желаний приносит ему больше мучений, чем удовольствия. Именно так, да, да, так, обстояло дело и со мной. Но постепенно мой страх слабел и, наконец, совсем пропал, когда началось действие снадобья. Халум уже улыбалась. Ей было хорошо.

Стена, разделявшая наши души стала перегородкой, сквозь которую мы могли свободно проходить. Халум первая пересекла ее. Я не решался мне казалось, что войти в сознание своей названой сестры было что-то сродни лишению ее девичьей чести и нарушением запрета на телесную близость между назваными родственниками. Я еще боролся с остатками старой веры, когда между нами пали последние барьеры. А Халум, поняв, что уже ничто не сдерживает ее, без всяких колебаний проникла в мое сознание. Моим мгновенным откликом на это была попытка закрыть себя: я не хотел, чтобы она знала о моем физическом влечении к ней. Но смятение было недолгим, я прекратил все попытки скрывать свою душу за фиговыми листочками и сам вошел в сознание Халум. Началось подлинное общение, общение с запутанным переплетением наших «я».

Я увидел, что нахожусь — а чтобы быть более точным — затерялся среди зеркально гладких полов и серебристых стен, сквозь которые пробивался холодный искрящийся свет, подобно кристаллическому свечению некоторых рыб или насекомых. Это была девственная душа Халум. В нишах этих стен было аккуратно расставлено все, что составляло ее жизненный опыт: воспоминания, образы, запахи, вкусы, видения, фантазии, разочарования, восторги. И все сверкало чистотой. Я не увидел ни следа сексуальных восторгов, ничего из плотских страстей. То ли Халум из скромности надежно защитила свою сексуальную сферу от моего проникновения, то ли загнала ее в такой далекий угол своего сознания, что я не мог добраться до него.

Она встретила меня без страха и с радостью, именно с радостью соединилась со мной. Когда наши души слились, общение стало полным. Я плавал в сверкающих глубинах ее души, смывая грязь со своей души, — она исцеляло, она очищала. Я не знаю, очищаясь, оставлял ли я грязные следы в ее душе? Мы поглотили друг друга. Во мне душа Халум, которая всю мою жизнь была моей опорой и моей смелостью, моим идеалом и моей целью, это холодное, совершенное воплощение неувядающей красоты. И, вероятно, моя прогнившая насквозь душа стала источником кислоты, брызнувшей на это сверкающее совершенство. Путешествуя по ее внутреннему миру, я попал в необычную область, напомнившую мне ту пору юности, когда мне предстояло бегство в Глин. Прощаясь со мной в доме Ноима, Халум обняла меня, и в ее объятии я увидел что-то похожее на трепет едва сдерживаемой страсти, проблеск желаний тела. Меня! Меня! Я решил, что нашел зону чувственности, но она неожиданно ускользнула, и передо мной сверкала металлическая поверхность ее души. Возможно, это было нечто, созданное мной из своих вспенившихся желаний и спроецированное в ее сознание. Не знаю.

Наши души растворились друг в друге — я уже не мог различать, где кончался я и где начиналась Халум.

Я вышел из транса. Прошла добрая половина ночи. Мы протирали глаза, трясли наполненными туманом головами, неловко улыбались. Каждый раз, выходя из транса, я ощущал чувство стыда, что открыл слишком много. К счастью, это ощущение длится обычно недолго. Я взглянул на Халум и почувствовал, как горю святой любовью к ней, любовью, в которой совершенно не было места плоти. Я хотел сказать ей, как когда-то сказал мне Швейц: «Я люблю тебя!» Но я внезапно подавился этими словами. «Я» застряло у меня в горле. «Я, я, я, я люблю тебя Халум!» Если бы я мог только вымолвить это «я». Но оно не слетало с моих губ. Оно было здесь, но оставалось внутри меня. Я взял ее за руки, она улыбнулась ярко, ясно и безмятежно. Как мне сказать Халум о своей любви, не оскорбив ее? Поймет ли она меня? Глупости! Наши души были единой сутью, почему же простой порядок слов может разрушить что-то? «Я люблю тебя!» Запинаясь, я выдавил:

– Есть… такая любовь… к тебе… такая любовь, Халум…

Она кивнула, как бы говоря: «Молчи! Твои неуклюжие слова нарушают очарование». Как бы говоря: «Да, такая же любовь существует и к тебе, Кинналл». Как бы говоря:

«Я люблю тебя, Кинналл!»

Легко встав, она подошла к окну: прохладный свет луны озарял сад возле дома. Деревья и кусты замерли серебристой тишине. Я поднялся, подошел к ней и очень нежно прикоснулся к ее плечам. Она встрепенулась и тихо произнесла что-то нежное. Ей хорошо. Я уверен, ей было хорошо тогда.

Мы не обсуждали случившееся: это испортило бы нам настроение. Мы могли обменяться впечатлениями и завтра, и еще послезавтра… Я проводил Халум в ее комнату и робко поцеловал в щеку. Она тоже по-сестрински поцеловала меня, улыбнулась и затворила за собой дверь. Я долго сидел в своей комнате, вспоминая последнее общение. Снова во мне заговорил и миссионер. Я поклялся, что буду активным проводником новой веры. Я выйду отсюда и познакомлю всех людей Саллы со своим вероучением. Я не стану больше прятаться в доме побратима. Не желаю оставаться безнадежным изгнанником среди своего родного народа. Предупреждение Стиррона ничего не значит. На каком основании он может изгнать меня из Саллы? Я буду обращать в свою веру сотню человек за неделю. Тысячу, десять тысяч… я самому Стиррону дам это снадобье, и пусть тогда септарх со своего трона провозгласит законным это лекарство! Халум вдохновила меня! Утром же я отправлюсь на поиски своих апостолов!

Во дворе послышался какой-то шум. Я выглянул и увидел краулер — это Ноим вернулся из деловой поездки. Он вошел в дом, я услышал его шаги в коридоре, когда он проходил мимо моей комнаты. Затем донесся стук в дверь. Я выглянул в коридор. Брат стоял возле двери в комнату Халум и разговаривал с ней. Халум видно не было. Зачем он зашел к ней? Ведь Ноим для нее всего лишь один из многих друзей. Он должен был сначала поздороваться со своим побратимом. У меня возникли нехорошие подозрения. Я усилием воли отказался от них. Их разговор закончился. Дверь в комнату Халум закрылась. Ноим, не заметив меня, пошел дальше, к своей спальне.

Я никак не мог заснуть. Написал несколько страниц, но ничего путного не получилось. На заре я вышел немного побродить по затуманенному саду. Мне послышался далекий крик. Какой-то зверь зовет к себе свою подругу, подумал я. Некоторые заблудившиеся звери бродят до самого рассвета.

66

Завтракал я один. Это было необычно, но не удивительно: Ноим, вернувшийся домой посреди ночи после длительной поездки, захотел подольше поспать, а Халум, наверное, еще не отдохнула после вечернего сеанса.

У меня был отличный аппетит, и я уплетал за всех троих, не переставая думать о том, как мне удастся сокрушить Завет. Когда я уже допивал чай, один из конюхов Ноима вломился в столовую. У него горели щеки, раздувались ноздри, будто он долго бежал и вот-вот свалится с ног.

– Скорее! — закричал он, задыхаясь. — Там штурмшильды…

Он схватил меня за руку и буквально вытащил из-за стола. Я бросился за ним. Мы бежали по немощеной дороге, ведущей к загонам штурмшильдов. Наверное, ночью звери проломили изгородь, и теперь мне снова целый день придется гоняться за ними. Однако, приблизившись к загонам, я не заметил ни поваленных столбов, ни порванных сеток, ни следов их когтистых лап. Конюх прильнул к прутьям самого большого загона, в котором содержалось до десятка этих свирепых хищников. Я заглянул во внутрь. Животные сбились в кучу, их мех и морды были забрызганы кровью, они дрались между собой из-за какого-то обглоданного кровавого куска, яростно разрывая остатки плоти. Повсюду за земле были разбросаны следы их пиршества. Неужели какое-то несчастное домашнее животное в темноте случайно забрело в гнездо этих хищников? Как могло такое случиться? Однако конюх мог и не тревожить меня из-за этого. Я схватил его за руку и спросил, что тут произошло? Он повернул ко мне искаженное ужасом лицо и, давясь, выпалил:

– Госпожа… госпожа…

67

Ноим был груб со мной.

– Ты солгал, — кричал он. — Ты скрыл, что привез сюда эту дрянь, ты солгал! Не отрицай, ты дал ей это дьявольское зелье в прошлый вечер. Да? Не пытайся обмануть меня, Кинналл! Ты дал ей эту пакость?

– Ты с ней разговаривал, — сказал я. Язык с трудом повиновался мне. — Что она тебе говорила?

– Я остановил у ее двери, потому что показалось, что кто-то всхлипывает, — стал рассказывать Ноим. — Я спросил, все ли у нее в порядке?.. Она вышла. У нее было странное лицо. Казалось, Халум грезила, глаза ее были пустые, как бы стеклянные, и, да, да, она плакала. Она ответила, что ее ничего не беспокоит, и рассказала, что она беседовала с тобой весь вечер. Я изумился, почему же тогда она плачет? Халум пожала плечами, улыбнулась и сказала, что это женское дело, чепуха, женщины все время плачут и не могут объяснить причину. Она улыбнулась еще раз и закрыла дверь. Но у нее был такой взгляд — это снадобье, Кинналл! Несмотря на все твои клятвы, ты его дал ей! А теперь… теперь…

– Пожалуйста, — сказал я кротко. Но он продолжал кричать, во всем обвиняя меня, и я ничего не мог ответить.

Конюхи воссоздали картину того, что произошло. Они обнаружили следы ног Халум на влажном от росы песке, которым была посыпана дорога к загонам. Дверь в сторожку была прикрыта, что давало возможность подойти к загонам со штурмшильдами. Внутренняя дверь, открывающая проход к калитке, через которую кормили зверей, была взломана. Она прошла во внутрь, осторожно открыла калитку и так же осторожно закрыла ее за собой, чтобы не выпустить штурмшильдов на волю. Затем она подставила свое тело жутким когтям ждавших ее зверей. Все это случилось перед самой зарей, возможно, даже тогда, когда я брел в туманной утренней мгле раннего рассвета. Этот отдаленный крик в тумане… Но зачем она это сделала? Зачем? Зачем?

68

Через несколько часов все мое небольшое имущество было упаковано. Я попросил у Ноима машину, и он дал мне ее, грубо махнув рукой. Не могло быть и речи о том, чтобы я остался у него в гостях еще на какое-то время. И не только потому, что здесь погибла Халум, но и потому, что мне необходимо было уединиться, чтобы спокойно осмыслить происшедшее, проанализировать все, что я сделал, и все, что я собирался сделать. К тому же мне не хотелось присутствовать здесь в тот момент, когда окружная полиция начнет расследовать обстоятельства смерти Халум.

Неужели после того как раскрыла свою душу, она больше не могла смотреть мне в лицо? Но ведь Халум с радостью согласилась на слияние наших душ. Может быть, впоследствии ее охватил ужас от содеянного: сильна еще привычка таить все внутри себя. Быстрое необратимое решение… и путь с каменным лицом к загонам штурмшильдов. Так ли это было? Я не мог придумать другого объяснения этому отчаянному поступку.

Теперь я был без названой сестры и без названого брата… Ноим с ненавистью смотрел мне в глаза. Разве этого я хотел, когда мечтал раскрыть души своих соплеменников?

– Куда же ты собираешься? — спросил в самый последний момент Ноим. — В Маннеране тебя тут же посадят в тюрьму. Сделай хоть один шаг в Глине с этой дрянью, и с тебя живьем сдерут кожу. Стиррон будет травить на тебя псов по всей Салле. Так куда же ты направляешь свои стопы?

В его голосе послышалась усмешка, а может быть, мне это просто показалось.

– Куда? Трейт? Велис? Или, может быть, Умбис? Дабис? Нет! Ей-богу, мне кажется, что это будет Шумара! Не так ли? Да. Среди родных тебе дикарей ты будешь сыт по горло самообнажением. Да?

Я спокойно ответил:

– Ты забыл о Выжженных Низинах, Ноим. Хижина в пустыне — мирная обитель. Это достойное место для раздумий… Теперь нужно очень многое понять…

– Выжженные Низины? Ну что ж, это хорошо, Кинналл. Выжженные Низины в разгар лета! Достойное огненное чистилище для твоей грязной души. Ступай же туда, Кинналл. Ступай.

69

Я проехал вдоль отрогов Хашторов на север, затем повернул на запад, на дорогу, которая вела к Конгорою и Вратам Саллы. Не раз я задумывался, а не свернуть ли в сторону, в бездну, зиявшую за обочиной дороги, и разом покончить со всем. Не раз, просыпаясь в какой-нибудь деревенской гостинице и вспоминая Халум, я с большим трудом поднимался с постели, мне казалось, что станет гораздо легче, если я буду продолжать спать. Прошло около пяти суток, я уже был в Западной Салле и готовился к подъему в горы. В каком-то городишке на полпути к горам я узнал, что в Салле издан приказ о моем аресте. Кинналл Дариваль, сын септарха, мужчина тридцати лет, такого-то роста, с такими-то чертами лица, брат достопочтенного лорда Стиррона, разыскивался по обвинению в чудовищных преступлениях: самообнажении и употреблении опасного зелья, которое, несмотря на запрет септарха, предлагал всем неосторожным. Посредством этого вещества беженец Дариваль довел до безумия свою названую сестру, которая лишила себя жизни. Поэтому все граждане Саллы должны способствовать задержанию злодея, за что будет выплачено приличное вознаграждение.

Раз Стиррон знал, как умерла Халум, значит, Ноим ему все рассказал. Я обречен. Как только я достигну Врат Саллы, я найду там жандармов Западной Саллы, дожидающихся меня. Однако почему же тогда местное население не оповещено, что я направляюсь в Выжженные Низины? Наверное, Ноим рассказал не все, что ему было известно. Может быть, он давал мне шанс?

У меня не было выбора, и я продолжал двигаться вперед. Чтобы добраться до побережья не хватит и нескольких дней, к тому же, вероятно, во всех портах Саллы объявлена тревога. Но даже если я и проскользну на какой-нибудь корабль, куда же мне податься? В Глин? В Маннеран? Подобным же образом бесполезно думать о том, чтобы как-то переправиться через Хаш или Войн в соседние провинции: в Маннеране я уже объявлен вне закона, и, разумеется, найду холодный прием в Глине. Значит, пусть это будут Выжженные Низины! Я буду оставаться там некоторое время, а затем попробую пробраться через один из проходов в Трайш, чтобы начать новую жизнь на западном побережье.

Я закупил все необходимое в одном из городков, где отовариваются все охотники, направляющиеся в Низины: сухую пищу, оружие, конденсированную воду в количестве, которого при умеренном употреблении хватит на несколько месяцев. Посещая магазин, я заметил, что жители городка как-то странно разглядывают меня. Узнали ли они во мне принца-развратника, которого разыскивают по всей провинции? Но никто не пытался схватить меня. Возможно, им известно, что выставлен кордон у Врат Саллы, и они не хотят связываться с таким извергом. Как бы то ни было, но я без помех выехал из городка и начал свой последний этап путешествия. В прошлом я ездил по этому шоссе только зимой, когда вокруг лежали глубокие сугробы. Однако даже сейчас в тенистых закутках можно увидеть грязно-белые пятна; по мере того, как дорога шла в гору, снега становилось все больше, а двойная вершина Конгороя совсем утонула в снегах. Тщательно рассчитав время подъема, я ехал с такой скоростью, чтобы быть у Врат к заходу солнца. Я надеялся, что темнота защитит меня, если дорога будет заблокирована. Однако Врата Саллы никем не охранялись. Стиррон не успел прикрыть западную границу или решил, что я не настолько сошел с ума, чтобы бежать на запад. Когда начала заниматься заря, я уже был далеко внизу, в Выжженных Низинах, задыхаясь от жары, но, по крайней мере, в безопасности.

70

Эту хижину я нашел неподалеку от гнезда птицерога, примерно там, где, судя по моим воспоминаниям, ей и надлежало быть. Все необходимые человеку удобства отсутствовали, никаких удобств, в стенах зияли дыры. Но все-таки это был кров. Да, это был кров! Ужасный жар этих мест очистит меня. Я расположился в хижине как дома: разложил свои вещи, распаковал бумагу для записей, которую купил в городке, чтобы составить отчет о своей жизни и деяниях, поставил в угол покрытую бриллиантами шкатулку с остатками снадобья, накрыл ее одеждой и вышел из хижины на красный песок. Весь день я занимался маскировкой машины, чтобы она не выдала моего присутствия, когда появятся ищейки. Я загнал машину в расщелину, так что крыша ее едва виднелась над поверхностью земли, и прикрыл хворостом, поверх которого набросал песок. Только острый глаз мог обнаружить спрятанный краулер.

В течение нескольких дней я просто бродил по пустыне и размышлял. Затем я отправился на то место, где птицерог сразил моего отца. Сейчас я не испытывал ужаса перед этими остроклювыми птицами: страх смерти не преследовал меня. Я думал о событиях «времени перемен» и задавал себе вопросы: «Этого ли ты хотел? Доволен ли ты?»

Я вспоминал все опыты общения, начиная со Швейца и кончая Халум и спрашивал: «Хорошо ли все было? Много ли допущено ошибок? Приобрел ли ты что-нибудь или только потерял?»

И я пришел к заключению, что приобрел больше, чем потерял, даже несмотря на все мои ужасные потери. Ошибался только в тактике, принципы были верны.

Если бы я остался с Халум до тех пор, пока не прошло ее смятение, она, возможно, и устояла бы перед стыдом, который довел ее до гибели. Если бы я был более откровенным с Ноимом… Если бы я остался в Маннеране, чтобы смело встретить своих недругов. Если… если… если… И все же я не сожалел о тех переменах, которые произошли во мне. Я раскаивался лишь в том, что своим неумением погубил революцию в душах людей. Ибо я был убежден в ошибочности Завета и нашего образа жизни. Да, нашего Образа Жизни!

То, что Халум покончила с собой после того, как в течение нескольких часов испытывала любовь, было, возможно, самым сокрушительным обвинением Завета.

В конце концов, не очень много дней тому назад я начал писать то, что вы сейчас читаете. Беглость этого писания удивила меня. Наверное, я слишком болтлив, хотя мне трудно излагать свою жизнь фразами с местоимениями и глаголами первого лица. «Я — Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе». Так я начал свои воспоминания. Был ли я до конца правдив? Не утаил ли я что-нибудь? День за днем мое перо бежало по бумаге и я положил всего себя перед вами, ничего не исправляя. В своей горячей хижине я разделся перед вами догола. В это время у меня не было никаких контактов с внешним миром, кроме случайных признаков того, что агенты Стиррона прочесывают Выжженные Низины в поисках меня. Я уверен: сейчас уже выставлена охрана во всех проходах, ведущих в Саллу, Глин и Маннеран, а возможно, и в западных проходах, и в Стройне, чтобы я не мог улизнуть в Шумару через Влажные Низины. До сих пор мне сопутствовала удача, но они все же должны будут отыскать меня. Так стоит ли их дожидаться? Или лучше двинуться дальше, в надежде найти неохраняемый перевал? Со мной эта пухлая рукопись. Она мне дороже жизни. Если бы вы только могли прочесть ее, если бы вы только могли увидеть, как, спотыкаясь и падая, я шел к познанию себя, если бы вы только могли ощутить каждое движение моего разума! Я полагаю, этот документ не имел аналогов во всей истории Велады. Если меня схватят, мою книгу заберут, и Стиррон велит ее сжечь.

Значит, мне пора в путь. Но… Какой-то шум? Двигатели?

По плоской красной равнине к моей хижине быстро двигался краулер. Все кончено! Одно радует: я успел записать все, что хотел.

71

Пять дней прошло с тех пор, как я закончил последнюю главу, но я все еще здесь. Это был краулер Ноима. Он приехал, чтобы спасти меня. Осторожно, будто ожидая, что я открою огонь по нему, он подходил к моей хижине, непрерывно зовя:

– Кинналл! Кинналл!

Я вышел наружу. Найм попытался улыбнуться, но из-за напряжения, в котором он все время находился, ему это не удалось.

– Казалось, ты обязательно должен быть где-то вблизи этого места. Гнездовье птицерога — он все еще здесь обитает?

– Что тебе нужно?

– Патрули Стиррона ищут тебя, Кинналл. Твой побег проследили до самых Врат Саллы. Они знают, что ты находишься в Выжженных Низинах. Если бы Стиррон знал тебя так же хорошо, как твой названый брат, он тотчас заявился бы сюда со своими солдатами. А пока тебя разыскивают на юге, полагая, что ты намерен выбраться через Влажные Низины на побережье залива Шумар и оттуда отправиться на корабле в Шумару. Но как только они обнаружат, что тебя нет на юге, здесь начнутся тщательные поиски.

– И что тогда?

– Тебя арестуют и отдадут под суд. Обвинят и посадят в тюрьму. А в худшем случае — казнят. Стиррон считает тебя самым опасным человеком на всем материке Велада.

– Так оно и есть…

Ноим сделал жест в сторону машины:

– Садись. Мы прорвемся через кордон. Сначала в Западную Саллу, а затем вниз по реке Войн. Герцог Шумарский встретит тебя и устроит на какой-нибудь корабль, плывущий на юг. Через месяц ты будешь уже в Шумаре.

– Почему ты помогаешь мне, Ноим? Зачем утруждаешь себя? Я ведь совсем недавно видел в твоих глазах ненависть. Может быть, помнишь, когда я тебя покидал…

– Ненависть? Ненависть? Нет, Кинналл, не это, а только печаль! Да, только печаль. До сих пор твой названый брат… — он запнулся, затем, сделав над собой усилие, произнес: — Не забывай, я твой названый брат! Я связан клятвой, что буду заботиться о твоем благополучии. Как я могу допустить, чтобы Стиррон охотился за тобой как за диким зверем? Идем! Идем! Я увезу тебя отсюда!

– Нет!

– Нет?

– Нас обязательно поймают, Ноим. Стиррон обвинит и тебя. Он с радостью заберет все твои земли и лишит высокого звания лорда. Это бесполезная жертва, Ноим.

– Я проделал такой дальний путь в Выжженные Низины ради тебя, Кинналл. Если ты думаешь, что сможешь меня отговорить от моего…

– Давай не будем спорить, Ноим. Даже если мне удастся с твоей помощью бежать, то что в конечном итоге ждет меня? Провести остаток жизни в джунглях Шумара, среди людей, языка которых я не знаю и которые во всех отношениях для меня чужие? Нет и еще раз нет! Я устал от побегов и изгнаний. Пусть Стиррон забирает меня!

Убедить Ноима оставить меня здесь было нелегко. Мы стояли нескончаемые минуты под жгучим полуденным солнцем и горячо спорили. Он решил во что бы то ни стало увезти меня, понимая, что нас все равно схватят. Он настаивал на бегстве из чувства долга, а не любви, так как до сих пор считал меня виновным в смерти Халум. Я не хотел, чтобы из-за меня он подвергся бесчестью, и сказал ему так: «Ты и так поступил благородно, проделав такой долгий путь. Но я все же должен остаться здесь».

В конце концов он начал сдаваться, но только когда я поклялся, что сам буду попытаться спастись. Я обещал направиться к западным горам. Если я благополучно доберусь до Трайша или Велиса, то обязательно уведомлю об этом каким-нибудь образом Ноима, чтобы он перестал беспокоиться за мою судьбу. Затем я сказал:

– Здесь есть одна вещь, которую я хотел бы…

Он перебил меня возгласом согласия.

Я вынес из хижины свою рукопись — толстую пачку бумаг, красные каракули на плохой серой бумаге. Здесь, сказал я, он найдет все: мою раскрытую настежь душу и описания всех событий, приведших меня в Выжженные Низины. Я попросил его прочесть рукопись и не выносить свое суждение обо мне, пока не прочтет все.

– Ты найдешь здесь такое, что вызовет у тебя ужас и отвращение, — предупредил я. — Но думаю, ты найдешь здесь многое, что откроет твои глаза и твою душу. Прочти это, Ноим. Читай внимательно. Задумайся над моими словами. Поклянись именем наших братских уз что сохранишь мою книгу, даже если захочется сжечь ее. Вся моя душа содержится в этих страницах. Уничтожив рукопись, ты уничтожишь меня. Если же почувствуешь невыносимое омерзение к тому, что прочел, то отложи мои записи, но сохрани их! То, что шокирует тебя сейчас, возможно, не будет шокировать через несколько лет. И когда-нибудь ты, может быть, захочешь показать мою исповедь другим для того, чтобы объяснить, каким человеком был твой побратим и почему он совершил все то, в чем его обвиняют.

«Чтобы ты мог изменить их так же, как, я надеюсь, эти записки изменят тебя», — подумал я про себя.

Ноим дал клятву.

Он взял бумаги и спрятал их в своей машине. Мы обнялись. Он опять спросил у меня, не поеду ли я с ним. И я опять отказался. Я заставил его еще раз дать обещание, что он прочтет мою книгу и сохранит ее. Я вошел в хижину. Рукописи в том месте, где я ее хранил, уже не было, и я сразу ощутил какую-то тягостную пустоту, подобно женщине, которая носит в себе ребенка целых семь месяцев, а затем с ужасом убеждается в том, что никакого ребенка не было. Я излил всего себя в этих страницах! Теперь я был ничем, а книга — всем! Прочтет ли ее Ноим? Думаю, что да! Сохранит ли он ее? Весьма вероятно, что сохранит, хотя и будет держать ее в самом темном углу своего дома. Покажет ли он ее когда-нибудь другим? Этого я не знаю. Но если вы все же прочитали то, что я написал, то знайте: это благодаря Ноиму Кондориту. Значит, все-таки я покорил его душу. Надеюсь покорить и вашу.

72

Я сказал Ноиму, что больше не буду оставаться в хижине и отправлюсь назад. Но мне совершенно не хотелось покидать это место. Здесь был мой дом. Я остался в этой хижине еще на один день, потом на другой, затем на третий. Я бродил по окрестностям, праздно наблюдая за тем, как в вышине жаркого неба лениво кружит птицерог. На пятый день, как вы уже, должно быть, поняли, меня снова охватило желание писать свою биографию. Я уселся на то же место, где провел много часов за работой и написал несколько новых страниц, где рассказал о посещении меня Ноимом.

Затем я пропустил еще дня три, уговаривая себя откопать краулер и двинуться на запад. Но утром четвертого дня Стиррон и его люди нашли мое убежище. Сейчас уже вечер этого дня, и у меня еще впереди час или два, в течение которых я могу писать, часы, которые даровал мне его милость лорд Стиррон! И когда я закончу свою работу, больше уже писать не смогу.

73

Они появились на хорошо вооруженных бронированных машинах, окружили мою хижину и с помощью громкоговорителей предложили мне сдаться. У меня не было ни какой надежды на то, что мне удастся уйти, да, если честно говорить, и не было желания сопротивляться. Хладнокровно — мне уже нечего было бояться — я вышел наружу с поднятыми руками. Они повыскакивали из своих машин, и я с удивлением увидел среди них Стиррона, которого потянуло в неохотничий сезон на небольшое развлечение, где добычей являлся его родной брат. На нем были все соответствующие его положению регалии. Он медленно подошел ко мне. Я не видел его несколько лет, и меня поразило, как он постарел: плечи округлились, голова наклонилась вперед, поредели волосы, глубокие морщины избороздили лицо, глаза выцвели и потускнели. Вот награда за то, что более чем полжизни на нем лежало бремя высшей власти. В полной тишине мы рассматривали друг друга. Рассматривали как два незнакомца, которые имели какие-то общие точки соприкосновения. Я пытался увидеть в этом стоящем передо мной человеке того мальчика, товарища по детским забавам, своего старшего брата, которого я любил и так давно потерял. Однако сейчас я видел только упрямого старика с дрожащими губами. Септархи хорошо владеют искусством скрывать свои истинные чувства, но Стиррон не был в состоянии ни скрыть что-либо от меня, ни придать своему лицу какое-либо неизменное выражение.

Я видел, как одно выражение его лица сменяется другим: ярость монарха, смущение, печаль, презрение и даже что-то, что я принял за тщательно подавляемую любовь. После долгого молчания я первым заговорил и пригласил его в хижину побеседовать. Он заколебался, возможно, полагая, что я замышляю что-то нехорошее, но уже через мгновение принял мое приглашение самым королевским образом, махнув телохранителю, чтобы он ждал снаружи. Когда мы оказались в хижине, снова наступило молчание, которое на этот раз уже первым нарушил Стиррон.

– Никогда не было так больно, Кинналл. Едва верится тому, что приходилось о тебе слышать. Ты осквернил память нашего отца…

– Разве это такая уж скверна, септарх-повелитель?

– Предать Завет! Растлевать невинных? Не забудь, что твоя названая сестра среди жертв! Что ты натворил, Кинналл? Что ты натворил?

Я почувствовал себя ужасно усталым и закрыл глаза, ибо едва понимал, что он говорит. Через несколько мгновений я обрел силы и взял брата за руку.

– Я люблю тебя, — сказал я, улыбаясь.

– Ты болен!

– Разве говорить о любви — болезнь? Но мы ведь вышли из одного и того же чрева! Разве мне нельзя любить тебя?

– Ты говоришь одни непристойности.

– Я говорю так, как велит мне мое сердце.

– Ты не только болен, ты вызываешь тошноту у собеседника, — оскалился Стиррон. Он отвернулся и плюнул на песок пола. Сейчас брат казался мне какой-то устаревшей средневековой фигурой, попавшей в западню своего сурового царственного лика, заточенный среди бриллиантовых камней своей должности и парадного мундира, говорящей что-то грубое и далекое. Как я мог тронуть его душу?

– Стиррон, давай вдвоем попробуем снадобье с Шумара. У меня еще осталось немного. Я растворю его, и мы выпьем. И тогда в течение часа или двух наши души будут едиными, и ты все поймешь. Я клянусь, ты все поймешь! Сделаешь это? Убей меня после этого, если ты еще будешь хотеть моей смерти, но сначала прими снадобье.

Я стал суетиться, готовя нужную порцию. Стиррон поймал меня за руку и остановил. Он покачал головой, будто опечаленный:

– Нет! — сказал он. — Это невозможно.

– Почему?

– Старшему септарху нельзя одурманивать свой разум!

– Я только хочу подступиться к разуму своего брата Стиррона!

– Твоему брату хочется только, чтобы тебя исцелили. Старший септарх должен избегать всего, что может причинить ему вред, ибо он принадлежит только своему народу!

– Но это средство безвредное, Стиррон.

– Ты хочешь сказать, что оно было безвредным и для Халум Хелалам?

– Разве ты напуганная девственница? — удивился я. — Я давал этот порошок десяткам людей. Халум единственная, у которой была такая плохая реакция… А также, Ноим, как мне кажется, правда, потом он все же справился с собой. И…

– Двое самых близких тебе людей, — покачал головой Стиррон и печально закрыл глаза, — пробовали это вещество, и обоим оно причинило вред. Теперь же ты предлагаешь его еще одному близкому человеку — брату, да?

Безнадежно! Я попросил снова, попросил несколько раз, я упрашивал его рискнуть, но, конечно же, он не притронулся к нему. Однако если бы даже такое случилось, какая мне от этого польза? Я бы нашел в его душе только сталь.

– Что же теперь со мной будет? — спросил я.

– Открытое судебное разбирательство, которое и вынесет справедливый приговор.

– Какой же? Казнь? Пожизненное заключение? Изгнание?

Стиррон пожал плечами:

– Это суду решать. Септарху негоже быть тираном.

– Стиррон, почему это снадобье так страшит тебя? Ты же не знаешь, каково его действие. Как мне доказать тебе, что оно приносит только любовь и понимание? Зачем нам жить как чужие, с душами, закутанными в одеяла недоверия? Мы сможем выговориться! Мы сможем пойти и дальше. Мы сможем сказать «я» и потом не извиняться друг перед другом за употребление непристойных местоимений. Я! Я! Я! Мы сможем рассказать друг другу о том, что нас мучает и помочь друг другу избежать этих мучений.

Лицо септарха помрачнело. Я думаю, он был уверен в том, что я сошел с ума. Я прошел мимо него к тому месту, куда положил снадобье, быстро растворил его и протянул ему кружку. Он покачал головой и отпихнул рукой. Я выпил свою кружку в несколько глотков и снова протянул ему его порцию.

– Давай! — подбодрил я его. — Выпей. Выпей! Оно не сразу действует. Прими сейчас, чтобы мы смогли открыться друг другу в одно и тоже время. Ну, давай же, Стиррон!

– Я бы мог убить тебя сам, — усмехнулся он, — не выпивая этого пойла. И учти…

– Что? — вскричал я. — Скажи еще раз, Стиррон. Я?! Ты сказал я?! Сам?! О, скажи это еще раз?!

– Жалкий обнажитель души. И это сын моего отца! Если я сейчас говорю тебе «я», Кинналл, то это потому, что ты заслуживаешь услышать такое грязное слово именно от меня.

– Но оно не грязное! Выпей и ты поймешь почему это так!

– Никогда…

– Почему ты противишься этому, Стиррон? Что тебя пугает?

– Завет является священным! Сомневаться в Завете это значит сомневаться во всей социальной структуре нашего общества. Дай волю этому твоему зелью, и исчезнет благоразумие, нарушится стабильность. Неужели ты думаешь, что наши предки были негодяями? Неужели ты думаешь, что они были глупцами? Кинналл, они понимали, как создать долговечное общество. Где цивилизация на материке Шумар? Где города? Почему обитатели этого континента до сих пор еще живут в хижинах посреди джунглей, в то время как мы построили все, что нужно было построить?! Ты хочешь заставить нас пойти по их пути, Кинналл? Ты ломаешь различия между добром и злом, Кинналл, и поэтому скоро будут сметены законы и рука каждого человека сможет подняться против своего же товарища или соседа, и куда тогда денется твоя любовь и всеобщее взаимопонимание? Нет, Кинналл, и еще раз нет! Оставь себе свое зелье!

– Стиррон…

– Хватит! Ты арестован. Вставай и пошли. О эта жара…

74

Поскольку наркотик был еще во мне, Стиррон согласился оставить меня в покое на несколько часов прежде, чем мы отправимся назад, в Саллу. Маленькая милость септарха-повелителя. Он выставил двоих часовых снаружи моей хижины и ушел с остальными охотиться на птицерогов.

Никогда прежде я не принимал наркотик без напарника. Необычные ощущения охватили меня, и я был один среди этих необычных ощущений. Когда спала стена с моей души, некому было войти в нее и ни с чьей душой я не мог слиться! Однако все же я смог обнаружить души моих стражей — суровые, замкнутые, твердые — и я чувствовал, что, приложив некоторое усилие, я мог бы войти в них.

Но я не сделал этого, так как, сидя один, я отправился в удивительное путешествие: мой разум расширился и воспарил ввысь, пока не охватил всю нашу планету, и души всего человечества смешались с моей. И привиделись мне чудеса. Я увидел, как мой побратим Ноим снимает копии с моих воспоминаний и раздает их тем, кому доверял, а с этих копий снимаются другие, и они ходят по рукам во всех провинциях Велады. И с юга приходит судно, доверху груженное белым порошком, желанным не только для избранных, не только для герцога Шумарского или маркиза Война, но и для тысяч простых граждан, для людей, тоскующих о любви, для тех, кому тесны рамки Завета, для тех, кто жаждет общения с душами других людей. И хотя стражи старых порядков делают все, чтобы остановить этот процесс, но уже поздно, ибо старый Завет изжил себя и любовь и радость душевного общения невозможно больше прятать. Соединение душ продолжается, возникает целая сеть общения, сверкающие нити чувственных ощущений связывают каждого индивидуума со всем человечеством на этой планете. Завершается пора перемен, и устанавливается Новый Завет. Я видел все это из обшарпанной лачуги в Выжженных Низинах. Я видел, как рушатся старые стены. Я видел ослепительный свет всеобщей любви. Я видел новые лица, изменившиеся и восторженные. Руки касаются рук. Души прикасаются к душам. Это видение огнем горело в моей душе целых полдня, наполняя меня такой радостью, какой я никогда не испытывал. И только тогда, когда начало ослабевать действие наркотика, я понял, что это было просто моей фантазией.

А может быть, это и не будет в дальнейшем фантазией. Возможно, Ноим найдет читателей, для которых я писал свои воспоминания, и, возможно, другие убедятся что нужно следовать по моему пути, пока не станет много таких, как я. Тогда изменения будут всеобщими и необратимыми. Такое случалось и раньше. Я исчезну, я — предтеча, апостол, замученный пророк. Но то что я написал, будет жить, и благодаря мне все вы изменитесь! Это не праздная моя мечта.

Последняя страница написана перед самыми сумерками. Солнце спешит к Хашторам. Скоро как пленник Стиррона я последую за ним. Я возьму эту маленькую рукопись с собой, и если мне повезет, как-нибудь передам ее Ноиму. Я не знаю, удастся ли мне это, не знаю, что случится со мной и с моей книгой. Если эти две части сольются в одну и вы прочтете все мои воспоминания полностью, то я уверен: дело мое не умрет. Из одного только этого воссоединения могут произойти перемены в Веладе, перемены для всех вас. Если вы дочитали до этого места, я уже не умру в вашей душе. Так я говорю тебе, мой неизвестный читатель, что я люблю тебя и протягиваю тебе руку; я, который был Кинналлом Даривалем, я, который проложил первый путь, я, который обещал тебе, неизвестный друг, рассказать о себе и теперь могу сказать, что выполнил это обещание. Идите и ищите. Идите и любите, идите и не таитесь. Идите и будете исцелены.

Ночные крылья

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Роум — город на семи холмах. Говорят, что в одном из ранних циклов он был столицей. Я не знаю, ибо мое ремесло — наблюдать, а не запоминать, но когда я впервые бросил взгляд на Роум, подходя к нему в сумерках с юга, то понял, что в былые времена он действительно мог иметь громадное значение.

Даже теперь это огромный город с многотысячным населением.

Его прекрасные башни резко выделялись на фоне сумерек. Подобно маленьким вспышкам мигали огоньки. Небо слева полыхало немыслимым великолепием: солнце покидало свои владения. Развевающиеся лазурные, фиолетовые и малиновые полотнища сталкивались и смешивались друг с другом в ночном танце, который предвещал темноту. Справа от меня ночь уже пришла.

Я попытался отыскать семь холмов и сбился, но все же знал, что это великий Роум, к которому ведут все дороги, и я почувствовал благоговение и глубокое уважение к творению наших ушедших отцов.

Мы остановились возле длинной прямой дороги, глядя на Роум. Я сказал:

– Это хороший город. Мы найдем там работу.

Рядом вздрогнули ажурные крылья Эвлюэллы.

– И пищу? — спросила она высоким, похожим на звук флейты, голосом. — И кров? И вино?

– И пищу, и кров, и вино, — сказал я. — Все, что пожелаем.

– Сколько нам еще идти, Наблюдатель? — поинтересовалась она.

– Два дня. Три ночи.

– Если бы я полетела, это было бы намного быстрей.

– Для тебя, — сказал я. — Ты бы оставила нас далеко позади и никогда больше не увидела. Ты хочешь этого?

Она подошла ко мне и погладила грубую ткань моего рукава, а потом прижалась ко мне, как ласковый котенок. Крылья ее развернулись двумя большими газовыми полотнищами, сквозь которые был виден закат и вечерние огни: размытые, дрожащие, зовущие. Я почувствовал полуночный аромат ее волос. Я обнял и прижал к себе тонкое мальчишеское тело.

Она произнесла:

– Ты знаешь мое желание — следовать за тобой всюду, Наблюдатель.

Всюду!

– Я знаю, Эвлюэлла. Мы все-таки будем счастливыми, — сказал я и еще крепче обнял ее.

– Мы пойдем в Роум прямо сейчас?

– Я думаю, надо подождать Гормона, — ответил я, покачав головой. — Он скоро кончит свои изыскания. — Я не хотел говорить ей о своих тревогах.

Она еще ребенок. Ей всего лишь семнадцать весен. Что знала она о тревогах и годах? А я стар. Не так, конечно, как Роум, но все же достаточно стар.

– Пока мы ждем, — сказала она, — можно мне полетать?

– Ну конечно.

Я присел возле тележки и погрел руки у пульсирующего генератора, пока Эвлюэлла готовилась летать. Прежде всего она скинула одежду, ибо крылья ее были слишком слабы, и она не могла поднять дополнительный вес. Она быстро сбросила с ног стеклянные пузыри, освободилась от малинового жакета и мягких меховых туфелек. Угасающий свет на западе скользнул по ее изящной фигурке. Как и у всех Воздухоплавателей, у нее не было излишних выпуклостей: ее груди были небольшими бугорками, ягодицы — плоскими, а бедра — такими узкими, что когда она стояла, казались, шириной всего несколько дюймов. Весила ли она больше квинтала? Сомневаюсь. Глядя на нее, я чувствовал себя вызывающим отвращение великаном, а ведь я не такой уж и крупный мужчина.

Она опустилась на колени у края дороги и склонила голову к земле, произнося ритуальные слова, которые говорят все Воздухоплаватели перед полетом. Она стояла спиной ко мне. Ее тонкие крылья трепетали, наполняясь жизнью, вздымались, словно развевающийся на ветру плащ. Я не мог понять, как эти крылья могли поднять даже такое легонькое тело, как тело Эвлюэллы.

Они не были крыльями ястреба, они были крыльями бабочки, все в тонких прожилках, прозрачные, испещренные тут и там эбеновыми, бирюзовыми и алыми пятнами пигмента. Прозрачные связки соединяли их с плоскими пучками мускулов ниже острых лопаток, но вот чего у нее не было, так это массивной килевой кости, присущей всем крылатым существам, и необходимых для полета мощных мускулов. Да, я знал, что Воздухоплаватели используют для полета не только мускулы, что в их обучение входят и мистические дисциплины. Пусть так, но я, входящий в Союз Наблюдателей, скептически относился к таинственным союзам.

Эвлюэлла умолкла. Она поднялась, поймала крыльями ветер и взмыла на несколько футов. Осталась на этой высоте между небом и землей, а крылья ее бешено взбивали воздух. Ночь еще не совсем наступила, а крылья Эвлюэллы были ночными крыльями. Днем она вообще не смогла бы полететь, ибо чудовищное давление солнечных лучей моментально отбросили бы ее наземь.

Сейчас, посредине между вечером и ночью, было не самое лучшее время для полета. Я видел, как остатки света погнали ее на восток. Ее руки молотили воздух, словно помогая крыльям. Ее маленькое заострившееся личико сосредоточенно застыло: на тонких губах были слова ее союза. Она сложилась пополам, потом резко выпрямилась, стала медленно поворачиваться и вдруг сразу взлетела в горизонтальном положении, а крылья ее продолжали работать. Ну же, Эвлюэлла! Ну!

Она вдруг оказалась в вышине, словно одной только своей волей победила блистающий еще в небе свет.

Я с удовольствием глядел на ее обнаженную фигуру, белеющую в ночном небе. Я видел ее отчетливо, ибо глаза Наблюдателя зорки. Она уже была на высоте пяти ее ростов, и крылья распахнулись во всю ширь, затмевая башни Роума. Она помахала мне. Я послал ей поцелуй и слова любви. Наблюдатели не женятся, не бывает у них и искусственно выращенных детей, но Эвлюэлла была мне словно дочь, и я гордился ее полетом. Мы странствовали вместе всего лишь год с тех пор, как встретились в Эгапте, но у меня было такое чувство, что я знал ее всю долгую жизнь. От нее ко мне поступали новые силы. Я не знаю, что именно. Спокойствие? Знание? Череда тех дней, когда ее не было на свете? Я надеялся только, что она любит меня так же, как я люблю ее.

Она была уже высоко в небе, кружилась, парила, планировала, выделывала пируэты, танцевала… Ее длинные черные волосы готовы были оторваться от головы. Ее тело казалось случайным придатком к этим огромным крыльям, которые переливались, блестели и трепетали в ночи. Она взмыла еще выше, наслаждаясь тем, что вырвалась из плена земного тяготения, заставляя меня все более чувствовать мою прикованность к земле, и вдруг резко, как тоненькая ракета, метнулась в сторону Роума. Я видел ее босые ноги, кончики крыльев; и вот уже не мог разглядеть ничего.

Я вздохнул, засунул руки под мышки, чтобы согреться. Как так получилось, что я чувствовал зимний холод, а девочка Эвлюэлла могла совершенно раздетой парить в воздухе?

Шел двенадцатый, из двадцати, час, и это было время для моего наблюдения. Я подошел к тележке, открыл футляры и приготовил инструменты.

Некоторые цифры пожелтели и поблекли; стрелки индикаторов потеряли люминесцентное покрытие; пятна морской соли испещряли футляры изнутри память о том времени, когда в Земном океане на меня напали пираты.

Истертые и потрескавшиеся рычажки и переключатели привычно поворачивались под моими руками, когда я начал подготовку. Первые молитвы — о свободном от посторонних мыслей и готовом воспринимать мозге; затем — о родстве со всеми инструментами; еще одна — о внимательном наблюдении, поиске врагов человека среди звездного неба. Таково мое умение, мое ремесло. Я поворачивал рукоятки и нажимал кнопки, выбрасывая из головы все мысли, готовя себя к превращению в продолжение моих инструментов.

Я почти переступил порог и находился в первой фазе наблюдения, когда глубокий звучный голос позади меня спросил:

– Ну, Наблюдатель, как дела?

2

Я привалился к тележке. Нельзя так резко отвлекать человека от работы. Это всегда болезненно. На мгновение в мое сердце впились когти.

Лицо стало горячим: глаза ничего не видели, рот наполнился слюной. Я со всей возможной поспешностью предпринял защитные меры, чтобы замедлить метаболизм и отключиться от своих инструментов. Я обернулся, насколько можно скрывая дрожь.

Гормон, третий член нашей маленькой компании, стоял, весело скалясь, и смотрел на мое недовольство. Я не мог сердиться на него. Не следует сердиться на несоюзных, что бы ни произошло.

Я с усилием произнес сквозь сжатые губы:

– Твои изыскания увенчались успехом?

– И большим. Где Эвлюэлла?

Я показал вверх. Гормон кивнул.

– Ну, что ты обнаружил? — спросил я.

– Этот город, несомненно, Роум.

– Никто в этом и не сомневался.

– Я сомневался. Но теперь у меня есть подтверждения.

– Да?

– В кошеле. Погляди.

Он извлек из-под туники свой кошель, поставил его на землю рядом со мной, раскрыл настолько, чтобы туда могла пролезть рука. Бормоча что-то себе под нос, он начал вытаскивать нечто тяжелое из его нутра, нечто из белого камня: длинный мраморный цилиндр, как я теперь видел, длинный и изъеденный временем.

– Из храма императорского Роума! — восхищенно воскликнул он.

– Не надо было брать его оттуда.

– Погоди! — закричал он и снова сунул руку в кошель. Он вытащил полную пригоршню круглых металлических пластинок и со звоном высыпал их к моим ногам. — Монеты! Деньги! Погляди на них, Наблюдатель! Лица царей!

– Кого?

– Древних завоевателей. Разве ты не знаешь историю минувших веков?

Я с удивлением взглянул на него.

– Ты говоришь, что не входишь ни в один союз, Гормон. А не может быть так, что ты — Летописец и скрываешь это от меня?

– Погляди на мое лицо, Наблюдатель. Могу ли я принадлежать к какому-нибудь союзу? Разве Измененного туда возьмут?

– Пожалуй, — сказал я, оглядывая его золотистые волосы, толстую восковую кожу, багрово-красные глаза, щербатый рот. Гормон был вскормлен гератогенетическими лекарствами. Это был урод, прекрасный в своем роде, но все-таки урод. Измененный, вне человеческих законов и обычаев Третьего Цикла Цивилизации. У Измененных не было даже своего союза.

– Тут есть кое-что, — сказал Гормон. Кошель был невероятно вместительным, в его серый морщинистый зев мог при необходимости войти целый мир, и в то же время он был размером с руку, не больше. Гормон достал оттуда части механизмов, катушки с записями, угловатые предметы из коричневого металла, которые могли быть старинными инструментами, три квадратика сверкающего стекла, пять обрывков бумаги (БУМАГИ!) и еще целую кучу разных старинных вещей.

– Видишь, — сказал он. — Плодотворная прогулка, Наблюдатель. И все это собрано не просто так. Каждая вещица записана, снабжена этикеткой: пласт, возраст, местонахождение. Здесь у нас десять тысячелетий Роума.

– А стоило ли брать эти вещи? — спросил я с сомнением.

– Почему бы и нет? Кто их хватится? Кто в наше время заботится о прошлом?

– Летописцы.

– Для их работы не нужны предметы.

– Но зачем тебе это нужно?

– Меня интересует прошлое, Наблюдатель. Я несоюзный, и я увлекаюсь наукой. Что тут такого? Разве урод не может искать знания?

– Конечно, конечно. Ищи, если хочешь. Заполняй свое время. Это Роум.

На восходе мы отправимся. Я надеюсь найти там работу.

– У тебя могут быть затруднения.

– Почему это?

– В Роуме сейчас полно Наблюдателей, можешь не сомневаться. Вряд ли будет большая нужда в твоих услугах.

– Я буду искать милости Принца Роума, — сказал я.

– Принц Роума — холодный, тяжелый и жестокий человек.

– Ты его знаешь?

Гормон пожал плечами.

– Слыхал кое-что, — он начал затискивать свои сокровища обратно в кошель. — Попытай счастья, Наблюдатель. Разве у тебя есть выбор?

– Никакого, — сказал я, и Гормон рассмеялся, а я — нет.

Он засовывал свою добычу обратно.

Я обнаружил, что глубоко задет его словами. Он казался слишком уверенным в себе в этом непостоянном мире, этот несоюзный тип, уродливый мутант, человек с нечеловеческим обличьем. Как он мог быть таким холодным, таким меняющимся? Он жил, ни капельки не интересуясь бедственностью своего положения, и задирал всякого, кто выказывал страх. Гормон странствовал с нами девятый день, мы повстречали его в древнем городе у подножья вулкана, к югу от берега моря. Я и не предполагал, что он присоединится к нам. Он предложил себя сам, с согласия Эвлюэллы, как я думаю. Дороги темны и холодны в это время, леса кишат всевозможным зверьем, и старый человек, путешествующий с девочкой, должен благодарить судьбу, если с ними хочет идти мускулистый парень вроде Гормона. Хотя иногда бывали мгновения, когда я желал бы, чтобы его не было с нами. Как сейчас, например.

Я медленно вернулся к своей тележке.

Гормон произнес, словно только сейчас заметил:

– Я оторвал тебя от наблюдения?

Я мягко произнес:

– Да.

– Извини. Продолжай свое дело, я оставлю тебя с миром, — и он подарил мне свою ослепительную кривую улыбку, настолько полную очарования, что она совершенно сгладила высокомерие его слов.

Я нажимал кнопки, поворачивал рукоятки, наблюдал за циферблатами. Но я не впадал в транс, ибо мне мешало присутствие Гормона и страх, что он снова нарушит мою сосредоточенность в самый важный момент вопреки своему обещанию. Я все-таки не выдержал и отвел взгляд от своей аппаратуры.

Гормон стоял на другой стороне дороги, вытягивал шею, чтобы разглядеть хоть какой-нибудь след Эвлюэллы. Когда я повернулся к нему, он это почувствовал.

– Что-нибудь не так, Наблюдатель?

– Нет. Просто момент для работы неподходящий. Я подожду.

– Скажи мне, — спросил он, — когда враги Земли придут со своих звезд, твои машины действительно смогут узнать об этом?

– Уверен, что да.

– А потом?

– Потом я дам знать Защитникам.

– После чего твоя работа будет больше никому не нужна?

– Наверное, — сказал я.

– А почему вас целый союз? Почему не один специализированный центр, где проводятся наблюдения? Для чего нужна сеть странствующих Наблюдателей, бесконечно куда-то идущих?

– Больше векторов детекции, — пояснил я. — Больше вероятность раннего обнаружения вторжения.

– Тогда отдельный Наблюдатель может старательно проводить свои наблюдения и ничего не замечать, если оккупанты будут рядом.

– Так могло бы быть. Поэтому мы и используем большое количество Наблюдателей.

– Я думаю, вы доводите дело до крайности, — заметил Гормон. — Ты действительно веришь во вторжение?

– Да, — подтвердил я жестко, — иначе моя жизнь прошла бы впустую.

– А зачем людям со звезд нужна Земля? Что у них тут, кроме осколков древних империй? Что они будут делать с захудалым Роумом? С Перришем? С Ерслемом? Прогнившие города! Полусумасшедшие принцы! Послушай, Наблюдатель, признайся: вторжение — миф, и трижды в день ты совершаешь совершенно бессмысленные действия, а?

– Мое ремесло, моя наука — наблюдать. Твое — ржать. У каждого свои склонности, Гормон.

– Ну, извини, — сказал он с ужасающей насмешкой. — Иди и наблюдай.

– Иду.

Я в бешенстве повернулся к своим инструментам, решив теперь игнорировать любое его вмешательство, каким бы жестоким оно ни было.

Звезды глядели на меня; я всматривался в сверкающие созвездия, и мозг мой автоматически регистрировал многочисленные миры.

«Будем Наблюдать, — думал я. — Будем бодрствовать, вопреки шутникам».

Я впал в транс.

Вцепился в рукоятки и разрешил рвущемуся потоку энергии пронзить меня. Я разрешил своему мозгу занять всю Вселенную и стал выискивать проявления враждебности. Какой экстаз! Какое невыразимое наслаждение! Я, который никогда не покидал своей маленькой планетки, скитался по черным пространствам Вселенной, несся от полыхающей звезды к полыхающей звезде, видел планеты, крутящиеся подобно волчкам. Лица поворачивались ко мне, когда я пролетал мимо, лица без глаз и с множеством глаз, вся доступная мне населенная множеством рас Галактика. Я искал малейшее сосредоточение враждебной силы. Я исследовал подземные шахты и военные укрепления. Я искал, как ищу четырежды в день в течение всей своей долгой жизни, обещанных нам оккупантов, завоевателей, которым на склоне дней предназначено захватить наш изрядно потасканный мир.

Я не нашел ничего, а когда вышел из транса, потный и выдохшийся, увидел Эвлюэллу.

Она опустилась пером райской птицы. Гормон окликнул, и она подбежала к нему, босая, с подпрыгивающими маленькими грудями, и он раскинул свои сильные руки навстречу ее хрупкости, и они обнялись, не страстно, но радостно. Когда он отпустил ее, она повернулась ко мне.

– Роум! — воскликнула она. — Роум!

– Ты его видела?

– Весь! Тысячи людей! Огни! Бульвары! Рынок! Развалины зданий прошлых циклов! Ах, Наблюдатель, до чего же прекрасен Роум!

– Тогда твой полет был удачным, — сказал я.

– Чудо!

– Завтра мы отправимся в путь и остановимся в Роуме.

– Нет, Наблюдатель, вечером, сейчас же! — возразила она словно упрямая девчонка, лицо ее светилось возбуждением. — Нам осталось совсем чуть-чуть! Гляди, это же совсем рядом!

– Нам лучше сперва отдохнуть, — сказал я. — Не хотим же мы появиться в Роуме совсем усталыми.

– Мы сможем отдохнуть, когда будем там, — настаивала Эвлюэлла. — Идем! Собирай все вещи! Ты ведь уже провел наблюдение, да?

– Да, да.

– Тогда идем. В Роум! В Роум!

Я оглянулся на Гормона, ища поддержки. Уже наступила ночь, пришло время разбивать лагерь, чтобы немного поспать.

На этот раз Гормон присоединился ко мне. Он сказал девушке:

– Нам всем надо отдохнуть. Мы отправимся на рассвете.

Эвлюэлла надула губы.

Сейчас она более чем когда-либо походила на ребенка. Крылья ее опали, несформировавшееся тело поникло. Она обидчиво свернула крылья, превратившиеся в два комочка на спине размером с кулак, собрала разбросанную по дороге одежду. Пока мы разбивали лагерь, она одевалась. Я разделил пищевые таблетки. Мы залезли в спальные мешки. Я заснул с трудом, и мне снилась Эвлюэлла на огненном фоне разваливающейся на куски Луны, и летящий рядом с ней Гормон. За два часа до рассвета я поднялся и провел первое наблюдение нового дня, пока они еще спали. Потом я поднял их, и мы направились прямиком к сказочному городу Империи, направились прямо к Роуму.

3

Утренний свет был ярок и резок, словно мы шли по молодому, только что созданному миру. Дорога была совершенно пуста. В последнее время люди не так уж много путешествуют, если только они не Пешеходы по обычаю или профессии, как я, например.

Лишь изредка мы уступали дорогу обгоняющей нас колеснице какого-нибудь члена союза Магистров, влекомой дюжиной равнодушных животных-ньютеров, впряженных в три-четыре ряда. Четыре таких экипажа обогнали нас в первые два часа нового дня. Каждый был тщательно занавешен и закупорен, чтобы скрывать гордые черты Магистра от взглядов простого люда, вроде нас. Еще мимо нас промчалось несколько колесных экипажей, загруженных чем-то доверху, да проплыла над головами группа флотеров. В основном же дорога была предоставлена нам.

В окрестностях Роума виднелись многочисленные следы прошлого: одиноко стоящие колонны, остатки акведуков, транспортирующих ничто, ниоткуда и в никуда, порталы исчезнувших храмов. Это был древнейший Роум, но и здесь был вклад более поздних веков: хижины крестьян, купола насосных станций, пустые жилые башни. Изредка мы встречали обгоревший корпус какого-нибудь древнего летательного аппарата. Гормон все это исследовал, иногда отбирал образцы. Эвлюэлла глядела, широко открыв глаза и не говоря ни слова. Мы шли и шли, пока перед нами не поднялись городские стены.

Они были сложены из синего глянцевитого камня и в восемь раз превышали человеческий рост. Наша дорога уходила под арку с выступающим вперед козырьком. Ворота были открыты. Когда мы подошли к ним, навстречу приблизилась фигура в капюшоне и маске. Человек необыкновенного роста, одетый в темную одежду союза Пилигримов. Никто не может приближаться к Пилигриму по собственному желанию, но должен выжидать, если тот кивнет.

Пилигрим кивнул.

Он произнес сквозь металлическую решетку:

– Откуда?

– С юга. Я немного пожил в Эгапте, потом перебрался в Талию по Межконтинентальному Мосту, — ответил я.

– Куда теперь?

– В Роум, но ненадолго.

– Как наблюдение?

– Как обычно.

– У тебя есть где остановиться в Роуме? — спросил Пилигрим.

Я покачал головой.

– Мы надеемся на доброту Воли.

– Воля не всегда добра, — произнес Пилигрим отсутствующим тоном. — В Роуме невелика нужда в Наблюдателях. Зачем ты идешь с Летательницей?

– За компанию. И потому, что она молода и нуждается в защите.

– А кто тот, другой?

– Он несоюзный. Измененный.

– Это я и сам вижу. Но почему он с тобой?

– Он силен, а я стар, и потому мы путешествуем вместе. Куда ты направляешься, Пилигрим?

– В Ерслем. Разве есть для Пилигрима другой путь?

Я пожал плечами. Пилигрим сказал:

– Почему бы тебе не пойти со мной в Ерслем?

– Моя дорога лежит на север, а Ерслем на юге, рядом с Эгаптом.

– Ты был в Эгапте и не был в Ерслеме? — спросил он ошеломленно.

– Да. Просто не было времени идти в Ерслем.

– Идем сейчас. Мы пойдем по этой дороге вместе, Наблюдатель, и будем говорить о старых временах и о временах, которым быть, и я буду помогать тебе в наблюдении; и ты будешь помогать мне в общении с Волей. Согласен?

Это было искушением. Перед моими глазами вспыхнуло видение золотого Ерслема, его священные здания, гробницы, места возрождения, где старые становились молодыми, его шпили, молитвенные дома. И хотя я был человеком, идущим по своей дороге, на мгновение мне захотелось повернуться и пойти с Пилигримом в Ерслем.

Я заколебался.

– Но мои товарищи…

– Оставь их. Мне запрещено странствовать с несоюзными, и я совсем не хочу странствовать с женщиной. Ты и я, Наблюдатель, пойдем в Ерслем вдвоем.

Эвлюэлла, стоящая к нам боком и хмурившаяся в продолжение всего разговора, бросила на меня полный испуга взгляд.

– Я не оставлю их, — сказал я.

– Тогда я пойду в Ерслем один, — сказал Пилигрим. Из его одежд высунулась рука с длинными, белыми, прижатыми друг к другу пальцами. Я почтительно коснулся их кончиков, и Пилигрим сказал:

– Да будет над тобой милость Воли, друг Наблюдатель. И когда ты будешь в Ерслеме, разыщи меня.

Он двинулся дальше, не произнося больше ни слова.

Гормон сказал мне:

– Тебе ведь хотелось пойти с ним. Хотелось?

– Я думал об этом.

– Что ты нашел в Ерслеме такого, чего не найдешь здесь? Тот священный город и этот тоже. Здесь ты сможешь отдохнуть. Не похоже, что ты готов сейчас к долгому путешествию.

– Может, ты и прав, — согласился я и, собрав последние силы, широким шагом подошел к воротам Роума.

Изучающие глаза обследовали нас сквозь прорези в стене. Когда мы наполовину прошли ворота, нас остановил толстый рябой Стражник с отвислыми щеками и спросил, какие у нас дела в Роуме. Я назвал свой союз и цель прибытия, и на его лице мелькнула гримаса неудовольствия.

– Отправляйся куда-нибудь в другое место, Наблюдатель. Нам нужны только те, кто приносит пользу.

– Наблюдение тоже приносит пользу, — произнес я взбешенно.

– Не сомневаюсь, не сомневаюсь, — он покосился на Эвлюэллу. — Это кто? Наблюдатели не женятся. Не так ли?

– Она всего лишь моя спутница.

Страж хрипло заржал.

– Готов поспорить, по этой дороге ты путешествуешь часто. Не думаю, чтобы ей этого хватало. Сколько ей, тринадцать, четырнадцать? Подойди сюда, детка. Разреши мне обыскать тебя. Нет ли у тебя контрабанды? — и он стал быстро ощупывать ее, затем нахмурился, когда добрался до ее грудей, и поднял брови, когда наткнулся на холмики крыльев под лопатками. — Что такое? Сзади больше, чем спереди? Летательница, а? Грязное это дельце.

Летательницы, путешествующие со старыми вонючими Наблюдателями. — Он закудахтал и сунул руку еще дальше.

Гормон с яростью шагнул к нему, в его глазах сверкнула смерть. Я вовремя схватил его за руку и с силой оттащил назад, пока он не погубил всех нас. Он рванулся, чуть не повалив меня, потом вдруг присмирел, стих и сохранял ледяное спокойствие, пока толстый Страж не закончил поиски «контрабанды».

Прошло некоторое время, после чего Страж повернулся к Гормону и спросил:

– А ты что такое?

– Несоюзный, ваша милость, — ответил тот резким тоном. — Смиренный и никчемный продукт гератогенетики, но все же, тем не менее, свободный человек, желающий войти в Роум.

– Будто у нас мало уродов.

– Я мало ем и много работаю.

– Ты работал бы еще больше, если был бы Ньютером, — сказал Страж.

Гормон вспыхнул. Я спросил:

– Можно нам пройти?

– Один момент. — Страж надвинул на голову шлем мыслепередатчика, и глаза его сузились, когда он передавал сообщение в хранилище памяти. Лицо его напряглось, потом расслабилось, и спустя несколько секунд пришел ответ. Он был нам не слышен, но появившееся на лице Стража растерянное выражение с очевидностью говорило, что не было найдено ни единой причины, чтобы закрыть нам доступ в Роум.

– Проходите, — сказал он. — Все. Быстро!

Мы прошли в ворота.

Гормон сказал:

– Я мог оставить от него мокрое место.

– А вечером тебя бы ньютировали. А так — немного терпения, и мы в Роуме.

– Но то, как он лапал ее…

– Тебя слишком притягивает Эвлюэлла, — сказал я. — Помни, что она — Летательница и сексуально несовместима с Несоюзными.

Гормон проигнорировал эту шпильку.

– Она хочет меня не больше, чем ты, Наблюдатель. Но мне больно видеть, как ее обхаживают подобным образом. Я бы убил его, не оттащи ты меня.

Эвлюэлла сказала:

– Теперь, когда мы в Роуме, где же мы остановимся?

– Сперва дай мне найти квартиру моего союза, — ответил я. — Я зарегистрируюсь в гостинице Наблюдателей. А потом, пожалуй, мы пойдем в Зал Летателей за едой.

– А потом, — сказал Гормон сухо, — мы пойдем к Несоюзным — на Сточную Канаву — за медяками.

– Мне жалко тебя, потому что ты Измененный, — сказал я ему, — но мне кажется, что жалеть себя — некрасиво. Идем.

Мы шли по вымощенной булыжником, продуваемой ветром улице, шли по Роуму. Мы были сейчас внутри наружного кольца города, где были низкие приземистые здания, увенчанные громоздкими корпусами защитных установок.

Внутри возвышались сверкающие башни, которые мы видели с полей прошлой ночью. Остатки старого Роума, тщательно сохраняемые в течение десяти тысяч лет, а то и больше; рынок, заводская зона, горбы станций связи, храмы Воли, хранилища памяти, убежища спящих, братства инопланетян, правительственные здания, штаб-квартиры всевозможных союзов.

На углу, рядом со зданием второго цикла со стенами из какой-то резиноподобной массы, я обнаружил общественный мыслешлем и надел его на голову. В тот же момент мои мысли рванулись вниз по кабелю, достигли мыслераспределителя, откуда идут отводы к мозгам-накопителям хранилищ памяти. Я миновал распределитель и увидел сам мозг, морщинистый, бледно-серый на фоне зелени его обиталища. Один Летописец как-то говорил мне, что в прошлые циклы люди делали машины, чтобы те думали за них, хотя эти машины были ужасно дороги, занимали много места и пожирали огромное количество энергии. И это было не самое смешное чудачество предков; но зачем строить искусственный мозг, когда смерть каждый день дарит столько великолепных натуральных мозгов, которые можно поместить в хранилище памяти? Может, они не знали, как это делается? В это трудно поверить.

Я назвал мозгу свой союз и спросил координаты нашей гостиницы. Ответ пришел сразу же, и мы отправились дальше: Эвлюэлла с одной стороны, Гормон — с другой, а я, как всегда, катил тележку, на которой размещались мои инструменты.

Город был запружен людьми. Ни в Эгапте, ни в любом другом месте во время моих северных странствий мне не приходилось видеть таких толп. Улицы были полны Пилигримов — таинственных, прячущих лица под масками. Их толкали озабоченные Летописцы и мрачные торговцы. И то тут, то там вкрапления Мастеров. Эвлюэлла увидела уже нескольких Летателей, но догмы ее союза не позволяли ей приветствовать их, пока она не прошла ритуального очищения. Горько говорить, что мне повстречалось много Наблюдателей, и все они смотрели на меня с недовольством и недружелюбно. Еще я заметил множество Защитников и членов малых союзов: Разносчиков, Слуг, Производственников, Писцов, Связистов и Транспортников. И, конечно же, бесчисленное множество ньютеров, молчаливо и смиренно делающих свои дела, и кучу инопланетян всевозможного вида, бредущих по улицам. Большинство из них, видимо, были туристами, некоторые же прилетели по делам, которые они имели с угрюмыми, подтачиваемыми болезнями людьми Земли. Я заметил немало Измененных, осторожно пробирающихся сквозь толпу. И никто из них не выглядел так гордо, как идущий рядом со мной Гормон. Среди себе подобных он был просто уникумом; все прочие, пятнистые, пегие и искривленные, с недостатком или избытком конечностей, деформированные на тысячу ладов, были настороженными, носящимися, шаркающими, шепчущими, заискивающими существами; это были владельцы тощих кошельков и высохших мозгов, торговцы печалью и перекупщики надежды, и никто из них не держался с подобным достоинством, даже если и считал себя человеком.

Указания мозга были точны. Мы добрались до гостиницы Наблюдателей меньше, чем за час. Я оставил Эвлюэллу и Гормона на улице, а сам вкатил тележку во двор.

В холле слонялось около дюжины членов моего союза. Я сделал обычный приветственный знак, и они лениво ответили мне. И это те, на ком зиждется безопасность Земли! Раззявы и слюнтяи!

– Где можно отметиться? — спросил я.

– Новенький? Откуда?

– Последний раз отмечался в Эгапте.

– Там бы и оставался. Здесь нет нужды в Наблюдателях.

– Где можно отметиться?

Хлыщеватый парнишка показал на экран в углу. Я подошел и положил на него пальцы, дождался вопроса и сказал свое имя, которое Наблюдатель имеет право говорить только другому Наблюдателю и только в гостинице. Экран засветился, и человек с выпученными глазами, с эмблемой Наблюдателя на правой, а не на левой руке, что свидетельствовало о его высоком положении в союзе, повторил мое имя и сказал:

– Тебе следовало бы разузнать все получше, прежде, чем идти в Роум.

Гостиница переполнена.

– Я ищу лишь крова и работы.

– Человек с твоим чувством юмора должен входить в союз Клоунов, сказал он.

– Я не вижу тут ничего смешного.

– Согласно законам, принятым большинством голосов на нашей последней сессии, гостиница не обязана принимать новых постояльцев, если не имеет такой возможности. Мы не имеем такой возможности. Всего хорошего, дружище.

Я был ошеломлен.

– Я ничего не знаю о таком ограничении! Это невозможно! Чтобы союз вышвыривал своего члена из собственной гостиницы… когда он является с оббитыми ногами, еле живой от усталости, человека моих лет, пришедшего из Эгапта по Межконтинентальному Мосту, голодного, чужого в этом городе…

– Почему ты сперва не связался с нами?

– Мне и в голову не пришло, что это необходимо.

– Новые ограничения…

– Разве может Воля допускать такие ограничения? — закричал я. — Я требую права! Вышвыривать на улицу того, кто Наблюдал, еще до того, как вы родились…

– Потише, братец, потише.

– Но у вас же есть какой-нибудь угол, где я могу спать… и объедки, чтобы накормить меня…

Голос мой из угрожающего перешел в умоляющий, и лицо его смягчилось, из равнодушного в сочувствующее.

– У нас нет места, нет еды. Теперь настали тяжелые времена для нашего союза, сам знаешь. Ходят разговоры, что нас вовсе распустят, как бесполезную роскошь, как прореху в кармане Воли. Мы очень ограничены в своих возможностях. В Роум все прибывают Наблюдатели, у нас сейчас очень скудный рацион, и если мы пустим тебя, рацион станет еще скудное.

– Но куда же мне идти? Что делать?

– Мой совет, — произнес он тихо, — проси милости у принца Роума.

4

Я сказал об этом Гормону, когда вышел, и тот, хохоча так, что морщинки на его впалых щеках налились кровью, словно рубцы, повторил:

– Милости Принца Роума… Милости Принца Роума…

– Таков обычай: те, кому не повезло, всегда просят покровительства у местного законодателя, — холодно произнес я.

– Принц Роума не знает, что такое милость, — сказал мне Гормон. — Принц Роума отрежет тебе руку или ногу, чтобы ты не помер с голоду.

– Может, — вмешалась Эвлюэлла, — мы попробуем найти гостиницу Летателей? Там нас накормят.

– Только не Гормона, — возразил я. — А мы должны думать друг о друге.

– Мы можем вынести ему еды, — сказала она.

– Лучше сперва отыщем дворец, — предложил я. — Пусть нам объяснят наше положение, а потом сообразим, как нам жить дальше.

Она, соглашаясь, кивнула, и мы отправились ко дворцу Принца Роума, к возвышающемуся на том берегу рассекающей город реки массивному зданию, выходящему на колоссальную площадь, окруженную колоннами. На площади нас сразу же обступили попрошайки всех сортов. Некоторые были даже не землянами. Ко мне бросился некто с клейкими усиками и сморщенным безносым лицом и принялся выпрашивать милостыню, пока Гормон не оттолкнул его, а через минуту еще одно существо, такое же странное, как и первое, — его кожа была покрыта люминесцирующими язвами, а конечности усеяны глазами, приникло к моим коленям и стало именем Воли умолять меня о милостыни.

– Я всего лишь бедный Наблюдатель, — сказал я и указал на тележку, и сам пришел сюда за милостью.

Но существо не уходило, рыдало, неразборчиво перечисляло все свои несчастья, и в конце концов, к огромному неудовольствию Гормона, я бросил несколько пищевых таблеток в похожую на полку сумку, висевшую у него на груди. Потом мы направились к дверям дворца. У портика нам предстало еще более неприятное зрелище: искалеченный Летатель. Хилые конечности вывернуты, одно крыло полуоторвано и короче обычного, другого крыла вовсе нет. Летатель обратился к Эвлюэлле, называя ее чужим именем и увлажняя ее туфельки такими крупными слезами, что там, где они падали, мех слипался и темнел.

– Поручись за меня в гостинице, — взмолился он. — Они выгнали меня потому, что я калека. Но если ты поручишься за меня…

Эвлюэлла объяснила, что она ничего не может сделать, потому что не живет в этой гостинице, но искалеченный Летатель не хотел отпускать ее.

Тогда Гормон с величайшей осторожностью поднял его, словно мешок сухих костей (чем он, собственно, и был), и поставил в сторонку. Мы поднялись по ступеням и оказались лицом к лицу с тройкой вежливых Ньютеров, которые спросили нас о наших намерениях и направили к следующему барьеру, за которыми стояли двое высоких Указателей. Они в унисон велели нам остановиться.

– Мы просим аудиенции, — сказал я. — Мы просим милости Принца.

– Аудиенция была четыре дня назад, — сказал Указатель справа. — Мы запишем вашу просьбу на ролик.

– Нам негде спать! — не выдержала Эвлюэлла. — Мы голодны! Мы…

Я одернул ее. Гормон тем временем залез в зев своего кошеля.

В его руке сверкнуло что-то яркое: кусочки золота, вечного металла, с оттисками бородатых лиц с ястребиными носами. Он нашел их, роясь в развалинах. Вначале бросил монету Указателю, который не пускал нас. Тот поймал ее на лету, провел пальцем по сверкающему аверсу, и монета исчезла в складках его одежды. Второй Указатель терпеливо ждал. Гормон, засмеявшись, бросил и ему.

– Может, — сказал я, подвернется какая-нибудь специальная аудиенция?

– Может, и подвернется, — ответил один из Указателей. — Проходите.

Мы прошли во дворец и остановились в огромном резонирующем пространстве, глядя на центральный проход, ведущий к окруженной защитой тронному залу в апсиде. Здесь было еще больше нищих — привилегированных, с переходящими по наследству грамотами — и толпы Пилигримов, Связистов, Летописцев, Музыкантов, Писцов и Указателей. Я слышал невнятные молитвы; я чувствовал запах ладана. Я ощущал колебания подземных гонгов. В прошлые циклы это здание было молитвенным домом одной из старейших религий христианства (как мне сказал Гормон, заставив меня опять подозревать, что он — Летописец, переодетый Измененным), и оно до сих пор сохраняло некоторую святость, хотя и использовалось сейчас в качестве резиденции роумского правительства. Но как же нам попасть к Принцу?

Я увидел слева маленькую узорчатую часовенку, к которой тянулась очередь преуспевающих Торговцев и Землевладельцев. Приглядевшись, я заметил три черепа над информационным устройством — знак хранилищ памяти а рядом дородного Писца. Сказав Гормону и Эвлюэлле, чтобы они подождали, я стал в очередь.

Она постоянно двигалась, и спустя примерно час я стоял у информатора.

Черепа без глаз смотрели на меня; внутри этих закупоренных коробок булькала питательная жидкость, поддерживающая деятельность мертвых, но все еще функционирующих мозгов, чьи биллионы биллионов синапсов теперь служили несравненными ячейками памяти. Писец, казалось, был ошеломлен тем, что в очереди оказался Наблюдатель, но прежде, чем он раскрыл рот, я быстро проговорил:

– Я пришел просить милости Принца Роума. Мы с друзьями не имеем крова. Мой собственный союз не принял меня. Что мне делать? Как я могу получить аудиенцию?

– Приходите через четыре дня.

– Я уже много дней ночевал на дороге. Теперь я нуждаюсь в отдыхе.

– Общественная гостиница…

– Но я же союзный! — запротестовал я. — Пока существует гостиница моего союза, меня не пустят в общественную, а мой союз отказал мне из-за каких-то новых ограничений и… Войдите в мое положение!

Писец устало сказал:

– Вы можете подать прошение о специальной аудиенции. Его отклонят. Вы можете попытаться.

– Где это?

– Здесь. Сформулируйте свою просьбу.

Я назвал себя черепам информационного устройства, назвал имена своих товарищей и их статус, а также объяснил ситуацию. Все это было выслушано и отправлено в хранилища памяти, куда-то глубоко под землю, и когда все было сделано, Писец сказал:

– Если прошение будет принято, вас известят.

– Где я должен буду находиться?

– Поближе к дворцу, я полагаю.

Я понял. Я должен буду присоединиться к легиону неудачников, забивших площадь. Сколько их надеялись на благосклонность Принца Роума и до сих пор находятся здесь месяцы, годы, ожидая, что им разрешат представиться? Ночуя на камнях, выпрашивая объедки, живя бессмысленной надеждой…

Я исчерпал все средства. Я вернулся к Эвлюэлле и Гормону; разъяснил им ситуацию и предложил приспосабливаться к жизни в этом городе, кто как сможет. Гормона, как несоюзного, пустят в любую ночлежку для ихней братии.

Эвлюэлла, наверное, найдет кров в своем союзе. Только мне придется ночевать на улице, впрочем, не впервой. Но я все же надеялся, что нам не придется разделяться. Я начал думать о нашей компании, словно о семье.

Странная мысль для Наблюдателя.

Мы двинулись к выходу, и в это время мой внутренний голос напомнил мне, что наступил час Наблюдения. Это моя обязанность и моя привилегия как только настанет время, проводить наблюдение там, где я нахожусь, независимо от обстоятельств. Поэтому я остановился, раскрыл тележку и приготовил инструменты. Гормон и Эвлюэлла остановились рядом.

Я видел косые взгляды и откровенную насмешку на лицах тех, кто проходил мимо. К Наблюдателю перестали относиться с уважением, ибо Наблюдаем мы долго, а обещанный враг так и не пришел. Но у каждого свое дело, пусть даже смешное с точки зрения другого. То, что для одних бессмысленный ритуал, для других — дело всей жизни. Я упрямо принудил себя впасть в транс. Мир метнулся назад, я взвился в небо. Знакомая радость наполнила меня, я рассматривал знакомые и не совсем знакомые места, мой мозг гигантскими прыжками мчался сквозь галактики. Не прячется ли где армада? Не стягиваются ли где войска для покорения Земли? Я вел наблюдение четыре раза в день, и то же делали остальные члены союза, каждый немного в разное время, так что в любую минуту на страже был чей-то недремлющий мозг. Не думаю, что это было пустой затеей.

Когда я вышел из транса, вдалеке послышался отдающий металлом голос:

– Дорогу Принцу Роума! Дорогу Принцу Роума!

Я заморгал, у меня перехватило дыхание, и я с усилием стряхнул с себя последние остатки транса. От угла дворца ко мне приближался позолоченный паланкин, сопровождаемый четырьмя шеренгами Ньютеров. Рядом с каждой шеренгой шел человек в богато украшенной одежде и блестящей маске Магистра, а возглавляла процессию тройка Измененных, коренастых и широкогрудых, чьи глотки копировали резонаторы лягушек-быков. При появлении они испустили величественный трубный рев.

Меня сильно поразило то, что Принц прибегал к услугам Измененных, пусть даже и обладающих таким даром.

Моя тележка стояла на пути этой величественной процессии, и я поспешно начал убирать инструменты, чтобы откатить ее раньше, чем все это великолепие надвинется на меня.

Голод и страх заставляли мои пальцы дрожать, и я никак не мог правильно поставить уплотнения. Чем больше я торопился, тем больше все валилось у меня из рук, а Измененные были уже так близко, что их рев оглушал, и Гормон бросился помогать мне, а я шикнул на него, ибо тому, кто не входит в мой союз, запрещено касаться моих инструментов. Я оттолкнул его, и в тот же момент авангард Ньютеров был рядом. Они готовы были пустить в ход сверкающие кнуты.

– Ради Воли! — воскликнул я. — Я — Наблюдатель!

И услышал в ответ тихий, спокойный голос:

– Оставьте его. Это Наблюдатель.

Движение прекратилось. Принц Роума заговорил.

Ньютеры отступили. Измененные умолкли. Носильщики поставили паланкин на землю. Толпа подалась назад, лишь Гормон, Эвлюэлла и я остались на месте. Занавеска из подпрыгивающих цепочек раздвинулась. Двое Мастеров поспешно бросились к паланкину и протянули руки сквозь звуковой барьер.

И появился Принц Роума.

Он был так юн! Он был совсем мальчишкой, волосы его были темными и прямыми, лицо — несформировавшимся. Но он был рожден повелевать, и, несмотря на всю его молодость, он был властителем, подобно которому я не видел. Его тонкие губы были плотно сжаты, орлиный нос был узок; его глаза, глубокие и холодные, были бездонными колодцами. Он был одет в богатые одежды союза Правителей, но на щеке его была насечка: двойной крест Защитников, а на плечи наброшена шаль Летописцев. Правитель может войти в любой союз, в который пожелает. Для Правителя странно не быть Защитником, но меня поразило то, что Принц был еще и Летописцем. Это не тот союз, где властвует жестокость.

Он со слабым интересом поглядел на меня и сказал:

– Ты выбрал странное место для наблюдения, старик.

– Час выбирает место, сир, — ответил я. — Я был здесь, и я выполнил свой долг. Я не мог знать, что вы пожелаете пройти здесь.

– Твое Наблюдение не обнаружило врагов?

– Никаких, сир.

Я был готов испытать судьбу, ухватиться за неожиданное появление Принца и попросить его покровительства, но его интерес ко мне таял, словно догорающая свеча, а я не осмелился заговорить, когда он смотрел в сторону.

Он довольно долго разглядывал Гормона, хмурясь и потирая пальцем подбородок. Потом его взгляд упал на Эвлюэллу. Глаза его посветлели.

Лицевые мускулы дрогнули, тонкий нос затрепетал.

– Подойди сюда, маленькая Летательница, — сказал он, кивнув. — Ты пришла с этим Наблюдателем?

Она испуганно кивнула.

Принц протянул к ней руку и сжал ее в кулак; она взмыла в воздух и опустилась перед паланкином, и с усмешкой, настолько неприятной, походившей на злобную гримасу, юный Правитель втащил Эвлюэллу за занавес.

В тот же момент двое Мастеров восстановили звуковой барьер, но процессия не двинулась с места. Я оцепенел. Рядом со мной замер Гормон. Его сильное тело застыло, словно в столбняке. Я откатил тележку на свободное место.

Шли бесконечные минуты. Придворные сохраняли молчание, рассеяно поглядывая по сторонам.

Наконец, занавеска снова раздвинулась. Эвлюэлла шагнула наружу и пошатнулась. Лицо ее было бледно, глаза часто мигали. Она выглядела ошеломленной. На щеках поблескивали струйки пота. Она чуть не упала, Ньютер подхватил ее и опустил на землю. Крылья ее топорщились под одеждой, превращая в горбунью и говоря мне, что она испытывает сильнейшее нервное потрясение. Она безмолвно подошла к нам неуверенной, шаркающей походкой, метнула на меня быстрый взгляд, бросилась к Гормону и прижалась к нему.

Носильщики подняли паланкин. Принц Роума покинул дворец.

Когда он исчез из виду, Эвлюэлла хрипло бросила:

– Принц даровал нам место в королевском приюте.

5

Управляющий, конечно же, не поверил нам.

Гости Принца размещаются в королевском приюте, который расположен на углу дворца, в небольшом саду, полном цветов и душистого кустарника.

Обычные обитатели этого приюта — Мастера и случайный Правитель. Иногда здесь находят себе тепленькое местечко особо важный Летописец, которому поручено какое-нибудь исследование, или занимающий высокое положение Защитник, прибывший с тайным стратегическим планом. Поселить в приюте Летательницу было бы делом чрезвычайно странным; пустить Наблюдателя явно нежелательным; разместить же Измененного или любого другого несоюзного — вообще выходящим за рамки допустимого. Когда мы явились, то были встречены Слугами, которые отнеслись к нам сперва весело, ибо приняли нас за шутников, потом — раздраженно, а после — презрительно.

– Убирайтесь! — сказали они нам в конце концов. — Подонки! Нечисть!

Эвлюэлла серьезно ответила:

– Принц предложил нам здесь места, и вы не можете нас прогнать.

– Убирайтесь! Убирайтесь! Гнилозубый Слуга вытащил нейродубинку и ткнул Гормона в лицо, отпустив при этом грязную шуточку насчет его несоюзности. Гормон вырвал у него дубинку, не обращая внимания на болезненный ожог, и ударил его ногой в живот так, что тот согнулся и, блюя, повалился на пол. В то же мгновение на помощь Слуге бросилась толпа Ньютеров. Гормон схватил другого Слугу и толкнул его навстречу бегущим: образовалась свалка. Дикие вопли и яростная ругань привлекли внимание почтенного Писца, который вразвалку подошел к дверям, приказал всем молчать и расспросил нас.

– Это легко проверить, — сказал он, когда Эвлюэлла все ему рассказала. — Пошли-ка запрос Указателю, да поживей! — приказал он Слуге.

Через несколько секунд затруднение было устранено, и нас пропустили.

Нам дали отдельные, но сообщающиеся комнаты. Я никогда не имел такой роскоши и, наверное, больше не буду иметь. Комнаты были обширны и высоки.

Пройти в них можно было через раздвижные двери, настроенные на присущий каждому человеку температурный спектр, что обеспечивало неприкосновенность жилища. Лампы вспыхивали по малейшему желанию хозяина, ибо свисающие с потолка шары и спрятанные в нишах стен светильники были светлячками одного из миров Огненной, обученными выполнять подобные команды. Окна открывались и закрывались по первому желанию. Когда они не были нужны, то занавешивались полупрозрачными, привезенными из других миров квазишторами.

Они играли не только декоративную роль, но и источали восхитительный аромат в соответствии с тем, что было на них изображено. Были в комнатах и шлемы мыслепередачи, связанные с главными мозговыми центрами. У шлемов были ответвления для вызова Слуг, Писцов, Указателей или Музыкантов.

Конечно же, человеку моего союза и в голову бы не пришло пользоваться услугами этих людей из боязни навлечь на себя их гнев. Да и в любом случае у меня не было в них нужды.

Я не спрашивал Эвлюэллу о том, что произошло в паланкине, чем мы заслужили такую щедрость. Я легко мог себе представить это, то же самое мог сделать и Гормон, чья плохо скрываемая ярость порождалась противозаконной любовью к моей тонкой, хрупкой, маленькой Эвлюэлле.

Мы вошли. Я поставил тележку у окна, прикрыл ее шторой и оставил в готовности для следующего наблюдения. Я смывал с тела въевшуюся грязь, и спрятанные в стенах устройства пели мне о мире и покое. Позднее я поел.

Потом ко мне пришла Эвлюэлла, посвежевшая и расслабленная. Она сидела рядом со мной, и мы говорили о том, что с нами было раньше.

Шли часы, а Гормона все не было. Я подумал, что он ушел из приюта, атмосфера которого была ему слишком непривычна, и нашел друзей среди подобных себе несоюзных. Но когда в сумерках мы с Эвлюэллой вышли на монастырский двор и подошли к парапету, чтобы поглядеть на появляющиеся в небе Роума звезды, Гормон был уже там, а с ним долговязый сухопарый человек в шали Летописца. Они тихо беседовали.

Гормон кивнул мне и сказал:

– Наблюдатель, это мой новый друг.

Долговязый коснулся своей шали.

– Я Летописец Бэзил, — произнес он голосом, тонким, словно фреска, осыпающаяся со стены. — Я прибыл из Перриша, чтобы окунуться в тайны Роума. Я пробуду здесь очень долго.

– Этому Летописцу есть что рассказать, — вмешался Гормон. — Он очень известен в своем союзе. Как раз когда вы подошли, он рассказывал мне о технике, которая открывает нам прошлое. Они прорыли траншею, сняли слой Третьего Цикла, понимаете, и с помощью вакуумного сепаратора поднимают молекулы, лежащие в нижних слоях.

– Мы нашли, — сказал Бэзил, — катакомбы императорского Роума и гальку Времени Разбега, и книги, написанные на листах белого металла, восходящие ко Второму циклу. Все это направляется в Перриш для изучения, классификации и разбора, а затем возвращается обратно. Тебя интересует прошлое, Наблюдатель?

– В некоторой степени, — я улыбнулся. — А вот этот Измененный интересуется им гораздо больше. Иногда я сомневаюсь в его принадлежности к несоюзным. Не видите ли вы Летописца под этой маской?

Бэзил оглядел Гормона, задержав взгляд на его необычном лице и ширококостной фигуре.

– Это не Летописец, — сказал он наконец. — Но я согласен, что стариной он интересуется, и очень. Он задал мне несколько очень непростых вопросов.

– Например?

– Он желает знать о происхождении союзов. Он интересовался именем генетика, создавшего первого Летателя. Он хочет услышать, почему появились Измененные и действительно ли на них лежит проклятие Воли.

– И у вас есть на них ответы?

– На некоторые, — ответил Бэзил. — На некоторые.

– Происхождение союзов?

– Чтобы дать устойчивость и осмысленность обществу, которое допускает зло и насилие, — сказал Летописец. — К концу Второго Цикла все зашло в тупик. Никто не знал ни своего статуса, ни своей цели. Наш мир стал проходным двором для инопланетян, которые глядели на нас, как на ничтожества. Было просто необходимо создать жесткий свод установлений, чтобы каждый человек четко знал свое место. Так появились первые союзы:

Правители, Мастера, Разносчики и Слуги. За ними пришли Писцы, Музыканты, Клоуны и Транспортники. Потом возникла необходимость в Наблюдателях и Защитниках. Когда магия дала нам Летателей и Измененных, эти два союза прибавились к упомянутым, а потом были созданы несоюзные — Ньютеры и…

– Но Измененные тоже несоюзные, — перебила Эвлюэлла. Летописец впервые за все время посмотрел на нее. — Кто ты? — Эвлюэлла, Летательница.

Я иду вместе с этим Наблюдателем и Измененным. Бэзил сказал: — Как я уже говорил этому Измененному, в прошлые времена ему подобные могли создать и имели свой союз. Он был распущен тысячу лет тому назад по приказу Совета Правителей после попытки мало популярной фракции Измененных захватить контроль над святынями Ерслема. С этого времени Измененные и стали несоюзными, ниже их стоят только Ньютеры.

– Этого я не знал, — сказал я.

– Ты не Летописец, — самодовольно ответил Бэзил. — Это наше ремесло открывать прошлое.

– Верно. Верно…

Гормон спросил:

– А сейчас? Сколько союзов сейчас?…

Бэзил несколько смущенно и неуверенно ответил:

– Около сотни, дружище. Некоторые совсем малы, некоторые существуют только в определенной местности. Я интересовался только основными союзами и их непосредственными преемниками: то, что произошло за несколько последних сотен лет — это моя область. Ответил ли я на твой вопрос?

– Ничего, — сказал Гормон. — Это был глупый вопрос.

– Твое любопытство постоянно растет, — констатировал Летописец.

– Я нахожу мир и все, что в нем есть, прекрасными. Разве это грех?

– Это странно, — произнес Бэзил. — Несоюзные редко отрывают свой взгляд от земли.

6

Появился Слуга. Он почтительно и вместе с тем презрительно склонился перед Эвлюэллой и произнес:

– Принц вернулся. Он желает, чтобы вы составили ему компанию. Прямо сейчас.

В глазах Эвлюэллы мелькнул страх. Но отказаться было невозможно.

– Мне идти с вами?

– Прошу вас. Вы должны одеться и привести себя в порядок. Он желает, чтобы вы вошли к нему с раскрытыми крыльями.

Эвлюэлла кивнула, и Слуга увел ее. Мы остались стоять у парапета.

Летописец Бэзил говорил о былых днях Роума, я слушал его, а Гормон смотрел на сгущающуюся темноту. Потом у Бэзила пересохло горло. Он извинился и поспешно ушел. Через некоторое время во дворе под нашими ногами открылась дверца, и появилась Эвлюэлла, которая шла так, как будто принадлежала союзу Сомнамбул, а не Летателей.

Она была обнажена, и ее хрупкое тело белело неясной тенью в свете звезд. Ее крылья были расправлены и медленно вздымались и опадали. Слуги поддерживали ее под руки; казалось, что они ведут ее во дворец насильно.

Не ее даже, а чье-то ожившее сновидение.

– Лети, Эвлюэлла, лети, — прошептал рядом со мной Гормон. — Беги, пока можно!

Она скрылась в боковом проходе дворца. Измененный взглянул на меня. — Она продалась Принцу, чтобы дать нам кров.

– Похоже, что так. — Я мог бы разнести этот дворец! — Ты любишь ее? — Разве это не очевидно? — Остынь, — покачал я головой. — Ты непростой человек, но все же Летательница не для тебя. Особенно Летательница, делящая ложе с Принцем Роума.

– Она перешла к нему из моих рук. Я был потрясен. — Ты знал ее? — И не один раз, — сказал он с грустной улыбкой.

– В минуту блаженства ее крылья трепещут, словно листья на ветру. — Я вцепился в поручень, чтобы не свалиться вниз. Перед моими глазами закружились звезды, запрыгала и закачалась старушка Луна и два ее бледных провожатых. Я был потрясен, еще не понимая толком, почему. Из-за того, что Гормон рискнул нарушить запрет? Или это давали себя знать мои псевдородительские чувства к Эвлюэлле? Или это было простой ненавистью к Гормону, осмелившемуся совершить грех, на который у меня не хватило смелости, хотя желания было предостаточно?

Я сказал:

– Тебе выжгут мозг за это. И ты сделал меня своим сообщником.

– Ну и что? Принц приказал — и получил, что хотел. Но до него были другие. Я хотел сказать, другой.

– Хватит. Хватит.

– Мы увидим ее снова?

– Принцам быстро надоедают женщины. Несколько дней, а может, и одна ночь, и он вернет ее обратно. И тогда нам, наверно, придется уйти из приюта, — я вздохнул. — В конце концов нам об этом дадут знать заранее.

– И куда ты тогда пойдешь? — спросил Гормон.

– Ненадолго останусь в Роуме.

– Даже если придется ночевать на улице? Здесь, похоже, невелика нужда в Наблюдателях.

– Что-нибудь придумаю, — ответил я. — А потом пойду в Перриш.

– Учиться к Летописцам?

– Смотреть на Перриш. А ты? Что тебе нужно в Роуме?

– Эвлюэлла.

– Оставь этот разговор.

– Хорошо, — сказал он, горько усмехнувшись, — но я останусь здесь, пока Принц не бросит ее. Тогда она будет моей, и мы найдем, на что жить.

Несоюзные горазды на выдумки. Это им необходимо. Может, поживем некоторое время в Роуме, а потом двинемся вслед за тобой в Перриш. Если только ты ничего не имеешь против уродов и никому не нужных Летательниц.

Я пожал плечами.

– Посмотрим, когда придет время.

– А раньше тебе приходилось бывать в компании Измененных?

– Не часто. И не долго.

– Я польщен, — он выбил ладонями дрожь на парапете. — Не бросай меня, Наблюдатель. Я очень хочу быть рядом с тобой.

– Почему?

– Чтобы увидеть твое лицо в тот день, когда твои машины скажут тебе, что Вторжение началось.

– Тогда тебе придется долго ждать.

– А ты разве не веришь, что Вторжение состоится?

– Иногда. Изредка. — Гормон усмехнулся. — Ты не прав. Они уже почти здесь. — Перестань смеяться. — В чем дело, Наблюдатель? Ты потерял веру?

Это известно уже тысячу лет: иная раса обнаружит Землю, захочет сделать ее своей и в один прекрасный день явится, чтобы захватить ее. Это было известно еще в конце Второго Цикла.

– Я знаю это, и я не Летописец, — а потом повернулся к нему и произнес слова, которые, как я думал, никогда не произнесу вслух. — Я слушаю звезды и делаю свои наблюдения в течение двух твоих жизней. То, что делаешь слишком часто, теряет смысл. Скажи тысячу раз свое имя, и оно превратится в пустой звук. Я наблюдал, и я наблюдал хорошо. В ночные часы я иногда думал, что наблюдаю впустую, что зря теряю свою жизнь. В наблюдениях есть свое удовольствие, но, возможно, нет никакого смысла.

Он схватил меня за руку.

– Твое признание так неожиданно, как и мое. Храни свою веру, Наблюдатель! Вторжение близко!

– Откуда ты можешь знать это?

– Несоюзные тоже кое-что могут. Разговор этот был горек для меня. Я спросил: — А ты, наверное, иногда сходишь с ума оттого, что ты Несоюзный?

– С этим можно смириться. А кроме того, здесь есть свои приятные стороны, чтобы компенсировать низкое положение. Я завожу разговор, о чем захочу.

– Я это заметил.

– Я иду, куда хочу. У меня всегда есть пища и кров, хотя пища может быть гнилой, а кров — убогим. Женщины тянутся ко мне вопреки всяким запретам. Из-за них, видимо, я и не страдаю комплексом неполноценности.

– И ты никогда не хотел стоять на ступеньку выше?

– Никогда.

– Будь ты Летописцем, ты был бы счастливее.

– Я счастлив сейчас. Я получаю все удовольствия Летописца, но у меня нет его обязанностей.

– До чего же ты самодоволен, — не выдержал я. — Говоришь о достоинствах несоюзности!

– Как же еще можно вынести тяжесть Воли? — Он поглядел на дворец. — Смирение возносится. Могущество рушится. Выслушай мое пророчество, Наблюдатель: этот похотливый Принц еще до осени узнает о жизни кое-что новенькое. Я выдавлю ему глаза, чтобы отнять ее!

– Громкие слова! Ты говоришь сегодня, словно предатель.

– Это пророчество!

– Тебе даже близко к нему не подойти, — сказал я. И, раздосадованный тем, что принимаю все эти глупости всерьез, добавил: — И почему ты винишь во всем его? Он поступает так, как поступают все Принцы. Обвиняй девушку за то, что она пошла с ним. Она могла отказаться.

– И лишиться крыльев. Или жизни. Нет, у нее не было выбора. Я это сделаю! — и он с неожиданной яростью ткнул раздвинутыми большим и указательным пальцами в воображаемые глаза. — Погоди, — произнес он, — вот увидишь.

Во дворце появились трое Сомнамбулистов. Они разложили аппараты своего союза и зажгли тонкие свечи, чтобы читать по ним знаки завтрашнего дня. Тошнотворный запах наполнил мои ноздри, и у меня пропала всякая охота разговаривать с Измененным.

– Уже поздно, — сказал я. — Мне нужно отдохнуть. Скоро мне проводить наблюдение.

– Теперь смотри в оба, — заключил Гормон.

7

Ночью я провел у себя в комнате четвертое и последнее в этот день наблюдение и впервые в жизни обнаружил отклонение. Я не мог объяснить его.

Это было какое-то смутное чувство, мешанина звуковых и световых ощущений, контакт жизни с какой-то колоссальной массой. Я испугался и прирос к своим инструментам намного дольше обычного, но к концу наблюдения понял не намного больше, чем вначале.

А потом я вспомнил о своих обязанностях. Наблюдателей с детства учат объявлять тревогу без задержки; каждый раз, когда Наблюдатель решит, что мир в опасности, он должен бить тревогу. Должен ли я сейчас известить Защитников? Четырежды за мою жизнь объявлялась тревога, и каждый раз ошибочно, и каждый из Наблюдателей, повинный в ложной тревоге, был обречен на вызывающую дрожь потерю статуса. У одного вынули мозг и поместили его в хранилище памяти, другой стал Ньютером. У третьего разбили все инструменты и отправили его к несоюзным, четвертый, тщетно желая продолжить наблюдения, подвергался издевательствам со стороны своих же товарищей. Я не вижу большой добродетели в насмешках над теми, кто поторопился, ибо для Наблюдателя лучше поднять ложную тревогу, чем промолчать вообще. Но таковы обычаи нашего союза, и я вынужден подчиняться им.

Я обдумал свое положение и решил, что не стоит зря сотрясать воздух.

Я подумал, что Гормон в этот вечер посеял в моей голове слишком много разных мыслей. Это могло быть простой реакцией на его разговорчики о скором Вторжении.

Я не мог заставить себя действовать и решил не осложнять свое положение напрасной тревогой.

Я не объявил ее. Взмокший, растерянный, с бьющимся сердцем, я закрыл тележку и проглотил таблетку снотворного. Я проснулся на рассвете и бросился к окну, ожидая увидеть на улицах захватчиков. Но все было тихо.

Над двором висела зимняя сырость, и сонные Слуги отгоняли от ворот равнодушных Ньютеров. Первое наблюдение далось мне с трудом, но к моему облегчению, странность ночи не повторилась. Правда, я не забывал о том, что ночью моя чувствительность больше, чем после сна.

Я поел и вышел во двор. Гормон и Эвлюэлла были уже там. Она выглядела усталой и подавленной, истощенная ночью, проведенной с Принцем Роума, но я ничего не сказал ей об этом. Гормон, небрежно прислонившийся к стене, испещренной округлыми ракушками, спросил меня:

– Ну, как твое наблюдение?

– Ничего.

– Что собираешься делать?

– Поброжу по Роуму, — ответил я. — Вы со мной?

– Конечно, — согласился он, а она слабо кивнула, и мы, словно туристы, отправились осматривать великолепный Роум.

Сразу получилось так, что Гормон стал нашим гидом в этой мешанине прошлого Роума, опровергая свои заверения, что никогда не бывал здесь раньше. Он описывал все то, что мы видели на продуваемых ветром улицах, не хуже любого Летописца. Здесь были вперемежку представлены все тысячелетия Роума. Мы видели купола силовых станций Второго Цикла, Колизей, где в неимоверно далекие времена дрались со зверями люди, сами похожие на зверей. И среди развалин этого вместилища ужасов Гормон говорил нам о дикости той невообразимо далекой древности.

– Они дрались, — рассказывал он, — обнаженными перед гигантскими скопищами народа. Люди с голыми руками выходили на зверей, которые назывались львами, гигантских волосатых кошек с лохматыми головами… И когда лев бился в агонии, победитель поворачивался к Принцу Роума и просил прощения за преступление, которое он совершил и которое бросило его на арену. Если он дрался хорошо, Принц делал рукой жест: поднятый вверх указательный палец несколько раз указывает на правое плечо. Но если человек выказывал трусость, или лев продолжал нападать после смертельной раны, Принц делал другой жест, и человек должен был драться с другим зверем. — Гормон показал нам этот жест: кулак с выпрямленным средним пальцем резко поднимается вверх.

– А как об этом узнали? — спросила Эвлюэлла, но Гормон притворился, что не расслышал.

Мы видели вереницу ядерных пилонов, построенных в начале Третьего Цикла, чтобы выкачивать энергию земного ядра. Они теперь не функционировали, а стояли и ржавели. Мы видели разбитый остов погодной машины Второго Цикла, могучую колонну раз в двадцать выше человеческого роста. Мы видели холм, на котором возвышались белокаменные развалины Роума Первого Цикла, похожие на узоры инея на стекле. Войдя во внутреннюю часть города, мы прошли мимо батарей оборонных установок, готовых в любой момент обрушить на врага всю мощь Воли. Мы видели рынок, на котором гости со звезд торговали у крестьян старинные вещи. Гормон моментально врезался в эту толпу и что-то купил. Мы зашли в мясные ряды, где прибывшим издалека можно было купить все, что угодно, от квазижизни до колотого льда. Мы пообедали в маленьком ресторанчике на берегу Тивера, где без особых церемоний обслуживали несоюзных. По настоянию Гормона пообедали какой-то тестообразной массой, горкой лежавшей на тарелке.

Потом мы шли сквозь крытую аркаду, мимо островков людей, окружающих Разносчиков, предлагающих товары со звезд, дорогие безделушки Эфрики и аляповатые изделия здешних Производственников. Выйдя из нее, мы попали на маленькую площадь, на которой возвышался фонтан в виде корабля, а внизу виднелись разбитые и развороченные каменные ступени, ведущие к горам щебня, поросшим сорной травой. Гормон кивнул, и мы быстро пересекли площадь и вышли к пышному дворцу Второго, а то и Первого Цикла, подмявшему под себя заросший густой зеленью холм.

– Говорят, что это центр мира, — сказал Гормон. — В Ерслеме тоже можно найти место, которое претендует на это право. А это место отмечено глобусом.

– Как это может быть у мира один центр? — спросила Эвлюэлла. — Ведь он круглый. Гормон рассмеялся. Мы вошли внутрь. Там, в зимних потемках, высился колоссальный сверкающий глобус, залитый изнутри ярким светом.

– Вот ваш мир, — произнес Гормон с величественным жестом.

– Ох, — выдохнула Эвлюэлла. — Все! Здесь все, все есть!

Глобус был воплощением подлинного мастерства. Он показывал не только очертания, но и сам рельеф. Его моря казались глубокими бассейнами, его пустыни были настолько естественными, что в горло впивались острые коготки жажды, его города бурлили светом и жизнью. Я разглядывал континенты.

Эйроп, Эфрик, Эйзи, Стралию. Я видел просторы земного океана. Я проследил взором золотистую цепь Земного Моста, который я совсем недавно с таким трудом пересек. Эвлюэлла бросилась к глобусу и принялась показывать нам Роум, Эгапт, Ерслем, Перриш. Она дотронулась до высоких гор к северу от Хинды и тихо сказала:

– Вот здесь я родилась, где лежат льды, где горы касаются лун. Вот здесь владения Воздухоплавателей. — Она провела пальцем к Парсу и назад, по страшной Арабанской пустыне и до Эгапта. — Вот здесь я летала. Ночами, когда проходит детство, мы все должны летать, и я летала здесь. Сто раз я думала, что умираю. Вот здесь, в этой пустыне… Песок в горле… песок сечет крылья… Меня отбросило наземь, проходили дни, а я лежала голая на горячем песке и не могла шевельнуться. Потом меня заметил Летатель, он спустился, поднял меня, взлетел вместе со мной, и когда я была высоко, ко мне вернулись силы, и мы полетели к Эгапту. И над морем он умер. Жизнь покинула его, хотя он был молод и силен, и он упал в море, и я упала следом, чтобы быть с ним, а вода была горячей даже ночью. Меня качали волны, и пришло утро, и я увидела живые камни, подобные растущим в воде деревьям, и разноцветных рыб, и они поднялись и стали кусать его покачивающееся тело с распростертыми в воде крыльями, и я оставила его, я толкнула его вниз, чтобы он отдохнул там. А я поднялась и полетела в Эгапт, одинокая, напуганная, и там я встретила тебя, Наблюдатель. — Она застенчиво улыбнулась мне. — Покажи нам место, где ты был молодым, Наблюдатель.

Через силу, словно у меня вдруг закостенели суставы, я подошел к другой стороне глобуса. Эвлюэлла встала рядом, а Гормон отошел в сторону, словно ему было ни капельки не интересно. Я показал на изрезанные островки, поднимавшиеся двумя длинными лентами из Земного Океана: остатки исчезнувших континентов.

– Здесь, — показал я на остров на западе. — Здесь я родился.

– Так далеко! — воскликнула Эвлюэлла.

– И так давно, — сказал я. — В середине Второго Цикла, так иногда мне кажется.

– Нет! Этого не может быть! — Но взглянула она на меня так, словно и вправду мне могло быть несколько тысяч лет.

Я улыбнулся и погладил ее по бархатной щеке.

– Это мне только кажется, — добавил я.

– А когда ты ушел из дому?

– Когда я был вдвое старше тебя, — ответил я. — Дюжину лет я был Наблюдателем в Палеше. Потом Воля повелела мне отправиться за океан, в Эфрик. Я пошел. Жил немного в жарких странах. Отправился дальше, в Эгапт.

Там я встретил одну молоденькую Летательницу. — Повисло молчание. Я долго глядел на острова, бывшие моим домом, и в моем воображении исчез неуклюжий, потрепанный жизнью старик, которым я был сейчас, и я увидел себя молодым и сильным, взбиравшимся на зеленые горы и плывущим в студеном море, проводящим наблюдения на краю белого берега, в который неустанно бьет прибой.

Я вспоминал, а Эвлюэлла тем временем подошла к Гормону и попросила:

– А ты? Покажи нам, откуда ты, Измененный?

Гормон пожал плечами.

– На этом глобусе это место не показано.

– Но это невозможно!

– Разве?

Она прижалась к нему, но он отстранил ее, и мы пошли в боковой выход, оказавшись на улице.

8

Я начал уставать, но Эвлюэлла тянула меня вперед, желая до полудня осмотреть весь город, и мы шли сквозь сплетение улиц, мимо сверкающих особняков Мастеров и Торговцев, мимо вонючих нор Слуг и Разносчиков, переходящих в катакомбы, мимо прибежищ Клоунов и Музыкантов, через квартал Сомнамбул, чьи обитатели умоляли нас войти и купить правду, являвшуюся им в трансе. Эвлюэлла взглянула было на нас, но Гормон отрицательно покачал головой, а я только улыбнулся, и мы прошли мимо. Теперь мы были на краю парка, совсем рядом с городским центром. Здесь прогуливались жители Роума, двигаясь с редкой для жаркого климата энергией, и мы присоединились к этим пехотинцам на марше.

– Погляди! — сказала Эвлюэлла. — Какая яркая!

Она показывала на сияющую арку громадной полусферы, накрывающей какое-то старое здание. Я прищурил глаза и смог увидеть внутри выветрившуюся каменную стену и толпу людей. Гормон сказал:

– Это Уста Правды.

– Что? — спросила Эвлюэлла.

– Идем. Увидишь.

Под полусферу тянулась очередь. Мы встали в ее конец и вскоре подошли ко входу, разглядывая начинающуюся за порогом страну остановившегося времени. Почему это здание и еще несколько рядом были оборудованы специальной защитой, я не знал и спросил Гормона, чьи познания были столь же неимоверно глубокими, как и познания Летописца. Он ответил:

– Потому что это царство определенности, где то, что кто-то говорит, абсолютно совпадает с тем, что есть на самом деле.

– Я не понимаю, — сказала Эвлюэлла.

– В этом месте невозможно солгать, — объяснил Гормон. — Можно ли представить себе памятник старины, более нуждающийся в защите? — Он шагнул в узкий проход, фигура его сделалась размытой, и я поспешил за ним.

Эвлюэлла колебалась. Прошло некоторое время, прежде, чем она решилась войти. Она останавливалась перед каждым порогом, словно ее сносило ветром, который дул вдоль линии, разделяющей большой мир и карманную вселенную, в которой мы стояли.

Здание Уста Правды — находилось за второй линией защиты. Туда тянулась очередь, и важный Указатель контролировал число входящих в святилище. Прошло некоторое время, прежде чем нам было разрешено войти. Мы оказались перед свирепой уродливой головой, изъеденной временем. Ужасные челюсти широко раскрыты. Разверзнутый рот — темное и зловещее отверстие.

Гормон кивнул, окинув эту голову взглядом, словно удовлетворенный тем, что все оказалось таким, как он и думал.

– И что теперь делать? — спросила Эвлюэлла. Гормон сказал:

– Наблюдатель, положи правую руку в Уста Правды. Я нахмурился, но подчинился. — Теперь, — сказал Гормон, — один из нас задаст вопрос. Ты должен ответить. Если ты скажешь неправду, челюсти сомкнутся и откусят тебе руку.

– Нет! — воскликнула Эвлюэлла. Я осторожно взглянул на челюсти, сжимавшие мое запястье. Наблюдатель без руки — человек не у дела. Во времена Второго Цикла можно было заказать себе протез получше собственной руки, но Второй Цикл остался далеко в прошлом, и подобную роскошь теперь уже не найти.

– Но как это делается? — спросил я.

– В пределах этого помещения необычайно сильна Воля, — ответил Гормон. — Она неумолимо отделяет правду от неправды. За углом этой стены спят три Сомнамбулы, посредством которых говорит Воля, и они управляют Устами. Ты боишься Воли, Наблюдатель?

– Я боюсь своего собственного языка.

– Смелее. Перед этой стеной никогда не произносилась ложь. Никто не терял здесь руки!

– Тогда вперед, — сказал я. — Кто будет спрашивать?

– Я, — сказал Гормон. — Ответь мне, Наблюдатель, без уверток, можно ли сказать, что жизнь, проведенная в наблюдении, — жизнь, проведенная с пользой?

Я долго молчал, собираясь с мыслями и глядя на челюсти.

Наконец, я ответил: — Стоять на страже во имя человека — это, наверно, самая благородная задача, которой можно себя посвятить.

– Осторожно! — закричал встревоженный Гормон.

– Я еще не кончил, — сказал я.

– Тогда давай дальше.

– Но посвящать себя поиску врага, который всего лишь плод чьего-то воображения, — глупо. Превозносить того, кто долго и добросовестно ищет недруга, который никогда не придет, — неумно и грешно. Моя жизнь прошла впустую.

Челюсти Уст Правды не дрогнули. Я вытащил руку, посмотрел на ладонь так, словно она только что выросла из моего запястья. И вдруг почувствовал себя постаревшим сразу на несколько циклов. Эвлюэлла — глаза широко раскрыты, ладонь прижата к губам — была потрясена тем, что я сказал. Мои слова, казалось, еще звучали перед ужасным идолом.

– Сказано откровенно, — произнес Гормон, — хотя и без особой жалости к себе. Ты слишком жестко судишь себя, Наблюдатель.

– Я говорил, чтобы спасти руку, — ответил я. — Ты хотел, чтобы я солгал?

Он улыбнулся и повернулся к Эвлюэлле:

– Теперь твоя очередь.

Маленькая Летательница осторожно приблизилась к Устам Правды, и было заметно, что она боится. Ее тонкая рука задрожала, когда она положила ее на холодный камень челюстей. Я с трудом поборол желание броситься и оттащить ее от искаженной в дьявольской гримасе головы.

– Кто будет задавать вопрос? — спросил я.

– Я, — ответил Гормон. Крылья Эвлюэллы слабо дрогнули.

Лицо побледнело, ноздри затрепетали, верхняя губа поднялась. Она стояла, прислонившись к стене, с ужасом глядя на то место, где лежала ее рука. Из-за линии защиты на нас глядели размытые лица, губы произносили слова, которые, без сомнения, значили недовольство нашим долгим визитом, но ничего не было слышно. Воздух был теплым, влажным и затхлым, словно поднимался из колодца, пробитого в пластах времени.

Гормон медленно произнес:

– Этой ночью ты позволила своему телу услаждать Принца Роума. Перед этим ты дарила себя Измененному Гормону, хотя такие связи запрещены обычаем и законом. Еще раньше ты была подругой Летателя, ныне покойного. У тебя могли быть и другие мужчины, но я ничего о них не знаю, да это и не важно. Скажи мне вот что, Эвлюэлла: который из трех дал тебе наибольшее физическое удовольствие, который из трех сумел всколыхнуть твое чувство, которого из трех ты бы выбрала своим другом, если бы у тебя была возможность выбирать?

Я хотел запротестовать, ибо Измененный задал три вопроса, а не один, воспользовавшись подходящим моментом. Но я не успел, потому что Эвлюэлла ответила без малейшей запинки, погрузив руку по локоть в гримасничающие Уста:

– Принц Роума дал мне величайшее наслаждение, равного которому я еще не знала, но он холоден и жесток, и я боюсь его. Моего умершего Летателя я любила сильнее, чем кого-либо до или после него, но он был слаб, а я не хотела бы иметь слабого друга. Ты, Гормон, кажешься мне чужим даже сейчас, и я чувствую, что мне незнакомы ни твое тело, ни твоя душа, и все же, хотя пропасть между нами так велика, только с тобой я согласилась бы проводить свои дни.

Она вынула руку из Уст Правды.

– Хорошо сказано! — воскликнул Гормон, хотя искренность ее слов и ранила его, но и была приятна в равной степени. — Ты вдруг обрела красноречие, когда этого потребовали обстоятельства. Ну, теперь мой черед рисковать рукой.

Он подошел к Устам. Я спросил:

– Ты задал первые два вопроса, не хочешь ли ты довершить начатое и задать третий?

– Да нет, — сказал он. — Свободной рукой он сделал жест, словно отметал это предложение. — Лучше посовещайтесь и задайте общий вопрос.

Мы отошли в сторонку. Она с несвойственной ей горячностью предложила свой вопрос, и, поскольку он совпал с моим, я согласился и сказал, чтобы она спрашивала.

Она спросила:

– Когда мы стояли перед глобусом, Гормон, я попросила показать мне место, где ты родился, и ты сказал, что его невозможно найти на карте. Это очень странно. Скажи мне, тот ли ты, за кого себя выдаешь, действительно ли ты Измененный, скитающийся по Земле?

Он ответил:

– Нет. — Формально он ответил на вопрос в том виде, как сформулировала его Эвлюэлла, но было ясно, что его ответ неравноценен нашим, и он, не вынимая руки из Уст Правды, продолжил:

– Я не показал своей родины, потому что ее нет на этом глобусе, так как я родился под звездой, которую не должен называть. Я не Измененный в вашем смысле этого слова, но в некоторой степени — да, потому что в моем мире у меня другое тело. А здесь я живу десятый год.

– Что ты делаешь на Земле? — спросил я.

– Я обязан отвечать лишь на один вопрос, сказал Гормон, но потом улыбнулся. — И все же отвечу: меня послали на Землю в качестве военного наблюдателя для подготовки вторжения, которого ты ждешь так долго и которое начнется в ближайшие часы.

– Врешь! — вырвалось у меня. — Все врешь!

Гормон расхохотался. И вынул руку из Уст Правды в целости и сохранности.

9

Я ушел от силовой полусферы, ошеломленный и растерянный, толкая перед собой свою тележку, и попал на улицу, неожиданно темную и холодную. Ночь пришла со стремительностью ветра. Было почти девять, близилось время наблюдения.

В моем мозгу гремели слова Гормона. Это он все подстроил, привел нас к Устам Правды, вырвал признание о моем неверии, признание другого сорта у Эвлюэллы, не задумываясь, выдал сведения, которые должен был держать при себе, рассчитывая, что я буду потрясен до глубины души.

А может, Уста Правды — липа? Не мог ли Гормон соврать, ничего не опасаясь?

Никогда с тех пор, как я начал заниматься своим делом, я не наблюдал в неурочный час. Но теперь было время крушения привычного, я не мог ждать, пока будет ровно девять. Присев на продуваемой ветром улице, я раскрыл тележку, подготовил инструменты и с головой, словно в омут, ушел в транс.

Мое усиленное сознание с ревом рванулось к звездам. Я шагал по бесконечности, подобно богу. Я чувствовал давление солнечного ветра, хотя и не был Воздухоплавателем, и оно не могло причинить мне вреда, я взмыл выше этого яростного потока частиц света во тьму на краю солнечных владений. И там я ощутил иное давление.

Звездолеты были совсем рядом. Не туристские лайнеры, везущие зевак, решивших посмотреть на наш раскалывающийся мир. Не торговые транспорты, не скупы, собирающие межзвездное вещество, не корабли-курорты, вращающиеся по гиперболическим орбитам.

Это были военные корабли, черные, чужие, грозные. Не могу даже сказать, сколько их было; я только знал, что они неслись к земле миллионами огней, выбрасывая перед собой конусы отталкивающей энергии, той самой, которую я почувствовал прошлой ночью, которая грохотала в моем мозгу, усиленная инструментами, проходя сквозь меня так же свободно, как солнечный луч сквозь хрусталь.

Всю мою жизнь я наблюдал ради этого. Меня учили распознавать это. Я молился, чтобы мне никогда не увидеть этого, а потом, в своей опустошенности, молился о том, чтобы увидеть это, затем и вовсе перестал в это верить. А потом, по милости Измененного Гормона, я все-таки увидел.

Наблюдая раньше своего часа, скорчившись на холодной улице Роума рядом с Устами Правды.

Наблюдателя учат выходить из транса не раньше, чем его исследования подтвердятся окончательно, и только после этого бить тревогу. Я тщательно проверил себя, перескочив с одного канала на другой, потом на третий, произведя триангуляцию, и всюду находил несомненное присутствие титанической силы, несущейся к Земле с все возрастающей стремительностью.

То ли я заблуждался, то ли Вторжение действительно началось? Я никак не мог стряхнуть оцепенение и объявить тревогу.

Не торопясь, с наслаждением смаковал я это неведомое ощущение. Мне казалось, что прошли часы. Я ласкал инструменты, испытывал через них полнейшее подтверждение веры, которую мне вернуло сегодняшнее наблюдение.

В голове у меня слабо шевелилась мысль, что я теряю драгоценное время, что мой долг — прекратить это бесстыдное заигрывание с судьбой и известить Защитников.

И, наконец, я освободился от транса. Я вернулся в мир, который призван охранять.

Эвлюэлла стояла рядом, растерянная, испуганная, с бессмысленным взглядом. Она кусала кулак, чтобы не расплакаться.

– Наблюдатель! Наблюдатель, ты меня слышишь? Что случилось? Что происходит?

– Вторжение, — сказал я. — Сколько я был в трансе?

– Полминуты. Не знаю, у тебя были закрыты глаза. Я думала, ты умер.

– Гормон сказал правду, оккупанты рядом. Где он? Куда он делся?

– Он исчез, когда мы ушли из того места с Устами, — прошептала Эвлюэлла. — Наблюдатель, мне страшно. Я чувствую, как все сжимается. Я должна лететь… я не могу здесь оставаться!

– Погоди, — сказал я, дотрагиваясь до ее руки, — не сейчас. Сперва я дам тревогу, а потом…

Но она уже начала срывать с себя одежду, Ее обнаженное до пояса тело заблестело в вечернем свете, а мимо нас сновали люди, в полном безразличии к тому, что должно было произойти. Я хотел удержать Эвлюэллу, но пора было давать тревогу, нельзя было больше медлить, и я повернулся к своей тележке.

Словно во сне, порожденном всепоглощающей любовной страстью, я потянулся к переключателю, приводящему в действие систему общепланетной тревоги.

Может, ее уже дали? Может, какой-нибудь другой Наблюдатель увидел то, что увидел и я, менее скованный замешательством и сомнениями, выполняя конечную задачу Наблюдателя?

Нет. Нет. Тогда бы я слышал сейчас завывание сирен с орбитальных станций.

Я коснулся переключателя. Краем глаза я видел Эвлюэллу, освободившуюся от своих облачений, начавшую произносить слова, наполнявшие силой ее слабые крылья. Еще мгновение — и она была бы в воздухе, я не смог бы ее удержать.

Быстрым и уверенным движением я включил сигнал тревоги. В этот момент я увидел коренастую фигуру, торопливо пробирающуюся к нам. Гормон, подумал я и, вскочив на ноги, бросился к нему, чтобы схватить его и задержать. Но тот, кто к нам приближался, не был Гормоном. Это был какой-то важный Слуга с рыхлым лицом, окликнувший Эвлюэллу:

– Не спеши, Летательница, опусти крылья. Принц Роума прислал за тобой.

Он вцепился в нее. Ее маленькие груди приподнялись, глаза сверкнули гневом.

– Отойди от меня! Я готовлюсь лететь!

– Принц Роума зовет тебя, — повторил Слуга, заключая ее в свои тяжелые объятия.

– У Принца Роума в эту ночь будут другие заботы, — сказал я. — Она будет ему не нужна. Одновременно с моими словами в небе взвыли сирены.

Слуга выпустил ее. Его рот беззвучно шевелился, он сделал один из предохраняющих жестов Воли и взглянул на небо, бормоча:

– Тревога! Кто дал тревогу? Ты, старик? На улице заметались обезумевшие люди. Эвлюэлла, освободившись, спряталась за меня — лететь она не могла, ибо крылья ее расправились едва наполовину — и была мгновенно поглощена людским прибоем. Заглушая устрашающий вой сирен, гремели громкоговорители всеобщего оповещения, инструктируя людей о способах спасения. Долговязый человек со знаком союза Защитников на щеке летел прямо на меня, выкрикивая слова, слишком маловразумительные, чтобы их можно было понять, пронесся мимо и исчез в толпе. Мир, казалось, сошел с ума.

Один я оставался спокойным. Я поднял голову, ожидая увидеть в небе парящие над Роумом черные корабли завоевателей. Но не увидел ничего, кроме парящих ночных огней и других предметов, которые всегда висят над головой.

– Гормон! — позвал я. — Эвлюэлла! — Я был один. Странная опустошенность наполняла меня. Я дал тревогу. Завоеватели близко; я лишился своего занятия. В Наблюдателях больше не было нужды.

Почти с любовью я дотронулся до усталой тележки, бывшей моей спутницей столько лет. Я пробежал пальцами по испещренным пятнами и вмятинами инструментам; потом отвернулся, и оставляя ее, зашагал по улице: без тележки, без ноши, человек, чья жизнь обрела и утратила смысл в один и тот же момент. А вокруг меня царил хаос.

10

Понятно, что в случае наступления последней битвы Земли мобилизуют все союзы, кроме Наблюдателей. Нам, которые столько времени стерегли все подступы, не было места в стратегии боя; мы автоматически распускались после подтверждения тревоги. Теперь пришло время показать свое умение союзу Защитников. В течение половины Цикла они строили планы, что им делать во время войны. К какому из них они прибегнут сейчас? Какие действия предпримут?

Я собирался устроиться в каком-нибудь общежитии и переждать кризис.

Было безнадежно думать о том, чтобы найти Эвлюэллу, и я клял себя за то, что позволил ей удрать вот так, без одежды, без защиты в такое смутное время. Куда она пойдет? Кто ее защитит?

Молоденький Наблюдатель, несшийся сломя голову, со своей тележкой, чуть не налетел на меня.

– Осторожно! — завопил я. Он поднял голову. Вид его был такой, словно его чем-то ударили.

– Это правда? — спросил он. — Тревога?

– А ты не слышишь?

– Но она настоящая? — Я показал на его тележку. — Ты знаешь, как это проверить. — Говорят, что человек, который дал тревогу, — пьяный старый дурак, которого вчера завернули из гостиницы?

– И такое может быть, — согласился я.

– Но, если тревога настоящая…

Я сказал ему, улыбнувшись:

– Если это так, то все мы можем отдохнуть. Хороший день для всех нас, Наблюдателей.

– Твоя тележка! Где твоя тележка? — закричал он.

Но я уже не обращал на него внимания, шел к ровной каменной колонне напоминании об императорском Роуме. На этой колонне были вырезаны изображения: битвы и победы, монархи других стран, бредущие в позорных оковах по улицам Роума, торжествующие орлы, знаменующие процветание империи. Я стоял в странном спокойствии перед этой колонной, любуясь тонкой работой мастеров. В мою сторону неслась знакомая фигура: Летописец Бэзил. Я окликнул его, сказав:

– Ты появился вовремя. Не согласишься ли объяснить мне эти изображения, Летописец? Они очаровывают меня, мое любопытство растет.

– Ты ненормальный. Разве ты не слышишь? Тревога!

– Это я ее дал, Летописец.

– Тогда беги! Завоеватели рядом! Мы должны драться!

– Только не я, Бэзил. Мое время кончилось. Расскажи мне про эти изображения. Про побежденных королей, потерпевших крах императоров. Все равно человек твоих лет не может участвовать в битве.

– Все сейчас мобилизованы!

– Все, кроме Наблюдателей, — сказал я. — Погоди минутку. У меня появилось влечение к прошлому. Гормон исчез; будь моим проводником в этих прошедших циклах.

Летописец дико затряс головой и шарахнулся в сторону, чтобы удрать. Я бросился к нему, намереваясь схватить за костлявую руку и притащить к интересующему меня месту, но он ускользнул от меня, а я схватил лишь его темную шаль, которая неожиданно легко осталась в моих руках. Он бросился прочь, молотя воздух руками, и скрылся из виду.

Я пожал плечами и стал разглядывать шаль, которой так неожиданно завладел. Она была пронизана блестящими металлическими нитями, образующими запутанные узоры, утомляющими глаз. Каждая нить исчезала в ткани, чтобы появиться в самом неожиданном месте, словно ветка какой-нибудь династии, неожиданно обнаруживающаяся в каком-то далеком городе. Искусство ткача было выше всяких похвал. Я набросил шаль на плечи.

Я побрел дальше. Мои ноги, которые отказывали утром, теперь легко несли меня. Молодость вернулась ко мне, и я шел сквозь городской хаос, не затрудняя себя выбором пути. Я дошел до реки, перешел ее там, на дальнем берегу Тивера, и увидел дворец Принца. Тьма сгущалась, и все больше огней загоралось под приказами о мобилизации. Время от времени слышались гулкие удары: взрывы экранирующих бомб, выбрасывающих облака дыма, скрывавшего город от взглядов Завоевателей. Пешеходов на улицах становилось все меньше. Сирены все еще завывали. На крышах зданий поспешно приводились в действие защитные установки. Я услышал писк отражателей, раскачивающихся из стороны в сторону, чтобы обеспечить максимальный захват. Не оставалось сомнений, что вторжение действительно началось. Мои инструменты могли ошибиться из-за какой-нибудь помехи, но дело не зашло бы так далеко, если бы первоначальное донесение не подтвердилось известиями сотен других членов моего союза.

Я пошел в направлении дворца, и передо мной возникла пара запыхавшихся Летописцев. Они окликнули меня, но я не понял их слов. Это был язык их союза, и я вспомнил, что на мне шаль Бэзила. Я не ответил, и они перешли на обычную речь.

– Что с тобой? Сейчас же на место! Мы должны записывать! Мы должны комментировать! Мы должны все видеть!

– Вы приняли меня за другого, — ответил я им негромко. — Я несу эту шаль вашему брату Бэзилу, который вверил ее моим заботам. Мне нет места в этой битве.

– Наблюдатель! — воскликнули они в ужасе, обругали меня каждый по отдельности и бросились дальше. Я улыбнулся и пошел ко дворцу.

Ворота были распахнуты. Ньютеры, охранявшие портал, сбежали, сбежали и два Указателя, которые раньше стояли за дверьми. Нищие, запрудившие широкую площадь перед дворцом, прокладывали теперь себе путь в само здание, чтобы найти там убежище. Это пробудило ярость наследных обладателей лицензий, чье пребывание в этой части здания было закреплено законом, и они обрушились на пришельцев с ненавистью и неожиданной силой.

Я видел калек, орудующих костылями, словно дубинками; я видел слепых, бьющих с удивительной точностью; кротких послушников, пользующихся всеми видами оружия от стилетов до звуковых пистолетов. Я обошел стороной это бесстыдное зрелище и вошел во дворец, разглядывая часовни, где Пилигримы просили благословение Воли, а Связисты отчаянно выпрашивали наставление свыше, как им избежать грядущего столпотворения.

Неожиданно я услышал звук труб и выкрики:

– Дорогу! Дорогу! По дворцу шла шеренга суровых Слуг, направляясь к комнатам Принца. Двое из них тащили извивающуюся разъяренную фигуру с полураскрытыми крыльями. Эвлюэлла! Я закричал, но голос мой утонул в шуме.

Не смог я и пробиться к ней. Слуги отшвырнули меня в сторону. Процессия исчезла в комнатах Принца. Я перехватил последний взгляд маленькой Летательницы, бледной и хрупкой, окруженной охранниками, и она снова скрылась от меня.

Я схватил за рукав бурчащего что-то Ньютера, бредущего мимо с безразличным видом.

– Это Летательница! Зачем ее привели сюда?

– Он… он… они…

– Скажи мне!

– Принц… его женщина… в его колеснице… он… он… они… завоеватели…

Я оттолкнул это лепечущее существо и бросился к дверям. Передо мной встала медная стена раз в десять выше моего роста. Я со всего маху ударил ее.

– Эвлюэлла! — крикнул я хрипло. — Эв-лю-эл-ла! Меня не отогнали и не пропустили. На меня не обратили внимания. Бедлам, царящий у западных дверей, охватывал все помещение, и, поскольку ко мне уже бежали разъяренные нищие, я развернулся и бросился к ближайшему выходу.

Я стоял во дворике, ведущем к королевскому приюту, пассивный и ко всему безразличный. В воздухе потрескивало электричество. Я решил, что это излучение одной из защитных установок Роума, приведенной в действие, чтобы противостоять нападению. И в тот же момент до меня дошло, что это означает непосредственную близость врагов.

В небе сверкнули звездолеты. Когда я заметил их во время наблюдения, они казались черными на фоне черноты бесконечности, но теперь пылали яркостью солнц. Поток сияющих, тяжелых, подобных драгоценностям сфер заполнил все небо. Они повисли бок о бок, растянувшись с востока на запад непрерывным слоем, покрывая весь небосвод, и, когда звездолеты так одновременно возникли, мне послышался грохот и звон невидимого оркестра, возвещающего появление завоевателей Земли.

Не могу сказать, далеко ли были звездолеты, много ли их парило над головой, какова была их конструкция. Я только знал, что они были тут, в своем подавляющем величии. Если бы я был Защитником, душа моя затрепетала бы только от одного их вида.

Небо перечеркнули лучи всевозможных оттенков. Битва началась. Я не мог понять действия наших Защитников, так же загадочных для меня, как маневры тех, кто пришел испытать возможности нашей планеты с громким прошлым, но со скромным настоящим. К моему стыду, я чувствовал себя не только в стороне от битвы, но и выше битвы, словно не было причин для беспокойства. Я бы хотел, чтобы рядом была Эвлюэлла, а она была где-то в глубине дворца Принца Роума. Кому бы сейчас было по-настоящему хорошо, так это Гормону, Гормону-Измененному, Гормону-шпиону, Гормону — чудовищному предателю нашего мира!

– Дорогу Принцу Роума! Принц Роума ведет Защитников в бой за землю отцов!

Из дворца появилась сверкающая машина в форме слезы, с широким обзорным стеклом, что позволяло всем видеть Законодателя, чье присутствие должно было поднимать боевой дух воинов. У рычагов управления, гордо выпрямившись, стоял Принц Роума. Его жестокие юношеские черты застыли в суровой решимости; а рядом с ним, одетая, словно императрица, сидела Летательница Эвлюэлла. Она, казалось, пребывала в трансе.

Королевская колесница взмыла в небо и исчезла в темноте.

Мне показалось, что появился еще один аппарат и устремился следом за первым, а колесница Принца появилась снова, и что они закружились по сужающейся спирали, готовясь к схватке. Рой голубых искр окутал их, а потом аппараты метнулись вверх, вдаль и скрылись за одним из холмов Роума…

Шла ли борьба по всей планете? Подверглись ли нападению Перриш и святой Ерслем и сонные города Исчезнувших Континентов? Везде ли висели звездолеты? Я не знал. Я описывал события только на маленьком кусочке неба над Роумом, и даже в этом случае мои знания о том, что происходило, были слабы и неопределенны, недостоверны. Были мгновенные вспышки, во время которых я видел несущиеся в небе батальоны Летателей, а потом наступала темнота, словно на город набросили бархатное покрывало. В отблесках взрывов я видел огромные машины наших Защитников, ведущие торопливый разговор с крыш зданий. И в то же время видел звездолеты, неподвижные и неповрежденные. Дворик, в котором я стоял, был пуст, но издали доносились голоса, полные страха и предчувствия, слышные еле-еле. Или это был щебет птиц? И вдруг их оборвал грохот, потрясший весь город.

Мимо меня промаршировал отряд Сомнамбул. На площади перед дворцом суетились — похоже, это были Клоуны — фигуры, растягивающие поблескивающую сеть угрожающего вида. Вспышки молний высветили в небе Тройку Летописцев на гравитационной платформе, записывающих происходящее. Мне показалось но я не был уверен — что в вышине промчался аппарат Принца Роума, спасаясь от преследователя.

– Эвлюэлла, — прошептал я, когда две светящиеся точки исчезли из виду.

Произвели ли звездолеты высадку войск? Достигли ли потоки энергии, изрыгаемые этим нависшим в высоте сиянием, поверхности Земли? Зачем Принц схватил Эвлюэллу? Где Гормон? Что делают наши Защитники? Почему корабли врага не падают?

Всю эту долгую ночь я смотрел на битву, приросший к древним булыжникам дворика, и не понимал ничего.

Наступил восход. Бледные лучи отразились от зданий. Я коснулся пальцами глаз: до меня вдруг дошло, что я мог уснуть стоя. Может мне стоит попросить членства в союзе Сомнамбул? Я положил руки на шаль Летописца, наброшенную на плечи. Удивляюсь, как я мог завладеть ею.

Я взглянул на небо. Вражеские корабли пропали. Я видел обыкновенное утреннее небо, серое, с проблесками розового. Я почувствовал понуждающий толчок, оглянулся в поисках тележки, но тут же вспомнил, что больше не должен Наблюдать и ощутил опустошенность, большую, чем чувствовал обычно в этот час.

Кончилась ли битва? Побеждены ли враги? Может, корабли завоевателей уже сбиты, и их обломки беспорядочно лежат вокруг? Все кругом молчало. Я больше не слышал небесного оркестра. А потом из этой мрачной тишины донесся звук, грохочущий шум, словно по улицам города катились какие-то повозки. И невидимые Музыканты тянули одну и ту же ноту, глубокую, резонирующую и вдруг резко оборвавшуюся.

Из громкоговорителей всеобщего оповещения донесся тихий голос:

– Роум пал, Роум пал.

11

Королевский приют был открыт. Ньютеры и прочая прислуга — все сбежали. Защитники, Мастера и Правители должно быть, с честью пали в битве. Летописца Бэзила нигде не было видно. Не было видно и его собратьев. Я зашел в свою комнату, вымытую и освеженную, поел, собрал свои пожитки и отвесил прощальный поклон всей этой роскоши, с которой так и не успел толком познакомиться. Я жалел, что так мало пробыл в Роуме, но, в конце концов, Гормон был самым великолепным гидом, да и повидать мне удалось немало.

Теперь пора уходить. Оставаться в завоеванном городе не имело смысла.

Шлем мыслепередачи в комнате не реагировал на мои вопросы, и я не знал размеров разрушений ни здесь, ни в других областях, но было очевидно, что Роум вышел из-под контроля человека, и надо поторапливаться. Я подумал не пойти ли в Ерслем, как посоветовал мне перед входом в Роум долговязый Пилигрим, но потом отбросил эту мысль и решил избрать направление на Запад к Перришу, который был не только ближе, но в котором еще и размещалась штаб-квартира Летописцев.

Мое занятие теперь было не нужно. В это первое утро завоеванной Земли я почувствовал неожиданный мощный и странный призыв предложить себя Летописцам и добывать вместе с ними знания о более блистательных годах нашей планеты.

Я покинул приют в полдень. Сперва пошел ко дворцу, все еще открытому.

Вокруг вразвалку лежали нищие: одни в наркотическом опьянении, другие спали, большинство были мертвы. Мертвые лежали так, что было ясно: они перебили друг друга, охваченные паникой и яростью. У трех черепов информационного устройства с потерянным лицом сидел на корточках Указатель. Я вошел, и он сказал:

– Не работает. Мозг не отвечает.

– Что с Принцем Роума?

– Мертв. Его сбили.

– С ним была юная Летательница. Что вы знаете о ней?

– Ничего. Мертва, я думаю.

– А город?

– Пал. Завоеватели везде.

– Убивают?

– Никого пальцем не трогают, — сказал Указатель. — В высшей степени вежливы. Они собирают нас.

– Только в Роуме или везде? Он пожал плечами. И начал ритмично раскачиваться. Я оставил его в покое и пошел дальше во дворец. К моему удивлению, комнаты Принца были не заблокированы. Я вошел, пораженный немыслимой роскошью ковров, занавесей, светильников, каминов. Я шел из комнаты в комнату, дойдя до королевской постели, чьим балдахином служила плоть колоссального моллюска с планеты другой звезды, и, глядя на зияющую раковину, я дотронулся до немыслимо мягкой ткани, которой укрывался Принц Роума, и вспомнил, что Эвлюэлла тоже лежала здесь, и, будь помоложе, я бы расплакался.

Я покинул дворец и медленно пересек площадь, начиная свой долгий путь в Перриш.

И тут я впервые увидел наших завоевателей. Машина незнакомой конструкции выкатилась на край площади, и из нее появилась примерно дюжина фигур.

Они были почти человеческими. Они были высокими и крупными, с широкой, как у Гормона, грудной клеткой, и только непомерная длина рук указывала на то, что это чужаки. Их кожа была на вид какой-то странной, и, будь я поближе, мне удалось бы получше разглядеть их глаза, губы, ноздри, отличающиеся от человеческих. Не обращая никакого внимания на меня, они пересекли площадь, идя валкой, развинченной походкой, что живо напомнило мне гормонову манеру ходить, и вошли во дворец. Они не казались ни спесивыми, ни воинственными.

Зеваки. Величественный Роум снова продемонстрировал свое магнетическое воздействие.

Оставив новых хозяев с их любопытством, я зашагал к окраине города.

Зимний холод проник в мою душу. Я размышлял: была ли это грусть по павшему Роуму? Или я скорбел о пропавшей Эвлюэлле. Или причиной было всего лишь то, что я пропустил уже три наблюдения и, подобно любому наркоману, испытывал от этого муки лишения?

Я понял, что ранило меня все вместе, но больше всего — последнее.

Никто не встречался на улицах, пока я шел к воротам. Страх перед новыми хозяевами заставлял жителей Роума прятаться. Время от времени мимо с жужжанием проезжали машины пришельцев, но я даже не поворачивал головы.

Я подошел к западным воротам города, когда солнце уже почти скрылось за горизонтом. Они были распахнуты, открывая мне вид на прекрасный холм, на чьей груди росли деревья с темно-зелеными кронами. Я прошел под аркой и увидел невдалеке фигуру Пилигрима, медленно бредущего по дороге из города.

Было странно видеть его спотыкающуюся неуверенную походку, ибо даже плотные коричневые одежды не могли скрыть его молодость и силу. Он шел, выпрямившись, развернув плечи, и все же его походка была запинающейся и шаркающей походкой старика. Когда я догнал его и заглянул под капюшон, я все понял: к его бронзовой маске, которую носили Пилигримы, был приделан ревербератор, используемый слепыми, чтобы вовремя узнавать о встречающихся на пути препятствиях. Он ощутил мое присутствие и сказал:

– Я слепой Пилигрим. Прошу не причинять мне вреда. — Это не был голос Пилигрима. Это был сильный, резкий, повелительный голос. Я ответил: — Я никому не собираюсь причинять вреда. Я Наблюдатель, который прошлой ночью потерял свое занятие.

– Многие прошлой ночью лишились своих занятий, Наблюдатель.

– Только не Пилигримы.

– Нет, — сказал он. — Пилигримы — нет.

– Куда ты идешь?

– Из Роума.

– И никуда конкретно?

– Никуда, — сказал Пилигрим. — Совсем никуда. Я буду просто бродить по свету.

– Тогда мы могли бы идти вместе, — сказал я, ибо идти с Пилигримом это небывалая удача, а я, потеряв Гормона и Эвлюэллу, был вынужден идти в одиночку. — Я иду в Перриш. Идем?

– Туда — с особым удовольствием, — ответил он горько. — Да. Я иду с тобой в Перриш. Но что за дела могут быть там у Наблюдателя?

– У Наблюдателя теперь нигде не может быть дел. Я иду в Перриш, чтобы предложить свои услуги Летописцам.

– А…

– Теперь, когда Земля пала, я хочу побольше узнать о годах ее славы.

– Разве пала вся Земля, не только Роум?

– Я думаю, да, — ответил я.

– А, — сказал Пилигрим, — а… Он погрузился в молчание, и мы пошли по дороге. Я дал ему руку, и он больше не спотыкался, а зашагал уверенной молодой поступью. Время от времени он что-то бормотал, а, может, это прорывались рыдания. Когда я расспрашивал его о жизни Пилигрима, он либо отвечал уклончиво, либо отмалчивался. Мы шли уже час. Начинались леса. И вдруг он сказал:

– У меня болит лицо. Помоги мне получше приспособить эту маску.

К моему удивлению он начал снимать ее. У меня перехватило дыхание, ибо Пилигримам запрещено показывать свое лицо. Может, он забыл, что я не слепой.

Он начал стаскивать маску, проговорив:

– Вряд ли тебе понравится это зрелище. Гнутая бронза соскочила со лба, и прежде всего я увидел глаза, которые перестали видеть свет совсем недавно. Зияющие дыры, в которых побывал не скальпель хирурга, а, скорее, расставленные пальцы, а потом показался острый породистый нос, и наконец, тонкие сжатые губы Принца Роума.

– Ваше Величество! — невольно вырвалось у меня. Потоки засохшей крови на щеках. Вокруг глазниц какая-то мазь. Он вряд ли чувствовал сильную боль, ибо убил ее этой мазью, но боль, которая обожгла меня, была настоящей.

– Больше не величество, — сказал он. — Помоги мне. Его руки задрожали, когда он протянул мне маску. — Эти края надо расширить. Они давят на щеки. Здесь… и здесь… Я побыстрее сделал все, что нужно, ибо не мог долго видеть его лицо. Он надел маску. Мы молча пошли дальше. Я не имел понятия, как можно разговаривать с таким человеком. Это было невеселое путешествие для нас обоих; но теперь я решил быть его провожатым. Я думал о Гормоне и о том, что он сдержал свое слово. И об Эвлюэлле я думал тоже, и много раз у меня на языке вертелся вопрос, что стало с любовницей Принца в ту ночь, но не смел вымолвить и слова.

Наступили сумерки, но солнце все еще сияло перед нами золотисто-красным светом. И вдруг я остановился, и у меня вырвался хриплый звук, ибо мимо промелькнула тень.

Высоко в небе парила Эвлюэлла. Ее кожу пятнали краски заката, а крылья, раскинутые во всю ширь, переливались всеми цветами радуги. Она была на высоте сотни человеческих ростов от земли и поднималась все выше, и для нее я был всего лишь точкой среди деревьев.

– Что там? — спросил Принц Роума. — Что ты увидел?

– Ничего.

– Отвечай, что ты увидел. Я не мог противиться ему. — Я увидел Летательницу, Ваше Величество. Тоненькую девушку в вышине.

– Значит, наступила ночь.

– Нет, — сказал я. — Солнце еще не зашло.

– Такого не бывает! У нее могут быть только ночные крылья! Солнце отбросило бы ее на землю!

Я заколебался. Я не мог заставить себя объяснить ему, как Эвлюэлла могла летать днем, ведь у нее были только ночные крылья. Я не мог сказать Принцу Роума, что рядом с ней летел Гормон, летел без крыльев, легко скользя в воздухе, держа в руках ее узкие плечи, помогая преодолеть давление солнечных лучей.

– Ну? — спросил он требовательно. — Почему же она летит днем?

– Я не знаю, — сказал я. — Для меня это загадка. Сейчас происходит много вещей, которые я не понимаю.

Принц, казалось, удовлетворился этим ответом.

– Да, Наблюдатель. Многие вещи теперь никто из нас не может понять.

И он снова замолчал. Мне хотелось позвать Эвлюэллу, но я знал, что она не может и не хочет сейчас слышать ничьих голосов, и поэтому я пошел навстречу заходящему солнцу к Перришу, ведя слепого Принца. А над нами, высоко в небесах, летели Эвлюэлла и Гормон, летели навстречу последнему сиянию дня, пока, наконец, не поднялись так высоко, что сделались невидимыми для моих глаз.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Путешествовать со свергнутым Принцем было нелегко. Его лишили зрения, но гордыня осталась, и слепота не приучила его к смирению. На нем были одежда и маска Пилигрима, но не доставало мягкости и благочестия. Под своей маской он все еще оставался Принцем Роума.

Когда ранней весною мы брели по дороге к Перришу, его свита состояла из меня одного. Я вел его по хорошим дорогам, по первому требованию развлекал рассказами о своей бродячей жизни, успокаивал, когда на него находила черная хандра. Взамен я получал очень мало, разве что уверенность в том, что всегда буду сыт. Все дают пищу Пилигриму. В каждой деревне на нашем пути мы останавливались в гостиницах, где его кормили, и мне, его спутнику, тоже давали пищу. Однажды в начале нашего путешествия он допустил оплошность, сказав хозяину гостиницы: «Не забудь покормить моего слугу». Слепой Принц не мог видеть того изумления, которое появилось на лице хозяина. После я объяснил ему ошибку, и в дальнейшем он называл меня спутником. Однако я — то знал, что оставался для него лишь слугой.

Погода была прекрасной. В Эйропе становилось теплее. Вдоль дороги стройные ивы и тополя покрывались листвой. Кроме, них, по всему пути из Роума тянулись пышные звездные деревья, привезенные во времена Второго Цикла. Эти деревья с листьями, похожими на голубые лезвия, выдержали нашу эйропскую зиму. Птицы возвращались с зимовок в Эфрике. Они носились над головой, щебетали, словно обсуждали между собой смену властителей в мире.

– Они смеются надо мной, — сказал Принц однажды на заре. — Они поют для меня, а я не могу увидеть их красоту.

О, он еще больше ожесточился, что вполне естественно. У него, который имел так много и потерял все, были основания раздражаться. Для меня поражение Земли означало только конец обычаям, а в остальном ничего не изменилось. Мне уже не нужно было стоять на своей вахте, но бродил я по миру, как и прежде, на этот раз со спутником.

Мне было любопытно узнать, понимал ли Принц, почему его ослепили.

Объяснил ли Гормон в момент своего триумфа, что тот лишился своих глаз из-за обыкновенной ревности?

Гормон мог бы сказать что-то вроде: «Ты забрал Эвлюэллу. Ты взял малышку Летательницу, чтобы позабавиться. И приказал ей: иди-ка, девочка ко мне в постель. Ты не считал ее человеком ты и не думал о том, что, может быть, ей нравится кто-то другой. Ты рассуждал, как рассуждает Принц Роума, — высокомерно. Получай, Принц.» — И дальше следовало быстрое движение длинными пальцами.

Но я не осмеливался спрашивать об этом. Во мне жил еще страх перед свергнутым монархом. Вмешаться в его личную жизнь, завести разговор о его бедах так, будто он был мне ровней… Нет, я был не в силах. Я начинал разговор только тогда, когда ко мне обращались. Я завязывал беседу по приказу. В противном случае хранил молчание, как обычный простолюдин в присутствии королевской особы.

Но все вокруг напоминало, что Принц Роума не был уже королевской особой.

Над головой летали захватчики, иногда на летательных аппаратах, иногда без них. Они обследовали свой новый мир. Тенями скользили над нами, я поднимал глаза, глядел на наших новых хозяев и, как ни странно, не испытывал злости, а лишь облегчение от того, что закончилось долгое бдение Земли. Для Принца все было по-другому. Казалось, он каждый раз чувствовал, когда над нами кто-то пролетал. Он сжимал кулаки, рычал и шептал страшные проклятия. Неужели его оптические нервы чувствовали движения теней? А может, его остальные органы чувств так обострились из-за потери зрения, что он различал едва слышное жужжание аппарата или ощущал специфические запахи? Я не задавал вопросов.

Иногда по ночам, когда он считал, что я сплю, его сотрясали рыдания.

В такие моменты я жалел его. Ведь он был так молод, а потерял уже абсолютно все. Я понял также, что даже рыдания Принца не похожи на рыдания простых людей. Он рыдал вызывающе, воинственно, сердито. Но все-таки рыдал.

Днем он резво шагал со мной, и каждый шаг отдалял его от великого города Роума и приближал к Перришу. Временами мне казалось, что сквозь бронзовую маску я вижу его сжавшуюся душу. Его накопившаяся ярость изливалась по пустякам. Он высмеивал мой возраст, чин, бесцельную простоту моей жизни после захвата Земли.

– Как тебя зовут, Наблюдатель?

– Это запрещено говорить, Ваше Высочество.

– Старые законы не действуют. Давай, говори… нам ведь еще долго вместе путешествовать. Что мне все время звать тебя Наблюдателем?

– Таков обычай моей гильдии.

– А мой обычай, — сказал он, — отдавать приказы, которым нужно подчиняться. Твое имя!

– Даже гильдия Властителей не должна знать имена Наблюдателей. Только в особом случае и с письменного разрешения мастера нашей гильдии.

– Ну и шакал, — сплюнул он, — ты смеешь возражать мне, когда я в таком положении. Посмел бы ты это сделать в моем дворце!

– В вашем дворце, Ваше Высочество, вы бы не задали такой вопрос в присутствии придворных. У Властителей тоже есть свои обязанности. И одна из них — уважать обычаи более низких гильдий.

– Он мне еще проповедь читает, — разозлился Принц.

В раздражении он упал на дорогу, вытянулся, коснулся звездного дерева и сорвал несколько листьев-лезвий, сжав их в руке. Наверное, они поранили ладонь. Я стоял возле него. Мимо нас проехал тяжелый наземный экипаж первый на дороге за все утро. В нем сидели захватчики. После долгой паузы Принц каким-то легкомысленным тоном друг заявил:

– Меня зовут Энрик. А теперь скажи свое имя.

– Я умоляю вас, пусть останется все как прежде, Ваше Высочество.

– Но ты же узнал мое имя! Мне ведь тоже запрещено его называть!

– Я не спрашивал вашего имени, — твердо отрезал я.

В конце концов я так и не назвал своего имени. Это была маленькая, но все-таки победа — отказать Принцу, хоть и лишенному власти. Но за это он мелочно мстил мне. Придирался, дразнил, насмехался, проклинал, с презрением отзывался о моей гильдии. Он требовал, чтобы я постоянно прислуживал ему — я смазывал его металлическую маску, закапывал лекарства в глазницы, делал некоторые вещи, о которых стыдно вспоминать. Вот так мы и брели по магистрали, ведущей к Перришу, — отживший старый человек и опустошенный молодой, ненавидя друг друга, но привязанные друг к другу нуждой и обязанностями бродяг.

Это было трудное время. Я терпел его переменчивое настроение, когда он то приходил в экстаз от своих планов по отвоевыванию Земли, то погружался в бездну отчаяния от осознания своего бессилия. Я должен был защищать его от последствий грубости в деревнях, где он иногда вел себя так, как будто все еще оставался Принцем Роума. Он отдавал людям приказы, даже бил по лицу — что совершенно не свойственно святому человеку. А хуже всего было то, что он заставлял меня покупать ему женщин, приходивших в темноте удовлетворять его похоть, не ведая, что они имеют дело с тем, кто называл себя Пилигримом.

Он был просто обманщиком, не имея права называться Пилигримом, ибо у него даже не было звездного камня, с помощью которого Пилигримы общаются с Волей. Я ухитрялся вытягивать его из всех передряг даже тогда, когда мы на дороге встретили настоящего Пилигрима. Это был неприятный брюзгливый старик, напичканный теологическими софизмами.

– Ну, давай побеседуем об имманентности Воли, — предложил он Принцу, который в тот день был не в духе и ответил ему какой-то похабщиной.

Я пнул Принца ногой, а шокированному Пилигриму объяснил:

– Наш друг сегодня нездоров. Прошлой ночью он общался с Волей, получил откровение, и у него немного не в порядке голова. Умоляю вас, отойдите и не заводите разговора о святых вещах, пока он не придет в себя.

Однако, по мере того, как теплело, Принц становился более покладистым. Может, он постепенно привыкал к своему несчастью, и в его безглазом черепе формировалось новое отношение к собственному существованию. Он уже почти безразлично говорил о себе, о своем свержении, о собственном унижении. Он вспоминал о власти, которой обладал, в таких выражениях, что становилось ясно: никаких иллюзий насчет возможности возвращения на трон у него уже нет. Он рассказывал мне о своем богатстве, женщинах, музыкантах и служителях, о мастерах и даже о Властителях, которые становились перед ним на колени. Не скажу, что я испытывал к нему когда-либо симпатию, но в этот период за его непроницаемой маской я ощутил страдающего человека.

Он даже признал, меня тоже человеком, но это признание далось ему с трудом.

– Беда в том, Наблюдатель, — объяснял он, — что власть отрывает от народа. Люди становятся для правителя вещами. Вот ты, например. Для меня все вы были бездушными машинами, которые бродили по Земле, ведя наблюдение. Сейчас я понимаю, что у тебя есть свои мечты, амбиции и эмоции. А раньше я видел в тебе высохшего старика, который не может существовать независимо от своих обязанностей в гильдии. Теперь, когда я ничего не вижу, многое для меня проясняется.

– И что же?

– Ты был когда-то молодым, Наблюдатель. У тебя был город, который ты любил. Семья. Даже девушка. Ты выбрал определенную гильдию, поступил в обучение, ты боролся, у тебя болела голова, у тебя были рези в животе, в твоей жизни было много черных моментов, когда ты не понимал, что к чему. А вот сейчас судьба свела нас вместе на дороге в Перриш. И кто же из нас счастливее?

– Я нахожусь вне понятий счастья или печали, — пояснил я.

– Это и есть истина? Или это фраза, за которой ты просто прячешься?

Скажи мне, Наблюдатель, я знаю, что ваша гильдия запрещает вам жениться. А ты любил когда-либо?

– Временами.

– А сейчас ты находишься вне любви тоже?

– Я стар, — попытался уклониться я.

– Но ты мог бы любить. Сейчас ты освобожден от клятв, налагаемых твоей гильдией. Ты мог бы выбрать невесту.

– Кому я нужен? — рассмеялся я.

– Не говори так. Ты не настолько стар. У тебя есть сила. Ты видел мир и понимаешь его. Вот, например, в Перрише ты мог бы найти себе какую-нибудь девушку, которая…

Он умолк.

– У тебя было когда-либо искушение, когда ты был связан клятвами?

В это время над головой проскользнула какая-то Летательница. Это была женщина средних лет, которая слегка напряглась, летя в небе, поскольку дневной свет давил ей на крылья. Я почувствовал боль, и мне захотелось рассказать Принцу: да, у меня было искушение, у меня была малышка Летательница, не так давно — девочка, почти ребенок, Эвлюэлла. Я любил ее как мог, хотя никогда не трогал, и люблю до сих пор.

Но я ничего не ответил Принцу Энрику.

Я взглянул на эту Летательницу, которая была свободнее меня, ибо у нее имелись крылья, и, несмотря на тепло этого весеннего вечера, я почувствовал, как холодок опустошения и одиночества охватывает меня.

– Далеко ли еще до Перриша? — спросил Принц.

– Мы будем идти и когда-нибудь придем в него.

– А пойду в обучение в гильдию Летописцев и начну новую жизнь. А вы?

– Я надеюсь найти там друзей.

Долгими часами каждый день мы брели дальше. Проезжавшие мимо предлагали подвезти нас, но мы отказывались, ибо на пунктах проверки завоеватели стали бы терзать Принца. Мы прошагали через многомильный туннель под горами, покрытыми льдом, и вышли на равнину, где трудились крестьяне. Мы останавливались у просыпавшихся рек, чтобы остудить ноги.

Нас окружало золотое лето. Мы шли по миру, но не принадлежали ему. Мы не слышали вестей, но было очевидно, что завоеватели полностью овладели Землей. На небольших аппаратах они летали повсюду, изучая наш мир, который теперь принадлежал им.

Я выполнял все просьбы Принца, даже унизительные для меня, пытаясь хоть немного скрасить его безрадостную жизнь. Старался дать ему ощущение, что он еще правитель, хотя правил он одним единственным бесполезным старым Наблюдателем. Я также обучал его, как лучше притворяться Пилигримом.

Передавая ему то немногое, что я знал, я учил его позам, фразам, молитвам.

Вскоре мне стало очевидно, что во время своего правления он мало общался с Волей. Теперь он должен был исповедовать веру, но это было неискренне, всего лишь часть его камуфляжа.

Однажды, когда мы находились в городе под названием Дижон, он заявил:

– Здесь я куплю себе глаза.

Конечно, он не имел в виду настоящие глаза: тайна изготовления была утеряна во время Второго Цикла. Где-то в других звездных системах можно было купить любое чудо, но наша Земля — заброшенный мир на задворках Вселенной. Принц мог бы купить неплохие искусственные глаза до завоевания, а теперь лучшее, что он мог приобрести — это глаза, которые дают возможность лишь отличать свет от темноты. Но даже это было для него благом, так как без них только ревербератор, предупреждал его о препятствиях на пути. Но откуда он знал, что найдет в Дижоне мастера, владеющего необходимым искусством? И где он возьмет средства для покупки?

– Здесь есть человек, — объяснил он, — брат одного из моих Писцов. Он из гильдии Ремесленников и я часто покупал его работы в Роуме. У него найдутся глаза для меня.

– А плата?

– У меня есть средства.

Мы остановились в роще пробковых деревьев, и Принц расстегнул свои одежды. Показав мне припухлость на бедре, он заявил:

– Это мой неприкосновенный запас. Дай мне лезвие.

Я протянул ему кинжал, он схватил рукоятку и нажал кнопку. Тонкий луч света скользнул по лезвию. Левой рукой он нащупал нужное место и, натянув кожу двумя пальцами, сделал тонкий хирургический надрез длиной в два дюйма. Я с изумлением наблюдал как пальцы его скользили по надрезу и он стал рыться внутри, словно в кармане. Затем он швырнул мне кинжал обратно.

Из его бедра посыпались драгоценности.

– Смотри, чтобы ничего не потерялось, — распорядился он.

На траву упало семь сверкающих камней неземного происхождения, небольшой, искусно изготовленный, небесный глобус, пять золотых монет императорского Роума прошлых циклов, кольцо, сияющее словно живое, флакон каких-то духов, набор миниатюрных музыкальных инструментов из драгоценных пород дерева и металлов, восемь человеческих фигурок. Я сгреб все это в кучу.

– Это внутренний карман, — сухо пояснил Принц, — вшитый искусным хирургом мне в тело. Я предвидел, что придет время, когда мне придется спешно бежать из дворца. Я поместил в нем все, что мог. Расскажи, что я вынул.

Я перечислил все. Он напряженно слушал, и я понимал, что он все пересчитал заранее, а сейчас проверял мою честность. Когда я закончил, он удовлетворенно кивнул.

– Возьми глобус, — велел он, — кольцо и два ярких камня. Спрячь в свой кошелек. Остальное положи обратно.

Он раздвинул края разреза, и я побросал туда драгоценности. Наверное, он мог засунуть в этот карман половину своего дворца. Затем он сжал края разреза, и тот сросся не оставив следа. После этого принц поправил свои одежды.

В городе мы быстро нашли Ремесленника Бордо. Это был коренастый человек с рябым лицом и седой бородой. Один глаз у него дергался в тике, портил его и плоский грубый нос, но пальцы его были изящны, как у женщины.

В его темной лавке с маленькими окнами, деревянные полки покрывал толстый слой пыли. Такую лавку могли построить и десять тысяч лет тому назад. На полках лежало несколько изящных вещиц. Он с опаской поглядел на нас, явно озадаченный тем, что Наблюдатель и Пилигрим пришли к нему.

– Моему другу нужны глаза, — объяснил я ему.

– Я делаю такое устройство. Но оно дорогое, и требуется несколько месяцев, чтобы его изготовить. Пилигрим не сможет его купить.

Я положил на прилавок один камень.

– Средства у нас есть.

Явно пораженный, Бордо схватил камень, начал вертеть его в руках и увидел сияние неземных огней.

– Если вы придете, когда начнут падать листья…

– У вас нет запаса глаз? — оборвал его я.

– На подобные вещи заказчиков мало, — уклончиво ответил он. — Товара у нас немного.

Я положил на прилавок небесный глобус. Бордо понял, что это работа мастера, и открыл в изумлении рот. Он положил глобус на ладонь, а другой рукой теребил свою бороду. Я дал ему достаточно времени, чтобы он оценил вещицу, а затем забрал ее и сказал:

– До осени долго ждать. А нам нужно идти в другое место. Может быть, в Перриш. — Я взял Принца за локоть и мы пошли к двери.

– Постойте, — воскликнул Бордо. — Я поищу. Может быть, пара глаз и найдется.

И он начал рыться в сумках на стене.

Конечно же, у него нашлись глаза. Я поторговался с ним, и мы сошлись на глобусе, кольце и одном камне. Все это время Принц хранил молчание. Я настоял на том, чтобы немедленно вставить глаза. Бордо возбужденно кивнул головой, нашел мыслешлем и вызвал хирурга с желтым лицом. Вскоре началась подготовка к операции. Принца положили на стол в другой стерильной комнате. Он снял ревербератор и маску, и, когда открылось его лицо, Бордо, который бывал при дворе в Роуме, вскрикнул в изумлении и начал что-то бормотать. Я с силой наступил ему на ногу, и он проглотил свои слова.

Хирург, ничего не поняв, начал чистить глазницы.

Глаза представляли собой жемчужно-серые сферы с поперечными щелями действия. Я не имел представления, видел лишь, что от задних стенок сфер отходили золотые волоски, которые нужно было соединить с нервами. Принц спал в начале операции, я стоял в стороне, а Бордо ассистировал Хирургу.

Когда все было кончено, Принца разбудили. Его лицо исказилось от боли, но он так быстро овладел собой, что Бордо пробормотал молитвы при виде такого проявления воли.

– Подайте сюда свет, — распорядился Хирург.

Бордо пододвинул светящийся глобус ближе. Принц сказал:

– Да, да, я чувствую разницу.

– Надо проверить, — сказал Хирург.

Бордо вышел из комнаты, я за ним. Он весь дрожал, и лицо его позеленело от страха.

– Вы нас убьете сейчас? — спросил он.

– Конечно, нет.

– Я узнал…

– Вы узнали бедного Пилигрима, — сказал я, — с которым случилось несчастье во время путешествия. И ничего больше.

Затем появились Хирург и его пациент. Жемчужные сферы в глазницах Принца Хирург закрепил искусственной кожей. С этими мертвыми веками он был больше похож на машину, а не на человека. Когда он двигался, щели в сферах расширялись, сужались, снова расширялись.

– Глядите, — сказал Принц, идя по комнате, показывая и называя предметы.

Я знал, что он все видит словно через густую вуаль, но по крайней мере, он теперь мог хоть как-то ориентироваться. Он вновь надел маску, и с наступлением ночи мы покинули Дижон.

Принц казался жизнерадостным. Но то, что находилось у него в глазницах, было жалким подобием того, чего лишил его Гормон, и вскоре Принц в полной мере осознал это. Ночью, когда мы спали на грязных койках в гостинице для Пилигримов, он вдруг начал издавать во сне крики ярости. В перемежающемся свете настоящей луны и двух ложных я видел, как поднимались его руки, как сжимались его кулаки и как его ногти впивались в воображаемого противника снова и снова.

2

К концу лета мы добрались до Перриша. Мы вошли в город с южной стороны по широкой магистрали, по обочинам которой росли древние деревья.

Шел освежающий дождь. Листья над ними шелестели на ветру. Та ужасная ночь, когда мы покинули захваченный Роум, казалась каким-то сновидением.

Пешее путешествие весной и летом укрепило наш дух, а серые башни Перриша, казалось, обещали новую жизнь. Конечно, я подозревал, что мы обманывали себя, ибо что может дать этот мир Принцу, надежды которого разрушены и который видит только тени, и Наблюдателю, слишком зажившемуся на этом свете?

Перриш оказался более мрачным городом, чем Роум. Даже поздней зимой над Роумом сияет чистое небо и яркий солнечный свет. А над Перришем, казалось, всегда висят облака, поэтому улицы выглядят сумрачно. Даже стены зданий были грязно-серыми и некрасивыми. Городские ворота были распахнуты настежь. Около них, прислонившись к стене, стоял маленький угрюмый человечек в одежде гильдии Стражей. Он даже не пошевелился, когда мы подошли. Я вопросительно взглянул на него. Он покачал головой.

– Проходи, Наблюдатель.

– Без проверки?

– Ты что, не слышал? Все города объявлены свободными шесть ночей тому назад по приказу завоевателей. Теперь ворота никогда не закрываются.

Половина стражей — безработные.

– Я думал, что завоеватели ищут врагов, — удивился я. — Бывших сановников.

– У них повсюду контрольные пункты, и стражи не нужны. Город свободен. Входите. Входите.

Проходя мимо его, я сказал:

– Тогда зачем ты здесь?

– Я стою здесь сорок лет, — ответил страж. — Куда мне идти?

Я сделал знак, означающий, что я разделяю его печаль, и мы с Принцем вошли в Перриш.

– Пять раз я входил в Перриш через южные ворота, — вспоминал Принц. — И всегда на колеснице. Впереди шагали Измененные, и из их глоток неслось пение. Мы двигались к реке вдоль старинных зданий и памятников ко дворцу Графа Перриша. А ночью танцевали на гравитационных пластинках высоко над городом. Балетные представления давали Летатели, а с башни Перриша на нас нисходило сияние. А вино, красное перришское вино! А женщины, их открытые одежды, груди с красными сосками, пышные бедра! Мы купались в вине, Наблюдатель.

– Это Башня Перриша? — спросил он, неопределенно указывая рукой.

– Мне кажется, это руины погодной машины, — ответил я.

– Но ведь погодная машина строится в виде вертикальной колонны. А это постройка сужается кверху, как Башня Перриша.

– А я вижу, — мягко произнес я, — что это вертикальная колонна высотой по меньшей мере в тридцать человек. И кроме того, башня не стоит так близко к южным воротам.

– Да-да, — согласился Принц. Значит, это все-таки погодная машина.

Глаза, которые мне дал Бордо, мало что видят. Я обманываю себя, Наблюдатель. Найди мыслешлем и узнай, сбежал ли Граф Перриша.

Я глядел на башню машины погоды, на это фантастическое устройство, которое принесло столько несчастья миру во времена Второго цикла. Я попытался проникнуть вглубь сквозь ее лоснящиеся, маслянистые мраморные стены и увидеть свернувшиеся клубком, загадочные приспособления, с помощью которых можно было потопить целые континенты. Давным-давно именно с их помощью моя родина на западе превратилась из гористой страны в груду островов. Затем я отвернулся, надел мыслешлем общественного пользования, спросил о Графе Перриша и получил ответ, который и ожидал услышать. Тогда я спросил, где мы можем остановиться.

– Ну? — нетерпеливо воскликнул Принц.

– Граф и все его сыновья убиты во время нападения. Династия уничтожена, его титул упразднен, а дворец его завоеватели превратили в музей. Остальные перришские сановники либо убиты, либо сбежали. Я найду место для вас в жилище для Пилигримов.

– Нет, возьми меня с собой к Летописцам.

– Вы хотите присоединиться к этой гильдии?

Принц начал нетерпеливо размахивать руками:

– Не в этом дело, балбес! Подумай, как я могу остаться один в чужом городе, где у меня нет друзей? Что мне сказать настоящим Пилигримам в их жилище? Я останусь с тобой. Ведь Летописцы не прогонят слепого Пилигрима?

У меня не оставалось выбора. И он пошел со мной в Зал Летописцев.

Нам пришлось пересечь полгорода, и на это ушел почти весь день.

Похоже, что народ Перриша в смятении. Нашествие завоевателей разрушило структуру нашего общества, и огромная масса людей была оторвана от выполнения своих обязанностей, этой участи подверглись и целые гильдии. Я видел на улицах десятки Наблюдателей. Некоторые еще тащили свои ящики с приборами. Мои товарищи по гильдии выглядели угрюмыми и опустошенными, у многих лица опухли от пьянства, поскольку на дисциплину все уже махнули рукой. Бесцельно слонялись и Стражи, так как им нечего было охранять, да и Защитники, испуганные и подавленные после провала сопротивления. Я не видел, конечно, ни Мастеров, ни Властителей, но зато мог наблюдать множество безработных Клоунов, Музыкантов, Писцов и других, ранее служивших при дворе.

На улицах также толпились орды ньютеров. Они бесцельно бродили с тупым видом, поскольку их тела, в головах которых не осталось ни капли рассудка, не привыкли к безделью. Только купцы и сомнамбулы продолжали заниматься своим бизнесом.

Множество завоевателей по двое и по трое бродили по улицам. Это были существа с длинными конечностями — их руки болтались почти на уровне колен. На их лицах выделялись тяжелые веки, а ноздри прикрывались мешочками-фильтрами. Большинство из них были одеты в одинаковую одежду темно-зеленого цвета, — очевидно, военную форму. Некоторые носили при себе оружие. — Примитивные тяжелые штуковины, которые висели за спиной скорее для устрашения, чем для защиты. Они ходили среди нас спокойно, без напряжения — настоящие завоеватели, самоуверенные, гордые. Их не страшило, что к ним будут приставать побежденные люди. Однако то, что они не ходили в одиночку говорило об их осторожности. Я не чувствовал в душе злобы к ним даже тогда, когда с подчеркнутым нахальством, они взглядом собственников пялились на старинные памятники Перриша. Однако Принц Роума, для которого все фигуры были подобны темно-серым теням, как-то инстинктивно различал их, и при их приближении его дыхание становилось прерывистым от ненависти.

На улицах также толпилось множество существ из других миров.

Некоторые из них могли дышать нашим воздухом, другие использовали герметические шлемы в виде шаров или пирамид. Конечно, не было ничего необычного в присутствии на земле инопланетян — поражало только их количество.

Они проникали повсюду: в дома древних землянских религий, в лавки Купцов, где они покупали сверкающие модели Башни Перриша, в рестораны…

Они взбирались на верхние уровни пешеходных дорожек, заглядывали в жилые дома, фиксировали картинки из жизни, обменивали валюту у пугливых торгашей, флиртовали с Воздухоплавательницами и Сомнамбулами. Некоторые группами, как овцы, двигались от одного зрелища в другому. Создавалось впечатление, будто завоеватели сообщили во все галактики: прилетайте полюбоваться на старую Землю при новом правлении.

Стали процветать местные нищие: завоеватели охотно подавали им, отгоняя нищих из других миров. Только у Измененных ничего не получалось их не признавали за местных. Я видел, как несколько этих мутантов, разозленные тем, что им не подавали милостыню, набросились на нищих, которым повезло, и били их, свалив на землю. А те, снимали сцену, которая потом позабавит кого-то на их галактической родине.

Тем временем мы подошли к Залу Летописцев.

В этом внушительном здании было собрано все о прошлом нашей планеты; оно возвышалось над южным берегом Сены, как раз напротив огромного дворца Графа. Но покои свергнутого Графа размещались в старинном здании, по-настоящему старинном. То была длинная спиральная постройка из серого камня с зеленой металлической крышей в традиционном перришском стиле, возведенная еще в Первом Цикле. А Зал Летописцев представлял собой белую колонну без окон. Вокруг нее донизу вилась спираль из полированного металла, на которой была отражена вся история человечества. Верхние кольца спирали не были исписаны. Издали я не мог ничего прочитать и задумался: сочли ли своей обязанностью Летописцы Земли?… Позже я узнал, что они этого не сделали, таким образом, официальная история фактически была доведена лишь до момента вторжения.

Наступила ночь. И Перриш, который выглядел так уныло этим туманным дождливым днем, расцвел красотой, как знатная вдова, приехавшая из Ерслема, где ей вернули юность и сладострастие. Городские огни обворожительно лучились. Мягкая дымка сглаживала углы, прятала въевшуюся в стены грязь тысячелетий, примитивность становилась поэзией: дворец Графа из неуклюжего тяжелого строения превратился в воздушный волшебный замок.

Башня Перриша, подсвеченная сумерками, казалась воплощением грации и очарования. Зал Летописцев с его целомудренной белизной и спиралью истории поражали своей красотой. Перришские Воздухоплаватели в этот час давали над городом грандиозное балетное представление. Их прозрачные крылья были широко распахнуты, а изящные тела парили, протянувшись до самого горизонта. Они были прекрасны, эти генетически измененные дети Земли, эти удачливые члены гильдии, которая требует от своих участников только одного — чтобы они получали удовольствие от жизни. К их воздушному танцу присоединились и завоеватели. Я не мог понять, каким образом они летали, их длинные конечности были прижаты к телу. Я обратил внимание, что Воздухоплаватели не выказывали неприязни чужакам, они приглашали их, освобождая место в танце.

Высоко в небе плыли с запада на восток две ложные луны, полированные и пустые. Пятна искусственного света кружились в водовороте в средних слоях атмосферы, этим зрелищем тоже с удовольствием любовались перришцы.

Из динамиков, плававших под облаками, лилась приятная музыка. Где-то слышался смех девушек.

Я почувствовал аромат искрящегося вина. Это Перриш, который завоеван, каков же был он свободным?!

– Мы уже у Зала Летописцев? — спросил Принц.

– Да, — подтвердил я. — Вон та белая башня.

– Я знаю, как он выглядит, дурак. Но теперь я хуже вижу в сумерках.

Вон то здание?

– Вы показываете на двор Графа, Ваше Высочество.

– Тогда вон там?

– Да.

– Почему же мы не входим?

– Я любуюсь Перришем, — ответил я. — Никогда не видел подобной красоты. Роум тоже красив, но по-другому. Роум похож на императора, а Перриш на куртизанку.

– Ты как будто стихи читаешь, высохший старик.

– Я чувствую, как годы слетают с моих плеч. Сейчас я мог бы плясать на улицах. Город поет для меня.

– Войдем. Мы должны увидеть Летописцев. Пусть город споет для тебя после.

Я вздохнул и повел его ко входу в большой зал. Мы пошли по переходной дорожке из какого-то блестящего черного камня. Лучи света ощупывали нас, обследуя и запоминая. Чудовищной величины дверь из черного дерева шириной в пять человек и высотой в десять оказалась оптическим обманом. — На самом деле она оказалась гораздо меньше. Когда мы проходили через дверь, я почувствовал какое-то тепло и ощутил странный аромат.

За ней открывался вестибюль, почти такой же ужасающий, как и во дворце принца Роума. Все было белым. Камень излучал свет изнутри, и все вокруг сверкало. Направо и налево массивные порталы вели во внутренние помещения. Хотя наступила ночь, много людей толпилось возле банков информации у задней стенки вестибюля — там, где с помощью экранов и мыслешлемов можно было получить любые сведения из основных картотек гильдии Летописцев. С интересом я обнаружил, что среди тех, кто пришел сюда со своими вопросами о прошлом человечества, было много завоевателей.

Наши шаги звонко раздавались по всему огромному помещению, когда мы пересекали вестибюль, ступая по плиткам его пола.

Я не заметил ни одного Наблюдателя и потому пошел к банку информации, надел мыслешлем и сообщил забальзамированному мозгу, с которым он был связан, что я разыскиваю Летописца Бэзила.

– Какое у тебя к нему дело?

– Я принес ему шаль, которая оказалась у меня, когда он бежал из Роума.

– Летописец Бэзил вернулся в Роум, чтобы завершить свое исследование с разрешения завоевателей. Я пришлю другого члена гильдии, чтобы он забрал шаль.

Нам не пришлось долго ждать. Мы стояли в глубине вестибюля, и я размышлял о том, как много придется узнать завоевателям. Через несколько мгновений к нам подошел плотно сбитый человек с кислым выражением на лице.

Он был на несколько лет младше меня, но все же уже не молод. На его широкие плечи была накинута церемониальная шаль его гильдии.

– Я Летописец Элегро, — представился он с важным видом.

– Я принес шаль Бэзила.

– Пошли. Следуйте за мной.

Он появился из какого-то незаметного места в стене, где массивный блок двигался на шарнирах. Теперь он вновь отодвинул его и быстро пошел.

Затем Летописец Элегро остановился в нетерпении. Его рот с опущенными уголками кривился, короткие пальцы теребили густую черную бороду. Когда мы догнали его, он пошел медленнее. Мы миновали бесчисленное количество переходов и очутились в обиталище Элегро, где-то на вершине башни.

Комната, довольно темная, была полна экранов мыслешлемов, пишущих приспособлений, разговорных аппаратов и других технических средств обучения. Стены покрывала темно-пурпурная ткань, очевидно живая, ибо по ее краям была заметна ритмическая пульсация.

– Где шаль? — спросил Элегро.

Я достал ее из кошеля. Меня забавляло то, что я мог носить ее в те первые смутные дни завоевания. В конце концов Бэзил сам оставил ее в моих руках, когда побежал по улице. Я не собирался выдирать ее у него, но, очевидно, потеря мало волновала его. Вскоре, однако, я спрятал ее, поскольку вызывал удивление окружающих в своих одеяниях Наблюдателя и шали Летописца. Элегро резко взял у меня шаль, развернул и тщательно осмотрел так, как будто искал вшей.

– Как она попала к тебе?

– Мы встретились с Бэзилом как раз во время нашествия. Он был сильно взволнован. Я попытался задержать его, когда он пробегал мимо, но он убежал, оставив шаль в моих руках.

– Он рассказывал другую версию этой истории.

– Сожалею, если скомпрометировал его, — сказал я.

– По крайней мере ты все-таки вернул шаль. Я сообщу об этом в Роум сегодня вечером. Ты ждешь вознаграждения?

– Да.

Явно недовольный Элегро спросил:

– Чего же именно?

– Я хочу поступить учеником к Летописцам.

Он пришел в изумление.

– Но ты ведь принадлежишь к гильдии.

– В эти дни быть Наблюдателем — это все равно, что не принадлежать к ней. Зачем мне вести наблюдение? Я свободен от обязательств.

– Возможно. Но ты стар, чтобы вступить в новую гильдию.

– Не слишком стар.

– У членов нашей гильдии нелегкая жизнь.

– Я намерен упорно работать. Я желаю учиться. Хоть я и стар, любопытство еще не оставило меня.

– Стань Пилигримом, как твой друг. Повидай мир.

– Я видел мир. Теперь я хочу изучить прошлое.

– Ты можешь получить всю интересующую тебя информацию внизу. Наши банки информации открыты для тебя, Наблюдатель.

– Это не то. Примите меня в гильдию.

– Вступи учеником в гильдию Индексаторов, — предложил Элегро. — Они имеют доступ к информации, но к их работе не предъявляется столько требований.

– Нет, я прошу Летописцев принять меня в ученики.

Элегро тяжело вздохнул. Он ломал свои пальцы, вертел головой, губы его кривились. Он явно был в замешательстве. В это время открылась внутренняя дверь, и в комнату вошла женщина в одеяниях летописцев. В руках у нее был небольшой музыкальный шар. Она остановилась, явно удивленная тем, что у Элегро посетители, кивнула и сказала:

– Я приду позже.

– Останься, — предложил ей Элегро.

Нам с Принцем он представил ее:

– Это моя жена — Олмейн. А это Путешественники, только что пришедшие из Роума, — объяснил он жене. — Они принесли шаль Бэзила. Наблюдатель хочет поступить учеником в нашу гильдию. Что ты скажешь на это?

Олмейн поморщила свой белоснежный лоб. Она положила музыкальный шар в темную хрустальную вазу. Шар включился и, прежде, чем она его выключила, раздалось несколько звенящих звуков. Затем она принялась рассматривать нас, а я ее. Она была явно моложе своего мужа. Он был средних лет, а она, казалось, только прошла первую пору зрелости. Очевидно, подумал я, она побывала в Ерслеме, чтобы возродить свою юность. В таком случае странно, что ее муж не сделал то же самое. Внешность ее, безусловно, отличалась привлекательностью. На ее широком лице выделялись высокий лоб, выдающиеся скулы, крупный, чувственный рот и выступающий вперед подбородок. Черноту ее волос резко оттеняла необычная бледность кожи. Сейчас у нас редко можно встретить белую кожу, хотя теперь я знаю, что в древние времена это было обычным явлением. Эвлюэлла, моя любимая малышка Летательница, обладала таким же сочетанием черного и белого, но на этом сходство этих двух женщин заканчивалось. Эвлюэлла казалась воплощением хрупкости, а Олмейн олицетворяла силу. Ее длинная изящная шея покоилась на плечах прекрасной формы. У нее было цветущее тело, высокая грудь и крепкие ноги. А осанка поистине королевская.

Она некоторое время изучала нас своими широко расставленными темными глазами и, наконец, спросила:

– Наблюдатель считает, что у него достаточно способностей и знаний, чтобы поступить в нашу гильдию?

Казалось, вопрос был обращен к любому, кто взялся бы ответить. Я колебался. Элегро тоже. Наконец Принц Роума сказал повелительным тоном:

– У этого Наблюдателя достаточно знаний и способностей, чтобы вступить в вашу гильдию.

– А кто ты такой? — требовательно спросила Олмейн.

Принц мгновенно изменил тон.

– Я несчастный слепой Пилигрим, который пришел пешком из Роума вместе с эти человеком. Если мне позволено рассудить, я считаю, что вы сделаете ошибку, если не примете его в ученики.

Элегро поинтересовался:

– А что ты намерен делать? Какие у тебя планы?

– Я ищу здесь только убежище, — ответить Принц. — Я устал от бродяжничества, и мне нужно многое осмыслить. Позвольте мне выполнять здесь какие-нибудь мелкие поручения. Я не хотел бы разлучаться со своим спутником.

Мне Олмейн сказала:

– Мы обсудим твою просьбу. В случае согласия ты будешь подвергнут испытаниям. Я буду твоим поручителем.

– Олмейн! — воскликнул Элегро, явно изумленный.

Она улыбнулась всем нам безмятежной улыбкой.

Казалось вот-вот разразится семейная ссора, но этого не произошло.

Нам предложили еду, соки, крепкие напитки и ночлег. Пока мы ужинали, Летописцы собрались, чтобы обсудить мою необычную просьбу. Принц пребывал в каком-то странном возбуждении. Он глотал пищу не пережевывая, опрокинул флягу вина, нервно перебирал обеденные принадлежности, время от времени касался своих металлических зрачков.

Наконец он попросил тихо, но нерешительно:

– Опиши мне ее.

Я сделал это, стараясь нарисовать картину, как можно более полно.

– Ты говоришь, она красивая?

– Мне кажется, да. Вы знаете, в моем возрасте нужно полагаться на зрение, а не на гормоны, которые выделяют железы.

– Ее голос возбуждает меня, — признался Принц. — В ней есть сила. Она божественна. Должно быть, она красива, было бы несправедливо, если бы ее тело не соответствовало голосу.

– Она, — напомнил я сурово, жена другого и оказала нам гостеприимство.

Я вспомнил тот день в Роуме, когда паланкин Принца вынесли из дворца, и Принц высмотрел Эвлюэллу, приказал привести ее к нему и, задернул занавески. Властитель может командовать людьми более низких гильдий, а Пилигриму это не позволено, и я опасался намерений Принца Энрика. Он снова потрогал свои глаза, его лицо пришло в движение.

– Обещайте мне, что вы не будете ее беспокоить, — сказал я.

Уголок его рта дернулся, он готов был сердито ответить, но сдержался.

– Ты неправильно судишь обо мне, старик. Я буду уважать законы гостеприимства. Будь добр, возьми вина.

Я протянул руку в нишу и получил еще одну фляжку. Это было крепкое красное вино — не такое, как золотистое в Роуме. Я налил вина, мы выпили.

Фляжка скоро опустела. Через несколько мгновений вошла Олмейн. Она сменила свою одежду. Раньше на ней было дневное платье темного оттенка из грубой ткани, а теперь она надела алое платье, закрепленное на груди. Оно подчеркивало все достоинства ее фигуры. Меня удивило, что пупок ее был открыт. Ее соблазнительность привела в волнение даже меня.

Она произнесла благосклонно:

– Твоя просьба удовлетворена. Ты будешь под моим попечительством.

Сегодня же ты подвергнешься испытаниям. — В ее глазах вдруг появилась лукавая искорка. — Больше всего, чтобы ты знал, недоволен мой муж. Но неудовольствия моего мужа не следует бояться. Пойдемте со мной оба.

Она протянула руки и взяла нас с Принцем за руки. Пальцы ее были прохладными. Я внутренне дрожал как в лихорадке, и удивленно думал, что ощутил этот призрак юности, даже не побывав в водах дома возрождения в святом Ерслеме.

– Пошли, — повторила Олмейн и повела нас к месту испытаний.

3

Так я попал в гильдию Летописцев.

Испытания были обязательными. Олмейн привела нас в другую комнату, где-то наверху башни. Ее стены украшали панели из редких пород дерева различных оттенков. Вокруг стояли скамьи, а в центре возвышалась спираль высотой с человека, исписанная буквами, такими мелкими, что их невозможно было прочитать. Полдюжины Летописцев сидели или стояли, прислонившись к стене. Они собрались явно из-за прихоти Олмейн, ибо не испытывали никакого интереса к старому обшарпанному Наблюдателю, которого она взялась опекать.

Мне дали мыслешлем. Скрипучий голос внутри задал мне с десяток вопросов, стараясь выявить типичные ответы и интересуясь деталями биографии. Я дал свои идентификационные данные в гильдии, чтобы они могли, войдя в контакт с местным мастером гильдии, проверить правдивость ответов и освободить меня от клятв. В обычное время невозможно было освободиться от клятв, которые давал Наблюдатель, однако теперь настали другие времена, и я знал, что моя гильдия сокрушена.

Через час все кончилось. Сама Олмейн набросила мне шаль на плечи.

– Вам дадут жилище около наших покоев, — сказала она. — Ты должен сменить одеяние Наблюдателя, а твой друг может остаться в одежде Пилигрима. Твое обучение начнется после испытательного периода. А пока ты имеешь полный доступ к цистернам памяти. Ты понимаешь, конечно, что пройдет лет десять или больше прежде, чем ты станешь полноправным членом гильдии.

– Понимаю, — ответил я.

– Теперь твое имя будет Томис, — сообщила мне Олмейн. — Но пока не Летописец Томис, а Томис из Летописцев. Это разные вещи. Твое прошлое имя недействительно.

Нам с Принцем отвели небольшую комнатку. Это было довольно скромное жилище, но там имелись приспособления для мытья, выходные отверстия для мыслешлемов и других информационных устройств и пищевая отдушина. Принц Энрик обошел комнату, ощупывая вещи, определяя, как они расположены.

Шкафы, кровати, стулья и другая мебель выдвигались из стен, когда он нажимал кнопки. Наконец он все изучил, нажал нужную кнопку, и из стены опустилась кровать, на которой он растянулся.

– Скажи мне одну вещь, Томис из Летописцев.

– Да?

– Удовлетвори любопытство, которое меня гложет. Как тебя звали в прошлой жизни? Или ты снова откажешь мне?

– Теперь это не имеет значения.

– Ты ведь не связан сейчас никакими клятвами.

– Это просто старая привычка, — пояснил я. — Долгое время мне было запрещено называть свое имя.

– Так скажи его сейчас.

– Вуэллиг, — назвался я.

В том, что я это сделал, проявилось какое-то странное чувство освобождения от прошлого. Мое прежнее имя, казалось, висело в воздухе около моих губ, носилось по комнате, как прекрасная птичка, выпущенная на свободу.

Я задрожал.

– Вуэллиг, — повторил я еще раз. — Меня звали Вуэллиг.

– Больше нет Вуэллига.

– Есть Томис из Летописцев.

Мы вдруг начали смеяться и смеялись до колик в животе. Слепой Принц вскочил на ноги и хлопал в знак дружбы меня по руке, мы непрерывно выкрикивали его и мое имя, как маленькие дети, которые внезапно обнаружили, как мало силы в словах, казавшихся им страшными.

Так я вошел в жизнь Летописцев.

Первое время я вообще не выходил из Зала Летописцев. Мои дни и ночи были полностью заняты. Принц, у которого было больше времени, тоже почти все время находился в здании, уходя только тогда, когда им овладевала тоска или ярость. Иногда с ним уходила Олмейн, чтобы ему не было одиноко в его темноте. Но я знаю, что иногда он покидал здание сам, с вызовом демонстрируя, что, даже слепой, он может передвигаться по городу.

Мои занятия состояли из трех основных процессов: первичная ориентация в истории, изучение обязанностей ученика, личные исследования.

Для меня не было неожиданностью, что я оказался намного старше других учеников. В большинстве своем это были дети взрослых Летописцев. Они глядели на меня с изумлением, не понимая, как такой старик может быть их товарищем по обучению.

Встречались, правда, и ученики, которые ощутили свое призвание в зрелом возрасте, но не нашлось ни одного моего ровесника.

Каждый день в течение некоторого времени мы изучали технику, с помощью которой Летописцы проникали в прошлое Земли. С широко открытыми глазами я ходил по лаборатории, где обрабатывали образцы грунта. Я видел детекторы, которые, установив время распада нескольких атомов, определяли возраст образцов. Я наблюдал, как многоцветные лучи превращали кусок дерева в пепел и таким образом раскрывали его секреты. Мы повсюду оставляем свои отпечатки — частицы света исходят от наших лиц, а поток фотонов разносит их повсюду. Летописцы собирают частицы, распределяют по категориям, фиксируют.

Однажды я вошел в комнату, где в голубой дымке фантасмагорически мелькали различные лица: исчезнувшие короли и мастера гильдий, пропавшие герцоги, герои древнейших времен. Я увидел, как техники с бесстрастными глазами извлекали историю из пригоршни пепла. Я видел влажные куски мусора, которые рассказывали о революциях и политических убийствах, об изменениях культуры, о падении нравов.

Затем меня поверхностно обучили технике полевых исследований. Меня познакомили с летописцами, которые с помощью вакуумных стержней проникали вглубь руин городов в Эфрике и Эйзи. Я участвовал в подводных поисках остатков цивилизаций исчезнувших Континентов. Группы Летописцев зашли в полупрозрачные подводные корабли каплевидной формы, похожие на куски зеленого желатина, и устремились в глубь Земного океана, к покрытым илом бывшим прериям. Фиолетовыми лучами они свернули эту грязь в поисках похороненных цивилизаций. Я видел, как собирали черепки, как откапывали тени, как собирали молекулярные фильмы. Группа настоящих героев раскопала в нижней Эфрике погодную машину с титановым основанием и извлекла ее из грунта.

После всего увиденного я проникся огромным уважением к гильдии, которую я выбрал. Те отдельные Летописцы, которых я раньше знал, казались мне напыщенными и высокомерными. Они не вызывали во мне симпатии. А теперь я увидел, что такие люди как Бэзил и Элегро, — рассеянные и безразличные к обычным человеческим заботам, предпринимали грандиозные попытки добыть из вечности наше блестящее прошлое. Эти исследования прежних времен помогали людям сохранить чувство собственного достоинства. Потеряв наше настоящее и будущее, мы должны были сосредоточить усилия на изучение прошлого.

В течение долгих дней я знакомился с трудом Летописцев на каждой ступени — от сбора пылинок в поле, их обработки и анализа в лаборатории до синтеза информации и ее расшифровки. Последним занимались самые старые члены гильдии. Мне удалось только одним глазом взглянуть на этих мудрецов.

– Высохшие и старые, они, казалось, годились мне в дедушки. Склонив свои седые головы, они обменивались замечаниями и предложениями, догадками и поправками. Мне шепнули, что некоторых из них обновляли в Ерслеме дважды и трижды, и теперь их уже нельзя было больше омолаживать.

Потом нам показали цистерны памяти, где Летописцы аккумулировали и хранили свои находки и откуда могли получить информацию все желающие.

Еще будучи Наблюдателем, я проявлял большой интерес к цистернам памяти. Конечно, я никогда не видел ничего подобного, ибо цистерны Летописцев представляли собой не просто трехмозговые или пятимозговые хранилища, а огромные устройства с сотней или более разумов в одной цепи.

Комната в которую нас привели, — одна из десятка, находящихся под зданием — была округлой формы, не высокая, но с глубоким подвалом. Емкости с мозгом, расположенные рядами по девять в каждом, уходили ярусами далеко вглубь. Я не мог определить количество ярусов, ясно было лишь, что они исчислялись десятками.

– Это все разумы бывших Летописцев? — осведомился я.

Наш сопровождающий ответил:

– Только некоторые. Даже у служителя может оказаться мозг большей емкости. А в нижних цепях нам и не нужно ничего чрезмерного, мы можем использовать там любой человеческий мозг.

– Что хранится в этой комнате? — поинтересовался я.

– Имена обитателей Эфрики во Втором Цикле и индивидуальные данные о каждом из них, которые мы смогли получить. Кроме того, поскольку не все клетки загружены этими данными, мы храним здесь также некоторые географические данные о Потерянных Континентах и информацию о Межконтинентальном мосте.

– А такую информацию можно перевести из временного хранилища в постоянное? — продолжал я расспросы.

– Да, без затруднений. Здесь все основано на электромагнитном принципе. Наши факты — это совокупность зарядов. Меняя полярность, мы переводим их из мозга в мозг.

– А если прекратится подача электричества? Можно потерять информацию из-за аварии?

– Нет, — спокойно ответил сопровождающий. — У нас многоступенчатая защита, предотвращающая прекращение подачи электричества. Кроме того, органическая ткань клеток для хранения информации, которую мы используем, — это лучшее средство безопасности: мозги сами сохранят информацию в случае аварии.

– Были ли у вас какие-либо трудности во время нашествия? — спросил я.

– Мы находимся под охраной завоевателей. Они считают нашу работу очень важной для них.

Спустя некоторое время нам, ученикам, было разрешено наблюдать с балкона общее собрание Летописцев. Под нами в полном великолепии, с шалями на плечах, собрались члены гильдии. На помосте, на котором был изображен наш символ — спираль, находился Канцлер Летописцев Кенишел, суровый и властный. Рядом с ним стоял кто-то из завоевателей. Кенишел заговорил, и звучность его голоса едва скрыла пустоту его слов. Как у всех администраторов, его речь изобиловала общими фразами. Похвалив гильдию за значительные успехи, он подразумевал, конечно, себя. Затем он представил чужестранца.

Тот вытянул руки вперед так, что, казалось, они коснутся противоположной стены.

– Я Человекоправитель Седьмой, — спокойно объявил он. — Я прокуратор Перриша и несу особую ответственность за гильдию Летописцев. Моя задача сегодня — подтвердить декрет временного оккупационного правительства. Вам, летописцам, никто не будет препятствовать в выполнении вашей работы. У вас свободный доступ во все места этой планеты, а также на другие планеты, если это имеет отношение к изучению истории Земли. Все картотеки открыты для вас, кроме тех, которые относятся к завоеванию. Канцлер Кенишел сообщил мне, что завоевание не является предметом ваших научных интересов в настоящее время. Мы, оккупационное правительство, понимаем ценность работы вашей гильдии. История этой планеты имеет важное значение, и мы желаем, чтобы вы ее продолжали.

– Чтобы привлечь больше туристов на Землю, — с горечью шепнул мне Принц Роума.

Человекоправитель Седьмой продолжал:

– Канцлер просил меня проинформировать вас об административных изменениях, которые следуют из оккупационного статуса вашей планеты. В прошлом все ваши споры решались судами вашей гильдии. Вашей кассационной инстанцией был Канцлер Кенишел. С целью установления четкого административного правления ваша гильдия переходит под нашу юрисдикцию.

Поэтому Канцлер будет передавать нам те дела, которые, по его мнению, выходят за пределы его полномочий.

Летописцы были ошеломлены. По их рядам прошло движение, они обменивались взглядами.

– Канцлер слагает свои полномочия! — пробормотал ученик, стоявший около меня.

– А какой у него остается выбор, дурак? — прошептал другой.

Собрание завершилось несколько беспорядочно. Летописцы шли по коридорам, жестикулируя, споря, протестуя. Один почтенный носитель шали так был потрясен, что не мог идти и опустился на пол с громкими стенаниями. Толпа нахлынула и отбросила нас назад. Я попытался защитить Принца, чтобы его не сбили с ног и не затоптали, но сразу же потерял его из вида. Когда я его вновь увидел, он стоял с Летописцем Олмейн. Лицо ее раскраснелось, глаза блестели, она что-то быстро говорила, а Принц слушал.

Как будто ища поддержку, он держал ее за локоть.

4

После периода первичной подготовки я начал получать мелкие поручения.

В основном мне доверяли делать то, что в прежние времена выполняла только машина. Например, следить за питающими линиями, которые подавали питающий раствор в емкости с мозгом. Каждый день по нескольку часов я ходил по узкому коридору вдоль контрольных панелей и проверял не забилась ли какая линия. Приходилось мне исполнять и другие мелкие задания, приличествующие моему статусу ученика.

Однако у меня все же оставалась возможность продолжать свои исследования прошлого нашей планеты.

Известно, что мы часто не ценим того, что имеем, до тех пор, пока не потеряем. Всю свою жизнь я служил Наблюдателем, моей целью было предупредить заранее о возможности нападения на Землю. Меня не интересовало, кто может напасть на нас и зачем. Всю свою жизнь я смутно ощущал, что у Земли были лучшие дни, что прежде она была более величественной, чем во времена Третьего Цикла, когда родился я. Но я стремился узнать, каким было то время и почему сейчас нам живется хуже.

Только когда звездные корабли завоевателей засверкали в нашем небе, я внезапно почувствовал, что страстно хочу узнать все о нашем потерянном прошлом, и вот теперь я, самый старый ученик, Томис из Летописцев, рылся в архивах ушедшего прошлого.

Любой гражданин имеет право подойти к мыслешлему общественного пользования и запросить информацию по любому вопросу. Ничего не скрывается. Но Летописцы не оказывают при этом никакой помощи, любопытствующий должен знать о чем спросить и как правильно сформулировать вопрос. Факт за фактом нужно искать, чтобы получить общую картину. Это удобно для тех, кому необходимо узнать, скажем, модель климата в Эгапте в течение длительного времени или симптомы кристаллической болезни. Но трудно придется тому, кто заинтересуется более обширными проблемами. Нужно будет задать тысячу вопросов только для того, чтобы начать поиск. Расходы будут велики, и немногие пойдут на это.

Как ученик Летописцев я имел бесплатный доступ ко всей информации.

Более того, я имел доступ к индексам. Индексаторы регистрируют и классифицируют то, что зачастую сами не понимают, а конечный результат их работы используют Летописцы. Индексы-указатели открыты не для всех. Но без них не обойтись при какой-либо исследовательской работе.

Я не буду подробно описывать все мытарства, через которые я пришел к знаниям: блуждание часами по коридорам хранилищ памяти, резкие отказы, утомительные поиски… Поскольку я был глупым новичком, надо мной часто подшучивали многие коллеги-ученики, иногда даже члены гильдии просто из злорадства направляли меня по ложному пути. Но я узнал, по каким направлениям нужно идти, в какой последовательности ставить вопросы, как, используя справочники, подниматься выше и выше, пока, наконец, истина не ослепит тебя. Благодаря настойчивости, с помощью отточенного интеллекта, я добрался до истории падения человека, хранящейся в анналах Летописцев.

Вот какова она.

Много веков тому назад жизнь на земле была грубой и примитивной. Мы называем это время Первым Циклом. Я не говорю о периоде, предшествующем цивилизации, о временах пещер и каменных орудий.

Мы полагаем, что Первый Цикл начался, когда человек научился записывать информацию и контролировать окружающую среду. Это случилось в Эгапте и Сумире. По нашим предположениям Первый Цикл начался около сорока тысяч лет тому назад. Однако, мы не знаем его истинную продолжительность в его собственном исчислении, поскольку длина года изменилась в конце Второго Цикла. Мы не знаем, сколько времени потребовалось тогда Земле, чтобы совершить один оборот вокруг Солнца. Наверное, дольше, чем сейчас.

Первый Цикл — это время имперского Роума и первого расцвета Ерслема.

Эйроп оставалась дикой еще долгое время после того, как Эйзи и Эфрика познали цивилизацию. На западе два больших континента занимали большую часть Земного океана, и там тоже жили дикари.

Считается, что во время этого цикла человечество не имело контактов с другими мирами. Трудно понять, но это было именно так. Человечество получало свет только с помощью огня. Люди жили тогда в суровой простоте, без всякого комфорта. Продолжительность жизни была короткой, едва хватало времени вырастить несколько сыновей. Человек жил в страхе, но в страхе не перед реальными вещами.

Это была дикая, варварская эра. Однако именно во времена Первого Цикла были основаны замечательные города — Роум, Перриш, Атин, Ерслем — и совершались прекрасные деяния. С удивлением представляешь себе этих предков — дурно пахнувших (без сомнения), неграмотных, без машин и все же способных прийти к согласию со вселенной и даже до какой-то степени овладеть ею.

Войны и горе были постоянными спутниками Первого Цикла. Разрушение и созидание были всегда рядом. Пожары уничтожили большинство процветавших городов. Хаос все время грозил нарушить порядок. Лишь к концу Первого Цикла примитивизм был практически преодолен. Наконец человек начал использовать источники энергии — появился настоящий транспорт, что позволило наладить сообщение между отдаленными районами.

Множество изобретений за короткое время изменили мир.

Совершенствование способов ведения войны шло в ногу с техническим прогрессом в других направлениях. Однако всеобщая катастрофа была предотвращена. Именно в конце этого цикла были колонизированы Потерянные Континенты, такие, как Стралия, и осуществлен первый контакт с соседними планетами солнечной системы.

Переход от Первого Цикла ко Второму относят ко времени, когда человек встретил разумных существ из дальних миров. Как сейчас считают Летописцы, это случилось менее, чем пятьдесят поколений спустя после того, как люди овладели электронной и ядерной энергией. Таким образом, можно сказать, что люди Земли проскочили промежуток от дикости до космического контакта необычайно быстро, чем человечество может гордиться.

Второй Цикл был эпохой чудес. Во время этой эпохи люди достигли звезд, а звезды пришли к человечеству. Земля превратилась в рынок для всех миров. Чудеса стали обычным делом. Можно было жить сотни лет — глаза, сердце, легкие, почки заменялись так же легко, как и туфли. Воздух был чист, люди сыты, войны забыты. Различные машины обслуживали человека. Но машин все же не хватало, и во Втором Цикле были созданы существа идентичные людям, и их производили искусственно. Им давали специальные лекарства, чтобы предотвратить образование памяти и других способностей, свойственных человеку. Миллионам этих людей-машин поручали самую тяжелую или неприятную работу, чтобы жизнь настоящих людей была беззаботной. Затем начали выводить сверхживотных, которые под воздействием биохимических веществ на их мозг получили способность выполнять работу, которую не могли делать их сородичи. Собаки, кошки, мыши, скот составляли рабочую силу, а некоторые высшие приматы получили функции, ранее присущие только человеку.

Таким образом, эксплуатируя окружающую среду, человек создал рай на Земле.

Дух человека вознесся на высочайшую вершину. Поэты, музыканты, ученые вносили свой замечательный вклад в сокровищницу мировой цивилизации.

Цветущие города вырастали по всей Земле. Население увеличивалось, но места хватало всем, и в ресурсах не было недостатка. Человек мог удовлетворить любую свою прихоть. Появилось много экспериментов в генетической хирургии с использованием мутагенетических и терапевтических лекарств. В результате стали возникать живые существа новых форм, хотя такого разнообразия форм, как в нашем цикле, достигнуто не было.

По небу величаво двигались космические станции удовлетворявшие энергетические и иные потребности людей. Именно в это время в небе появились две новые луны, хотя до сих пор Летописцы еще не определили, какова была цель их создания — практическая или чисто эстетическая. То же можно сказать и об источнике прекрасного ночного сияния, украшающего наше небо, хотя часть ученых утверждают, что сияние в зонах умеренного климата началось одновременно с геофизическими сдвигами, которые возвестили о конце цикла и имеют естественное происхождение.

Это были самые прекрасные времена жизни на Земле. «Увидеть Землю и умереть», — таков был девиз инопланетян. Никто из совершавших галактические путешествия не в силах был миновать нашу планету чудес. Мы радушно встречали чужеземцев, принимали их комплименты и деньги, удовлетворяли все их запросы, и гордо демонстрировали свое великолепие.

Принц Роума мог бы подтвердить, что удел могущественных — в конце концов стать униженными. Чем большего великолепия достигал человек, тем более неизбежным становилось его падение. После нескольких тысяч славных лет, пышность которых я не в силах передать, люди, жившие во Втором Цикле, перехитрили самих себя и совершили ряд колоссальных ошибок. Одна — из-за глупого высокомерия, а другие — из-за чрезмерной самонадеянности. И Земля до сих пор расплачивается за них.

Последствия первой ошибки проявили себя не сразу. Все началось с изменения отношения землян к другим формам жизни в Галактике. В начале Второго Цикла дерзкая и наивная Земля ворвалась в Галактику, населенную очень развитыми расами, которые в течение долгого времени поддерживали контакты друг с другом. У землян появилось желание догнать и превзойти их.

И случилось так, что земляне сначала смотрели на другие космические цивилизации как на равные, а затем, по мере своего быстрого развития, как на низшие.

Роковым для нашей планеты стало решение организовать на Земле «исследовательские резервации» для представителей низших космических рас.

Там были воспроизведены условия их обитания с целью изучения их образа жизни в естественной среде. Однако расходы на доставку и содержание этих представителей были столь велики, что вскоре резервации пришлось открыть для посещения за плату, чтобы хотя бы частично компенсировать затраты.

Таким образом, эти площадки, предназначенные первоначально для исследовательских целей, превратились в зоопарки для разумных существ.

Поначалу там собирали лишь крайне чужеродных созданий, которые по биологическим нормам стояли очень далеко от людей, и психологический барьер препятствовал восприятию их как равных. Существо с многочисленными конечностями, живущее в цистерне с метаном под большим давлением, вряд ли может вызвать особое сочувствие, даже у того, кто в принципе против содержания разумных существ в неволе. Поэтому в резервациях жили только наиболее экстравагантные организмы. Собиратели были ограничены в своем выборе, ибо могли забирать лишь обитателей тех планет, расы которых не достигли стадии галактических полетов. Было бы неэтично посещать живые существа, родственники которых прилетели на Землю в качестве межзвездных туристов, тем более, что экономика Земли в значительной степени зависела от космического туризма.

Однако популярность первых резерваций привела к их неизбежному распространению. Критерии для отбора новых образцов стали менее жесткими, и начался активный отлов представителей всех космических миров, которые почему-то были не в состоянии заявить дипломатический протест. И по мере того, как возрастало нахальство наших предков ослаблявших ограничения, резервации наполнялись существами с тысяч планет, включая даже цивилизации, которые были старше и сложнее, чем земная.

Из архивов Летописцев становится ясно, что увеличение количества резерваций вызвало волнения во многих районах Вселенной. Нас называли мародерами, похитителями и пиратами. Бывало, что землян, летавших на другие планеты, осаждали толпы враждебно настроенных живых существ, требовавших, чтобы мы освободили пленников немедленно. Однако эти протесты не получили распространения — большинство галактик хранило настороженное молчание. Обитатели других миров испытывали сожаление по поводу нашего варварства, но, совершая межзвездные путешествия, они обязательно посещали Землю, где всего за несколько дней можно было увидеть сотни разновидностей живых существ, привезенных со всех уголков Вселенной. Наши соседи по галактике молчали и закрывали глаза на аморальность самой идеи ради удовольствия глазеть на пленников.

В архивах Летописцев сохранилась запись о посещении резервации. Это одна из старейших визуальных записей, которой владеет гильдия, я с трудом получил разрешение посмотреть ее, и то только после вмешательства Олмейн.

Несмотря на двойной фильтр в мыслешлеме, запись оставалась очень тусклой, тем не менее, все можно было разобрать. За стеной из какого-то прозрачного материала находилось более пятисот существ необозначенного мира, обладавших пирамидальными телами с темно-синей поверхностью и розовыми участками наверху. Передвигались они на коротких, толстых ножках, и еще с каждой стороны имели по паре хватательных конечностей. И хотя рискованно браться за объяснение истинных чувств, мне показалось, что они пребывали в крайнем отчаянии. Двигались они медленно, безвольно, апатично в мутном зеленом газе. Некоторые из них соединили свои конечности, возможно, это была форма общения. Одно из них, очевидно, только что умерло. Двое склонились к земле, как брошенные игрушки, но конечности их двигались, возможно, это была молитва. Ужасающее зрелище!

Позднее в заброшенных уголках здания я обнаружил другие подобные записи. Они многое поведали мне.

В течение более чем тысячи лет Второго Цикла количество резерваций продолжало расти без всякого ограничения. И наконец, всем, кроме самих жертв, стало казаться естественным и логичным, что на Земле во имя науки должны проводиться подобные эксперименты.

Однажды на дальней планете, которую никогда ранее не посещали земляне, были обнаружены примитивные создания, похожие на людей раннего периода Первого Цикла. По внешнему виду они напоминали гуманоидов, несомненно разумных и очень свирепых. После гибели нескольких землян экспедиция с Земли добыла и привезла колонию этих людей.

Когда произошло похищение, существа этой планеты — а у нее не было даже наименования, только номер: X362 — не имели возможности ни протестовать, ни воевать. Но вскоре их посетили эмиссары из других миров, которые состояли в политическом союзе, враждебном Земле. По совету этих эмиссаров существа с планеты Х362 потребовали возвращения этих людей.

Земля отказалась, ссылаясь на нейтральное отношение к резервациям в межзвездном мире. Последовал обмен дипломатическими представителями, но Земля подтвердила свое намерение и дальше действовать подобным образом.

Народ с планеты Х362 ответил угрозами.

«Когда-нибудь, — предупредили они, — вы пожалеете о содеянном. Мы прилетим и завоюем вашу планету, освободим всех живущих в резервациях и превратим саму Землю в гигантскую резервацию землян».

Тогда это казалось просто смешным.

В течение следующих нескольких тысяч лет об обитателях планеты Х362 было мало что известно. Они быстро развились, но, поскольку расчеты показывали, что потребуется космический период времени для того, чтобы они могли стать серьезной угрозой для Земли, на их предупреждение по-прежнему не обращали внимания. Какую опасность для развитой цивилизации может представлять дикарь с копьем?

А Земля тем временем увлеклась новым проектом: полностью подчинить себе климат планеты, и это стало второй фатальной ошибкой землян.

В небольших масштабах изменение климата практиковалось еще со времен Первого Цикла. Вызывали искусственные дожди из туч, разгоняли туманы, предотвращали град, пытались несколько уменьшить полярные шапки и оживить пустыни, но все это, за редким исключением, были локальные меры, которые не оказывали влияния в целом на планету.

Во Втором Цикле предприняли попытку возвести гигантские колонны в сотне точек планеты. Мы не знаем, какой они были высоты, поскольку не сохранилось ни одной, а их чертежи утрачены, но считается, что они превосходили высоту самых высоких зданий, построенных к тому времени и, по-видимому, были равны двум и более милям. Внутри этих колонн находилось оборудование, с помощью которого можно было даже поменять полюсность Земли.

Как мне представляется, целью создания этих машин было изменить географический облик планеты, разделив то, что называлось Земным океаном, на ряд больших морей. В северном полярном регионе предполагалось соединить Эйзи с северным исчезнувшим Континентом (известным как Сша-амрик) на западе, а между Сша-амрик и Эйроп на востоке должны были остаться только узкие проливы, через которые полярные воды смешивались бы с теплыми водами океанов, окружающих Затерянные Континенты.

Манипуляции с магнитными силами должны были изменить орбиту Земли и растопить полярную шапку Северного полюса. Удаление этой шапки должно было привести к испарению северного океана и к значительным осадкам. Чтобы предотвратить это, были предприняты меры по изменению направления западных ветров, которые несли осадки в зоны умеренного климата.

Замыслы, очевидно, были еще более грандиозными, но наши сведения о них скудны. Известны, например, предложения перенести тепло тропиков к полюсам, и другие планы. Для нас важны только последствия этого грандиозного начинания.

После многолетней подготовки, на которую потребовалось больше усилий и средств, чем на любой другой проект в истории человечества, погодные машины были запущены.

Результатом стали страшные разрушения. Ужасный эксперимент привел к смещению полюсов, к увеличению обледенения в северном регионе, к неожиданному погружению Сша-амрик и Зюйд-амрик в океан, к появлению Межконтинентального моста, соединяющего Эфрику и Эйроп и к почти полному уничтожению цивилизации. Все эти катаклизмы совершались постепенно.

Очевидно, в первые несколько столетий проект осуществлялся в соответствии с замыслом. И лишь со временем стало ясно, что погодные машины ведут к архитектоническим изменениям в земной коре.

Настало время яростных штормов, которые сменяла нескончаемая засуха.

Погибли миллионы людей, разрушились все коммуникации, массы людей бежали с обреченных континентов. На планете воцарился хаос. Блестящая цивилизация Второго Цикла пошатнулась. Все резервации были разрушены.

Ради спасения остатков населения Земли несколько мощных галактических рас взяли судьбу планеты в свои руки. Они установили энергетические опоры, чтобы стабилизировать положение земной оси, снесли те погодные машины, которые избежали уничтожения во время катаклизмов, кормили голодных, давали одежду и предложили займы для восстановительных работ. Для нас это было время краха, когда все социальные структуры подверглись разрушению.

Мы не были больше хозяевами на своей планете и приняли благотворительность чужаков. В дальнейшем нам предстояло существование банкротов и нищих. Вот в таком катастрофическом состоянии мы вошли в Третий Цикл. Некоторые научные достижения все-таки помогли нам в какой-то мере оправиться, чтобы установить порядок в обществе, были образованы гильдии: Властителей, Мастеров, Купцов и другие. Летописцы пытались сохранить то, что можно, из нашего прошлого.

Долги нашим кредиторам были чудовищными. А платить их было нечем. Мы просто надеялись, что нам простят. Уже шли переговоры, когда произошло неожиданное вмешательство. Обитатели планеты Х362 обратились в комитет, который рассматривал этот вопрос, и предложили заплатить все долги землян в обмен на права на Землю, которые должны перейти к ним. На том и порешили.

Планета Х362 стала законным владельцем Земли. Она сообщила по всей Вселенной, что сохраняет за собой право приступить к владению Землей в любой момент в будущем потому, что в то время планета Х362 еще не могла совершать межзвездные полеты.

Все ясно поняли, что это стало реальным осуществить свою угрозу: превратить нашу планету в огромную резервацию.

Угрозу планеты Х362 на Земле восприняли серьезно. Поэтому была создана гильдия Наблюдателей, которая постоянно следила за небом. Затем образовалась гильдия Защитников.

Так мы отчасти удовлетворили нашу склонность к фантазии, особенно в годы Волшебства, когда были созданы: гильдия Летателей, гильдия Пловцов, о которой ныне мало известно, и гильдия Измененных, у которых был неправильный генетический код.

Наблюдатели наблюдали. Властители правили. Воздухоплаватели парили в небесах. Жизнь текла год за годом в Эйроп, Айзи, Стралии, Эфрике, на разбросанных островах, оставшихся после гибели Исчезнувших Континентов.

Предупреждение планеты Х362 постепенно уходило в область мифологии, но Земля оставалась настороже. А где-то в глубине космоса наши враги набирались сил, достигали мощи, которой мы обладали во Втором Цикле. Они никогда не забывали про то время, когда их соотечественники содержались в наших резервациях.

И в течение одной ночи свершилось ужасное. Теперь они наши хозяева, их клятва выполнена, они утвердились в своих правах.

Все это и многое другое я узнал, когда изучал информацию, которой обладала гильдия Летописцев.

5

А тем временем Принц Роума, как оказалось, оскорблял своим распутством гостеприимство одного из тех, кто дал ему пристанище, — Летописца Элегро. Мне следовало бы давно догадаться о том, что происходит, ибо я лучше, чем кто-либо в Перрише, знал, что представляет собой Принц.

Но я был слишком занят в архивах, изучая прошлое. В то время как я исследовал в деталях жизнь во Втором Цикле, Принц Энрик прелюбодействовал с Олмейн.

Как и в большинстве подобных случаев, здесь, по-моему, не оказывалось сильного сопротивления. Олмейн была женщиной чувствительной. Она относилась к мужу с приязнью, но несколько покровительственно. Она не скрывала, что считает Элегро слабым человеком, несмотря на его высокомерную манеру общения с другими людьми, и что он, по ее мнению, достоин презрения: таков был их брак. Ясно было, что она сильнее и что он не может удовлетворить ее желания.

Мне с самого начала казалось подозрительным решение Олмейн стать нашим попечителем при поступлении в гильдию. Конечно же, она сделала это не из любви к старому потрепанному Наблюдателю, а из желания узнать побольше о его странном слепом спутнике. Ее, очевидно, с самого начала потянуло к Принцу Энрику, а его не нужно было сильно понуждать, чтобы принять этот подарок.

Я жил своей жизнью, Элегро — своей, а Олмейн с Принцем Энриком жили по-своему. Лето уступило место осени, а затем пришла зима. Страстно и нетерпеливо я копался в записях. Никогда прежде ничего меня не захватывало. Даже без посещения Ерслема, я чувствовал себя обновленным.

Принца я видел редко, и наши встречи обычно проходили в молчании: я не вправе был задавать ему вопросы об его поступках, а у него не было желания делиться своими тайнами со мной.

Время от времени я вспоминал свою прежнюю жизнь, свои путешествия, Эвлюэллу, которая как я предполагал, если не погибла, то стала теперь супругой одного из завоевателей. Интересно, как теперь надо было величать этого фальшивого Измененного Гормона, когда он сбросил свой маскарад и вновь принял облик обитателя планеты Х362? Земно-король Девятый?

Океаногосподин Пятый? Владочеловек Третий? Кем бы он сейчас ни был, он должно быть удовлетворен, думал я, абсолютным успехом покорения Земли.

Лишь к концу зимы я узнал о любовной интриге между Олмейн и Принцем.

Сначала я услышал, как вполголоса сплетничали ученики, затем заметил двусмысленные улыбки Летописцев, когда Элегро и Олмейн были рядом, и в конце концов я увидел, как относятся друг к другу Принц и Олмейн. Все стало очевидным. Эти взаимные касания, эти хитроумные фразы-коды — что еще они могли означать?

Летописцы придают большое значение клятве супружеской верности. Так же как и у Летателей, пары у них сходятся на всю жизнь, и никто не изменяет супругу, как это делала Олмейн. Какую месть может придумать Элегро, когда со временем он узнает правду?

Случилось так, что ситуация в конце концов вылилась в конфликт. Это случилось как-то поздним вечером вначале весны. Я тяжко трудился весь день в самых глубоких закоулках цистерн с памятью, извлекая информацию, которую никто не видел с момента ее записи, а вечером захотел подышать свежим воздухом и, выйдя с гудящей от увиденного головой, побрел по ночному Перришу. Я шел вдоль Сены, ко мне подошел подручный Сомнамбул и предложил путешествие в мир сновидений. Потом я набрел на одинокого Пилигрима, молившегося у храма. Я наблюдал за парой Воздухоплавателей в небе, и слезы выступили у меня на глазах при воспоминании об Эвлюэлле. Меня остановил какой-то межзвездный турист в дыхательной маске и в тунике с драгоценностями, он приблизил свое лицо ко мне и вдул галлюцинации в мои ноздри. Наконец я вернулся к Залу Летописцев и пошел в апартаменты своих попечителей, чтобы пожелать им спокойной ночи.

Олмейн и Элегро, а также Принц Энрик находились там. Олмейн приветствовала меня быстрым жестом и перестала обращать на меня внимание, так же, как и остальные. Элегро, сжавшись, мерил шагами пол, топая так, что тонкие живые лепестки ковра нервозно открывались и закрывались.

– Какой-то Пилигрим! — выкрикивал Элегро. — Ну, хотя бы купец — не было бы так унизительно. Но Пилигрим! Это чудовищно!

Принц Энрик стоял со сложенными руками, недвижимый. Под маской невозможно было разобрать его выражение, но он казался абсолютно спокойным.

Элегро обратился к нему:

– Ты отрицаешь, что нарушил святыню моего союза?

– Я ничего не отрицаю и ничего не утверждаю.

– А ты? — Элегро развернулся к своей супруге. — Скажи правду, Олмейн.

Хоть раз в жизни скажи правду. Что это за истории, которые рассказывают о тебе и об этом Пилигриме?

– Не слышала я никаких историй, — мягко возразила Олмейн.

– Что он делит ложе с тобой! Что вы вместе принимаете снадобья! Что вы вместе достигаете экстаза!

Широкое лицо Олмейн не дрогнуло. Мне она показалась еще более красивой, чем обычно.

В гневном возбуждении Элегро теребил свою шаль. Его бородатое лицо потемнело от ярости. Он сунул руку под тунику и достал крошечную глянцевую видеокапсулу, которую протянул на ладони к виновным.

– Зачем понапрасну сотрясаешь воздух. За вами следили. Неужели вы думали, что здесь, именно здесь можно спрятаться? Ты, Летописец Олмейн, как могла ты так думать?

Олмейн оглядела капсулу с расстояния, словно это была бомба, и с отвращением сказала:

– Как это похоже на тебя, Элегро — шпионить, тебе доставляло большое удовольствие видеть как мы наслаждаемся?

– Животное, — выкрикнул он.

Положив капсулу в карман, он приблизился к неподвижному Принцу. Лицо Элегро было искажено гневом. Стоя на расстоянии вытянутой руки от Принца, он заявил ледяным тоном:

– Ты понесешь ответственность сполна за это святотатство. С тебя сдерут одежду Пилигрима и тебя постигнет участь, уготованная для чудовищ.

Душу твою примет Воля!

Принц Энрик ответил:

– Попридержи свой язык!

– Придержать свой язык? Как ты смеешь со мной так разговаривать?

Пилигрим, который не может сдержать похоть по отношению к жене своего хозяина, который дважды нарушает святость — лжет и прелюбодействует! — Элегро весь кипел от гнева, от его холодности не осталось и следа.

Теперь его бешенство оно свидетельствовало о внутренней слабости и отсутствии самоконтроля. Мы трое стояли окаменев, оглушенные этим ливнем слов. Оцепенение прошло лишь когда вне себя от негодования, Элегро схватил Принца за плечи и принялся яростно трясти его.

– Ничтожество, — заорал Энрик, — ты еще смеешь касаться меня!

Двумя ударами в грудь он отбросил Летописца, тот покатился по комнате и ударился о подвешенную спальную колыбель, несколько фляжек с искрящимися напитками при этом упали и разлились, а ковер из живой материи издал жалобный протест. Задыхающийся, оглушенный Элегро прижал руку к груди и взглянул на нас, ища поддержки.

– Физическое нападение, — прохрипел он. — Позорное преступление.

– Сначала ты напал на него, — напомнила мужу Олмейн.

Протягивая к Принцу дрожащую руку, Элегро пробормотал:

– За это тебе не будет прощения, Пилигрим.

– Не смей меня больше называть Пилигримом, — заявил Энрик.

Он поднял руки и начал снимать маску. Олмейн вскрикнула, пытаясь помешать ему, но никто не мог остановить Принца, когда он был в гневе. Он бросил маску на пол и обнажил лицо с неприятными жесткими чертами и серыми механическими сферами.

– Я Принц Роума, — объявил он громовым голосом. — На колени! На колени! Быстро, Летописец, три раза растянуться и пять раз поклониться!

Казалось, Элегро был стерт в порошок. Он глядел, не веря своим глазам, затем, как куль опустился и как бы рефлекторно совершил ритуал поклонов перед соблазнителем своей жены. Впервые после падения Роума Принц заявил о своем статусе, и удовольствие его было так очевидно, что даже пустые глаза, казалось, сияли королевской гордостью.

– Вон! — приказал Принц. — Оставь нас.

Элегро убежал.

Я оставался ошеломленный и потрясенный. Принц любезно кивнул мне головой.

– Извини нас, старик, нам нужно немного побыть наедине.

6

Слабого человека можно обратить в бегство внезапным нападением, но затем он передохнет, успокоится и начнет придумывать планы возмездия. Это и произошло с Элегро. Изгнанный из своих апартаментов Принцем, он остыл и хитрость снова вернулась к нему. Позже, той же ночью, когда я укладывался спать, Элегро позвал меня в свою комнату для исследований на нижнем этаже здания.

Там он сидел в окружении атрибутов своей гильдии: катушек и шпулек пленки, информационных кассет, капсул, чашек, нескольких соединенных черепов, ряда экранов, небольших украшенных орнаментом спиралей и другой символики собирателей информации. В руках он держал кристалл из Облачных Миров, который служил для снятия стрессовых состояний. По мере того, как кристалл вытягивал из Элегро напряжение, камень приобрел молочный цвет.

Элегро сидел с притворным видом всевластия, как будто я не был свидетелем его унижения.

– Ты знал, кто этот человек, когда ты пришел с ним в Перриш? спросил он.

– Да.

– Ты не сказал об этом.

– Меня никто не спрашивал.

– Ты знаешь, какому риску ты подвергаешь всех нас из-за того, что, ничего не зная, мы дали пристанище Властителю?

– Мы все земляне, — сказал я. — Разве мы уже не признаем верховенство Властителей?

– С момента завоевания — нет. Указом завоевателей все бывшие правительства распущены, а их руководители подлежат аресту.

– Но мы, без сомнения, должны оказывать сопротивление подобному приказу.

Летописец Элегро насмешливо взглянул на меня.

– Разве дело Летописца вмешиваться в политику? Мы подчиняемся тому правительству, которое у власти. Мы здесь не оказываем никакого сопротивления.

– Понимаю.

– Поэтому мы должны немедленно избавиться от этого опасного беглеца.

Томис, я поручаю тебе немедленно отправиться в штаб завоевателей и проинформировать Человекоправителя Седьмого о том, что мы захватили Принца Роума и держим его здесь.

– Почему старик должен идти ночью как посланец? Достаточно поднять обычный мыслешлем.

– Слишком рискованно. Могут подслушать. Нашей гильдии будет нанесен вред, если эта новость распространится.

– Но выбрать для этого ничтожного ученика — это странно.

– Об этом знают двое — ты и я, — сказал Элегро. — Я не пойду. Значит идти должен ты.

– Без предварительного оповещения Человекоправителя Седьмого, меня туда не пустят.

– Ты сообщишь его подчиненным, что у тебя имеется информация, которая будет способствовать задержанию Принца Роума. Тебе поверят.

– Должен ли я упомянуть ваше имя?

– Если возникнет необходимость. Ты можешь сказать, что Принц содержится с помощью моей жены пленником в моих апартаментах.

Я чуть не расхохотался, услышав это. Но сохранил серьезное выражение лица перед этим трусливым Летописцем, который даже не осмеливался пойти выдать властям человека, наставившего ему рога.

– Послушайте, — еще раз попытался я остановить его. — Принцу станет известно о том, что мы сделали. Честно ли с вашей стороны просить меня предать человека, который был моим спутником в течение долгих месяцев?

– Это не предательство. Это наш долг перед правительством.

– Я не чувствую себя в долгу перед правительством. Я все еще верен гильдии Властителей. Вот поэтому в минуту опасности я оказал помощь Принцу.

– За это, — сказал Элегро, — ты можешь поплатиться жизнью. Ты в силах искупить вину, только способствуя аресту Принца. Иди. Немедленно.

За всю свою нелегкую жизнь никого я не презирал так яростно, как этого ничтожного Летописца.

Однако я видел, что у меня немного шансов избежать этого ужасного поручения. Элегро хотел наказать человека, обманувшего его, но у него не хватало мужества самому сообщить о Принце, поэтому я должен был отдать в руки властей того, кого я укрывал, которому помогал и за которого я чувствовал ответственность. Если бы я отказался, Элегро, по-видимому, выдал бы меня завоевателям, чтобы они меня наказали за помощь Принцу в бегстве из Роума. Элегро мог бы отомстить мне с помощью гильдии Летописцев. Но если бы я сделал то, чего требовал от меня Элегро, на моей совести всегда лежало бы пятно, а кроме того, в случае возвращения к власти Властителей, мне пришлось бы ответить за выдачу Принца оккупантам.

Обдумав все возможные варианты, я трижды проклял неверную жену Элегро и ее бесхребетного мужа.

Я все еще колебался. Элегро продолжал запугивать меня, обещая привлечь к суду гильдии за то, что я незаконно проник в секретные архивы и привел в помещение гильдии беглеца. Он грозился, что навсегда лишит меня возможности пользоваться информационными источниками.

В конце концов я сказал ему, что пойду в штаб Завоевателей и выполню его просьбу. К тому времени у меня родился план, который мог мне позволить достойно выйти из затруднительного положения.

Когда я покинул здание, приближался рассвет. В воздухе пахло свежестью. Над улицами Перриша висел легкий мерцающий туман. Луны на небе не было видно. Я чувствовал себя неуютно на пустынных улицах, хотя и говорил себе, что никто не захочет обидеть старого Летописца. Но я был вооружен только кинжалом и все-таки опасался бандитов.

Я поднимался по одной из наклонных пешеходных дорожек.

Из-за крутого подъема я немного задыхался но, когда достиг нужного уровня, почувствовал себя в большей безопасности, поскольку здесь через короткие промежутки стояли патрульные пункты, встречались и ночные прохожие. Я прошел мимо странной фигуры, облаченной в белый сатин, сквозь который просвечивались чужеземные очертания. Это был обитатель планеты Быка, где реинкарнация является обычным делом и ни один человек не ходит в своем собственном первоначальном теле. Мне встретились три представительницы планеты Лебедя, которые завидев меня, захихикали и спросили, не видел ли я их соотечественников-мужчин, ибо у них наступило время брачных союзов. Я миновал двух Измененных, которые внимательно оглядев мой бедный наряд, решили, что меня не имеет смысла грабить.

Наконец я подошел к невысокому восьмиугольному зданию, которое занимал Прокуратор Перриша.

Его охраняли кое-как. Завоеватели были уверены, что мы не способны поднять мятеж, и скорее всего, они были правы. Планета, которая позволила завоевать себя в одну ночь, вряд ли способна впоследствии оказать какое-либо сопротивление. Около здания возвышался светящийся бледным светом сканер. В воздухе чувствовалась примесь озона. Я видел, как Служители разгружали бочки со специями, а Измененные носили темные колбасы. Я прошел через луч сканера, и передо мной прояснился один из охранников.

Я объяснил, что у меня неотложные новости для Человекоправителя Седьмого, и через удивительно короткое время меня допустили к Прокуратору.

Его канцелярия была обставлена просто, но со вкусом. В основном комнату украшали вещи с Земли: драпировка выткана в Эфрике, две алебастровые вазы из древнего Эгапта, мраморная статуэтка, очевидно, периода раннего Роума и темная талианская ваза, в которой было несколько увядающих цветков. Когда я вошел, он разбирался с донесениями в кубиках.

Как я слышал, завоеватели работали в основном в темные часы суток, и я не был удивлен тем, что он занят. Через мгновение он взглянул на меня и спросил:

– Что случилось, старик? Что там еще за беглый Властитель?

– Принц Роума, — ответил я. — Я знаю, где он находится.

В его холодных глазах мгновенно проснулся интерес. Его руки с большим количеством пальцев прошлись по столу, где лежали эмблемы некоторых наших гильдий: Транспортников, Летописцев, Защитников, Купцов и других.

– Продолжай, — сказал он.

– Принц в городе. Он в определенном месте и не может оттуда убежать.

– И ты пришел сюда назвать мне это место?

– Нет, — ответил я. — Я пришел купить его свободу.

Человекоправитель Седьмой был явно озадачен.

– Бывают случаи, когда вы, земляне, ставите меня в тупик. Ты поймал этого беглого Властителя, и я полагал, что ты хочешь продать его нам, а ты говоришь, что хочешь купить его. Зачем тогда приходить сюда? Это что, шутка?

– Позвольте мне объяснить.

Он задумчиво разглядывал зеркальную поверхность стола, пока я коротко рассказывал ему о своем путешествии из Роума со слепым Принцем, о нашем приходе в Зал Летописцев, о совращении Принцем Олмейн и о мелком злобном желании Элегро отомстить. Я дал понять, что пришел к завоевателям только потому, что обязан, и что в мои намерения не входило предавать Принца в их руки. Затем я сказал:

– Я понимаю: вы считаете, что все Властители подлежат суду. Однако Принц и так уже заплатил слишком большую цену за свою свободу. Я прошу сообщить Летописцам, что Принц амнистирован и разрешить ему отправиться в Ерслем в качестве Пилигрима. В этом случае Элегро не будет иметь над ним никакой власти.

– А что ты предлагаешь нам взамен, — спросил Человекоправитель Седьмой, — за амнистирование твоего Принца?

– Я проделал некоторую исследовательскую работу в цистернах памяти Летописцев.

– И что же?

– Нашел то, что вы ищете.

Человекоправитель Седьмой внимательно изучал меня:

– А откуда тебе известно, что мы ищем?

– В самых заброшенных архивах Зала Летописцев, — сказал я спокойно, есть запись о том, как жили ваши предки в резервации в качестве пленников на Земле. Видна каждая деталь их страданий. Это абсолютное оправдание нападения на Землю.

– Этого не может быть! Нет такого документа!

По тому, какой резкой была его реакция, я понял, что попал в самое чувствительное место.

– Мы тщательным образом проверили ваши архивы, — продолжал он. — Есть только одна запись о жизни в резервации, но не наших людей. Это негуманоидная раса пирамидальных существ.

– Я видел ее, сказал я. — Но есть и другие. Я много часов провел в поисках, страстно желая знать о тех несправедливых вещах, которые мы совершали.

– А индексы… -… Они иногда неполные. Я нашел эту запись случайно. Сами Летописцы не знают о ней. Я расскажу вам… если вы не тронете Принца.

Некоторое время Прокуратор молчал. Наконец он сказал:

– Я не могу понять тебя: или ты негодяй, или же человек с высшими духовными качествами.

– Я знаю, что такое истинная преданность.

– Однако отдать секреты своей гильдии…

– Я не Летописец, я их ученик, бывший раньше Наблюдателем. Я не хочу, чтобы вы причинили вред Принцу из-за прихоти этого дурака-рогоносца. Принц в его руках, и только вы можете его освободить. Поэтому я вынужден предложить вам этот документ.

– Документ, который Летописцы исключили из индексирующих каталогов, чтобы он не попал в наши руки!

– Документ, который Летописцы по ошибке положили не в то место и забыли.

– Сомневаюсь в этом, — сказал Прокуратор. — Они не так уж небрежны.

Они его спрятали, и отдавая его, разве ты не предаешь свою планету? Ты становишься сообщником ненавистного врага.

Я пожал плечами.

– Я хочу, чтобы Принц Роума был свободен, а все остальное меня не волнует. Место хранения документа я меняю на предоставление ему амнистии.

На лице Прокуратора появилось то, что можно было назвать улыбкой:

– Не в наших интересах оставлять бывших Властителей на свободе. Твое положение опасно, ты знаешь? Я могу силой заставить тебя признаться, где находится документ, и в то же время схватить Принца.

– Можете, — согласился я. — Что ж, я рискую. Но полагаю, что у народа, который прибыл отомстить за древнее преступление, есть чувство чести. Я в вашей власти, а местонахождения документа в моем мозгу.

Теперь уже он громко рассмеялся.

– Подожди минутку, — сказал он.

Затем Прокуратор произнес несколько слов на своем языке в переговорное устройство, и вскоре в канцелярию вошел один из его соплеменников. Я узнал его мгновенно, хотя на нем не было того вызывающего одеяния, в котором он путешествовал со мной под именем Измененный Гормон.

Он улыбнулся мне и сказал:

– Приветствую тебя, Наблюдатель.

– И я приветствую, Гормон.

– Меня зовут теперь Победоносный Тринадцатый.

– А меня зовут Томис из Летописцев, — представился я.

– Где это вы успели стать друзьями? — удивился Прокуратор.

– Во время вторжения, — объяснил Победоносный Тринадцатый. — Я выполнял свое задание как разведчик, встретил этого человека в Талии, и мы путешествовали вместе до Роума. Но мы были попутчиками, а не друзьями.

– А где Летательница Эвлюэлла? — задрожал я.

– В Парсе, наверное, — ответил он безразлично. — Она говорила, что хочет вернуться в Хинд, где живет ее народ.

– Так ты любил ее очень недолго?

– Мы были скорее попутчиками, а не любовниками, — бросил завоеватель.

– У нас это прошло.

– У тебя, быть может, — возразил я.

– У нас.

– И из-за того, что прошло, ты лишил человека глаз?

Тот, который был Гормоном, пожал плечами:

– Я сделал это, чтобы проучить его за гордыню.

– Тогда ты сказал, что тобою двигала ревность, — напомнил я. — Ты утверждал, что хочешь поступить так из-за любви.

Казалось, что Победоносный Тринадцатый потерял ко мне всякий интерес.

Прокуратора он спросил:

– Что здесь делает этот человек? Зачем ты меня вызвал?

– Принц Роума в Перрише, — ответил тот.

Победоносный Тринадцатый выразил явное удивление.

Человекоправитель Седьмой продолжал:

– Он пленник Летописцев. Этот человек предлагает странную сделку. Ты знаешь Принца лучше нашего. Мне нужен твой совет.

Прокуратор описал ситуацию. Тот, кто был Гормон, слушал задумчиво, не говоря ни слова. В конце Прокуратор сказал:

– Вопрос вот в чем: амнистировать ли Властителя?

– Он слеп, — ответил Победоносный Тринадцатый. — И лишен власти.

Сторонники его рассеяны. Может, дух его и тверд, но он не представляет опасности для нас. Можно согласиться на эту сделку.

– Существует амнистивный риск при освобождении Властителя от ареста, — заметил Прокуратор, — но я согласен. Рискнем.

Мне он сказал.

– Скажи, где нам найти документ?

– Обеспечьте сначала свободу Принцу, — спокойно предложил я.

Оба завоевателя улыбнулись.

– Вполне справедливо, — ответил Человеко-правитель Седьмой. — Однако послушай, как мы можем быть уверены в том, что ты сдержишь свое слово? Все что угодно может случиться с тобой в течение следующего часа, когда мы будем освобождать Принца.

– Я предлагаю вот что, — вмешался Победоносный Тринадцатый. — Это вопрос не взаимного недоверия, а вопрос времени. Томис, запиши индексы документа на кубик с шестичасовой отсрочкой. Мы настроим кубик так, что он выдаст информацию только в том случае, если сам Принц и никто другой даст команду. Если мы в течение этого времени не найдем и не освободим Принца, информация будет уничтожена. Если мы освободим Принца, то кубик выдаст нам информацию даже в том случае, если что-то случится с тобой за это время.

– Ты все предусмотрел, — признал я.

– По рукам? — спросил Прокуратор.

– По рукам, — согласился я.

Они принесли мне кубик и поместили меня за ширмой. На блестящей поверхности кубика я начертил номер стеллажа и последовательность индексов для нахождения документа. Через мгновение информация исчезла в темной глубине кубика. И я вернул его.

Вот таким образом я предал свое земное наследство и стал пособником завоевателей из-за своей преданности слепому Принцу, совратившего чужую жену.

Тем временем наступил рассвет. Я не пошел с завоевателями в Зал Летописцев — не мое это было дело, присутствовать при таких деликатного свойства событиях. Я предпочел уйти в другую сторону.

Моросил дождь, когда я шел вдоль Сены по серым улицам. Эта река текла сквозь тысячелетия вдоль каменных парапетов эпохи Первого Цикла, ее древние мосты были свидетелями тех времен, когда только начиналось интеллектуальное развитие человечества.

Наступило утро, и во мне проснулся старый рефлекс: я стал неосознанно искать свои приборы, чтобы произвести наблюдение, но тут же вспомнил, что все уже позади. Гильдия Наблюдателей упразднена, нас завоевали враги, и старый Вуэллиг, ныне Томис из Летописцев, продал себя врагам человечества.

В тени религиозного дома с двумя колокольнями, принадлежавшего древним христерам, меня привлекла будка сомнамбулиста, и я вошел туда. Я редко общался с членами этой гильдии, ибо опасаюсь шарлатанов, а их в наше время развелось великое множество. Сомнамбулист в состоянии транса говорит о том, что было, есть и будет. Я знаю кое-что о том, что такое транс, ибо, будучи Наблюдателем, я входил в это состояние четыре раза в день. Но наблюдатели, гордясь своими искусством, всегда презирали тех, кто использует внутреннее видение ради обогащения. А именно таковы сомнамбулисты. Однако на нынешней своей службе я, к своему удивлению, узнал, что сомнамбулисты часто дают консультации при раскопках и вообще нередко помогают Летописцам. Я подчинился любопытству, хотя и с некоторой долей скептицизма, и, кроме того, решил, что здесь можно найти убежище от бури, которая должна разразиться в Зале Летописцев.

Человек с изящной фигурой, облаченный в черное, приветствовал меня желанным поклоном, когда я вошел в будку.

Я Самит из Сомнамбулистов, — представился он тонким хныкающим голосом. — Приветствую тебя и желаю добрых вестей. Моя компаньонка — Мерта.

Передо мной предстала грузная женщина в кружевном одеянии с одутловатым лицом, черными кругами под глазами и небольшими усиками.

Сомнамбулисты всегда работают в паре — один зазывает, другой же рассказывает.

Обычно это муж и жена. Дико было представить себе, как миниатюрный Самит обнимает эту гору плоти.

Я сел там, где он указал. На столе лежали пищевые таблетки нескольких расцветок — очевидно я прервал семейный завтрак. Мерта в глубоком трансе шествовала по комнате большими шагами. Говорят, что некоторые сомнамбулисты просыпаются всего на два-три часа из двадцати только для того, чтобы принять пищу и совершить другие прогулки.

Я едва прислушивался к тому, как Самит заученными словами рекламировал свои услуги. Это предназначалось для невежественных — ведь сомнамбулисты чаще всего имеют дело с представителями низших гильдий.

Наконец, видя мое нетерпение, он спросил, что я хочу узнать?

– Я хочу знать судьбу тех, кто окружает меня. Особенно же хочу, чтобы Мерта сосредоточилась на том, что происходит сейчас в Зале Летописцев.

Самит постучал ногтями по ровной поверхности стола и бросил взгляд на коровоподобную Мерту.

– Ты ощущаешь истину? — спросил он.

Ответом был долгий и легкий вздох, исторгнутый из самых глубин ее подрагивавших телес.

– Что ты видишь? — последовал следующий вопрос.

Она начала что-то бормотать. Сомнамбулисты говорят на языке, на котором кроме них не говорит никто на Земле, — это какие-то резкие звуки.

Некоторые утверждают, что их язык происходит от древнего языка Эгапта. Я ничего не знаю об этом. Для меня ее речь звучала нечленораздельно и бессмысленно. Самит слушал ее некоторое время, затем, удовлетворенно кивнул головой, протянул ко мне ладонь.

После непродолжительного торга мы договорились о цене.

– Теперь разъясни мне истину, — предложил я.

Он не очень уверенно начал говорить:

– В этом замешаны чужеземцы, а также несколько членов гильдии Летописцев.

Я молчал, ничем не выказывая своего интереса.

– Они все втянуты в серьезную ссору. Причина ее — это человек без глаз.

Я резко выпрямился.

На губах Самита появилась торжествующая улыбка.

– Человек без глаз потерял свое высокое положение. Он землянин, пострадавший от завоевателей. Скоро ему наступит конец. Он хочет возвратить свое положение, но знает, что это невозможно. Он послужил причиной того, что один из Летописцев нарушил клятву. В Зал Летописцев пришло несколько завоевателей — что, они хотят наказать его? Нет, нет. Они хотят освободить его из плена. Продолжать?

– Да!

– Ты услышал все, за что заплатил.

Я поморщился. В общем сомнамбулистка увидела истину. Правда, пока я не узнал ничего нового для себя, но был достаточно заинтересован и поэтому добавил денег.

Самит забрал мои монеты и снова посовещался с Мертой. Она говорила долго, крутилась несколько раз, падала на диван.

Наконец Самит продолжил:

– Человек без глаз стал между мужем и женой. Муж в ярости и требует, чтобы того наказали, но завоеватели отказываются. Они ищут скрытую истину, они ее найдут с помощью предателя. Человек без глаз ищет свободы и власти, но найдет лишь покой. Женщина ищет развлечений и получит неприятности.

– А я? — нетерпеливо спросил я. — Ты ничего не сказал обо мне.

– Ты вскоре покинешь Перриш таким же образом, как и вошел в него. И уйдешь не один. Ты не останешься в той гильдии, в которой состоишь сейчас.

– А куда я пойду?

– Ты знаешь это не хуже нас, — зачем тратить свои деньги на это?

Он снова умолк.

– Скажи, что мне суждено в Ерслеме? — спросил я.

– Эту информацию ты не можешь получить. Раскрытие будущего стоит очень дорого. Удовлетворись тем, что уже узнал.

– Я хочу кое-что уточнить.

– Мы не разъясняем ничего ни за какие деньги.

Он равнодушно смотрел на меня. Мерта все еще бродила по комнате, стонала и бормотала. Силы, с которыми она была в контакте, очевидно, сообщили ей новую информацию. Она хныкала, дрожала и издавала какие-то кудахчущие звуки. Самит заговорил с ней на их языке. Она ответила. Он взглянул на меня.

– Это бесплатно, — заявил он, — последняя информация. Твоя жизнь вне опасности, но в опасности, твой дух. Было бы неплохо, если бы ты пришел к согласию с Волей, и при том как можно скорее. Восстанови свое моральное здоровье. Вспомни об истинных ценностях. Искупи грех, который ты совершил с благими намерениями. Больше я ничего не скажу.

Мерта пошевелилась, похоже, проснулась. Ее глаза открылись, но я видел только белки — ужасное зрелище. Ее толстые губы кривились, открывая испорченные зубы. Самит выпроводил меня быстрыми жестами своих крошечных рук.

Я вышел в темное дождливое утро и торопливо возвратился к Залу Летописцев. У меня прервалось дыхание, болела грудь. Перед входом в здание я остановился на минуту, чтобы собраться с силами. Мужество почти покинуло меня, но в конце концов я вошел и поднялся на уровень, где находились апартаменты Элегро и Олмейн.

Мне пришлось пройти мимо группы возбужденных Летописцев. До меня донеслось жужжание их голосов. Человек, которого я узнал, один из высших чиновников гильдии — поднял руку и спросил:

– Что привело тебя сюда, ученик?

– Я Томис, которому попечительствует Летописец Олмейн. Моя комната рядом.

Меня схватили и втолкнули в знакомую комнату, которая сейчас была в полном беспорядке.

С десяток Летописцев стояли там, нервно теребя свои шали. Среди них выделялся элегантностью канцлер Кенишел. Его глаза были полны отчаяния.

Слева от входа в луже крови, скорчившись, лежал Принц Роума. В противоположной стороне комнаты около полки с прекрасными произведениями искусства Второго Цикла лежал Летописец Элегро. На лице его застыли ярость и удивление, из горла торчал тонкий дротик. Еще дальше в окружении дородных Летописцев стояла Олмейн с растрепанными волосами и диким взглядом. Алое одеяние ее было разорвано спереди и открывало высокие белые груди, атласная кожа блестела от пота. Казалось, она была погружена в транс и не осознавала, что происходит.

– Что здесь случилось! — воскликнул я.

– Двойное убийство, — ответил канцлер Кенишел прерывавшимся голосом.

Затем он обратился ко мне с вопросом.

– Когда ты в последний раз видел этих людей, ученик?

– Этой ночью.

– Как ты попал сюда?

– Просто нанес визит.

– Происходил ли здесь какой-либо конфликт?

– Да, Летописец Элегро и Пилигрим ссорились.

– В чем заключалась причина ссоры?

Я с чувством неловкости взглянул на Олмейн, но она ничего не видела и не слышала.

– Из-за нее, — тихо ответил я.

Я услышал, как забормотали остальные Летописцы. Они подталкивали друг друга локтями, кивали, некоторые улыбались: я подтвердил, что здесь происходил скандал. Канцлер принял более официальный вид.

Он указал на тело Принца.

– Он был твоим спутником, когда вы вошли в Перриш, — сказал он. — Знал ли ты, кто он?

Я облизнул пересохшие губы.

– У меня были подозрения.

– Что он был… -… Беглым Принцем Роума, — продолжил я.

Сейчас было не время для уверток. Мое положение осложнилось, снова последовали кивки и подталкивания. Канцлер Кениш сказал:

– Этот человек подлежал аресту. Ты не имел права скрывать, кто он такой.

Я хранил молчание. Канцлер продолжал:

– Ты отсутствовал в зале несколько часов. Расскажи, что ты делал, когда покинул апартаменты Элегро и Олмейн.

– Я пошел к Прокуратору Человекоправителю Седьмому, — сообщил я.

Все уставились на меня. Это была сенсация!

– С какой целью?

– Сообщить, что Принц Роума задержан и находится в этих апартаментах.

Я сделал это по приказу Летописца Элегро. После этого я бродил по улицам без цели и вот вернулся сюда и обнаружил…

– И обнаружил здесь полный хаос, — констатировал Канцлер Кенишел. — Прокуратор приходил сюда на заре. Он зашел в эти апартаменты. Элегро и Принц, наверное, были еще живы. Затем он пошел в наши архивы и забрал… забрал… материалы строжайшей секретности… строжайшей секретности… забрал… материалы, которые считались недоступными…

Канцлер запнулся. Подобно сложной чувствительной машине, пораженной ржавчиной, он замедлил свои движения, начал издавать хриплые звуки, казалось, что он на грани коллапса. Несколько Летописцев кинулись на помощь, один сделал ему укол в руку. Через некоторое время Канцлер пришел в себя.

– Эти убийства произошли после того, как Прокуратор покинул здание, продолжил он свой рассказ.

– Летописец Олмейн не смогла сообщить нам ничего по этому поводу. Быть может, ты, ученик, что-то знаешь.

– Меня здесь не было. Двое сомнамбулистов из будки возле Сены могут подтвердить, что я находился с ними, когда совершалось убийство.

Канцлер сказал медленно:

– Ты пойдешь в свою комнату, ученик, и будешь ждать там допроса.

Потом ты покинешь Перриш в течение двадцати часов. Властью своей я исключаю тебя из гильдии Летописцев.

Предупрежденный сомнамбулистом, я тем не менее был ошарашен.

– Исключаете? За что?

– Мы больше тебе не доверяем. Вокруг тебя происходит слишком много загадочных событий. Ты приводишь Принца и скрываешь свои подозрения. Ты присутствуешь при ссоре, приведшей к убийству. Ты посещаешь Прокуратора в середине ночи. Возможно именно ты виновен в том, что наш архив понес утрату. Нам не нужен человек, окруженный загадками. Мы порываем с тобой все отношения.

Подкрепив свои слова энергичным жестом, канцлер снова повелел мне:

– Следуй в свою комнату. Жди допроса, а затем уходи.

Выходя уже через закрывавшуюся дверь я, оглянувшись, увидел канцлера.

Он побледнел, его поддерживали помощники. В это время Олмейн пришла в себя, упала на пол и зарыдала.

7

В комнате я долго собирал свои немногочисленные вещи. Наступал день, когда пришел Летописец, которого я не знал, с оборудованием для допроса. Я поглядел на аппарат с беспокойством, думая о том, что случится со мной, если Летописцы узнают, что именно я указал координаты записи резервации завоевателям. Они меня уже и так подозревали. Канцлер сомневался в моей вине по единственной причине: ему казалось странным, что какой-то ученик способен был провести такое сложное исследование в архиве.

Но судьба была на моей стороне. Допрашивающий интересовался только деталями убийства и, как только убедился, что я об этом ничего не знаю, оставил меня в покое, предупредив, чтобы я покинул здание в течение назначенного срока. Я заверил его, что именно так и намерен поступить.

Но прежде всего мне необходимо было отдохнуть после бессонной ночи. Я выпил снадобье с трехчасовым действием и забылся сном успокоения. Когда я проснулся, около меня кто-то стоял. Я понял, что это Олмейн.

Она постарела за одни сутки. Одета она была в тунику темных тонов без украшений. Черты лица ее обострились. Я поднялся с постели и извинился, что не сразу признал ее.

– Успокойся, — сказала она мягко. — Я тебя разбудила?

– Нет. Я поспал столько, сколько хотел.

– А я совсем не спала. Но для сна будет время потом. Мы должны объясниться, Томис.

– Да, — неуверенно согласился я. — Ты себя хорошо чувствуешь? Я видел тебя раньше, мне показалось, что ты была не в себе.

– Мне дали лекарства, — ответила она.

– Расскажи, что можешь, о том, что произошло прошлой ночью.

Она устало прикрыла глаза.

– Ты был здесь, когда Элегро обвинял нас, и Принц выгнал его. Через несколько часов Элегро вернулся. С ним был Прокуратор Перриша и другие завоеватели. У Элегро был ликующий вид. Прокуратор достал кубик и приказал Принцу положить на него руку. Принц заартачился, но в конце концов Прокуратор убедил его. После того, как Принц приложил руку к кубику, Прокуратор и Элегро удалились, а мы с Принцем остались, ничего не понимая.

У входа в комнату стояла стража. Вскоре Прокуратор с Элегро вернулись.

Элегро выглядел опустошенным и разочарованным, а Прокуратор очень возбужденным. В нашей комнате Прокуратор объявил, что Бывший Принц Роума амнистирован и что никто не смеет причинять ему вреда. После этого все завоеватели удалились.

– Продолжай.

Олмейн говорила невнятно, словно сомнамбулистка.

– Элегро не понимал, что произошло. Он кричал о предательстве, визжал, что его тоже предали. Дальше последовала ссора между Элегро и Принцем, они все больше распалялись. Каждый из них требовал, чтобы другой покинул комнату. Ссора стала такой неистовой, что ковер начал умирать. У него опустились лепестки, и его маленькие рты жадно хватали воздух. Элегро схватил оружие и угрожал. Принц недооценил темперамент Элегро, он думал, что тот блефует и направился к нему, чтобы вышвырнуть его вон. Тогда Элегро убил Принца. А через секунду я схватила дротик из нашей коллекции и метнула его в горло Элегро. Дротик был отравлен, и он умер мгновенно.

– Странная ночь, — сказал я.

– Слишком странная. Скажи мне, Томис, почему пришел Прокуратор и почему они не забрали Принца в тюрьму?

– Прокуратор пришел, потому что я по приказу твоего покойного мужа позвал его. Прокуратор не арестовал Принца, потому что его свобода была куплена.

– Какой ценой?

– Ценой моего позора, — ответил я.

– Ты говоришь загадками.

– Правда лишает меня достоинства. Умоляю, не настаивай, чтобы я объяснял.

– Канцлер говорил о каком-то документе, который забрал Прокуратор…

– Да это имеет отношение к делу, — признался я, и Олмейн больше не задавала вопросов.

Наконец я сказал.

– Ты совершила убийство. Какое наказание ждет тебя?

– Я совершила преступление в состоянии аффекта, — ответила она. — Я не буду подвергнута наказанию гражданской администрацией, но меня изгнали из гильдии за прелюбодеяние и убийство.

– Мне жаль тебя.

– Мне приказано совершить паломничество в Ерслем для очищения души. Я должна уйти отсюда в течение дня, иначе предстану перед судом гильдии.

– Меня тоже изгнали, — сказал я ей. — И я тоже направляюсь в Ерслем, хотя и по своей воле. — Может быть пойдем вместе?

Я предложил это очень неуверенно, на что были свои причины. Я пришел сюда со слепым Принцем — это было достаточно тяжело для меня, тем более мне не хотелось уходить отсюда с женщиной-изгоем, к тому же убийцей. Не пришло ли время путешествовать в одиночку? Однако сомнамбулист сказал, что у меня будет спутник.

Ровным тоном Олмейн произнесла:

– У тебя не хватает энтузиазма. Может быть я смогу возбудить его в тебе.

Она распахнула свою тунику. Между снежными холмами ее грудей я увидел кошель. Она соблазняла меня не плотью, а кошельком.

– Здесь, — пояснила она, — все, что хранил Принц в своем бедре. Он показал мне эти сокровища, и я забрала их, когда он лежал мертвым в моей комнате. Кроме того, здесь и мои средства. Мы будет путешествовать с комфортом. Ну?

– Мне трудно отказаться.

– Будь готов выступить вскоре.

– Я уже готов, — сказал я.

– Тогда жди.

Олмейн оставила меня и вернулась часа через два. Она одела маску и одежды Пилигрима и принесла с собой еще один комплект одеяния Пилигрима, который предложила мне. Я был теперь вне гильдии и мне было опасно путешествовать. Значит, я пойду в Ерслем как Пилигрим. Я облачился в незнакомое одеяние. Мы собрали пожитки.

– Я сообщила наши данные гильдии Пилигримов, — заявила Олмейн, когда мы покинули Зал Летописцев. — Нас зарегистрировали. Позднее получим звездные камни. Как сидит твоя маска, Томис?

– Удобно.

– Так и должно быть.

Наш путь из Перриша лежал через большую площадь мимо старинного серого здания древнего происхождения. Там собралась толпа. В центре я заметил завоевателей. Вокруг крутились нищие. На нас они не обращали внимания: кто станет просить милостыню у Пилигримов? Я остановил одного из них и спросил:

– Что здесь происходит?

– Похороны Принца Роума, — ответил он. — По приказу Прокуратора.

Государственные похороны со всеми почестями. Они из этого делают настоящий праздник.

– А почему это делают в Перрише? — спросил я. — Как умер Принц?

– Послушай, спроси кого-нибудь другого. Мне нужно работать. — Он выкрутился из моих рук и пошел работать.

– Будем присутствовать на похоронах? — спросил я Олмейн.

– Лучше не надо.

– Как скажешь.

Мы двинулись по массивному каменному мосту, висящему над Сеной.

Позади нас поднялся яркий голубой огонь погребального костра Принца. Огонь этот освещал наш путь, пока мы медленно брели на восток в Ерслем.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Наш мир теперь полностью стал их собственностью. В течение всего пути по Эйроп я находил свидетельства того, что завоеватели все взяли в свои руки, и что мы принадлежим им как животные в стойле принадлежат хозяину.

Они проникли повсюду, подобно буйным растениям разрастающимся после ливня. Они были полны холодной самоуверенности, словно хотели подчеркнуть, что Воля отвернула свой лик от нас и повернулась к ним. Оккупанты не были жестокими по отношению к нам, однако они лишали нас жизненных сил уже одним своим присутствием. Наше солнце, наши музеи древних предметов, наши руины прежних циклов, наши города и дворцы, наше будущее и настоящее, как и наше прошлое, — все теперь было не таким, как раньше. Наша жизнь лишилась смысла.

Казалось, что по ночам звезды смотрят на нас с издевкой. Вся Вселенная наблюдала наш позор.

Холодный зимний вечер вещал нам, что за грехи наши мы утеряли свою свободу. Нестерпимая летняя жара давила нас словно хотела лишить остатков достоинства.

По странному миру двигались мы — существа, лишенные своего прошлого.

Я — тот, кто каждый день вглядывался в звезды, потерял всякий интерес. И теперь по пути в Ерслем я испытывал успокоение от того, что в качестве Пилигрима я могу получить искупление и возрождение в этом святом городе.

Каждый вечер мы с Олмейн совершали полный ритуал паломничества.

"Мы уповаем на Волю

Во всех деяниях, малых и больших.

И молим о прощении

За грехи настоящие и будущие,

И молимся о понимании и успокоении

Во все наши дни до искупления".

Мы произносили эти слова, повторяя каждую фразу, и сжимая в руках прохладные полированные звездные камни-сферы, и вступали в единение с Волей. И таким вот образом мы брели по этому миру, который не принадлежал больше людям, в страну Ерслема.

2

Когда мы были в Талии и приближались к Межконтинентальному мосту, Олмейн впервые проявила по отношению ко мне свою жестокость. Она была жестокой по природе своей, доказательством тому стали события в Перрише.

Но в течение долгих месяцев, когда мы совместно совершали паломничество, она прятала свои коготки.

Однажды у нас произошла остановка на дороге из-за того, что мы встретили группу завоевателей, возвращавшихся из Эфрики. Их было человек двадцать, все высокого роста с суровыми лицами, гордые от сознания того, что стали хозяевами Земли. Они ехали в роскошном закрытом экипаже, длинном и узком, с небольшими оконцами.

Мы заметили экипаж еще издали — он поднимал клубы пыли на дороге.

Было жаркое время года. Небо отливало песочным оттенком, все иссеченное полосами теплоизлучений. Мы, человек пятьдесят, стояли на обочине дороги. Позади осталась Талия, а впереди нас ожидала Эфрика. Мы представляли собой пеструю толпу — в основном Пилигримы, подобно нам с Олмейн, которые совершали путешествие в святой город, но немало было также мужчин и женщин, скитавшихся с континента на континент без всякой цели. Я насчитал в нашей группе бывших Наблюдателей, были тут Индексаторы, Стражи, пара Связистов, Писец, а также несколько Измененных.

Все мы стояли и ждали, пока проедут завоеватели.

Межконтинентальный мост не широк и не может пропустить сразу большой поток людей. В обычное время движение было в обе стороны. Но мы боялись идти вперед, пока не проедут завоеватели.

Один из Измененных оторвался от своих и двинулся ко мне. Он был небольшого роста, но широк в плечах. Туго натянутая кожа едва удерживала избыток его плоти. Волосы у него на голове росли густыми клочьями; широкие, окаймленные зеленым глаза смотрели с лица, на котором носа почти не было видно, и казалось, что ноздри выходят прямо из верхней губы.

Однако, несмотря на все это, он не выглядел так гротескно, как большинство Измененных. Лицо его выражало какое-то веселое лукавство.

Голосом чуть громче шепота он спросил:

– Нас здесь надолго задержат, Пилигрим?

В прежние времена никто не обращался к Пилигримам первым без разрешения, в особенности Измененные. Для меня эти обычаи ровным счетом ничего не значили, но Олмейн отпрянула с отвращением.

Я ответил:

– Мы будем стоять здесь, пока наши хозяева не позволят нам пройти.

Разве у нас есть выбор?

– Никакого, друг, никакого.

При слове «друг» Олмейн зашипела от негодования. Он повернулся к ней, и, очевидно, разозлился, поскольку на глянцевой коже его лица выступили алые пятна. Тем не менее он вежливо поклонился ей.

– Позвольте представиться. Я Берналт, без гильдии, родом из Нейроби в глубине Эфрики. Я не спрашиваю ваши имена, Пилигримы. Вы направляетесь в Ерслем?

– Да, — подтвердил я, в то время, как Олмейн повернулась к нему спиной. — А ты? Домой в Нейроби после путешествий?

– Нет, — ответил Берналт. — Я тоже еду в Ерслем.

Мое первоначальное расположение к Измененному мгновенно улетучилось.

У меня в качестве спутника уже был однажды Измененный, хоть он и оказался не тем, за кого себя выдавал. С тех пор у меня появилось предубеждение против совместных путешествий с подобными людьми.

Я холодно спросил его:

– А можно поинтересоваться, зачем Измененному Ерслем?

Он почувствовал холодок в моем тоне, и в его огромных глазах появилась печаль.

– Позволь напомнить, даже нам позволительно посетить святой город. Ты что боишься, что Измененные захватят храм возрождения подобно тому, как мы это сделали тысячу лет назад, прежде чем нас лишили гильдии? — Он хрипло рассмеялся. — Я не представляю ни для кого угрозы, Пилигрим. У меня безобразное лицо, но я не опасен. Пусть Воля дарует тебе то, чего ты жаждешь, Пилигрим.

Он сделал знак уважения и отошел к другим Измененным.

Олмейн в ярости повернулась ко мне.

– Почему ты разговариваешь с такими погаными созданиями?

– Этот человек подошел ко мне. Он держался дружелюбно. Мы здесь должны держаться вместе, Олмейн.

– Человек! Человек! Ты называешь Измененного человеком?

– Они человеческие существа, Олмейн.

– Только чуть-чуть. Томис, вид этих чудовищ вызывает у меня отвращение. У меня мурашки ползут по коже, когда они рядом. Если бы я могла, я изгнала бы их из нашего мира.

– А где же та безмятежность и терпение, которые должен воспитывать в себе Летописец.

Она вспыхнула, услышав насмешливые нотки в моем голосе.

– Мы не обязаны любить Измененных, Томис. Это одно из проклятий, ниспосланных на нашу планету, пародия на человеческие существа. Я презираю их!

Она не была одинока в своем отношении к Измененным, и мне не хотелось спорить с ней сейчас. Экипаж с завоевателями приближался. Я надеялся, что, когда он проедет, мы сможем возобновить наше путешествие. Но экипаж замедлил ход и остановился. Несколько завоевателей вышли из него. Они неторопливо шли к нам, и их длинные руки болтались, как веревки.

– Кто здесь главный? — спросил один из них.

Никто не ответил: все мы путешествовали независимо друг от друга.

Через мгновение завоеватель нетерпеливо произнес:

– Нет главного? Ладно, тогда слушайте все. Дорогу нужно очистить.

Движется конвой. Возвращайтесь в Парлем и ждите до завтра.

– Но мне нужно быть в Эгапте к… — начал было Писец.

– Межконтинентальный мост сегодня закрыт, — отрезал завоеватель. — Возвращайтесь в Парлем.

Голос его был спокоен. Вообще завоеватели отличались уравновешенностью и уверенностью в себе.

Писец вздохнул, не сказав больше ни слова.

Страж отвернулся и плюнул. Человек, который бесстрашно носил на щеке знак своей гильдии Защитников, сжал кулаки и едва подавил в себе ярость.

Измененные шептались между собой, Берналт горько улыбнулся мне и пожал плечами.

Возвращаться в Парлем? Потерять день пути в такую жару? За что? За что?

Завоеватель сделал небрежный жест, указывавший на то, что пора расходиться.

Именно тогда Олмейн и проявила свою жестокость ко мне. Тихим голосом она предложила:

– Объясни им, Томис, что ты на жалованьи у Прокуратора Перриша, и нас двоих пропустят.

В ее темных глазах мелькнула насмешка. У меня опустились плечи, как будто я постарел на десять лет.

– Зачем ты это сказала? — спросил я.

– Жарко. Я устала. Это идиотство с их стороны — отсылать нас обратно в Парлем.

– Согласен, но я ничего не могу поделать. Зачем ты делаешь мне больно?

– А что, правда так сильно ранит?

– Я не помогал им, Олмейн.

Она рассмеялась.

– Что ты говоришь? Но ведь ты помогал, помогал, Томис! Ты продал им документы.

– Я спас Принца, твоего любовника…

– Все равно, ты сотрудничал с завоевателями. Есть факт, а мотив не играет роли.

– Перестань, Олмейн.

– Ты еще будешь мне приказывать!

– Олмейн…

– Подойди к ним, Томис. Скажи, кто ты. Пусть нас пропустят.

– Конвой сбросит нас с дороги. В любом случае я не могу повлиять на завоевателей. Я не состою на службе у Прокуратора.

– Я не пойду до Парлема, я умру.

– Что ж, умирай, — сказал я устало и повернулся к ней спиной.

– Предатель! Вероломный старый дурак! Трус!

Я притворился, что не обращаю на нее внимания, но остро ощутил обжигающую обиду. Я в действительности имел дело с завоевателями, я на самом деле предал гильдию, которая дала мне убежище. Я нарушил ее кодекс, который требует замкнутости и пассивности как единственной формы проявления протеста против завоевания Земли чужеземцами.

Это правильно, но жестоко было упрекать меня. Я не задумывался о патриотизме в высшем смысле, когда нарушал клятву, я только пытался спасти жизнь человеку, за которого чувствовал ответственность, более того, человеку, которого она любила. Со стороны Олмейн было гнусностью обвинять меня в предательстве и мучить мою совесть из-за вздорного гнева, вызванного жарой и дорожной пылью.

Но если эта женщина могла хладнокровно убить своего мужа, можно ли было ждать от нее милосердия?

Завоеватели поехали дальше, а мы ушли с дороги и, спотыкаясь, побрели обратно в Парлем — душный, сонный город. В тот вечер, как будто для того, чтобы утешить, над нами появилось пятеро Летателей, которым понравился город, и в эту безлунную ночь они скользили в небесах — трое мужчин и две женщины, стройные и прекрасные. Более часа я стоял, любуясь ими, пока душа моя, казалось, не взлетела ввысь и не присоединилась к ним. Их огромные мерцающие крылья почти не заслоняли звезд, их бледные угловатые тела, руки прижаты к телу, ноги соединены вместе, а спина слегка выгнута выделывали изящные пируэты. Вид их возродил в моей памяти воспоминания об Эвлюэлле, и меня охватило щемящее чувство.

Воздухоплаватели описали в небе последний круг и улетели. Вскоре взошли ложные луны. Я зашел на постоялый двор. Через некоторое время Олмейн попросила разрешение зайти.

Чувствовалось, что она раскаивается. В руках она держала восьмигранную флягу зеленого вина, явно не талианского, а чужеземного происхождения, купленного за огромную сумму.

– Прости меня, Томис, — сказала она. — Вот. Я знаю, ты любишь это вино.

– Лучше бы мне не слышать тех слов и не пить этого вина, — ответил я.

– Ты знаешь, я становлюсь очень раздражительной в жару. Извини, Томис. Я бестактная дура.

Я простил ее в надежде, что в дальнейшем наше путешествие будет более спокойным. Мы выпили почти все вино, и она ушла в свою комнату. Пилигримы должны вести целомудренный образ жизни.

Долгое время в лежал без сна. Несмотря на примирение, я не мог забыть обидных слов, которыми Олмейн попала мне в самое больное место: я действительно предал людей Земли. До самой зари я вел диалог с самим собой.

– Что я совершил?

– Я сообщил завоевателям о некоем документе.

– Они имели моральное право познакомиться с ним?

– Он рассказывал о достойном стыда обращении наших предков с их соплеменниками.

– Что плохого в том, что они его получили?

– Стыдно помогать завоевателям, даже если они находятся на более высоком моральном уровне.

– Небольшое предательство — это серьезное дело?

– Не бывает малого предательства.

– Наверное, данный вопрос следует расследовать в комплексе. Я действовал не из-за симпатии к врагу, а желая помочь другу. Но я ощущаю свою вину. Я задыхаюсь от стыда.

– Это упрямое самобичевание отдает грешной гордыней.

Когда наступил рассвет я встал, обратил свой взор на небеса и попросил Волю помочь найти мне успокоение в водах возрождения в Ерслеме, где закончу свое паломничество. Затем я пошел будить Олмейн.

3

В этот день Межконтинентальный мост был открыт, и мы присоединились к толпе, которая тянулась из Талии в Эфрику. Второй раз в своей жизни я переправлялся по Межконтинентальному мосту: год назад — это казалось так давно — я шел здесь, направляясь в Роум.

Для Пилигримов есть два пути из Эйроп в Ерслем. Идя северным путем, надо пересекать Темные земли восточной Талии, садиться на паром в Стамбуле и идти по западному побережью континента Эйзи в Ерслем. Я бы предпочел именно этот путь, ибо, познакомившись со многими великими городами мира, я никогда не был в Стамбуле. Но Олмейн там уже побывала, когда проводила исследования в свою бытность Летописцем, и ей город не понравился. Поэтому мы и пошли южным путем — через Межконтинентальный мост вдоль берега великого озера Средизем, через Эгапт и пустыню Аобау в Ерслем.

Истинный Пилигрим всегда передвигается пешим ходом. Но это не очень нравилось Олмейн, и она бесстыдно навязывалась тем, кто имел какой-либо транспорт. Уже на второй день нашего путешествия она упросила богатого купца, который направлялся к побережью, подвести нас. У него и в мыслях не было пускать в свой роскошный экипаж кого бы то ни было, но он не смог устоять перед глубоким музыкальным чувствительным голосом Олмейн, хотя и исходил этот голос из-под маски Пилигрима.

Купец путешествовал в роскоши. Для него словно не произошло никакого нашествия на Землю, и не было упадка за последние столетия Третьего Цикла.

Управляемый им наземный экипаж был длиной в четыре человеческих роста, а по ширине в нем могли комфортабельно разместиться пять человек. Внутри пассажир чувствовал себя удобно, как в утробе матери. Установленные в нем несколько экранов при включении показывали, что происходит снаружи.

Температура здесь никогда не отклоняется от заданной. Краны подавали прохладительные и крепкие напитки. Можно было получить любые пищевые таблетки, амортизирующие диваны предохраняли пассажиров от дорожной тряски. Около главного сидения стояла подставка с мыслешлемом, но я так и не мог понять: вез ли купец с собой законсервированный мозг для памяти о городах, которые он проезжал.

Это был пышный, крупный человек явно любящий свою плоть. Кожа у него была оливкового цвета, волосы густые и черные. Глаза темные, взгляд внимательный и проницательный. Как мы узнали, он торговал продуктами из других миров. Сейчас он ехал в Марсей, чтобы ознакомиться с грузом галлюциногенных насекомых, только что прибывших с одной из дальних планет.

– Вам нравится моя машина? — вопрошал он, видя, как мы с восторгом все разглядываем.

Олмейн вперила свой взгляд в толстое покрывало, отороченное парчой с бриллиантами. Она была явно изумлена.

– Она принадлежала Графу Перриша, — продолжал он. — Да-да, именно Графу. Вы знаете, его дворец превратили в музей.

– Знаю, — сказала Олмейн.

– Это была его колесница. Ее должны были поставить в музей тоже, но я перекупил ее у одного жулика-завоевателя. Вы ведь не знали, что и у них водятся жулики, а?

От звучного хохота купца чувствительное покрывало на стенах машины свернулось в кольцо.

– Это был мальчик-приятель Прокуратора. Да-да, у них тоже есть такие.

Он искал корешки, которые растут на одной планете в созвездии Рыб. Корешки эти усиливают мужскую потенцию. Он узнал, что я единственный поставщик этих корешков на Земле, и мы с ним заключили сделку. Конечно, машину нужно было слегка переделать. Граф держал четверых ньютеров, которые питали двигатель своим метаболизмом. Ну, знаете, какая-то разница температур… конечно, это прекрасный способ передвижения, если ты имеешь возможности Графа, ведь для него в год требуется слишком много нейтрализованных, и я подумал, что это не для моего статуса. Кроме того, могли быть неприятности с завоевателями. Поэтому я снял кабину для ньютеров и поставил стандартный мощный двигатель. Вам повезло, что вы попали сюда. Но это только потому, что вы Пилигримы. Обычно я никого не беру: люди завистливы, а завистливые люди опасны. Но вас двоих послала мне Воля. Вы направляетесь в Ерслем?

– Да, — кивнула Олмейн.

– Я тоже когда-нибудь посещу его, но не сейчас. Нет, спасибо, не сейчас. — Он самодовольно похлопал себя по животу. — Конечно, я туда пойду, когда мне понадобится. И это угодно Воле. А вы давно стали Пилигримами?

– Нет, — ответила Олмейн.

– Многие после завоевания стали Пилигримами. Я их не виню. Каждый по-своему приспосабливается к изменяющимся временам. Послушайте, а у вас есть эти маленькие камни, которые получают Пилигримы?

– Да, — ответила Олмейн.

– Можно мне взглянуть? Меня они всегда привлекали. Был один торговец из Мира Черных звезд — такой тощий подонок с кожей, как жидкая смола, так он предложил пять квинталов [около пятидесяти килограммов] этих камней. Сказал, что они настоящие, что дают настоящее общение — такое, как у Пилигримов. Я отказался, я не собираюсь дурачить Волю. Некоторые вещи нельзя делать даже ради прибыли. Но потом я подумал, что нужно было взять один камень как сувенир. Я никогда его не касался. — Он протянул руку Олмейн. — Можно взглянуть?

– Нам не позволено давать звездный камень кому-либо в руки, — сказал я.

– Я никому не скажу, что вы мне позволили.

– Это запрещено.

– Послушайте, здесь же никого нет, это самое уединенное место на Земле и…

– Простите, но то, что вы просите, невозможно.

Его лицо потемнело. Но купец, уступив сопротивлению, оставил свои попытки.

Моя рука скользнула в карман, и я ощутил холодную поверхность звездного камня, который мне дали перед началом паломничества. Касание дало слабое ощущение единения-транса и я вздрогнул от удовольствия. Я поклялся себе, что он не тронет камень.

Мы ехали дальше к Марсею.

Купец не был приятным человеком, но он старался не обижать нас и порой даже вызывал у меня некоторую симпатию. Олмейн, которая большую часть жизни провела в уединении в Зале Летописцев, воспринимала его с большим раздражением, меня же долгие годы блужданий сделали терпимее к людям. Конечно, нам обоим было смешно, когда он хвастался своим богатством и влиянием, рассказывал о женщинах, которые ждали его на многих планетах, перечислял мастеров гильдий, которые искали его совета, бахвалился своей дружбой с бывшими Властителями. Он большей частью говорил о себе и редко приставал к нам с расспросами, за что мы были ему благодарны. Лишь однажды он спросил, почему это мужчина и женщина Пилигримы путешествуют вместе, подразумевая, что мы любовники. Мы признали, что это не совсем обычно, и перевели разговор на другую тему. Его догадки ничего для меня не значили и, я полагаю, для Олмейн тоже. На нас висел груз более серьезных грехов, чем тот, в котором он нас подозревал.

Казалось, что нашего купца совсем не выбило из колеи поражение родной планеты: он был богат, как и прежде, жил в таком же комфорте и ездил куда хотел. Но даже его иногда раздражали завоеватели. Это мы поняли, когда однажды ночью вблизи Марселя нас остановили на контрольном пункте.

Глаза сканеров засекли нас, дали сигнал обтекателям, и золотистая паутина протянулась через дорогу.

Датчики машины уловили опасность, и машина мгновенно остановилась. На экранах было видно с десяток бледных человеческих фигур.

– Бандиты? — спросила Олмейн.

– Хуже, — ответил Купец. — Предатели.

Он скривился и повернулся к переговорному рожку.

– В чем дело?

– Выходите для проверки.

– По чьему приказу?

– Прокуратора Марсея, — был ответ.

Это было тяжело осознавать — человеческие существа работают как дорожные агенты завоевателей. Однако люди вынуждены были наниматься к ним на службу. Это становилось неизбежным, поскольку многие остались без работы, как например, Защитники.

Купец начал сложную процедуру по откупориванию своей машины. Лицо его исказилось от ярости, но он ничего не мог поделать, чтобы избавиться от паутины:

– Я вооружен, — прошептал он нам. — Сидите тут и ничего не бойтесь.

Переговоры с дорожными охранниками длились долго, но мы ничего не слышали. Наконец вопрос, по-видимому, был передан в более высокую инстанцию, и появилось три завоевателя, которые окружили купца. Его поведение изменилось, на лице появилось слащавое выражение, он начал делать подобострастные жесты. Затем он повел их к машине, открыл ее и показал нас, пассажиров. После короткого последующего разговора купец вернулся, запечатал машину, паутина исчезла, и мы проследовали дальше к Марсею.

Когда мы набрали скорость, купец выругался и сказал:

– Вы знаете, как бы я справился с этим длинноруким дерьмом? Для этого нужен только хорошо подготовленный план. Ночь длинных ножей: каждый десятый землянин должен убить одного завоевателя. И все.

– Почему же никто не образовал движение за освобождение? поинтересовался я.

– Это работа Защитников, а половина из них мертва, другая же поступила на службу к этим. Организовывать сопротивление не мое дело. Но именно так его нужно было бы устроить. По-партизански: появились, зарезали, исчезли. Все быстро. Старые добрые методы Первого Цикла, они еще действенны.

– Но тогда прибудут еще завоеватели, — возразила Олмейн.

– С ними надо поступить таким же образом. Они все будут выжигать огнем. Наш мир будет уничтожен.

Они притворяются высокоцивилизованными, более цивилизованными, чем мы, — ответил купец. — Их варварство ославило бы их на всю Вселенную. Нет, они не стали бы все выжигать огнем. И потом — они бы не смогли завоевывать нас снова, и снова, теряя своих людей. В конце концов они ушли бы, а мы стали бы свободными.

– Не искупив наши старые грехи, — добавил я.

– О чем это ты, старик?

– Да так, ни о чем.

– Я полагаю, вы бы не присоединились к тем, кто начнет борьбу?

– Раньше я был Наблюдателем, — пояснил я, — посвятив свою жизнь защите планеты от них. Я люблю их не больше твоего и не меньше твоего желаю, чтобы они ушли. Но план твой непрактичен, кроме того, он не имеет моральной ценности. Кровавое сопротивление противоречило бы той участи, которая уготована нам Волей. Мы должны завоевать свободу более благородным способом. Это испытание ниспослано нам не для того, чтобы мы резали глотки.

Он поглядел на меня с презрением и хмыкнул.

– Мне следовало бы помнить, что я разговариваю с Пилигримами. Ладно.

Забудем про все это. Я ведь говорил об этом несерьезно. Может быть, вам нравится мир, каков он есть.

– Мне не нравится, — возразил я.

Он взглянул на Олмейн и я тоже, поскольку был почти уверен, что она расскажет о моем сотрудничестве с завоевателями. Но, к счастью, Олмейн хранила молчание.

В Марсее мы покинули нашего благодетеля, провели ночь в общежитии Пилигримов и на следующее утро пешком отправились дальше. И так мы шли с Олмейн по прекрасным странам, полным завоевателей. Иногда нас даже подвозили в роликовых вагончиках. И, наконец, мы вступили в Эфрику.

4

Нашу ночь — первую на другой стороне после длительного пыльного перехода — мы провели в грязной гостинице около озера. Это было квадратное, выкрашенное в белый цвет здание, почти без окон с прохладным внутренним двориком. Большинство его обитателей составляли Пилигримы; но были также представители других гильдий.

Среди постояльцев гостиницы оказался и Измененный Берналт. По новым законам завоевателей Измененные могли останавливаться в любой гостинице, и все же было несколько странно видеть его там. Мы встретились в коридоре, Берналт слегка улыбнулся, как бы желая заговорить, но улыбка его тут же погасла, а желание говорить пропало: он понял, что я не готов принять его дружбу. Или, быть может, он просто вспомнил, что Пилигримы по законам своей гильдии не должны общаться с другими людьми. Этот закон все еще действовал.

Мы с Олмейн съели на ужин суп и соус. Позднее я зашел к ней в комнату пожелать доброй ночи, но она предложила:

– Погоди, войдем в единение.

– Все видели, как я заходил в твою комнату, — сказал я. — Будут шептаться, что я долго у тебя оставался.

– Тогда пошли в твою.

Олмейн выглянула в коридор — никого. Она схватила меня за руку, и мы бросились в мою комнату. Заперев дверь, она сказала:

– Давай свой звездный камень. Из потайного места в одежде она достала свой, и наши руки соединились на них.

За все время паломничества звездный камень давал мне большое облегчение. Прошло много сезонов с того времени, когда я в последний раз входил в транс Наблюдателя, но я не потерял полностью этой способности, и звездный камень был чем-то вроде атрибута того экстаза, который я испытывал при наблюдении.

Звездные камни происходят из других миров — не знаю даже откуда.

Камень сам определяет, достоин человек стать Пилигримом или нет, ибо он жжет руки того, кого не считает достойным надеть одеяние Пилигрима.

– Когда тебе дали камень впервые, ты испытывал беспокойство? спросила Олмейн.

– Конечно.

– И я тоже.

Мы подождали, пока камни подействуют на нас. Свой я держал цепко.

Темный, сияющий, более гладкий, чем стекло, он сверкал в моих руках, как кусок льда, и я почувствовал, как я настраиваюсь на мощь Воли.

Сначала я остро ощутил все окружающее. Каждая трещина на стене была подобна аллее. Мягкий шелест ветра снаружи поднялся до верхних нот. В тусклом свете лампы я видел различные цвета.

Переживания, которые я познал с помощью звездного камня, отличались от тех, что я испытывал, используя приборы Наблюдателя. Там я тоже выходил за пределы своего "я". Когда я находился в состоянии наблюдения, я покидал свое земное тело, взлетал ввысь с огромной скоростью и постигал все, а это очень близко к божественному состоянию. Звездный камень не давал таких ощущений, как транс Наблюдателя. Под его влиянием я ничего не видел, помимо того, что окружало меня, я знал только, что меня поглощало нечто большее, чем я сам, и я был в непосредственном контакте со Вселенной.

Назовем это соединением с Волей.

Откуда-то издалека я слышал голос Олмейн:

– Ты веришь в то, что люди говорят об этих камнях? Что нет никакого единения, что все это электрический обман?

– По этому поводу у меня нет своей теории, — ответил я. — Меня больше интересует эффект, чем причина.

Скептики заявляют, что звездные камни, это всего лишь увеличительные стекла, которые отправляют усиленное мозговое излучение обратно в мозг.

Олмейн вытянула руку, которой сжимала камень.

– Когда ты был среди Летописцев, Томис, ты изучал историю ранней религии? Человек всегда искал единения с бесконечным. Многие религии утверждают, что это невозможно.

– Были также таблетки, — пробормотал я.

– Да, некоторые таблетки давали мгновенное ощущение единения с Вселенной. А эти камни, Томис, — одно из последних средств преодоления величайшего проклятия человека, заключающегося в том, что каждая индивидуальная душа томится в своем теле. Желание превозмочь изолированность друг от друга и от Воли свойственно всему человечеству.

Ее голос сделался тихим и плохо различимым. Она продолжала рассказывать мне о мудрости, которую приобрела, будучи Летописцем, но я уже не мог уловить смысла: я всегда легче входил в единение, чем она, поскольку имел опыт Наблюдателя…

И в эту ночь, как и раньше, взяв свой камень, я ощутил легкий озноб, закрыл глаза и услышал, как где-то вдали звучит мощный гонг, как шелестят волны, бьющиеся о незнакомый берег, как шепчет о чем-то ветерок в чужеземном лесу. Я почувствовал, как меня что-то зовет, и вошел в состояние единения. И отдал себя Воле.

Я прошел по всем периодам своей жизни, через юность и зрелые годы, через свои блуждания, старые привязанности, муки и радости, через беспокойные последние годы, через предательство, свои печали и несовершенства. И я освободил себя от себя, отбросил свою сущность. И стал одним из тысячи Пилигримов — тех, которые бродят в горах Хинда, и в песках Арби, и в Эйзи и в Стралии, которые движутся в Ерслем. И с ними я погрузился в Волю. И в темноте я увидел темно-пурпурное зарево над горизонтом — оно становилось все ярче и ярче, пока не превратилось во всеохватывающее красное сияние. И я вошел в него, полностью восприняв единение, и не желая более другого состояния, кроме этого.

И я очистился.

И проснулся в одиночестве.

5

Я хорошо знал Эфрику. Еще молодым человеком я долго жил в самом ее центре. Страсть к путешествиям привела меня на север в Эгапт, где сохранились древнейшие остатки Первого Цикла. Но в те времена древность не интересовала меня. Я совершал свое Наблюдение, перемещаясь из одной страны в другую, поскольку Наблюдателю не нужно постоянное место жительства. И однажды я встретил Эвлюэллу, с которой готов был бродить вновь и вновь, и я пошел сначала в Роум, а затем в Перриш.

Теперь я вернулся сюда с Олмейн. Мы держались ближе к берегу и избегали внутренней песчаной местности. Путешествие для нас было нетрудным: как Пилигримы мы всегда получали пищу и ночлег. Красота Олмейн могла осложнить нам жизнь, но она редко снимала маску и одежду Пилигрима.

У меня не было иллюзий относительно того, насколько я нужен Олмейн. Я играл для нее в этом путешествии роль слуги: помогал в выполнении ритуалов, беспокоился о жилье. Это меня устраивало, ибо я знал, что она опасная женщина, подверженная странным причудам и фантазиям.

В ней не было чистоты Пилигрима. Пройдя испытание звездным камнем, она все-таки так и не овладела полностью, как это положено Пилигриму, своей плотью. Иногда она до полночи исчезала, и я представлял, как она без маски лежит в объятиях какого-нибудь служителя. В общежитиях она тоже мало заботилась о своей добродетели. Мы никогда не жили в одной комнате: это запрещено. Обычно у нас были смежные комнаты, и она либо звала меня к себе, либо приходила ко мне. Часто она была без одежды. Только раз ей пришло в голову, что у меня, быть может, не умерло желание. Она поглядела на мое изможденное тощее тело и сказала:

– Как ты будешь выглядеть, когда пройдешь возрождение в Ерслеме? Я пытаюсь представить тебя юным, Томис. Тогда ты доставишь мне удовольствие?

– В свое время я доставлял удовольствие, — уклонился я.

Олмейн не нравилась жара и сухость Эгапта. В основном мы шли ночью и останавливались в наших гостиницах днем. Дороги были переполнены.

Пилигримы шли в Ерслем густой толпой. Мы с Олмейн гадали, сколько же времени потребуется нам, чтобы получить доступ к водам возрождения.

– Ты никогда не подвергался возрождению? — спросила она.

– Никогда.

– Я тоже. Говорят, что там принимают не всех.

– Возрождение — это привилегия, а не право, — пояснил я. — Многим отказывают.

– Я полагаю также, что не все, входящие в воду, возрождаются.

– Мне об этом мало известно.

– Говорят, некоторые наоборот становятся старше. А другие слишком быстро становятся юными и погибают. Это рискованно.

– Ты боишься рисковать?

Она рассмеялась:

– Только дурак не рискует.

– Тебе сейчас не нужно возрождение, — заметил я. — Тебя послали в Ерслем для блага твоей души, а не тела.

– Когда я буду в Ерслеме, то позабочусь о душе тоже.

– Но ты говоришь о доме возрождения так, как будто это единственный храм, который ты собираешься посетить.

– Он имеет важное значение, — сказала она, поднявшись и потянувшись всем своим роскошным телом. — Мне нужно тонизировать себя. Ты что, думаешь, я прошла весь этот путь только ради своего духа?

– Я пришел только поэтому.

– Ты! Старый и высохший! Тебе лучше заботиться не о своем духе, а о плоти. А мне бы хотелось сбросить лет восемь-десять. Те, годы, что я провела с этим дураком Элегро. Мне не нужно полное обновление. Ты прав, я еще в полном соку. Если в городе полно Пилигримов, меня могут вообще не пустить в дом возрождения. Скажут, что я слишком молода, что мне стоит прийти лет через сорок-пятьдесят. Томис, как ты считаешь, может такое случиться?

– Трудно сказать.

Она задрожала.

– Тебя-то они пустят. Ты уже ходячий труп — тебе требуется возрождение. А я, Томис, неужели мне откажут? Я камня на камне не оставлю в Ерслеме, но попаду туда.

Про себя я подумал, а подходит ли ее душа для возрождения? От Пилигрима требуется смирение, ею же двигало тщеславие. Но я не хотел испытывать на себе ярость Олмейн и хранил молчание: возможно, ее и допустят к возрождению. У меня были другие цели. Мне больше нужно было очистить свою совесть в святом городе, чем сбросить годы.

Или во мне тоже говорило только тщеславие?

6

Несколько дней спустя, когда мы шли по высохшей земле, нам попались деревенские мальчишки, охваченные страхом и возбуждением.

– Пожалуйста, идемте, идемте! — кричали они. Пилигримы, идемте.

Олмейн в смятении и раздражении глядела на то, как они хватают ее за одежды.

– О чем это они, Томис? Я не понимаю этот ужасный эгаптский язык.

– Они нуждаются в нашей помощи, — объяснил я, вслушиваясь в их восклицания. — В их деревне вспышка кристаллизационной болезни. Они хотят, чтобы мы попросили Волю о помощи.

Олмейн отпрянула. Я представил ее брезгливую гримасу под маской. Она размахивала руками, чтобы мальчишки не касались ее. Мне она сказала:

– Мы не пойдем туда.

– Мы обязаны.

– Мы спешим! Ерслем переполнен. Я не хочу терять время в какой-то заброшенной деревне.

– Они нуждаются в нас, Олмейн.

– Мы что, Хирурги?

– Мы Пилигримы, — спокойно ответил я. — У нас имеются некоторые преимущества, но есть и обязанности. Если мы пользуемся гостеприимством всех, кого встречаем, мы должны предоставить наши души страждущим. Пошли.

– Я не пойду.

– Как на это посмотрят в Ерслеме, когда ты будешь давать отчет о себе, Олмейн?

– Это ужасная болезнь. А что, если мы заразимся?

– Тебя это волнует? Да уповай на Волю. Как ты можешь надеяться на возрождение, если душе твоей не хватает благодати?

– Чтоб ты сгинул, Томис, — прошептала она. — И когда ты стал таким религиозным? Ты это делаешь назло из-за того, что я сказала тебе около Межконтинентального моста. Не делай этого, Томис!

Я пропустил мимо ушей ее обвинение.

– Дети волнуются, Олмейн. Ты подождешь меня здесь или пойдешь в общежитие в следующую деревню?

– Не оставляй меня одну в неизвестности!

– Я должен идти к больным, — отрезал я.

В конце концов она пошла со мной. Думаю не из-за желания помочь, а из-за страха, что ее отказ обернется против нее в Ерслеме.

Вскоре мы пришли в деревню, маленькую и заброшенную — Эгапт мало изменился за тысячелетия. Изнывая от жары, мы шли за детьми в дом, где находились зараженные.

Кристаллизационная болезнь — это неприятный подарок звезд. Очень немногие болезни чужеземцев поражают землян, но этот недуг с планет созвездия Копья, который привезли туристы, укоренился у землян. Если бы эпидемия настигла нас в славные времена Второго Цикла, мы бы ликвидировали ее за одни день, но сейчас наши способности угасли, и каждый год случались ее вспышки.

Надежды на выздоровление у того, кто заболел, абсолютно нет. Есть лишь надежда, что здоровые не заболеют — к счастью, это не очень заразная болезнь. Неизвестно, как она передается, ибо иногда жена не заражается от мужа, а болезнь распространяется в разных концах города.

Первые ее симптомы — появление чешуек на коже, зуд, воспаление. Затем ослабевают кости, поскольку начинает растворяться кальций. Тело становится словно резиновым, но это все еще первая стадия. Вскоре начинают затвердевать внешние ткани. На поверхности глаз появляются пленки, могут закрываться ноздри, кожа становится грубой и твердой. В этой стадии человек получает способность к прорицательству, характерную для сомнамбулистов. Душа иногда покидает тело на несколько часов, хотя жизненные процессы продолжаются. Далее, через двадцать дней после начала болезни, происходит кристаллизация: скелет распадается, а кожа трескается, и на ней образуются кристаллы. В это время больной чрезвычайно красив.

Кристаллы играют внутренним светом: фиолетовым, зеленым, красным. Все это время внутреннее тело изменяется, как будто человек превращается в куколку бабочки. Как ни странно, органы продолжают жить и в этой стадии, хотя человек не способен уже общаться и не понимает, что с ним происходит.

Наконец изменения доходят до жизненно важных органов, и процесс заканчивается. Кризис наступает быстро: краткие конвульсии, исход энергии из нервной системы, тело слегка выгибается в виде дуги, раздается звон стекла — и все кончено.

На планете, откуда пришла болезнь, подобные процессы не являются патологией: это метаморфоз обычный для ее обитателей, результат тысячелетней эволюции. А на Земле кристаллизация стала смертельным недугом.

Поскольку болезнь не поддается лечению, мы с Олмейн могли предложить только слова утешения этим невежественным и перепуганным людям. Я сразу понял, что эпидемия только недавно поразила деревню. Больные были в разных стадиях заболевания. Их всех положили в хижину. Слева от меня лежали только что заболевшие, в полном сознании люди, которые яростно расчесывали свои руки. Вдоль задней стены стояло пять кроватей с больными в пророческой стадии. Справа лежали больные в разной степени кристаллизации, а впереди лежал один, которому явно оставалось жить несколько часов.

Олмейн отпрянула от двери.

– Это ужасно, — прошептала она, — я не войду.

– Мы обязаны. Это наш долг.

– Я никогда не хотела стать Пилигримом.

– Ты хотела успокоения, — напомнил я. — А это нужно заработать.

– Мы заразимся.

– Воля может найти нас, где угодно, Олмейн. Ее выбор случаен. Здесь не больше опасности, чем в Перрише.

– Почему здесь столько больных?

– Эта деревня чем-то прогневила Волю.

– Как складно ты обращаешься с мистицизмом, Томис, — горько сказала она. — Я тебя не понимаю. Думала, ты человек здравого смысла. Этот твой фатализм ужасен.

– Я видел, как пала моя планета, — сказал я. — Я видел погибшего Принца Роума. Несчастья воспитывают подобное отношение. Войдем, Олмейн.

Мы зашли. — Олмейн неохотно. Страх охватил меня, но я его скрыл. Я достойно вел спор с этой женщиной-Летописцем, которая была моей спутницей, но все равно мне стало страшно.

Усилием воли я себя успокоил.

Нужно искупление и еще раз искупление, — сказал я себе. Если мне суждено заболеть этой болезнью, я уповаю на Волю.

Очевидно Олмейн тоже пришла к какому-то решению, когда мы вошли. Она делала обход вместе со мной. Мы шли от одной лежанки к другой с опущенными головами и со звездными камнями в руках. Мы что-то говорили. Мы улыбались, когда больные просили нас подбодрить их. Мы читали молитвы: Олмейн остановилась около девушки, которая была во второй стадии заболевания. Ее глаза были уже закрыты ороговевшей тканью. Олмейн опустилась на колени и прижала звездный камень к слоящейся щеке девушки. Девушка что-то прорицала, но к сожалению мы не знали этого языка.

Наконец, мы подошли к тому, кто был в последней стадии. Он лежал в своем собственном саркофаге. У меня как-то пропал страх и у Олмейн тоже…

Мы долго стояли возле этого человека и тогда она прошептала:

– Как ужасно! Как замечательно! Как красиво!

Нас ждали еще три хижины.

Около дверей толпились селяне. Когда выходили из каждой хижины, здоровые падали на землю, хватали нас за одежды, умоляя, чтобы мы молились за них перед Волей. Мы говорили то, что положено в таких случаях и это было искренне. Те, кто был внутри, воспринимали наши слова с безразличием, как бы понимая, что у них нет шансов, а те, кто был снаружи, жадно внимали нашему каждому слову. Староста деревни — вернее исполняющий его обязанности, ибо настоящий лежал больной — непрерывно благодарил нас так, как будто мы в самом деле что-то сотворили.

Когда мы вышли из последней хижины, мы увидели невдалеке фигурку это был Измененный Берналт. Олмейн подтолкнула меня.

– Он все время ходит за нами, Томис. От самого Моста.

– Он тоже идет в Ерслем.

– Да, но почему он здесь остановился?

– Тихо, Олмейн. Будь вежлива.

– С Измененным?

Берналт приблизился к нам. Он был облачен в мягкое белое одеяние, которое подчеркивало необычность его внешности. Он печально кивнул в сторону деревни:

– Какая трагедия! Воля наказывает эту деревню.

Он рассказал, что прибыл сюда несколько дней назад, и встретил друга из Нейроби. Я понял, что это тоже Измененный, но оказалось, что друг Берналта — Хирург и остановился в этой деревне, чтобы как-нибудь помочь больным. Мне показалось странной дружба между Измененным и Хирургом, а для Олмейн это было отвратительно и она не скрывала своего отношения к Берналту.

Из одной хижины, шатаясь, вышел частично кристаллизованный человек.

Берналт подошел к нему, мягко взял его и отвел обратно. Возвратившись к нам, он сказал:

– Иногда даже приятно, что ты — Измененный. Вы ведь знаете, что нас эта болезнь не поражает. Внезапно его глаза сверкнули. — Я вам не навязываюсь, Пилигримы? Кажется, вы каменные под масками. Я не желаю вам вреда… мне уйти?

– Нет, конечно, — возразил я, думая как раз наоборот, ибо естественное презрение к Измененным наконец поразило и меня. — Оставайся.

Я бы пригласил тебя идти вместе с нами в Ерслем, но ты же знаешь, нам это запрещено.

– Конечно. Я понимаю.

Он был холодно вежлив, но в нем чувствовалась горечь, которую он испытывал. Большинство Измененных настолько недоразвиты и с такими животными инстинктами, что они и представить себе не могут, насколько их презирают мужчины и женщины, члены какой-нибудь гильдии, но Берналту было свойственно понимать это и переживать. Он улыбнулся, а затем сказал:

– Вот мой друг.

К нам приближалось три человека. Один из них был Хирург — приятель Берналта — стройный, темнокожий, с мягким голосом, усталыми глазами и редкими светлыми волосами. С ним были один из завоевателей и чужеземец с какой-то другой планеты.

– Я узнал, что сюда позвали двух Пилигримов, — сказал завоеватель. — Выражаю вам свою признательность за тот покой, который вы принесли страдальцам. Я Землетребователь Девятнадцатый и управляю этим районом.

Позвольте пригласить вас сегодня на ужин?

Я колебался, принять ли приглашение завоевателей, а то, что Олмейн внезапно сжала в кулаке свой звездный камень, тоже говорило о ее нерешительности. Видно было, что завоеватель хотел, чтобы мы приняли приглашение. Он не был так высок как большинство из его соплеменников и его непропорционально длинные руки опускались ниже колен. Под горячим солнцем Эгапта его восковая кожа стала совсем блестящей, хотя он и не потел.

После долгого и напряженного молчания Хирург сказал:

– Не нужно так. В этой деревне мы все — братья. Так вы присоединитесь к нам?

Мы согласились. Землетребователь Девятнадцатый занимал виллу на берегу Озера Средизем. В ярком полуденном свете мне казалось, что я различаю слева Межконтинентальный Мост и даже Эйроп за озером. Нам прислуживали члены гильдии Слуг, которые принесли прохладительные напитки.

У завоевателя было много обслуживающего персонала и все земляне. Для меня это был признак того, что все население воспринимало наше поражение как норму. Долгое время после заката мы вели беседу, сидя со своими напитками.

Над нами сияло южное сияние, означающее, что наступила ночь. Измененный Берналт оставался в стороне, очевидно, от смущения. Олмейн тоже была задумчива и отчуждена, а присутствие Берналта еще более воздействовало на нее, ибо она не знала, как быть вежливой в его присутствии. Завоеватель, наш хозяин, излучал обаяние и был предельно внимательным. Он пытался вывести ее из состояния задумчивости. Я и прежде встречал обаятельных завоевателей. Как-то мне довелось путешествовать с одним из них, притворявшимся Измененным Гормоном. На своей планете этот завоеватель был поэтом.

Я сказал:

– Странно, что вы со своими склонностями вдруг стали участником военной оккупации.

– Любой опыт полезен для искусства, — возразил Землетребователь Девятнадцатый. — Я расширяю свой кругозор. И в любом случае я не воин, а администратор. Разве странно то, что поэт может быть администратором, а администратор поэтом? — он рассмеялся. — Среди ваших гильдий есть гильдия Поэтов. Зачем?

– Они — Контактирующие, — ответил я. — Они служат своей музе.

– Да, в религиозном плане. Они интерпретируют Волю, а не свои души.

– Это неотделимые друг от друга вещи. Их стихи создаются божественным вдохновением, но исходят из сердец сочинителей.

Завоевателя это не убедило.

– Можно спорить о том, что вся поэзия в корне своем религиозна, как мне кажется. Но поле деятельности ваших Контактирующих слишком ограничено.

Они просто покорны Воле.

– Это парадокс, — отметила Олмейн. — Воля всепроникающа, а вы говорите об их ограниченном поле деятельности.

– Друзья мои, есть другие темы для поэзии, кроме погружения в Волю.

Любовь человека к человеку, радость защиты своего дома, ощущение чуда, когда стоишь обнаженным под огненными звездами… — завоеватель рассмеялся. — Не потому ли Земля так быстро пала, что ее поэты стали поэтами проникающими только в судьбу?

– Земля пала, — ответил Хирург, — потому что Воля желала, чтобы мы искупили грех, который совершили наши предки, обращаясь с вашими предками как с животными. И качество нашей поэзии не имеет к этому никакого отношения.

– Значит, Воля решила, что вы падете под нашим ударом, как бы в наказание, а? Но если Воля всемогуща, тогда именно она и заставила вас совершить грех в отношении наших предков и сделала наказание неизбежным.

А? Воля сама с собой играет? Видите, как трудно поверить в божественную силу, которая определяет все события? Где тот элемент выбора, который придает страданию смысл? Сначала заставить вас совершить грех, а затем потребовать от вас перенести поражение как искупление — все это пустое для меня. Извините за кощунство.

– Вы ошибаетесь, — поправил Хирург. — Все что произошло на этой планете — это процесс морального наставления. Воля не определяет малое или великое событие — она дает сырой материал событий, а также возможность выбирать то, что мы желаем.

– Например?

– Воля дала землянам способности и знания. Во время Первого Цикла мы поднялись из состояния дикости за короткое время. В течение Второго Цикла достигли высочайших вершин. И когда достигли этих вершин, нас поразила гордыня и мы стали превышать дозволенное. Мы брали в неволю разумных существ с других планет на предмет «исследований», а на самом деле это было наше нахальное желание развлекаться. Затем начали глупые эксперименты с климатом, пока океаны не соединились, а континенты не погрузились в воду и наша старая цивилизация была уничтожена. Так Воля указала нам на границы наших амбиций.

– Мне еще больше не нравится эта темная философия, — заявил Землетребователь Девятнадцатый, — я…

– Позвольте, я закончу, — оборвал его Хирург. — Гибель Земли периода Второго Цикла была нашим наказанием, а поражение Земли Третьего Цикла от вас, людей с других звезд, — это завершение прежнего наказания и, кроме того начало новой фазы. Вы — инструмент нашего искупления. Унижения, которые принесло ваше завоевание, бросили нас на самое дно канавы. Теперь мы возрождаем наши души, пытаемся выбраться из этих напастей.

Я с удивлением глядел на Хирурга, который в словах выразил мысли, которые наполняли меня всю дорогу к Ерслему — мысли об искуплении, личном и всеобщем. Раньше я мало обращал внимания на Хирурга.

– Позвольте мне высказаться, — внезапно вмешался в беседу Берналт.

Это были его первые слова за несколько часов.

Мы поглядели на него. На щеках у него сверкали пигментные полоски, говорившие о его возбуждении.

Кивнув Хирургу, он сказал:

– Мой друг, говоря об искуплении, ты имеешь в виду всех землян? Или только тех, кто объединен в гильдии?

– Всех землян, конечно, — ответил Хирург мягко. — Разве не все мы в одинаковой степени завоеваны?

– Но мы отличаемся другим. Какое искупление может получить планета, где миллионы людей вне гильдии? Я говорю о своем народе, естественно. Свой грех мы совершили давным-давно, когда думали, что сражались против тех, кто сделал нас чудовищами. Мы пытались забрать у вас Ерслем и за это были наказаны, и наказание длилось тысячу лет. Но мы все еще отверженные, не так ли? Где же было ваше искупление? Вы, которые состоите в гильдиях, вы считаете, что очистились этими последними страданиями, а вы и сейчас нас презираете.

Хирург смотрел на него с ужасом.

– Ты не думаешь, о чем говоришь, Берналт. Я знаю, что Измененные имеют зуб на нас. Но ты, как и я, знаешь, что время вашего освобождения близко. В ближайшем будущем. Ни один землянин не будет презирать вас, и вы будете рядом с нами, когда мы получим свободу.

Берналт уставился в пол.

– Прости меня, друг. Конечно, конечно, ты говоришь правду. Я высказался необдуманно и глупо. Все из-за жары и вина.

Землетребователь Девятнадцатый произнес:

– Вы хотите сказать, организуется движение сопротивления и вы нас изгоните с этой планеты?

– Я говорю абстрактно, — уклонился Хирург.

– А я считаю, что ваше движение сопротивления тоже будет абстрактным, — небрежно ответил завоеватель. — Извини меня, но у планеты, которую можно завоевать за одну ночь, мало сил. Мы надеемся, что наша оккупация Земли будет долгой и мы не встретим сильного сопротивления. За те месяцы, что мы здесь, враждебность к нам не увеличивается. Совсем наоборот — нас принимают все лучше и лучше.

– Это часть процесса, — возразил ему Хирург. — А как поэт вы должны понимать, что слова имеют разный смысл. Нам нет нужды отбрасывать наших чужеземных хозяев, чтобы освободиться от них. Это звучит для вас достаточно поэтично?

– Замечательно, — ответил Землетребователь Девятнадцатый, вставая. — А теперь пойдемте ужинать.

7

К этому вопросу возвращаться было невозможно. За обеденным столом тяжело поддержать философскую дискуссию. Да и нашему хозяину был неприятен этот анализ судеб землян. Он быстро выяснил, что Олмейн в прошлом была Летописцем, до того, как стать Пилигримом, и начал обращаться к ней, расспрашивая о нашей истории и ранней поэзии. Как и у большинства завоевателей, у него было неуемное любопытство по поводу нашего прошлого.

Постепенно молчаливость Олмейн ушла и она начала подробно рассказывать о своих исследованиях в Перрише. С блестящим знанием дела она говорила о нашем далеком прошлом, а Землетребователь Девятнадцатый время от времени задавал нужный и умный вопрос. Мы ели деликатесы из разных миров, поставленные, возможно, тем толстым, бесчувственным купцом, который вез нас из Перриша в Марсей. На вилле было прохладно, служители внимательны и, казалось, что пораженная страшной болезнью деревня находится не в получасе ходьбы, а в другой галактике.

Когда утром мы покидали виллу, Хирург попросил разрешения присоединиться к нам в паломничестве.

– Здесь мне больше нечего делать, — объяснил он. — Когда началась эпидемия, я пришел сюда из дома в Нейроби и пробыл здесь много дней.

Скорее для того, чтобы утешать, а не лечить. Теперь меня тянет в Ерслем.

Однако, если это нарушает вашу клятву о спутниках на дороге…

– Обязательно пойдемте с нами, — предложил я.

– С нами будет еще один спутник, — пояснил нам Хирург. Он имел в виду того третьего человека, которого мы встретили в деревне — чужеземца, загадочную личность, не сказавшую ни слова в нашем присутствии. Это было плоское, похожее на пику создание, несколько выше человеческого роста, стоящее на угловатом треножнике. По происхождению он был выходцем из Золотой Спирали, у него была грубая, ярко-красная кожа, вертикальные ряды стекловидных овальных глаз располагались по трем сторонам его клинообразной головы. Подобного существа я никогда не видел прежде.

По словам Хирурга он прибыл на Землю для сбора информации и уже побродил по Эйзи и по Стралии. Теперь посещал страны вдоль побережья Озера Средизем, а после посещения Ерслема он собирался направиться в крупные города Эйропы. В состоянии торжественности он наблюдал за всем не мигая ни одним из своих глаз, ни словом не комментируя то, что он обозревал — он скорее походил на какую-то странную машину, на какой-то источник информации для цистерны памяти, чем на живое существо. И все же он был безвреден и мы решили взять его с собой в святой город.

Хирург попрощался со своим другом Измененным, который ушел раньше нас и в последний раз посетил деревню, пораженную болезнью. Мы не пошли, так как это не имело смысла. Когда он вернулся, лицо его было задумчивым.

– Еще четыре новых случая, — заметил он. — Погибнет вся деревня.

– Кто знает? В соседних деревнях нет. Распространение болезни необычно: погибает целая деревня, а рядом никто не заражается. Эти люди считают, что бог их наказывает за неизвестные грехи.

– Что же могли совершить крестьяне? — спросил я, — что могло бы вызвать гнев Воли?

– Они меня об этом тоже спрашивали, — ответил Хирург.

– Если появились новые случаи, — сказала Олмейн, — наш вчерашний визит был бесполезен. Мы напрасно рисковали и ничего им не дали взамен.

– Нет, неправильно, — пояснил Хирург. — У новых больных болезнь давно уже была в инкубационном периоде. Будем надеяться, что те кто жив, не заразятся.

Но сам он не очень верил в это.

Олмейн обследовала себя каждый день, выискивая симптомы болезни, но у нее ничего не было. Она сильно надоела Хирургу, показывая пятна на теле и заставляя его смущаться от того, что снимала маску в его присутствии.

Хирург воспринимал все добродушно, ибо если мир был просто шифром, который раскодировался вокруг нас, Хирург был серьезный, терпеливый и мудрый человек. Он родился в Эфрике и вступил в ту же гильдию, к которой принадлежал отец. Он много путешествовал и видел мир. Мы беседовали о Роуме и Перрише, о полях Стралии, о том месте, где я родился на западных островах Исчезнувших континентов. Он расспрашивал нас о звездных камнях и их действии — я видел, что он сам хотел бы испытать это в действии, но это было запрещено. Когда он узнал, что ранее я был Наблюдателем, он задал мне много вопросов о приборах.

Обычно мы держались зеленой полосы плодородной земли вокруг озера, но однажды по предложению Хирурга зашли вглубь пустыни, поскольку она обещала нечто интересное. Он не сказал нам, что именно. В этот момент мы ехали в наемном роликовом вагоне открытом сверху, и ветер кидал песок нам в лица.

Наконец Хирург объявил:

– Вот здесь. Когда я путешествовал с отцом, я в первый раз посетил это место много лет тому назад. Мы зайдем туда и ты, бывший Летописец, расскажешь, где мы находимся.

– Это было двухэтажное здание из остеклованного белого кирпича. Двери были опечатаны, но легко раскрылись. Когда мы вошли, сразу же зажглись огни.

В длинных коридорах стояли столы, на которых находились приборы. Я ничего не понимал. Там были устройства, похожие на руки. От странных металлических перчаток к сверкающим закрытым шкафам шли трубки. Хирург вложил свои руки в перчатки и я увидел, как маленькие иголки задвигались.

Он подошел к другим машинам и включил какие-то жидкости. Затем нажал кнопки и зазвучала музыка.

Олмейн была в состоянии экстаза. Она ходила за Хирургом по пятам и все трогала.

– Ну, Летописец? — спросил он наконец. — Что это такое?

– Это операционная, — тихо сказала она. — Операционная Времен Волшебства.

– Точно! Замечательно! — он был страшно возбужден. — Здесь можно было создать самых диковинных монстров! Здесь можно было творить чудеса!

Летатели, Пловцы, Измененные, Сплетенные, Горящие, Скалолазы — изобретайте свои собственные гильдии, создавайте каких хотите людей! Да, это было именно здесь!

Олмейн заявила:

– Мне описывали эти операционные. Их осталось всего шесть — на севере Эйропы, в Палаше, здесь, далеко на юге в Эфрик и на западе Эйзи… — она запнулась.

– И одна в Хинде. На родине Летателей.

– Именно здесь изменялась природа человека? — поинтересовался я. — А как это делали?

Хирург пожал плечами.

– Это искусство утеряно. Годы Волшебства давным-давно прошли, старик.

– Да, я знаю, но если сохранилось оборудование, имеющее человеческое семя…

Хирург положил свои руки на рукоятки и внутри инкубатора ножи пришли в движение. — Отсюда вышли Летатели и все остальные. Некоторые вымерли, но Летатели и Измененные были созданы именно в таком здании. Измененные появились, конечно, в результате ошибки Хирургов. Их нельзя было оставлять в живых.

– А я думал, что эти чудовища были результатом тербогенических лекарств, которые воздействовали на них, когда они были еще в утробе, заметил я.

– И это тоже, — пояснил Хирург. — Все Измененные появились в результате ошибок, совершенных Хирургами во Времена Волшебства. Однако их матери часто усугубляли безобразие своих детей таблетками…

Что-то яркое пронеслось в воздухе, едва не задев лицо Хирурга. Он упал на пол и крикнул нам, чтобы мы спрятались. Когда я тоже бросился на пол, то увидел снаряд, летящий в нашу сторону. Чужеземец, который был с нами, продолжал все рассматривать. Снаряд попал в него. Пронеслись еще снаряды. Я увидел нападающих. Это была банда Измененных, яростных и безобразных. Мы были безоружны. Я приготовился к смерти.

Из дверей раздался голос: знакомый голос, язык Измененных. Атака мгновенно прекратилась. Те, кто напал на нас двинулись к двери. И тут вошел Измененный Берналт.

– Я увидел ваш экипаж, — сказал он. — И подумал, что вы здесь, возможно, в опасности. Кажется, я пришел вовремя.

– Не совсем, — сказал Хирург и указал на распростертого чужака, которому помощь уже была не нужна. — Но почему они напали на нас?

– Они сами вам расскажут, — сказал Берналт.

Мы взглянули на пятерых Измененных, которые напали на нас. Они не были, цивилизованного типа как Берналт, а двое из них и вовсе напоминали искривленную, горбатую пародию на человека. От Измененного, стоявшего ближе всего к нам, мы узнали причины нападения. На примитивном эгаптском диалекте он сказал нам, что мы вошли в храм, священный для Измененных.

– Мы не ходим в Ерслем, — сказал он. — Почему вы пришли сюда?

Он, конечно, был прав. Мы искренне попросили прощения и Хирург объяснил, что когда он в последний раз был здесь, это здание не было храмом. Это успокоило Измененного, который согласился, что лишь недавно произошли изменения. Он еще больше успокоился, когда Олмейн достала несколько золотых монет. Измененные были довольны и позволили нам уйти. Мы хотели забрать тело чужеземца, но оно почти исчезло. Хирург объяснил, что это — результат остановки жизненных процессов.

Другие Измененные крутились снаружи. Они были похожи на чудовищ из ночных кошмаров. Кожа их была разного цвета, лица как бы сотворены наобум.

Даже Берналт, их собрат, был поражен их безобразием.

– Я сожалею, что вас так встретили, — сказал Берналт, — и что погиб чужеземец. Но очень опасно входить в место, священное для этих неграмотных и неистовых людей.

– Мы не знали об этом, — Хирург. — Мы никогда не пришли бы сюда.

– Конечно, конечно, — в тоне Берналта мне послышалось что-то покровительственное. Он попрощался с нами.

Внезапно я предложил:

– Пошли с нами в Ерслем. Смешно идти раздельно.

Олмейн от изумления открыла рот. Даже Хирург был удивлен. Но Берналт хранил молчание. Он сказал наконец:

– Вы забываете, друзья, что не к лицу Пилигримам путешествовать с человеком без гильдии. Кроме того, я должен совершить здесь молитву и на это потребуется время. Не хочу вас задерживать.

Он протянул мне руку, затем вошел в древнюю Операционную. За ним пошли его собратья. Я был благодарен Берналту за его деликатность.

Мы сели в наш экипаж. Через мгновение мы услыхали ужасный звук — это был гимн Измененных в честь какого-то божества.

– Животные, — пробормотала Олмейн. — Священный храм! Храм Измененных!

Какая гадость! Они чуть было не поубивали нас, Томис. Как у таких чудовищ может быть религия?

Я ничего не ответил. Хирург поглядел на Олмейн и печально покачал головой, как бы сожалея, что в ней, Пилигриме, было так мало благости.

– Все они живые существа, — заметил он.

В следующем городе мы сообщили властям о смерти чужеземца. Затем печальные и молчаливые мы проследовали дальше к месту назначения. Мы покидали Эгапт и входили в страну, где находился святой Ерслем.

8

Город Ерслем расположен далеко от Озера Средизем на прохладном плато, окруженном цепью невысоких голых гор. Казалось, всю свою жизнь я готовился к первой встрече с этим золотым городом, чей облик я хорошо знал. И поэтому, когда я увидел его шпили и парапеты, поднимающиеся на востоке, я испытал не священный ужас, а ощущение, что я вернулся домой.

Дорога, вьющаяся среди холмов привела нас в город, стены которого были сделаны из блоков прекрасного камня, розово-золотистого цвета. Дома и храмы построены тоже из этого камня. Деревья вдоль дороги были земные, а не звездные и это очень украшало этот город, старейший из всех городов, древнее Роума и Перриша.

Дальновидные завоеватели не вмешивались в его управление. Городом, как и прежде, управлял Мастер гильдии Пилигримов, и даже завоеватели должны были просить у него разрешения войти в город. Конечно, это была проформа, ибо Мастер гильдии так же, как и Канцлер Летописцев были марионетками в руках завоевателей. Но это тщательно скрывалось.

Завоеватели оставили наш святой город, как отдельный остров и они не ходили с оружием по его улицам.

У внешней стены мы официально попросили разрешения войти у Стража, охранявшего ворота, и по всем правилам своей гильдии мягко, но настойчиво он выполнил всю процедуру. Мы с Олмейн были допущены в город автоматически, однако предъявили свои звездные камни, затем нам дали мыслешлемы, чтобы проверить наши имена в архивах гильдии. У Хирурга дело было проще — он еще раньше, будучи в Эфрике, обратился с просьбой о въезде и его мгновенно пропустили.

Внутри городских стен все дышало стариной. В Ерслеме осталась архитектура Первого Цикла, и не просто разрушенные колонны и акведуки, как в Роуме, а улицы, арки, башни, бульвары. И когда мы вошли в город, в изумлении стали бродить по нему. Походив с час, мы решили, что пора искать пристанище. Мы были вынуждены расстаться с Хирургом, поскольку его не приняли бы в общежитие Пилигримов. Мы проводили его до гостиницы, где он заказал номер, затем попрощались и сняли жилье в одном из многочисленных мест, обслуживающих Пилигримов.

Город существовал только для того, чтобы обслуживать Пилигримов, и он был похож на одно огромное общежитие. Мы устроились и отдохнули. Затем пообедали и пошли по широкой улице. Вдалеке на востоке виднелся самый священный район. Это был город в городе. В нем находились храмы, почитаемые старыми религиями Земли: христерами, хеберами и мислемами.

Говорят, что там есть место, где умер бог христеров, но это ошибка истории, ибо что это за бог, который умирает? На высоком месте в Старом Городе стоит сверкающий храм, священный для мислемов, огражденный стеной из огромных серых камней, почитаемой зеберами. Вещи остались, а идеи, которые они выражали, утеряны. Когда я был среди Летописцев, никто не мог объяснить мне, почему нужно обожествлять стену или сверкающий храм. Однако древние архивы говорят, что эти верования Первого Цикла отличались глубиной и значимостью.

В старом Городе есть место времен Второго Цикла, которое представляло большой интерес для меня и Олмейн. Когда мы в темноте глядели на его очертания, Олмейн сказала:

– Завтра нужно подать заявления в дом возрождения. — Ты возьмешь меня, Томис?

– Бессмысленно рассуждать об этом, — сказал я. — Мы пойдем, обратимся с заявлением, и ты получишь ответ.

Она еще что-то говорила, но я уже не слушал ее, ибо в этот момент над нами пролетело трое Летателей: мужчина и две женщины. Летательница в центре была стройной, хрупкой девушкой, двигалась она с изяществом, которое встретишь не у всех Летателей.

– Эвлюэлла, — задохнулся я.

Все трое исчезли за парапетами Старого Города. Оглушенный, потрясенный, я прижался к дереву, стараясь отдышаться.

– Томис? — окликнула Олмейн. — Ты, что заболел?

– Я знаю, это была Эвлюэлла. Мне сказали, что она вернулась в Хинд, но это была она.

– Ты говоришь это о каждой Летательнице, после того, как мы покинули Перриш, — холодно выдавила Олмейн.

– Нет, сейчас я не ошибся. Где поблизости мыслешлем? Я узнаю все в общежитии Летателей.

Олмейн взяла меня за руку.

– Уже поздно, Томис. Ты весь как в лихорадке. Из-за какой-то костлявой Летательницы. Что ты в ней нашел?

– Она…

Я запнулся, не зная, как выразить все словами. Олмейн знала историю моего путешествия из Эгапта с этой девушкой. Она знала, как безобразный старый Наблюдатель испытывал к девушке отеческую любовь, хотя мне казалось, что я испытывал нечто большее. Как я потерял ее и она попала к лже-Измененному Гормону, а потом к Принцу Роума. Однако, что же все-таки Эвлюэлла значила для меня? Почему один вид кого-то, кто напомнил мне Эвлюэллу, привел меня в такое страшное смятение? Я искал ответ в своем бушующем рассудке и не мог его найти.

– Пойдем в гостиницу, отдохнем, — предложила Олмейн. — Завтра мы обратимся с заявлением о возрождении.

Однако сперва я надел мыслешлем и связался с жилищем Летателей, задал вопрос и получил нужный ответ. Да, Эвлюэлла из Летателей в самом деле находилась в Ерслеме.

– Передайте ей, пожалуйста, — попросил я, — что Наблюдатель, которого она знала в Роуме, и который сейчас Пилигрим, будет ждать ее завтра в полдень у дома возрождения.

После этого я вернулся с Олмейн в наше жилище. Она была какой-то угрюмой и отчужденной, и когда сняла маску в моей комнате, все ее лицо было перекошено — отчего? От ревности? Да. Для Олмейн все мужчины были рабы, даже такой изношенный, как я. И у нее вызывало отвращение, что другая женщина может так зажечь меня. Когда я вынул звездный камень, Олмейн поначалу не присоединилась ко мне. И лишь когда я приступил к ритуалу, она согласилась. Но я был в таком напряжении, что не смог войти в единение с Волей, и Олмейн тоже. Мы угрюмо глядели друг на друга полчаса, потом разошлись спать.

9

Идти в дом возрождения нужно самому по себе. На заре я проснулся, вступил на некоторое время в единение с Волей и, не позавтракав, ушел без Олмейн. Через полчаса я стоял у золотой стены Старого города, еще через полчаса я пересек аллеи внутреннего города. Я прошел мимо золоченого купола исчезнувших мислемов и повернул налево, следуя за потоком Пилигримов, которые в столь ранний час шли к дому возрождения.

Дом этот был построен во Втором Цикле, ибо именно тогда зародился процесс возрождения и из всех наук того времени, только возрождение дошло до нас примерно в том же виде, как его практиковали тогда.

Прямо при входе меня приветствовали члены Возрождающих в зеленом одеянии — первый член этой гильдии, которого я встречал за всю свою жизнь.

Возрождающих набирают из Пилигримов, которые хотят остаться работать в Ерслеме и помогать другим возрождаться. Эта гильдия подчиняется той же администрации, что и гильдия Пилигримов, даже одеяние у них одинаковое, хотя и разного цвета.

Голос Возрождающего был веселым и бодрым:

– Добро пожаловать в этот дом, Пилигрим. Кто ты и откуда?

– Я Пилигрим Томис, ранее Томис из Летописцев, а еще ранее я был Наблюдателем и при рождении мне было дано имя Вуэллиг. Я родился на Исчезнувших континентах. Много путешествовал до и после того, как стал Пилигримом.

– Чего ты здесь ищешь?

– Возрождения. Искупления.

– Пусть Воля дарует тебе исполнение твоих желаний, — сказал Возрождающий. — Пойдем со мной.

Через узкий, слабо освещенный коридор он привел меня в небольшую каменную камеру. Он сказал мне, чтобы я снял маску и крепко сжал свой звездный камень. Привычные ощущения единения охватили меня, но единства с Волей не было. Я скорее испытывал, что связан с умом другого человеческого существа. Хотя мне показалось это странным, я не сопротивлялся.

Кто-то изучал мою душу. Все было выложено как на ладони: мой эгоизм и моя трусость, мои ошибки и падения, мои сомнения и мое отчаяние, и сверх всего — самое позорное действие, которое я совершил, продав завоевателям документ. Я видел все это и знал, что недостоин возрождения. В этом доме можно продлить срок своей жизни в два-три раза, но почему Возрождающие должны оказывать это благо мне, недостойному?

Я долго размышлял о своих недостатках. Затем контакт прервался и вошел другой Возрождающий.

– Воля благоволит к тебе, друг, — сказал он, протянув кончики пальцев, чтобы коснуться моих.

Когда я услышал этот низкий голос, увидел эти белые пальцы, я понял, что уже встречал его раньше, когда стоял перед воротами Роума в сезон перед тем, как пала Земля. Тогда он был Пилигримом и пригласил меня путешествовать с ним в Ерслем, но я отказался, так как меня звал Роум.

– Твое Паломничество было удачным? — спросил я.

– Да, оно было ценным, — ответил он. — А у тебя как? Ты уже не Наблюдатель, как я погляжу.

– Да, это у меня уже третья гильдия за год.

– Будет еще одна, — сказал он.

– И что же, я должен стать Возрождающим?

– Я не имел этого в виду, друг Томис. Но мы поговорим об этом, когда ты сбросишь часть своих лет. Тебя приняли к возрождению, я рад тебе это сообщить.

– Несмотря на мои грехи?

– Из-за твоих грехов. Таких, какие они есть. Завтра на заре ты войдешь в первую ванну возрождения. Я буду проводником в этом твоем втором рождении. Я — Возрождающий Талмит. Ты можешь идти, а когда вернешься, спросишь меня.

– Один вопрос…

– Да?

– Я совершал Паломничество с женщиной Олмейн, ранее она была Летописцем из Перриша. Ты не можешь мне сказать, приняли ли ее для возрождения?

– Я ничего о ней не знаю.

– Она плохая женщина, — сказал я. — Тщеславная, властная, жестокая.

Но все же, я думаю, она может спастись. Ты можешь помочь ей?

– У меня нет никакого влияния, — ответил Талмит. — Ее подвергнут допросу, как и всех прочих. Могу сказать только одно — добродетель не является единственным критерием для возрождения.

Он проводил меня до выхода. Холодное солнце освещало город. Я был как выжатый лимон, опустошенный, и даже не радовался тому, что меня допустили к возрождению. Был полдень, я вспомнил о свидании с Эвлюэллой и обошел вокруг дома с возрастающим беспокойством. Придет ли она?

Она стояла перед зданием позади памятника времен Второго Цикла. Алый жакет, меховые чулки, стеклянные сандалии на ногах, два явных горбика на спине — даже с расстояния было видно, что это Летательница.

– Эвлюэлла! — крикнул я.

Она повернулась. Она была бледна, худа и выглядела еще моложе, чем тогда, когда я видел ее в последний раз. Ее глаза изучали мое лицо в маске и на мгновение она была озадачена.

– Наблюдатель? — спросила она. — Это ты?

– Зови меня теперь Томис, — сказал я. — Но я тот самый человек, которого ты знала в Эгапте и в Роуме.

– Наблюдатель! О, Наблюдатель! Томис. — Она прижалась ко мне. — Как давно это было! Сколько всего произошло!

Она зарделась и бледность исчезла с ее щек.

– Пойдем, найдем гостиницу и поговорим. Как ты нашел меня здесь?

– С помощью твоей гильдии. Я увидел тебя в небе вчера вечером.

– Я прилетела сюда зимой. Я была в Фарсе некоторое время по пути в Хинд, а затем передумала. Домой не нужно возвращаться! Теперь я живу около Ерслема и помогаю… — Она резко прервала свое предложение. — Тебя допустили к возрождению, Томис?

Мы спустились в более спокойную часть внутреннего города.

– Да, ответил я. — Меня омолодят. Мой проводник Возрождающий Талмит.

Помнишь, мы встретили его у Роума?

Она не помнила. Мы сели в дворик около гостиницы и Слуги принесли нам вино и пищу. Ее радость была очевидной — я почувствовал, что возрождаюсь от одного общения с ней. Она рассказывала о тех последних днях в Роуме, когда ее забрали во дворец наложницей, о том как Измененный Гормон поразил Принца в тот вечер падения Земли. Он объявил, что он не Измененный, а завоеватель, и лишил Принца трона, наложницы и зрения.

– Принц умер? — спросила она.

– Да, но не от слепоты.

И я рассказал ей, как Принц переоделся Пилигримом и удрал из Роума, как я сопровождал его в Перриш, как мы жили среди Летописцев, как Принц связался с Олмейн и его убил муж Олмейн.

– В Перрише я встретил Гормона, — сказал я. — Его теперь зовут Победоносный Тринадцатый. Он в совете завоевателей.

Эвлюэлла улыбнулась.

– Мы с Гормоном оставались вместе очень недолго после завоевания. Он хотел поездить по Эйропе, я летала с ним в Донски Свед, а затем он охладел ко мне. Тогда я почувствовала, что должна вернуться домой, а потом передумала. Когда начинается твое возрождение?

– На заре.

– О Томис, а как же будет, когда ты станешь молодым? Ты знал, что я тебя любила? Все время, что мы путешествовали вместе и когда я делила постель с Гормоном, и была наложницей Принца я хотела тебя. Но ты был Наблюдателем и это было невозможно. И ты был таким старым. Теперь ты уже не Наблюдатель и скоро вернешь молодость и… — Ее рука сжала мою. — Я бы никогда тебя не бросила. Мы были бы избавлены от многих страданий.

– Страдания учат нас, — пояснил я.

– Да, да. Я понимаю. Сколько времени будет проходить возрождение?

– Обычно, сколько потребуется.

– А после, что ты будешь делать? Какую гильдию ты выберешь? Ты же не можешь быть Наблюдателем.

– Нет, и Летописцем тоже. Мой проводник Талмит говорил о какой-то новой гильдии, но не назвал ее. Он считает, что я вступлю в нее после возрождения.

10

Возрождающий Талмит встретил меня у входа и повел по коридору, облицованному зеленой плиткой к первой ванне возрождения.

– Пилигрим Олмейн, — сообщил он мне, — принята для возрождения и придет позже. Это была последняя информация, которую я услышал о делах другого человеческого существа. Талмит ввел меня в маленькую низкую комнату, узкую и влажную, освещенную тусклыми лампами и слегка пахнущую цветком смерти. У меня забрали одеяние и маску и Возрождающий возложил мне на голову золотисто-зеленую сетку из какого-то легкого металла. На сетку подали ток, и когда он снял ее, на голове не осталось ни одного волоса.

– Легче вводить электроды, — объяснил Талмит. — Можешь входить в ванну.

Я спустился по плавному уклону и почувствовал под ногами теплую мягкую грязь. Талмит сказал мне, что это — регенеративная грязь стимулирующая деление клеток. Я вытянулся в ванной, а над мерцающей темно-фиолетовой жидкостью возвышалась только моя голова. Грязь как колыбель ласкала мое усталое тело. Талмит крутился надо мной, держал какие-то медные провода. Когда он приложил эти провода к моему оголенному черепу, они распустились и погрузились сквозь кожу и череп в серую морщинистую массу. Я чувствовал только легкое покалывание.

– Электроды, — объяснил Талмит, — сами ищут в мозгу центры старения.

Мы посылаем сигналы, которые раскручивают обратно обычные процессы старения, а мозг перестает понимать, в какую сторону течет время. Тело становится более восприимчивым к стимулирующему действию ванны. Закрой глаза.

На мое лицо он наложил дыхательную маску, слегка толкнул меня и я весь погрузился в середину. Ощущение тепла усилилось. Я слышал легкие булькающие звуки. Я представил себе, как черные фосфористые пузырьки поднимаются из грязи, в которой я плавал. Я представил, что жидкость приобрела цвет грязи. Я дрейфовал в открытом море и ясно ощущал, как ток идет по электродам, как что-то щекочет мой мозг, как меня затягивает грязь и ампиотическая жидкость. Откуда-то издалека доносился густой голос Возрождающего Талмита, который звал меня в юность, тянул меня обратно через десятилетия, поворачивал для меня время вспять. Во рту у меня был привкус соли. Снова я пересекал земной океан, на меня нападали пираты и я защищал от них свои приборы для Наблюдения. Снова я стоял под жарким эгаптским солнцем, увидел Эвлюэллу в первый раз. Я вернулся в места своего рождения на западных островах Исчезнувших континентов, что прежде были Сша-амрик. Во второй раз я видел, как пал Роум: фрагменты памяти проплывали сквозь мой податливый мозг. Не было никакой последовательности, никакого естественного развития событий. Я был ребенком. Я был древним стариком. Я был среди Летописцев. Я посетил Сомнамбулистов. Я видел, как Принц Роума пытался купить глаза в Дижоне. Я торговался с Прокуратором Перриша. Я схватил свои приборы и начал Наблюдение. Я ел деликатесы из далеких миров, я вдыхал аромат весны в Палаше, я дрожал по-стариковски одинокой холодной зимой, я плыл в бурном море, веселый и счастливый, я пел, я плакал, я сопротивлялся искушению, и уступал ему, я ссорился с Олмейн, я обнимал Эвлюэллу, я ощущал скользящую смену ночей и дней в то время, как мои биологические часы двигались в странном обратном ритме и с ускорением.

Мне виделись галлюцинации. Огонь нисходил с неба; время двигалось в нескольких направлениях. Я сделался маленьким, а затем громадным. Я слышал алые и бирюзовые голоса. Музыка звучала с гор. Биение моего сердца было грубым и огненным. Я находился в ловушке между ударами поршня моего мозга.

Руки мои были прижаты к бокам, чтобы я занимал как можно меньше места.

Звезды пульсировали, сжимались, расплавлялись. Эвлюэлла сказала мягко:

«Мы получаем вторую молодость от благословенных импульсов Воли, а не из-за добросовестного выполнения своей работы!…» Олмейн воскликнула: «Какая я стала тонкая!» Талмит изрек: «Эти колебания процесса постижения означают лишь растворение желания по отношению к саморазрушению, которое лежит в основе процесса старения».

Гормон сказал: «Эти ощущения колебаний означают лишь самоуничтожение желания по отношению к растворению, которое лежит в основе процесса старения сердца».

Прокуратор Человековладетель Седьмой сказал: «Мы посланы в ваш мир как средство очищения. Мы выполняем Волю».

Землетребователь Девятнадцатый возразил:

«С другой стороны позвольте не согласиться. Сочетание судеб Земли и наших — чисто случайное явление».

Мои веки окаменели. Маленькие создания, что наполняли мои легкие, стали цвести. Кожа отслаивалась, открывая мускулы, прижавшиеся к костям.

Олмейн сказала:

«У меня уменьшаются поры. Моя плоть становится плотной. У меня уменьшается грудь».

Эвлюэлла сказала: «Потом ты полетишь с нами, Томис».

Принц Роума прикрыл глаза руками. Башни Роума качались от солнечных ветров. Я схватил шаль пробегающего Летописца. Клоуны плакали на улицах Перриша.

Талмит будил меня:

«Теперь проснись, Томис. Томис, очнись, открой глаза!» — Я уже молодой, — сказал я.

– Твое возрождение только началось, — возразил он.

Я больше не мог двигаться. Помощники подхватили меня, обернули во что-то пористое, положили на каталку и повезли меня ко второй ванне, крупнее размером, в которой плавало с десяток людей. Их обнаженные черепа были усеяны электродами, глаза закрыты розовой лентой, а руки мирно соединены на груди. Я вошел в эту ванну. Здесь не было видений, я просто дремал без всяких сновидений и в этот раз проснулся от шума прибоя. Я увидел, что ноги мои проходят через узкую водопроводную трубу в какую-то закрытую ванну, где я дышал только жидкостью, и где пребывал больше минуты и меньше столетия. А грехи мои в это время слущивались с моей души. Это была тяжелая, трудоемкая задача. Хирурги работали на расстоянии. Их руки в перчатках управляли крошечными ножами, снимая кожу. Они снимали с меня скверну — слой за слоем, вырезая и чувство вины, и печаль, и ревность, и гнев, и жадность, и похоть, и нетерпение.

Когда они закончили свою работу, открыли крышку и вынули меня. Без их помощи я не мог стоять. Они прикрепили приборы к моим конечностям для массажа и восстановления тонуса. Я снова мог ходить. Я взглянул на свое обнаженное тело, сильное и мощное с упругими мускулами. Пришел Талмит, бросил вверх пригоршню зеркальной пыли, чтобы я мог себя увидеть и, когда крошечные частички соединились, я взглянул на свое сверкающее отражение.

– Нет, — сказал я. — Лицо не похоже. Я не так выглядел. Нос был острее, губы не были такими толстыми, а волосы такими черными.

– Мы работали по записям гильдии Наблюдателей. Ты на себя похож больше, чем тебе это запомнилось.

– А такое возможно?

– Если хочешь, мы сделаем тебя таким, каким ты себя представляешь. Но это не серьезно и займет много времени.

– Нет, — сказал я. — Не имеет значения.

Он согласился. И сообщил, что мне придется пребывать в доме возрождения еще некоторое время, пока я к себе привыкну. Мне дали нейтральное одеяние без обозначения какой-либо гильдии — мой статус в качестве Пилигрима завершился.

Со своим возрождением я мог вступить теперь в любую гильдию.

– Сколько длилось возрождение? — поинтересовался я, одеваясь.

– Ты пришел сюда летом, сейчас — зима. Это быстро не делается пояснил он.

– А как дела у Олмейн?

– С ней ничего не получилось.

– Не понимаю.

– Хочешь ее увидеть? — спросил Талмит.

– Да, — ответил я, думая, что он поведет меня в комнату Олмейн.

Вместо этого он повел меня к ее ванне. Я стоял рядом и смотрел на закрытый контейнер. Талмит дал мне фибрильный телескоп, я взглянул в его глазок и увидел Олмейн, вернее то, что от нее осталось. Это была обнаженная девочка лет одиннадцати, с гладкой кожей, безгрудая. Она лежала, прижав колени к груди. Сперва я не понял, а когда ребенок пошевелился, я узнал младенческие черты Олмейн.

Ужас охватил меня и я сказал Талмиту:

– Что произошло?

– Когда тело так сильно загрязнено, Томис, его нужно резать на большую глубину. Это был сложный случай. Мы не должны были за него браться, но она настаивала.

– Что же с ней произошло?

– Процесс возрождения вошел в необратимую стадию прежде, чем мы смогли нейтрализовать все яды, — ответил Талмит.

– Так вы ее сделали слишком молодой?

– Как видишь.

– Что же будет дальше? Почему вы ее не извлечете и пусть она себе растет.

– Ты невнимательно слушал, Томис. Процесс необратим.

– Необратим?

– Она сейчас охвачена детскими грезами. С каждым днем она будет становиться все моложе и моложе и вскоре станет грудным ребенком. Она никогда не проснется.

– А что будет потом? Сперма и яйцеклетка?

– Нет, ретрогрессивный процесс не идет так далеко. Она умрет в малом возрасте. Мы теряем таким образом многих.

– Она знала о риске, связанном с возрождением, — сказал я.

– И все же настаивала. Душа ее была темной. Она жила только для себя.

Она пришла в Ерслем, чтобы очиститься и теперь она очистилась. Ты любил ее?

– Никогда. Ни секунды.

– Тогда что же ты потерял?

– Кусочек своего прошлого, наверное.

Я вновь приложил глаз к окуляру телескопа и взглянул на Олмейн, невинную, очищенную, несексуальную, целомудренную, в согласии с Волей.

Ребенок в ванне улыбался. Его тельце раскрылось, а затем свернулось в плотный шарик. Олмейн была в согласии с Волей. Внезапно Талмит бросил еще одну пригоршню зеркальной пыли в воздух, и появилось еще одно зеркало.

Я посмотрел на себя, увидел, что со мной сделали и понял, что мне дана еще одна жизнь с условием, чтобы я сотворил с ней нечто большее, чем с первой. Я почувствовал смирение и помолился, чтобы мог служить Воле и меня охватили волны радости, как могучий прилив Земного океана. Я попрощался с Олмейн.

11

Эвлюэлла пришла ко мне в комнату в доме возрождения и мы оба испугались, когда встретились. Жакет, который был на ней, оставлял ее крылья снаружи и они совсем ей не подчинялись: они нервно раскрывались и толчками складывались. Глаза были широко раскрыты, а лицо еще более худым и заостренным, чем когда бы то ни было. Моя кожа начала теплеть, зрение затуманилось. Я чувствовал, как бушуют внутри меня силы, которые я десятилетиями сдерживал. Я и боялся их, и был им рад.

– Томис? — спросила она наконец, и я кивнул.

Она трогала мои плечи, руки, губы, а я касался ее кистей, бедер и затем, с некоторым колебанием я положил руки на ее маленькие груди. Как двое слепых, мы знакомились друг с другом наощупь. Мы были незнакомцами.

Старый иссушенный Наблюдатель, которого она знала и, возможно, любила, исчез. А вместо него стоял некто таинственным образом измененный, неизвестный, тот, кого она никогда не встречала.

– У тебя те же глаза, — сказала она, — я бы все равно узнала тебя по глазам.

– Что ты делала эти долгие месяцы, Эвлюэлла.

– Я летала каждую ночь. Я летала в Эгапт и вглубь Эфрик. Затем вернулась и слетала в Стенбул. Ты знаешь, Томис, я чувствую себя живой только тогда, когда я здесь.

– Ты из гильдии Летателей, свои ощущения вполне понятны.

– Когда-нибудь мы полетим вместе, Томис.

Я рассмеялся:

– Древние Операционные закрыты, Эвлюэлла. Здесь делают чудеса, но не могут из меня сделать Летателя. Нужно родиться с крыльями.

– Чтобы летать, крылья не нужны.

– Знаю. Так летают завоеватели. Я видел тебя с Гормоном в небе. Но я не завоеватель.

– Ты полетишь со мной, Томис. Мы вместе будем парить и не только ночью, хотя у меня и ночные крылья. Мы будем летать в ярком солнечном свете.

Мне нравилась ее фантазия. Я обнял ее, она была прохладная и хрупкая, и в моем теле начал жарко биться новый пульс. Еще немного мы поговорили и полетах. Я отказался от того, что она предлагала, и был доволен тем, что ласкал ее. Нельзя проснуться в одно мгновение.

Затем мы пошли по коридорам и вышли в большую центральную комнату, через потолок которой проникал зимний солнечный свет, и долго изучали друг друга в этом свете. Когда она проводила меня в мою комнату, я сказал:

– Перед возрождением ты рассказала мне о новой гильдии Искупителей, я…

– Поговорим об этом позднее, — с неудовольствием произнесла она.

В комнате мы обнялись и я почувствовал, как огонь в полную силу загорелся во мне и я испугался, что поглощу ее прохладное, тонкое тело. Но этот огонь не поглощает, а зажигает нечто подобное в другом. В экстазе она распустила крылья и нежно охватила ими меня. И я уступил яростной радости.

Мы перестали быть незнакомцами, перестали бояться друг друга. Она приходила ко мне каждый день во время моих упражнений и мы гуляли вместе.

А наш огонь разгорался все больше.

Талмит часто встречался со мной. Он обучал меня искусству обращения с новым телом и тому, как стать юным. Однажды он сказал мне, что ретрогрессия закончилась, и что скоро я покину этот дом.

– Ты готов? — спросил он.

– Думаю, готов.

– Задумывался ли ты, каково будет твое предназначение после?

– Я должен искать гильдию.

– Многие гильдии захотят получить тебя, Томис. Какую же ты выберешь?

– Ту гильдию, в которой я был бы полезен людям, — ответил я. — Ведь я обязан Воле жизнью.

– Летательница говорила с тобой о возможностях? — спросил Талмит.

– Она упоминала вновь образованную гильдию.

– Она ее назвала?

– Гильдия Искупителей.

– Что ты знаешь о ней?

– Весьма мало.

– Хочешь знать больше?

– Если есть, что узнать.

– Я из гильдии Искупителей, — сказал Талмит. — И Эвлюэлла тоже.

– Но вы оба уже состоите в своих гильдиях. Нельзя состоять более чем в одной гильдии. Только Властителям это было позволено.

– Томис, гильдия Искупителей принимает членов всех других гильдий.

Это — высшая гильдия. Как когда-то были Властители. В ее рядах есть Летописцы, Писцы, Индексирующие, Слуги, Летатели, Сомнамбулисты, Хирурги, Клоуны, Купцы. Есть Измененные и…

– Измененные? — задохнулся я. — Они же по закону стоят вне всех гильдий. Каким образом какая-либо гильдия может принять Измененных?

– Это гильдия Искупителей. Даже Измененные могут достичь искупления, Томис.

– Да, даже Измененные, — согласился я. — Но странно представить себе такую гильдию.

– Ты будешь презирать гильдию, которая примет Измененных?

– Просто мне тяжело это воспринять.

– В свое время придет и понимание.

– Когда же оно наступит, «свое время»?

– В тот день, когда ты покинешь это место, — ответил Талмит.

Вскоре наступил этот день. Эвлюэлла пришла за мной. Я неуверенно вступил в весну Ерслема. Талмит дал ей указания, как быть моим проводником. Она повела меня по городу, по всем святым местам, чтобы я помолился у храмов. Я преклонил колени у стены хеберов и у золоченого купола мислемов.

Затем я пошел в нижнюю часть города к серому, темному зданию, построенному там, где, как говорят, умер бог христеров. Затем я пошел к фонтану Воли, затем в дом гильдии Пилигримов. И в каждом из этих мест я обращал к Воле слова, которые давно хотел произнести. Наконец я выполнил все свои обеты и стал свободным человеком, способным выбрать дорогу в жизни.

– Пойдем теперь к Искупителям? — спросила Эвлюэлла.

– А где мы их найдем? В Ерслеме?

– Да, в Ерслеме. Через час будет собрание по поводу твоего вступления в гильдию.

Из-под туники она достала что-то маленькое и блестящее. В изумлении я узнал звездный камень.

– Что ты с ним делаешь? — поинтересовался я. — Только Пилигримы…

– Положи свою ладонь на мою, — сказала она, протянув ладошку с камнем.

Я подчинился. Ее маленькое личико стало строгим сосредоточенным.

Затем она расслабилась и убрала камень.

– Эвлюэлла что?…

– Это сигнал для гильдии, — ответила она мягко. — Сообщение, чтобы они собирались, так как ты на пути к ним.

– Откуда ты получила этот камень?

– Пошли, — сказала она. — О, Томис, если бы мы могли полететь туда.

Но это недалеко. Мы встречаемся почти в тени дома возрождения. Пойдем, Томис, пойдем!

12

В комнате не было света. Эвлюэлла ввела меня в какую-то подземную темноту, сказала, что это зал гильдии Искупителей и покинула меня.

– Не двигайся, — предупредила она.

Я чувствовал, что в комнате находились другие.

Мне что-то протянули.

Эвлюэлла сказала:

– Вытяни руки. Что ты чувствуешь?

Я коснулся какого-то маленького ящичка, который, по-видимому, стоял на металлической раме. На его поверхности были знакомые рамы и рычаги. Мои руки нащупали рукоятки, выступающие над корпусом. Мгновенно, как будто не было моего возрождения, как будто Земля не была завоевана — я снова стал Наблюдателем, ибо, конечно же, это было оборудование Наблюдателя.

– Но это не тот прибор, который был у меня, — удивился я, — хотя и не сильно отличающийся.

– Ты не забыл свое искусство, Томис?

– Тогда работай с прибором, — порекомендовала Эвлюэлла. — Совершай свое наблюдение и скажи нам, что ты видишь.

Легко и свободно я вспомнил старые навыки. Я быстро совершил первичный ритуал, выбросив из ума сомнения и беспокойство. Было удивительно просто ввести себя в состояние наблюдения — хоть я не занимался этим с момента падения Земли, а мне показалось, что я сделал это быстрее, чем в прежнее время.

Я взялся за рукоятки. Какие они были странные, не такие к каким привыкли мои ладони. Что-то холодное и твердое было встроено в конец каждой рукоятки. Наверное, драгоценный камень. А может и звездный камень.

Я почувствовал момент предвкушения, даже страха. Затем привел себя в состояние необходимого спокойствия и душа моя потекла в устройство, стоящее передо мной, и я начал наблюдение.

Я не воспарил к звездам, как в былые времена. И хотя я постигал, я постигал только окружение в этой комнате. Закрытые глаза, тела в трансе.

Сперва я увидел Эвлюэллу — она была возле меня. Она улыбнулась, кивнула мне, глаза ее сияли.

– Я люблю тебя.

– Да, Томис. И мы всегда будем вместе.

– Я никогда не ощущал такой близости ни с кем.

– В этой гильдии мы все близки друг другу. Мы — Искупители, Томис.

Такого еще не было на Земле.

– Как я с тобой разговариваю?

– Твой ум говорит со мной при помощи этого прибора. А когда-нибудь и он нам не понадобится.

– И тогда мы с тобой полетим?

– Нет, полетим мы значительно раньше.

Звездные камни нагревались в моих руках. Я четко ощущал этот прибор — Наблюдателя, но с некоторыми изменениями. Я вгляделся в другие лица, лица тех, кто был мне знаком. Слева от меня был Талмит, за ним стоял Хирург, с которым я путешествовал в Ерслем, а рядом — Измененный Берналт. Других я не узнал — там было двое Летателей и Летописец, сжимающий свою шаль, женщина-Слуга и другие.

Сначала мой ум прикоснулся к Берналту. Он радушно приветствовал меня и я понял, что лишь тогда, когда я смогу смотреть на Измененного как на брата, Земля получит свое Искупление. Ибо до тех пор, пока мы не являемся единым народом, как сумеем мы положить конец нашему наказанию?

Мне хотелось проникнуть в ум Берналта, но я побоялся, что не удастся скрыть собственные предрассудки, жалкое презрение — все эти условные рефлексы, с которыми мы относимся к Измененным?

– Ничего не скрывай, — посоветовал он. — Все это для меня не секрет.

Присоединяйся ко мне.

В душе у меня была борьба. Я отбросил дьявола, я вызвал в памяти сцену около храма Измененных, после того, как Берналт спас нас. Каково было мое отношение к нему тогда? Смотрел ли я на него хоть одно мгновение как на своего брата?

Я усилил этот момент благодарности и дружелюбия и под странной внешностью Измененного увидел человеческую душу. Я и нашел дорогу к искуплению.

Я присоединился к Берналту и он принял меня в свою гильдию. Теперь я был Искупителем.

В уме звучал чей-то голос и я не знал, то ли это звучный голос Талмита, или сухой ироничный Хирурга, или осторожное бормотание Берналта, или тихий спокойный шепот Эвлюэллы — ибо все они звучали одновременно.

И все они твердили:

«Когда все человечество вступит в нашу гильдию, закончится наше поражение и плен. Когда каждый из нас — частичка другого, страдание исчезнет. Нет нужды сражаться с завоевателями. Присоединяйся к нам, Томис, который был Наблюдателем Вуэллигом».

И я присоединился.

Я стал ими, а они — мной. И пока мои руки сжимали звездные камни, у нас были едины душа и разум. Это не было единением, которым Пилигрим погружается в Волю, а скорее союз самости с самостью.

Я понимал, что это было нечто совершенно новое на земле, не просто создание новой гильдии, а новый цикл человеческого существования, рождение Четвертого Цикла на этой, познавшей поражение, планете.

Голос же сказал:

"Томис, сперва должны быть искуплены те, кто больше всего нуждается.

Мы пойдем в Эгапт, в пустыню, где несчастные Измененные прячутся в старинных зданиях, которые обожествляют. Мы заберем их к нам и снова их очистим. Мы пойдем на запад в несчастную деревню, пораженную кристаллической болезнью и приостановим болезнь. Мы пойдем за пределы Эгапта к тем, кто без гильдии и без надежды, у кого нет завтрашнего дня. И придет время, когда вся Земля получит Искупление".

Они показали мне видение измененной планеты, где жестоколицые завоеватели относятся к нам миролюбиво. Они показали мне Землю, очищенную от древних грехов.

Затем я почувствовал, что пора снимать руки с рукояти и сделал это.

Видение прекратилось. Яркий свет поблек. Но в уме своем я не был одинок, контакт сохранялся, и комната больше не казалась мне темной.

– Как это произошло? — спросил я. — Когда это началось?

– В дни завоевания, — сказал Талмит. — Мы спросили себя, почему нас так легко поразили? И увидели, что наши гильдии не способствовали развитию нашей жизни, что необходим более тесный союз для искупления. У нас были звездные камни, было оборудование для Наблюдения и мы все это объединили.

– Ты был нужен нам, Томис, — добавил Хирург. — Ибо ты знаешь, как проецировать свой разум. Мы разыскиваем бывших Наблюдателей. Вы — ядро нашей гильдии. В свое время твоя душа блуждала среди звезд в поисках врагов, а теперь она будет бродить по Земле, объединяя людей.

– Ты поможешь мне лететь даже днем, Томис, — сказала Эвлюэлла. — И будешь лететь рядом со мной.

– А когда мы отправимся?

– Сейчас, — сказала она. — Я лечу в Эгапт, в храм Измененных, предложить им то, что мы можем. И все присоединятся ко мне, чтобы дать мне силу, а сила эта будет сфокусирована через тебя, Томис. — Ее руки коснулись моих, ее губы скользнули по моим. — Жизнь Земли начинается сейчас заново, в этом году, в этот новый цикл. О Томис, мы все возродились!

13

Я остался один в комнате. Остальные разошлись. Эвлюэлла вышла наверх, на улицу. Я положил руки на звездные камни и увидел ее так же ясно, как будто она стояла рядом. Она готовилась к полету. Сперва сняла одежды и ее обнаженное тело засияло под солнцем. Ее маленькое тело было таким хрупким, что сильный ветер мог ее опрокинуть. Затем она опустилась на колени, поклонилась, совершила свой ритуал. Она разговаривала про себя и я слышал ее слова, слова Летателей перед тем, как они отправляются в полет.

Она встала и расправила крылья. Некоторые прохожие смотрели на нее с удивлением, не потому, что она была Летательницей, а потому, что солнечный свет был еще силен, а ее прозрачные ночные крылья не способны были выдержать давление солнечного ветра.

– Я люблю тебя, — сказали мы все и наши руки обласкали ее бархатную кожу.

Ее ноздри раздувались от восторга, ее маленькие груди возбудились.

Крылья распрямились и чудесно сияли в солнечном свете.

– Теперь мы летим в Эгапт, — пробормотала она, — чтобы Измененные были искуплены и стали одним целым с нами. Полетишь со мной, Томис?

– Я буду с тобой, — сказали мы, а я крепко сжал звездный камень и склонился над своим аппаратом в темной комнате. — Мы полетим вместе, Эвлюэлла.

– Тогда ввысь, — скомандовала она и мы повторили: — Ввысь.

Крылья ее наполнились воздухом. Сперва ей было трудно, но мы послали ей всю силу, которая была ей нужна. Она приняла ее и мы поднялись ввысь.

Шпили и парапеты золотого Ерслема уменьшались и город сделался розовым пятном среди зеленых холмов. Крылья Эвлюэллы несли ее на запад в сторону Эгапта. Ее экстаз переполнил нас.

– Ты видишь, Томис, как прекрасно здесь наверху? Чувствуешь?

– Чувствую, — прошептал я. — Прохладный ветер обдувает мое тело, ветер в моих волосах, мы парим в потоках воздуха. Мы парим в небесах, Эвлюэлла.

В Эгапт. В сторону заката солнца.

Мы поглядели вниз на Озеро Средизем. Вдалеке был виден Межконтинентальный Мост. К северу — Эйроп, к югу — Эфрик. А впереди за Земным Океаном лежала моя родина. Позже я вернусь туда, летя на запад с Эвлюэллой, и принесу добрые вести о трансформации Земли.

С такой высоты не видно, что наш мир покорен чужеземцами. Видна только красота земли и моря, а не контрольные пункты завоевателей.

Эти пункты долго не продержатся. Мы покорим наших завоевателей не оружием, а любовью, и когда Искупление на Земле станет всеобщим, мы пригласим в нашу самость даже существ, которые захватили нашу планету.

– Я знала, что когда-нибудь ты будешь лететь рядом со мной, Томис, сказала Эвлюэлла.

Из своей темной комнаты я послал ей новые потоки энергии.

Она летела над пустыней. Скоро будет видна старая Операционная, храм Измененных. Мне было грустно, что нам придется спускаться вниз. Мне хотелось все время оставаться в воздухе — мне и Эвлюэлле.

– Мы будем там вместе, мы будем там вместе, — сказала она. Нас ничто не сможет разлучить. Ты ведь веришь в это, Томис?

– Да, — признался я. — Я верю в это.

И мы опустили ее вниз в темнеющем небе.

Как все было, когда не стало прошлого

День, когда какой-то гад всыпал вызывающее амнезию снадобье в резервуары, откуда питалась система водоснабжения Сан-Франциско, был самым забавным днем в истории города.

Пелену тумана, висевшую в воздухе вот уже недели три, в конце концов в ту среду стало относить вдоль побережья к Беркли, и появившееся солнце подарило старому городу самый светлый и теплый день за весь 2003 год. Температура, поднялась намного выше двадцати градусов, и даже старики, так и непривыкшие к стоградусной шкале, чувствовали, что на улице жарко. От Золотых Ворот до Эмбаркадеро жужжали кондиционеры. "Пасифик Газ энд Электрик" зарегистрировала между двумя и тремя часами пополудни самую высокую нагрузку за все время своего существования. Парки были забиты толпами народа. Люди пили неимоверное количество воды, некоторые значительно больше других. К вечеру те, кого особенно мучила жажда, уже начали кое-что забывать. Наутро у каждого горожанина, за небольшим исключением, начала исчезать память. Это был идеальный день для совершения ужаснейших преступлений.

***

За день до того, как не стало прошлого, Пауль Мюллер серьезно обдумывал вопрос о побеге из штата, чтобы скрыться в одном из прибежищ должников — Рено или Каракасе. В том, что он задолжал почти миллион красненькими, и его кредиторы начали бушевать, была не только его вина. Дело дошло до того, что они через каждые три часа посылали роботов-сборщиков, чтобы не давать ему покоя ни на минуту.

— Мистер Мюллер! Мне поручено известить вас, что вами просрочен платеж суммы в размере 8005 долларов 97 центов компании "Современные Развлечения Инкорпорейтед". Мы изучили ваше финансовое положение и обнаружили, что вы неплатежеспособны, поэтому если вы не внесете 395 долларов 61 цент до одиннадцатого числа сего месяца, мы можем счесть необходимым применить к вам конфискационные процедуры. Поэтому советую вам...

— ...количестве 11 554 фунта 97 пенсов, подлежащая оплате до 9 августа 2002 года, до сих пор не получена компанией "Путешествия на Луну Инкорпорейтед". Согласно кредитным законам 1995 года, мы можем прибегнуть к помощи суда с последующим получением постановления об обязательной личной отработке, если только нами не будет получена сумма...

— ...пеня за неуплату составляет, как это оговорено в контракте, четыре процента в месяц...

— ...обязаны немедленно погасить свою задолженность...

Мюллер уже притерпелся к этому. Роботы не могли дозвониться до него — "Пасифик Телефон энд Телеграф" уже несколько месяцев как отключила его от сети — и только слонялись вокруг, вежливые бледнолицые машины, разрисованные эмблемами корпораций, и мягкими чистыми голосами расписывали ему, как глубоко он увяз в трясине, как быстро громоздятся друг на друга штрафы, и что они собираются с ним сделать, если он немедленно не уплатит все долги.

Попытайся он улизнуть, они просто отправились бы за ним по улицам неутомимым маршем, разнося весть о его беде по всему городу. Поэтому он и не пытался бежать. Но очень скоро их угрозы могли осуществиться.

С ним могли обойтись жестоко. Постановление об обязательной отработке, например, превращало его в раба. Он работал бы на кредитора, получая установленную судом плату, но каждый цент шел бы в погашение долга, а получаемые от хозяина пища, одежда и кров были бы на редкость жалкими. Его могли заставить года два-три выполнять лакейскую работу, от которой отвернулся бы и робот, чтобы получить с него долг. Хуже всего была бы конфискация. В этом случае он мог бы, до конца дней своих вкалывать на какую-нибудь компанию, чистя башмаки или гладя сорочки. Решение могло быть и совсем изощренным, и тогда он и его, потомки, появись они у него, будут выплачивать определенную часть от среднего дохода, пока долг (со все нарастающими процентами) не будет погашен полностью. Для борьбы с неплательщиками существовали и другие ухищрения.

Он не мог объявить себя банкротом. Правительства штатов и федеральное правительство покончили с законами о банкротстве в 1995 году после так называемой кредитной эпидемии восьмидесятых, когда пошла мода делать долги, а потом сдаваться на милость правосудия. Тихой гавани банкротства больше не существует. Если вы неплатежеспособны, вам так или иначе суждено попасть в лапы своих кредиторов. Единственный путь спасения — махнуть в оазис, местность, где приняты законы, препятствующие выдаче беглецов. Таких оазисов около дюжины, и там можно неплохо устроиться, если только вы научитесь продавать свои способности по высокой цене. Вас ожидает прекрасная житуха, потому что там все строится на оплате наличными. Наличные за все, даже за стрижку. Мюллер считал, что он не пропал бы: он занимается звуковой скульптурой, и его работы всегда пользуются спросом. Ему нужно только несколько тысяч долларов, чтобы купить себе основные инструменты — своих он лишился недели три назад — и тогда он бы смог снять студию в одном из оазисов, недосягаемый для механических ищеек. Он полагал, что у него еще остался друг, который одолжит ему несколько тысяч. Во имя искусства, так сказать. Если повезет.

Если он безвыездно проживет в оазисе десять лет, то освободится от долгов и выйдет оттуда свободным человеком. Есть только одна загвоздка, совсем маленькая. Если человек попадает в оазис, по возвращении в большой мир он навсегда лишается всех видов кредита. Он не сможет даже взять почтовую кредитную карточку и должен позабыть о банковской ссуде. Мюллер не был уверен, что он смог бы прожить подобные образом, расплачиваясь за каждый пустяк наличными всю свою оставшуюся жизнь. Это было бы весьма тоскливо и затруднительно. Даже хуже: это было бы варварством.

Он сделал на памятной табличке пометку: Позвонить Фреду Монсону и одолжить у него три куска. Взять билет до Каракаса. Купить инструменты.

Жребий брошен... Если только он не передумает до утра.

Он без энтузиазма взглянул на ряд блестящих, построенных сразу же после землетрясения белых домов, спускающихся вдоль крутой улицы, ведущей от Телеграфного Холма к Пристани Фишермана. Они непривычно сверкали в свете солнца. Прекрасный день, подумал Мюллер. Прекрасный день, чтобы поваляться на пляже. Проклятье. Проклятье. Проклятье. Ему скоро стукнет сорок. Он вошел в этот мир в тот черный день, когда президент Джон Кеннеди покинул его. Он рожден в ужасный час и обречен на вечные несчастья. Мюллер поморщился. Подошел к крану и налил стакан воды. Это все, что ему позволено сейчас пить. Снова в который уже раз он попытался проанализировать, как же ему удалось так запутаться. Задолжать почти миллион! Он с мрачным видом опустился на кровать.

Когда он проснулся, близилась полночь. Впервые за последнее время он чувствовал себя лучше. Словно свет, который сиял сегодня над городом, проник в его душу. Мюллер был в прекрасном настроении. Хотя еще не понял — почему.

***

В элегантном здании на Морском Бульваре проводил свою ежедневную тренировку Изумительный Монтини. Изумительный Монтини, профессиональный мнемонист — маленький изящный человечек шестидесяти лет, никогда и ничего не забывающий. Дочерна загорелый, с косо подстриженной челкой, уверенным блеском в глазах и брезгливо поджатыми тонкими губами. Он достал с полки книгу и открыл ее наугад. Это был старый томик Шекспира, привычная разминка перед выступлением в ночном клубе. Он пробежал взглядом по странице, кивнул, быстро глянул на другую, еще на одну и улыбнулся про себя. Жизнь благоволила Изумительному Монтини. Во время гастролей он зарабатывал тридцать тысяч долларов в неделю, превращая свой удивительный дар в выгодное предприятие. Завтра ночью он на неделю отправится в Лас-Вегас, потом в Манилу, Токио, Бангкок, Каир и далее вокруг света. Того, что он заработает за двенадцать недель, хватит на целый год.

Все очень просто. Он знал кучу всяких фокусов. Пусть ему прокричат двенадцатизначное число, он прокричит его в ответ. Пусть его забрасывают длинной чередой бессмысленных слогов, он без запинки повторит эту абракадабру. Пусть на экране компьютера появляются сложнейшие математические формулы, он воспроизведет до последнего знака. Память его была превосходна — и визуальная, и слуховая, и какая угодно.

Фокус с Шекспиром (каждый раз вгоняющий в тоску своей шаблонностью) всегда вызывал восторг, смешанный у впечатлительных натур с преклонением. Большинству людей казалось фантастичным, что человек может запомнить страницу за страницей целые пьесы. Он любил открывать свои выступления этим номером.

Он протянул книгу Наде, своей ассистентке, а также своей возлюбленной. Монтини предпочитал узкий круг знакомств. Ей было двадцать лет. Она была рослой, выше него, с широко расставленными льдистыми глазами и водопадом сияющих искусственным лазурным светом волос: все это — по последней моде. На ней был прочный лифчик прекрасная упаковка для такого содержимого. Нельзя сказать, чтобы она была звездой, но она делала вещи, которых он от нее ждал, и делала их неплохо. Года через полтора он собирался подыскать ей замену. Эти женщины быстро утомляли Монтини. У него была слишком хорошая память.

— Поехали, — сказал он.

Она раскрыла книгу:

— Страница 537, левая колонка.

Перед глазами Монтини всплыла страница.

— "Генрих IV", часть вторая, — сказал он, — Король Генрих: "Ты это говорил?". Хорнер: "С разрешения вашего величества, я никогда не думал и не говорил ничего такого. Бог свидетель, меня ложно обвиняет этот мерзавец". Питер: "Клянусь своей пятерней, милорды, он сказал мне это однажды вечером на чердаке, когда мы чистили доспехи лорда Йорка". Йорк: "Поденщик подлый, грубый негодяй"... [Пер. Е. Бируковой.]

— Страница 778, правая колонка, — сказала Надя.

— "Ромео и Джульетта". Слова Меркуцио: ..."глаз, кроме твоего, увидит в этом повод для ссоры? Голова твоя полна задора, как яйцо полно желтка, хоть ее столько раз рубили во время ссор, что удивительно, как она до сих пор не разбита, как яйцо. Раз ты сцепился с человеком из-за того, что он кашлял на улице и этим будто бы разбудил твоего пса, оравшего на солнце. А не напал"... [Пер. Т. Щепкиной-Куперник.]

— Страница 307, с четырнадцатой строки справа.

Монтини улыбался. Ему нравилась эта улыбка. Неплохо. И такие штуки неплохо проходят во время съемок.

— "Двенадцатая ночь", — ответил он. — Герцог: "Ох, как стара! Ведь женщине пристало быть моложе Супруга своего: тогда она (обыкновеньям мужа покоряясь) сумеет завладеть его душой" [Пер. Э. Липецкой.].

— Страница 495, левая колонка.

— Минутку, — сказал Монтини. Он налил в высокий стакан воды и выпил ее тремя глотками. — От этой работы горло пересыхает.

***

Тейлор Браскет, капитан-лейтенант космической службы США в отставке, легкой пружинящей походкой возвращался домой, на Оук-Стрит, проходящую прямо за Голден Тейт Парк. В свои 71 командор Браскет все еще был способен совершать пешие переводы и надеялся по первому же зову вернуться в строй. Он считал, что сейчас страна нуждается в нем как никогда, ибо социализм, подобно лесному пожару, охватил половину европейских стран. Стоять на страже родного дома. Защищать то, что осталось от традиционной американской свободы. Все, что нам надо, считал командор Браскет, это кобальтовые бомбы на орбите, готовые низвергнуть геенну огненную на головы врагов демократии. Что бы ни значилось в договорах, он должен быть готовым к защите Родины.

Идеи командора Браскета не получали широкого распространения. Конечно, люди уважали его, как первого американца, высадившегося на Марсе, но он-то знал, что за его спиной о нем говорят как о ненормальном, чокнутом, дожившим до нового времени ополченце, пугающем всех Красными мундирами. У него хватало чувства юмора понимать, что в глазах современной молодежи он просто чудаковатый старик. Но он был искренен в своем стремлении сохранить свободу Америки — защитить молодежь от кнута тоталитаризма — и не обращал внимания на насмешки у себя за спиной. Весь тот великолепный солнечный день он провел в парке, стараясь втянуть в разговор кого-нибудь из молодых и объяснить им свою позицию. Он был вежлив, внимателен и настойчиво искал того, кто бы им заинтересовался. Вся беда была в том, что его никто не слушал. Ах, эта молодежь... Голые до пояса — и парни, и девушки, в открытую накачивающиеся наркотиками, без причины употребляющие грязные словечки... Временами командор Браскет начинал склоняться к мысли, что битва за Америку уже проиграна. Впрочем, он никогда не отчаивался.

Он пробродил по парку довольно долго. Вернувшись домой, он прошел через комнату, где висели, лежали и стояли его трофеи, в кухню, открыл холодильник и вынул бутылку воды. Каждые два дня ему доставляли по три бутылки воды талых снегов с гор. Он приобрел эту привычку лет пятнадцать назад, когда впервые пошли разговоры о присутствии в воде фторидов. Его не задевали едва заметные улыбки, появляющиеся, когда он признавался, что пьет только талую воду; он не обращал на них внимания. Он уже пережил многих таких весельчаков и сохранил завидное здоровье в награду за отказ пить грязную радиоактивную воду, которую пили все. Сперва хлориды, потом фториды, а теперь наверняка еще какая-нибудь гадость.

Он сделал большой глоток.

Никто не может сказать, что за отрава может оказаться сегодня в системе городского водоснабжения, сказал он себе. Я чокнутый? Пускай думают так. Однако пить лишь ту воду, в которой уверен, будет только здравомыслящий человек.

***

Нат Халдерсен, скорчившийся, словно младенец в утробе матери, закрыл глаза и попытался облегчить душевную боль. Новый день. Приятный солнечный денек. Счастливые люди гуляют в парке. Отцы с детьми. Он больно закусил губу, заглушая боль разбереженной раны. Он был большим мастером по части самобичевания.

Сенсоры его постели в психотравматическом отделении Мемориальной больницы Флетчера постоянно наблюдали за ним, посылая диктору Брайсу непрерывный поток сведений. Пат Халдерсен знал, что он был человеком без тайн. Гормональный уровень, степень ферментации, дыхание, кровообращение, даже вкус слюны во рту — все немедленно становилось известно больничному персоналу. Когда сенсоры обнаруживали, что уровень его депрессии опустился ниже некоего предела, из тайников матраца высовывались ультразвуковые сопла. Чувствительные рыльца наводились на нужные вены и накачивали его соком силы, чтобы взбодрить. Современная медицина была поистине чудодейственна. Вот только вернуть Халдерсену его семью она не могла.

Дверь открылась. Вошел доктор Брайс. Главный врач смотрелся на все сто: высокий, важный, все еще привлекательный, с седыми висками, ну просто воплощение силы и средоточие тайн. Как всегда, он сделал большую паузу, прежде чем посмотреть на череду экранов дисплеев, показывающих все подробности состояния Халдерсена.

— Нат, — спросил он, — ну, как ты?

— Никак, — буркнул Халдерсен.

— Не расположен поболтать?

— Не особенно. Дай лучше воды.

— Ну, конечно, — Брайс налил стакан воды и подал его Халдерсену. — Ослепительный денек сегодня. В парке погулять не хочешь?

— Я выйду из этой палаты через два с половиной года, доктор. Я уже говорил вам об этом.

— Время часто ломает слово. Физически ты в порядке.

— Я пока этого не чувствую, — ответил Халдерсен. Он протянул пустой стакан. — Еще.

— Чего-нибудь покрепче?

— Водичка хороша, — Халдерсен закрыл глаза. В голове его закружились навязчивые картины: ракетоплан, разваливающийся над, полюсом, пассажиры, сыплющиеся, словно зерна из коробочки мака, Эмили, падающая вниз, вниз с высоты восьми тысяч футов. Ее золотистые волосы подняты вверх холодным ветром, короткая юбка полощется у бедер, длинные стройные ноги судорожно ищут, обо что бы опереться. А рядом падают дети, ангелочки, низринутые с небес. Вниз, вниз, вниз, на белое нежное руно полярных снегов.

— Они покоятся в мире, — говорил Халдерсен. — А я опоздал, и я остался. И заговорил Иов и сказал: "Да сгинет день, когда я был рожден, и ночь, когда было сказано: Вот зачато дитя человеческое" [Ветхий Завет. Книга Иова, гл. 3, ст. 2-3.].

— Это было одиннадцать лет назад, — сказал доктор Брайс. — Почему ты не прогонишь эти навязчивые мысли?

— Глупый разговор. Почему _эти мысли_ не покидают меня?

— Потому что ты этого не хочешь. Ты вжился в свою роль.

— Сегодня что-то трудно говорить, а? Дай мне еще воды.

— Встань и налей сам, — сказал доктор Брайс.

Халдерсон горько усмехнулся. Он встал с постели, чуточку неуверенно пересек комнату и налил себе воды. Он прошел все виды терапии — симпатическую, антагонистическую, наркотическую, шоковую, ортодоксальную, фрейдистскую, трудовую. И все без толку. В его мозгу снова и снова проступала картина раскрывающегося горохового стручка и падающих вниз на фоне голубовато-стального неба фигур. "Бог дал, бог взял, да святится имя его. Душа моя устала от жизни моей" [Ветхий Завет. Книга Иова, гл. 1, ст. 211 гл. 10, ст. 1.]. Он поднес стакан к губам. Одиннадцать лет. Я опоздал на ракетоплан. Я согрешил с Мари, и Эмили умерла, и Джон, и Босс. Интересно, на что похоже падение с такой высоты? На свободный полет? Может, в нем даже есть какое-то удовольствие? Халдерсен осушил стакан.

— Жарковато сегодня, а?

— Да, — согласился Халдерсен.

— Ты точно не хочешь немного прогуляться?

— Ты же знаешь, что нет, — Халдерсен поежился. И вдруг, резко повернувшись, схватил врача за руку. — Когда же это кончится?

— Пока не захочешь забыть.

— Как я могу заставить себя забыть что-то? Тим, Тим, разве нет какого-нибудь снадобья, чего-нибудь, чтобы стереть память.

— Ничего эффективного.

— Врешь, — пробормотал Халдерсен. — Я читал про амнезификаторы. Ферменты, пожирающие РНК памяти. Эксперименты с диизопропилом фторфосфата. С пуромицином С...

— Мы не можем пока контролировать их воздействие, — перебил его доктор Брайс. — Мы не можем так вот запросто отыскать кусок травмированной памяти и стереть ее, оставив нетронутой всю остальную. Нам пришлось бы действовать наугад, в надежде наткнуться на нужную область, и кто знает, что бы мы стерли попутно. Ты бы проснулся, излеченный от своей травмы, но, возможно, не помня ничего, что происходило с тобой, скажем, от четырнадцати до сорока лет. Может, лет через пятьдесят мы будем знать состав и дозу для каждого...

— Я не могу ждать пятьдесят лет.

— Мне очень жаль, Нат.

— Дай мне это лекарство. Может, мне повезет.

— Поговорим об этом в другой раз, ладно? Эти лекарства экспериментальные. Пройдет еще много месяцев, прежде чем я осмелюсь испытать их на человеке. Ты должен всеми силами...

Халдерсен отключился. Он теперь видел лишь внутренним зрением, в миллионный раз возрождая свои горестные воспоминания, привычно возвращаясь к добровольно взятой на себя роли Иова. "Брат я змиям и совам друг. Кожа моя черна на мне, и кости мои истлели от жара. И все во мне уничтожено им, и нет меня; и надежду мою вырвал он, словно древо" [Там же, гл. 7.].

Психиатр продолжал говорить. Халдерсен не слушал его. Он выпил еще воды, стараясь справиться с дрожащими руками.

***

В ту среду Пьер Жерар, его жена, два сына и дочь только к полуночи смогли урвать время, чтобы перекусить. Каждый из них одновременно был и владельцем, и шеф-поваром, и официантом, и уборщиком маленького уютного ресторанчика "Зеленый Горошек" на Сэнсом Стрит. Дела в тот вечер шли необычайно, на редкость чудесно. Как правило, они выкраивали время для еды около половины шестого, перед тем, как начинался вечерний наплыв посетителей, но сегодня люди начали заполнять ресторанчик раньше — видимо, хорошая погода ускорила их обмен веществ — и до самого часа коктейлей ни у кого не было свободной минутки. Жерары привыкли поворачиваться быстро, поскольку владели, наверное, самым популярным в городе семейным бистро, у которого было много страстных приверженцев. Однако, подобная ночь — это уже слишком!

Они скромненько пообедали тем, что осталось: ребрышки цыпленка, немного отдающего жженой пробкой Шато Бейчеваль 97-го года, опавшее суфле и так далее. Их страшно мучила жажда. Одной из их причуд была эвианская вода, импортируемая из Франции. Нога Пьера Жерара вот уже тридцать лет не ступала на землю родного Лиона, но он сохранял многие привычки, свойственные его соотечественникам, в том числе, и тягу к минеральной воде. Французы не пьют много, но употребляемая ими вода должна выливаться только из бутылки и никогда из крана. Иначе есть риск испортить печень. Человек должен заботиться о своей печени.

***

Фредди Монсон в тот вечер заехал на Гиари к Хелен, и они отправились на ту сторону, в Саусалито, чтобы, как обычно, отужинать в "Ондире". "Ондир" был одним из четырех ресторанов — и все четыре славились старыми традициями — в которых он появлялся с неизменным постоянством. Он никогда не изменял своим привычкам. Каждое утро он неизменно просыпался в шесть и в семь уже сидел в оффисе у экрана, изучая то, что произошло на европейском рынке, пока он спал. В семь тридцдть местного времени открывалась биржа Нью-Йорка, и начиналась настоящая работа. В одиннадцать тридцать биржа Нью-Йорка закрывалась, и Монсон шел перекусить — всегда в "Зеленый Горошек", владельцу которого он помог однажды стать миллионером, посоветовав вложить акции в фирмы, слившиеся через два с половиной года в гигантскую "Консолидейтед Нуклеоникс". В тринадцать тридцать Монсон возвращался в оффис и занимался собственными делами на бирже тихоокеанского побережья. Трижды в неделю он кончал в три, но по вторникам и пятницам задерживался до пяти, проворачивая дела на биржах Гонолулу и Токио. Потом — обед, спектакль или концерт — всегда в сопровождении хорошенькой женщины. К двенадцати часам он старался уже быть в постели.

Человек в положении Фредди Монсона _обязан_ быть собранным. Он регулярно утаивал от своих клиентов от шести до девяти миллионов и держал все подробности этих махинаций в голове. Он не мог доверить их бумаге, потому что всюду могли оказаться глаза сканнеров; не мог он прибегнуть и к помощи электроники, поскольку всем известно: доверенное одному компьютеру может оказаться известным какому-нибудь другому, какую бы надежную защиту вы ни применили. Поэтому Монсону приходилось помнить подробности пятнадцати, а-то и больше, сделок, постоянно меняющуюся схему вычетов, а человек, которому приходится держать свои мысли в строгом порядке, быстро привыкает к порядку во всем остальном.

Хелен прильнула к его плечу. Он ощутил тонкий запах психоделических духов.

Монсон переключил машину на саусалитскую сеть и с удовольствием откинулся на спинку сиденья, доверяя управление транспортному компьютеру. Хелен проговорила:

— Знаешь, вчера вечером я видела у Брайсов две скульптуры твоего обанкротившегося друга.

— Пауля Мюллера?

— Его самого. Это очень хорошие скульптуры. Одна из них зажужжала, когда я подошла поближе.

— Что это ты делала у Брайсов?

— Я училась в колледже с Лизой Брайс. Вчера она пригласила нас с Мартой.

— Никогда бы не подумал, что тебе уже столько лет, — сказал Монсон.

Хелен хихикнула:

— Лиза намного моложе мужа, дорогой. Сколько может стоить скульптура Мюллера?

— От десяти до двадцати тысяч. Знатоки дают и больше.

— И при этом он на мели?

— Пауль обладает редким даром к самоуничтожению, — ответил Монсон. — Он просто не понимает, что такое деньги. Этим он спасает в себе художника. Чем глубже он увязает в долгах, тем лучше идет у него работа. Он создает, так сказать, поневоле. Хотя он, похоже, переборщил с последним своим кризисом. От отчаяния он перестал работать вообще. По-моему, это преступление против человечества, когда художник не работает.

— Как ты красиво говоришь, Фредди, — промурлыкала Хелен.

***

Когда Изумительный Монтини проснулся в четверг, он сразу не осознал, что что-то изменилось. Его память была подобна вышколенному слуге, всегда оказывающемуся под рукой, как только его хотят позвать. Так и ряды фактов, закрепленных в его памяти, оставались разрозненными, пока в них не возникала нужда. Библиотекарь мог бы, оглядев полки, заметить пропажу книг. С Монтини же такого не могло случиться. Он повалялся с полчасика в постели, потом встал, принял молекулярный душ, позвонил насчет завтрака, разбудил Надю и велел ей заказать билеты на ракетоплан до Лас-Вегаса. И, наконец, словно пианист, пробегающий перед выступлением несколько арпеджио, чтобы размять пальцы, он обратился в свое хранилище за Шекспиром и не обнаружил его на месте.

Он остался внешне спокойным, только ухватился за астрагал, украшавший киноокно, и в замешательстве уставился на мост. У него никогда не было нужды прилагать какие-либо усилия, чтобы вспомнить какой-нибудь факт. Он просто смотрел, и факт появлялся. Но где же Шекспир? Где левая колонка на 136 странице и правая на 654-й, где правая колонка на странице 806, шестнадцатая строка снизу? Пропали? Он побледнел. На экране его памяти белели одни чистые страницы.

Спокойно. Это необычно, но это не катастрофа. Ты перенапрягся, и ты с этим справишься, вот и все. Расслабься, попытайся достать из хранилища что-нибудь другое...

Нью-йоркская "Таймс", третье октября 1973 года, среда. Так, вот первая страница, очень отчетливо видимая: бейсбольный репортаж в нижнем правом углу, шапка о воздушной катастрофе — крупный черный шрифт, даже кредитная стоимость видна. Отлично. Теперь попробуем...

Сент-луисская "Пост-Диспетч", 19 апреля 1987 года, воскресенье. Монтини вздрогнул. Он видел верхние четыре дюйма страницы и ничего больше. Стерто начисто.

Он пробежался по страницам газет, хранящихся в его памяти. Некоторые из них оказались на месте. Некоторые — нет. Некоторые, как "Пост-Диспетч" — с пробелами.

Его щеки запылали. Кто это решил вдруг позабавиться с его памятью?

Он снова попытался вспомнить Шекспира. Неудача.

Чикагский справочник за 1997 год. На месте.

Учебник географии за третий курс. Вот он — большой красный том с грязными пятнами на страницах.

Ксерокопия бюллетеня за ту пятницу. Отсутствует.

Он рухнул на диван, купленный в Стамбуле, как он помнил, 19 мая 1985 года за 4200 турецких фунтов.

— Надя! — закричал он. — Надя! — Голос его напоминал карканье. Она выглянула из ванной. Льдистый узор вокруг ее глаз был уложен едва ли наполовину, и лицо от этого казалось каким-то перекошенным.

— Как я выгляжу? — торопливо спросил он. — Мой рот... с ним все в порядке? А с глазами?

— Ты красный, как рак.

— Не то!

— Я не знаю, — пожала она плечами. — Ты какой-то взволнованный, но...

— Я лишился половины мира, — сказал Монтини. — У меня, наверное, удар. На лице что-нибудь заметно? Это первый симптом. Зови доктора, Надя! Удар, удар! Это конец Монтини!

***

Пауль Мюллер, проснувшийся в ту среду в полночь и чувствовавший себя странно посвежевшим, никак не мог собрать разбегающиеся мысли. Почему он полностью одет и почему он спал? Видимо, задремал и не заметил, как уснул? Он попытался вспомнить, что он делал днем и не вспомнил. Он испытывал легкое недоумение, но отнюдь не подавленность. Руки чесались по работе. Ему чудились пять скульптур и, казалось, просили, чтобы их начали делать.

Пожалуй, прямо сейчас и нужно начать, подумал он. И поработать до утра. Вот эта маленькая щебечущая вещичка серебристого цвета — с нее и начну. Слеплю остов, а может, и электронику немножко успею...

— Кэрол! — позвал он. — Кэрол, где ты?

В странно пустой комнате загрохотало эхо.

Только теперь Мюллер заметил, как мало вокруг мебели. Кровать... кушетка, а не их двуспальная кровать, стол, шкафчик-термос для продуктов, несколько тарелок. Ни следа ковров. А где скульптуры? Его собственная коллекция лучших работ? Он заглянул в студию и обнаружил голые стены. Все инструменты таинственным образом исчезли, осталось только несколько разбросанных по полу эскизов. А где жена? Кэрол! _Кэрол!_

Ничего не понять. Похоже, пока он дремал, кто-то очистил весь его дом, стащив всю мебель, все скульптуры и даже ковер. Мюллеру приходилось слышать о таких ребятах. Они заявлялись с фургоном и вели себя нагло, разыгрывая киношников. Видимо, они накачали его каким-то наркотиком, чтобы он не мешал. Невыносима была мысль, что он лишился скульптур. Остальное было несущественно, но эта заветная дюжина была ему по-настоящему дорога. Он счел за лучшее вызвать полицию и бросился к аппарату коммуникационной сети, но его не было. И _его_ сперли?

Он зашагал от стены к стене, не в силах найти ответа ни на один вопрос, и тут его взгляд упал на собственную памятную табличку. Позвонить Фредди Монсону и одолжить три куска. Взять билет до Каракаса. Купить инструменты.

До Каракаса? Отдохнуть, что ли? И почему купить инструменты? Видимо, они исчезли до того, как он заснул. Почему? И где его жена? Что вообще происходят? Он подумал, что стоит позвонить Фредди Монсону прямо сейчас, не дожидаясь утра. Фредди может что-нибудь знать. К двенадцати Фредди всегда дома. С ним, наборное, опять одна из этих чертовых кукол, а он не любит, когда его отвлекают. Ну и плевать.

Что толку в друзьях, если их нельзя беспокоить всякий раз, когда тебе плохо?

Он выскочил из комнаты, припоминая, где находится ближайший автомат, и чуть не налетел в холле на гладкого робота-сборщика.

"Эти жестянки не знают жалости, — подумал Мюллер. — Всегда они досаждают человеку". — Этот, видимо, шел к увязшему по уши в долгах семейству Никольсенов, чья квартира располагалась дальше по холлу.

Робот произнес:

— Мистер Пауль Мюллер? Я полноправный представитель "Интернейшил Фабрикейшн Картель Амальгамейтед". Я здесь для того, чтобы напомнить, что на вашем счету значится неоплаченная сумма в размере 9150 долларов 55 центов и что раз вы не ответили на три наших предыдущих извещения, с девяти часов завтрашнего утра с нее будет браться пеня в размере пяти процентов за месяц. Далее, я должен сообщить...

— У тебя что, нейтрончик соскочил? — огрызнулся Мюллер. — Я не должен ИФК ни цента! У меня сегодня паршивое настроение, и не выводи меня из себя!

Робот терпеливо произнес:

— Показать вам копию договора? Пятого января 2003 года вы затребовали от нас следующие металлоизделия: три четырехметровые трубы из старинного иридия, шесть десятисантиметровых сфер из...

— Пятое января 2003 года будет через три месяца, — перебил его Мюллер, — и у меня нет времени выслушивать свихнувшегося робота. Мне необходимо срочно позвонить. Ты можешь соединить меня с линией связи вместо того, чтобы нести эту бредятину?

— Я не уполномочен разрешать вам пользоваться моими возможностями.

— Дело крайней важности, — отрубил Мюллер. — Человеческая жизнь в опасности, а я тут с тобой спорю!

Робот моментально включил сирену, оповещая всю округу об опасности, и выдвинул устройство связи. Мюллер назвал номер Фредди Монсона.

— Я могу обеспечить только звук, — сообщил робот, соединяясь с коммуникационной сетью. Прошла минута. Затем из решетки громкоговорителя на груди робота раздался знакомый глубокий бас Фредди Монсона:

— Слушаю. Чего вы хотите?

— Это я, Пауль. Я очень сожалею, что поднял тебя, Фредди, но у меня большие неприятности. Я так думаю, то ли я сбрендил, то ли все остальные.

— Естественно, все остальные. Что у тебя стряслось?

— У меня исчезла мебель. Робот-сборщик вытрясает из меня девять кусков. Я не знаю, где Кэрол. Я не могу вспомнить, что я делал вчера. Я обнаружил запись насчет билета до Каракаса, сделанную моей рукой, и не могу понять, зачем он мне. И...

— Можешь не продолжать, — сказал Монсон. — Я ничем не могу тебе помочь. У меня самого неприятности.

— Но мне хоть можно прийти к тебе и поговорить?

— Совершенно незачем! — отрезал Монсон. Потом добавил уже более мягко. — Послушай, Пауль, я вовсе не хотел орать на тебя. Но со мной кое-что случилось. Очень неприятное...

— Не притворяйся. У тебя Хелен, и ты желаешь, чтобы я оставил тебя в покое. О'кэй.

— Нет. Честно, нет, — отозвался Монсон. — У меня вдруг произошла большая неприятность. Я оказался в сложной ситуации, и ничем не могу тебе помочь. Мне бы самому кто помог.

— А в чем? Может, я смогу что-нибудь сделать?

— Боюсь, что нет. И с твоего разрешения, Пауль...

— Ответь мне наедай вопрос. Где мне искать Кэрол? Ты не знаешь?

— Я так полагаю, что у мужа.

— Я ее муж.

Большая пауза. Наконец, Монсон произнес:

— Пауль, но она ушла от тебя шестого января и в апреле вышла замуж за Пита Кастина.

— Нет, — сказал Мюллер.

— Что нет?

— Нет, это невозможно.

— Ты что, наглотался таблеток, парень? Нанюхался дряни? Травки накушался? Знаешь, извини, но у меня сейчас нет времени.

— Скажи, по крайней мере, какой сегодня день?

— Среда.

— Какая среда?

— Восьмое мая. Впрочем, скорее, уже девятое, четверг.

— А год?

— Ради бога, Пауль...

— Год?

— 2003.

У Мюллера опустились плечи.

— Фредди, я где-то потерял полгода, Для меня сейчас октябрь 2002 года. Я подцепил заразную форму амнезии. Это единственное объяснение.

— Амнезия, — произнес Монсон. Напряжение в его голосе исчезло. Она и тебя мучает... Амнезия... А может быть — эпидемия амнезии? Она что, заразная? Пауль, тебе действительно лучше зайти ко мне. Знаешь, у меня то же самое...

***

Тот четверг, девятое мая, обещал быть таким же прекрасным днем, как и прошедшая среда. Солнечные лучи снова залили Сан-Франциско. Небо было чистым, воздух — теплым и нежным. Командор Браскет проснулся как всегда рано, заказал обычный спартанский завтрак, просмотрел утренний ксерофакс с новостями, потратил около часа на диктовку мемуаров и часов в девять вышел прогуляться. Он повернул на Хай Стрит — скопище всевозможных магазинов — и обнаружил, что улицы по непонятной причине заполнены народом. У людей были сонные глаза, и они слонялись бесцельно, словно лунатики. Пьяные? Наркоманы? За пять минут командора трижды останавливали молодые люди, интересующиеся, какой сегодня день. Не час, _день_. Он отвечал, кратко и презрительно. Он старался быть терпеливым, но ему было трудно не презирать этих слабых людей, неспособных удержаться от отравления собственного мозга стимулянтами, наркотиками, психоделиками и прочей дрянью. На углу Хай и Масоник его остановила хорошенькая девушка лет шестнадцати, с глазами загнанной лани.

— Сэр, это ведь Сан-Франциско, правда? То есть я собиралась приехать сюда из Питсбурга в мае, а раз сейчас май, то ведь это Сан-Франциско, да?

Командор Браскет, коротко кивнул и раздосадовано отвернулся. Он был рад увидеть через дорогу Луи Сандлера, управляющего местным отделением "Бэнк оф Америка". Сандлер стоял у дверей банка. Командор поспешно перешел улицу.

— Это сущее наказание, Луи, — возмущенно проговорил он. — Вся улица забита ненормальными. Сегодня что, карнавал, посвященный шестидесятым?

Сандлер улыбнулся в ответ и сказал:

— Это меня так зовут? Луи? А вы случайно не знаете моего второго имени? Как-то так получилось, что оно совершенно вылетело у меня из головы.

Только тут до командора Браскета дошло, что в городе происходит нечто ужасное, а может, не только в городе, но и во всей стране, что наконец, случилось то, чего он всегда так опасался: левые захватили власть, и настало время надеть свой старый мундир и сделать все, что в его силах, чтобы отразить врага.

***

Нат Холдерсен проснулся в то утро полным радости и растерянности, чувствуя, что он как-то странно и прекрасно изменился. В мозгу его что-то билось, но это не была боль. Ему казалось, что с его плеч снята гнетущая ноша, что рука смертельного недуга отпустила свою хватку.

Он спрыгнул с постели, полный вопросов:

— Где я? Что это? Почему я не дома? Где мои книги? Отчего я так счастлив?

Помещение походило на больничную палату.

На мозг словно набросили вуаль. Он мысленно приподнял ее и начал вспоминать, что он обратился в... во Флетчеровский Мемориал... в прошлом августе... нет, в позапрошлом в связи с сильным нервным расстройством, вызванным... вызванным...

Он никогда не чувствовал себя более счастливым, чем в тот момент.

На глаза ему попалось зеркало. В нем отражалась верхняя половина Натаниеля Халдерсена, доктора философии. Нат улыбнулся отражению. Высокий, жилистый, носатый человек с густыми соломенными волосами н наивными голубыми глазами улыбнулся в ответ. Отлично сложенное тело. Он расстегнул пижаму. Бледная, лишенная волос грудь; выступающие на плечах эполеты костей.

Я долго болел, подумал Халдерсен. Теперь пора и честь знать. Студенты, наверное, заждались. Хватит валяться. Где одежда?

— Сестра! Доктор! — он трижды нажал кнопку вызова. — Эй! Кто-нибудь!

Никого. Странно. Всегда приходили. Халдерсен пожал плечами и вышел в холл. В дальнем конце он увидел трех санитаров. Они шептались о чем-то, низко склонившись голова к голове. На него они не обратили внимания. Мимо проскользнул робот, неся подносы с завтраком. В то же мгновение по холлу промчался молодой врач. Он даже не остановился, когда Халдерсен окликнул его. Халдерсен раздраженно хмыкнул, вернулся в палату и занялся поисками одежды. Он не нашел ничего, кроме тощей пачки журналов, валяющейся на полу маленькой кладовки. Он еще трижды нажал кнопку. Наконец, в комнату вошел робот.

— Мне очень жаль, — сказал он, — но, персонал больницы сейчас занят. Чем могу служить, доктор Халдерсен?

— Мне нужна одежда. Я ухожу домой.

— Мне очень жаль, но записи о вашей выписке нет. Без распоряжения доктора Брайса, доктора Рейнольдса или доктора Камакуры я не могу вас отпустить.

Халдерсен вздохнул. Он уже знал, что робота не переспоришь.

— Где сейчас эти три джентльмена?

— Они заняты, сэр. Вы, возможно, знаете, что в городе утром сложилась критическая ситуация. Доктор Брайс и доктор Камакура помогают создать комитет общественного спасения. Доктор Рейнольдс сегодня на работе не отмечался, и мы никак не можем его отыскать. Видимо, что он стал жертвой сегодняшнего происшествия.

— _Какого_ происшествия?

— Потери памяти большой частью населения, — ответил робот.

— Эпидемия амнезии?

— Это одно из объяснений происшедшего.

— Как могла... — Халдерсен замолк. Теперь ему стала понятна причина собственной радости. Только вчера днем он обсуждал с Тимом Брайсом возможность применения амнезификатора для его излечения, и Брайс сказал...

Халдерсен больше не помнил причины своей болезни.

— Минутку, — остановил он направившегося к выходу робота. — Мне нужна информация. Почему я оказался здесь?

— Вас мучили неприкаянность и бездеятельность, первопричиной которых, по мнению доктора Брейса, была личная потеря.

— Потеря чего?

— Вашей семьи, доктор Халдерсен.

— Ну да. Все правильно. Я припоминаю... У меня была жена и двое детей. Эмили. И маленькая девочка... Маргарет, Элизабет, что-то в этом роде. И мальчик по имени Джон. Что же с ними случилось?

— Они были пассажирами межконтинентального воздушного лайнера 5-го сентября, рейс сто три — Копенгаген-Сан-Франциско. Ракетоплан разгерметизировался над Арктикой в результате взрыва. Никому не удалось спастись.

Халдерсен выслушал все это совершенно спокойно, словно ему рассказывали про убийство Юлия Цезаря.

— А где в это время был я?

— В Копенгагене, — ответил робот. — Вы собирались вернуться в Сан-Франциско вместе с семьей, однако согласно вашему личному делу, хранящемуся в больнице, вы вступили в чувственную связь с женщиной по имени Мари Расмуссен, встреченной вами в Копенгагене, и вернулись в отель, когда ехать в аэропорт было уже поздно. Ваша жена, видимо, осведомленная о причине вашей задержки, решила не дожидаться вас. Последующая смерть ее и ваших детей привела к появлению у вас сильнейшего чувства вины, так как вы считали себя ответственным за все происшедшее.

— Такую позицию я и _должен_ был занять, — сказал Халдерсен. Преступление и наказание. Моя вина, моя огромная вина. Я всегда слишком болезненно относился к греху, даже когда грешил сам. Из меня вышел бы отличный ветхозаветный пророк.

— Желаете выслушать дальше, сэр?

— А что там дальше?

— В архиве есть доклад доктора Брайса, озаглавленный: "Комплекс Иова". Изучение гипертрофированного чувства вины.

— От этого меня избавь, — сказал Халдерсен. — Можешь идти.

Он остался в одиночестве.

"Комплекс Иова? — подумал он. — Не слишком-то подходит, а? Иов не был грешником, и все же постоянно подвергался наказанию. Порой просто из-за прихоти Всемогущего. Я бы сказал, что мое с ним отождествление носит несколько поверхностный характер. Тут скорее Каин: "И воззвал Каин к Господу: "Наказание мое больше, чем я могу вынести" [Ветхий Завет. Книга Бытие, гл. 4, ст. 13.]. Каин был грешником. В моем же случае согрешил я, а Эмили умерла за это. Когда? Одиннадцать, пятнадцать лет назад? Теперь я не знаю об этом ничего, кроме того, что только что сказал мне робот. Я бы определил это как искупление забвением. Я искупил свой грех и отныне свободен. Мне больше незачем здесь оставаться. Врата узки и извилист путь, в жизнь ведущий, и мало число тех, кто его отыщет. Мне надо идти. Может быть, я чем-то смогу помочь другим".

Он завязал пояс купального халата, напился воды и вышел из палаты. Никто его не остановил. Лифт, похоже, не работал, но он отыскал лестницу и спустился по ней, хотя его отвыкшие от движения суставы чуть ли не скрипели. Ему год, если не больше, не приходилось ходить далеко. На первом этаже царил хаос: повсюду сновали возбужденные доктора, санитары, пациенты, роботы. Роботы вовсю старались успокоить людей и вернуть каждого на свое место.

— Разрешите, — решительно и спокойно повторял Халдерсен, прокладывая себе путь. — Разрешите. Разрешите, — он вышел, так никем и не задержанный, через центральный вход. Воздух был свеж, словно молодое вино. Халдерсен чуть не заплакал, когда он защекотал его ноздри. Он был свободен. Искупление забвением. Происшествие в небе Арктики больше не занимало его мысли. Он глядел на него со стороны, словно это случилось с семьей кого-то другого и очень давно. Халдерсен бодро зашагал по Ван Несс, чувствуя, как былая сила возвращается ногам с каждым шагом. Вдруг из двери выскочила безудержно рыдающая молодая женщина и с размаху налетела на него. Он подхватил ее и не дал ей упасть, удивляясь неизвестно откуда взявшейся у него силе. Она задрожала и прижалась к его груди.

— Могу ли я что-нибудь сделать для вас? — спросил он. — Могу я чем-нибудь вам помочь?

***

Фредди Монсон начал испытывать панику еще в среду, за ужином в "Ондине". Неожиданно его стала раздражать Хелен, обставившаяся цыплятами с трюфелями, и он начал думать о бизнесе. К его изумлению, оказалось, что он не может вспомнить все детали. Так он почувствовал первый испуг.

Все осложнилось еще тем, что Хелен продолжала тараторить про искусство звуковой скульптуры вообще и о Пауле Мюллере в частности. Она проявляла такой интерес, что у Монсона начала зарождаться ревность. Не собирается ли она прыгнуть из его постели к Паулю? Не подумывает ли она о том, чтобы сменить богатого, обаятельного, но совершенно прозаического биржевика на безответственного, безденежного, но необычайно одаренного скульптора? Конечно, Хелен бывала в компании и других мужчин, но Монсон всех их знал и не считал соперниками, они были пустышками, свитой, призванной заполнять те ночи, когда у него не было для нее времени. Пауль Мюллер — совершенно другое дело. Монсону была невыносима мысль, что Хелен может бросить его ради Пауля. Поэтому он мысленно переметнулся на манипуляции прошедшего дня. Он удержал на тысячу долларов привилегированных акций Лунного Транзита из вклада Шеффера, заложив их в качестве дополнительного обеспечения, чтобы покрыть дефицит в собственном долговом обязательстве фирме Комсат, а потом, подоив счет Ховарда на пять тысяч акциями Юго-восточной Энергетической Корпорации, он... или эти акции позаимствованы со счета Брюстера? У Брюстера преимущественно акции предприятий общественного пользования. У Ховарда тоже, но он строит свое благополучие на Среднеатлантической Энергетической и вряд ли имеет отношение к Юго-Восточной. Так или иначе, вложил ли он эти акции в угорихское Оборудование по Обогащению Урана или пустил их в качестве своих маклеров в Антарктическую Аренду Буровых Машин? Он не мог вспомнить.

Он не мог вспомнить!

Он не мог вспомнить...

Каждое дело лежало на своей полочке в его памяти. Но все детали куда-то пропали. В голове кружились и сталкивались цифры, словно мозг его парил в невесомости. Все сегодняшние дела вдруг улетучились. Это испугало его. Он принялся механически пережевывать пищу, соображая, как бы ему уйти отсюда, избавиться от Хелен, добраться до дому и постараться восстановить в памяти сегодняшние действия. Странно, он отчетливо помнил все, что происходило вчера — колебания Ксерокса, двойной опцион Стил — но сегодняшний день был начисто стерт, минута за минутой.

— Тебе хорошо? — спросила Хелен.

— Нет, — ответил он. — Похоже, я что-то подхватил.

— Венерианский вирус. Он всех мучает.

— Да, должно быть, так. Венерианский вирус. Тебе, пожалуй, сегодня лучше оставить меня.

Они прикончили десерт и торопливо вышли из ресторана. Он подбросил Хелен до ее квартиры. Чувствовалось, что она была сильно расстроена, и это обеспокоило его, но совсем не так, как то, что случилось с его головой. Оставшись в одиночестве, он попытался восстановить события сегодняшнего дня, но оказалось, что теперь он не помнит гораздо больше. В ресторане он еще помнил, что за кусок он урвал и откуда, хотя и не твердо знал, что он собирался делать с каждым из них. Теперь он не мог даже припомнить названий акций. На руках у него было на несколько миллионов чужих денег, все подробности он держал в голове, а мозг отказывался ему служить. К тому времени, как позвонил Пауль Мюллер — это было уже за полночь — в нем начало подниматься отчаяние. Он слегка воспрял духом, впрочем, только слегка, узнав, что странные вещи, затронувшие его мозг, поразили Мюллера гораздо сильнее. Мюллер не помнил ничего, происшедшего позднее прошлого октября.

— Ты обанкротился, — вынужден был объяснить ему Монсон. — Ты носился с сумасшедшей идеей учредить центральный пункт обмена произведений искусства, нечто вроде биржи — такое может прийти в голову только художнику. Ты не позволил мне и слова сказать поперек. Потом ты принялся подписывать векселя и условные долговые обязательства, и раньше, чем твоему проекту исполнилось шесть недель, тебе предъявили с полдюжины судебных исков — дело начало выдыхаться.

— Когда все это началось?

— Эта идея обуяла тебя в начале ноября. К рождеству у тебя уже были серьезные неприятности. Ты уже наделал кучу долгов, которые так и оставались непогашенными, и твое имущество пошло с молотка, В твоей работе наступил странный застой, ты не мог ничего создать. Ты действительно ничего не помнишь, Пауль?

— Совершенно ничего.

— В феврале наиболее рьяные кредиторы стали обращаться в суд. Они забрали все, кроме мебели, а потом забрали и мебель. Ты обошел всех своих друзей, но они не смогли собрать даже и близкую сумму, потому что ты одалживал тысячи, а должен был сотни тысяч.

— А тебя я насколько расколол?

— На одиннадцать кусков, — ответил Монсон. — Но о них ты не тревожься.

— Я и не тревожусь. Я вообще ни о чем не тревожусь. Ты говорил, у меня был застой? — протянул Мюллер. — Все в прошлом. У меня руки тянутся к работе. Все, что мне нужно, это инструменты... то есть деньги, чтобы, купить инструменты.

— Сколько они могут стоить?

— Два с половиной куска, — ответил Мюллер.

Монсон откашлялся:

— Хорошо. Я не могу перевести их на твой счет, потому что тогда они отправятся в карманы кредиторов. Я возьму в банке наличные. Ты возьмешь завтра три куска, и вперед!

— Благослови тебя бог, Фредди, — сказал Мюллер. — Эта амнезия неплохая штука, а? Деньги так заботили меня, что я не мог работать. А теперь я совершенно спокоен. Я все еще в долгах, но меня это ни капельки не волнует. Теперь расскажи, что случилось с моей женой?

— Кэрол все это надоело, и она ушла, — ответил Монсон. — Она с самого начала была против этой идеи. Когда тебя закрутило в жерновах, она вовсю старалась вытащить тебя, но ты все пытался свести концы с концами при помощи новых долгов, и она обратилась в суд за разводом. Когда она стала свободной, на сцене появился Пит Кастин.

— В это труднее всего поверить. Выйти замуж за дилера, за человека, не способного ничего создать... настоящего паразита...

— Они всегда были хорошими друзьями, — перебил Монсон. — Не буду говорить, что любовниками, потому что не знаю, но они всегда были близки. И Пит не так уж и ужасен. Он обладает хорошим вкусом, интеллигентностью, всем, чем может обладать художник, конечно, кроме одаренности. Я думаю, что Кэрол попросту устала от одаренных мужчин.

— Как я это воспринял? — спросил Мюллер.

— По тебе ничего нельзя было сказать, Пауль. Ты был слишком занят своими финансовыми делами.

Мюллер кивнул. Он задумчиво подошел к одной из своих работ трехметровой конструкции из тонких опалесцирующих стержней, пробегающей весь звуковой спектр до верхнего предела слышимости, и провел двумя пальцами по глазку активатора. Скульптура принялась тихонько бормотать. Мюллер немного постоял и сказал:

— У тебя был очень расстроенный голос, когда я разговаривал с тобой по фону, Фредди. Ты говорил, у тебя тоже амнезия?

Стараясь, чтобы голос его звучал как можно беззаботнее, Монсон ответил:

— Я обнаружил, что не могу припомнить некоторые важные сделки, заключенные сегодня. К несчастью, все подробности этих сделок хранились у меня в голове. Но может быть, все это вернется, когда я высплюсь.

— Да. В этом я тебе никак не могу помочь.

— Никак.

— Фредди, откуда взялась эта амнезия?

Монсон пожал плечами.

— Наверное, кто-то высыпал что-нибудь в воду, или нашпиговал им пищу, или еще что-нибудь. Теперь такое время, что никогда ни в чем не можешь быть уверен. Знаешь, Пауль, мне надо поработать. Если хочешь, можешь лечь у меня...

— Спасибо, мне совершенно не хочется спать. Я заскочу утречком.

Когда скульптор ушел, Монсон около часа лихорадочно сражался с амнезией, но потерпел неудачу. Он так и не вспомнил того, что хотел. В третьем часу ночи он принял снотворное, действие которого длилось четыре часа, и заснул. Когда он проснулся, то с ужасом осознал, что ничего не помнит, начиная с первого апреля и кончая вчерашним днем. В течение этих пяти недель он совершал бесчисленные перемещения ценных бумаг, используя собственность других в качестве параллельного обеспечения, играя на своей способности возвращать каждый маркер на место раньше, чем владелец решит поинтересоваться состоянием своих дел. Он всегда все помнил. Теперь он не мог вспомнить ничего. Он вошел в свой оффис в семь часов утра, как обычно, и привычно включил каналы информации, чтобы просмотреть курсы на, биржах Цюриха и Лондона. Но колонки цен на экране были какими-то странными, и он понял, что оказался не у дел.

***

В этот самый момент домашний компьютер доктора Тимоти Брайса послал сигнал, и из-под подушки донесся тихий, но настойчивый тревожный голос:

— Время вставать, доктор Брайс. — Брайс завозился. После запрограммированного десятисекундного интервала голос произнес, но на этот раз более резко: — Время вставать, доктор Брайс! — Брайс сел на кровати и вовремя: поднятая с подушки голова предотвращала третье, более неприятное предупреждение, за которым следовали мощные аккорды симфонии "Юпитер". Психиатр открыл глаза.

К своему удивлению он обнаружил, что делит постель с ошеломительно красивой девушкой.

Девушка была смуглой блондинкой с медового цвета волосами, полными бледными губами и тонкой стройной фигурой. Она выглядела чрезвычайно, молодой, по крайней мере, лет на двадцать моложе его. На вид ей можно было дать лет двадцать пять — двадцать семь. На ней не было ничего, и она крепко спала, непроизвольно надув губки. Его не удивила ни ее красота, ни ее нагота, ни ее молодость. Он был ошарашен тем, что не имел ни малейшего понятия, кто она такая и как она оказалась его постели. У него было такое чувство, что он вообще видит ее в первый раз. Во всяком случае, имени ее он не знал уж точно. Может, он подцепил ее вчера на вечеринке? Он никак не мог вспомнить, где он был вчера вечером, и тихонько тронул ее за локоть.

Она мгновенно проснулась, заморгала и с усилием тряхнула головой.

— Ой! — воскликнула она, увидев его, и до подбородка закрылась простыней. Потом улыбнулась и отбросила ее в сторону. — Это глупо, глупо быть скромницей _сейчас_.

— Согласен. Привет.

— Привет, — сказала она. Она выглядела такой же смущенной, как и он.

— Это звучит идиотски, — признался он. — Похоже, что я вчера накурился какой-то дряни, потому что, боюсь, я не совсем помню, как затащил вас сюда. И как вас зовут?

— Лиза, — сказала она. — Лиза... Фальк, — она перескочила через свое второе имя. — А вас...

— Тим Брайс.

— Вы не помните, где мы встретились?

— Нет, — ответил он.

— И я тоже.

Он поднялся с постели, испытывая некоторые неудобства из-за собственной наготы и борясь со смущением.

— Мы, должно быть, накурились одной и той же дряни. Знаете, стеснительно улыбнулся он, — я даже не помню, хорошо ли мы провели с вами эту ночь. Надеюсь, все было отлично.

— Думаю, что да, — ответила она. — Я тоже ничего не помню. Но у меня очень приятное чувство... как со мной всегда бывает после... она остановилась. — Мы не могли встретиться только вчера вечером, Тим, и...

— Откуда ты знаешь?

— У меня такое чувство, что я знаю тебя гораздо дольше.

Брайс пожал плечами.

— Не понимаю. Все-таки, видимо, мы были вчера хороши, может, вообще чуть тепленькие. Мы встретились, пришли сюда и... что дальше?..

— Нет. Я чувствую себя здесь, как дома. Словно я хожу к тебе очень давно.

— Прекрасная идейка. Но я уверен, что это не так.

— Тогда почему я чувствую себя здесь как дома?

— В каком смысле?

— Во всех смыслах, — она подошла к шкафчику и положила руку на сенсор. Дверца открылась. Видимо, он настроил компьютер на ее прикосновение. Интересно, когда он успел сделать это? Она заглянула внутрь.

— Моя одежда, — сказала она. — Гляди. Все эти платья, пальто, туфли. Целый гардероб. Никаких сомнений. Мы живем вместе, но забыли об этом.

По его спине пробежал холодок.

— Что с нами сделали? Слушай, Лиза, давай-ка оденемся, поедим и сходим в больницу, обследуемся. Нам...

— В больницу?

— Во Флетчеровский Мемориал. Я ведь психиатр. Нам вчера что-то подсунули такое, что вызывает ретроградную амнезию, и мы страдаем теперь провалами памяти. Это может оказаться серьезным. Если это снадобье вызывает повреждение мозга, амнезия может быть необратимой, а мы с тобой до сих пор топчемся на месте.

Она испуганно поднесла пальцы к губам. Брайс ощутил внезапное теплое желание защитить эту прекрасную незнакомку, оберегать ее и заботиться о ней и осознал, что он, видимо, влюбился, хотя и не помнил, кто она такая. Он стремительно подошел к девушке и крепко и пылко обнял ее. Она прижалась к нему, и плечи ее дрогнули.

Без четверти восемь они вышли из дома и пошли по непривычно пустым улицам в больницу. Брайс ввел девушку в помещение для персонала. Тед Камакура был уже там, готовый к обходу. Невысокий японец коротко кивнул и сказал:

— Приветствую, Тим, — глаза его замигали. — Здравствуйте, Лиза. Зачем вы здесь?

— Ты ее знаешь? — спросил Брайс.

— Почему ты спрашиваешь?

— Это очень серьезно.

— Конечно, знаю, — ответил Камакура, и его приветливая улыбка сразу же пропала. — Что-нибудь произошло?

— Ты ее, может, и знаешь, а я — нет, — сказал Брайс.

— Господи. Кому и знать ее, как не тебе.

— Скажи мне, кто она, Тед?

— Это твоя жена, Тим. Вы уже пять лет, как женаты.

***

В то утро Жерары успели к половине двенадцатого прибраться и тихонько готовили "Зеленый Горошек" к дневному наплыву. В кастрюлях вовсю бурлил суп, противни с эскарже готовы были отправиться в печь, соус принимал необходимую остроту. Пьер Жеpap был чуточку удивлен, что большинство постоянных посетителей не спешило оказаться в зале. Не было видно даже мистера Монсона, обычно пунктуально являющегося в половине двенадцатого. Некоторые посетители не пропускали ленч в "Зеленом Горошке" вот уже пятнадцать лет. На бирже, видимо, произошло нечто поистине ужасное, подумал Пьер, раз все эти финансисты остались у своих панелей и оказались настолько занятыми, что не нашли времени позвонить и отменить свои заказы. Возможно, так оно и было. Просто невероятно, чтобы все постоянные посетители вдруг забыли предупредить его. А может, биржу взорвали. Пьер записал на табличке, что после ленча следует позвонить маклеру и справиться о случившемся.

***

В два часа пополудни в тот четверг Пауль Мюллер был в "Художественных товарах Мечникова" на северном побережье. Ему надо было купить сварочный карандаш, кое-что из металла, громкоговорящие краски и прочие вещи, необходимые для возрождения его карьеры скульптора.

Мечников сухо приветствовал его словами:

— Ничего в кредит, мистер Мюллер, даже на никель не отпущу.

— Великолепно. Сегодня я плачу наличными.

Дилер просветлел.

— Если так, то все в порядке. Неприятности кончились?

— Надеюсь, что так, — ответил Мюллер.

Он подал перечень. Все вместе это стоило 2300 долларов. Когда подошло время платить, он объяснил, что должен просто-напросто дойти до Монтгомери-Стрит и взять деньги у своего приятеля Фредди Монсона, который должен ему три куска. Мечников снова начал багроветь.

— Пять минут, — успокоил его Мюллер. — Я вернусь через пять минут!

Однако, когда он добрался до оффиса Монсона, то обнаружил, что внутри царит беспорядок, а самого Монсона не видно.

— Он не оставлял конверта для мистера Мюллера? — спросил он у потерявшей рассудок секретарши. — Мне обещали вчера передать здесь в руки нечто очень важное. Вы не посмотрите?

Девушка попросту бросилась от него прочь. Так же поступила и другая. Дородный маклер сказал, чтобы он уходил.

— Мы закрываемся, парень! — рявкнул он.

Растерянный Мюллер вышел на улицу.

Не рискнув возвращаться к Мечникову с известием, что он все-таки не может заплатить, Мюллер отправился домой. Около двери расположились три робота-сборщика, принявшиеся обрушивать на его голову обещания всевозможных кар, как только он подошел.

— Очень жаль, — сказал Мюллер, — но я совершенно ничего этого не помню.

Он вошел к себе и со злостью плюхнулся на голый пол, думая о великолепных скульптурах, с которыми мог бы сейчас возиться, попади ему в руки инструменты. Пришлось ограничиться эскизами. В конце концов, эти, кровопийцы оставили ему бумагу и карандаш. Это не так удобно, как экран компьютера и световой карандаш, однако Микеланджело и Бенвенуто Челлини великолепно обходились и без компьютерного экрана и светового карандаша.

В четыре часа раздался звонок в дверь.

— Убирайся! — заорал Мюллер в микрофон. — Вали к моему поверенному. Я не собираюсь выслушивать тебя, жестянка. Следующего же полоумного робота, который попробует сунуться сюда, я...

— Это я, Пауль, — произнес отнюдь не механический голос.

Он бросился к двери. Снаружи, окружая Кэрол, стояло семь роботов и они пытались войти, но он отшвырнул их в сторону и пропустил девушку. Робот никогда не рискнет поднять лапу на человеческое существо. Он с размаху двинул дверью по их металлическим лбам и запер ее на замок.

Кэрол выглядела совсем хорошо. Ее волосы были длиннее, он помнил их, и она прибавила фунтов восемь во всех подходящих местах. Она была одета в сверкающее платье пикабу, которого он никогда не видел и которое было абсолютно не к месту днем, но на ней оно смотрелось просто великолепно. Она выглядела по крайней мере лет на пять моложе, чем на самом деле; видимо, полтора месяца жизни с Питом Кастином дали ей больше, чем девять лет с Паулем Мюллером. Она покраснела. Она тоже выглядела несколько скованной и напряженной, но это, похоже, было явлением чисто поверхностным, результатом какого-то огорчения последних нескольких часов.

— Похоже, что я потеряла свой ключ, — произнесла она.

— Что ты здесь делаешь?

— Я не понимаю тебя, Пауль.

— Я хочу сказать, зачем ты пришла?

— Я здесь _живу_.

— Вот как? — хрипло рассмеялся он. — Это очень забавно.

— У тебя всегда было ужасное чувство юмора, Пауль, — она остановилась позади него. — А вот это уже не шутки. Где _все_? Мебель, Пауль. Мои вещи, — она неожиданно расплакалась. — Я совсем расклеилась. Я проснулась сегодня в какой-то совершенно странной комнате, совершенно одна и весь день проходила в каком-то дурмане. Наконец, я пришла домой и вижу, что ты выбросил все вещи, которые мы с тобой нажили вместе и все... — она закусила губу. — Пауль!

"И у нее тоже, — подумал он. — Эпидемия амнезии".

Он тихо сказал:

— Очень смешно об этом спрашивать, Кэрол, но не скажешь ли ты мне, какой сегодня день?

— Ну... четырнадцатое сентября... или пятнадцатое...

— 2002 года?

— А ты что думал? 1776-го?

"У нее еще хуже, чем у меня, — сказал себе Мюллер. — Она потеряла еще целый месяц. Она забыла про мое рискованное предприятие. Она забыла, что я потерял все деньги. _Она забыла, что ушла от меня_. Она считает, что она все еще моя жена".

— Иди сюда, — сказал он и провел ее в спальную. Он показал на кушетку, стоящую на месте их кровати. — Сядь, Кэрол! Я должен тебе кое-что объяснить. Вряд ли в этом много смысла, но я постараюсь быть понятным.

***

Ввиду подобных обстоятельств, концерт Нью-йоркской филармонии, назначенный на четверг, был отменен. Тем не менее, оркестр в половине третьего собрался на репетицию. Союз требовал ежедневных (оплачиваемых) репетиций. Поэтому оркестр собрался, несмотря на происходящий катаклизм. Но сразу же возникли трудности. Маэстро Альварес, дирижирующий исключительно электронной палочкой и гордо отвергающий партитуру вообще, внезапно, словно рухнув в волчью яму, в замешательстве осознал, что "Четвертая" Брамса полностью улетучилась у него из головы. Оркестр весьма разнообразно отреагировал на его неуверенное дирижирование. У некоторых музыкантов не возникло никаких трудностей, но ведущий скрипач в ужасе уставился на свою левую руку, соображая, как поставить пальцы, чтобы извлечь из скрипки нужные ноты, второй гобой никак не мог найти нужные клапаны, а первый фагот безуспешно пытался собрать свой инструмент.

***

К вечеру Тим Брайс уже собрал достаточно сведений, чтобы понять, что же произошло не только с ним и с Лизой, но и со всем городом. Снадобье — или снадобья — почти наверняка распространенное через систему городского водоснабжения, повредило память почти каждого жителя. Беда современной жизни, подумал Брайс, заключается в том, что наука каждый год приводит ко все новым и все более ужасным бедствиям, но забывает дать заодно и способ бороться с ними. Лекарства, влияющие на память — не новинка. Они появились тридцать — сорок лет назад. Некоторые из них он изучал. Память — это частично химические, частично электрические процессы. Некоторые лекарства воздействуют на электропроводные окончания, через которые проходят нервные импульсы, некоторые — на молекулы, на которых основана долговременная память. Брайс знал способы нарушения кратковременной памяти путем стирания цепочек рибонуклеиновой кислоты, РНК памяти, с помощью которых происходит запоминание. Но все эти лекарства были экспериментальными, неуправляемыми, способными подчас выкинуть совершенно неожиданный фокус. Он не решался испытывать их на человеке. Он и представить себе не мог, что кто-то попросту высыпет их в акведук, подвергая город всеобщей лоботомии.

Его кабинет во Флетчеровском Мемориале превратился в импровизированный центр, руководящий спасением Сан-Франциско. Здесь были, мэр, съежившийся и бледный, шеф полиции, измотанный и растерянный, периодически потирающий поясницу и глотающий таблетки, сонный представитель коммуникационной сети, нервно оглядывающий сляпанную на скорую руку систему, с помощью которой приказы Комитета Общественного Спасения, возглавляемого Тимом Брайсом, становились известными всему городу.

От мэра не было вообще никакого толка. Он не мог вспомнить даже дорогу до своего кабинета. Шеф полиции был в еще худшей форме: он всю ночь провел на ногах, поскольку забыл, помимо прочих вещей, свой домашний адрес и боялся спросить об этом компьютер в страхе, что его лишат должности за пьянство. К настоящему моменту шеф полиции знал, что не у него одного сегодня проблемы с памятью; он узнал в архиве адрес и даже успел позвонить жене, но был близок к потере сознания. Брайс настоял на том, чтобы эти двое оставались здесь в качестве символов порядка; ему были нужны их лица и голоса, но отнюдь не помощь их сбившихся с панталыку служб.

По кабинету слонялась дюжина или около того разных людей. В пять часов пополудни Брайс сделал заявление по радио, прося всех, чья память о последних событиях осталась неповрежденной, собраться во Флетчеровском Мемориале.

— Если за последние двадцать четыре часа вы не пили водопроводной воды, с вами все в порядке. Приходите сюда. Вы нам нужны.

Собралась прелюбопытная компания. Там был прямой, словно шомпол, старый генерал космоса Тейлор Браскет, помешанный на пище без примесей и пивший исключительно талую горную воду. Там была семья французских рестораторов: мать, отец и трое взрослых детей, предпочитающих минералку родной страны. Был там торговец компьютерами по имени Макберни, уезжавший по делам в Лос-Анджелес и поэтому не пивший местной воды. Был там местный полицейский по имени Олдер, проживающий в Окленде, где не было случаев потери памяти, он бросился прямиком по берегу, лишь только услышал, что в Сан-Франциско беда. Это было еще до того, как по распоряжению Брайса все дороги в город были перекрыты. Были там и другие, чьи цели были сомнительны, а память в порядке.

Три экрана, поставленных представителем коммуникационной службы, показывали происходящее в ключевых точках города. Сейчас на одном из них был район Фишермановой Пристани, снимаемый с площади Жирарделли, на другом — вид на финансовый район с вертолета, кружащегося над старым Ферри Билдинг Музеум, на третьем — Голден Гейт Парк, обозреваемый камерой, установленной на грузовичке. Везде было одно и то же: суетящиеся люди, задающие вопросы и не находящие ответов. Пока еще не было заметно открытого грабежа. Не было пожаров. Полицейские те, кто был способен действовать — держались наготове. Роботы для подавления волнений патрулировали центральные улицы, готовые, если будет нужно, накрывать паникующие толпы вязким одеялом из пены.

Брайс обратился к мэру:

— Я хотел бы, чтобы в шесть часов тридцать минут вы обратились к народу с призывом сохранять спокойствие. Мы дадим вам все, что нужно будет сказать.

Мэр промычал что-то нечленораздельное.

— Не беспокойтесь, — сказал Брайс. — Вот вам слуховой аппарат, я скажу вам все, что надо. Сосредоточьтесь на том, чтобы говорить внятно и смотреть в камеру. Если вы будете дергаться, словно испуганный кролик, нам всем конец. Если вы будете выглядеть спокойным, мы, может быть, и выпутаемся.

Мэр закрыл лицо руками.

Тед Камакура шепнул:

— Нельзя выпускать его в эфир, Тим! Он сломался, и это будет заметно!

— Мэр города обязательно должен показаться, — возразил Брайс. Дай ему двойную дозу возбуждающего. Пускай произнесет одну единственную речь и отправляется домой.

— А кто тогда будет говорить потом? — спросил Камакура. — Ты? Я? Шеф полиции Деннисон?

— Не знаю, — протянул Брайс. — Нам нужен авторитетный человек, чтобы выступать примерно каждые полчаса, и будь я проклят, если у меня есть для этого время. Или у тебя. А Деннисон...

— Могу я предложить кое-что, джентльмены? — это был старый космический волк Браскет. — Я хочу предложить себя в качестве информатора. Вы согласитесь, что у меня довольно большой авторитет. И я привык разговаривать с людьми.

Брайс с ходу отмел эту идею. Этого чокнутого правого, этого сочинителя страстных бредовых посланий в каждую газету штата, этого современного Пола Ревира? Его — в информаторы? Однако, подумав, он согласился. Никто по-настоящему не обращает внимания на такие крайние политические взгляды. Пожалуй, девять из десяти жителей Сан-Франциско, если не все десять, видят в Браскете всего-навсего героя Первой Экспедиции на Марс. Командор был старым конем чистых кровей, элегантный, подтянутый, свежий. Глубокий голос, немигающие глаза. Воплощение силы и уверенности.

Брайс сказал:

— Командор Браскет, если мы сделаем вас Председателем Комитета Общественного Спасения...

У Камакуры перехватило дыхание.

— ...могу ли я быть уверен, что заявления, которые вы будете делать с экрана, будут строго ограничены рамками решений, вырабатываемых Комитетом в целом?

Командор Браскет холодно усмехнулся:

— Вы хотите, чтобы я был вашим ставленником, так?

— Нашим информатором с официальном титулом Председателя.

— Как я сказал: ставленником. Хорошо, я согласен. Я буду послушно открывать и закрывать рот, словно марионетка, и не позволю себе своих радикальных экстремистских высказываний. Вы ведь этого хотите?

— Я полагаю, мы верно поняли друг друга, — сказал Брайс и улыбнулся, получив в ответ на удивление теплую улыбку.

Он нажал клавишу на панели информационного устройства. Кто-то, находящийся восемью этажами ниже, откликнулся, и Брайс спросил:

— Что нового говорят анализы?

— Я переключу вас на доктора Мэдисона.

На экране возник доктор Мэдисон: пухлый краснолицый мужчина, похожий на торговца пивом. Он возглавлял отделение радиоизотопов и знал свое дело.

— Это действительно водопровод, Тим, — сказал он сразу же. — Мы говорили это еще полтора часа назад, а теперь мы знаем это наверняка. Я выделил следы двух супрессантов мозга, и похоже, там есть еще третий. Одно хорошо: все это не смертельно.

— Расскажи мне про них, — попросил Брайс.

— Прежде всего, мы имеем целую кучу производных ацетилхолина, начал Мэдисон, — которые рассоединяют синапсы и нарушают кратковременную память. Затем имеется еще что-то вроде производного пуромицина, расщепляющего белок, влияющее на РНК памяти и затрагивающее более глубокую память. Подозреваю, что мы можем столкнуться с каким-нибудь новым экспериментальным амнезификатором, с чем-то, чего я пока еще не выделил, способным вызвать повреждения основной моторной памяти. Так что мозг поражается и сверху, и в середине, и в глубине.

— Это многое объясняет. Люди, не помнящие, что они делали вчера, люди, не помнящие взрослую жизнь и те, кто не может вспомнить даже собственного имени... эта штука задевает все уровни.

— В зависимости от метаболизма, возраста, структуры мозга и количества выпитой вчера воды.

— Вода все еще отравленная? — спросил Брайс.

— Я осмелюсь сказать, что нет, Я исследовал пробы воды из районов, близких к месту забора. Там все в порядке. Служба водоснабжения провела проверку по всей линии; они говорят то же самое. Видимо, эта дрянь попала водопровод вчера утром, дошла до города и теперь вся уже сошла. В трубах может что-нибудь остаться, поэтому с водой пока надо быть поосторожней.

— Что говорит фармакопея о действии этой штуки?

Мэдисон пожал плечами.

— Одни предположения. Тебе известно, об этом больше, чем мне. Это пройдет?

— Только не в обычных условиях, — ответил Брайс. — Происходящее можно рассматривать как процессы обрыва соединительных цепей и копирования поврежденной памяти случайным образом. Так сказать, перевод, на другой путь — а именно: создания дубликата поврежденного места при том, однако, условии, что эта копия не будет, в свою очередь, стерта. К одним людям память вернется, хотя и по кусочкам, через несколько дней или недель. К другим — нет.

— Прекрасно, — сказал Мэдисон. — Ладно, не буду тебя отвлекать, Тим.

Брайс щелкнул выключателем и обратился к представителю коммуникационных сетей:

— У вас есть слуховой аппарат? Приладьте его за ухо достопочтенному мэру.

Мэр затрепетал. Аппарат был установлен на место.

Брайс сказал:

— Мистер мэр, я собираюсь произнести речь, а вы будете повторять ее вслед за мной. Вот о чем я хочу вас попросить прежде, чем дать вам время собраться: внимательно вслушивайтесь в то, что я буду вам говорить. Говорите не спеша и представьте, что завтра выборы и ваше избрание зависит от того, как вы сегодня будете держаться. Не стоит зажимать себя. Передача пойдет с пятнадцатисекундной задержкой, у нас есть стирающее устройство, так что мы сможем исправить любую вашу оговорку. Нет абсолютно никаких причин держаться напряженно. Ну как? Способны вы выложиться?

— У меня голова идет кругом.

— Просто слушайте то, что я буду вам говорить и повторяйте это в камеру. Отбросьте все свои политические рефлексии. Сейчас вам представился удобный случай показать себя героем. Мы переживаем исторический момент, мистер мэр. Все наши поступки будут потом изучаться, как изучают сейчас события пожара 1906 года. А теперь начали. Повторяйте за мной: "Люди прекрасного города Сан-Франциско"...

Слова легко слетали с губ Брайса и, чудо из чудес, мэр повторял их чистым и звучным голосом. Окончив речь, Брайс почувствовал вздымающуюся внутри него волну силы и уверенности, словно он был избранным вождем города, а не самозванным диктатором. Это было любопытное чувство, граничащее с экстазом. Лиза, наблюдавшая за его действиями, послала ему влюбленную улыбку.

Он улыбнулся в ответ. В эту минуту своей славы он был почти способен забыть про боль, причиненную тем, что память об их совместной жизни исчезла без следа. Все остальное осталось. Но пять лет супружеской жизни были стерты начисто с идиотской избирательностью проклятым наркотиком. Камакура сказал ему недавно, что лучшей пары он не знал. И как не было ничего. Правда, Лиза перенесла точно такую же потерю. Редчайшая случайность. Отчего-то это несколько помогало мириться с утратой. Было бы просто ужасно, если бы один из них помнил хорошие времена, а другой — нет. Пока он был занят, он почти забывал о тяжкой утрате. Почти.

***

— Через минуту будет выступать мэр, — сказала Надя. — Послушаешь? Он объяснит, что случилось.

— Плевать, — тупо проговорил Изумительный Монтини.

— Это что-то вроде эпидемии амнезии. Я была на улице и все узнала. Она у _всех_. Не только у тебя! Ты думал, что это удар, но с тобой ничего не случилось.

— Мой мозг разрушен.

— Это временно, — голос ее был резок и неубедителен. — Это что-нибудь в воздухе. Испытывали какой-то порошок и просыпали его. И все все забыли. Я вот не помню прошлую неделю.

— Я вот о чем, — проговорил Монтини. — Все эти люди... у них нет памяти, даже когда они здоровы. Но я-то? Со мной все кончено, Надя. Хоть в могилу ложись. Нет никакого смысла трепыхаться.

Голос из динамика произнес:

— Леди и джентльмены, достопочтенный Элиот Чейз, мэр Сан-Франциско...

— Давай, послушаем, — сказала Надя.

На настенном экране появился мэр с торжественным, говорящим "нам всем грозит опасность" лицом. Монтини взглянул на него, пожал плечами и отвернулся.

Мэр заговорил:

— Люди прекрасного города Сан-Франциско, мы переживаем сейчас, наверное, самый тяжелый день со времени катастрофы в апреле 1906 года. На этот раз не трясется земля, не полыхают пожары, и все же вновь на нас обрушилось бедствие.

Как все вы, конечно, знаете, жители Сан-Франциско прошлой ночью были поражены чем-то, что лучше всего можно определить как эпидемию амнезии. Наблюдалась массовая потеря памяти, начиная с легкой забывчивости и кончая почти полным уничтожением собственного сознания. Специалистам Флетчеровского Мемориала удалось найти причину этого уникального и неожиданного заболевания.

Оказалось, что преступные элементы всыпали в систему городского водоснабжения некоторые из лекарств, употребление которых строго ограничено. Они способны расщеплять структуры мозга, образующие память. _Действие этих лекарств кратковременно_. Нет никаких причин для тревоги. Даже те, чья память затронута очень серьезно, вскоре обнаружат, что она к ним постепенно возвращается, и есть надежда, что полное восстановление памяти займет считанные часы или дни.

— Врет, — пробормотал Монтини.

— Ответственные за случившееся преступники еще не схвачены, но их арест ожидается с минуты на минуту. Сан-Франциско — единственное пострадавшее место, что означает, что лекарства были выпущены только в городской водопровод. В Беркли, Окленде и на всем побережье спокойно.

Во имя всеобщей безопасности я приказал перекрыть все мосты в Сан-Франциско, а также прибрежную скоростную магистраль и прочие крупные транспортные артерии города. Эти запреты останутся в силе до завтрашнего утра. Целью этих мер является предотвращение беспорядков и возможного проникновения в город нежелательных элементов, пока трудности не будут преодолены. Мы, жители Сан-Франциско, обеспечены всем необходимым и сумеем справиться со случившимся без вмешательства со стороны. Однако, я разговаривал с президентом и губернатором, и оба они заверили меня, что необходимая помощь будет оказана.

Водопроводная вода в настоящее время чиста, и приняты все меры по предотвращению повторения подобного преступления против миллиона ни в чем не повинных граждан. Однако я должен сказать, что в трубах еще несколько часов могут оставаться плохо растворимые соединения. Я советую ограничить свои потребности в воде до дальнейших распоряжений и кипятить воду, которую вы собираетесь использовать.

И последнее. Шеф полиции Деннисон, я и прочие представители городских властей будут тратить все свое время на удовлетворение нужд города, пока кризис не будет ликвидирован. Вероятно, у нас больше не будет времени выступать публично. Поэтому я принял решение учредить Комитет Общественного Спасения, состоящий из видных граждан и ученых нашего города, в качестве координирующего звена, осуществляющего управление городом и информацию населения. Председатель этого Комитета — ветеран многих космических экспедиций, командор Тейлор Браскет. Сообщения о ходе кризисной ситуации будут исходить от командора Браскета, пережившего эти события без вреда для себя, и можете считать, что слова, которые он будет говорить, это слова представителей городских властей. Благодарю вас.

На экране появился Браскет. Монтини хмыкнул.

— Взгляни, кого они отыскали! Патриотичный маньяк!

— Оказывается, это проходит, — отозвалась Надя. — С твоим мозгом будет все в порядке.

— Я знаю эти лекарства. Надежды никакой. Я погиб, — Изумительный Монтини побрел к дверям. — Мне нужно подышать. Пойду прогуляюсь. До свидания, Надя.

Она попыталась остановить его. Он оттолкнул ее. Войдя в Морской Парк, он направился к яхт-клубу. Сторож узнал его и молча пропустил. Монтини побрел к пирсу. "Говорят, что действие кратковременно. Что все пройдет. Мой мозг будет в порядке. Сильно сомневаюсь". Монтини молча глядел на черную маслянистую воду, поблескивающую отражениями фонарей на мосту. Он снова пробежался по разрушенной памяти, отмечая провалы. Исчезли целые разделы памяти. Стены обвалились, пластиковые плиты рухнули, обнажая голый каркас. Разве так можно жить? Осторожно, собрав всю свою волю, он заставил себя спуститься по железной лесенке в воду и оттолкнулся от пирса. Вода была ужасно холодной. Башмаки были страшно тяжелыми. Он поплыл к острову со старинной тюрьмой, сомневаясь, впрочем, что сможет долго оставаться на поверхности. Он плыл и проверял свою память, осматривая, что осталось, и видел, что осталось менее, чем достаточно. Чтобы испытать, уцелел ли его дар, он попробовал воспроизвести речь мэра и обнаружил, что слова разбегаются и путаются. Это к лучшему, сказал он себе, продолжая плыть, и постепенно ушел под воду.

***

Кэрол собиралась остаться с ним на ночь.

— Мы больше не муж и жена, — вынужден был напомнить он.

— С каких это пор ты стал следовать условностям? Мы жили вместе до того, как стали мужем и женой, почему бы нам не жить вместе после того, как мы перестали быть мужем и женой? Возможно, мы дадим начало новому греху, Пауль. Послебрачному прелюбодеянию.

— Не в этом дело. Дело в том, что ты стала ненавидеть меня, когда у меня начались эти финансовые неурядицы, и ты бросила меня. Возвращаясь ко мне, ты поступаешь вопреки своему собственному разуму и добровольному решению, принятому в прошлом январе.

— Для меня прошлый январь наступит только через четыре месяца, возразила она. — Я вовсе не ненавижу тебя. Я. тебя люблю. Всегда любила и буду любить. Я совершенно не представляю, как это я бросила тебя, и ты тоже не помнишь, что я тебя сбросила, так почему же мы должны принимать во внимание то, что для нас не существует?

— Хотя бы потому, что ты стала женой Пита Кастина.

— Для меня это звучит совершенно нереально.

— Однако Фредди Монсон сказал, что так оно и есть.

— Если я вернусь у Питу, — сказала Кэрол, — я буду чувствовать себя грешницей. Только потому, что я считаюсь женой Кастина, ты толкаешь меня у нему в постель. Он мне не нужен. Мне нужен ты. Почему я не могу остаться у тебя?

— Если Пит...

— Если Пит. Если Пит! Я считаю себя женой Пауля Мюллера, ты считаешь меня своей женой, и наплевать мне на болтовню Фредди Монсона и всех остальных. Это глупый довод, Пауль. Оставим это. Если ты хочешь, чтобы я ушла, скажи мне об этом прямо. В противном случае я останусь.

Он не смог выгнать ее.

У него была одна узенькая кушетка, но они сумели устроиться на ней. Это был не слишком удобный, но веселый способ. Он снова на время почувствовал себя двадцатилетним. Утром они долго не могли насмотреться друг на друга, а потом Кэрол отправилась купить чего-нибудь к завтраку, поскольку его линия была отключена, и он не мог заказать себе пищу. Как только она отворила дверь, робот-сборщик возвестил:

— Мы прибегли к закону о персональной отработке, мистер Мюллер, и теперь ожидается судебное разбирательство.

— Знать ничего не знаю, — отозвался Мюллер. — Пошел вон!

Сегодня, сказал он себе, надо добраться до Фредди Монсона и выбить из него деньги, купить нужные инструменты и снова приняться за работу. Пусть мир сходит с ума. Пока он работает, все обстоит прекрасно. Если он не отыщет Фредди, возможно, он сможет совершить покупку на кредит Кэрол. Она официально разведена с ним, поэтому его долги не должны затрагивать ее счет. Она вполне может заплатить Мечникову пару кусков в качестве миссис Кастин. Возможно, банки сейчас закрыты по причине кризиса, но Мечников вряд ли станет требовать с Кэрол наличные. Он закрыл глаза и представил себе, до чего же это здорово — снова создавать скульптуры.

Кэрол не было около часа. Когда она вернулась, нагруженная покупками, с ней был Пит Кастин.

— Он увязался за мной, — объяснила Кэрол. — И никак не отставал.

Кастин был стройным, уравновешенным, сдержанным человеком атлетического сложения. Он был немного старше Мюллера — чуть-чуть за сорок — но казался весьма молодым. Он спокойно сказал:

— Я был уверен, что Кэрол придет сюда, Пауль. Я надеюсь, ночь она провела у тебя?

— Это имеет значение? — спросил Мюллер.

— До некоторой степени. Я бы предпочел, чтобы она провела ночь со своим первым мужем, нежели с кем-то третьим.

— Да, она была у меня, — устало произнес Мюллер.

— Лучше бы она сейчас вернулась домой. В конце концов, она _моя_ жена.

— Она об этом не помнит. Я тоже.

— Я знаю, — дружелюбно кивнул Кастин. — Я, в свою очередь, не помню, что со мной было до двадцати двух лет. Не назову даже первого имени своего отца. Однако Кэрол моя жена, и это объективная реальность. Она ушла от тебя не от хорошей жизни, и я полагаю, что она не собирается больше здесь оставаться.

— Почему ты говоришь все это мне? — спросил Мюллер. — Если ты хочешь, чтобы твоя жена пошла домой, скажи ей, чтобы она шла домой.

— Я так и сделал. Она сказала, что не пойдет, пока ты ей не прикажешь.

— Это так, — отозвалась Кэрол. — Я знаю, чьей женой я себя _считаю_. Если Пауль прогонит меня, я с тобой пойду. Но только тогда.

Мюллер пожал плечами.

— Я был бы дураком, если бы прогнал ее, Пит. Она нужна мне, и наш разрыв абсолютно нереален для нас обоих. Я знаю, что это нехорошо по отношению к тебе, но ничем не могу помочь. Думаю, тебе не составит труда добиться расторжения брака, как только суд выработает законы применительно к подобным случаям.

Кастин долго молчал.

Потом, наконец, произнес:

— Как твоя работа, Пауль?

— Я обнаружил, что целый год не мог создать ни единой вещи.

— Это так.

— Я собираюсь начать все сначала. Можешь считать, что меня воодушевила Кэрол.

— Замечательно, — произнес Кастин безучастно. — Я уверен, что эта небольшая путаница с нашей... э... общей женой не повлияет на гармонию наших деловых отношений, которая нас всегда так радовала.

— Ни в коем случае, — заверил его Мюллер. — Все, что я сделаю, пойдет к тебе. Черт подери, почему я должен злиться на тебя? Кэрол была свободна, когда ты женился на ней. Есть только одна маленькая загвоздка.

— Какая?

— Я разорен. У меня нет инструментов, я не могу работать без инструментов, а купить их я не в состоянии.

— Сколько тебе надо?

— Два с половиной куска.

Кастин сказал:

— Где у тебя инфор? Я сделаю перечисление кредита.

— Он давным-давно отключен телефонной компанией.

— Тогда давай, я выпишу тебе чек. Скажем, даже на три куска. Аванс в счет будущей продажи, — Кастин порылся в карманах, ища бланк. — Лет пять не приходилось его заполнять. Удивительно, как привыкаешь к инфору. Держи. И всего хорошего вам обоим, — он отвесил вежливый горьковатый поклон. — Надеюсь, вы будете счастливы вместе. Позвони, когда закончишь штуки две-три, Пауль. Я пришлю фургон. Надеюсь, к тому времени у тебя будет уже телефон.

Он вышел.

***

— Это истинное блаженство — способность забывать, — вещал Нат Халдерсен. — Спасение забвением, как это называю я. То, что случилось на этой неделе с Сан-Франциско — отнюдь не бедствие. Для некоторых из нас это самая прекрасная вещь.

Его слушали. Человек пятьдесят собралось у его ног. Он стоял на возвышении для оркестра в парке, прямо напротив Нового Музея, Сгущались тени. Пятница, второй день кризиса, подходила к концу. Прошлой ночью Халдерсеен спал в парке и сегодня собирался сделать то же самое. После побега из больницы он обнаружил, что его квартира заперта, а все его имущество перенесено в хранилище. Не имеет значения. Он будет жить на доходы с земли, и этого хватит. В нем зажглось пламя пророчества.

— Позвольте мне рассказать, что случилось со мной, — выкрикнул он. — Три дня назад я был в больнице, лечился от психического расстройства. Некоторые, я вижу, улыбаются, видимо, говоря, что мне следует туда вернуться, но нет! Вы неверно меня поняли. Я не мог смотреть на мир. Где бы я ни проходил, я видел счастливые семьи, родителей с детьми и испытывал от этого приступы ярости и зависти и совершенно не мог заставить себя работать. Почему? Почему? Да потому, что моя собственная жена и дети погибли в воздушной катастрофе 1991 года, вот почему, а я опоздал на ракетоплан, ибо совершил в тот день грех. За мой грех умерли они, и жизнь моя превратилась в нескончаемую пытку! Но теперь все это вылетело у меня из головы. Я согрешил, и я претерпел, и теперь я избавлен от страданий милосердным забвением!

Из толпы послышался голос:

— Если ты все забыл, откуда тебе все это известно?

— Хороший вопрос! Восхитительный вопрос! — Халдерсен ощутил выступающий пот, нагнетающийся в кровь адреналин. — Я знаю это только потому, что мне рассказал это вчера утром больничный робот. Но это пришло ко мне со стороны, из вторых рук. Все пережитое мной, все старые раны, все стерто. Вся боль прошла. Да, конечно, я грущу, что погибла моя ни в чем не повинная семья. Но здоровый человек за двенадцать лет приучается управлять отрицательными эмоциями, он принимает утрату как должное и идет впереди Я был болен, болен именно _этим_ и не мог жить со своим горем, а теперь могу, я смотрю На это объективно, понимаете? Вот почему я говорю, что есть блаженство в возможности забыть. А что сказать про вас? Среди вас могут быть те, кто тоже пережил болезненную утрату, а теперь не может вспомнить о ней, избавлен теперь и очищен от боли. Есть тут такие? Есть? Поднимайте руки. Кто омыт священным забвением? Кто из вас знает, что очистился, хоть и не помнит от чего?

Руки начали подниматься.

Люди плакали, люди радовались, люди махали ему. Халдерсен ощутил себя немного шарлатаном. Но только немного. Он всегда чувствовал в себе нечто от пророка, даже когда прикидывался безобиднейшим ученым, консервативным профессором философии. У него имелось то, что необходимо каждому пророку: острое ощущение контраста между виной и невинностью. Осознание существования греха. Это осознание двинуло его поведать свою радость людям, отыскать сотоварищей по избавлению... нет, апостолов... чтобы основать прямо здесь, в Голден Гейт Парк, церковь забвения. Больница могла давным-давно дать ему это лекарство и избавить его от муки. Брайс отказался, Камакура, Рейнольдс — все эти сладкоречивые доктора. Им нужны были новые испытания, эксперименты на шимпанзе, бог знает, что еще. И бог сказал: "Натаниэль Халдерсен достаточно выстрадал за свой грех". И вложил он лекарство в систему водоснабжения Сан-Франциско, то самое, в котором отказали ему врачи. По трубам, впускающимся с гор, потекло сладостное забвение.

— Пейте со мной, — выкрикнул Халдерсен. — Все те, кому больно, кто живет в скорби! Мы сами примем это лекарство! Мы очистим наши страждущие души! Пейте же благословенную воду и пойте славу господу, давшему нам забвение!

***

Фредди Монсон всю вторую половину четверга и всю пятницу провел у себя дома, отключив всякую связь с внешним миром. Он никому не звонил и не отвечал на звонки, игнорировал телеэкраны и только трижды за эти тридцать шесть часов включал ксерофакс.

Он знал, что все кончено, и пытался теперь решить, что же делать дальше.

В памяти, похоже, установилось какое-то равновесие. Ничего, кроме пяти недель биржевой деятельности, не исчезло. Дальнейших пропаж не наблюдалось, и все же приятного было мало. Вопреки оптимистичному заявлению мэра, Монсон не видел ни единого признака того, что провалы в памяти начинают заполняться. Он был неспособен реконструировать исчезнувшие подробности.

Непосредственной опасности пока не было, он знал это. Большинство клиентов, чьими счетами он манипулировал, были дубовыми головами, которые не станут интересоваться состоянием дел, пока не получат ежемесячный отчет. Они предоставляли ему неограниченные полномочия, так что он мог использовать их вклады, прежде всего, для своей выгоды. До сих пор Монсон всегда был способен закончить любую операцию за месяц, и по отчетам ничего не было заметно. Ему постоянно приходилось решать проблему изъятия ценных бумаг, что должно было отражаться на отчете, и он решал ее, колдуя над домашними компьютерами клиентов, заставляя их стирать информацию о подобных изъятиях: абсолютно надежной системы защиты существовать не может. Таким образом, он мог удержать на десять тысяч акций "Юнайтед Спейсуэйз" или "Комсат", или ИБМ недели на две, использовать этот кусок в качестве собственного дополнительного обеспечения, а потом вернуть его на место, да так, что комар носа не подточит. И вот, через три недели должны были появиться ежемесячные отчеты, демонстрируя счета, пестрящие совершенно необъяснимыми пробелами, и он готовился к предстоящей катастрофе.

Неприятности могли начаться даже раньше и прийти с любой стороны. С того времени, как начались неприятности в Сан-Франциско, биржевые цены резко пошли вниз. Видимо, в понедельник следует ждать звонков от встревоженных клиентов. Биржа Сан-Франциско, конечно же, была закрыта. В четверг утром она так и не открылась, поскольку множество маклеров было тяжело поражено амнезией. Но биржи Нью-Йорка работали, и они весьма тяжело отреагировали на новость из Сан-Франциско, скорее всего из-за боязни заговора, способного повергнуть всю страну в хаос. Если бы в понедельник открылась местная биржа — если бы — цены на бумаги скорее всего, были бы равны нью-йоркским или что-то около того и продолжали бы падать, и Монсона попросили бы предоставить наличные или ценные бумаги в погашение недостачи. У него совершенно не было наличных, а единственным способом раздобыть ценные бумаги было запустить руки в счета других клиентов, усложняя свое положение. С другой стороны, если он не будет отвечать на звонки клиентов, это только выдаст его, и он никогда не сможет поместить акции в нужное место, даже если и вспомнит куда.

Он попался в западню. Он мог либо потрепыхаться недели две-три, ожидая падения топора, либо бежать прямо сейчас. Он предпочитал не ждать.

А куда? В Каракас? Рино? Сан-Паулу? Нет, оазисы не сулят ему ничего хорошего, потому что он не должник. Он вор, а оазисы укрывают лишь банкротов, а не преступников. Ему надо бежать дальше, в Лунный Купол. Луна не выдает преступников. Но и не оставляет надежды на возвращение.

Монсон потянулся к инфору, намереваясь позвонить своему агенту по путешествиям. Два билета до Луны, пожалуйста. Один ему, другой Хелен. Если она не расположена к путешествию, он отправится один. Нет, облет меня не интересует. Но агент не отвечал. Монсон еще несколько раз набрал номер. Потом подпал плечами, решив позвонить напрямую, набрал номер "Юнайтед Спейсуэйз". Занято.

— Следует ли повторить ваш вызов? — спросил инфор. — При существующем положении вещей потребуется дня три, чтобы пробить его.

— Забудь о нем, — ответил Монсон.

До него только сейчас дошло, что Сан-Франциско перекрыт. Даже если он и купит билеты до Луны, до космопорта он доберется разве что вплавь. Он заперт, пока не откроют транзитные магистрали. Когда это будет? В понедельник, вторник, пятницу? Не могут же закрыть город насовсем... или могут?

Все, что ему оставалось делать, это молча ждать, куда повернут события. Обнаружит ли кто-нибудь его проделки с вкладами раньше, чем он найдет способ бежать на Луну, или же возможность побега представится ему слишком поздно? С этой точки зрения паническая ситуация превращалась в интересную и азартную игру. Весь уикэнд он потратит на поиски возможности выбраться из Сан-Франциско и если потерпит поражение, ему останется только стоически глядеть в лицо надвигающимся событиям.

Успокоившись таким образом, он вспомнил, что, обещал передать Паулю Мюллеру несколько тысяч долларов на оборудование студии. Монсон почувствовал угрызения совести от того, что позволил себе забыть об этом. Он любил оказывать помощь. И даже сейчас, что значили для него два или три куска? У него была куча имущества, которое не могли описать по суду. Он вполне мог дать Паулю немного денег прежде, чем юристы наложат на них лапы.

Одна только проблема. При нем было меньше сотни наличными — у кого их в наши дни больше? — а он не мог перевести деньги на счет Мюллера, потому что у Пауля не было больше ни кредита, ни инфора. И откуда было достать столько наличных — время уже позднее, да, и город парализован. Уикэнд уже близился. Тут Монсону пришла в голову мысль. Что, если он отправится завтра утром в магазин вместе с Паулем и просто переведет все, что тому нужно, на свой счет? Прекрасно. Он потянулся к телефону сказать, что все устроилось, вспомнил, что Мюллеру теперь не позвонишь, и решил сообщить об этом Паулю лично. Прямо сейчас. Так или иначе, ему нужен свежий воздух.

Он был почти готов к тому, что встретит за дверью робота-бейлифа, поджидающего его, чтобы арестовать. Но за ним, понятно, никто еще не охотился. Он направился к гаражу. Была прекрасная ночь, прохладная, звездная, садним лишь намеком на туман на востоке. Огни Беркли слегка мерцали сквозь эту дымку. Улицы были тихи. Во время кризиса люди предпочитали сидеть дома. Он быстро добрался до дома Мюллера. Перед дверьми расхаживали четыре робота. Моисеи бросил на них неприязненный взгляд, взгляд человека, который знает, что за ним по пятам идет шериф. Но вышедший на порог Мюллер не обратил на сборщиков ни малейшего внимания.

Монсон сказал:

— Прости, что я никак не мог встретиться с тобой. Я. обещал тебе денег...

— С этим все в порядке, Фредди. Сегодня утром у меня был Пит Кастин, и я занял у него три куска. Студия уже готова. Заглянешь посмотреть?

Монсон вошел.

— Пит Кастин?

— Для него это великолепное вложение. Он делает деньги, если у него есть мои вещи на продажу, так? Поэтому он больше всех заинтересован помочь мне начать все снова. Мы с Кэрол весь день собирали арматуру.

— Кэрол? — спросил Монсон. Мюллер показал в сторону студии. На полу было разложено все необходимое для создания звуковой скульптуры: сварочный карандаш, вакуумный колокол, большой бак с обмазкой, несколько разъемов, мотки проволоки и тому подобные вещи. Кэрол запихивала раскиданные упаковочные коробки в мусоропровод. Подняв глаза, она неопределенно улыбнулась и провела рукой по длинным темным волосам.

— Хелло, Фредди.

— Вы снова подружились? — спросил он в замешательстве.

— Никто и не помнит никакой вражды, — ответила она. И улыбнулась. — Ну разве не замечательно потерять такие воспоминания?

— Замечательно, — произнес Монсон бесцветным голосом.

***

Командор Браскет произнес:

— Могу я предложить вам воды?

Тим Брайс улыбнулся. Лиза Брайс улыбнулась. Тед Камакура улыбнулся. Даже мэр, эта пустая ореховая скорлупа, и тот улыбнулся. Командор Браскет понял значение этих улыбок. Даже сейчас, после трех дней тесного контакта, его все еще считали повернутым. Бутылок, принесенных из дома на командный пост, должно было хватить на неделю. Ему твердили, что вода городского водопровода безопасна для питья, что она очищена от амнезификаторов; но почему никто не мог понять, что его недоверие к питьевой воде восходило еще к тем временам, когда про пожирающие память лекарства и слыхом не слыхивали? В резервуарах полно и других химикатов.

Он поднял стакан, словно собирался сказать "Ваше здоровье", и подмигнул им.

Тим Брайс сказал:

— Командор, нам бы хотелось, чтобы вы снова обратились к населению в десять тридцать. Вот ваш текст.

Браскет внимательно просмотрел лист. Содержание, полное, впрочем, всяческих оговорок, в основном сводилось к тому, что не обязательно всегда кипятить сырую воду.

— Вы хотите, чтобы я обратился к населению, — произнес он, — и сказал всему Сан-Франциско, что теперь пить из кранов безопасно, а? Это меня немного пугает. Даже подставная марионетка имеет какое-то право на честность.

Брайс в замешательстве бросил на него быстрый взгляд. Потом рассмеялся и забрал текст.

— Вы абсолютно правы, командор. Я не должен был просить вас сделать подобное заявление, принимая во внимание... э... ваши специфические воззрения. Давайте, сделаем по-другому. Вы начнете с того, что представите меня, а я поговорю о том, что надо, а что не надо кипятить. Идет?

Командор Браскет оценил ту тактичность, с которой отнеслись к его взглядам.

— Я к вашим услугам, доктор, — ответил он с достоинством.

***

Брайс кончил говорить, и огни прожекторов погасли. Он спросил Лизу:

— Как насчет ленча? Или завтрака, или что там подходит по времени?

— Все готово, Тим. Я жду только тебя.

Они поели в голографической комнате, которая служила кухней командного поста. Их окружали массивные камеры и баки с травящей жидкостью. Их догадались оставить одних. Эта совместная трапеза, которую они так быстро закончили, была единственным элементом личной жизни за пятьдесят два часа, прошедшие с того момента, как он обнаружил ее спящей подле себя.

Он во все глаза смотрел на сидящую напротив стройную блондинку, которая, как говорят, была его женой. Как совершенна линия ее губ, завиток ушной раковины! Как прекрасны карие глаза в обрамлении золотистых локонов! Брайс знал, что никто не вздумает их порицать, если они сейчас запрутся на несколько часов в какой-нибудь комнате. Он был не так уж необходим, и ему так много надо было узнать о своей жене. Но он не мог оставить свой пост. Он не выходил из больницы — и даже с этого этажа на протяжении всего кризиса. Он держался только на том, что через каждые шесть часов хватал на полчаса усыпляющую проволоку. Возможно, это было иллюзией, порожденной недосыпанием и обилием информации, но он начинал верить, что спасение города целиком зависит от него. Всю жизнь он занимался излечением больных мозгов отдельных людей; теперь в его распоряжении был целый город.

— Устал? — спросила Лиза.

— Настолько, что не чувствую усталости. Мой мозг настолько высох, что череп не отбрасывает тени. Я близок к нирване.

— Я думаю, худшее позади. Город приходит в себя.

— И все же дела еще плохи. Видела самоубийц?

— Плохо?

— Ужасно. Норма Сан-Франциско — двести двадцать в год. За два с половиной дня мы приблизились к пяти сотням. А это только известные случаи, обнаруженные тела и так далее. Видимо, это число надо удвоить. О тридцати самоубийствах доложили в ночь на четверг, о двухстах днем, еще о стольких же — в пятницу и уже о пятидесяти — сегодня утром. По крайней мере, похоже, что волна их начинает спадать.

— Но _почему_, Тим?

— Некоторые люди болезненно реагируют на утраты. Особенно на утрату целых кусков собственной памяти. Они негодуют... они сломлены... они уничтожены... и они тянутся к спасительным таблеткам. Самоубийство в наши дни так доступно. В старые времена при крушении планов били вдребезги домашний фаянс; теперь выбирают путь в никуда. Конечно, есть особые случаи. Человек по имени Монтини, выловленный у берега... профессиональный мнемонист, проделывающий свои фокусы в ночных клубах, полностью потерявший память. Я не могу винить его за то, что он сделал. И я полагаю, что было множество других, кто держал все в голове — игроки, маклеры, бродячие поэты и музыканты — и предпочел бы покончить с собой, нежели попытаться что-то вспомнить.

— Но если действие лекарств проходит...

— Проходит? — перебил ее Брайс.

— Ты это сам говорил.

— Я поднял эту оптимистическую шумиху для блага граждан. Мы не располагаем экспериментальными данными о влиянии этих лекарств на человека. Черт подери, Лиза, мы ведь не знаем даже количества этой дряни, попавшей в воду. К тому времени, как мы смогли взять пробы, вся система была уже чиста, а мониторы, установленные на насосной станции на случай появления заговорщиков, так и не показали ничего необычного. Я совершенно потерял надежду на хоть какое-нибудь возвращение памяти.

— Но оно происходит, Тим. Ко мне уже начало кое-что возвращаться.

— _Что_?

— Не кричи на меня так. Ты меня пугаешь.

Он ухватился за край стола.

— Ты в самом деле начинаешь вспоминать?

— С самых краев. Про нас с тобой.

— Что например?

— Обращение за разрешением на брак. Я стою совершенно голая внутри диагностической машины, и голос из динамика приказывает мне смотреть прямо в сканнеры. И немножко помню церемонию. Совсем небольшая группка друзей, гражданская церемония. А потом мы сели в ракетоплан до Акапулько.

Он мрачно взглянул на нее.

— Когда это началось?

— В восемь утра, по-моему.

— Ты помнишь что-нибудь еще?

— Чуть-чуть. Наш медовый месяц. Робот-коридорный, который по ошибке сунулся к нам в ту волшебную ночь. Ты не...

— Не помню ли? Нет. Нет. Ничего. Совершенно ничего.

— Это все, что вернулось ко мне из прошлой жизни.

— Ну, правильно, — сказал он. — Более старые воспоминания всегда возвращаются раньше при любой форме амнезии. Подальше положишь поближе возьмешь.

Руки его дрожали не только от усталости. По телу разливалась какая-то странная опустошенность. Лиза помнила. Он — нет. Может, это объясняется ее молодостью, биохимией мозга или...

Ему была невыносима мысль, что они не делили больше забвение на двоих. Он не желал, чтобы амнезия стала односторонней. Было просто унизительно не помнить собственной свадьбы, тогда как она помнила. Ты неразумен, сказал он себе. Врачу, исцелися сам?

— Давай, вернемся, — сказал он.

— Но ты же не кончил...

— Потом.

Он вошел в помещение штаба. Камакура держал в обеих руках телефонные трубки, записывая на диктофон новые сведения. Экраны жили утренней жизнью города: суббота, толпы на Унион Сквер. Камакура повесил обе трубки и сказал:

— Я получил интересные сообщения от доктора Клейна из Леттермановского Центра. Он говорит, утром у них заметили первые признаки восстановления памяти. Пока лишь у женщин моложе тридцати лет.

— Лиза говорит, что она тоже начинает вспоминать, — сказал Брайс.

— Женщины моложе тридцати лет, — повторил Камакура. — Правильно. Еще: число самоубийств постепенно сокращается. Мы, похоже, начинаем выпутываться из этой истории.

— Ужасно, — сказал Брайс бесцветным голосом.

***

Халдерсен жил теперь в десятифутовом куполе, поставленном одним из его апостолов посредине Голден Гейт Парк, на запад от Арборетума. Вокруг него быстро выросло еще пятнадцать куполов поменьше, придавая местности вид современного эскимосского поселения с пластиковыми иглу. Заселяли этот лагерь мужчины и женщины, у которых осталось так мало памяти, что они даже не помнили, как их зовут и где находится их жилье. Он подобрал дюжину этих потерянных душ в пятницу, а в субботу вечером их стало уже на сорок больше. По городу распространилось известие, что всех таких неприкаянных рады принять к себе проживающие в парке. Во время катастрофы 1906 года такие вещи тоже случались.

Несколько раз к ним заглядывала полиция. Сначала осанистый лейтенант попытался уговорить всю группу отправиться во Флетчеровский Мемориал.

— Понимаете, это то место, где ухаживают за жертвами эпидемии. Доктора дадут им что-нибудь, а после мы попробуем опознать их и отправить к родственникам...

— Возможно, этим людям лучше всего некоторое время воздержаться от встреч с родственниками, — возразил Халдерсен. — Некоторое расслабление... открытие удовольствий в забвении... вот и все, чем мы здесь занимаемся.

Сам он отправился бы во Флетчеровский Мемориал разве что под конвоем. Что же касается других, то он чувствовал, что способен дать им больше, чем кто-либо в больнице.

Второй раз полицейские пришли в субботу днем, когда группа уже значительно разрослась, принеся с собой передвижное коммуникационное устройство.

— Доктор Брайс из Флетчеровского Мемориала желает поговорить с вами, — сказал другой лейтенант.

Халдерсен взглянул на оживший экран.

— Хэлло, доктор. Беспокоитесь за меня?

— Я беспокоюсь теперь за все, Нат. Какого черта вы делаете в парке?

— Основываю новую религию.

— Вы больны. Вы должны вернуться в больницу.

— Нет, доктор. Я больше не болен. Я прошел нужную терапию и нахожусь в прекрасном состоянии. Это было великолепное лечение; селективное уничтожение памяти, как я и просил. Болезни больше нет.

Брайса, казалось, заинтересовали эти слова. Серьезность официального представителя на минуту исчезла, уступив место профессиональному интересу.

— Любопытно, — произнес он. — Нам встречались люди, забывшие одни лишь существительные, и люди, забывшие, с кем состоят в браке, а также люди, забывшие, как играют на скрипке. Вы первый, кто забыл про травму. Все же вам надо вернуться. Вы не можете верно оценить свое состояние при воздействии внешних факторов.

— Ничего, смогу, — сказал Халдерсен. — Я в порядке. И я нужен моим людям.

— Вашим людям?

— Бездомным. Заблудшим. Потерявшим память.

— Мы собираем таких людей в больнице, Нат. Мы хотим вернуть их семьям.

— Разве это обязательно хорошо? Может быть, некоторым из них полезнее побыть некоторое время вдали от семьи? Эти люди выглядят счастливыми, доктор Браде. Я слыхал, всюду происходят самоубийства. Везде, но не здесь. Мы применяем терапию взаимной поддержки. Ищем радость в забвении. Это, похоже, действует.

Брайс довольно долго смотрел на него с экрана. Потом бесстрастно проговорил:

— Хорошо, идите пока своим путем. Но я бы хотел, чтобы вы перестали проповедовать эту мешанину христианства и фрейдизма и покинули парк. Вы все еще больны, Нат, и вам людям грозят серьезные неприятности. Я еще поговорю с вами позднее.

Связь прервалась. Полиции пришлось уйти ни с чем.

В пять часов Халдерсен обратился к своим людям с краткой речью, посылая их в качестве миссионеров для розыска новых жертв амнезии.

— Спасите, сколько будет в ваших силах, — напутствовал он их. Ищете отчаявшихся и ведите их в парк, пока они не наложили на себя руки. Объясните им, что потерянная память — это еще не все на свете.

Апостолы отправились в путь. Они возвращались, ведя более несчастных, чем они сами. До захода солнца группа выросла более чем до сотни человек. Кто-то приволок экструзер и выдул еще штук двадцать куполов и навесов. Халдерсен произнес проповедь радости, вглядываясь в блеклые глаза и вялые лица тех, чье самосознание было начисто стерто в ту злополучную среду.

— Стоит ли сдаваться? — обратился он к ним. — Кому из вас предоставлен шанс самому создать свою жизнь? Каждому. Ваша память чистый лист бумаги! Избирайте, какой проделаете путь, лепите свои "я" по собственной воле — вы возрождены святым забвением, вы все. Отдыхайте теперь те, кто пришел к нам вновь. Остальные пусть отправятся в путь, ища скитальцев, заблудших и потерянных, прячущихся в городе...

Когда он кончил говорить, то увидел кучку людей, проталкивающихся к нему со стороны Южной Дороги. Халдерсен торопливо пошел им навстречу, опасаясь неприятностей. Подойдя поближе, он увидел полдюжины своих апостолов, вцепившихся в неряшливого, небритого испуганного маленького человечка. Они швырнули его под ноги Халдерсену. Человечек дрожал, словно заяц, окруженный сворой гончих. Глаза его блестели. Его клиновидное лицо — с острым подбородком и с выступающими острыми скулами — было бледно.

— Это он отравил воду! — завопил кто-то. — Мы отыскали его в меблированных комнатах на Иуда Стрит. У него там целый мешок отравы, схемы городского водопровода и пачка компьютерных программ. Он признался. Он признался!

Халдерсен взглянул на человечка.

— Это правда? — спросил он. — Это сделали вы?

Человек кивнул.

— Как вас звать?

— Не скажу. Требую адвоката.

— Убейте его! — взвизгнула какая-то женщина. — Оторвите ему руки и ноги!

— Убей его! — пронесся по толпе ответный рев. — Убей его!

Халдерсен понял, что все эти люди запросто могут превратиться в неуправляемую толпу.

Он обратился к схваченному:

— Скажите, как вас зовут, и я защищу вас. Иначе я ни за что не отвечаю.

— Скиннер, — едва слышно пробормотал человечек.

— Скиннер. Вы отравили воду?

Еще один кивок.

— Зачем?

— Чтобы покончить.

— С кем?

— Со всеми. С каждым.

Классический параноик. Халдерсен почувствовал к нему жалость. Но только он. Толпа жаждала крови.

Высокий мужчина взревел:

— Заставьте этого ублюдка выпить его же дрянь!

— Нет, убей его! Затопчи его!

Голоса становились все более угрожающими. Теснее смыкались разъяренные лица.

— Послушайте меня! — закричал Халдерсен, и его голос перекрыл рокот толпы. — Сегодня вечером здесь не будет убийства!

— Что ты собираешься делать? Выдашь его полиции?

— Нет, — ответил Халдерсен. — Мы будем жить вместе. Мы научим этого несчастного блаженству забвения, а потом сообща разделим нашу новую радость. Мы люди. Мы обладаем способностью прощать даже закоренелых грешников. Где этот порошок? Кто-то говорил, что нашли лекарство. Сюда. Сюда. Кладите. Так. Братья и сестры, покажем же этой темной, заблудшей душе путь к спасению. Так. Так. Дайте мне, пожалуйста, воды. Благодарю. Сюда, Скиннер. Поставьте его на ноги, будьте добры. Держите его за руки. Как бы он не упал. Минутку, я найду нужную дозу. Так. Так. Сюда, Скиннер. Прощение. Сладостное забвение.

***

Работать вновь было так хорошо, что Мюллер не мог остановиться. В субботу к полудню студия была готова. Он уже давно в подробностях продумал скелет первой фигуры. Теперь все зависело только от его усилий и времени. Скоро ему будет что показать Кастину. Он заработался до поздней ночи, соединяя арматуру и наскоро проверяя последовательность звуков, которые должна была издавать скульптура. Ему в голову пришло несколько интересных идей насчет звуковых триггеров — устройств, включающих звук при приближении зрителя. Кэрол была вынуждена напомнить ему про ужин.

— Не хочу отвлекать тебя, — сказала она, — но, похоже, если этого не сделать, сам ты не остановишься.

— Извини. Восторг созидания.

— Оставь немножко энергии на другие дела. Есть и другие восторги. Хотя бы восторг от еды.

Она все сготовила сама. Великолепно. Он снова вернулся к работе, но в половине второго Кэрол снова отвлекла его. Теперь он и сам подумал, что надо кончить. Он с лихвой отработал дневную норму и был покрыт благородным потом, который выступает, когда работаешь на совесть. Две минуты под молекулярным освежителем — и пота как не бывало, одна лишь прекрасная усталость выложившегося виртуоза. Он не ощущал такого вот уже год.

Наутро его разбудила мысль о неоплаченных долгах.

— Роботы все еще здесь, — сказал он. — Они не ушли. Да и с чего бы это? Даже если во всем городе замрет жизнь, никто ведь не прикажет роботам угомониться.

— Наплюй на них, — сказала Кэрол.

— Что я и делаю. Но не могу же я наплевать на долги. Расплачиваться-то все равно придется.

— Ты же работаешь. У тебя будут доходы.

— Ты знаешь, сколько я должен? — поинтересовался он. — Почти миллион. Если в течение года я буду создавать по скульптуре в неделю и продать их по двадцать кусков за каждую, я сумею расплатиться со всеми. Но я не могу работать с такой скоростью, да и рынок не сможет поглотить столько Мюллеров, а Пит, определенно, не станет покупать их все в счет будущей продажи.

Он отметил, как потемнело лицо Кэрол при упоминании о Пите Кастине.

Он сказал:

— Знаешь, что я сделаю? Сбегу в Каракас, как и собирался до всех этих фокусов с памятью. Я буду работать там и переправлять все, что сделаю, Питу. Возможно, года за два-три я сумею расплатиться с долгами по сто центов за доллар и спокойно вернуться сюда. Как ты думаешь, это возможно? Я хочу сказать, если смоешься в оазис, неужели тебе на всю жизнь забьют все кредиты, даже если ты потом заплатишь все, что должен?

— Не знаю, — ответила Кэрол как-то издалека.

— Надо будет узнать попозже. Главное — что я снова работаю, и должен отыскать местечко, где меня не будут дергать. А там я со всем расплачусь. Мы ведь едем в Каракас вместе, так?

— Может, мы никуда и не поедем, — ответила Кэрол.

— Но как же...

— Ты ведь собирался сейчас работать?

Он принялся за работу, составляя при этом мысленный список кредиторов и мечтая о том дне, когда каждое имя будет перечеркнуто жирным крестом. Когда он почувствовал голод, он вышел в гостиную и обнаружил там мрачно сидящую в кресле Кэрол. Глаза ее покраснели от слез.

— Что случилось? — спросил он. — Не хочешь в Каракас?

— Пауль, пожалуйста... давай, не будем об этом...

— У нас действительно нет выбора. Ну, то есть, если только мы подберем другое место. Сан-Паулу? Спалато?

— Не это, Пауль.

— Тогда что же?

— Я начинаю вспоминать.

Воздух отхлынул, и он очутился в пустоте.

— Ох... — выдохнул он.

— Я помню ноябрь, декабрь, январь. Твои сумасшедшие поступки, обязательства, финансовую путаницу. Наши скандалы. Ужасные скандалы.

— Господи.

— Развод. Я помню, Пауль. Это началось еще той ночью, но ты был так счастлив, что мне не хотелось ничего говорить. А утром все стало еще яснее. Ты так ничего и не помнишь?

— Начиная с октября — ничего.

— А я помню, — произнесла она потрясенно. — Ты ударил меня, ты знаешь это? Ты укусил мои губы. Ты швырнул меня так, что я ударилась о стену вот здесь, и ты бросил в меня китайскую вазу, и она разбилась.

— Господи!

— И то, как был со мной ласков Пит, я тоже помню, — продолжила она. — Мне кажется, я почти помню, как выходила за него, как была его женой. Пауль, мне страшно. Я чувствую, как все в моей голове встает на свои места, и мне страшно, словно это мой мозг тогда разбился. Мне было так хорошо эти несколько дней, Пауль. Мы словно снова были молодоженами. Но теперь вся ожесточенность возвращается на свое место, вся ненависть, вся скверна — все вновь оживает во мне. Я так плохо поступила с Питом. Мы с тобой, пятница, дверь, захлопнувшаяся за ним... Он вел себя как настоящий джентльмен. Обстоятельства таковы, что он спас меня, когда мне было совсем невмоготу, и я кое-что должна ему за это.

— Что ты собираешься делать? — спросил он совсем тихо.

— Мне кажется, я обязана вернуться к нему. Я его жена. Я не имею права оставаться здесь.

— Но я совсем не тот, кого ты ненавидела, — запротестовал Мюллер. — Я старый Пауль. Тот, каким я был в том году и раньше. Тот, кого ты любила. Я избавился от всей этой дряни.

— А я нет. Пока.

Они умолкли.

— Мне кажется, я должна вернуться, Пауль.

— Как хочешь.

— Мне кажется, я должна. Я желаю тебе только хорошего, но оставаться здесь я не могу. Это повлияет на твою работу, если я снова уйду?

— Пока не знаю.

Она еще раза три или четыре повторила, что ей кажется, что она должна вернуться к Кастину. В конце концов, он любезно сказал, что если она так считает, он не смеет ее задерживать, и она ушла. Он полчаса слонялся по дому, который снова сделался таким ужасающе пустым. Он едва не пригласил ради компании одного из роботов. Однако, вместо этого он принялся за работу. Работа пошла на удивление хорошо, и спустя час он и думать забыл о Кэрол.

***

В воскресенье Фредди Монсон сделал перевод кредита и ухитрился положить большую часть ликвидных бумаг на свой старый счет в Лунном Банке. Поближе к вечеру он пошел на пристань и нанял трехместную летучку, принадлежащую рыбаку, рискнувшему потягаться с законом. Они взмыли над берегом, не зажигая огней и пересекли побережье по диагонали, через некоторое время приземлившись несколькими милями севернее Беркли.

Монсон взял такси, на котором добрался до Оклендского аэропорта и сел там на двенадцатичасовой ракетоплан до Латинской Америки, где, после многочисленных переговоров, в которых он дал полную волю фантазии, купил себе место на луннике, стартующем в десять часов утра. Он провел ночь в зале ожидания космопорта. У него не было с собой ничего, кроме одежды, надетой на нем. Вся его великолепная обстановка, все картины, костюмы, скульптуры Мюллера и все прочее осталось дома и могло быть продано, чтобы предотвратить возбуждение против него исков. Все равно плохо. Он знал, что на Землю ему уже не вернуться — ни в том случае, если придет ордер на арест, ни в том случае, если ему будет совсем невмоготу. Хуже некуда. Здесь столько времени было так хорошо. Кому понадобилось сыпать в водопровод эту дрянь? У Монсона была одна опора. Одно из положений его философии гласило, что рано или поздно независимо от того, насколько четко вы планируете свою жизнь — судьба разверзает у вас под ногами бездну, и вы падаете в неизвестное и малоприятное нечто. Теперь он знал, что так оно и есть. По крайней мере, с ним.

Дело дрянь. Он думал о том, есть ли у него шансы начать все снова. Есть ли вообще на Луне нужда в биржевиках?

***

Обращаясь в понедельник вечером к населению, командор Браскет сказал:

— Комитет Общественного Спасения рад довести до вашего сведения, что все худшее позади. Как, несомненно, уже обнаружили многие из вас, память начинает возвращаться. У некоторых процесс восстановления протекает быстрее, у других медленнее. Завтра с шести утра вновь начинают работать маршруты до Сан-Франциско. Снова начнет работать почта, и дела войдут в свою обычную колею. Уважаемые граждане, мы еще раз продемонстрировали истинно американский дух. Наши праотцы могут радоваться, глядя на нас! Как умело избежали мы хаоса, как дружно сплотились мы, помогая друг другу в час, который мог бы стать часом развала и отчаяния.

Доктор Брайс просил меня напомнить вам, что те, кто до сих пор страдает серьезными нарушениями памяти — особенно те, кого мучает потеря самосознания — у кого нарушились жизненно важные функции организма или произошло еще что-то серьезное — должны сообщить об этом в дежурное отделение Флетчеровского Мемориала. Там вам будет обеспечено надлежащее лечение и компьютерный анализ для тех, кто не может найти свой дом и свою семью. Повторяю...

Тим Брайс подумал, что лучше бы старому командору не садиться на своего конька — рассуждения об истинно американском духе, особенно с учетом того, что в следующей же фразе он приглашал оставшихся жертв амнезии в больницу. Впрочем, протестовать было бы просто немилосердно. Старый космический волк трудился в поте лица оба эти дня в качестве Голоса Кризиса, и некоторые патриотические отступления вряд ли смогли бы принести какой-либо вред.

На самом деле все обстояло далеко не так хорошо, как это следовало из речи командора Браскета, но надо же было как-то поддержать людей.

Брайс пробежал взглядом последние цифры. Количество самоубийств достигло девятисот, начиная со среды. Воскресенье оказалось неожиданно тяжелым днем. По крайней мере, сорок тысяч человек не знали, кто они такие, хотя их и рассортировывали примерно по тысяче в час — кого в семьи, кого — в больницу для интенсивного лечения. Примерно у семисот пятидесяти тысяч человек были нелады с памятью. С детьми, в основном, было все в порядке, и с большинством женщин тоже. Но люди постарше и почти все мужчины едва ли могли надеяться на восстановление памяти. Даже те, кто почти излечился, не помнил событий вторника и среды, да и вряд ли когда-нибудь вспомнит. Впрочем, для большей части людей их прошлое могло быть преподнесено в виде уроков истории.

Именно так Лиза рассказывала ему об их жизни.

Прогулки, которые они совершали... хорошие времена... плохие времена... посещение гостей, друзья, их мечты... все это она описывала так живо, как только могла, и он запоминал каждый анекдот, стараясь снова сделать все это частью себя. Впрочем, он знал, что это бесполезно. Он узнавал очертания, а не содержимое. Хотя это было все, на что он мог надеяться.

Он вдруг почувствовал себя смертельно уставшим.

Он спросил Камакуру:

— Есть что-нибудь новое из парка? Говорят, эти наркотики действительно в руках Халдерсена?

— Похоже, так и есть, Тим, Я слышал, они схватили того типа, который отравил водопровод и напичкали его же амнезификаторами.

— Пора убирать оттуда Халдерсена, — сказал Брайс.

Камакура покачал головой:

— Нет еще. Полиция опасается любых действий в парке. Там все готово взорваться.

— Но если эти снадобья попали...

— Давай я позабочусь об этом, Тим. Слушай, почему бы вам с Лизой не пойти домой отдохнуть? У тебя с четверга не было ни минуты отдыха.

— Так ведь ни у кого...

— Ерунда. У всех были какие-то передышки. Теперь твоя очередь. Через худшее мы уже прошли. Расслабься, выспись, займись любовью. Узнай свою прелестную жену.

Брайс покраснел.

— Я лучше побуду здесь, пока не почувствую, что мне действительно можно уйти.

Нахмурившийся Камакура вышел переговорить с командором Браскетом. Брайс вперился в экраны, пытаясь разобраться в происходящем в парке. Минуту спустя к нему подошел Браскет.

— Доктор Брайс!

— Да?

— Вы освобождаетесь от обязанностей до среды. Возвратитесь, когда зайдет солнце.

— Минутку...

— Это приказ, доктор. Я Председатель Комитета Общественного Спасения, и я приказываю вам покинуть больницу. Вы ведь не будете нарушать приказ?

— Послушайте, командор...

— Идите! Не возражать! Это приказ.

Брайс пытался протестовать, но он слишком устал, чтобы бороться. В двенадцать часов он уже ехал домой с разламывающейся от усталости головой. Лиза сидела за рулем. Он молча сидел рядом с ней, стараясь вспомнить их совместную жизнь. Без толку.

Она уложила его в кровать. Он не мог сказать, сколько он проспал, но проснувшись почувствовал ее рядом — теплую и бархатистую.

— Приветик, — сказала она. — Вспомнил меня?

— Да, — солгал он ей. — Да, ну конечно же!

***

Мюллер проработал всю ночь и закончил каркас до рассвета. Он немного соснул и рано утром принялся наносить внутренние слои громкоговорящей краски — тысяча динамиков, размером чуть больше молекулы каждый, в квадратном дюйме — с помощью которой скульптура обретала свое звучание. Когда это было сделано, он оторвался от работы, обдумывая внешние формы, и к семи вечера был готов приступить к следующему этапу творения. Его душой овладели демоны созидания. Он забыл про еду и боялся только, что его свалит сон.

В восемь, когда он как раз преодолел инерцию предыдущей бессонной ночи, раздался стук в дверь. Стук Кэрол. Он отсоединил звонок, а у роботов не хватало ума постучать. Он с трудом открыл дверь и увидел Кэрол.

— Ну так что? — спросил он.

— Так что я вернулась. Так что все позади...

— И что же дальше?

— Можно мне войти? — спросила она.

— Наверное. Я работаю, но проходи.

— Я разговаривала с Питом, — сказала она. — Мы оба решили, что я должна вернуться к тебе.

— Ты не очень-то последовательна. Тебе не кажется? — спросил он.

— Я принимаю все так, как есть. Когда я потеряла память, я пришла к тебе. Когда я все вспомнила, я почувствовала, что должна уйти. Я не _хотела_ уходить. Я чувствовала, что _должна_ уйти. Это две разные вещи.

— В самом деле, — согласился он.

— В самом деле. Я вернулась к Питу, но мне не хотелось с ним оставаться. Мне хотелось к тебе.

— Я ударил тебя и прокусил тебе губу. Я швырнул в тебя вазу работы Минга.

— Не Минга, а К-Анг-Си.

— Извини. С моей памятью еще не все в порядке. Так или иначе, я совершал пре неприятнейшие поступки, и ты ненавидела меня достаточно сильно, чтобы решиться на развод. Зачем тогда ты вернулась?

— Ты был вчера прав. Ты совсем не тот, кого я ненавидела. Ты старый Пауль.

— Даже если ко мне вернется память об этих девяти месяцах?

— Даже тогда, — сказала она. — Люди меняются. Ты прошел сквозь ад и вышел с той стороны. Ты снова работаешь. Ты перестал быть угрюмым, гадким, замкнутым. Мы отправимся в Каракас или куда ты захочешь, ты начнешь работать и расплатишься со всеми долгами, как ты и говорил вчера.

— А Пит?

— Он расторгнет брак. Мы договорились об этом.

— Добрый старый Пит, — проговорил Мюллер и покачал головой. Сколько продлится наше счастье, Кэрол? Если ты думаешь, что до среды твое решение может вдруг измениться, лучше скажи мне об этом прямо сейчас. Тогда мне не стоит ввязываться в это дело.

— Не может измениться. Никогда.

— Даже несмотря наго, что я бросил в тебя вазу работы Ги-Ченг-Анга?

— К-Анг-Си, — поправила она.

— Точно. К-Анг-Си, — он заставил себя усмехнуться. И вдруг на него обрушилась вся усталость прежних дней и ночей. — Я вроде бы переработал, — сказал он. — Неистовство созидания во искупление потерянного времени. Давай, прогуляемся.

— Великолепно, — согласилась она.

Они вышли и нос к носу столкнулись с роботом-сборщиком.

— Зайдите вечером, сэр, — сказал Мюллер.

— Мистер Мюллер, я представляю отдел кредитных перечислений Акме Брасс и...

— Обращайся к моему поверенному, — отрезал Пауль.

С моря накатывались волны тумана. Звезд не было видно. Огни вечернего города едва проступали в белой пелене. Пауль с Кэрол неторопливо шли по парку. Он ощущал странную легкость в голове не от одного лишь недосыпания. Сон и явь слились воедино. Это были необычные дни. Они прошли в главные ворота и теперь медленно брели по площади перед музеем, рука в руке, ни слова ни говоря друг другу. Они миновали консерваторию, и тут Мюллер заметил впереди толпу, тысячи людей, смотрящих на возвышение для оркестра.

— Что это там? — спросила Кэрол. Мюллер пожал плечами. Они затесались в толпу.

Минут через десять они пробились достаточно близко к сцене, чтобы видеть происходящее. На сцене стоял высокий, тонкий человек с диким взглядом и нечесаной рыжей шевелюрой. Рядом с ним стоял маленький сгорбившийся человечек в рваной одежде, и еще с дюжину стояли с боков, держа глиняные чаши.

— Что тут такое? — спросил Мюллер соседа.

— Религиозный обряд.

— Что-что?

— Новая религия. Церковь Забвения. Вот тот — главный проповедник. Что, ничего не слыхал?

— Совершенно ничего.

— Началось все это в пятницу. Видишь вон того типа с крысиной физиономией? Около проповедника? Это он высыпал в воду эту дрянь. Он сознался, и его заставили выпить его собственную отраву. Теперь он ничего не помнит и помогает проповеднику. Вот чертово отродье!

— А что они делают сейчас?

— В чашах у них это снадобье. Они пьют и все забывают. Пьют и забывают.

Сгущающийся туман заглушал слова человека на возвышении. Мюллер старался разобрать, о чем он говорит. Он видел просветленные глаза фанатиков. От предполагаемого отравителя исходило сияние. Из темноты всплывали слова:

— Братья и сестры... радость, сладость забвения... придите к нам, живите с нами... забвение... прощение... даже самым большим злодеям... забудьте... забудьте...

Чаши обошли стоящих на сцене. Люди, пришедшие, чтобы пополнить ряды последователей нового учения, принимали чаши, отпивали, счастливо кивали головами. В углу сцены стояли трое мужчин с твердыми лицами и наполняли чаши вновь.

По спине Мюллера пробежал холодок. Он вдруг подумал, что то, что зародилось на этой неделе в парке, будет жить долго, будет жить даже тогда, когда события в Сан-Франциско станут достоянием истории; ему почудилось, что нечто невидимое и страшное вырвалось на волю и раскатывается по всей стране.

— Примите... испейте... забудьте... — выкрикнул проповедник.

— _Примите... испейте... забудьте..._ — отозвалась криком толпа.

Чаши пошли по рукам.

— О чем это он? — шепотом спросила Кэрол.

— Примите... испейте... забудьте...

— _Примите... испейте... забудьте..._

— Благословенно есть сладостное забвение.

— _Благословенно есть сладостное забвение_.

— Сладостно сложить с себя тяжкую ношу души.

— _Сладостно сложить с себя тяжкую ношу души_.

— Радостно возродиться вновь.

— _Радостно возродиться вновь_.

Туман все сгущался. Мюллер уже с трудом видел здание аквариума, стоящее через дорогу. Он покрепче сжал руку Кэрол и стал подумывать, что пора выбираться отсюда.

Он должен был согласиться, что в чем-то этот проповедник прав. Разве не стало лучше ему самому после того, как попавшее в кровь лекарство смыло часть его прошлого? И все же... увечить мозг подобным образом, намеренно, с радостью, испивая забвение до дна...

— Благословенны есть те, кто может забыть, — выкрикнул проповедник.

— _Благословенны есть те, кто может забыть_, — ревом отозвалась толпа.

— Благословенны есть те, кто может забыть, — услышал Мюллер свой собственный крик. Его вдруг начала бить дрожь. Он почувствовал внезапный страх: он ощутил мощь этого странного нового движения, крепнущую силу лишенной всякого смысла проповеди. Создавалась новая религия, культ, предлагающий полнейшее освобождение от всего, что давит на человека изнутри. Они могут синтезировать эту пакость тоннами, подумал Мюллер, и напичкать ей весь город. Тогда все станут другими, все смогут вкусить радость забвения. Никто не сможет их остановить. Спустя некоторое время никто и _не станет_ их останавливать, Мы будем пить воду и забывать все больше и больше. А потом мы начисто сотрем всю боль и все грустные воспоминания. Мы изольем чашу доброты и изгоним из себя прегрешения прародителей наших, предадим горе, что парит кругом, и предадим все на свете: душу, себя, мозг. Мы изопьем сладостное забвение. Мюллера передернуло. Резко повернувшись и крепко схватив Кэрол за руку, он протолкался через толпу и с угрюмым видом устремился в туманную ночь, стараясь найти выход из парка.

Продолжить чтение