В миру

Размер шрифта:   13
В миру

ПРОЛОГ

В окна – широкие и высокие, с аркой под потолок, едва втискивался день. В былые времена такие окна устраивали в особняках, чтобы добавить зданию ажурной легкости, а помещению уюта. К их просветам так и просились воздушные, перехваченные бантом тюли, и веселые шторы старомодной расцветки.

Вместо них, омрачающим декором, свисали тяжелые, темной ткани, пропыленные портьеры, по нижнему краю уже истертые в бахрому, а до высоты человеческого роста прожженные сигаретами. Вероятно, нынешние обитатели особняка любили курить у окна, смотреть на улицу и предаваться думам.

Однако двум людям в помещении было не до раздумий. Эти двое готовились к разговору. И хотя каждый из них желал к разговору приступить, делать этого они не спешили. Во всяком случае, таково было бы впечатление со стороны, случись за этими двумя кому-то наблюдать. Но в большой, занавешенной от солнца портьерами, залитой электрическим светом, скудно обставленной зале они были одни.

Первый что-то писал. Это был начинающий полнеть рыжий молодец лет тридцати пяти, с умными, но усталыми глазами на рязанском красноватом лице. То ли ему тер шею ворот дешевой рубахи, то ли нервы были не в порядке, но он поминутно дергал головой, отрывался от бумаг и поглядывал на второго.Второй имел темные волосы, карие глаза и тонкие черты лица. Их лишь немного портили рельефные скулы. Выглядел он лет на десять младше.

Впрочем, на этом различия не заканчивались. Озабоченность угрюмой крысой шмыгала по лицу сидящего столом. Весь его вид говорил о крайней болезненности и напряженности, что сопутствует людям, погрязшим в рутине умственного, смертельно надоевшего труда. Этот малый часто вздыхал, словно знал и о собеседнике, и обо всех людях вообще что-то такое, отчего ему было тошно. Что-то в нем было от рентгена, в этом озабоченном столоначальнике.

Спокойствием веяло от лица второго человека, будто со скульптурного мрамора на музейный паркет падала тень. В этом спокойствии тоже угадывалось тайное знание. Правда, знание это было другого толка. Это было знание Сакья-будды, постигшего суть вещей и в любой момент готового оказаться в нирване, однако до сих пор остающегося в миру по особенным причинам.

Разговор все не начинался. Столоначальник читал бумаги, перекладывал их из стопки в стопку, принимался за новые, мельком их просматривал и распределял по серым картонным папкам. Тишину кабинета изредка нарушали лишь уханье дырокола, да стремительный скрип авторучки по некачественной бумаге. Там первый незнакомец время от времени размашисто ставил росчерки.

Наконец эти занятия ему надоели, он сложил, не сортируя, все бумаги в кучу и вперился долгим, немигающим взглядом во второго. Тот не реагировал. Первый вздохнул, и вынув перьевую ручку и чернила, стал не спеша, казалось ни на что не отвлекаясь, заправлять прибор. На деле же, раскручивая, заправляя, собирая ручку и делая это нарочито медленно, он то и дело поглядывал украдкой на второго. Наконец эта клоунада наскучила рыжему, он бросил паясничать, убрал перьевую ручку и достал обычную, вынул лист бумаги и наконец, спросил:

– Фамилия?

Таким нехитрым задельем, в комнате с высокими, арочными окнами начинался допрос.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОБЕГ

1.

Каждое утро я просыпаюсь под пение райских птиц. Их сладкие голоса наполняют дивные сады с причудливыми цветами. Теплый ветер лижет верхушки деревьев, никогда не знавших мороза. Их листья трепещут, перешептываются, напитываются новой жизнью, новой негой. Эти божественные звуки: и ветер, и шелест листьев, и пение птиц, и журчание ручьев смешиваются в диковинную, неземную мелодию.

Она будит меня каждое утро, высвобождаясь и разливаясь вокруг, доносясь из мобильного телефона. Самой природе, пожалуй, не воспроизвести эти звуки так ярко и наурально. Полифония сердца, заключенная в маленький, бездушный аппарат. Я просыпаюсь, и вместе со мной в каменные джунгли Прёта приходит новый день.

После недолгого завтрака, в спешке, я покидаю тишь своего убежища. Утренняя толчея обвивает меня как удав жертву. Я влезаю в переполненный автобус и даю кондуктору мелочь. Сонная кондукторша швыряет деньги в бесформенное чрево сумки. Зевнув, отрывает билет. У меня льгота, но льготы – это проза жизни, а мне хочется еще чуть-чуть побыть в поэзии сказки. Я желаю продлить очаровательный миг пробуждения в райских кущах, задержать в себе запах настоянного на росе воздуха. Но город сжимает вокруг меня кольца удушья.

Доехав до нужной остановки, я вываливаюсь, вместе с комком попутчиков, на площадь и вдыхаю воздух. Пускай не райские кущи, но все одно лучше, чем спертый угар давки. И еще, сквозь частокол антенн на крышах, восходя и утверждаясь над миром, приветствует меня и одобрительно размахивает флагом солнце.

От остановки, мимо расхлябанного, как дембельский строй ряда ларьков, спешу к перекрестку. Поворачиваю влево, вливаюсь в каменное ущелье улицы. Здесь нет солнца, все тускло и блекло. Тускнеют дома, тускнеют деревья. И настроение тускнеет. Беззаботность сменяется угрюмостью. Ожидание нового дня, как чуда, сменилось осознанием труда, как необходимости.

Воздуха опять не хватает. Еще поворот и я, в тисках толпы, качусь под уклон по узкому тротуару. Слева неподвижный камень зданий, справа ревущий металл автомобилей. Чешуящаяся толпа несет меня вниз, к следующему перекрестку. Перебирая ногами, я лавирую в толпе, словно в змеином чреве. Перестраиваюсь, пытаюсь обойти кого-то и, только набрав ход, снова его сбрасываю, уткнувшись в спину впереди идущего. Я спешу исторгнуться из змеиного нутра, но у меня не получается. Я нервничаю и завожусь.

Наконец, разогнавшись и ловко обойдя пару человек, добираюсь до перекрестка и останавливаюсь на светофоре. Светофорные столбы, как змеиные клыки, а красные сигналы, как свисающие с этих клыков капли яда. Они дрожат, грозя сорваться, но, в последний момент, как и всегда, змея делает вдох и яд, одновременно с зеленым сигналом, испаряется.

Исторгнувшись из змеиного чрева, я бегу через дорогу. Прочь! Вон! Там, на другой стороне, за торговым центром, в глубине от дорог, в огромной утробе коридоров находится редакция газеты «Мир транспорта». Моя работа.

Так я и перебегаю каждое утро из одного чрева в другое. Разница лишь в том, что одно чужое, враждебное, и неуютное, а другое знакомое и обжитое. Но и для того и для другого – я пища. Это ли то, о чем я мечтал, растя и мужая! Это ли то, ради чего я просыпаюсь каждое утро!

Ежедневная задача минимум – по пищеводам улиц, давясь и маневрируя добраться до цели, чтобы на последнем отрезке рвануть, отделиться, срыгнуться из пасти, заползти в иную шкуру и заняться работой – бесполезным занятием. Ибо основная его цель – деньги, ровно столько, чтобы дожить до новой отсечки. И быть своим в этом городе, в этой толпе, от которой ты ежеутренне пытаешься убежать. Замкнутый круг. Слепая лошадь, крутящая колесо.

И это мне еще повезло. Я нормально устроился. Кто-то скажет – ну уж, повезло – журналист в заштатной цеховой газетенке. Как посмотреть?!

С тех пор как прежнюю власть сдуло вместе с дымом баррикад и все унесли свободы сколько смогли, многое изменилось. Пережив бандитизм, разруху, коррупцию, глад и мор, нашествие иноплеменных и междоусобную брань, мы опять пошли своим путем. Новое обустройство страны вылилось в давно позабытые, архаичные средневековые цеха. Теперь каждый, с рождения и до смерти, был зажат в тисках этих своеобразных профсоюзов. Для кого-то это было благом, а для кого-то узами и колодкой. Зато все устоялось. Можно было жить.

Моя принадлежность к цеху общественного транспорта не сулила особых благ. Потолок для меня – старший смены на линии. Ишачья трудовая жизнь. Но родители расстарались, включили блат, и после школы я попал в автотранспортный техникум. Хотя, как сын кондукторов, по лимиту не проходил. Это давало мне призрачный, но все-же шанс стать механиком в парке. А на деле получилось еще лучше.

Меня, как неплохо рисующего и обладающего сносным почерком, с первого курса определили делать стенгазету. Я и делал. Сам писал, сам верстал. Со временем увлекся, и, вместо вырезок с погодой и карикатурами, стал осваивать жанры. Фельетоны, репортажи… Получалось бойко. Видя, что к делу я отношусь с душой, директриса, имевшая кое-какие связи, прониклась, приняла во мне участие и я получил распределение не в автопарк, а в многотиражную газету цеха общественного транспорта губернского города Прёта – «Мир транспорта».

Правда, в цех журналистов меня не приняли. Они там белая кость, а я рылом не вышел. Да и плевать! Пускай они проводят свои, ха-ха-ха, расследования, пишут статьи, берут интервью. Наше дело – гороскоп, колонка анекдотов, столбик криминальной хроники, блок заплесневелых новостей, некрологи и поздравления с юбилеем. Все что нужно равнодушным пассажирам общественного транспорта – прочел и забыл.

И еще много рекламы. Ибо газета наша бесплатная. И она одна монопольно распространяется во всем транспорте, перевозящем за день под миллион горожан. И пускай я не белая кость, но за рекламой идут ко мне.

***

Перебегая дорогу, я улавливаю приятный запах. В нем есть что-то от ландышей, от морозного утра, от невесомых клочков тумана, от сахарящихся инеем трав. Так пахнут воля бескрайних просторов, мои сны, а еще хорошенькие девушки. И я уже не бегу, а лечу, закатив глаза, сквозь машинный чад, навстречу этой свежести. И получаю грубый тычок в плечо.

– Куда, прешь, – кривится передо мной загорелый парень в майке.

Это от парня пахнет дивными далями и хорошенькими девушками. Только вблизи к запаху подмешиваются отдушки парфюма.

– Извини, – и я бреду дальше, растерянно волоча по асфальту поникшие крылья.

Вот так. Мы живем в ненастоящем мире. Вместо пения птиц нас будит чириканье телефона, а девушками пахнет от мужчин.

– Эти совсем обнаглели, да Марат?

Я оборачиваюсь и вижу Серегу, менеджера из фирмы, поставляющей запчасти для троллейбусов. Их офис на том же этаже, что и наша редакция.

– Людям уже через дорогу перейти нельзя, чтобы с «этими» не столкнуться, – ухмыляется он.

Серега хороший парень, мой ровесник. Мы с ним курим на лестнице, а по пятничным вечерам уходим в загул по барам. Но сейчас я растерян. Я не понимаю, шутит он или нет. Нас опять начинает обтекать, заглатывая, змея толпы. Я посылаю подальше Серегу и бегу на работу.

2.

– Марат, тебя Сергей Антонович…

Это Люся, белокурая девочка с лучезарными глазами и ангельской улыбкой, секретарь главного редактора Пыряева.

– Сейчас буду, детка! – я бросаю трубку и потягиваюсь, качаясь на стуле.

Удивительно – только что мое настроение было скверным и пакостным и вмиг, от хриплого, будто простуженного голоса Люсеньки преобразилось. Будто сама она пришла, и позвала, и поманила меня. А глаза ее, словно солнце ясное, осветили этот унылый кабинет, обогрели и обожгли меня. И растопили в моем сердце злобу на несовершенство мира. И стал он обустроен, чист и идеален. А может и не осветили, а облучили и отравили меня эти глаза, будто радиоактивный яд? Всего-то звонок, а какие расшевелились чувства!

– Марат, тебя там шеф, – передразнил я Люсеньку.

С этой девушкой у меня беда. Втемяшилась она мне в голову крепко и оттого все мои страдания.

Если откровенно, через голову-то и терплю я в жизни все неудобства. Ибо что в нее попало – поминай как звали. Другое дело, что полезное или, как говорят на моей малой родине, «путное» попадает туда редко, проникая окольными путями, через дырки и лазейки, кусты и заросли. Оцарапываясь и раздирая на заднице штаны. А попав, в таком неприглядном виде и остается навеки, ничем почти не отличаясь от угнездившейся косматой дури. Дурь же лезет туда "по зеленой", в распахнутые ворота, ломится на ошалелых тройках с бубенцами, как по накатанному тракту купцы на ярмарку. Что втемяшивается мне в голову, сидит там крепко! Это подметили еще в детстве. Родители называли меня поперёшным, все остальные – балбесом.

Войдя в пору, когда женщинами начинаешь интересоваться не только на «срамных» картинках, я обнаружил, что подобный типаж у сладострастниц в чести. И быстро приспособился оборачивать это себе на пользу. В наших хлебородных и хлебосольных краях я пользовался успехом. И умел поставить дело так, что отовсюду я выходил без потерь. Как с гуся вода. Влюблял, покорял, отходил на ранее подготовленные позиции. А вот с Люсенькой у меня вышел облом.

Марат Галеев влюбился. И уперся, как говорят в книгах, в глухую стену непонимания. Впервые ему отказали в возможности подарить объекту обожания свой богатый внутренний мир. И вот я с горечью привожу этот факт, но долго печалиться я не привык. Тем более, что со времен детских игр в «Царь-гору», верю в отсутствие неприступных крепостей.Вот и сейчас, заходя в приемную, я готов к штурму:

– Здравствуй Люсенька, – начинаю я. – Ты все еще полагаешь, что принцы хоть на коне, хоть без, могут выглядеть не так, как я? Это заблуждение. Я совершенство формы и содержания. Так сказать объективная реальность, которую ты никак не хочешь познать в ощущениях.

Люсенька улыбается и хлопает кроткими глазками. Какое коварство в этой напускной наивности!

– Иди-иди, тебя уже Дед заждался, – отмахивается моя зазноба и достает из сумочки зеркальце.

– Люсенька, золотце, это тебе ни к чему, – продолжаю я, уже занеся одну ногу к Деду в кабинет, – поверь мне, зеркало ничего не скажет о твоей красоте сверх того, что могу сказать я. А я вот сверх зеркала могу нагородить с три короба…

Я осекаюсь, поняв, что ляпнул что-то не то:

– Не со зла, моя госпожа, а токмо по недостатку ума и состоянию крайней влюбленности и обожательности несу что ни попадя…

Отскочив, как ужаленный, от двери шефа я делаю попытку встать на колени и преклонить голову, как на плаху, на Люсенькину юбку.

***

Главный редактор нашей газеты, Сергей Антонович Пыряев по прозвищу Дед, нестарый впрочем, статный мужчина, сидит, откинувшись в кресле, и читает бумаги.

– Здравствуйте, Сергей Антонович.

–А?! – Дед подается вперед правым плечом. Он глуховат и при нем нужно говорить громко.

– Здрасьте, говорю.

– Здорово, коль не шутишь. Ты чего, опять к Люське приставал? – И я еще раз убеждаюсь, что не такой он и глухой, этот Дед. – Смотри, испортишь мне девку, я с тобой поступлю хуже, чем с врагом народа. Женю и дело с концом! Вот тогда нюхнешь пороху.

Я сажусь, без приглашения, на приставленный стул:

– Готов хоть сейчас. А вас в посаженные отцы приглашу, Сергей Антонович.

– Ну, это как говорится, всегда готов. Я могу и в медовый месяц тебя заменить. Даром что Дед.

Пыряев подчеркивает свое прозвище, давая понять, что знает, все, что говорят о нем за глаза. Дед, несмотря на простоватый вид, только косит под дурачка:

– Тут вот какое дело, Марат, – бросив шутить, начинает Пыряев. – На носу выборы, и кандидат во Всенародное Вече Коноводов, желает дать интервью. Объяснить народу как он будет за его нужды бороться сидя в кабинете. А так как он нынче заявлен от нашего Конца, то интервью выйдет в «Мире транспорта».

– Не волнуйтесь, Сергей Антонович, разместим. Пусть штаб Коноводова пришлет текст, а я сделаю все остальное.

Я уже давно делаю «все остальное». Ибо Дед, ленивый, но хитрый человек, свалил на меня большую часть обязанностей. Сам он только подписывает номер в печать. В этом есть и плюсы. Ведь решаю, что ставить в номер, обычно тоже я. Конечно Дед порой мне подсказывает. Бывает и крушит, что называется, макет. Случается, машет шашкой. Это значит, что к Деду на чай заходил крупный рекламодатель. Я его не осуждаю. Но бывает, злюсь. Он это видит, и порой мне тоже кое-что перепадает.

Вот и сейчас шеф со мной не согласен:

– Ты не понял меня, Маратик. Готовое интервью любой дурак поставить может. Для этого образование иметь не нужно. Как и состоять в штате редакции. Что смотришь? Поясняю – такие номера уже не проходят. Цех общественного транспорта сам по себе ничего не решает, а голосует за кандидата в составе Конца, это тебе ясно? Молодец! А в Конце единого мнения по кандидату нет. Разброд и шатание. Чаю хочешь?

Люсенька принесла нам чаю. Засмотревшись на ее зад на миг больше положенного, я тут же получил от Деда чайной ложкой по лбу:

–Это же умудрился кто-то, в один Конец связать цех транспорта, мануфактурный цех и деревообработчиков! – Продолжил он поднимая ноту. – Для этого завербованным врагами нужно быть, чтобы цеха со столь разными интересами повязать в один узелок! Еще бы врачей нам сюда сунули, ветеринаров и глистогонов! Или этих твоих, журналистов. Ты же журналистом хочешь стать? Настоящим, цеховым. Как станешь, будешь «Мир транспорта» защищать?

Я пожал плечами.

– Поухмыляйся мне, – снова замахнулся ложкой Пыряев. – В общем серьезная тебе ставиться политическая задача, – взять у Коноводова интервью. Потом творчески его обработать, согласовать и в номер. И так сделать, чтоб всех этих дровосеков и сапожников проняло, ты понял? Чтоб они, взяв в трамвае газету все фамилии, кроме Коноводова забыли! Уяснил? Давай, Маратик, я на тебя надеюсь!

– Понял, Сергей Антонович, – нарочито вздыхаю я. – Когда приступать?

– Сейчас.

– Сергей Антонович, не успею.

– А ты успей! Как говорится, бешеной собаке семь верст не крюк…

– Хорошо, ради вашей доброты… – вздыхаю я.

– Ты, Марат, зубы не скаль. Я о тебе, дураке, думаю. При удачном исходе считай, поступил ты уже на журфак, на вечернее. Коноводов сделает.

Вот это новость!

Вот это я понимаю!

Я покосился на Деда – не похоже на розыгрыш. Да и не шутят с мечтой, это слишком жестоко. Антоныч же, несмотря на грубоватость манер, мужик чуткий.

Со времени устройства в цеховую газету пытался я сотворить что-нибудь на журналистском поприще. Я участвовал в конкурсах, набивался в газеты внештатником, был готов на любые условия, подшил в папку заметки и носился с ней, как с писаной торбой. И везде пролетал. И слышал всегда одно:

Так и так, парень, задатки у тебя есть, но надо больше работать… Да и биография у тебя, цех-мех, сам понимаешь. Вот если бы у тебя был диплом. Ну, или хотя бы ты учился… Да даже просто числился на момент приема на работу…

Мне жали руку, улыбались, а в глазах читалось, – ну куда ты, право слово, со свиным рылом, да в калашный ряд?! Получил синекуру в многотиражке, сиди и не рыпайся.

Стоит ли говорить, что разговор с Пыряевым меня окрылил.

Прямиком от Деда, я, не взглянув на Люсеньку, ринулся собираться на интервью. Меня трясло так, что я не мог даже поменять батарейки в диктофоне. Чтобы унять мандраж, я решил закурить. Когда вместо зажигалки я защелкал пальцем по колпачку авторучки, то понял – нужен резкий ход. Я вспомнил, что у меня в загашнике где-то «было» и извлек его на свет божий. Было оказалось половиной бутылки коньяку, и тут же сплыло. Сразу же потеплело в груди, в голове взбушевал и унялся ураган.

И вскоре я уже вышагивал по редакционному коридору. Раньше я не замечал этих плохо окрашенных стен, их неопрятную кривизну и замызганность. Как и они, уверен, не замечали меня – безразличные ко всему, обо всех вытирающие усталый и обреченный, как у нищего, взгляд. Ничего, скоро взглянете на меня по-иному. Я буду первым, кто вырвется отсюда сам, не на пенсию и не вперед ногами. Я буду первым, кто, решив свою судьбу, покинет ваше бессмысленное сиропитальное убожество. Скоро все заговорят обо мне.

***

– К вам Галеев из «Мира транспорта».

– А, корреспондент! Пусть заходит.

Коноводов оказался располагающим к себе мужчиной лет пятидесяти. Подтянутый, худощавый, в хорошо пригнанном сером костюме. Темные его, с легкой проседью, волосы были коротко острижены, и аккуратная челочка едва прикрывала высокий лоб. Профессионально-искренняя улыбка располагала к себе, глаза открыто и честно смотрели из под загорелых век, уши доверчиво оттопыривались. Он бодро подскочил из-за аэродромных размеров стола:

– Ага, ты значит и есть Марат? Так вот ты какой! Наслышан от Пыряева. Молодая поросль, золотое, так сказать, перо! Таким надо давать дорогу…

Он жал руку и потрясывался, как едва переставший скакать шарик от пинг-понга.

3.

Я вышел из подъезда и огляделся. Двор был пуст.

– Кто бы сомневался, – ухмыльнулся я, – одно название, «акционеры». И как меня угораздило?

Закурив, я неспешно двинулся вдоль дома к газетному киоску. Раз уж это игра в шпионов, должен быть и журнал «Огонек».

– Ты Марат? – Обдав меня запахом фруктовой жвачки, счавкал кто-то сзади. Я обернулся и едва не столкнулся с высоким парнем. – Олег, – представился тот, и сунул для рукопожатия узкую ладонь. – Я от Сергея. Идем скорее, наши уже все на месте. Слышишь, музыка играет? Через полчаса начнется "крестный ход".

– Тогда вперед! – Улыбнулся я.

Мы пошли. Мой провожатый выглядел как типичный неформал. Балахон, рюкзачок, штаны с накладными карманами, берцы. Волосы «в хвост», очки. Баранья крутолобость.

Я таких ребяток повидал немало, но только со стороны. И до прошлой недели ни за что бы не поверил, что могу пересечься с этими барашками иначе, чем случайно забредя к ним на пастбище. Однако, наливаясь в с менеджером Серегой и девицам из его офиса традиционным пятничным пивом, я вдруг оказался участником интересного разговора:

– А что, Марат, – спросил меня Серега, когда наши спутницы, что называется, поднахлестались, и отчалили танцевать к барной стойке. – Говорят, ты у Коноводова интервью брал?

– Не по своей воле. Дед отправил. Срочно, кричит, аж слюной брызжет! Пришлось нестись во весь опор. А что?

– Да так, ничего, – Серега поднял руку и указал бармену на наши пустые кружки. Тот кивнул в ответ. – Просто Коноводов, ну он мутный какой-то.

– Да не особо мутный, – ответил я, допивая пиво. – Не мутнее всех этих шалав.

– Каких шалав? – Серега обернулся, взгляд его заскользил по задам наших спутниц. – Этих что ли?

– Это не шалавы, а добрые и доступные женщины, – рассмеялся я. – А шалавы, это всякие политиканы. Те кто засели в Концах, в Вече… Впрочем, Коноводов нормальный вроде. С журфаком обещал помочь…

– Думаешь, не шалава?– Серега сдул пену с принесенного пива. – Как по мне, так шалава и есть, ничем не лучше остальных. Шалава в мужском обличье…

Мы чокнулись. Одна из девиц села ко мне на колени, отпила из кружки, и снова отгребла к стойке. В нашем «ковбойском» баре приличные офисные девушки по пятницам исполняют и не такие танцы.

– Знаешь, Серега, – я стер помаду с края кружки. – Если коллеги заговаривают в баре о работе – значит они пьяны. А если …

– А если о политике, – подхватил Серега, – значит пора по домам! Выпьем?

Разговор ушел в сторону и неожиданно выскочил на давешнее происшествие, когда я столкнулся с каким-то манерным, пахнущим женскими духами придурком:

– Ты извини, Серега, я там ну это, сгрубил, с меня пиво, – я махнул бармену.

– Да нормально все, Марат. Просто я подумал, что «эти» многим в последнее время дорогу стали переходить.

– Ну, – расхохотался я, – тебе то они как дорогу перешли?

– Ну как, их же это, хотят узаконить типа, не слышал что ли?

– И что с того?

– Как что? Я против! И не только я, нас много.

Я глянул на Серегу. Он не то чтобы двоился, до такого состояния я еще не набрался, но как то оплыл. Может быть и действительно оплывал. Пиво в нашем «ковбойском» баре никогда не славилось качеством.

– Выйду, покурю, – хлопнул я Серегу по плечу. – А ты не кисни.

***

Я конечно знал про эти дела.

Суть в том, что в нашем обществе всеобщее цеховое устройство. Цеха, что объединяют людей по принадлежности к профессии и отрасли, либо сами направлют выборных в Вече, либо, при незначительности цеха, объединяются в Концы по нескольку цехов. И двигают выборных уже от Концов. Вече назначает правительство и от того, кто представляет в Вече цеха и Концы зависит, как министерства будут продвигать цеховые интересы.

Поначалу эта система позволила уберечь государство от стремительного постреволюционного развала. Вместо того, чтобы делиться по национальному признаку, страна разделилась по признаку профессиональному, а это уже совсем другие интересы. У профессиональных сообществ цель одна – выгода, и во благо этой выгоде они и стали действовать. Страна была спасена, но архаика цеховых обществ мешала ей развиваться. Люди хотели больше свободы, но цеховые уставы ее сдерживали.

Цеха приспособились манипулировать системой, присваивать излишки, делиться с кем надо и эксплуатировать ресурсы. Первым определился криминал. Бандиты тотчас влились в цеха, встроившись, где как посредники, где как поставщики, где как потребители в цепочки производственных отношений. За ними потянулись и силовые структуры. Закончилось все конечно коррупцией, но такой, при которой все вроде бы довольны. Но современный глобальный рынок требовал отмены этой архаики. Реформы назрели.

О них много говорилось, проблема обсуждалась, обросла обширной полемикой, от кухонь до властных кабинетов. Множились и росли ни на что не влияющие общественные организации. Политизация, что называется, зашкалила. Под эту говорильню удалось вытрясти у Запада много денег. Хотелось еще, тем более ничто так не развращает, как дармовщина. Любой, кто выигрывал в лотерею хоть сто рублей, это подтвердит.

Запад, подумав, подкинул еще. Потом еще. Поняв, что его водят за нос, выждав для приличия, стал требовать уплаты. Как ни сладко было жить на халяву, но пришлось идти на уступки.

Что ж, решили наши изворотливые умы, вы хотите реформ, вы хотите изменений, вы хотите переустройств и демократий – сделаем!

Был придуман план, по которому главный выборный орган страны, Вече, реформировался. По задумке, место в нем получали не только цеховые представители, все как один, будь то сталевары или художники, но выразители профессиональных интересов, но и представители общественных организаций, то есть выразители прихотей и придури. А чем это не демократия?

Вновь началась полемика, обсуждалось, кто, от каких организаций, как будет избираться. Цеха противились, но процесс, что называется, пошел. И опять первым был криминал. Бандиты тотчас оказались общественниками. Силовики, в противовес, тоже насоздавали фондов, организаций ветеранов и стали отжимать с едва нарождавшегося поля всех остальных – дурковатых идеалистов-диссидентов, увлеченцев, националистов, зоозащитников, пыльцеедов, и прочих любителей. Две могучие силы зачищали себе место на свежей, неутоптанной поляне, готовясь к схватке.

И вдруг возникла третья сила. Церковь называет их содомитами, но, с подачи «спонсоров» реформ их стало принято называть «меньшинствами». Как их не называй, но такие люди существовали всегда, и ни один режим их не мог искоренить. Другое дело, что они сидели и не рыпались, но то были времена суровых нравов, суровых действий и решительных властителей.

Конечно, две уже вступившие в партер и вставшие в стойку силы затоптали бы этот балаган, но он неожиданно понравился «спонсору» реформ. В этом пошлом цирке тотчас разглядели истинную демократию. И, отслюнявливая очередной транш, намекнули – что показная половая свобода, это не распущенность и попрание морали, а наоборот, признак облагодетельствования человечества свободой, и начало демократических перемен.

Так меньшинствам была выделена квота для избрания в Вече. Отныне, вместо того, чтобы дышать затхлой плесенью сырых узилищ изгоев, они сами получили право хоть и не сильно, но источать запахи. И теперь собирались это дело отпраздновать. Они задумали парад. Такие шествия должны были пройти по всей стране.

Раньше мне было все равно. Я если и думал на эту тему, то только в том ключе, кто же просечет тему первым и внедрится под голубые знамена. Меня бы позабавило, будь это криминал. Я бы даже сделал ставку, заведи букмекеры такую линию.

Но первым определился кандидат Коноводов.

И потому когда мне позвонил Дед, и раздраженно сообщил, что интервью с Коноводовым нужно срочно снять из номера потому-что это теперь не наш кандидат, а «их» кандидат, я недолго горевал, что плакал мой журфак.

Я вспомнил пьяный разговор в баре, позвонил Сереге, и попросил пояснить что значит «нас много» и не собираются ли «они» что-то предпринять.

***

Вскоре мы были на месте. Акционеры располагались на крыше перестраиваемого облунивермага. Однако новые времена принесли новые названия, и теперь на старом, ободранном от штукатурки как липка от коры, здании, уже пустили побеги огромные неоновые буквы вывески "Торговый центр". Пять этажей, стены с пилястрами и лепниной. Сейчас от постройки того времени остался лишь фасад, выходящий на площадь. Все остальное было снесено и на старом месте возведена бетонная коробка – поражающая размерами и пока пустая утроба.

Поднимаясь на крышу я глядел на неотделанные шершавые стены, обрывки кабелей, наспех подвешенные, еще не закрепленные огромные короба вентиляции, и ощущал себя ничтожным микробом в пустом и голодном брюхе невиданного зверя, живущего в невероятных размеров зоопарке. Зверя, давно уже прирученного и смирившегося со своей участью. Он лежал на боку и ожидал кормежки. И очень скоро, с открытием, закипит, забурлит, зачавкает в его утробе пищеварительный процесс под названием торговля и товарооборот. И из пасти будут бесконечно срыгиваться довольные покупатели. Когда-нибудь срыгнусь и я, мне как раз новый диван нужен.

Из-за шествия стройка стояла пустая, огороженная забором, прикрытая от глаз строительными лесами с натянутой сеткой. На крыше было полтора десятка неотличимых от Олега молодых людей. Выделялся, пожалуй, лишь парень в черной бандане как у пирата. Если большинство валялось на рюкзачках, то этот расхаживал, оживленно разговаривал по телефону и жестикулировал. Сереги не было видно.

– Привет, – подошел я к парню в бандане, едва он убрал телефон, – а где Сергей?

– Какой Сергей, – удивился он, – а, Сергей! Слушай ты ведь Марат, журналист? Привет, я Николай, типа, старший здесь. – Николай протянул потную ладонь и взблеял козлиным смешком. Он заметно нервничал. – Сереги сегодня не будет. У него какое-то внезапное дело. Но ты не волнуйся, мы и без него управимся. Скоро начнем.

– Что начнете-то, Николай?

– Да так, типа, «акцию», ничего особенного. Покидаемся, типа, бутылками с соусом, покричим «Эти не пройдут».

– А если голову кому-нибудь пробьете?

– Не волнуйся, все продумано. Во-первых, бутылки небольшие, пластиковые, во-вторых без крышек.

По парапету действительно были расставлены бутылочки из пластика. Этикетки сообщали, что в них томатный соус. Крышки валялись тут же, собрать их никто не удосужился. Все было как-то разгильдяйски. Акционеры пили пиво. Захотев в туалет тут же, не стесняясь девушек, мочились, курили, окурки бросали в растекающиеся лужи. Запах их нисколько не заботил. Еще бы, какой запах, какая чистота и санитария, когда детишки играют в революцию!

Отойдя в сторону я снова набрал Серегу. Он не отвечал.

Выбрав удобное место, я уселся на рулон рубероида, вынул фотоаппарат и сквозь видоискатель стал определять лучшие точки будущей съемки. Нужно было избегать тени, проводов и рекламных растяжек.

– А тут нельзя снимать, – раздался за спиной голос Олега.

Я повернулся, пожал плечами и спустил затвор. На экране камеры появилась несфокусированная рожа Олега. Пока он соображал, я уже убрал камеру в рюкзак.

– Я же журналист, – улыбнулся я как можно дружелюбнее.

Ну не выгонят же они меня с крыши. Это же еще бесшумно суметь нужно. А вдруг я закричу?

– Все равно, у нас своя пресс-служба, – Олег указал рукой на девчонку с кольцами в ноздре, – мы потом дадим фотографии.

Спорить я не стал. Все равно сделаю, как мне надо.

Уже гремела, пока вдалеке, бравурная музыка, однако шествия еще не было видно.

***

Когда накануне позвонил раздраженный Дед, и потребовал заменить интервью с Коноводовым на что угодно, я удивился. Узнав в чем дело, не поверил. А проверив информацию – разозлился.

Коноводова-то можно было понять. Его предвыборные шансы в нашем Конце были пусть и велики, но конкуренты поджимали. И добропорядочный отец семейства Коноводов, великий энтузиаст и мыслитель, государственный муж и политик вполне мог не попасть в Вече. Тогда как «эти» вероятно пообещали ему столбовую дорогу. В их сообществе все всё понимали. Раз выпал такой шанс, значит для представительства во власти нужен не сирый наплюмаженный ливер, а деловой человек и опытный политик. И они, каким-то макаром, подкатили к Коноводову.

Коноводов тотчас переметнулся и перекрасился. Его лицо, на фоне триколора, слегка заголубело. Если раньше в его программе утверждались ценности традиционной морали и семьи, то теперь, в переметных экспресс-интервью появилась иная риторика.

Казалось бы, и пускай. Однако этот прохвост Коноводов кинул не только наш Конец, не только Пыряева, но и меня. Рухнули в тартарары надежды о поступлении. Эх ты, Коноводов, ты ж в мою мечту плюнул, чудак ты политический!

Впрочем – мало ли у кого какие мечты. Мечты тоже всякие бывают – например, достижимые и недостижимые. Я вот на субботу запланировал свидание с Люсенькой. Да, да! Уж не знаю, что щелкнуло в ее «механическом» сердце, но она согласилась сходить со мной в кино и поесть мороженого. И даже не назвала меня нахалом, когда я спросил, какое мороженое она любит – в вафельном стаканчике, или на палочке.И вот теперь я, вместо того, чтобы убирать квартиру, морозить лед для шампанского и резать фрукты, вынужден, жалко отмазавшись перед Люсенькой, торчать на пыльной крыше.

Психанув на Коноводова, на Деда, на себя, я втемяшил в голову, что нужно не просто заменить интервью Коноводова на абы что, а заполнить полосу им же. Только теперь это будет чернушный репортаж. С его же фотографией, но в окружении мерзких рож с непотребного шествия. Получи и распишись, в понедельник, на первой полосе самой массовой газеты в городе. Держи, урод, подачу! И чтобы другим неповадно было.

Попасть на крышу мне помог менеджер Серега. Он тогда в кабаке и проболтался, что является членом тайной организации, готовящей против «этих» акцию. Серега парень хороший, но всегда был треплом. Он пытался меня завербовать, а вышло так, что это я его завербовал на службу скандальной хронике.

4.

Шествие приближалось. Уже видна была пестрая толпа, катившая по бульвару. Она обволакивала какие-то громоздкие конструкции наподобие передвижных трибун, подробнее пока нельзя было разглядеть. Слышался бодрый голос, усиленный мегафоном. Издалека шествие напоминало обычную демонстрацию. В скором времени колонна должна была прибыть сюда, в место, где площадь опять переходила в узкий бульвар.

Дураки – дураками, а место выбрали удачно – подумал я про акционеров.

Когда участники шествия пройдут площадь, втянувшись в узкую горловину проспекта, задняя часть неизбежно отстанет. Она и попадет под кетчупометание. Возникнет паника и милицейская стража просто отсечет голову шествия от хвоста. Голова уйдет дальше, а стража рассеет ту часть толпы, что оказалась под обстрелом. Тут-то соусометатели спокойно выйдут со стройки и растворятся в суматохе. Хороший план! Неужели сами придумали?

От мыслей меня отвлек шум. Он шел снизу и сбоку, с улицы, примыкавшей к площади перпендикуляром. Выглянув, я увидел неожиданную картину. Полсотни пожилых людей, судя по орденам и планкам на стареньких выходных костюмах – ветеранов, решили организовать что-то похожее на протестный митинг. Старички и старушки, одевшись поторжественней, вооружившись самодельными плакатами с лозунгами и символами минувшей эпохи, пытались пройти на площадь. Но милицейская стража их уже надежно блокировала.

Старички галдели. Раздавались требования пропустить и угрозы обратиться во все инстанции. Гомон нарастал, народу прибывало. На выручку спешили из домов по соседству, подтягивались зеваки. Начальник стражи – толстый капитан увещевал толпу, но его никто не слушал. Все галдели и перебивали и капитана, и друг друга. Капитан разводил руками:

– А что я сделаю, не положено…

Рация на его поясе шипела и пульсировала огоньками, но слов было не разобрать. Махнув, капитан ушел в патрульную машину. Вскоре количество нарядов возросло. Стража выстроилась в живую цепь и перегородила улочку от дома до дома. Старички наперли на нее и остановились. Позади сборища тоже вырос своеобразный заградотряд. Протестующие оказались в горле узкой улочки наподобие пробки в бутылке с шампанским, которая может быть вынута только в одном направлении. В том, где она плотнее всего сидит.

Не успел я подивиться на сноровистую в борьбе со стариками стражу, как меня позвал Олег. Шествие накатывало разноцветным пенным валом, точно волна на черноморский пляж, – такое же обилие всякого мусора. На фоне низкого серого неба этот пестроцвет казался особенно ярким. Уже можно было начинать снимать, и я, прикрывшись от акционеров рюкзачком, сделал на пробу пару снимков. Потом еще раз проверил видоискателем точки съемки, и неожиданно увидел в объективе соседей. На крыше дома напротив располагалась съемочная группа – оператор с камерой и пара человек. Их одинаковые яркие жилеты алели на фоне закурчавившегося тучами, серого неба, почти слившегося цветом с крышей. Я хотел было сказать о соседях акционерам, но отвлекся на шествие.

Оно уже вваливалось на площадь. Впереди шли барабанщицы-мажоретки, высоко взбрыкивая полными ляжками в коротких белых шортах. На барабанщицах явно сэкономили, предпочтя не нанимать вышколенных моделей из агентства, а насобирав по сусекам разноростную гамазню. Они и шли соответственно, постоянно сбивая шаг, отчего их многорядная колонна семенила ногами в ботфортах. Это смешное заплетание ног было похоже на движение какой-то подгулявшей многоножки.

Удары по барабанам мажоретки лишь имитировали. Зато шедший за девками духовой оркестр во все щеки выдувал звуки, да вторил ему, отбивая ритм огромный полковой барабан. Два литаврщика перед оркестром от души лупили по тарелкам, не отрывая глаз от аппетитных, жопастых барабанщиц, что плелись перед ними и смешно спотыкались.

За оркестром следовал строй жеманных, карикатурных педерастов, впрочем жидкий и немногочисленный. В нем преобладала военная-голубая тематика, та, в которой любят изображать подобных персонажей низкопробные комедии – фуражки с высокой тульей, раскрашенные хари, яркие губы и щетина. Присутствовали также френчи, аксельбанты, портупеи. Все это даже с крыши выглядело бутафорски. Сборище двигалось за оркестром пусть и соблюдая какое-никакое построение, однако неуверенно. Было видно, что участники не в своей тарелке; они пугливо озирались, робко улыбались и изредка подбрасывали вверх конфетти.

Далее ехало нечто, издалека показавшееся мне огромной кучей дерьма. За ним уже просто текла разноцветная толпа с шарами, картонными вертушками и плакатами на тему свободной любви. Она состояла из сочувствующих, и простых зевак, затесавшихся ради прикола. Глаз еще изредка выцеплял в толпе какого-нибудь экзота со страусовыми перьями в дряблом заду, но это была именно что экзотика.

Самое же интересное было в дерьмоподобном сооружении на колесах. Еще когда только шествие вползало в площадь, когда эта самодеятельная бутафория едва начала распространять из динамиков сладкоголосую попсовую вонь, мне показалось, что только так и можно представить господнюю срань, ползущую за демонстрантами вниз по бульвару.

Будто бы кто-то сверху так прогневался, глядя на эту дешевую попытку влезть задом в калашный ряд, что принялся плевать и швыряться всякой дрянью, и накидал ее целую кучу. И теперь эта огромная дермьмомасса ползет, настигая грешников, накатывает на них и вот-вот погребет и стерет в порошок. Дополняло впечатление изредка взлетавшее конфетти. Оно медленно осыпалось вниз, как будто этот кто-то сверху подтер зад бумажками и бросил их туда же, в ту же фекальную кучу.

По мере надвигания дерьмоколесницы на площадь стали видны ее очертания, а вскоре можно было уже разглядеть все в подробностях. Это была драпированная площадка, вроде постамента или трибуны из досок, установленная на прицеп. Тянувший прицеп тягач был обит фанерными декорациями и изукрашен цветами. Ровно так и поступали раньше с грузовиками на первомайских демонстрациях.

Грузовик двигался медленно, со скоростью человеческого шага. По бокам от площадки вышагивали мускулистые парни. Они были с ног до головы выкрашены в бронзовый цвет, из одежды на них были лишь золотистого цвета набедренные повязки, да такие же сандалии. Качки несли на плечах серебристую цепь, со звеньями размером со среднюю дыню. Цепь тоже была бутафорской, из пенопласта или папье-маше. Лица качков были сосредоточены и суровы.

На самой же площадке, у подножия коричневой конструкции, также по периметру, располагались девки, выряженные на манер баскетбольных группиз-чирлидерш; короткие юбки, лохмотья из розовой мишуры от колен и до пят и розовые же топики. В руках у них были вееры-мочалки. Головы их венчали странные розовые конструкции, походившие издали на распущенные павлиньи хвосты, только остриженные на высоте в полметра. Лица их были размалеваны, оклеены блестками, обляпаны позолотой. Девки дрыгали ногами, трясли мочалом, вертели жопами и имели довольный вид, ибо привлекали всеобщее внимание.

Внутри кольца из девок располагалась собственно конструкция. Это был деревянный, высотой метра три постамент, задрапированный портьерной тканью. Он сходился от основания кверху конусом и на всю высоту был обтянут красными лентами. Сверху постамента располагалась площадка, на которой восседало отвратительное нечто, изряженное в пух и прах, напомаженное и наплюмаженное. В синем в блестках платье, обтягивающем костлявую мужскую фигуру, в перьях, в огромном головном уборе из поролона в виде сердца. Впрочем, сшитом настолько безыскусно, что убор вполне мог сойти и за чью-то огромную, нахлобученную на человечью голову жопу.

К ногам недоразумения сиротливой кучкой были навалены такие же как у культуристов, но разломанные на куски звенья цепи, символизирующие, видимо, освобождение содомитов от векового гнета. На обломках стояла плетеная корзина, в каких обычно фотографируют для открыток котят. Существо время от времени черпало оттуда презервативы и разбрасывало их вокруг жестами сеятеля. Окончив сев, оно вскакивало и начинало под музыку бесноваться, дрыгать руками и ногами пытаясь завести толпу, теснящуюся по тротуарам. Толпа изумленно взирала на уебище и посмеивалась.

Вообще этот королек был настолько жалок и комичен, что напоминал скорее Отца Федора на скале возле замка Тамары, радующегося бегству и колбасе, нежели представителя людей, ликующих по поводу признания их политической силой. Впрочем, беснования его были так неистовы, так остервенелы и дики, что вместе со всей этой движущейся кодлой – бронзовыми педерастами, розовыми лесбиянками, коричневой горой являли собой сбывающееся апокалиптическое пророчество…

– Марат, – позвал меня Олег. – Мы начинаем. На вот, повяжи.

Он протянул мне черную бандану. У всех остальных, как у грабителей из вестернов, такие уже были намотаны на лицо. Я машинально сунул бандану в карман и глянул за край крыши. Туда, где стража заблокировала шествие ветеранов. Акционеры смотрели в другую сторону. Их похоже заворожило явление народу гнойного прыща. Пресс-секретарша, откидывая челку, прильнув глазом к фотоаппарату, бряцая об него кольцом в ноздре, отщелкивала кадр за кадром, как гильзы из пулемета.

А народу в улочке прибыло, постовые по прежнему стояли цепью, и навалившийся на нее народ пытался разглядеть, что же происходит на площади. Задние давили на передних, тянули головы, вставали на цыпочки. Те, кому удавалось что-нибудь разглядеть, рассказывали соседям, те передавали дальше, добавляя от себя подробностей. Отовсюду из толпы торчали руки с телефонами. Отсняв несколько кадров, они исчезали, чтобы разглядеть снимки, и вздымались опять. Одни руки опускались, другие поднимались, и сверху казалось, что это множество лебедей, приземлившихся на маленьком, но неспокойном озерце устроили причудливый танец, то ныряли, то выныривали в другом месте, оглядывались и опять ныряли. По толпе, как ветер, гуляли разговоры, тут и там поднимались волны ропота. Ветром потянуло и по улицам. Воздух свежел. Обещался дождь.

Я вернулся на место. Рядом сидел на корточках Николай. Он чесал поочередно то запястья, то лицо под банданой.

– Пенсионеров видел? – Спросил я.

– Видел, – отмахнулся Николай. – Когда будем отходить, не спутай. Пенсионеры типа с левой стороны стройки, а мы уходим с правой.

Начался митинг. Я отснял все что нужно, сделал пометки в блокноте и теперь лежал, подложив под голову куртку, а под спину кусок картона. Так и коротал время – просматривал снимки, и курил. Можно было уйти, но без провожатого я боялся заблудиться в лабиринтах стройки. Наконец раздались аплодисменты. Это завели шарманку официальные лица.

Громогласно отрапортовал о наступлении новой эры Коноводов, обрисовали обстановку какие-то важные туловища, затем заиграл оркестр и площадь зашумела.

Выглянув, я увидал всколыхнувшееся шествие. Оно вытягивалось гуськом, всасываясь с широкой площади в узкую улицу и пока еще не набрало хода. Транспаранты, лозунги и гирлянды нестройно дрожали. Выжидая время чтобы выровнять дистанцию, то начинали ход, то замедлялись людские потоки.

С высоты казалось, что толпа ежилась и зябла, как девушка, ждущая кавалера на свидании под набегающей тучей, кутаясь и сжимаясь в ожидании еще не хлынувшего дождя. К дождю все и шло.

Акционеры, все как один в намотанных на лицо платках, были напряжены и полны решимости. Они и были той тучей, пока еще неопасной, но исполненной воли пролиться на землю. Смыть с нее пыль и грязь, сделать свежее и чище. Они были прекрасны в этот миг, как прекрасен момент надвигающейся грозы, когда еще ни молнии, ни гром, ни дождь и не ветер не заставляют никого в панике искать укрытия, но солнца уже нет на небе. И все кругом есть одно лишь предчувствие новородной свежести.

Они были прекрасны и одухотворены лишь миг. Потом прозвучала короткая и сухая, как щелчок кнутом команда, и прекрасные их лица перекосила отчаянная судорога идущего в бой смертника, отступать которому некуда.

Вниз летели бутылки с кетчупом. Одни, переворачиваясь в воздухе, разбрызгивали кругом содержимое, другие долетали до земли и с хлюпаньем выплескивались жижей, в которой тут же поскальзывались люди. Некоторые бутылки попадали в головы людей и красный соус растекался по волосам, шее, груди, спине будто кровь. Я едва успевал щелкать затвором камеры.

А внизу началась паника. Люди, по инерции напиравшие с конца шествия, попадали под обстрел бутылками, видели «окровавленные» лица и ужасались. Они безотчетно метались, спеша выйти даже не из зоны обстрела, а из круга ужасных, обезображенных людей. Кто бежал вперед, кто назад, другие пытались заскочить под навес торгового центра, но оттуда их выпихивали заскочившие ранее. Какой-то мужичок с маленькой собачкой на руках пытался заскочить под козырек раза три, пока его не вытолкнули в самую гущу бурлящей толпы. Она, как водоворот, подхватила его, и он лишь в самый последний момент вздел над головой собачонку. Вскоре он исчез, наверное упал, но собачка осталась наверху, кто-то успел ее взять на руки. Потом я упустил собаку из виду.

Толпа пульсировала, и почти осязаем был ее нарастающий, трепещущий страх. В его вихрях никому не было дела не то что до собачонки, но и до ближнего, лишь животный инстинкт гнал каждого в укрытие. Никому и в голову не приходило, что стекающая со лба жижа имеет сладкий вкус, что в ней есть кусочки овощей, что ран нет, что боли нет. Всеми овладела бессмысленная и ужасная паника. Толпа металась и бесновалась, и месилась и мялась, будто кипящий студень. Тяжелыми брызгами из него порой выскакивали люди.

И все же страх и паника проходили. Милицейская стража расшвыривала людей, пытаясь проредить толпу. Кое-кто, поняв в чем дело, уже смеялся и вытирал со лба кетчуп. Кто-то только приходил в себя. Толпа бурлила, но уже не так яростно.

И вдруг случилось нечто, вмиг превратившее акцию хоть и в злую, толкуемую законом как хулиганство, но шутку, в трагедию.

Зажатая стражей в прилегающей улочке толпа старичков, давясь от любопытства, все-таки прорвала оцепление и хлынула на площадь, туда, где пока продолжала бушевать овощная свистопляска. Наддавшие сзади на передних зеваки выдавили их сквозь едва удерживавших цепь милиционеров на площадь и передние вклинились в забрасываемую кетчупом толпу, как ледокол в торосы.

Ветераны с транспарантами и флагами оказались в роли авангарда копьеносцев и со страху начали молотить инвентарем по толпе. Часть из них, не удержавшись на ногах под чудовищным давлением задних упала, кто на колени, а кто и плашмя и по ним двинулась наседающая толпа. Обстреливаемые же на площади, увидев в улочке спасение, наддали навстречу, и началась давка.

Бутафорская кровь сменилась настоящей, вопли страха – воплями боли и уже не страх, а ужас заполонил все вокруг. Кругом раздавались стоны раненых и раздавленных, хруст костей, хрипы, вопли, и истошный визг погибающих в страшном месиве.

Выход с площади в узкую улочку кипел и бурлил, клокотал как чудовищное, растекающееся по полу варево, будто чан с кипящим студнем опрокинули в лоток с живыми цыплятами.

Пошел всамделишный дождь, но ничего не остудил. И перестал.

Над площадью еще крутились и колыхались флаги и транспаранты, портреты вождей, лозунги наступавшей и минувшей эпох. Раскрашенные, размалеванные рожи нынешних провозвестников паскудства, и шершавые, сморщенные от старости и пережитого горя лица ветеранов – все сталкивалось и смешивалось в одну на всех погибель.

Овощная бомбардировка шла от силы минуту, а момент когда сошлись в давке два людских потока – немногим больше. Для меня же будто прошла вечность.

Но и у вечности в этот день были границы. И когда предел настал, когда я в ужасе отпрянул от крыши, прозвучала команда к отходу.

Акционеры сбегались, пригнувшись, к люку в центре. И даже сквозь намотанные платки на их лицах проступал страх и ужас от непоправимости содеянного. Их задорно сияющие минуту назад глаза сейчас были тусклы и пусты.

Уходя последним, я окинул взглядом крышу, и сквозь слоившийся от дождевых испарений воздух вновь увидел на крыше дома напротив бесстрастный глаз телекамеры. Он, как огромный прицел снайпера, глядел в упор. Раздвигая поблекшие тучи, пробивался из-за крыши солнечный свет, как софит, направленный точно в меня.

Я машинально прикрылся рукой и понял, что был единственным, кто не повязал на лицо бандану. И уже не помня о давке, забыв о том, что рядом гибнут люди, повинуясь подлой трусости, я в два прыжка оказался у люка и сиганул в его равнодушную пасть.

Внутри здания было тепло и сухо. Сквозь занавешенные сеткой проемы били солнечные лучи. Казалось, что это прожекторы шарят по грудам хлама вслепую, ища сотворивших тяжкий грех.

По клубам пыли я понял, куда отходили акционеры, и побежал следом. Выскочив на лестничную площадку, я услыхал топот ног и увидал их самих, стремглав уносившихся прочь по бетонным коридорам лестничных ходов. Они спешили, их руки, ноги, туловища мелькали в разрывах пролетов. Это бегство, всем скопом, вниз, по тесному тоннелю напоминало мчащееся по унитазному стоку дерьмо. И я присоединился к этому потоку.

5.

Во рту, словно раствор внутри бетономешалки, бесформенный и комковатый, ворочался язык. Он ощупывал нёбо, десны, зубы, пытался проникнуть к горлу в поисках влаги. Тщетно. Не в силах совладать с жаждой я вышел из состояния своего обычного похмельного полузабытья.

Тотчас в мозгу все взорвалось и заискрилось, будто зажгли сразу тысячу спичек, и селитра зашуршала, затрещала, защелкала. В голове начался пожар. А снаружи в голову впились сотни бормашин и пошли со скрежетом продираться сквозь кости к глазам.

Не в силах больше терпеть эту дикую боль, я встал. Меня покачнуло, повело, я устоял на нетвердых ногах, и тяжелым, осторожным шагом, как после долгой болезни, двинулся на кухню. Как мне ни хотелось пить, но я сперва достал таблетки, и на сухую протолкнул их в глотку. Она тотчас отозвалась горечью, и я вспомнил, как вчера меня тошнило.

Напившись воды, я лег, и долго лежал, угасая вместе с болью, пока не забылся.

Второй раз из забытья меня выдрал телефонный звонок. Он нарастал и нарастал, я все ждал, пока он умолкнет, но он умолкал лишь затем, чтобы секунду передохнув раздаться снова. Сквозь липкий мрак рваных видений мне пришлось ощупать пол у дивана, выудить телефон из груды одежды и нажать прием:

– Что, сокол ясный, отмокаешь? – раздался в телефоне голос Деда.

«Чего ему надо» – думал я, – «воскресенье же»?

– Ну конечно, после таких похождений надо сил набраться, как же, – продолжал Дед. – Ты, чтобы в себя прийти включи-ка новостной канал, а я тебе перезвоню. – И Дед и дал отбой.

Я отыскал пульт, рухнул на диван, и трясущейся рукой нажал кнопку.

В бесстрастном глазе телевизора мелькала картинка. Какие-то люди толкались, пихались, разлетались и опять сталкивались, падали, вставали, выползали друг из-под друга, крутились как клубок змей на сковороде. Вокруг, то подбегая, то отбегая, носилась маленькая собачонка, волоча поводок шлейки.

Я пока ничего не понимал, и не ощущал. Разве только подступила рвота…

Картинка внезапно сменилась. Теперь показывали крышу стройки. По ней пригнувшись, улепетывала группа людей. Затем от края крыши отделился еще один человек, встал, оглянулся вокруг, и в этот момент камера выхватила крупным планом его лицо. Это же лицо, уже обработанное компьютером, экран выдал как картинка в картинке.

Снова раздался звонок:

–Ты сейчас где? Прислать за тобой машину? Обсудить надо ситуацию. Что ты там делал, по чьей инициативе. Редакционного задания ведь у тебя не было.

Я молчал. Мозг мой, выжженный похмельем, начинал оживать. И мне, значит, тоже нужно было как-то дальше жить.

Пыряев надрывался в трубку и я понял, что приедет он не один. Выбора особого не было. Или суд или спасение. И я выбрал спасение.

***

Я сидел на парапете неподалеку от Прётского автовокзала и пил пиво. У меня был билет до Кумарино, городка в котором я родился и жил до переезда в Прёт. А вообще мне было все равно, куда ехать. Лишь бы прочь, лишь бы не вспоминать. Солнце палило, будто кара свыше. Оно пекло мне голову, жгло подо мной асфальт, словно хотело сплавить меня в бесформенный сгусток. И иссушить его, как обычный плевок. Теплое пиво текло из бутылки в горло и не приносило облегчения. Похмелье было диким, все части тела казались приставленными друг к другу наспех, и находились слегка не на своих местах. Шевелиться было трудно. Еще труднее было жить.

Я перебирал в памяти подробности вчерашнего дня – отдельные фрагменты вставали в голове целиком и ярко, другие только обозначались, на месте третьих была пустота. Попытки провести между ними мысленные линии, увязать в цепочку череду событий, раз за разом проваливались. Кое-где линии четко прорисовывались, кое-где намечались пунктиром. Четкие линии вели к пустым фрагментам, пунктирные неуверенно связывали между собой яркие картины. Доверия к такой мозаике не было, и я знал, что до прояснения памяти пройдет не один день. А пока я не помнил даже, где, когда, с кем, чего и сколько выпил. Это тоже вспомнится, но потом. Сейчас же оставалось лишь сидеть и злиться. И лить в глотку мерзкое теплое пиво.

Я пристроился на рыночной площади, от которой к автовокзалу, под оживленным шоссе вел подземный переход. Рынок находился в центре города – эту клоаку никак не могли убрать или перенести в отдаленный район.

Рынок, вкупе с автовокзалом был настоящим гадюшником – прибежище бродяг, криминала, мнимых калек и подлинных уродов, душевнобольных всех мастей, сутолоки из приезжих и отьезжающих. Здесь же было автомобильное кольцо, распределяющее потоки во все концы города, поэтому всегда стояла пробка, какофония гудков, рев двигателей, ругань водителей. Над всем этим стелился сизый дым автомобильных выхлопов, стоял чад и угар.

По ночам здесь не стесняясь, шныряли крысы. Они промышляли мусором, без счета вырабатываемым чревом огромного рынка – тысячами палаток, сотнями тысяч посетителей. С крысами бесполезно было бороться и лишь стаи бродячих собак изредка вступали с ними в схватку. И то скорее от скуки, чем борясь за существование. И тем и другим хватало отбросов. Но сейчас был день, крысы сидели в норах, а собаки, распластавшись, жарились на солнцепеке. Днем здесь царили другие животные.

Смрад выхлопов смешивался с вонью палаток приготовлявших гриль, шашлыки и чебуреки. От них несло прогорклым маслом, кислым тестом, потом и пролитым пивом. Над ними кружились мухи, возле них ошивались нищие и попрошайки. От подземного перехода веяло плевками, испражнениями и затхлостью запущенного подземелья.

Валяющиеся там и сям, никому не нужные бомжи, воняли всем сразу – немытым телом, гниющей плотью, дерьмом, преющей одеждой, сивушным перегаром и серой. Казалось, они только вырвались из страшного подземелья, чудом сбежали из заключавшего их ада, поднялись на поверхность и без сил рухнули. Они не интересовали ни стражу, ни социальные службы, ни примостившихся неподалеку проповедников. Да и сами себе они были не нужны. А клоака кипела и пузырилась. И все это нагромождение ларьков и палаток, лотков, ящиков, мусора; кишащая толпа, жулики, собаки, бомжи и прочий сброд сгорали и плавились на солнце, как гигантская, никогда не подсыхающая блевотина.

И с пролетающей высоко в безоблачном небе космической станции, наверное виделся наш прекрасный город как яркое и цветное пятно. И отсюда, из центра, расползалась все дальше и дальше тошнотная ржавчина, разъедающая его крепкое тело. Вероятно, оттуда казалось просто победить эту ржавчину – взять в руки наждак и затереть пятно до сияющего блеска. Но отсюда изнутри, оно казалось непобедимым, живым и постоянно расширяющимся как дерьмо от брошенных в него дрожжей.

Крупинкой дрожжей был и я, такой же теперь, как и многие вокруг нелегал и бродяга, по злой воле уже ставший частью этого диковинного мира, глотнувший его смертельного, как трупный яд, воздуха. И осознав это, я бросился отсюда вон, в дорогу из Прёта в Кумарино.

Мое бегство было безумием. Я понимал это даже несмотря на то, что мои мучимые похмельем мозги походили на кусок слипшейся ваты, бесцельно бултыхавшийся в мутной жиже между стенками черепной коробки. Допустим, я доеду до Кумарино и там, как родного меня встретит наряд милицейской стражи. А куда еще податься парню, в стране, где цеховая принадлежность является отличительным знаком, тавро, как у коровы?!

Как только корова с чужой отметкой забредет в не то стадо, ее тут же изымут и вернут, содрав небольшую мзду, хозяину. Ибо свое стадо дороже, и зачем заносить в него что-то извне, может быть болезни, а может и иное, непривычное местным животным мычание. Только в Кумарине, где у меня полно знакомых, я мог затеряться, случись мне не попасться прямо на выходе из автобуса. Впрочем, и там постепенно пробьют мои лежки и обложат, как волчонка, флажками.

Потому дела были плохи. И все же ишачье упрямство не позволяло мне идти прямо в сети. И хотя моя вина была не очевидна, зато очевидно было, что не замотав лицо платком я превратился в одного из главных обвиняемых.

Как я успел узнать из телевизора, важный государственный чин, правозащитник и депутат Коноводов, назвал происшедшее «Не просто выходкой с ужасными последствиями, а самым настоящим терактом, направленным на срыв реформ гражданского устройства».

После этих слов стало ясно, какую роль мне уготовили в позорном спектакле под названием «правосудие». И я не выключив телевизор, не взяв телефона, прихватив лишь деньги из заначки, даже не закрыв дверь, исчез из дома.

***

Ну уж нет, рано мне быть агнцем на заклание. Побегаю-ка я, попрыгаю, пораскину на досуге мозгами, вспомню, что было вчера, понаблюдаю за новостями, все продумаю, а там глядишь и объявлюсь.

Так думал я, сидя в автобусе, и, поразмыслив, решил сойти где-нибудь на полпути. Еще шарахаясь по рыночной площади, я был исполнен странного чувства, будто я герой дня, звезда новостей, что меня должны все узнавать и тыкать пальцем – вот он, преступник, террорист, вот он какой, глядите! Я слыхал, что каждый преступник в глубине души мечтает быть пойманным и никогда в это не верил. Сейчас я испытывал подобные чувства.

Преступником я себя не считал – ни одна из жертв не пострадала по моей воле. И вместе с тем была во мне какая-то тихая уверенность в причастности к их бессмысленной гибели, какое-то подспудное осознание ответственности за случившееся. Ведь мог же я, наверное, крикнуть с крыши страже, еще до того, как все началось?

И вот я, звезда телеэфира, нахожусь сейчас в самой гуще толпы, в центре ее водоворота и меня никто не узнает. И толпа уже не облегает меня змеиным чревом, как всегда по пути на работу. И не давит меня в кровавую няшу, как тех жертв на площади. Где мои вечные страхи, где боязнь толпы?

Я ходил, с вызовом подняв голову, – вот он я, что же вы? Я заглядывал смело в камеры наблюдения, дерзко, хотя и с замиранием сердца, прошмыгивал мимо патрулей, но все напрасно. Город жил своей жизнью, а каждый в этом городе пытался жить своей. И городу и людям было обоюдно плевать друг на друга. И всем было наплевать на меня. Никто еще ничего не осознал.

Вот и люди в автобусе ничего не заметили. Их равнодушные взгляды были сродни равнодушному сегодняшнему дню.

Даже две бабки – классические пассажирки пригородных автобусов, шуршащие бесконечными целлофановыми пакетами в бесформенных торбах, из числа тех бабок, что вечно все знают и никому не дают покоя, хоть и зыркали на меня, но не более зло, чем на остальных пассажиров.

Автобус тронулся. Лента дороги сначала судорожно, неровным темпом бежала за окном, цепляясь за тротуары, перекрестки, дома и улицы, а потом как-то внезапно вынырнула на простор меж полей и заструилась весело и быстро.

Дорога отбрасывала назад линию разметки, то пунктирную и оттого похожую на очередь трассерами, словно бы автобус отстреливался от кого-то сзади, то сплошную, извивающуюся и прыгающую в стороны. В таких случаях мне казалось, что это нить из клубка Ариадны распутывается за мной, дабы в скитаниях я имел ориентир и надежду вернуться.

Однако, вскоре автобус затрясло на кочках и состояние мое ухудшилось. Желудок прилип к ребрам, и нить разметки превратилась в длинного, омерзительно белого, выматывающегося из утробы глиста. В непрерывный исход гнили и яда.

Впрочем, и разметка вскоре кончилась. Потянулись веселые холмики и перелески, овраги и ложбинки. Местность стала более выпуклой, более ландшафтной. В просветы между холмами виднелись дальние, незамутненные ничем горизонты, и небо придавливало сверху необъятной плюхой безудержно рвущийся во все стороны простор.

Автобус несся по нему, крошечный и какой-то цельный, литой как майский жук и я несся вместе с ним, постепенно растворяясь в окружающей, давно не виданной свободе. И я сливался с ней, так же, как сливался натужный рев двигателя с широкой песней ветра.

И я покинул этот автобус на простенькой остановке, на полпути из Прёта в Кумарино, возле отворота на райцентр Штырин. Со мной сошли два грибника в балахонах-энцефалитках и тут же маньячески растворились в придорожном лесе. А я, закурив, потопал в Штырин, ни на что не надеясь.

6.

Миновав монументальный бетонный колос, из которого как из коварной пучины, торчали две руки и держали ржавый герб с надписью Штырин, я тут же свернул на второстепенную дорогу.

Я полагал, что дальше, по главной дороге должен быть милицейский пост, и вид одинокого путника, вероятно, привлек бы внимание скучающей штыринской стражи. Пожалуй, само явление такого путника они сочли бы непорядком, ибо порядком был исход населения из Штырина в поисках лучшей доли, а не вход в него в надежде на оную, да еще пешком и налегке.

В общем, я решил подстраховаться и теперь бродил в закоулках всяких мелких, как одна полуразрушенных, запущенных автоколонн, мастерских, лесопилен, складиков, баз, хранилищ. Никто не обращал на меня внимания ибо вид мой был вальяжен и независим, как у всех встреченных мною редких аборигенов. Тут никто никуда не торопился. Деловой вид и стремительный шаг здесь были не в почете.

Вдоль пыльных дорог росли окаменелые кусты, покрытые пылью точно раствором цемента. Изредка проезжал, бряцая всеми мощами сразу грузовик. Древние трубопроводы угрожающе скрипели над головой, насыпая за шиворот труху и ржавчину. И почти ничего не предвещало здесь жизни в разумном ее проявлении.

Впрочем вскоре некие признаки обнаружились. Вдали, на небольшой площадке возле дороги сидело трое мужиков. С виду это были обычные обитатели любых промышленных окраин, неизвестно каким чертом сюда занесенные, и что здесь делающие. Они сидели возле дороги на корточках, подтянув к коленям обвислые треники, выгнув спину колесом и неподвижно смотря перед собой.

У каждого, по заведенной раз и навсегда традиции таких окраин в каком угодно конце страны, имелась неопределенного цвета застиранная майка, и по этой же традиции майка была снята, скручена жгутом и переброшена через плечо. Каждый имел болезненного вида кожу, татуировки и шрамы на тщедушном туловище. Спины их уже покрывались пылью, над ними летали мухи, солнце, садясь, заходило сбоку и начинало бить им в глаза, но они не шевелились, словно окаменели.

Так как других людей не было, я решил попытать удачу на них. Будучи взращенным в рабочем районе городка Кумарино, я знал с детства, что у подобных особей есть целое мировоззрение, не позволяющее им считать за равного человека, о чем либо их просящего. У них от этого резко, буквально с нуля, возрастает чувство собственного достоинства, а ты наоборот оказываешься «по жизни лох». Пэтому я устроился напротив них, на другой стороне дороги, присел на корточки, и закурил ни на кого не глядя.

Такого разум окаменелостей не мог долго выдержать. Это было слишком нагло. В практически священном месте, где от веку сидели они втроем на корточках, и время текло мимо них, и они текли вместе со временем в лету, как с неба свалился человек и абсолютно наглым образом не ставит никого и ни во что. На это и был расчет. Окаменелости не сказали ни слова, ни жестом, ни движением не выдали смятения, но насторожились. При этом, никто даже не взглянул на другого, и не произнес ни слова. Возможно, они понимали друг друга телепатически. И я так же, как они, сидел на корточках, и неспеша пускал длинную, до земли, слюну.

Наконец, один из троицы решился. Он нехотя встал, щелкнув затекшими коленями, мотнул головой, передернул плечами и двинул через дорогу, загребая шлепанцами пыль.

– Дай закурить!

Пачку я держал на уровне груди, так что просящему пришлось нагнуться. Через пару минут подошел второй. Остался один и он, тот кто подойдет самым последним, и окажется самым авторитетным. Самым могущественным божком в пантеоне местных идолов.

Пауза затягивалась, и у меня изрядно затекли ноги. Наконец явился и он. Подымаясь с корточек и выполняя тот же ритуал с молодецкой поводкой плеч, он еще и вынул из кармана матерчатую кепку – «пенсионерку», выбил из нее о колено пыль и нахлобучил на голову с такой обстоятельностью, будто это был отличительный признак вожака стаи, статусная вещь. Впрочем, так оно и было.

В этот раз, на дежурное: «Дай сигарету», я соизволил ответить – «Возьми». Пачку я выставил не перед собой, а положил рядом на землю, приглашая этим жестом сесть.

***

Когда первый залп портвейна ударил по печени, Главокаменелость решил, что пора уже и познакомиться. Он вытер ладонь о штаны и протянул мне:

– Виктор! – Он задержал мою руку в своей. – А эти гандошеки мои кореша, – добавил он, завершая церемонию вручения верительных грамот.

– Угу, ты гондон, и он гондон. А я Виконт Де Бражелон, – буркнул я в сторону. Мимо проезжал грузовик, и я думал, что меня не слышно.

– Че? Тоже Витька что ли? – и Виктор бросился обниматься.

– Пацаны, тезка! Тезка это мой, бля буду! – Орал он, тряся меня за плечи и оглядываясь на истуканов.

Затем он принял серьезный вид, прочистил горло, и весомо заявил, обращаясь скорее в пустоту, чем к окаменелостям:

– Знащтак, Витек мой тезка и космический братан. Кто его обидит, тому два здоровья мало будет!

Еще через час, узнав, друг о друге все, что каждый счел нужным сообщить, мы входили в Штырин с той удалью и бесшабашностью, с какой гуляют завоеватели в захваченном городе. Мы шли вчетвером в обнимку – я с Виктором в середине, окаменелости по краям, размахивая ополовиненными бутылками портвейна и вовсю голосили:

– «Муси-муси-куси-пуси, миленький мой, я горю, я вся во вкусе рядом с тобой…» – летело на манер шансоновских заунывных песен над окрестными невысокими взгорьями и ветшавшими улочками. И всем было невдомек, что один из подгулявшей компании, не местный алкаш и бездельник, а Марат Галеев – опасный преступник и беглец. Для пущей убедительности на голове у меня восседала Викторова «пенсионерка», а рубашка-поло была снята, скручена жгутом и переброшена через плечо.

Мы шествовали прямо по проезжей части, продвигаясь на заплетающихся ногах диагонально, от левой обочины к правой и наоборот, а над улицей неслось: «Я как бабочка порхаю и все без проблем, я просто тебя съем». Случайные машины привычно объезжали нас и мне во хмелю подумалось, что наше шествие по забытому богом сонному Штырину, в отличие от надуманных парадов и есть истинное проявление свободы, которое, к тому же, никому не придет в голову давить и запрещать.

Потом мы опять пили портвейн на берегу реки Иланьги. Окаменелости вновь каменели и восставали. Мы купались, или, как это называл Виктор, «освежались», и вечер уже вовсю захватывал пространства, волоча в арьергарде обозы с прохладой. Пора уже было задуматься и о ночлеге.

– Виктор! – Ткнул я в бок норовящего заснуть приятеля. – Ты мне братан?

–Братан!

–Космический?

–Ксмисский, – утвердительно мотнул головой Виктор.

–Мне бы переночевать где-то.

– Без проблем, братан?! – Опять мотнул головой Виктор. – Ночуй у меня. Баба моя знаешь, как рада будет.

Перспектива встречи с Викторовой бабой меня не прельщала.

– Мне бы, братан, отдельный угол снять. Отблагодарю!

Виктор тотчас начал соображать. Он был из тех людей, что в любом состоянии начинают немедля решать задачу, если ее правильно сформулировать. Окаменелости к тому времени откололись, размоловшись от жары и вина в щебенку, и уныло валялись в прибрежных кустах, как необходимая, вечерняя деталь пейзажа.Я заставил Виктора искупаться и прийти в чувство, и сам выкупался в теплой как кисель, чистой речке.

– Пошли. – Виктор устремился, как Суворов в Альпы, на береговую кручу, – есть тут один кандидат, Юрыч. Он это. – Виктор щелкнул себя по кадыку, – заложить любит. Но мужик хороший, тихий. У него квартира двухкомнатная, от мамки осталась, матушка-то преставилась, а он живет. Его и дома-то никогда не бывает, все время на рыбалке.

Виктор сбивчиво излагал. Видно было, что помочь мне для него важно не из пьяной услужливости, а потому, что это и развлечение, и польза.

– Он, это, Юрыч-то, он кузнец, и его по вредности рано на пенсию… Ну а ему фигли делать на пенсии-то, в пиисят лет…– Виктор одолел кручу, и тотчас устремился к жилым домам, продолжая тарахтеть на ходу. – Он это, с детства чудной, природу любит, дак потому и на рыбалке постоянно… Возмем портвейна, возьмем водки, Юрыч водку любит дак, сырков плавленых, кильки, и все будет чики-пуки, вот увидишь…

Я еле поспевал следом.

– Вот, Юрыч, знакомся, это Витек, мой братан космический и хороший парень, – представил меня Виктор.

Юрыч сидел за во дворе, за столом для домино. Это был изрядно поддатый, крепкий и мрачный дядька в обвислых трениках, шерстяной олимпийке с надписью «Москва 80» и кожаных тапочках.

– Юрий, – он протянул мне широкую ладонь. На двух ее пальцах отсутствовало по фаланге.

– Витя, – пожал я руку и хотел было заговорить о съеме жилья, но Виктор остановил меня, споро разлил водку и ободрал фольгу с плавленого сырка:

– Сперва за знакомство.

Мы выпили, и молча закусили. Потом закурили. Виктор, не спрашиваясь из моей пачки, а Юрыч с достоинством вынул дешевые папиросы. Я молчал, Юрыч тоже, а Виктор вертел в руках банку с бычками в томате.

– Вот неуспех так неуспех, – он погрыз край банки зубами. – Юрыч, не в падлу, сходи домой за открывашкой.

– Открывалкой, – зачем-то поправил я. Мне показалось, что если я покажу свою культурность, мои шансы на съем угла возрастут.

– Своей открывалкой я кидаю палку, – тотчас сострил Виктор.

Я не нашелся, что ответить.

– Зачем ходить, – пожал плечами Юрыч, будто меня вовсе не было рядом. Он и руку мне жал нехотя, а сейчас, казалось, и глядел сквозь меня. – Ты пошоркай крышкой об асфальт, там жесть тоненькая, потом надави, да поддень ногтем.

Через мгновение в сумерках раздался противный скрежет. Я с изумлением пялился в темноту. А Юрыч глядел сквозь меня, и курил, однако дым выпускал в сторону. Вскоре, облизывая с пальцев томатный сок, появился Виктор.

– Ловкость рук! – Довольно заявил он. – Учитесь, сынки!

Юрыч усмехнулся и покосился на бутылку, словно стеснялся налить сам. Я стал разливать.

– Ну, между первой и второй наливай еще одну, –сыпал прибаутками Виктор. Он схватил стакан, запустил пальцы в бычки в томате, и, не чокаясь, выпил.

Юрыч, отбросив щелчком папиросу, тоже последовал его примеру, а выпив, по-гусарски тряхнул стаканом, показывая, что в нем нет ни капли. Он стремительно косел, и в этот момент заработала Викторова дипломатия:

– Юрыч, – начал он. – Витька видишь?

– Вижу, – кивнул обмякающий Юрыч.

– А пусти Витька к себе пожить?

Юрыч посмотрел на меня, будто увидел впервые:

– Его?

– Ну да.

– А это Витек?

– Витек.

Юрыч полез по карманам, что-то там долго искал, затягивая паузу, словно бы не хотел продолжать разговор и надеялся, что в эту паузу все о нем забудут и найдут другую тему.

– Да вы не подумайте, – начал я. – Это ненадолго, и не бесплатно. Назовите цену.

– А ты мне не выкай, – гордо вскинулся Юрыч. – Я тебе не начальник, выкать мне тут. Понял?!

– Понял. Тогда выпьем?

– Анналивай! – Разухабисто согласился Юрыч.

Виктор уже сдирал с бутылки пробку. Мы выпили. Юрыч, мотаясь по скамейке, вытянул руку, поводил в сумерках пальцем без фаланги, нашел им меня:

– Теперь говори.

– Мне пожить бы у тебя, Юрыч, сколько за угол назначишь, заплачу.

– Вот, это другое дело, – усмехнулся Юрыч. – А документ у тебя есть?

Паспорт мне хотелось доставать меньше всего.

– Усы и хвост, вот мои документы…

Юрыч на секунду застыл, а потом расхохотался и полез ко мне через стол, выставив руку в позе армрестлера и пытаясь захватить мою. Ухватившись, он стал бороть мою руку, жилился, жилился, но, будучи сильно пьяным, не смог, и клонился всем телом за рукой и наконец, сложив на нее голову, процедил:

–Живи. Сколько хочешь живи.

И заснул.

Нам с Виктором пришлось немало потрудиться, чтобы оживить Юрыча и спроситьнасчет ключей. Мутным взором Юрыч оглядел нас и сообщил, что он де кузнец и рыбак. И потому ему от народа скрывать нечего. И что дверь в квартиру не заперта. И снова заснул.

Я было хотел перетащить его в квартиру, но Виктор, тряся бутылкой, возразил, дескать такому кремню как Юрыч только полезно поспать на свежем воздухе и он де, его покараулит.

На том и сошлись.

7.

Трезвый Юрыч оказался человеком мрачным, застенчивым и несуетным.

Наутро я подступил к нему с финансовыми вопросами. Долго пытал о цене за снимаемый угол, но Юрыч отнекивался, и уводил в сторону глаза. Разговор об оплате его тяготил. Наконец мы сошлись на цене, во "сколько не жалко".

Боясь прослыть за жмота, я предложил за две недели цену, за какую в Прёте едва впишешься на выходные. Юрыч обрадовался. Получив деньги он точас исчез, и вскоре вернулся с бутылкой и закуской. С видом, не терпящим возражений, он протянул мне полный стакан:

– С новосельем!

К вечеру того же дня, находясь в изрядном подпитии, он на глаз, одним напильником соорудил ключ от входной двери. Я лишь развел руками, а Юрыч подмигнул, и долго показывал коробку с самодельными блёснами и мормышками. Они блестели и искрились, будто подвески королевы, настолько тонкая была работа. Впрочем, в Штырине подвески королевы все одно были хлам, а вот блесна…

Как бы то ни было, имея ключи, мы как-то сразу перестали друг друга стеснять.

Потрезву Юрыч молчал, на вопросы отвечал односложно, сам и вовсе ни о чем не спрашивал. Я этому был только рад, хотя меня вопросы мучили до осатанения. Мне была нужна информация. Я и сбежал-то лишь для того, чтобы в спокойной обстановке напитаться сведеньями извне, вспомнить все, что пока погребено под руинами обвалившейся памяти, осмыслить что вспомнил и решить, как быть дальше. На беду, в Штырине с информацией было туго. Телевизор у Юрыча имелся, но был сломан и заброшен за ненужностью. Юрыч неплохо обходился и без него.

Единственной связью с внешним миром была бубнившая на кухне проводная радиоточка. Но из нее, сквозь астматические хрипы динамика шло местное, районное вещание. Этот доморощенный аналог легендарного "Сельского часа" владел данными о сборе посевных, мезальянсе трактора и веялки, и прочей чепухе. Заскорузлые новости разбавлялись концертами по заявкам сельчан. Краевые новости в радиоточке появлялись редко, федеральных не было вовсе.

Попытка решить вопрос с помощью газет провалилась с ошеломительной быстротой. Обойдя все два штыринских печатных киоска, я обнаружил в них лишь "Зарю Иланьги", с некрологами, поздравлениями и рекламой фанеры, газету скандвордов "Тещин рот", и отрывной календарь с удобно впечатанными рецептами домашних заготовок. Спрашивать о других газетах я даже не стал, чтобы опрометчиво не выдать в себе чужака.

Вволю истерзавшись, я сволок в починку старый ламповый "Рекорд" Юрыча и, к удивлению, получил его назад через час исправно работающим. На мой вопрос о способе, каким этот мастодонт был возвращен к жизни, ухмыляющийся приемщик телеателье пояснил:

– А мы его пропылесосили. Если нужна квитанция – бухгалтерия на соседней улице. Без квитанции бутылку будет стоить.

Теперь у меня была информация.

Юрыч, вернувшись под ночь с рыбалки, хмыкнул, пару минут потаращился в экран, и завалился спать.

И все же сведений недоставало. Прошедшие дни полностью изменили телекартину. Она теперь пережевывала и срыгивала лесные пожары в Адриатике, захват заложников в Азии, открытие роддома в горной местности и санатория в пустыне. Я буквально прилип к телевизору, и пытался выудить оттуда хоть что-нибудь. Рыбак из меня, честно говоря, получался не ахти.

Впрочем, почти все, что было со мной после побега с крыши, я вспомнил. Оставались незначительные пробелы, но вряд ли во время них я натворил чего-то более непоправимого. Картина того дня стояла передо мной как мятая, разорванная на десятки кусков, и потом обратно сложенная репродукция. Если смотреть на нее целиком, понятно, что изображено, а если вглядываться отдельно в каждый кусок, то ясно, что картинке никогда не быть такой, как прежде. Что суждено ей навеки остаться изуродованной, изжеванной, покрытой сетью рубцов, рваных стыков, в которых навеки исчезли мелкие, но важные детали.

Вспомнил я, как пил напропалую. Сначала в ресторане, потом в летнем кафе, после в совсем уж обтрепанной пельменной с какими-то синяками. А потом оказался у Люсеньки. Люсенька, волшебное создание, надеюсь ты меня простишь, но я себя никогда не прощу. Надо было положить столько сил, чтобы явиться к тебе ужратым в слюни, с бутылкой коньяка, долго пить на кухне, наматывая на кулак сопли, жалуясь на жизнь, на то, что кругом все твари и самые гадкие твари – бабы.

И еще чего-то я там блеял и уж совсем удивительно, но оказался в Люсенькиной постели. Подробностей не помню, но растрясла меня Люся уже глубокой ночью и чуть не пинками погнала прочь, к вызванному заблаговременно такси. Не скрою, очень обидно было не помнить то, что было между кухней и такси. Загадкой было и то, как я в таком состоянии нашел Люсенькин адрес. Я его отродясь не знал. Себя я не оправдывал, но Люсеньку понимал. Вероятно она увидала в ночном выпуске новостей хронику, испугалась, и отправила меня восвояси. Выходит, она меня спасла, ангел мой небесный!

Скорее всего уже одним пьяным видом я подмочил свою и без того шаткую репутацию. И то, что потом мы оказались в одной постели – обратного не доказывало. Бывает и такое. И акт любви становится актом жалости к падшему. Теленовости, же, выходит, зачеркнули и этот акт.

Так, едва начавшись, увы, закончилась любовь. Кто знает, будь все по-другому, не суждено ли было стать этой любви самой красивой и самой романтической историей на свете?! В общем, утрата Люсеньки была мной остро пережита и теперь давила на сердце.

Еще больше давила боязнь зародителей. Звонить им я опасался, да и телефона у меня не было. До слез, до сжимания сердца в грецкий орех с последующим его раскалыванием, было жаль родителей. Что они сейчас думают, как живут, есть ли у них силы и здоровье выдержать все свалившееся? И то – какие, кроме святой родительской веры, могут у них быть доказательства того, что я не злодей? А главное, им неизвестно, что с их сыном, где он, жив ли, здоров, а может быть и мертв. Эти мысли были страшнее самой изощренной пытки. Нервы мои дрожали тугой струной, готовые в любой момент лопнуть.

Ради того, чтобы облегчить жизнь старикам я уже готов был выйти и сдаться, но сдаться, значило вчистую проиграть гонку. Упустить самый быть может главный в жизни вызов, навсегда отвернуть от себя судьбу и догнить, может быть и очень долгий, но никчемный век. Ибо судьба благоволит сильным. Ну и иногда раздолбаям.

Я верил, что старики, только дай им весточку, воспрянут и ободрятся, вернутся к жизни надо было лишь придумать, как это сделать. И я придумал. Я уехал из Штырина, на рейсовом раздолбанном пазике, через поля и леса, с хитрой пересадкой, до которой я оттоптал по полям километров десять, в Заилань – райцентр, что находился в полусотне верст от Штырина.

Между границами этих двух районов, вклинивалась полоса земель другого региона. Этой заячьей петлей я рассчитывал усыпить, если что, бдительность погони.

В Заилани я купил тетрадь, ручку, конверт, марку – написал письмо, указав адрес соседки из крайнего подъезда, большой маминой приятельницы и человека несомненных моральных качеств. Опустив письмо в ящик я быстро, даже не поняв, что такое Заилань, исчез.

***

Несмотря на письмо, тревога лишь усилилась. Теперь к переживаниям за родителей добавилось беспокойство за то, дойдет ли письмо, не затеряется ли, передаст ли его соседка. От тоски и тревоги, да и от безделья, я начал попивать.

В собутыльники я выбрал Юрыча, о чем вскоре пожалел. Юрыч во хмелю и Юрыч в трезвости были двумя разными людьми. Выпив, Юрыч становился параноиком, агрессивным, но с агрессией внутрь себя. Шумный и многословный, пьяный Юрыч отличался от себя трезвого, как неизмеримый простор неба от тверди земной. В нем бушевали грозы и рвались во все стороны ветры, сотни тонн влаги изливал он из своих мрачных, тяжелых туч и не было от этого спасения. Он клял всех и вся, прыгал и скакал, хватался за ножи и исполнял с ними абречьи танцы. Поначалу я испугался, но довольно быстро понял, что опасности нет, что это нечто напоминающее горский танец, очень искрометный и зажигательный, неистовый и оттого, для непосвященного, страшный.

Гораздо более доканывала пьяная Юрычева ахинея, которую он нес не умолкая, на повышенных тонах, будто бы обращаясь ко всему миру сразу. Его ораторство было бессмысленным не только потому, что не было аудитории, но и потому, что мутный потоко слов сам по себе не имел смысла. Позже, немного разъяснив для себя Юрыча, до меня дошло, что смысл все-таки был. Просто Юрыч был не homo sapiens в привычном смысле, а переходная модель от человека разумного обратно к человеку природному.

Причем переход этот состоялся не только под влиянием алкогольной деградации, но и от какого-то, случившегося давно, и еле удерживаемого в памяти надлома. Может быть трагедии, а может быть несостоявшихся замыслов, или рухнувших надежд. В общем, Юрыч представлял собой человечьи руины, по которым еще можно опознать контуры и очертания здания, но тлен которых уже вытеснялся природой.Он пытался бороться с этим своим не то разложением, не то замещением, однако делал это по наитию и только потрезву. По пьянке же попытки борьбы быстро перерастали в саморазрушение. Остатки разума пытались бороться, но, сгорая в алкоголе, создавали какой-то новый и нелепый мир, как языки пламени создают композиционно сложные видения.

Слушать Юрыча было забавно. Смотреть на ужимки и прыжки тоже. Но от всего вместе быстро наступало утомление. И тогда я боролся с Юрычем частым подливанием водки в стакан. Доходя, как и все алкоголики, до определенной дозы, он быстро угасал и засыпал, изредка во сне вскрикивая, на пути к протрезвлению выдавливая остатками разума замещаемый мир.

Так или иначе, именно из его алкогольных откровений я узнал, что окунь в неком Черном озере пропал оттого, что «этими суками» был проведен эксперимент и в озеро запустили карликовых дельфинов. Они то «всё и поели», а потом издохли сами. Да и само озеро, дескать, тоже появилось в следствие ядерного эксперимента. Теперь мне было известно, что прожженный по пьяному делу у костра бушлат моего собутыльника – дело посещения инопланетянами реки Иланьги и отбирания ими из Юрычевого организма пробы. Знал я и что есть у Юрыча в лесу схрон, а в нем оружие времен второй мировой войны, по большей части немецкое.

На мою заметку, что линия фронта проходила в полутора тысячах километров, он не стушевавшись ответил, что это был диверсионный отряд, и если бы я не подлил собутыльнику водки, Юрыч договорился бы до того, что это именно диверсанты и запустили в озеро карликовых дельфинов.

Также, по большому секрету, он поведал что есть у него в лесу приятель, живущий де по горнему закону, а у приятеля того борть. А в борти живут одичавшие шмели княжьей породы. Шмели те, делают мед со вкусом дегтя и необычным, почти наркотическим эффектом. По правде говоря, глядя на Юрыча, я порой начинал верить в существование волшебного меда, – так его несло.

Однажды, когда я скучал за бутылкой пива перед телевизором, распахнулась дверь предо мной предстал совершенно безумный Юрыч, протянул спичечный коробок и отрапортовал:

– Ай эм гуманоид!

Я хотел было представиться в ответ межпланетным, третьей гильдии купцом с Альфы Кассиопеи, но Юрыч спохватился и доложил по форме:

– Ай хэв гуманоид! – И убедительно потряс коробком, подтверждая наличие в нем настоящего гуманоида.

Тот, на поверку, оказался очень большой личинкой стрекозы, той самой, что мы в детстве называли «шарошка» и пугали ее неприятным видом девчонок. Очевидно, Юрыч ползал где-то, собирая шарошек для наживки, нашел крупный экземпляр, а после встретил собутыльников.

Так для меня открылся еще один Юрычев талант – способность к языкам. К нему он прибегал тогда, когда алкогольная пена его нездорового сознания сворачивала Юрыча с теории заговоров по истреблению «этими сволочами» всего окуня, на высокие, необъяснимые материи, на нити божественного провидения, линии судьбы, на философию и метафизику.

Видимо Юрыч считал, что об этих непонятных, призрачных и туманных вещах стоит рассуждать не на родном языке, чтобы еще более все запутать и вот тогда-то оно и прояснится само. В его арсенале были французские, немецкие, яапонские словечки, но более всего он уважал язык Шекспира.

Конечно, никакого английского языка Юрыч не знал, и хранил в памяти лишь словарный запас курса средней школы. Из него и вворачивал он что-нибудь, казалось, что невпопад, но видя для себя в этом тайный смысл и знаки. Когда же я начинал хохотать над этими невероятными фразочками, Юрыч, казалось на мгновения трезвел, и даже как-то обижался, как обижаются художники, когда до зрителей не доходит замысел их картин.

– А ты видел когда-нибудь факс? – как-то спросил меня Юрыч посреди этих англоалкобдений. Был он в тот момент пугающе трезв, хотя только-что еле держался на ногах.

– Конечно! – Ответил я.

– И отправлял? И получал? Не врешь?

– Даже из-за границы один раз получал факс, – вспомнил я.

– И что, такое вот оно все из него вылазит, какое на другом конце света в него залазит, – не отставал Юрыч.

– Все до буковки, до точки, а если рисунок, то даже тона видны, – подтвердил я.

– В ту же минуту?

– В ту же минуту.

– Как он выглядит, этот факс? – Недоверчиво спросил Юрыч.

– Словно большой настольный телефон, только со щелью, как у пишущей машинки.

Юрыч взглянул на меня с такой пронзительной тоской, что стало не по себе. Мне показалось, что он не поверил. И решил, что я его дурю, что никакого факса я не видел.

В следующий момент, от пьянущего в зюзю Юрыча я узнал, что нет никакого ангела божия, но есть Божий, как будто бы, дядя.

– Это мы, славяне, – пояснил Юрыч, – по недоумию переиначили английского-де дядю, анкла, – в созвучного нам ангела.

Спорить было бесполезно. Я и плакал, и хохотал, и заходился в гневе от прилипчивости пьяного Юрыча и наконец, прекратил наши попойки. Тем более что положение мое усложнилось.

8.

На пятый день побега пришла беда, откуда не ждали. И беда эта была такого деликатного свойства, что и рассказывать-то неприлично. По всем признакам беда имела обличье триппера.

Все началось с выделений. Их было много, и они не утихали. Я купил ворох сатиновых трусов, но едва успевал менять и застирывать их, как запас подходил к концу, и с веревки на балконе приходилось сдергивать недосушенные.

Боли и рези донимали, выделения усиливались и, наконец, превратились в поток. Я создал дома приличные запасы ваты и всерьез задумался о том, что женские прокладки, должно быть изобретение века. Меня захватила мысль о походе в аптеку. Но какая-то шовинистическая мужская гордость не позволяла решиться на подобный шаг. Да и сама просьба о продаже прокладок могла привлечь любопытный аптекарский взгляд.

Я тут же остановил разворачивающийся запой и молил о том, чтобы запой Юрыча не думал прекращаться. Поэтому вместо аптеки я зачастил в лавку, и исправно пополнял домашние алкозапасы. Я стал как путешественник-первооткрыватель, спаивающий наивных туземцев в своих интересах. Мне было стыдно, но другого выхода я не видел. Впрочем, когда ты болеешь такой деликатной болезнью, какой уж тут, к черту стыд.

Но более самого недуга меня угнетала причина его появления.

Не нужно было долго размышлять, чтобы прийти к выводу, что причиной была… Люсенька. Да-да, этот невинный белокурый ангелочек с хрустальными глазками и смущенным взором, с пробивающейся из центра хрупкой грудки нежной хрипотцой, существо в полуосязаемой плоти, существо столь совершенное, что казалось, к нему не может пристать ничего земного. И вот этот аморфный призрак любви и счастья, девушка-мечта – навесила на Марата Галеева банальный трипак.

Да, это была она, и бессмысленны были гадания и сомнения, ибо кроме нее не было у меня ни с кем встреч долгое время. Погоревав по поводу женского вероломства вообще и Люсенькиного в частности, изрядно выматерившись и навсегда засушив в сердце первую быть может, колючую розу настоящей любви, насовав в штаны ваты и запасясь ею по всем карманам, я двинул искать Виктора.

Виктор, в компании тех же окаменелостей пребывал на том же вечном капище под постылыми ржавыми трубами.

– О, татарин! – Радости его не было предела. – Пацаны, Витька-Татарин пришел, пихать меня в сад!

Он тряс меня за плечи, ощупывал, словно мы не виделись сто лет, а до этого столько же делили землянку, окоп и хлеба горбушку.

– Это надо сбрызнуть, это надо сбрызнуть. Татарина увидеть если, это к удаче же на долгие года, ёж-мнешь! По такому поводу разжиться нужно срочно не менее чем ноль пять, – радостно, с алкашеской хрустальной слезицей в уголках глаз суетился и гомонил он.

Окаменелости уже сооружали из подручного материала скамейку и стол. А «разжиться» я принёс с собой, и куда больше, чем ноль пять.

– Не уехал, значит, – продолжал причитать Виктор. – А я, значит, думаю, чего это Витька не заходит, уехал, думаю, значит. А ты задержался, задержался, я смотрю. А и как, ёж-мнёшь, не задержаться, у нас же тут просторы, пихать меня в сад!

Виктор принял из рук пластиковый стаканчик, залпом выпил, с оттяжкой занюхал рукавом и еще раз сказал вместе с выдохом:

– Пррроостооры!

После чего величаво обвел рукой трубы, заборы, и бурьян.

– Кто к нам попал, тот, считай, пропал. Никуда отсюда уезжать не захочет. А ты чего не пьешь?

***

На следующий вечер Виктор пришел во двор, вызвал меня молодецким свистом и сообщил, что завтра с утра «будет больничка».

– Да не ссы ты! – Успокоил он меня сомнительным каламбуром. – Все будет чики-пуки. К тете Кате пойдем.

Тетя Катя оказалась скорее бабой Катей и принимала на дому. Я робко мялся, не зная с чего начать. За круглым, со скатертью, столом сидела в шерстяной кофте-обдергайке старушка – божий одуванчик. Из окна за ее спиной сквозь тюли сияло солнце, и подсвечивало сбитый седой пучок волос на макушке тети Кати, будто нимб.

– Ну, вы тут ёж-мнешь, – сказал Виктор. –А я сбегаю, печенья к чаю принесу.

– Ну и чего мы такие стеснительные? – Неожиданно звонким и бодрым голосом сказала тетя Катя. – Как свое добро пихать куда попало они первые, а как на предъявлять к осмотру, они мнутся…

«Они» молчал.

– Глуп детина, а пихает вглубь, скотина, – скабрезничала тетя Катя. – В ванной вата и раствор, – потрудитесь смазать болтяжечку с оттяжечкой, а я пока халат надену.

– Neisseria gonorhoea, – как раз в тот момент, когда Виктор вернулся, поставила диагноз тетя Катя. – Виктор, у твоего друга плохой насморк, и если он мне не расскажет, какая из местных шалав его наградила, передай, что хер ему по всей морде, а не лечение.

Жаргон тети Кати подходил к ее облику, как весло к мопеду, но, странное дело, очень ей шел.

– Зачем я буду объяснять, – пожал плечами Виктор. – Он же и так слышит?

– Виктор, тебе культурно объяснить, или вкратце? Я умею!

Уже чашки стояли на столе, уже вскипел чайник, уже выставлены были на стол сушки и пряники, а тетя Катя и Виктор, все перебрасывались малознакомыми, но понятными словами. Не помню, кто из классиков назвал подобные прения на подобном жаргоне «блатной музыкой». Им обоим это явно доставляло удовольствие.

– Я прошу прощения, – наконец вмешался я. – Екатерина…

– Иосифовна.

– Екатерина Иосифовна, позвольте я расскажу?

– Да уж будьте любезны…

– Болезнь я подцепил в Прёте.

– Молодой, человек, скажи – «гвоздика».

– А в чем собственно… ну, гвоздика.

– Не пизди-ка!

– Кхм, тетя Катя, – вмешался Виктор. – Он, это, в натуре не местный.

– Не местный?!

Екатерина Иосифовна сняла очки и пристально поглядела на меня. Затем надела и вгляделась еще внимательней. У меня аж закололо под ребрами.

– Столичная птица редкий гость в нашей глухомани. Интересно. Действительно, лицо незнакомое. Ну что ж, о причинах вашего появления здесь не спрашиваю, наверняка приехали осмотреть местные просторы. Тем более, что Виктор у нас известный гид-экскурсовод. В конце концов, какое мне дело? Кто кого сгрёб, тот того и уёб… Но учтите, если ко мне заявится, через недельку, какая-нибудь особа, и укажет на вас… Меры приму незамедлительно.

Тетя Катя глядела на меня прищурившись, и я выдержал этот сверлящий взгляд. Не знай я что она медик, решил бы, что матерый опер.

– Значит, так, – улыбнулась наконец тетя Катя, – сейчас я поставлю вам больной укол в жопу. И еще один завтра. Туда же. С нынешней медициной этого будет достаточно. Придете один, надеюсь, местность уже изучили, не заблудитесь.

Я кивнул.

– К чаю возмите что угодно, но не эти сухари лагерные, – тетя Катя покосилась на Виктора, затем сушки. Меня от них пучит. Оплатить нужно будет только уколы. А в счет моих услуг расскажете что-нибудь интересное, какие-нибудь столичные сплетни.

Она весело подмигнула и вскоре мы раскланялись.

Ух, пронесло, – думал я, выйдя на улицу, закуривая и протягивая зажигалку Виктору.

– Не-не, – отмахнулся он и достал коробок. – Лучше прикурить от спички, чем от грёбаной затычки. А ловко тетя Катя тебя вычислила, пихать тебя в сад?!

– В смысле? Что значит вычислила? – Не понял я.

– Ну, что в Штырин ты заехал по делу мутному.

– С чего ты взял? С чего она взяла? По какому еще мутному.

– А кто ж тебя знает, – беззаботно ответил Виктор. – Только вот и тетя Катя чухнула, что неспроста ты здесь. Что ты – «гусь, я ебанусь».

– Да нет… Я просто это, ну в отпуске…

– Ты меня не проведешь – хрен на ландыш не похож, – погрозил мне пальцем Виктор. Он словно бы заразился манерой тети Кати вставлять скабрезности. – А уж тетю Катю не проведешь тем более. Она и того и другого по жизни повидала! Она людей на "раз-два" видит, ей в этом моменте не то, что рентген, околоточный Делокроев в подметки не годится. Тетя Катя каторжанка старая. Еще из тех, политических. Пошли лучше, пива мне купишь.

***

Я опять был, что называется в строю, и проводил дни напролет, пялясь в экран в поисках подробностей «Прётской бойни». Так к тому времени стали называть трагедию.

Поначалу, когда динозавр отечественной электронной мысли, телевизор «Рекорд» только вернулся из ателье, я караулил все выпуски новостей – утренние, дневные, итоговые по всем каналам, какие допотопный агрегат только мог ловить.

Немало времени у меня ушло на то, чтобы воскресить старую балконную антенну – исполинского четырехметрового монстра с угрожающими усами на дюралевой трубе. Затем последовала замена старого иссохшегося кабеля на новый, кусок которого я, не долго думая, срезал с такой же антенны на крыше соседнего дома. К тому времени я уже как-то пообвыкся, что я беглец, что я вне закона, и моральные страдания от кражи кабеля, были не чета тем, что привели меня в Штырин.

Но даже после проведенного апгрейда телевизор капризничал, всем поведением показывая своенравие той эпохи, в какую он и появился на свет. В те годы, еще до цехов, любое дело поворачивалось не для пользы человеку, а наоборот – человек был для пользы делу. Немногое, впрочем, изменилось и сейчас, а тогда и подавно!

Железная дороги существовали, сколько себя помню, не для перевозки грузов и людей, а для того, чтобы люди их строили и достраивали, надрывая пупки по колено в болотной жиже, на радость комарам и гнусу. Продавцы в магазинах были не для обслуживания покупателей, а чтобы им хамить. Охаянные покупатели спешили из магазинов на остановку транспорта. Но не затем, чтобы ехать, а чтобы ждать. Автомобили выпускались не для поездок, а для ремонта. Курорты служили не для поправки здоровья, а для изнурения организма в очередях. За гамаком, шезлонгом или кружкой разведенного пива.

Мой телевизор, вынырнув из-за резкого поворота судьбы, как ухаб, который не объехать, а можно только цепляясь днищем переползти, видимо решил, что является единственным законным наследником великого прошлого, хранителем его традиций и устоев. И немедля подчинил меня себе.

Сначала я сносил его в ателье, потом возился с антенной, воровал для него кабель, прочищал выносной трансформатор, и только после этого, немилосердно гудя, он соизволил заработать. Хотя – как соизволил? Как – заработать?

Для каждого канала требовалось особое положение антенны относительно сторон света. При переключении требовалось сначала досыта, с мерзким грохотом, нащелкаться ручным переключателем, добиться того, чтобы бешеная пляска чередующихся черных и белых полос сменилась на рябь, а потом мчаться на балкон и отчаянно вихать в стороны антенну, посекундно врываясь в комнату и проверяя качество сигнала. Переключение с канала на канал занимало от пяти минут до получаса, в зависимости от благодушия приемника. А еще нужно было учитывать погоду – в жару все показывало более-менее хорошо, а дождь и ветер заставляли отдаться ящику полностью.

Порой мне казалось что этот «Рекорд» и не порождение рук человеческих, а некий артефакт, обладающий магической силой и способный по своей прихоти изменять природу, повелевать ей и подчинять все живое. И, как любой, более-менее приличный идол, он требовал все новых и новых жертв. И не только требовал, но и сам привлекал их.

Как я говорил, в жару телевизор показывал охотно, а прочие состояния погоды старался не замечать. Но в жару это исчадие немилосердно грелось, чем привлекало мух. Они буквально облепляли его вырубленное из цельного куска дерева, как у настоящего идола, тело, ползали по его серому глазу, роились вокруг, засиживали и загаживали. Мухи дурно действовали своим бессмысленным мельтешением на мои и без того плохие нервы.

Я скакал вокруг телевизора с мухобойкой и истреблял их сотнями. Вероятно, это очень нравилось телевизору, и в его глазах я был чем-то вроде служителя с опахалом при туземном князьке. И телевизор, испуская магические чары, призывал себе в усладу и мне в своеобразный подвиг, новые полчища мух.

Порой мне это надоедало, я разражался в адрес артефакта бранью, клял его почем свет, в конец осерчав, с треском колотил по лакированной плеши и стремглав бросался вон. Затем отпаивался где-нибудь в Иланьской тени пивом, приходил в себя и сотый раз давал клятву раз и навсегда порвать с этим мезальянсом. Отдышавшись и успокоившись, я вновь поступал в услужение к древнему монстру. А он, чуя мою в нем потребность, еще прочнее закабалял меня. В виде подачки – этой обычной рабской награды, – аппарат изредка разрешал себя смотреть.

Помимо мучений собственно с телевизором не меньшие мучения доставляло то, что в нем показывалось. Ажиотаж спал, новостной фон сменился. Еще прошли выпуски о том, как хоронят погибших, циничные телекамеры выхватили крупным планом слезы скорбящих, показали брикетированные морды официальных лиц, обещавших найти и покарать, и волна окончательно схлынула. Остались лишь мокрые камни слез родственников, да обсыхающая мутная пена нездорового интереса.

И я было начал подумывать о явке «с повинной», дескать, сейчас, не по горячим следам, во всем разберутся. Но некое внутреннее противоречие не давало весам склониться в сторону закона и разума и упрямо перевешивало чашу в сторону инстинкта. А инстинкт подсказывал, что травля далеко не закончилась, что я зверь, которого гонят и надо бежать и бежать, спасаться и прятаться, путать следы и держаться тайных троп.

Разум уверял, что чем дальше бежишь – тем яростнее погоня, тем свирепее собаки. И когда они обложат и окружат, то, задохнувшись в собственной ярости, в неистовом торжестве разорвут тебя в клочья.

9.

И все же пора было собираться в путь. Меня никто не гнал, но я сам чувствовал, что задержался. От дурной болезни я избавился, розу любви засушил, и хотя ее шипы продолжали скрести сердце, на нем было беспокойно и без того. Надо было что-то делать.

Я обитал в Штырине две недели и успел порядком измениться. Растительность на неумело бритой голове появлялась клочками и впадинами, как в южнорусской степи, на щеках и подбородке бушевала жесткая поросль. Чрезмерное употребление дешевого алкоголя добавило лицу новых красок, а постоянные переживания необходимой угрюмости. От стресса и безделья, заставлявших меня обильно есть всякую дрянь, я поправился и слегка оплыл, а загар, полученный на речке добавил в мой облик последний штрих. И сделался я ничем неотличим от местных обитателей. Коротко стриженный, небритый угрюмый гопник, какие и составляли практически все мужское население Штырина от двадцати до сорока лет.

Юрыч никак не возражал по поводу моего присутствия в его жизни. Я старался не доставлять ему неудобств, а мне он тем более не мешал. Да и бывал Юрыч дома редко. Он был беззаветно был влюблен в рыбалку, где и пропадал сутками. Возвращался он неизменно облезший до лоскутов, заросший, пропахший костром, с полным рюкзаком рыбы. С рюкзака свисали пучки ароматных трав, какие-то резные деревянные свистульки торчали из карманов, а сам Юрыч был тихий и счастливый.

Едва приняв душ, он выходил во двор с полной миской мелкой рыбы и все окрестные коты уже сидели и смиренно дожидались ужина. И дети тут же летели к нему с оседланных заборов. И через минуту весь двор был залит звуками свистулек, удивительно напоминавших пение лесных птиц. Оно замолкало за полночь, и будило меня рано утром. Как когда-то меня будил мой телефон. И, когда я вспоминал об этом, сердце тупой ножовкой вспарывала тоска.

Как в те времена я хотел просыпаться под настоящее, а не полифоническое пение райских птиц. Как я отчаянно дрался с жизнью, чтобы осуществить эту мечту. И вот она воплотилась в явь, а мне предстоят еще более тяжкие битвы, дабы вернуть все на круги своя. Я как белка, выпавшая из колеса, и сразу же окруженная невиданными доселе, жуткими опасностями, стригущая ушами и вздрагивающая всем телом от каждого шороха. Как же был сладок плен того игрушечного колеса! И скрежет по сердцу, с каждым днем все более каменевшему и обрастающему мхом заставлял меня, не находя себе места, подскакивать. Он звал и тянул в дорогу, в бег, в движение. Прочь от себя и своей тоски.

Я вновь разыскал окаменелостей. Они конечно те еще придурки, но Виктор со своими ребятами были первыми людьми, которые мне помогли. Жаль было расставаться не попрощавшись. Я решил, что выпью с ними, а вечером следующего дня, когда Юрыч вернется с рыбалки, душевно прощусь и с ним. Далее двину, куда глаза глядят и попытаюсь таки, окольными путями, пробраться к родителям. А после решу что делать.

Выпивая с окаменелостями я расчувствовался и меня развезло. Под конец меня совсем сморило. Дома я оказался неизвестно как.

И вновь с утра была дикая головная боль, и опять во рту было нагажено, а по телу прошло тысячекопытное Мамаево войско. Я лежал, потный и липкий, не мог открыть глаза и думал, как бы мне собраться с постели самому, дабы потом начать собираться в дальнюю дорогу.

По правде, вещей у меня не было, какие могут быть вещи у беглеца, но за время житья у Юрыча я как-то незаметно оброс разной бытовой мелочью. Зубная щетка, паста, бритва, помазок, шампунь, кое-какое бельишко, медикаменты и прочее – просто удивительно, сколько всего необходимо человеку. За такой короткий срок – и столько пожиток! Теперь все это нужно было собрать и выбросить. Ибо кто знает, насколько близко подошла обложная травля. Я чувствовал беду, чувствовал ее тяжелое смрадное дыхание совсем рядом, на подступах, и не хотел, чтобы у Юрыча были неприятности.

Так я думал, лежа разбитый в кровати и собирал силы на борьбу с похмельем. И вдруг, в кухне, услышал женский голос. Голос что-то напевал, и я, распутав слипшиеся макаронины мозга, сообразил, что женский голос в квартире холостяка Юрыча это абсурд. Значит это глюк. А глюк, это значит что?

– Ну что, допился, Алкаш! – Костерил я себя. – Пришла к тебе в гости тетя Белочка, принесла тебе орешков из леса. Сейчас тебе эти орешки прокапают через вену на больничной койке, а потом, не вынимая из смирительной рубашки, свезут в СИЗО, где и перекуют в кандалы.

От таких перспектив я завертелся как подстреленный, лихорадочно соскочил, сел, схватил штаны и начал натягивать их на мослы. Обе ноги оказались в одной штанине, я затряс ими и сбрякал на пол так, что к потолку взметнулась пыль. Пение на кухне смолкло, послышались легкие шаги.

– Ух ты, какая деликатная Белочка! – Только и подумал я, как дверь распахнулась и Белочка предстала передо мной во всей красе.

За такую «Белочку» я готов был ежедневно ужираться вдрызг до слияния с небесной синевой! Белочка имела вид румяной девы с роскошными золотыми волосами ниже плеч, огромными васильковыми глазами, вздернутым носиком, персикового цвета пухлыми щечками и алыми губками. Губки были сложены в виноватую улыбку и оттого сразу же, безоговорочно, по-домашнему, располагали. Уюта добавляла мокрая тряпка в мыльной руке, и что на деве были закатанные юрычевы джинсы и его же застиранная рубаха.

– Ой, – заговорила она, опуская очи долу, как раз туда где у ее ног по-паучьи копошился я. – А я тут, пока вы спите, уборку затеяла. Окна мою.

Она вздохнула, и продолжила:

– А вы не знаете где Юрий? А вы его друг? А он скоро будет?

Мой изнуренный мозг был не готов к такому шквалу вопросов и окончательно рухнул. Он не то что не мог вовремя подкидывать ответы, он даже отказывался их обрабатывать. Говоря современным языком, завис. Все же я собрался и, с опозданием в полминуты, протолкнув через неведомый шлюз информацию, выдал порцию ответов. Их я выпалил в той же последовательности и такой же скороговоркой, как они мне были заданы:

– Знаю. Да, то есть, нет, то есть не совсем. Вечером.

Белочка, округлив прекрасные глаза, захохотала.

Вскоре мы уже сидели друг против друга на полу и до неприличия громко ухахатывались.

– А хотите чаю, – просмеявшись, предложила незнакомка.

И я понял, что чаю я давно и очень сильно хочу. Я хотел еще ввернуть, что из рук такой особы я готов напиться не только чаю, а и смертельного яду готов осушить ведро и пасть замертво, но подумал, что офисно-донжуанский развязный флирт здесь будет неуместен. Ибо особа отнюдь не Люсенька.

И следом возник вопрос: «А кто»?

Я согласился на чай, и, стараясь выглядеть естественно, отлучился в ванную. Там я пустил воду и стал размышлять. Мысль о видении и белой горячке я отбросил, вспомнив, что белогорячие якобы нечувствительны к боли. Я же, брякнувшись на пол, ссадил бок, и он теперь болел. Мысль, что я не горячечный, утешала. А остальные – нет.

.Неизвестная юная мадам могла бы быть Юрычевой подружкой, но Юрыч был мрачный и суровый дядька, отшельник и аскет, а разница в возрасте дополняла эту пропасть. Повадок Набоковского героя за Юрычем точно не водилось. Леди могла быть и его дальней родственницей, но что это за дальняя родственница, имеющая комплект ключей, не отдохнув с дороги, принимающаяся за уборку, как у себя дома, и не удивляющаяся тому, что вместо Юрыча в квартире храпит незнакомый мужик. Я бы, будучи такой родственницей, завидев в квартире чужого, дал бы от греха стрекача – вдруг квартира теперь принадлежит другому? Эта же отнеслась ко мне, как к чему-то разумеющемуся.

А не дать ли мне по тапкам отсюда прямо сейчас? Ибо все непонятное таит опасность, а опасностей нужно избегать. Но опасность дамочки пока неоценена, да и встав, выражаясь по викторовски, «на хода» я рискую эту опасность только увеличить. Да и драпать придется без денег, без вещей, еще и оставив паспорт. В общем надо присмотреться. Что я, с девчонкой, что ли не справлюсь!

Чай уже дымился в отдраенных чашках и был вкусным, крепким, свежезаваренным. К чаю, в невесть откуда взявшейся вазочке, было печенье, и оно тоже будоражило воображение. Возникали нелепые мысли об уюте и семейном счастье. Дескать, хорошо бы вот так сидеть всю жизнь у себя на кухне, в старых домашних джинсах и фланелевой рубашке, ни от кого не прятаться и никого не бояться. И чтобы тебе подливали и подливали в фарфоровую, со сколом, чашку чай, да подкладывали в вазочку печенье.

– А вы, наверное, сидите и думаете, кто я такой и что здесь делаю? Ведь нельзя не удивиться, заходя в свою квартиру и обнаружив там неизвестного мужчину? – Запустил я пробный шар.

– Зная Юру, его привычки и пристрастия я ничемуне удивляюсь, – иронично улыбнулась девушка.

Итак, я принят за алкаша и собутыльника.

Это меня обрадовало. Но и задело, – сидишь тут хорохоришся, а тебя, оказывается, принимают за алкашню. Снисходят так сказать, с горних высот, до твоего дольнего как у курицы, от забора до забора, полета. И чай, и печенье, и улыбки – весь этот уют вкупе с затеянной уборкой оказывается просто намеком, – смотри мол, как люди живут. Пей чай и вали отсюда. А я за тобой, так уж и быть, вымою.

Конечно, я заросший и загорелый, с перегаром изо рта, выгляжу алкашом, и у девушки есть основания считать, полагать, подозревать… И все же как-то обидно! И я отменил решение уезжать. Назло. Вопреки. Взыграла во мне спесь. Как говорится, загуляла нищета, затрясла лохмотьями…

– Я все же доложу вам о себе, – начал я, заводясь. – Я не местный. Наслышавшись о здешних просторах, приехал в отпуск, порыбачить. Один знакомый посоветовал снять угол у Юрия. Мы договорились о сроке, сошлись в цене. Отпуск у меня заканчивается через неделю, так что, если вы здесь надолго, придется потерпеть. Если Вам моя помощь в уборке не нужна, тогда я пошел, леску купить надо. Всего хорошего. Спасибо за чай.

Спустя минуту я чесал по пыльной Штыринской улице. Девушка что-то крикнула мне в след, но я лишь громко хлопнул дверью. Улицы и кусты летели мимо как в кино, с бешеной скоростью. Грудь мою рвал ветер, и я отплевывал его злобно и часто.

Вот кобыла, – думал я, – приперлась откуда не ждали, здрасьте я тётя-мотя. Я к алкашам привыкшая, я сейчас вам порядок наведу…

Я шел, куда ноги несли, курил, и глотал теплое пиво из мятой банки.

***

Меня вынесло на городской пляж, и я бухнулся в тень под кустом, как влитый вписавшись в ландшафт. Купающихся и загорающих на пляже почти не было, зато там и сям располагались жиденькие компании. Они с огромной скоростью заполняли пространство окурками, пакетами, бутылками, пивными банками и прочим хламом. Многие, несмотря на раннее утро уже и сами были в хлам, и никто не обратил внимания на еще одного чудака.

Справа от меня, прямо на пляже стояла легковушка, из ее раскрытых дверей доносилось ритмичное «умц-умц-умц». Слева три бича, по повадкам, одежке и лицам кровные братья Викторовых «окаменелостей» пили под аккомпанемент китайского плеера.

«На Ходынском широкоем тракте целовал я шалаву одну…».

Я пил пиво и все мрачнел и мрачнел. От жары меня развезло, и натура оскорбленного идальго жаждала мщения. Мне требовался конфликт. Спесь моя рвалась наружу. Хотелось, чтобы сейчас кто-нибудь подошел, попросил закурить, спросил который час и предложил поменяться часами. Но никто не подходил. Все вокруг отдыхали, как умели, и никакого дела им не было до скромно валяющегося в теньке паренька.

Даже никто не докопается, – размышлял я хмелея. – А потому-что видят, паренек такой же как все, отдыхает как умеет, культурка-дисциплинка. Одет как все, скамейку салфеткой не протирает, как все, в платочек не сморкается, как все. Значит свой. Как все.

Права стало быть незнакомка.

Ну что ж, значит придется самому устроить спеси парный выход.

Так думал я, а справа из машины слышалось умц-умц-умц.

Придется с кем-нибудь вступить в конфликт, – думал я, осматриваясь, а слева магнитофон надрывно повествовал о тяготах побега по маршруту «Воркута-Ленинград». Оставалось выбрать.

Пиво в банке заканчивалось, и нужно было принимать решение. Душа требовала сатисфакции.

Солнце начало двоиться и качнулось вправо, грозя обрушиться за горизонт на западе. Вместе с солнцем качнулись вправо и весы выбора.

Я встал, подождал пока взбунтовавшийся алкоголь растечется по крови и пошатываясь, пошел к машине. Трое «мажорчиков» – молодых ребят, по прежнему не обращали на меня внимания.

– Это вы конечно зря, – сплюнул я. – Нельзя же так беспечно отдыхать.

Определенно это была местная «золотая» молодежь. Что-то я не замечал раньше, чтобы в бедном Штырине много молодежи ездило на машинах. В Штырине на машинах вообще мало кто ездил. Мне вспомнился лозунг-растяжка, что попался на глаза еще в первые дни. Узкое белое полотнище плескалось, запутанное между двумя столбами на перекрестке и гордо гласило: «25 лет первому объекту светофорному».

Как оказалось, «первый объект светофорный» был в Штырине и единственным. Впрочем, и он был явно лишним. Что называется, «до кучи». В Штырине преобладал легкомоторный транспорт – угрожающего вида обшарпанные мотоциклы с колясками, на коих восседали коренастые штыринцы в очках-консервах. В колясках у них неизменно гнездились подруги жизни, с рассадой на коленях. Регулировать их движение было не нужно.

Были у Штыринцев и автомобили, и служили они такой же цели – поездке на дачу, посему и имели прицеп, в нем инвентарь, все ту же рассаду, и, иногда, мотоблок.

Подозреваю впрочем, что эти автомобили принадлежали совсем уж зажиточным хозяевам, рачительным и деловитым, пользовавшимся всеобщим уважением, окруженным почетом, довлеющим над другими бытовым авторитетом. Чаще же мотоблоки, запряженные в самодельную телегу, с грузом все с той же рассады скорбно пылили куда-то по обочине.

Конечно, пару раз видывал я здесь и блестящие дорогие автомобили. Какого бы рода бомонду они не принадлежали, его, бомонда, не бывает много. Бомонд бы не оказался с автомобилем на городском пляже.

Значит это у нас не дачники. И не бомонд. Бомондом этим соплякам еще по сроку службы не положено числиться. Стало быть, надо разъяснить, кто же это такие.

Так и есть – мажорчики. Причесочки – маечки – фенечки – цепочки. Шортики в обтяжечку с подворотом под коленку. Тапочки-вьетнамки со шнурком меж пальцев. Нет, не так. Между пальчиков. В такой обуви особо не распинаешься. Да и пальчики жалко.

А мне и хорошо – значит, если что, не запинают.

– Слышь, пацаны, – с трех шаговначал я вечную заунывную песнь акына-гопника. – Вы извините конечно, что я к вам обращаюсь, но можно я просто поинтересуюсь?!

Мальчики-пальчики смотрели на меня настороженно, и с интересом. Интерес преобладал. Были они непуганные.

Один из них, рослый с чередующимися прядями соломенных и русых волос и с четками на шее, очевидно самый центровой, спросил:

– Чего надо? Может тебе проспаться пойти.

Я подошел на шаг.

– Да говно-вопрос братуха, – умыльнулся я, злорадно отметив, как сморщился собеседник. – Сейчас пойду, просплюсь, вон там, в тенёчке на кулёчке, только можно вопрос задам. Ты уж извини, пожалуйста!

– Ну валяй. – Милостиво разрешил собеседник. И отошел на шаг.

– Да вопрос-то так, чисто из интереса. А че за музыка у вас такая играет?

– В смысле, – переглянувшись с товарищами, спросил «Братуха».

– В коромысле,– я отвернулся. – Это у тебя че за наколка на ноге такая? – Спросил я у второго мальчика-пальчика.

– Это не наколка, а тату, – высокомерно, и в то же время боязливо ответил тот.

– Да? А выглядит как партак достойный, – я развел руками и отвернулся к первому. Сзади послышался вздох облегчения.

– Так че за музыка, братан? – Переспросил я у Крашеного.

– Да так? Тебе-то что!

– Да не, ничё! Я подошел, спросил разрешения на вопрос, извинился, если что не так, ты мне позволил обратиться, так ведь?

Крашеный кивнул.

– Ну так чё ты тогда как этот то?!

Ответь крашеный придурок на вопрос сразу, кто знает, не закончилась бы сразу и канитель. Надо ведь было что-то придумывать дальше.А от пива и жары я погрузнел и телом, и мыслью. Но Крашеный решил взъерепениться. И попал!

Догадались об этом и мальчики-пальчики.

– Допустим R’n’B, а что?! – С вызовом спросил крашеный.

– Так говоришь, это у тебя тату, – я вновь повернулся ко второму. – А что обозначает?

– Ничего не обозначает, вали отсюда, – огрызнулся третий.

Ну вот. Чего я и хотел. Теперь все трое залупаются.

– Если ничего не означает, – улыбнулся я во всю ширь, – это значит не тату, а накаляка пидорская. Он че, пидор получается? – Кивнул я на второго.

Третий молча потупил глаза. Я отвернулся. Крашеный так и стоял в трех шагах.

– Аренби это ништяк, – я сделал два шага, а крашеный отошел на один. Дистанция сближалась.

Я уже решил, что первым будет крашеный.

– Я же чё. Я сижу под деревом, отдыхаю, пивка вон взял, слышу – умц-умц-умц играет. Ну, думаю – подойду, спрошу…

– Узнал? Все, можешь не париться.

– Могу не париться? Типа все нормально?

– Да, все нормально. Все фигня. Еще вопросы есть?

– Есть.

– Ну давай, валяй быстрей!

– Этот с накалякой на ноге, в натуре пидор? – Я кивнул на второго. Крашеный закатил глаза.

– Ты видимо попутал что-то, дядя? Давай, чеши отсюда, – вновь встрял третий.

– А ты залупистый, – ухмыльнулся я и повернулся к крашенному. До него были все те же два шага. – Братан, а он всегда за тебя разговаривает? Я вроде как с тобой беседую, че он встревает?

– Слышь, мужик, ты чего докопался? – Внезапно подал голос татуированный.

– Слышь на базаре продает киш-миш! – Обернулся я к нему. И сделал шаг назад. Теперь до крашеного позади должен оставаться шаг. – Я похож на Слышь?! Я типа этот что ли, с гор понаехавший? Я за чурку что ли канаю?

Мальчики-пальчики притихли.

– Не канаю, стало быть. Уже хорошо. Теперь про «докопался» проясним, – продолжил я. – Вы меня послали и я же докопался?! А вы вообще знаете, куда «посылают»? Что это за орган. Ты, с накалякой, знаешь, как им пользоваться?

Я распалялся. Контроль утрачивался, да и нужен ли он мне, контроль? Сладкое чувство опасности драки шпарило изнутри, будто кипел в груди самовар. Его пар щекотал ноздри, огонь под ним клокотал, и самовар ходил ходуном.

«Сейчас, сейчас», – убеждал меня кто-то внутри, – «Сейчас заварим мы чайку. Ох и крепкая будет заварушка! Сейчас эти уроды за все ответят. Это из-за таких ты теперь изгой, и все у тебя наперекосяк…»

– Да кто тебя послал? – Заламывая руки, возопил первый. – Кто?!

– Да ты и послал, петух крашеный! – Рявкнул я и развернулся.

Я успел приложиться кулаком ему в бровь. А второй рукой схватить за шею, но уцепил лишь бусики. И еще успел увидеть набегающего сбоку третьего. Я лишь подумал, в какой момент я его упустил, как мир сузился до хлопка и тонкой черты – будто на экране внезапно выдернутого из розетки телевизора. Потом все стихло и померкло.

10.

– Вроде живой пассажир. Проверь пульс.

Голоса раздавались будто у меня в голове, как бывает во сне. И я хотел, чтобы это был сон.

– Черепно-мозговая, к бабке не ходи.

– Точно. Приложили сзади.

– По пьяни, видать, зацепился с кем-то, ну и словил нежданчик.

Я лежал на боку и надеялся, что это такой беспонтовый сон. Но приоткрыв глаз, увидел песок, траву, и форменный ботинок.

– Рожа незнакомая, может откидуха? Надо по Кумаринским колониям пробить –кто недавно освободился.

– Тебе оно надо, Колобородько?

– Я просто подумал…

– Пусть начальство думает или лошадь, у нее голова большая…

Я хоть и не был лошадью, но мою голову придавило к земле так, будто она увеличилась впятеро.

– Эй, баклан, ты живой? – что-то тупое и твердое ткнулось мне в бок со спины. Я не мог пошевелиться, голова раскалывалась.

Меня охлопали по карманам и вытащили бумажник.

– Так, посмотрим. Ага, а деньжата в кошельке водятся.

– А документы?

– Нет. Кошелек, сигареты, зажигалка и пивная пробка.

Через паузу, во время которой слышалось лишь шуршание, –делили деньги,– диалог возобновился:

– Перегар?

– Как от самогонного аппарата у тестя в бане.

– Ясно. Зажиточный алкаш-то нам попался…

– А может, и вправду залетный? Освободился, спер кошелек, и давай гулять.

– Это вряд ли. Уголовник бумажник в первую очередь скинет. Бумажник – улика, а деньги – бумага. Кто их опознает? Не жулик он!

Я лежал на боку и начинал чувствовать. Чувствовал гальку, немилосердно впивающуюся в бок, чувствовал обгорелую на солнце кожу. Чувствовал голову, не только большую, но и словно расколотую надвое. На губах чувствовал железистый привкус запекшейся крови, чувствовал онемение руки, на которой лежал…

Чувства возвращались, а способность двигаться нет. Точнее я знал, что шевелиться могу, но все мое существо протестовало против этого. Ибо оно тоже чувствовало, что при малейшем шевелении все в теле, а особенно в голове взорвется неудержимым фейерверком разлетающейся во все стороны боли.

Еще чувствовал разум. Он знал, что те двое,– патрульная стража, – люди, которых мне больше всего нужно опасаться. И страх тоже сковывал тело, как сковывает он букашку, повстречавшую опасность и замирающую трупом, в надежде, что пронесет беду мимо нее.

– Что делать с ним будем?

– А ничего. Оставь мелочь в кошелке, кошелек засунь обратно в карман, и пошли отсюда. Продыбается и сам уползет.

Мне полегчало. Даже камни под боком стали казаться мягче. Давайте, крохоборы, снимайте кассу и валите. Чешите колбаской по малой спасской.

– Погоди, старшина. Странно это. Ему дали сзади по башке. Значит не драка.

– И че?

– Кошелек при нем, значит не ограбление.

– Ну и? Ты кто – опер? Ты патрульный. Суй кошелек обратно, и пошли.

– А вдруг нас видел кто?

Послышался вздох. Я не видел лиц, но понял, что вздыхал тот, кому хотелось забрать деньги и уйти. В этом вздохе так и слышалось: «Откуда ты такой настырный взялся, напарник?»

– А давай его в трезвяк?

Это уже «настырный». Колобородько. Елки-палки. Действительно, откуда ты такой? Камни опять стали сокрушать ребра, а тело налилось тяжестью как гранитная глыба. Опять замельтешили в глазах искры и засияли звезды. Опять силы покинули меня. Опять я лежал и позволял властвовать страху.

– А можно и в трезвяк, – согласился первый. – Там, если что, и доктор есть. Если серьезное что, в больницу, а нет, переночует. Только, слышишь, Колобородько, при нем ничего не было, договорились?

Меня опять попинали в бок:

– Эй, тузик, ты живой? Не сдох еще?

Вытрезвитель. Вытрезвитель, это плохо. Там дежурные, фельдшер, народ в общем.

Меня потрясли за плечо, затем начали поднимать. Когда подняли верхнюю часть туловища и мой тощий зад оторвался от земли, созрел план.

Я оперся на ноги и начал подниматься сам, находясь спиною к поддерживающему менту.

– О, гляди-ка, живой! – Мент опустил руки.

В этот же момент, я, находясь в полуприсяде, развернулся и, выпрямляя ноги, как разжимающаяся пружина, толкнул мента в грудь. И побежал. Впрочем, бежал я недолго, в голове опять заискрилось, вечерний, заплывший угасающим солнечным светом берег качнулся, как в кино, из стороны в сторону, и улетел куда то вверх. А я повалился кулем на землю.

Почти тотчас со всех сторон полетели пинки и удары, и я валялся, поджав ноги и укрывая руками голову целую вечность, пока не отключился снова. Повторно в себя я пришел в такой же позе уже на полу патрульного бобика, в отсеке для нарушителей. Бобик трясся, подскакивая на ухабах, и отбивал мне последние внутренности. Кое-как собравшись, я приподнялся и вполз на узкую скамью. Вскоре машина сбавила скорость, потом вовсе остановилась. Брякнула дверца, раздались удаляющие шаги. Потом все смолкло. Я глядел в зарешеченное оконце, но видел только краюху неба, часть выметенной асфальтовой площадки, да столб с пучком проводов. Где-то выше, вне обзора из окошка, находились фонари, и били на площадку ровным, красноватым светом.

Это был двор отделения милицейской стражи. Вряд ли у меня будет еще одна возможность сбежать. Надо было соглашаться на вытрезвитель. Да и вообще, надо было дома сидеть, никуда не выходить. Ел бы сейчас незнакомкины печенья, мать ее ети, незнакомку эту.

Хотя тело болело и саднило, похмелья не ощущалось. Были и новые чувства – эдакая лихость, каковая, наверное, преследует трюкача во время прохождения по канату. Вскоре за мной пришли.

Добравшись с заломленными руками, через тычки и поджопники, до дежурки я увесистым пенделем переместился, в угол. Неяркий свет и однотонные стены как-то сразу же попустили, а оттого что выдалась возможность стоять, не скрючившись как цапля на водопое, совсем захорошело. Правда, тотчас пошли шугняки.

Мой конвоир подошел к столу дежурного. Там травили байки:

– Ну, мы, значит приехали на природу, прямо со службы, в форме. Это, я, судья, и мужики из ГАИ. Это, вылезли из машины, уже бухие. Это, у судьи ружье было, двустволка тестевская в багажнике. Судья-то и говорит, спорим нах, что я на лету дуплетом нах твою фуражку прострелю. Это, ну че, базар, стреляй! Подбросили фуражку…

– И че, попал?

– Какое нах попал, нет, конечно. Ты дальше слушай. Это, фуражка упала шагов за двадцать где-то, целехонькая. Я судье говорю, это, ты иди нах, поднимай…

– А он че?

– А он, это, такой – да ну нах… Достает, это, у меня из кобуры короче ствол, табельный и хренак-с по фуражке-то.

– И че, попал?

– В том-то и дело, что попал.

– С двадцати шагов из макарыча, бухой?

– Отвечаю! Мы сами офигели. Это, он трезвый в тире с метра нах в потолок попасть не мог никогда, а тут вон че. Ну, нас, понятное дело, заело. Это, мы значит такие нах тоже кто с чего, давай по фуражке шмалять. Раз попали, два…

– Ну, и дальше че?

– А ниче. Как в фуражку попадем, она, это, слегка подскакивает, а мужики ржут нах. Смотрите, говорят – мент ползет. Вали мол его ребята…

Могучий ржач раскатился по дежурке. Довольные менты смеялись над шуткой:

– Ухаха, мент ползет. Гы, вали его, ребята.

Нахохотавшись, менты, не обращая на меня внимания, продолжили трёп:

– А как фуражку подбрасывали?

– А вот так! Знаешь, по телевизору показывают, по тарелкам стреляют. Вот также нах. Чтоб она планировала. Как этот спорт называется то, когда по тарелкам, забыл. Ты знаешь?

Никто не знал.

– Может этот знает, – подал голос мой конвоир, – я же тут привел одного. Слышишь, жертва, как это называется, когда по тарелочкам из ружья?

Настало время выходить на сцену. Вздохнув, я ступил из спасительной прохлады темного угла на свет, как на казнь и, усаживаясь, на стул перед дежурным сказал:

– Спортинг. Стрелковая дисциплина называется спортинг.

– Вы кого мне мля, привели, – оглядев меня, взревел дежурный. – Его же мля, в больницу надо. У него же мля башка пробита!

– У этого козлика, Фердинандыч, здоровья вагон, какая ему нахрен больница, он Колобородько наземь сшиб только на ноги встал, и гасануть хотел. Пришлось примять.

– Я вижу, как вы его примяли, – недобро усмехнулся дежурный со странным отчеством Фердинандыч. – Доставай из карманов все и вот сюда, на стол выкладывай.

Я покорно вынул бумажник, охлопал карманы, развел руками и сел.

– Тебе кто-то садиться разрешал? – Тотчас рявкнул один из подобравших меня патрульных.

– Ты покури иди пока, – спокойно сказал ему Фердинандыч, – здесь стража, а не армия, а ты одолел уже меня со своими военными замашками.

Патрульный невнятно огрызнулся и вышел, вместе с напарником, за дверь. Дежурный вынул какие-то бланки, и, что-то в них записывая, не отрывая головы вдруг спросил:

– Фамилия?

– Моя? – Растерявшись переспросил я.

– Ну мля не моя же, – вздохнул дежурный и надолго склонился над бумагами.

Подняв, наконец, голову, он спросил:

– Фамилия, Имя, Отчество. Год рождения. Адрес. Место жительства. Цеховая принадлежность. Отвечать быстро, не думая!

– Сапожников Виктор Васильевич, – сказал я первое, что пришло на ум.

– Ты, мля, зачем на патрульного бросился?

– Да испугался я. Он меня со спины поднимал, я же не знал что он из милиции, в отключке был. Прихожу в себя, а меня кто-то тащит.

Фердинандыч одобрительно кивал, и в этих кивках мне чудилось призрачная надежда на что-то хорошее.

– Башку они, – дежурный кивнул на дверь, за которую вышли патрульные, – тебе пробили?

– Нет.

–А кто?

– Не знаю.

– Ладно. При каких обстоятельствах?

И я начал свой горестный рассказ:

– Отдыхал я на пляже. Немного выпил…

Дежурный занес ручку над листком, но задумался и ничего не записал.

– Значит, говоришь, парни молодые, – уточнил он, – на желтой легковушке?

– На красной, – поправил я.

– Описать их сможешь?

– Ну так, в общих чертах: модные такие мальчики, чистенькие, нарядные. Волосы у одного крашенные, по моде, пегие такие. Бусики…

–Бусики?

–Деревянные, в охват шеи, как четки.

Что-то мелькнуло во взгляде дежурного, тревожное что-то, нехорошее.

– А может ты, мля, все это выдумал, Сапожников? Может закусился ты с какой-нибудь урлой, такой же, как и ты, мутной? А теперь чешешь мне, что ребята из приличных семей, и вдруг взяли да по жбану тебе ни с того ни с сего надавали?

– С чего вы взяли, что они из приличных семей? – Спросил я, не подумав.

– Что? Что ты сказал?

– Я ничего не говорил, – до меня стало доходить, что дежурный догадался, о ком идет речь.

– Ты ничего не говорил?

– Нет.

– Ты точно ничего не говорил?

– Я точно ничего не говорил!

– Ну, про желтую машину-то все-таки сказал, – примирительно намекнул дежурный.

– Да, про желтую машину я сказал.

– Она точно желтая была? Может ты путаешь, мля, может обманываешь меня, Сапожников?

– С чего мне вас обманывать. Я ж вам говорю, они приехали, с музыкой, я подошел…

Дежурный одобрительно кивал головой и что-то записывал:

– На синей говоришь, машине?

–На красной. То есть, желтой.

– Смотри мне, – строго поглядел дежурный. – Не путай! А вдруг ты наговариваешь?

– Вы чего от меня хотите-то? – Взмолился я. – Да мне вообще побоку, не хотите, не оформляйте. Ну, подрался я с ними. Дело-то молодое. До свадьбы заживет. Отпустите вы меня. Заявления мне не надо.

– Иди, – буднично согласился Фердинандыч.

– Что, можно идти? – переспросил я, не веря ушам.

– Да иди, иди. Расселся тут, со сказками своими. Службу нести мешаешь. – Дежурный уже сминал листок с показаниями, и шарил ногой под столом, пытаясь выудить урну.

Уже в дверях дежурный окрикнул:

– Эй! Сюда иди.

Я, с колотящимся сердцем, подошел к столу:

– Вещи забери.

Я протянул руку, чтобы забрать бумажник и внезапно, из разжатой ладони на стол выкатилась крупная деревянная бусина. Видимо, находясь все это время в нервном напряжении, я сжимал ее, сорванную с шеи одного из мальчиков-колокольчиков, и инстинктивно хранимую, как боевую добычу.

– Это что? – Спросил Фердинандыч с нехорошим хрипом.

– Да так…

А дежурныйуже орал, вызывая патрульных:

– В изолятор его!

11.

Изолятор обманчиво дышал тишиной. В камере, куда меня поместили, ряд сплошных деревянных нар тянулся по одной стене, и такой же, но чуть короче, был напротив. Рядом с коротким зияла в углу параша – отхожее место. Над дверью, под потолком, имелось зарешеченное окошко. Неяркая лампочка мерцала в нем как мотылек в плафоне. На нарах, укрывшись, лежали три человека. Я почесал голову, и тоже полез на нары.

Сидеть на нарах было неудобно, все болело, и я улегся, пристроившись головой на трубе, идущей вдоль стены. Едва я закрыл глаза и задремал, как жуткий дребезжащий звук разорвал перепонки. Забыв о боли, я спрыгнул на пол. Звук летал вокруг назойливой мухой, залетевшей в колокол и бьющейся со всего маху о его стены. От этого звука все плыло перед глазами, а от прыжка с нар плыл я сам. Натурально, махал руками, будто греб по воде, только это и удерживало на ногах. В глазах летали лиловые круги.

Звонок умолк, но с нижних нар раздался голос:

– В рот-компот! Какой чудак лег башкой на трубу? Я сейчас ее кому-то в жопу запихаю!

Чьи-то шаги зашаркали в мою сторону. Я повернулся на звук и выставил вперед руки. Будто это могло меня защитить.

– Че ты сушенки растопырил, – послышался тот же голос, но уже рядом. – Ба, какие люди!

Зрение возвращалось, и в тусклом свете уже различался силуэт.

– А никак не признал меня, брателло? – С усмешкой произнес голос.

Я отошел на шаг назад и пригляделся:

– Виктор, ты что ли?

– А то, пихать меня в сад! За что сюда залетел, братан ты мой космический?

Мы обнялись и полезли к Виктору на нары. Спать он больше не собирался и сыпал шутками и прибаутками:

– Это у мусоров прикол такой, с трубой-то, – поведал Виктор.

– Хорошенький прикол, – я тер затылок, по которому, казалось до сих пор колотила звенящая труба.

– Прикол на отметку «пять с минусом», – согласился Виктор. – Труба сквозь все камеры проведена, ну типа отопление или чё там. Эти козлы и придумали забаву – приделали к ней старый звонок с медными кулачками. Едва труба качнется, они звонок включают, а человек в непонятках как подорванный носится. Шоу на весь изолятор. Ух и повезло братан, что ты ко мне в камеру заехал. Теперь не только мусорам, но и мне нескучно.

– Повезло, это точно! А в других камерах кто?

– В других камерах нет никто, – мой приятель развел руками. – В других камерах выходной.

– Да, не затеряешься.

– Это точно! – расхохотался Виктор. – Хорошая шутка, пихать меня в сад.

– А я и не шучу, – буркнул я.

Виктор заржал еще громче.

– Ух я тебе и рад! – Не унимался он. – Я тут вторые сутки томлюсь, а словом перекинуться не с кем. Тот вон, на дальней шконке, дед-бродяга, он доходит, – болеет сильно. Его закрыли, вот он с горя и занемог. Так доходит, что его завтра днем или в морг свезут или на больничку. Слышишь, дед? Тебя куда лучше отгружать – на кладбище или поживешь еще?

– Вить, хорош, – вступился я за старика, – ему и без тебя хреново.

– Так, а я че, – пожал плечами Виктор. – Я же так. В шутку. А деду все одно вилы. Что на тюряжке, что на больничке – так и так дойдет.

Виктор стал рассуждать, «что и так и сяк дедуся бы отъехал, только бы если по уму, так дома, у бабки под дряхлой титькой, а тут оно вон чё». И в ярких образах, чуть не в лицах разыграл сценку как помирает честнейший дед-бродяга.

– Ты то как сюда попал? – Сменил я тему.

– Да, вообще не по уму, – отмахнулся Виктор, – по чистой бакланке. Рыбки мне хотелось свеженькой. Давно уже хотелось, ёж-мнешь. А рыбу я ем только свежую. Тем более её в реке дофига, пихать меня в сад. У нас тут такие просторы, хреналь, Витька рыбы себе что ли не найдет?

Виктор размахивал руками, показывая жестами и реку, и рыбу. Река получалась узкая и мелкая, а рыба огромная.

– Ну, короче бухал я, на берегу. Дак мы же вместе и бухали, че, не помнишь? Ты еще собирался куда-то. Ну вот, обрубился я тогда. Ты то сам как, нормально дошел? Ага, я вижу как нормально.

Виктор осмотрел мою голову, слез с нар и вернулся с намоченным полотенцем.

– На ка вот, приложи. Короче. Под утро просыпаюсь на берегу, башка болит, во рту как конем насрано и рыбы, веришь нет, хочу не могу! Дай-ка, думаю, наловлю. По зорьке–то нештяк рыба клюет.

С мокрым полотенцем мне стало легче. Даже эта нескончаемая история про рыбалку стала вызывать интерес.

– А удочек-то нет у меня, – продолжал Виктор. – Как ловить? Сходил я, значит, в автоколонну к сварщикам, взял карбиду в долг, пока их нет. Насовал его по пустым бутылками, воды налил, и давай в реку кидать – рыбу с понтом глушу. А хреналь тут у берега наглушишь, ёж-мнешь, надо с глубины ее подымать, рыбу-то. Стало быть, лодка нужна. А неподалеку причальчик – там лодки, катера и вагончик, в нем сторож живет… Ну я к нему, так мол и так, дай мне, отец, лодку, чисто на полчаса, а я тебе потом рыбы дам…

Виктор сделал паузу и вздохнул:

– Короче, конфликт у меня с ним вышел. Не, ну лодку-то я, конечно, взял, да вот только потом меня прямо с лодкой и приняли, пихать всех мусоров в сад!

Я оторвал полотенце от головы и поглядел на приятеля. Тот воспринял это как сочуствие:

– Теперь насилие шьют над сторожем – я ему весло дюралевое о башку слегка погнул. Но травмы у него так себе, не как у тебя, полегче. А тебе похоже в жбан трактор въехал. Здорово ты покоцаный!

Виктор опять приложил полотенце к моей голове:

– Ты тряпицу-то держи, не отрывай. Ну ладно, травмы сторожу. Это я понимаю, это базара нет. Но вот за что я в непонятии, так это за угон транспорта. Ты, прикинь, я лодку одолжил, а они считают что это угон. А ведь она даже без мотора!

Тут я расхохотался, до того все было нелепо! И как сюда попал Виктор, и как сюда попал я.

– Ага, и браконьерство еще, – как ни в чем не бывало продолжал мой товарищ. Но это штраф. А вот угон и сторож – это я приплыл. Поел рыбки. Теперь лет пять только мойвой питаться буду. В жидком супчике – рататуйчике.

Виктор горестно вздохнул и, наконец-то, замолчал.

Но долго этот человек унывать не мог и вскоре завозился, засуетился, засопел и запыхтел, как бы собираясь для себя что-то важное прояснить. Наконец, спросил:

– Ты это, братан, я понимаю, че почем – хоккей с мячом, о делюге, как говорится, ни слова, но сам-то поделись бедою – как сюда заехал, праздновать что ли продолжил?

– Продолжил, – вздохнул я, соображая, о какой части своих похождений рассказать без утайки. – Когда ты на рыбалку собирался, я на пляже похмелиться решил.

Я вкратце поведал, опуская многие подробности, что случилось на пляже.

– Ну ты и жук! – Виктор аж сиял, настолько ему понравилась моя история. – Сам набарагозил, и сам же не при делах. А менты расчухали, что «этот гусь – я ебанусь!» и под замок тебя. Только вот кажется мне, братан, что не все ты рассказал. Я наших мусоров знаю. Они же тут так, для виду. А по жизни они "кукурузу охраняют". Что деньги у тебя выкосили – поверю, а чтобы после этого тебя в дежурку везти – нет. Скрываешь ты что-то.

– Виктор, братан, ты ж сам сказал – о делюге ни слова? Давай я тебе потом расскажу? – Предложил я. И понял, что Виктор меня прокупил.

Впрочем, вида Виктор не подал.

– А на дальних нарах кто лежит, – спросил я, чтобы сменить тему.

– Это Любка, местный гребень городской, – охотно откликнулся Виктор. – Эй, Любка?! Что молчишь, шлюха местная, всем известная? Стыдно, узор парашный?

– Какая Любка, какой гребень? – не понял я.

– Обыкновенный, ёпта, петушиный.

Я не понял.

– Почему Любка? Женщина? В мужской камере?

– Если бы женщина! – Воскликнул Виктор. – А это существо мужского пола. Только дырявое. Говорю тебе – додик петушиный!

Я все равно не понимал. Виктор заметив это, ещё раз осмотрел мне голову, забрал полотенце, и пошел к умывальнику:

– Вот, дожил я до седых волос, а не думал, что с таким ушлепком под одной крышей ночевать придется. Я – краса и гордость родного края, и это недоразумение – бубнил он, смачивая под краном полотенце.

А мне становилось хреново.

– Думаешь, я гоню? – Виктор решил, что я ему не верю. – Любка, шваль, вставай! – Он подскочил к лежанке и рывком сдернул спящего на пол.

Человек, которого Виктор называл Любкой, таращил со сна осоловелые глаза и вертелся ужом на полу, пытаясь укрыться от пинков. Наконец, улучив момент, он извернулся и на карачках засеменил под нары. Увесистый пинок поддал ему ускорения и он исчез полностью. А Виктор скакал по камере на одной ноге, поджимая другую.

– Ногу себе об его гудок отбил, – разорялся он. – Срака твердая как бетон, в мозолях вся. Наверное, палец сломал. Я тебе, овца с яйцами, за палец за свой, за жиганский, вообще вешало здесь устрою натуральное. Ты у меня отсюда фаршем выломишься.

Виктор еще поразорялся, и успокоился.

Мы закурили. Виктор, по своей деятельной привычке, не мог долго унывать. Прикончив в несколько отрывистых, длинных как в последний раз затяжек, сигарету он опять заговорил:

– Любасик-то наш сюда, по гомосечеству и загремел. Поддал на городском празднике, это когда мы с тобой у автобазы керосинили, у них праздник был, и давай судебного пристава, тоже бухого, ну он в штатском был – за жопу мацать. Тот сначала не понял, а потом, такой кипеш, говорят, устроил! Ему, – да ты мол уймись, епта, – это дурачок наш местный, дай ему в нос, ёж-мнешь, и все дела. Прекрасный, кстати совет дали. Но пристав совета не послушал, и настоял, чтобы Любку закрыли, как за хулиганство. Любка-то у нас теперь хулиган. Да, Любка? Что молчишь, хулиган очковый?

Я встал и прошелся по камере. Под нарами что-то шебуршалось. Виктор продолжал разоряться:

– За хулиганство его приняли… Ишь ты! А вот раньше статья была за за то, что гребневой. А сейчас гуманизм, пихать меня в сад! Нет, я конечно пристава не выгораживаю – мент есть мент. Как говорится: хорошие менты лежат в хороших гробах, а плохие в плохих… Но ты мне скажи, братан ты мой космический, это что за власть такая, что к ней может любой педро прикопаться, и ему за это ничего не будет?! В чем тогда прикол? Честным людям, типа нас с тобой, продыху нет, а мокрицы, типа Любки, копошатся у всех на виду.

Я улыбался, прикрываясь полотенцем. Хотя улыбка эта и была горькой, не рыдать же. Слишком пылким был гнев Виктора. Он витийствовал, будто алкаш у телевизора. И хорошо, что смотрел Виктор телик у себя голове, а в жизни – не смотрел. Я зато смотрел. И видел, к чему это приводит. А Виктор продолжал:

– Вот что ему будет, Любке-то? Да ничего ему не будет! Выпустят в понедельник, с утреца. Штрафец ему выпишут. А он, этот гондонио ватиканский, кондуктором в электричке работает, в Заилани. Он этот штраф на зайцах за день отобъет. Вот и выходит, что я рыбки в речке хотел половить, а меня на пятерик крутят, а этот петух развратничает, у детишек по кустам чмокает, и все ему как с гуся вода!

И Виктор, будто разобидевшись на весь свет, запахнулся в кургузый пиджачок и отвернулся к стенке. Затосковал и я, в тысячный наверное раз все вспомнив. И что теперь будет? С дедом-доходягой, с Виктором, с Любкой все ясно. И страже и им самим:

Деда отвезут в больницу, приятеля моего осудят. Он и сам уже с этим смирился. Любка, выйдет, не сегодня-завтра на свободу, легко отделавшись. Если не считать Викторовых притеснений и символического штрафа за мелкое хулиганство. По правде и гоняет-то его тут Виктор не сильно, так только, юшку, дурную кровь выпускает.

Один лишь я вновь завис между небом и землей и непонятно, куда меня вытянет в этот раз. То ли вырвет ветром и унесет, как воздушный шарик ввысь, то ли хряснет оземь. Лучше конечно первое, но вероятнее второе. Уж больно близок я к земле. А учитывая подвальное расположение изолятора – так и вовсе под ней. Как раз где-то на уровне плодородного слоя. Гумус. Перегной.

Я лег, накрыв голову полотенцем, на свободную нижнюю нару и закурил, пуская дым в крепкие доски второго яруса.

– Простите, молодой человек, – раздался возле меня робкий, и в то же время голос. – Не угостите сигаретой?

Я сдернул полотенце. И сраз понял, что натворил. Надо мной стоял Любка. Он выполз из своего убежища, уповая на то, что Виктор заснул. Лампочка светила из-за его плеча, и свет падал прямо на меня. Любка смотрел на меня, я на Любку, и нам обоим все было ясно. Ему – кто я такой, мне – что Любка первый в Штырине человек, кого до глубины души задела и взволновала так называемая Прётская бойня. Ирония судьбы – в провинциальном изоляторе встретились два узника, два человека имеющих сейчас только одно право, – на бесправие. Один – гонимый за мнимые преступления против содомитов, другой – мнимо гонимый за то, что он содомит. Как же это глупо! Этот точно смотрел все выпуски новостей, и запомнил, до мельчайших подробностей, мое лицо. Как все простои как по-идиотски я попался!

И я, повинуясь будто-бы врожденному инстинкту, растер в пальцах сигарету, ссыпал табак в ладонь, и вдруг дунул им Любке в глаза. Он тотчас взялся скулить, и тереть веки, а спустя секунду опять был под нарами. Весь сжавшийся в комок, как продрогшая собачонка, он сидел там и поскуливал.

А меня била дрожь.

***

– Вот ты жиган, пихать тебя в сад! – Восхитился Виктор, когда я, растолкав и оттащив его к окошку, кратко поведал свою историю. – И от бабушки ушел, и от дедушки. Что я тебе скажу, братан ты мой космический, влип ты. Но ты удало круги понарезал! Средь бела дня стартанул у всех под носом, завалился в Штырин и не шифруясь так заныкался. – Виктору понравился мой рассказ. Он хлопал меня по плечу, выражая одобрение.

– А толку? – Отмахнулся я.

– Не скажи, не скажи. За это время мали ли чего произошло…

– Что бы не произошло, а Любка меня сдаст.

– Что да, то да, – согласился Виктор. – Если только ты его чистухой не обставишь.

– Что, что? – До меня не сразу дошло, что речь идет о явке с повинной.

– Где чистуха, там и скощуха, – подтвердил мою догадку приятель.

Про «скощуху» разъяснять мне было уже не нужно.

Что ж, Виктор тоже подписал мне приговор. Дрожала и моя рука, уже обмакнувшая в чернильницу перо, над листом бумаги, в котором было обвинительное заключение. Дрожала, зависнув, но никак не могла решиться ставить подпись.

– Вот что, – затряс меня Виктор. – И отсюда тебе валить надо! Бечь прямо сегодня, вскорости, сейчас на хода вставать!

– Ага, бечь. Как? Я притворюсь покойником вместо аббата Фариа, ты меня зашьешь в мешок и его сбросят в море с крепостной стены?

– Да ты че, братан! – Вытаращился Виктор. – Нафиг такие сложные движения? Просто реально бечь, ногами!

Он глядел на меня, как на идиота, не понимавшего самого простого, самого элементарного. Ему это казалось простым – взять и убежать. Как берет, и вдруг взлетает птица. А в моих глазах придурком выглядел Виктор:

– Ну убегу, допустим. Не знаю, как, но убегу и что? Ловить не будут? Сбежал человек, и пускай? Умер Максим – и хрен с ним?!

– А че не хрен-то, – возразил Виктор. – Тебя сюда как спустили? Тебя спустили, даже не оформив. Чисто время выждать, чтобы башка подсохла и чтоб ты до времени чего еще не накосяпорил.

Я не понимал. Виктор аж пыхтел от усердия, но слов не находил:

.– Они даже показания твои – в урну. Ты не оформлен. А это значит, ёж-мнешь, если сбежать, то никакого побега не будет, пихать меня в сад. Нет дела – нет тела, допер?

Я, наконец-то, допер:

– А сбежать-то как?

– Как, как! Каком кверху! – Ухмыльнулся Виктор. – Будет шанс!

– Любка-то меня сдаст все равно, – возразил я.

– Сдаст или нет, это мы еще поглядим, – ухмыльнулся Виктор. – Одно дело сдавать того, кто пойман, а другое – кого ещё поймать нужно. Ты сегодня сбежишь, Любку завтра выпустят, а послезавтра ты его зарежешь, – понимаешь логику? Вот и Любка понимает! А не понимает если, я растолкую. Я то здесь остаюсь…

В это время в коридоре загрохотало – отпирались, лязгая, засовы.

– Ну вот, пора и прощаться, – ухмыльнулся Виктор. – Вот и твой шанс.

***

– Ну что, жулье, жрать хочем? – Бравый милицейский сержант, вопреки всем правилам, расхаживал по камере как заправский дембель по курилке – заломив шапку на затылок и раскручивая на кожаном шнурке связку ключей. Тусклая лампочка облескивала на кокарде сержанта, как лучик надежды. Огарочный такой, от растекшейся по блюдцу свечки, весь в копоти, огонек.Сержант же вдруг подскочил к нарам с больным дедом:

– Не понял, воин, – затыкал он его в бок резиновой палкой. – А чего это мы лежим, начальство не приветствуем?

– Хорош, начальник, – заступился за деда Виктор. – Он болен, не видишь? Ему жить – на две хапки чифира, а ты его строишь.

– А ты у нас самый разговорчивый, да? – Дернулся на Виктора мент.

Тот делано прикрылся руками.

– Не ссы. Солдат ребенка не обидит, – заржал мент. – Давай-ка, на выход. За баландой поедем.

Огонек надежды тлел и угасал.

– Дак это, начальник, я то, это, я то че, я поеду, пихать меня в сад, – всплеснул, раскинув пальцы, руками Виктор.– Я то хоть щяс. Воздуха хоть глотну. Только меня следователь Делокроев как раз поднять должен к себе на следствие. Они поди недовольны будут? Где, скажут, Бражников? А им что в ответ? Опять по месяцу картина не сойдется у них, вам же потом и вставят…

Хрупкий разум сержанта не смог долго выносить этой ахинеи. Однако сержант уяснил – Виктор важная персона в следственном делопроизводстве, и отступился.

– Тогда ты, – мент ткнул палкой в Любку. Тот сидел на краю нар и глядел на сержанта сколь затравленно, столь и раболепно.

Уголек погас. Прозрачный, легковейный дымок веялся над остывающей золой надежды.

– Да ты че, командир, – взвился коршуном Виктор. Он на глазах перехватывал у тюремщика инициативу. – Это ж Любка, ты взгляни! Он же дырявый, как скважина. Он же офоршмачит нас всех.

– А мне какое дело, – усмехнулся сержант. – Его ж к следователю сейчас не позовут.

– Да как какое, ты посуди, кто ж после него есть будет?

– Не хотите, не ешьте, – хмыкнул мент.

Любка потихоньку сползал с нар.

– Не, ну командир, ну родимый ты мой, – взмолился Виктор. – Ты по-людски то рассуди? Ну мы с земелей потерпим, есть не будем, но дед-то… Дед вон лежит на шконаре, отходит, как его пищи лишить, это ж враг до такого не додумается. Он же больной, ему хавчик дозарезу необходим – витамин-нуклеин, ты че, сержант?!

– А кто его лишает приема пищи? – упирался тугодум-тюремщик.

Виктор всплеснул руками:

– Да что же ты, начальник, никак не вникнешь-то? Дед этот, вор честный, старый каторжанин. Жизнь свою пронес так, что не упрекнуть. И за что ему перед смертью такой форшмак?

Сержант – обычный дурачок, отслуживший недавно в армии, и только благодаря ей и выбившийся из клопов в блохи, не понимал почему дед не сможет, как это говорят в армии, «принимать пищу». И все же он колебался. Он будто чуял, что Любку за едой посылать не стоит, но понять почему – объяснить это себе, не мог. Изменить же решение для него было сродни потере вельможного дембельского лица.Сержант медлил. Медлил и Викто

Продолжить чтение