Задушевная математика
Крокодилка
До половины дня… Да, нет не до половины, больше, часов до четырех Тюленев наслаждался сытостью. Потом он стал от нее страдать. Ну, страдать – это, пожалуй, сильно сказано… Скорее, недомогать, томиться… Скучать… Да, скучать. Стал скучать от сытости. Все же зашел в кафе. Съел половину хачапури с сыром, над второй половиной задумался.
Вспомнил почему-то как он в первый раз в жизни попробовал эту самую штуку, которая называется хачапури с сыром…
Это было в Ленинграде, в Питере. Были белые ночи…
Почему-то (собственно, понятно почему) когда Питер назывался Ленинградом, его принято было называть Питером, теперь, когда его снова провозгласили Санкт-Петербургом, понятней стало имя Ленинград… Тем более, с Лениным (с Лысым) имя города давно уже потеряло всякую связь…
Да, и что, в сущности, теперь Ленин?
Просто исторический персонаж. Где-то на полпути от Герострата до Наполеона… Первого ли? Третьего ли?..
А для кого-то и теперь идол (идеал) или пугало… Что, на самом, деле одно и то же…
Да, и не в Питере это было… В Разливе. То есть, в Питере-Ленинграде хачапури с сыром куплено было, а попробовано уже в Разливе, после купания и плавания в веселой зеленоватой воде…
В том самом Разливе, где пресловутый лысый Ленин в легендарном шалаше прятался от властей в качестве иностранного агента- шпиона…
Кафе было «летнее», и, хотя была уже осень, столики стояли на улице. У входа висело объявление, отпечатанное на принтере:
«На територии кофе жевотных кармить заприщаеться»
На невысокой каменной оградке лежала большая серая кошка. Другая, подобная ей, чуть поменьше ростом, ходила между столиков.
Тюленев позвал ее и стал понемногу давать кусочки оставшейся половины хачапури. Кошка кушала. Появилась кафешница, стала над Тюленевым:
– Вы что? Читать не умеете? Написано ведь: «Животных не кормить!»
– Да, я животных и не кормлю…
– А это что такое?.. Брысь!
Тюленев хотел задержать кошку, но она сделала вид, что испугалась и ушла.
А Тюленев продолжал свое:
– Да, разве это животное?.. Это кошка.
В самом деле! Разве кошка – животное?
Животные это – собака, лошадь, корова, корова, свинья, я, лягушка… Мышь, черепаха, верблюд… Змея, наконец… А кошка это совсем другое. Кошка, она и есть кошка…
2
На литургии Тюленев неодолимо дремал. Ночью он не больше получаса спал: «Думал».
И теперь в голову ему проникали всякие ненужные, глупые мысли.
Впереди, вправо стоял высокий плотный мужик в джинсах. Слева – тоже в джинсах, и еще в джинсах…
Пели «Святый Боже…», а Тюленев «думал» (невольно, конечно, просто всякая ненужная и несвоевременная чепуха неодолимо лезла в голову): «Да… Одежда много говорит о человеке… Теперь, когда всяких тряпок полно, и никакого дефицита нет, все нормальные люди ходят непременно в джинсах… Разве может в наше время нормальный человек другие штаны носить… Джинсы выдумали в Америке…»
Во время Херувимской Тюленев строил планы на будущее…
Дальше – хуже… Он думал, какой он хороший, и какие все вокруг хорошие, и как ему трудно живется… И всем тоже…
Тюленев то боролся с этой залезающей в голову несвоевременной чепухой, то забывал бороться, полузасыпая… И все равно было хорошо, радостно: Храм, служба, литургия…
Строй церковной службы все же пробивался сквозь бред…
«А как теперь устроена вентиляция в Соборе?.. Храм-то летний, но служат ведь и зимой?..»
Все же удивительно и даже пугает: такие недлинные вроде молитвы, а сколько чужого и ненужного, сколько разных, длинных самолюбивых и не слишком умных мыслей успевают пронестись в голове, пока их читают… И даже если сам про себя за хором слова повторяешь, и даже если со всеми поешь…
И все равно, Слава Богу!.. Все хорошо… А это…
А это всегда одно: «или стоящу ми на молитве ум мой о лукавствии мира сего подвижеся…»
3
Вечером ужасно захотелось вдруг пить и гулять.
Знал, конечно, не стоило, но ужасно захотелось. Тем более, дождь шел, и густой туман стоял над выпавшим минувшей ночью первым снегом, который теперь таял. Самое время пить и гулять.
… И встретить ту женщину, большую и прекрасную, похожую на крокодилу. На добрую крокодилку из детской сказки… М. б., на ту самую плачущую по потерявшемся в Питере муже крокодилицу из страшной сказки К. Чуковского… М. б., на ее сестру… На младшую сестру, разумеется.
… Ну, и что, что она хищная… Зато добрая. Тем более, я и сам зверь…
Не случилось. Помешали. Позвонили по телефону. Пришлось долго разговаривать, потом самому звонить… И такая дребедень была до самой ночи.
4
Добрую крокодильскую самку он встретил на другой день. Только никакого не было желания пить и гулять. Было состояние трезвости, ясности…
То есть, никакой, конечно, трезвости и ясности не было, а прямо наоборот: было торжество целеустремленности, многозаботности и всяческой суеты.
А она была красивая… Большая… Правда, в очках… Ну, и что, что в очках. Зато добрая… Ну, не очень молодая… Так я ведь и сам не очень… А она уж, во всяком случае, моложе меня…
Схватить бы ее, обнять бы ее…
Куды там… Нельзя… Нет… Люди кругом… Не поймут…
А что-то говорить, что-то объяснять, ухаживать… Говорить…
Нет. Разговаривать Тюленев не мог. Не умел, не любил. Ни сил для этого не было, ни времени. Говорить… Нет. Что угодно, только не это. Только не говорить… Говорить – это непосильно… Трудней, может быть, только слушать…
Так, ни более близкого знакомства, ни чего другого с доброй крокодилкой у него тогда не вышло. Жаль, конечно… Хищная, добрая продавщица в продмаге на окраине… Кто-то кроме Тюленева ее пожалеет… А он ведь даже и не знал точно, как ее звали по-настоящему… Аня, кажется…
А на другой день он уехал. На Родину, домой. В маленький городок Пергаментово.
5
Тюленев гулял. Хорошо гулял. Весело. И деньги у него были. Заработал.
Тюленев был художник.
Хорошо быть художником.
Богатая творческая натура.
Тюленев был художник-монументалист. Даже скульптор. А это ведь ни какая-нибудь графика, которую, как бы она ни была хороша, неизвестно где складывать, или живопись маслом, которой теперь столько стало, что под нее, несмотря на весь наш недавний «строительный бум», никаких стен не хватает…
Теперь вот он сделал памятник. Получил деньги. Большие. Страшно сказать, сколько… И гулял.
В кабаках, даже в провинциальных, даже в Пергаментово, ему было, конечно, противненько.
Не любил он этих всяких кабаков с электрической музыкой и играющими огнями. Нет у нас культуры «кабацко-кафейной» жизни и ее там прожигания. Утрачена. Никакой там свободы нет, ни общения человеческого. Это в каких-нибудь других странах… У нас хамство преобладает. И хвастовство, и шум…
Но ведь это только когда с улицы заходишь противно, а стоит немного выпить – и привыкаешь. Будто все так и надо.
И все равно он этого не очень любил: как-то все жадно и напоказ. Оскорбляло эстетический вкус. Да, и просто по-человечески…
И он гулял по улицам своего маленького городка. Пил, гулял, смотрел то в небо, то под ноги…
Или к Лизе ходил. К натурщице…
Счастливая она была баба. В смысле душевных качеств и устроения.
Красивая, умная, не злая… И даже «с образованием». До того, как пойти в натурщицы, она успела в Казани университет кончить. Исторический факультет.
Но ни красота, ни ум, ни образование, ни работа натурщицей не мешали ей оставаться живой и простой.
Еще она сына растила. Поэтому Тюленев чаще всего приходил к ней поздно. Когда ребенок уже спит.
Он ее любил, он ее лепил…
Лиза, Лиза…Что же прежде? Любил или лепил?
С одной стороны, конечно, главнее профессиональное. Он же художник, скульптор.
Но как можно лепить и не любить? Никак. Значит, сначала любил?
Ой, бред…
Кутерьма, философия…
И когда же я наконец перестану «думать» !..
Хотя Пергаметово был родной город Тюленева, знакомых у него там немного было. Просто прописан был там, а жил, главный образом в столице или в тех населенных пунктах, куда заносила его творческая работа.
Он и теперь по делу приехал. Нужно было сделать заграничный паспорт. Пока деньги не кончились, хотелось еще где-нибудь «на стране далече» погулять…
6
Вечером на площади возле торговых рядов Тюленев нечаянно познакомился с одним «ветераном».
Просто пожилым человеком Георгием Владимировичем. Он, оказывается, не только бабушку, но и прабабушку его помнил: «Такая гордая была старуха… Всех коммунистов далеко-далеко посылала, в церковь ходила, и ничего ей, представьте, не сделали… Как будто боялись…»
– Я тоже стараюсь в церковь ходить… Не всегда получается, но я стараюсь…
Тюленев позвал его в маленькую забегаловку возле городского театра:
– Здесь хорошо, здесь музыки нет…
Заказал вермут, коньяк, лимоны, шпроты и пельмени со сметаной.
Выпили раз, выпили два… Тюленев поневоле начал хвастать:
– Да, я тоже в церковь стараюсь ходить… А вообще-то я художник, скульптор… Я и вам, ветеранам, памятник сделал… То есть, не вам, конечно… Другим, тем, которые еще раньше вас были… Тому поколению… Поза-поза-прошлому…
Он чувствовал, что не совсем то говорит, что нужно, помолчал, спросил еще раз про прабабку и про прабабкиного мужа, про прапрадеда, но его Георгий Владимирович не помнил…
Тюленев еще выпил и снова свернул на свое.
Сказано ведь у Сираха: «ремесленник молится об успехе художества своего»… Вот и он ни о чем другом ни молиться, ни думать не мог:
– Да, вот в Овражном памятник сделал… Знаете, где Овражное? Деньги получил… Хорошо…
7
В Пергаментово был небольшой, но с древними и славными традициями заводик. Химический. Как ни странно, еще работал. Средства от насекомых производил. Ядохимикаты. И одноразовую посуду.
Конечно, ни на какой заказ от этого заводика рассчитывать не приходилось, но когда пригласили выступить в заводском клубе на межрайонной конференции по памятникам и городской среде, Тюленев не отказался.
На крыльце постоял, покурил, помечтал.
Романтика… Труба, дым, кирпичный забор с колючкой, а тут же рядом колонны, лепнина – клуб.
Утро. Сумерки. Завод.
Цех, труба, и дым идет.
Дым, похожий на змею,
На любимую мою…
На конференции, однако, случился сюрприз.
Тюленев готов был, когда попросят, сказать какие-нибудь подходящие к случаю слова о художественном благоустроении городской среды обитания, о необходимости сохранения памяти павших, даже, может быть, об историческом воспитании, но… Язык к гортани прилип.
Посреди разговоров дверь приоткрылась, скромненько вошел и присел с краю небольшого роста пожилой человек с лохматой седой головой, в очках…
Николай Васильевич Афанасьев… Художник. Настоящий художник. И еще преподаватель композиции в художественном училище, где учился Тюленев. Любимый учитель.
Тюленев протиснулся к нему…
Николай Васильевич крепко пожал ему руку, обнял:
– Поздравляю… Поздравляю… Но потом, после поговорим…
После и поговорили, и за столом посидели.
Николай Васильевич его хвалил. И памятник хвалил:
– Видел, видел твою работу… Хорошо. По-настоящему. Не халтура. Теперь ведь столько всего такого ставится… Такие памятники… Спаси и сохрани!.. Самовыражаются… Блат, откаты – и все за счет бюджета… А ты молодец… Слава Богу!.. Работай. Ты не сдавайся…
Растроганный Тюленев выпил рюмку и поклялся не сдаваться. Разумеется, поклялся сам себе и не вслух.
Когда-то давно, а может и не очень давно, время быстро бежит, делали они с Николай Васильевичем выставку. Общую. Тюленев тогда еще студентом был.
Все было трудно и прекрасно…
Подвал. Полная почти безлюдность в смысле зрителей. А все было такое замечательное, настоящее – и скульптура, и графика, и живопись кое-как (акварель, гуашь, темпера), и фотография, и порнография…
И чай, и пиво… И столько еще было нерастраченных сил… А главное, какие надежды… И жизнь какая-то настоящая была… Бедная, на краю нищеты, но не притворная, не пустая…
– А теперь… А теперь я почти в забвении, да что там почти… Никому уже ничего не надо… Пробавляюсь кой-как лекциями и поденщиной и такие вот конференции посещаю… – Николай Васильевич тряхнул лохматыми сединами, стал жевать лимон.
Тюленев пытался его утешить, уверить, что все не так… Только, что скажешь… Он и сам чувствовал, что только слова роняет…
Впрочем, он положил себе непременно в самое ближайшее время добыть для учителя какой-нибудь стоящий заказ.
8
Документы на загранпаспорт он, наконец, сдал.
Осталось ждать.
Неожиданно позвонили из Овражного.
Оказалось, там его памятник многим понравился. Предложили еще заказ, позвали приехать. А почему бы и нет? Поехал.
Один богатый человек решил поставить у себя на участке монумент. Дом его стоял на крутом берегу реки, прекрасный пейзаж, далеко видно вдаль. И там, на краю, он захотел воздвигнуть памятник (скромных размеров).
Сократу.
С чашей.
Предложил подумать и принести эскиз.
Тюленев стал думать и рисовать в блокноте.
И еще на этот раз ему удалось поближе познакомиться с доброй продавщицей Аней.
В самом деле, это раньше было, если продавщица в продмаге, то это как-то не так, не то… Не первый сорт, не высокий полет… Прилавок, он и есть прилавок… Но это раньше… А теперь, когда у всех с работой трудно, и в продавщицы самые разные женщины идут. В том числе и очень прекрасные… Потому что больше некуда.
А как она складно говорила!
Спрашивала:
– Вам чего?
– Пиво крепкое «Амстердам» … Если дадите, конечно…
– Дам, дам… Ну, как я могу вам не дать… – И улыбалась, отворачиваясь за пивом.
Он вышел из магазина, что-то вдруг пришло ему в голову (или взбрело), он остановился под фонарем, достал блокнот и стал рисовать Сократа. С чашей. Но – вполоборота. Так, подумал он, точно еще никто никогда Сократа не изображал…
В это время магазин закрылся, и некоторое время спустя вышла Аня: выручка сдана, замки повешены, сигнализация включена.
Тюленев еще раз раскланялся.
– Вот… Рисую…
– А… Это вы у нас памятник делали… Я видела. Ну, и как, заработали?
– Да. Хорошо заработал. – Тюленев несколько смутился таким прозаическим подходом, но вида не подал. – А давайте тратить… Ну, пожалуйста… Вы завтра свободны?..
– Я подумаю.
9
На другой день принялись прожигать жизнь.
Шампанское, кильки, цветы.
Пиво, коньяк, ананасы, разговоры про жизнь. Про жизнь, которая такая большая и такую маленькая.
Тюленев был неотразим. Продавщица Аня мила, остроумна, очаровательна. Главное, она была простая. Как будто они всегда были знакомы. Тюленеву неотвратимо везло.
Он обнял ее за плечи.
Аня отвела глаза:
– Как вы в отношении десятой заповеди?.. Нарушаете?.. Я вообще-то замужем… Правда муж далеко… На заработках… А может, уже и заработал свое…
Тюленев чтил десятую заповедь… Но… Но…
– Муж у меня тоже дурак… Сменял меня на военную… С гусаркой сбежал… Правда… Честное слово, не вру… С военнослужащей сошелся… Прапорщица какой-то там секретной службы… Или космической… Все-то у нас в жизни стало необыкновенно… Раньше женщины с военными убегали, а теперь наоборот… – Она засмеялась.
Какое у нее скромное и нескладное платье, какое-то жесткое, неласковое, безвкусное – думал Тюленев, – и зеленое… Непременно надо будет ей завтра другое подарить… Нет… Лучше заказать у Клокова… Он настоящий художник, и учились мы вместе…
10
Утром она сидела по постели, обхватив руками колени:
– Ты вот памятник поставил… Деньги получил… Давай делиться…
Фу, какая проза… И сколько б ей дать, чтоб не обиделась… И как?.. Чтоб не очень стыдно и обидно было… И вообще, зачем я так… Не такой же я уже старый, чтоб так вот, за деньги… Стыдно, больно, жутко…
В самом дела… Уж такой простой меркантильности Тюленев не ожидал. Молчал, думал. Мрачно было на душе, трудно… Жить не хотелось…
А я думал, любовь… Размечтался, дурак…
– Налей-ка мне вина… А впрочем, нет, я сама…– Крупная и прекрасная она встала, подошла к столу. – Или лучше водки… У нас осталось?
– Вот, немного…
– Ну, давай.
Она разлила водку и залпом выпила. Тюленев тоже выпил. Закурил, повернулся к окну. Пустая улица, листопад, дребедень. Некрасивый старый автомобиль стоит на углу… Похоже, он уже давно никуда не трогался… Тоже памятник…
Лужа. Лужа вещь хорошая. Мокрая, конечно, зато блестит…
Аня поправила прическу и села за стол. Совсем, как учительница. И очки на носу… Только одета с утра не по-педагогическому… Почти совсем не одета. Тюленев смотрел на нее в профиль: «Ух, ты…» – Она не только на крокодилку была теперь похожа, но и на курицу… Еще и волосы сзади пучком…
«Ух, ты… И птица она, и рыба… Правда, крокодила, конечно, не рыба, и яйца кладет, но ведь и курица не совсем птица…»
Тюленев снова отвернулся к окну. Лужа, конечно, вещь хорошая. Но никто от нее не застрахован… И блестит она только тогда, когда в нее что-нибудь другое светит… Солнце или луна… Или хотя бы фонарь…
А Крокодилка повторяла свое:
– Давай делиться… Ты памятник поставил… Заработал… Надо делиться…
Тюленев укусил себя за руку: тоска! И все на одной ноте… Может, это у нее от вина? Хотя вроде и немного пили…
А она продолжала:
– Я-то ведь к этому памятнику тоже некоторое отношение имею… Да, представь себе… Хотя бы как наследница… В братской могиле под твоим памятником и мой дед лежит… В 41-ом году… Мать моя его и не видела никогда… Когда она родилась, он уже тут, в могиле был… Они тогда в деревне жили. Выжили. Сюда, в город, уже после войны переехали… Матери тоже уже нет… Мать учительницей была… Рисование преподавала… И лепку… Мухиной бредила… Но считала, что Голубкина лучше… Я тоже раньше учительницей работала… Только не в школе, а в техникуме. Детали машин преподавала… Потом ни машины, ни детали, ни техникум стали никому не нужны… Пришлось торговать идти… А от деда осталась только карточка… Молодой такой… Сразу после школы сфотографировался… Самое страшное, рассказывают, какой тут холод был в 41-ом году… Земля, как камень… У деда от всей роты тогда пять человек уцелело… Один из них земляк, он и рассказал. Ему повезло: его по ранению сразу комиссовали… Выжил… Ладно, давай выпьем… Да, не бойся ты… Ничего мне от тебя не надо и ничего я от тебя не возьму… Твое здоровье…
11
… Вот, значит, чем мы за наши ночлеги платим… И за пиво, и за коньяк… И за килек, и за «художества» …
Солдаты, убитые страшно холодной зимой 41–го года… И вместе все похороненные…
А еще Сократ с цикутой… А еще 12-ый год… 812-ы, 612-ый… А уж на 612-ом году сколько большие люди заработали… Это не в сказке сказать… На 17-ом столько не зарабатывали… Только мне ли судить…
На 612-ый назначили теперь праздник преодоления смутного времени… Хотя оно тогда еще и не думало прекращаться… Только никому до этого дела нет…
Но я-то что же… Я-то тоже… Это ведь совсем здесь, совсем близкое… Не 400 лет назад… Братская могила… Памятник… Крокодилка… Крокодилкин дед…
Чему я радовался, когда лепил?
Но ведь радовался… И не деньгам радовался, не заработку, а работе… Как таковой. Самой по себе… «Художество», прости, Господи… «Связь времен» … Чепуха…
Тюленев не был ни циником, ни ремесленником. Просто он работать любил. И глину… И Аню. Теперь и Аню тоже…
… А мой дед…
Мой дед, правда, до этих морозов не довоевал… На него еще в августе похоронка пришла… И не похоронка даже, а «пропал без вести» … Неизвестно где… Дед танкистом был…
Осталась бабушка… И 41-ый год пережила, и 42-ой… И всю войну. И 47-ой…
Когда-то, Тюленев еще маленький был, в доме завелся радиоприемник. Кажется, назывался «Рекорд». Включали и слушали его довольно часто.
А в то время ввиду юбилеев и общего героического подъема часто передавали «Священную войну».
Маленькому Тюленеву тогда эта песня вообще-то нравилась. Громкая, решительная, торжественная… Героическая.
Но когда она начинала звучать по радио, ему надо было из любой точки комнаты бросаться к радиоприемнику и выключать его: бабушка не могла слышать – начинала плакать. Иногда тихо, иногда навзрыд. И долго не могла потом успокоиться…
12
Осень… Осень…
Очень осень…
Братская могила.
Список похороненных он помнил наизусть, еще раньше, чем начал лепить, выучил:
«Абрамов, Борисов, Ветров, Ильин, Курочкин – лейтенант …»
Ни одного не было старше двадцати двух… Он узнавал. Он, прежде чем начал лепить, все, что мог, узнал. По-теперешнему – совсем дети…
И еще один неизвестный боец…
Как мало они в этой жизни не увидеть успели… Хорошего… Только этот холод в 41-году…
Страшнее всего почему-то Тюленеву было думать, какие страшные морозы тогда стояли…
Так и погибли, не отогретые…
Сколько-то суток прошли, как в угаре. Если б не Крокодилка Аня, Тюленев бы, кажется, погиб.
Или в больницу попал. Может быть, навсегда.
Аня заботилась. Как за ребенком ходила. Пьяного укладывала. Буйного унимала, с улицы уводила…
Он и свое произведение, памятник на братской могиле поломать хотел… Говорил, плохой памятник…
Но все проходит.
Крокодилка спасла. Более или менее, выходила.
Тюленев шел вдоль реки. Все было в серой пыли, кое-где кое-как подбеленной инеем. Пыль. Сухая, холодная. До минус десяти по ночам. И – никакого снега… Выпал, было, но сразу растаял. А теперь одна только морозная пыль везде… И на земле, и на дороге, и на ветках деревьев… Кажется, даже вода в реке, в полынье, где не замерзло, и та пыльная…
Видно, Запад совсем от нас отвернулся: даже снегу не дает, вся атлантическая вода в Европу падает и ее заливает…
Или это мы так отгородились? Устойчивым и задумчивым северным антициклоном… Или северо-восточным…
И как дальше жить?
Без памяти, как без памятника, никакой работы даже вообразить нельзя… Да, и вообще никакой жизни не бывает без памяти…
А память-то наша, она вроде памятника: все на крови, все на костях… Все боль, все страдания…
Это мы «художничая» или «созерцая» – все по Гегелю, не к ночи будь помянут, – от страшного отвращаемся, представляя его прекрасным и героическим. Чужие страдания теперь для нас как бы и не страдания, а «красивое»… Впрочем, иногда и свои тоже…
Может быть, хоть это оправдание?..
Нет… Чепуха…
Ничего, – уговаривал себя Тюленев, – все это немного пройдет, немного успокоится, тогда я и сам успокоюсь и смогу сказать себе:
«Ничего. Кажется, выжил. Может быть, еще поживу немного»
А если нет?
А нет, так нет.
А на нет и суда нет.
Никакого суда нет.
Или другой будет суд.
Стихи на полях:
Может быть, мы все-таки
Нужны Богу всякие…
КАПЛИ И КАМНИ
«Да, – сказал Жан-Жак Руссо, -
Ланьсе было каласо…»
Мария Козлова
А как хорошо все начиналось!
И осень была теплая…
А потом у нас сгорел курятник.
Действительно, хорошо начиналось. Правда, шли иногда дожди, и даже снег уже был и растаял, но настоящего холода еще не случалось.
А потом у нас сгорел курятник. Вместе с курами. Куриц было много. Едва не сто. Курятник был большой, кирпичный, с большой деревянной пристройкой, в которой и начало гореть.
Еще в августе я с товарищами колол и носил туда дрова для печки. На зиму. Дров было много. И когда в пожаре почти все уже сгорело, в том месте, где мы сложили наши дрова, стоял большой плотный огонь. Даже издали видно было, какой там жар.
А еще вместе с курицами в курятнике сгорел щенок.
Там их было много, весь помет.
Наша большая старая сука Арма ощенилась, и когда щенки чуть подросли, Игорь, заведовавший курятником, всех их собрал туда, в пристройку, ни одного не позволил утопить, он очень любил собак и вообще всякое зверье.
Но вот случился пожар, все собачонки выбрались, а один сгорел.
Страшно, но мне тогда не очень жалко было щенка, до того я успел устать от жизни и очерствел душой. Сразу, когда сказали, что щенок сгорел, больно кольнуло, конечно (просто себя на месте погибающего в огне щенка представил: я маленький, беспомощный, ничего не понимаю, а кругом огонь, и ничего сделать нельзя). А потом я больше переживал за Игоря: вдруг у него будут неприятности из-за электрического или печного небрежения, от которого загорелось.
Обаче, обошлось.
Почему обошлось, понятно. Монастырские люди бывают умны. Все поняли: раз сгорело, так и должно было быть. Не нарочно же поджигали.
Кто-то, может быть, сказал даже: «Бог посетил». Или подумал.
А как хорошо все начиналось! –
Так любил говорить послушник Евгений («схиархипослушник», как он сам себя называл), человек большого роста и толстый, с глубоким громким голосом.
– А как хорошо все начиналось! – говорил он, на двух костылях медленно спускаясь по узкой лестнице желтого корпуса, – Еще два месяца назад с палками только ходил, а теперь вот и на двух костылях кое-как. А как хорошо все начиналось!..
Еще он придумал свою какую-то особенную, грамматически сложно, вернее, непривычно устроенную молитву и очень любил всех, кто еще не знал его и готов был слушать, этой молитве научать.
Похоже, иногда он мыслил себя «старцем». А в остальном, неплохой человек.
Из Боровского монастыря его в конце концов все-таки выгнали, хоть и долго пытались терпеть его своеобразия и бороться. «Спасать». Свято-Пафнутьев Боровский был не первый монастырь, из которого его удаляли, потому и – «схиархипослушник».
И вот однажды он вернулся. На Пасху. Просто приехал в гости.
Он сидел на лавке с плотником Евгением.
– Ого! Не каждый день такое увидишь: два Евгения рядом.
– А вот и нет, – сказали мне, – Евгений только один.
А бывший схиархипослушник был теперь (он так сказал) схимонах Петр.
Честно говоря, я удивился, что это за монастырь такой, где так легко и быстро постригают, и тем более в схиму. Да и одет он был «в гражданское».
Однако, как бы то ни было, передвигался он теперь совершенно самостоятельно и довольно-таки легко – и с одной только палкой.
А как хорошо все начиналось!
«А потом князь Курбский убежал в Ливию…»
(Это, кажется, на экзамене по истории.)
А как хорошо все начиналось!
Капля, говорили, камень точит…
Но это дело нескорое. А вот сами они, падая на камень, рассыпаются, вдребезги…
А как хорошо все начиналось!
Давно это было. Лето. Свет и тепло. Березы. Елки. Трава.
Свято-Введенский женский монастырь на острове. В городе Покров Владимирской области. Накануне Петра и Февронии Муромских.
И настоятельницу зовут Феврония.
Я в первый раз в жизни приехал тогда в монастырь. Бывал, конечно, «на экскурсии», а «по-настоящему» в первый раз.
Приехал на три недели. «Потрудиться». И «для душевной пользы». А, может быть, и из любопытства тоже. И даже, может быть, главным образом, именно из любопытства. И образ жизни ненадолго переменить. А главное – «Так благословили». Тогда это было значимо.
Мы, так называемые «трудники», курим на лавочке (Где разрешалось).
Много курим и очень много говорим. Мне здесь все еще такое новое…
«Трудник» Слава очень худой и высокого роста. Я поневоле смотрю на него снизу вверх. И не только из-за роста.
– Это у тебя, – спрашивает он, – первый монастырь?
– Первый… А у тебя не первый?!
Слава только покачал головой.
– Второй?.. Нет?.. А какой?
Слава только иронически качал головой и смотрел на меня сверху вниз. Поневоле. Из-за высокого роста. А я трепетал от уважения.
Сколько ж, думал я, человек монастырей восстановил…
Позже я бы по-другому подумал: Эх, из скольких же уже монастырей тебя, беднягу бездомного, за пьянство выгнали…
А теперь я б уже и ничего не подумал. А что тут думать? Думай – не думай, ничего не придумаешь. Судьба такая. Путь. И не у одного только Вячеслава.
Жив ли он теперь? Хотелось бы.
А как хорошо все начиналось!
Раньше, еще до 17-го года, в монастыри тоже приезжали «трудники» (случалось, даже по морю приплывали – на Соловки).
Тогда, 100 лет назад, эти «трудники» разделялись (условно) на две категории: приезжали или «по усердию», или «по обещанию».
Большую часть теперешних «трудников» тоже можно разделить, хотя и условно, конечно, на два разряда: кому некуда пойти (БОМЖ’и, бездомные и т.п., просто не знающие пока, как дальше жить – страна-то у нас, как сказал пролетарский поэт, «для счастья мало оборудована», и число людей, теми или иными обстоятельствами выброшенных из условно-нормальной жизни не поддается никакому учету) и те, которые от кого-то или от чего-то прячутся, на современном околомонастырском языке – «шифруются». Тоже – «область неблагополучия». Или то и другое одновременно.
Но не все, конечно. И «по усердию» бывают, и «по обещанию», и «по благословению», и «за послушание». Некоторых родные в надежде исправления (исцеления, перевоспитания) отправляют в монастырь, других приходские батюшки благословляют. И «взыскующие» бывают, и «ищущие»… И верующие, и всякие… И те, кто в семинарию собирается, и рекомендация нужна, и те, кто монахом хочет быть, или просто в монастырскую братию (это, кстати, не совсем одно и тоже)… И в разных монастырях бывает по-разному, и в разное время по-разному…
Но первые две категории, хоть и не всегда, но очень часто, главные. Случается, спустя некоторое время кто-то из этих людей получают подрясник, а иные становятся даже монахами…
Но что бы там с кем дальше ни было, дай, Бог, здоровья и всякой радости настоятелям, наместникам и экономам тех монастырей, где принимают в «трудники» всех приходящих без разбора чина, звания и возраста, всех болящих, заблудших, трудных, белых, черных, чистых, грязных… Лишь бы минимально соблюдали (или старались) общепринятые нормы человеческого общения (друг друга не убивали)…
Не всем, конечно, но очень многим это самое монастырское «трудничество» очень помогло в жизни… Многих монастыри просто спасают. И от физической погибели даже… Не всех, конечно, но многих…
Хотя бывает и наоборот… И монастырская (околомонастырская) жизнь таит в себе множество опасностей. Случается, просто калечит… Бывает, и убивает…
…А вообще-то все мы, странники, очарованные и разочарованные, обыкновенно и сами не очень знаем, зачем, как, почему и отчего оказываемся в том или и ном месте времени и пространства. От каких поворотов чувства, мысли, судьбы, обстоятельств. Просто летим, куда ветер дует, плывем, куда несет волна или течение, тащимся, куда тащит…
А как хорошо все начиналось!
И у Вячеслава тоже. В армии он служил где-то на Памире. Очень высоко в горах. Пограничником. Любил вспоминать про это. Потом жил возле Питера. В Сосновом бору. На атомной станции работал. Техником. Была у него там жена и дочь…
А теперь вот идет он по свету из монастыря в монастырь.
Из Свято-Введенского в Покрове, я после слышал, его вскоре тоже выгнали.
А тогда он не унывал. О странствиях своих рассказывал весело и не зло. Что-то врал, конечно. О чем-то молчал. Разумеется, хвастал. Мне тогда это все было удивительно и даже казалось прекрасным…
Между прочим, Слава утверждал, что его прадед по матери был епископом, и что он тоже непременно когда-нибудь будет епископом…
Все может быть. Правда, «Символа веры» он тогда, на четвертом уже десятке лет совсем не знал, и «Отче наш» нетвердо… Но разве он в этом виноват?
А как хорошо все начиналось!
У моей знакомой медсестры Любы есть подруга.
Год назад она нешуточно заболела. Ей поставили диагноз. Страшный и неутешительный. Когда узнала, она все свои вещи, всю одежду в срочном порядке раздала…
Но пока, слава Богу, вопреки диагнозу, жива. И неплохо себя чувствует.
Только теперь ей совершенно не во что одеться. Все раздала.
Сейчас мороз -15 -20 градусов, а она ходит в плаще и туфлях или в очень тонких («осенних») сапогах. Ко всему, она дама крупная, и необходимого размера ей нелегко что-нибудь на себя подобрать.
Но ведь это теперь просто смешно, правда?
Теперь, когда диагноз «не исполнился». К тому же подруга медсестра Люба ей непременно поможет, срочно добудет где-нибудь все необходимые тряпки…
А как хорошо все начиналось!
В Св. Введенском монастыре был обычай каждый вечер обходить остров с иконой. Иногда ходили порядочным числом, благословляя иконой всех, и нас, «трудников», сидящих на «курительной» лавке у нашего отдельного корпуса тоже. Тогда мы все вставали с лавки, прятали за спину горящие папиросы, крестились на иконы и кланялись.
А иногда шествие состояло из одной только старушки, за которой шли две-три маленькие, дошкольные девочки. Но всегда, независимо от числа женщин, за ними шла хотя бы одна кошка.
Кошачьи вообще почему-то очень любят крестные ходы. Однажды в Боровске на Светлой седмице два кота даже подрались – за свое место в процессии.
А как хорошо все начиналось!
В Св. Екатерининском монастыре в Суханово (г. Видное) благочинным был иеромонах Иоанн, довольно еще молодой человек.
В отсутствие настоятеля, епископа Видновского Тихона, ему вменено было в обязанность после обеда, перед началом работы произносить напутственное слово.
О. Иоанн очень любил и умел работать и служить в храме любил, но назидательное говорить не любил и при всякой возможности уклонялся, но послушание у нас «паче поста и молитвы», паче того и другого, паче много чего, и о. Иоанн иногда говорил это положенное «слово».
И до и после я много слышал и читал и напутственных, и разных, и замечательных, и всяких «слов», но лучше того, что я услышал однажды от о. Иоанна, я едва ли вспомню:
– Ну, что я могу сказать?.. Молиться и трудиться… Трудиться и молиться… И… – О. Иоанн помолчал… – И… И не обижайте друг друга… Всем трудно… Тяжести друг друга носите…
Кто-то улыбнулся, кто-то поправил, и о. Иоанн улыбнулся тоже и поправился:
– Тяготы, конечно, тяготы… Тяготы друг друга носите…
Будь я не так жестокосерд, я б, может быть, прослезился тогда от этих простых и честных слов.
Тем более, про несение тяжестей было как нельзя более своевременно: нам случалось там и очень большие камни, и много всего другого еще более тяжелого перетаскивать, откапывать и закапывать, разбирать и складывать.
Конечно, о. Иоанн, не только эти и прежде всего не эти тяжести имел ввиду, но я был так тогда своей личной душевной болью и скорбью полон, что все чужие несчастья и эти самые тяжести (которые суть «тяготы друг друга») казались мне совершенными пустяками… Мне б, думал я (дурак!), их заботы…
А как хорошо все начиналось!
Выпал снег. Сразу стало легко и красиво. И работа выпала нам всем в тот день легкая и радостная.
В монастыре тогда была еще свалка строительного мусора, и в тот день мы убирали и грузили металлолом. Железо вообще приятно грузить и сравнительно легко: оно не камни и, тем более, не мешки.
Но главное: что мы грузили!
Сколько радости было сдавать это в переплавку!
Это было радостней, может быть, чем, если б мы мечи на орала перековывали…
Примерно три четверти лома были большие железные решетки. Обычные на вид, сваренные из прутка, уголка, полосы, похожие на какие-нибудь самодельные двери, каких на каждом заводе сколько угодно встречается.
Но это было совсем другое. Это были настоящие тюремные решетки, оставшиеся от прежних хозяев.
Когда-то, а, в сущности, не так уж и давно, в монастыре располагалась Сухановская особая тюрьма МВД.
Даже, когда монастырь вернули церкви, и в храме уже шли службы, местные жители все еще просто боялись заходить внутрь…
… Один из братских корпусов и сейчас называется «бериевским», а в трапезной в цементном полу видны были срезы железных труб – ножек намертво залитых в бетон железных табуретов, там допрашивали…
С воодушевлением и восторгом я кидал гнусное железо в кузов 130-го ЗИЛ’а.
Туда их! Вон! В печь! В переплавку!
Наверно, я слишком несдержанно радовался. Или рано радовался.
Совсем немного времени спустя, оставив монастырь, я побывал в «обезьяннике» за очень похожей решеткой…
Не все переплавили.
Больше того: много еще новых навыдумывали и наделали…
… Когда меня везли в милицейской машине, был поздний вечер, горели фонари. И тяжелый, большой, мокрый, совсем не московский, а какой-то южный выпал в тот вечер снег, и ветки деревьев в снегу были красивы, как пальмы, даже лучше, и я смотрел, смотрел на них с жадностью. Старался запомнить. Что бы ни было со мной дальше, я должен сохранить, не забыть эту красоту, она согреет, она утешит меня всегда… Обыкновенные городские деревья в снегу. На нешироких улицах. Вечером. В свете фонарей.
… А ночью резко похолодало. Градусов до десяти. И засыпанным снегом деревьям, схваченным вдруг льдом, было, наверно, больно, ветки гнулись и ломались…
Рядом со мной в обезьяннике умирал бездомный. Похоже, действительно умирал. Похоже, было на воспаление легких.
Он пытался все же улечься на узкой лавке. Я положил ему под голову свою шапку, стал стучать в дверь. Неотложку, к моему удивлению, охотно вызвали. Фельдшер с блестящим чемоданчиком подошел к решетке, ему открыли.
Обернувшись, он спросил сержанта:
– Документы есть? (Т.е., у лежащего) … – Нет?– Фельдшер развернулся. – До свидания…
… Для меня, однако, тогда все обошлось: выпустили.
Следователь умный попался. Решил не занимать драгоценную зарешеченную площадь всякими пустяками…Или «установка» была такая… Не занимать попусту драгоценную зарешеченную площадь…
А как хорошо все начиналось!
Многого я не знал, был глух и нем, патологически самовлюблен.
В Св. Екатерининском монастыре я не жил. Даже не переночевал ни разу.
Видел мельком, когда искал кого-то, что койки в «кельях» у них там по большей части двуярусные. Мне, дураку, это даже понравилось. Показалось уютно …
Я просто приходил в монастырь поработать «во славу Божию» (так это называлось). С 9 до 18, кажется.
Когда в 18-00 я уходил, на меня смотрели с тоской и завистью.
А я завидовал остающимся. Уходил, с тоской оглядываясь на стены и башни, в пустоту и одиночество дома, где, как говаривал Батюшков, «я не один, и мы не двое»…
Я работал в монастыре не «по усердию» и не «по обещанию», а как бы «за послушание». Вернее, «за непослушание».
В августе я, мягко говоря, порядочно начудил, и настоятель храма, куда я тогда ходил, велел мне однозначно и немедленно ехать в монастырь – «исправляться».
А я считал, что уезжать из дому мне как раз в это время и нельзя было, и выдумал такую вот непонятную паллиативу: в монастыре не жить, а только приходить «трудиться». Мне и прежде случалось так «приходить потрудиться» – было время всеобщего воодушевления и восстановления храмов. Ни служб, ни молитв практически не зная, бежали хотя бы «потрудиться»…
И вот я уходил, а «трудники», в большинстве своем, в сущности, бездомные, завидовали мне как уходящему, а я, дурак, завидовал им, остающимся…
А как хорошо все начиналось!
1960-ый год. За окном маленькие, чуть живые, их только посадили, липы, зато во дворе огромные старые тополя.
Дома, в комнате большой лимон на подоконнике, диван … «Радио», сначала это был даже не приемник, просто большая черная тарелка репродуктора… Старый платяной шкаф с зеркалом до самого пола. По граненым краям зеркала – радуга…
На полу горшок…
А потом я поступил в Детский Сад…
А как хорошо все начиналось!
Но меня укусила собака.
В детстве я очень боялся собак. Даже самых маленьких. Любая несчастная болонка или «пекинеса» могла просто терроризировать меня. Мне отец объяснял: «Не надо бояться, и собака не тронет». Я верил, но не мог с собой справиться…
Это продолжалось долго. Пока первый раз не укусила. Тогда я понял, что это не очень страшно и перестал бояться…
Но на сей раз это была совсем другая собака. Правда, она была большая, лохматая и грязная. Но я ее совсем не боялся.
Я жил тогда, как все: пил, гулял, занимал деньги у друзей и знакомых… А потом случилась эта самая маленькая беда. Собака.
Я, собственно, ничего дурного не делал. Я только газету хотел почитать.
Очень вдруг захотелось почитать газету. Бывает, знаете, приходит вдруг такая блажь…
Я в подземном переходе стоял, от дождя укрылся, а газета на мраморном полу лежала, а на ней какая-то чепуха… И собака это ела.
Ей, по-видимому, так и дали на газете, чтобы мраморного пола не пачкать…
Я не трогал ее еды… Зачем она мне нужна?.. Я только газету хотел, а собака, наверно, не поняла и укусила. Дура собака!..
А как хорошо все начиналось!
Воспитательницы в детском саду были большие и красивые. Чулки у них были черные кружевные. Это я хорошо помню, потому что, когда они меня одевали, голова моя была где-то на уровне ихних коленок.
Они были добрые и веселые.
А еще они учились, наверно, где-нибудь на вечернем или на заочном. Или просто любили читать. Потому что в самой младшей группе они выучили меня стихотворению Лермонтова «Воздушный корабль». Сами, м. б., учили по программе и заодно меня выучили. Мне очень нравилось, хотя я не все смог запомнить:
По синим волнам океана,
Лишь волны блеснут в небесах…
А потом я продекламировал это дома, и дальше тоже:
Не слышно на нем капитана,
Не видно матросов на нем,
Но скалы, и тайные мели,
И бури ему нипочем…
Мама страшно возмутилась. Для младшей группы детского сада это показалось ей непозволительно сложно. Вероятно, она и в детском саду, придя меня забирать, возмущалось: нельзя так нагружать малолетнюю голову…
На самом деле мама очень любила Лермонтова и, может быть, это было что-то вроде ревности: не она сама, а какие-то детсадовские воспитательницы читают меня с ним.
А как хорошо все начиналось!
Только никто никому не верил, и за колбасой в Москву даже с Урала ездили…
Нет, не совсем так… Верили… «Своим» верили… И «чужим» верили: заграничным, эмигрантским и несоветским…
А потом объявили зеленого змея врагом и ввели полусухой закон… Даже за самым плохим и глупым пойлом живых людей выстроили в километровые очереди. Первые жертвы, и слезы, и смех…
Одна из веселых историй того времени:
Очередь к пивной палатке. Длинная. Над окошком объявление:
«Ветераны Куликовской битвы обслуживаются вне очереди.»
Кто-то возмущается, кто-то смеется.
Приходит старец с клюкой: Давайте пиво без очереди. Я ветеран.
– Очень приятно. Ваше удостоверение…
– Какое удостоверение? Вы что? 600 лет прошло…
– Не знаю, не знаю… Татары предъявляют.
А как хорошо все начиналось!
…Тулон, Египет, Аустерлиц, Москва, Лейпциг, 100 дней… А дальше ночь, океан, Св. Елена … И – этот самый воздушный корабль Лермонтова:
«… Иные погибли в бою, иные ему изменили и продали шпагу свою…»
Изменили… Это очень нехорошо… И шпагу продали…
В те счастливые детсадовские годы я понимал это очень буквально, я отчетливо представлял себе маршала в темном плаще, который в вечерних сумерках под полой этого плаща нес продавать свою шпагу на какой-то рынок с деревянными прилавками, вроде нашего Зацепского…
А как хорошо все начиналось!
Но – появилось лучшее: непримиримый враг хорошего…
А как хорошо все начиналось!
Но – четверть века промелькнула, как миг.
И вот, конец июля. Пасмурно. Низкие тучи. На увитых хмелем репейниках веселятся и ссорятся птицы.
Напротив монастыря два узбека в оранжевых жилетах собирают из синих металлоконструкций трибуну-эстраду-помост.
Подготовка к 1025-летию крещения Руси.
Один молодой узбек стучится к нам. В руках у него большая белая электрическая вилка с розеткой на проводе, удлинитель:
– Брати света можна…
А еще недавно 1000-летие было. Четверть века назад. Тоже как-то отмечали.
Правда, никакие узбеки тогда никакого «света брати» не спрашивали…
А как хорошо все начиналось!
… И как-то вообще многое у нас на грешной земле имеет свойство и обыкновение хорошо начинаться… А, может быть, и не только у нас. Может быть, и на других не менее грешных планетах тоже что-нибудь хорошо начинается?
А как хорошо все начиналось!
Из какого-то монастыря в Курской области приехали два монаха и один послушник.
Послушник очень много и страстно говорил, всех обличал и грозил вечными муками, а один из монахов отличался невероятной какой-то кротостью, имел очень длинную, до пола, косу, и был несколько странного вида. Главное, коса до пола.
Он шел вдоль монастырской стены, и возле круглой башни на него неожиданно выскочил какой-то заезжий, болящий или из «взыскующих» (или и то, и другое, и третье):
– Ба-а-атюшка!
– Я не батюшка, – отвечал монах с кротостью.
– Ма-а-атушка!
– Я не матушка, – отвечал монах так же просто и кротко.
Заезжий остановился в удивлении.
Что было дальше, я не видел. Прошел мимо. Я нес воду с источника.
А как хорошо все начиналось!
Но шли дожди.
Шли, шли, шли…
И вот у монастырских ворот сидит небольшого роста совершенно мокрый кот, держит в зубах задушенную мышь, и при том еще громко орет: «Мяу! Мяу!»
А как хорошо все начиналось!
Зашел в церковь погреться, да там и остался.
То есть, не совсем остался, конечно, но иногда заходил… Погреться.
А как хорошо все начиналось!
Осень. Монастырь. Сад. Яблоки. Стайка паломниц. Одна спрашивает:
– Батюшка! А можно мне одно яблоко сорвать?
Батюшка отвечает отрицательно:
– Одна уже сорвала!
«Монастырские» вокруг улыбаются. Не без злорадства. Им нравится. Похоже, «крылатые» батюшкины слова будут повторять и пересказывать…
Молодому «труднику» грустно это слышать. Грустно и стыдно. Он даже смотрит в сторону.
Потому что он, хотя еще и относительно молодой, но, грех сказать, трудного и всякого жизненного опыта у него больше, чем у этого остроумного батюшки …
Стыдно ему это слышать… За батюшку стыдно…
А как хорошо все начиналось!
А теперь… Увы… Увы…
А что теперь?.. Нехорошо?.. А как знать, может быть, и про это наше нехорошее сегодняшнее мы еще скажем: «А как хорошо все начиналось!»
А как хорошо все начиналось!
Однажды случилось чудо.
То есть, чудеса, конечно, случались часто, можно сказать почти каждодневно, и теперь случаются, и самое главное чудо это то, что мы еще до сих пор живы.
то было совсем другое чудо.
Отключилось электричество на подстанции. Это бывало нередко, отключалось ненадолго. Дело было днем, ничего страшного не произошло, только воды в кранах не было, насос не работал, и чайника нельзя было подогреть. Но это все не чудо.
Я проходил мимо Собора, в это время на колокольне сколько-то там пробили часы, и полминуты спустя ко мне подлетел Круглый Дима (действительно круглый):
– Ты слышал? Ты слышал?.. Чудо!
– Какое чудо?
– Света нет, а часы идут… И звенят!.. Чудо!..
Дима в свои 35 лет и не подозревал даже, что на монастырской колокольне 17-го века могут быть механические часы, которые идут и звенят не зависимо от подачи электричества… И в самом деле: чудо. Чудо удивления.
Дима вообще был немногословен, поэтому все, что он говорил, слушалось с вниманием.
Однажды, лежа в «келье», он безо всякой связи с происходящим, отвечая своим внутренним мыслям, вдруг произнес:
– Да… Теперь настоящих монастырей мало. Теперь монастыри коммерческие.
А как хорошо все начиналось!
Действительно, хорошо начиналось.
Хуже было некуда. Так казалось.
Мы еще не знали, что бывает гораздо, гораздо хуже. Дураки были.
А как хорошо все начиналось!
Мой добрый друг Вадим, послушник, удивительной, редкой, большой, доброй и умной души и трудной судьбы человек, рассказал мне однажды, как он начал воровать.
Он был тогда без подрясника, и мы с ним присели покурить, спрятавшись в маленькой нише возле монастырских ворот.
– Знаешь, как я начал воровать? Из-за женщины…
Мне было не очень приятно про это слышать. Не то чтоб неприятно, тут другое… У меня не было такого богатого, трудного и страшного опыта, как у Вадима, и я, поневоле, чувствовал себя не совсем ловко. Мне было стыдно что ли… Да, именно стыдно. Не за Вадима, конечно. За себя. Стыдно, что я такой условно благополучный… Стыдно было, как сытому перед голодным…
– Да, – продолжал Вадим, – из-за женщины. Вернее, из-за девочки. Это было в первом классе. Я как-то случайно залез в раздевалке в карман чужого пальто, там были конфеты, хорошие, шоколадные… Мне очень нравилась одна моя одноклассница, и я принес ей эти конфеты. Она была так рада! И мне радостно было на нее смотреть, когда она радуется… И я стал ходить в раздевалку и искать там сладости во всех карманах… И находил, и приносил ей. И смотрел, как она радуется…
А как хорошо все начиналось!
Ночь. Луна. Волки.
А как хорошо все начиналось!
В Иосиф-Волоцком монастыре по утрам перед началом работы, еще в темноте, мы все собирались возле мусорных контейнеров. Курили, разговаривали. Потом приезжал эконом на тракторе с прицепом, мы загружались в этот прицеп, усаживались на борта и ехали куда-нибудь недалеко, где на монастырской или околомонастырской территории мусор был выброшен «беззаконно», там вылезали и лопатами нагружали прицеп. Эконом привозил его назад, а мы возвращались пешком и выкидывали мусор в контейнеры.
Однажды мы как-то слишком долго ждали эконома, видно, трактор не заводился, к нам подошла Михайловна, жаловалась на свои беды.
Михайловна командовала коровником. У нее были неприятности. «Трудники» от нее как-то все сразу разбрелись, некому стало работать. Убирать за коровами.
Михайловна добрая женщина. Она очень любила животных, она так сильно их любила, что те, кому случалось у нее поработать, говорили, что коров она любит гораздо больше, чем людей, и поэтому работать в ее хозяйстве, никто не хотел.
Вот она и стояла с нами, разговаривала, надеясь кого-нибудь уговорить.
Рассказывала, какие у нее трудились подвижники. В основном жаловалась, что сильно пили. Но этим никого не удивишь. Однако бывали и другие случаи.
– … Один был такой уж старательный… Не нарадуюсь… Но… Другая беда… Все надо было на замок закрывать… Только не закроешь, что-нибудь стащит…
Мы слушали сочувственно, но помочь Михайловне и пойти к ней на коровник никто не спешил. А Михайловна все рассказывала:
– А вот еще один был… Чудо… Не работник, а клад… Тихий, спокойный, старательный… Две недели проработал, а потом вдруг вечером кошку схватил, нож к ней приставил и мне говорит: «Сию минуту давай, говори мне телефон патриархии, а то я кошку пополам перережу…»
А как хорошо все начиналось!
Мы все больше всего на свете любили прекрасное и стремились к нему…
Но… Увы, увы… У нас у всех было разное представление о прекрасном…
А как хорошо все начиналось!
Только вот коровы…
Сколько беды от них! Жрут. Жуют. Роняют навоз. Доятся. Рожают телят и так далее. И не знают, не думают, какие они всем этим нам беды несут.
Хуже всего навоз. Валят и валят…
… А весной всякие мелкопоместные дачники радостно покупают этот самый навоз машинами, а водителю стыдно бывает «навозными» деньгами не поделиться, и потом многие страшно болеют, дни путаются с ночами, память теряет огромные куски времени и др. и пр. Тем более, на навозные деньги и напитки приобретаются какого-то совершенно навозного качества…
А как хорошо все начиналось!
Разные люди приезжали в монастырь.
Однажды приехал среднего возраста скромный человек из Москвы. Усердно посещал все службы. Стоял в храме прямо и неколебимо, как памятник. Работал усердно до изнеможения. В немногое свободное время лежал на кровати и читал книжку рассказов Хармса.
Звали его Андрей. Разумный, спокойный. У него случились всякие непонятности.
Умерла, погибла в пожаре родственница в деревне в Елецком районе. Или даже не совсем родственница. Но нечужой человек. Стало душевно трудно. Плюс алкоголь.
И Андрей приехал в монастырь потрудиться, помолиться, успокоиться, привести себе в разумный вид. Что ему, кстати говоря, кажется, вполне удалось. Уехал спокойный, довольный, обещал еще приезжать.
Между прочим, я спросил его о профессии.
– Художник. Художник-ювелир…
– Ну, и как это теперь? Хотя бы прибыльно?
– Нет.
– Конкуренция?
– Нет. Просто все есть.
– То есть, в магазинах?
– Да. Все есть… Никому ничего не надо…
А как хорошо все начиналось! А теперь слишком много всего стало, и никому ничего теперь уже не нужно…
А как хорошо все начиналось!
А теперь везде видеонаблюдение. Даже в монастыре. Даже в нашем.
И на трапезной (16 век) установили камеру, что, как говорят, если под колокольней (16 век) почти за полста метров кто-нибудь сядет газету читать, в мощную камеру будет видно, что он читает и даже вместе с ним читать…
О, Сад! Где видеокамеры напоминают людям, что они братья…
А как хорошо все начиналось!
… Ну, сколь можно!.. И не надоело повторять…
Нет! Не надоело. Потому что это правда. И не устану повторять: Как же хорошо все начиналось!..
А как хорошо все начиналось!
Я ходил лохматый и с бородой. И одевался, как попало. Мог себе позволить…
Я шел подземным переходом. В кулаке у меня была зажата такая бумажка (сто рублей). Единственная. Перед самой лестницей на меня выскочил мужик. Обыкновенный, не очень выпивший.
Увидев мою лохматость и небритость, спросил:
– А вы в Бога веруете?
Почему-то лохматость и небритость у нас как-то неразрывно связывается в народном сознании с религиозностью и даже почему-то с принадлежностью к Святой Соборной Апостольской церкви…
– Верую, – твердо ответил я, а внутри шевельнулось сомнение: не обманул ли я, может быть, честнее было бы сказать «Стараюсь верить»… Вера-то моя слабая…
– А футбол любите?
– Нет. Футбол не люблю.
– О! – Мужик схватился за голову, зашатался и не пошел, почти побежал мимо меня по переходу.– Вот это да! Вот это да! Как это? В Бога верует, а футбол не любит… Вот это да!..
Бедняга был так удивлен, что даже забыл попросить у меня сто рублей на вино, хотя явно именно ради этого он и про веру спрашивал, и про футбол…
А как хорошо все начиналось!
А теперь нас стало слишком много, и мы больше не можем относиться друг к другу внимательно… Стали, собственно, друг другу не очень нужны. Никто никому не нужен. Потому что нас много?
А как хорошо все начиналось!
В Свято-Введенском монастыре в Покрове кроме прочих было одно довольно забавное «послушание».
Озеро, на озере остров, на острове монастырь. Озеро очень чистое и большое.
На другом берегу пляж. Там тоже люди проходили свою аскезу. Вероятно, более привычную, но от этого, может быть, не менее трудную. Что именно там происходило, из-за дальности расстояния видеть было невозможно, только ночью огни костров в темноте. Зато слышно было слишком даже хорошо.
Там хохотали, кричали, визжали. И музыка гремела противная. Все обычно.
А смешное «послушание» заключалось в следующем.
Ночью надо было, вооружившись длинной жердью, обходить остров дозором. По берегу. На случай, если кто-нибудь с дальнего пляжного берега, одолев озеро вплавь, естественно, голый, и скорее всего, пьяный, захочет высадиться на остров.
Таковое «десантирование», даже и в мирных целях, считалось недопустимым: монастырь-то женский… И при помощи жерди его, приплывшего, буде приплывет (а прецеденты были), надлежало не допустить выйти на берег.
Моральная трудность тут заключалась в следующем.
Ну, столкнешь ты его в воду, выгонишь обратно в открытое озеро, а если он назад не доплывет? Если утонет, грех-то какой!
А везти его назад на нашей тяжелой лодке, ночью, да если он еще и не захочет… В мои смены, к счастью, ничего такого не произошло.
Зато как я «геройски» себя чувствовал, под пенье птиц и кваканье лягушек, разгуливая по острову с дурацким дрыном в руках… А еще луна, луна, луна…
А как хорошо все начиналось!
В этом самом Покрове, на этом самом озере, на этом самом острове еще в 17 веке основан был монастырь. Свято-Введенский. Правда, тогда он был мужской. Назывался Островная пустынь.
А потом случилось то, что случилось, и на этом острове, за монастырскими стенами (впоследствии разрушились от влажности и заброшенности), в этих самых монастырских корпусах и в храме разместили дом престарелых и инвалидов, затем —детский дом. А в 1932 г. в бывшем монастыре обосновалась женская подростковая колония…
… Как теперь, не знаю, а раньше мы и в монастырь попадали через проходную колонии для несовершеннолетних девочек… По-своему тоже «инокини»…
Пропускали, впрочем, свободно. Надо было только сказать охраннику: «Я в монастырь…» И дальше через понтонный мост…
Может быть, в «другую» жизнь…
А как хорошо все начиналось!
Деревня Теряево. Лето. Пруд. Монастырский огород, большой и ровный, как маленький аэродром. Деревья, птицы, собаки…
А потом наместник о. Сергий заболел.
Всех просили стараться не шуметь возле корпуса.
О. Сергий не появлялся на люди, и только иногда выходил на балкон поливать цветы.
В храме он появился через неделю или даже больше. Служил. Говорил проповедь.
Обычно, его проповеди не производили на меня особенного впечатления. Все обычно, как положено. Как все. Ничего нового и ничего особенного.
Но в этот раз он говорил о Добром Самарянине. Все в точности за давностью времени не помню. Но помню, меня задело, разволновало. Я ему поверил. О. Сергий говорил честно и взволнованно, даже голос его как будто немного дрожал…
… Мы, которые хорошие, мы все просто мимо прошли, оставили ограбленного и избитого на дороге.
А мимо не прошел, помог – это кто-то совсем другой… Которого мы, хорошие, еще и осуждаем: чужой, не наш… Нехороший…
А чужой и нехороший, оказался добрым… Не как мы. Так, может быть, чем других («ненаших») осуждать и судить, лучше нам на себя посмотреть…
И в следующее воскресенье он снова служил. И говорил проповедь.
В этот раз, не смотря на всю свою грубость и черствость, я слушал его едва не со слезами. Все в точности за той же давностью времени теперь воспроизвести не могу. Но что-то все же осталось в памяти…
«… А если кто-то уверен, если кто-то чувствует себя уверенным, то….»
Тут получилась пауза. Видно, было как о. Сергий осторожно пытался подобрать слова, чтобы как-то смягчить, чтобы не слишком больно сказать… И не смог:
«… То такой человек практически неизлечим…»
2
А как хорошо все начиналось!
Да, что ж это я все одно повторяю… Как хорошо все начиналось!.. Как хорошо все начиналось!.. Ведь и теперь все очень хорошо… Страшно даже представить, насколько все могло бы быть хуже…
А как хорошо все начиналось!
Настало лето. Но с ним и летние чудеса.
…В Иосиф-Волоцком монастыре «послушание» на привратке «несли» два человека. Федя и Саша. Попеременно. Сутки сторожил один, сутки другой. Достойные, но немолодые люди. Пенсионеры. И ничего – справлялись.
Но настало лето, и с пятницы по понедельник для усиления караула в монастыре вместе с ними монастырь стали сторожить нанятые сотрудники частного охранного предприятия в черных униформах.
Конечно, летом дачники приезжают, население вокруг монастыря увеличивается, вообще, летом всё веселее и все веселее.
Но охранников приглашают не для этого
