Петр I. Том 1
© Павленко Н.И., науч. предисловие, наследник, 2022
© Российское военно-историческое общество, 2022
© Оформление. ООО «Проспект», 2022
Предисловие к серии
Уважаемые читатели!
Д.А. Медведев
Вы держите в руках первую книгу из серии «Собиратели Земли Русской», изданную Российским военно-историческим обществом при партнерской поддержке Всероссийской политической партии «ЕДИНАЯ РОССИЯ». Этот том выпущен к 350-летию со дня рождения первого Императора Всероссийского Петра I, к имени которого современники и потомки всегда добавляли заслуженный эпитет «Великий». Государственного деятеля, уникального по масштабам его свершений. Человека талантливого и энергичного, цельной и на редкость многогранной натуры. Его судьба, личность и характер в течение трех веков вызывают в обществе неподдельный интерес и жаркие споры, становятся предметом архивных изысканий ученых-историков, источником вдохновения для писателей и художников. Знаменитый роман А.Н. Толстого, опубликованный в этом томе, – еще один тому пример.
Для нас, граждан современной России, обращение к событиям тех времен сегодня особенно важно. 350-летие со дня рождения Петра I – это повод еще раз осмыслить пройденный Россией исторический путь. Оценить тот огромный вклад, который в ее становление и развитие внесли наши предшественники. Мы обладаем неоценимым наследием, которое они создали, заслужили, завоевали и заработали упорным трудом, ценой самых тяжелых испытаний и жертв. Эти традиции мы обязаны не просто хранить, но и достойно продолжить.
С реформ, свершений и завоеваний Петра Великого ведет отсчет новая эпоха в истории России. Страны, которая в наше время имеет огромную территорию и колоссальные природные богатства, мощную промышленность, современную науку и великую культуру, победоносную армию и флот. Но еще важнее то, что миллионы людей сегодня с гордостью зовут себя россиянами. Их патриотизм – глубокое и сильное чувство, которое передается от поколения к поколению. Огромная заслуга императора Петра Великого – в том, что он смог вернуть российскому народу уважение к своей стране и гордость за нее. Открыл России не только окно в Европу, но и дорогу к поистине великим достижениям и победам, которые стали возможны много лет спустя.
Три с половиной века назад, перед началом правления Петра I, наша страна стояла на распутье. Петр Великий решительно и твердо выбрал для России особый путь в будущее. Кардинально реформировал все сферы экономики, буквально перевернул закосневшее общественное устройство. Превратил патриархальную Русь в единую, сильную, просвещенную европейскую державу – Российскую империю, с которой стал считаться весь мир.
Во многом именно Петровские реформы заложили основу, на которой базируются правовая система современной России, административное устройство, военное и инженерное дело. Та эпоха в значительной степени предопределила и наш «культурный код», дала мощный импульс к развитию отечественной литературы и искусства, музыки, поэзии, архитектуры. Как уроженец Санкт-Петербурга я особенно остро чувствую эту глубинную связь времен.
Конечно, нет смысла идеализировать прошлое. В нем надо видеть и грандиозные победы, и трагические ошибки. Как примеры для подражания, так и горькие страницы, которые не должны повторяться. Это относится и к событиям Петровской поры. Опыт тех времен является для нас уроком на будущее. Сегодня, спустя три с половиной века, мы понимаем: страна нормально живет и развивается лишь тогда, когда у государства и каждого из его граждан – общие интересы и единые ценности. Как никогда осознаем силу главных принципов и ценностей, которые во все времена были свойственны нашему народу. Таких как верность долгу и воинская доблесть, человеческое достоинство и самоотверженность, гостеприимство и доброта, твердость духа и умение быть милосердным.
Преобразования, начатые Петром I, открыли дорогу к вершинам власти многим талантливым людям, которые были сполна наделены этими качествами. Не жалея сил, они трудились на благо Отечества, брали на себя ответственность за самые трудные дела и решения. Таких людей немало и сейчас, именно они в наше время определяют будущее России.
И по сей день наша страна остается на лидирующих позициях в международном сообществе, проводит независимую политику, последовательно отстаивает свои интересы. Сломить, задушить, подчинить ее своей воле не по силам никому. Жизнь это доказала более чем наглядно. Уверен, что вместе мы сможем преодолеть самые трудные испытания и достичь всех целей, которые ставит перед нами история. Ее уроки для нас бесценны.
Надеюсь, что эта и последующие книги в серии «Собиратели Земли Русской» будут интересны самой широкой аудитории. В том числе студентам, школьникам, молодежи. Всем, кто задумывается над выбором собственного пути, хочет знать историю своей Родины без купюр и фальсификаций, ищет ответы на сложные и важные вопросы.
Удачи вам и всего самого доброго!
Дмитрий Медведев
Предисловие
Петр Великий принадлежит к выдающимся государственным деятелям не только отечественной, но и мировой истории. К исключительному по своей важности периоду относится и время его правления. Изменения, происшедшие в стране на протяжении жизни одного поколения, были столь ощутимы, что их отчетливо наблюдали современники.
В самом деле, с чем Россия пришла к рубежу восемнадцатого столетия?
Отсталая экономика, несовершенный государственный механизм, едва заметные ростки просвещения, слабо вооруженные силы, не способные обуздать хищных крымских феодалов, ежегодно совершавших грабительские набеги на южные уезды государства. Известно, что Россия до 1685 года платила крымскому хану унизительную дань в форме так называемых поминок – из года в год в Крым держали путь обозы, груженные всяким добром и прежде всего «мягкой рухлядью», то есть мехами.
ПЕТР I ВЕЛИКИЙ, ИМПЕРАТОР РОССИИ.
Поль Деларош, 1838 г.
Какой оставил Россию Петр I в 1725 году?
Бывшее захолустье Европы превратилось в великую державу, без ее участия уже не мог решаться ни один из важных вопросов международных отношений на континенте. Но великодержавие не свалилось с неба, оно было достигнуто колоссальным напряжением материальных и духовных ресурсов народа, его титаническими жертвами, понесенными на театре изнурительной войны, тяжким трудом на пашне и в только что созданной промышленности. Право на великодержавие Россия завоевала ратным подвигом, разгромив первоклассную армию шведов, а также преодолением экономической и культурной отсталости.
Известный историк и публицист второй половины XVIII века князь Михаил Михайлович Щербатов заявлял, что путь, преодоленный Россией при Петре Великом, без него пришлось бы преодолевать в течение двух столетий. Эту цифру Щербатов никак не мотивировал, она, конечно же, преувеличена, но мысль о том, что Петр стимулировал ускоренное развитие страны, бесспорна и не вызывала возражений у современников. Не отклоняют ее и советские историки.
Мы не ставим себе целью в этой статье рассказать обо всех событиях и преобразованиях первой четверти XVIII века. Свою задачу мы сузили до характеристики принципиальных начинаний Петра, узловых сюжетов его преобразований, что поможет читателю осмыслить эпоху и ее роль в истории.
Самостоятельная деятельность Петра начиналась с попытки решить внешнеполитическую задачу – пробиться к морю.
Эта задача была обусловлена внешними процессами, происходившими в общественной и политической жизни Российского государства, – таковы диалектика истории и причинно-следственные связи между явлениями.
В России и до Петра понимали, что огромная страна уже не могла развиваться без выхода к морским просторам. Не требовалось специальных познаний для усвоения простой истины, что все государства, располагавшие морскими коммуникациями, раньше других продвинулись в своем развитии и давно преодолели рубеж Средневековья, чтобы вступить в новый период.
В конце XVII века Россия располагала единственным морским портом, воротами в Европу – Архангельском. Вырвавшись из Белого моря, находившегося под ледовым панцирем в течение полугода, корабли должны были обогнуть Кольский полуостров и Скандинавию, где их подстерегали новые опасности – суровые штормы студеного моря и возможность напороться на айсберг.
Первоначально царь вынашивал план завоевания выхода к южным морям – Азовскому и Черному. Азовом, турецкой крепостью в устье Дона, удалось овладеть, но до выхода в Черное море, и особенно в Средиземное, было далеко. Вскоре Петр отправляется за границу в составе великого посольства. Посольство преследовало несколько целей: пристроить русских волонтеров для обучения кораблестроению и военно-морскому делу, нанять на русскую службу иноземных специалистов, закупить оружие. Все это было успешно решено. Но главная задача – сколотить антитурецкую коалицию с привлечением в нее морских держав – оказалась невыполненной: Англия и Голландия сами были поглощены подготовкой к войне с Францией за испанское наследство.
АЗОВСКИЙ ФЛОТ ПОД АЗОВОМ В 1686 г.
Гравюра. Адриан Шхонебек, 1700 г.
На обратном пути в Москву у Петра созрело решение бороться за выход не к Черному, а к Балтийскому морю. План пока существовал в головах коронованных особ, к нему причастных: Петра, саксонского курфюрста Августа II и датского короля Фридерика IV. План удалось воплотить в договор. Так возник Северный союз, направленный против Швеции.
Начало войны ничего хорошего союзникам не сулило. Военные действия открыла Саксония, а затем Дания. На датском театре войны произошло то, чего менее всего ожидали. Шведский король в свои 18 лет имел репутацию повесы, развлекающегося то охотой на зайцев, то вылазками на улицы столицы, где всадники беспорядочной стрельбой из пистолетов вызывали переполох у населения Стокгольма. Никто не подозревал у резвившегося короля каких-либо дарований. Но вот взбалмошный монарх внезапно появляется под стенами Копенгагена и принуждает Фридерика IV выйти из Северного союза. У России на одного союзника стало меньше.
КАРЛ XII.
Михаэль Даль, ок. 1710–1717 гг.
Карл XII не удовольствовался выгодным для себя Травендальским миром, он посадил армию на корабли и появился в Пернау столь же неожиданно, как и под стенами Копенгагена. Без особого труда шведы отогнали саксонские войска от Риги и двинулись дальше на восток против третьего участника Северного союза – России, армия которой уже осадила Нарву.
По условиям договора с союзниками Петр обязался открыть военные действия против Швеции через три месяца после того, как будет заключен мир с Османской империей. В ее столице Стамбуле русский посол Емельян Иванович Украинцев с лета 1699 года вел с султанским двором напряженные переговоры, которые должны были закрепить за Россией Азов. Наконец в августе 1700 года курьер доставил в Москву долгожданную весть о заключении 30-летнего перемирия с Османской империей. Угроза нападения исчезла, и вскоре, преодолевая бездорожье, русская армия двинулась к Нарве. 33 156 русских солдат и офицеров расположились полукругом у крепости и начали ее обстрел.
Первые же дни осады обнаружили серьезные изъяны в боевой выучке и вооружении русской армии: недоставало осадной артиллерии, ядра отскакивали от стен, не нанося им никакого вреда. Но запас даже таких ядер быстро иссяк. Вскоре осаждающие начали испытывать острую нужду и в продовольствии.
18 ноября к Нарве во главе 10-тысячного корпуса подошел Карл XII и с ходу атаковал русский лагерь. Шведы сравнительно легко добились победы, хотя численно они в три раза уступали русским войскам.
Причиной постигшей русских катастрофы была экономическая и культурная отсталость России. Регулярной, хорошо обученной и великолепно вооруженной шведской армии противостояли плохо обученные и вооруженные несовершенной артиллерией русские полки, к тому же не имевшие боевого опыта. Отсталость страны проявилась в составе офицерского корпуса: он был в значительной мере укомплектован иностранцами. Наемники во главе с фельдмаршалом фон Круи, который командовал армией под Нарвой, не выполнили своего долга и первыми сдались в плен. В русском лагере началась паника. С воплями «немцы нам изменили» пехота ринулась наутек, понтонный мост, по которому она бежала, разорвался, в ледяной воде Нарвы погибли тысячи русских солдат. Бежала с поля боя и кавалерия во главе с боярином Борисом Петровичем Шереметевым. Лишь три полка: Лефортов и два гвардейских – Преображенский и Семеновский – оказали шведам достойное сопротивление, проявив мужество и стойкость.
БИТВА ПРИ НАРВЕ 1700 г.
Александр Коцебу, XIX в.
Под Нарвой русская армия потеряла всю артиллерию. Лишилась она и высшего командного состава: 89 офицеров от капитана и выше король, вопреки своему обещанию отпустить их вместе с войсками, объявил пленными. Общие потери русской армии под Нарвой составили шесть тысяч человек.
Катастрофа казалась непоправимой. Но, как писал позже Петр, она вынудила отбросить леность и с удесятеренной энергией восстанавливать утраченное: «Неволя леность отогнала и ко трудолюбию и искусству день и ночь принудила». Прежде всего было решено конфисковать у монастырей и церквей вышедшие из строя колокола для пополнения артиллерийского парка. В итоге в Москве оказалось 90 тысяч пудов колокольной меди, из которых восемь тысяч тут же были пущены на литье пушек. На Урале за три года построили четыре мощных металлургических завода, выпускавших пушки, ядра, бомбы. Снаряжение и обмундирование для армии готовили открытые в 1701 году в Москве казенные заводы по производству кожи, портупей и чулок, а четыре года спустя начал действовать Суконный двор – крупное предприятие по изготовлению сукна.
Одновременно шло создание регулярной армии. Еще накануне Северной войны, в 1699 году, в России стала применяться новая система комплектования армии личным составом – рекрутчина, оформившаяся окончательно в 1705 году. Она позволила в течение нескольких лет добиться многократного увеличения численности русской армии.
Неотложные меры были приняты и для подготовки отечественного офицерского корпуса. 1701 год был ознаменован открытием в Москве двух специальных учебных заведений: Навигацкой школы, в которой ученики постигали арифметику, геометрию, тригонометрию, астрономию с их практическим использованием в мореплавании, и Артиллерийской школы.
Сиюминутных результатов от строительства мануфактур, введения рекрутской системы, организации специальных школ ждать не приходилось. Нужны были годы, чтобы все эти меры принесли результат. К счастью, Карл XII предоставил Петру I передышку протяженностью в шесть лет.
Шведский король полагал, что после Нарвы Россия долго не сможет оправиться, и направил главные силы против саксонских войск Августа II, чтобы, разгромив их, обеспечить свой тыл, а затем отправиться на восток и принудить Петра заключить выгодный для себя мир.
ПОРТРЕТ АВГУСТА II.
Луи де Сильвестр, после 1718 г.
Но Карл XII совершил крупную стратегическую ошибку. Вместо того чтобы несколькими победоносными сражениями заставить Августа II капитулировать, Карл XII, по образному выражению Петра, на многие годы «увяз в Польше», чем не преминул воспользоваться русский царь, чтобы повысить боеспособность своей армии.
И пока Карл XII с основными силами гонялся по территории Польши за саксонцами, русская армия набиралась боевого опыта: Эстляндия и Ингрия стали своего рода полигоном, на котором русские полки учились побеждать шведов. Правда, победы достигались при значительном перевесе, к тому же русским противостояли не первоклассные шведские полки, а менее боеспособные части, привлеченные на службу из прибалтийских владений Швеции – Лифляндии и Эстляндии, тем не менее неприятелю был нанесен ощутимый урон.
Если в Эстляндии русская армия набиралась опыта боевых действий в полевых условиях, то в Ингрии она училась осадным работам и штурмам мощных крепостей. И наконец в 1704 году Петр отважился осуществить дерзкий план одновременной осады двух крепостей: Дерпта и Нарвы, у стен которой четыре года назад русские потерпели сокрушительное поражение.
Уроки первой Нарвы пошли Петру впрок. Но этого не учел комендант Нарвы генерал Горн. Упоенному успехом шведских войск четырехлетней давности, ему было невдомек, что теперь у стен крепости стояла совсем иная армия, прошедшая школу суровых испытаний. Горн надменно отверг условия капитуляции, напомнив при этом, что русских ждет участь, постигшая их в 1700 году. Комендант Нарвы просчитался: 13 июля был взят Дерпт, а чуть позже пала Нарва.
ПЕТР I УСМИРЯЕТ ОЖЕСТОЧЕННЫХ СОЛДАТ СВОИХ ПРИ ВЗЯТИИ НАРВЫ В 1704 г.
Николай Зауервейд, 1859 г.
Роман «Петр Первый» А. Н. Толстого заканчивается овладением Нарвой, то есть июлем 1704 года. В это время преобразовательная деятельность Петра только начиналась. Важнейшие события первой четверти XVIII века остались за пределами романа. Среди них такие вехи в жизни страны, как социальные потрясения в Астрахани и на Дону, крупнейшие победы русского оружия у Калиша, Лесной и особенно под Полтавой, положившей конец существованию шведской армии, губернская реформа 1708–1710 годов, учреждение Сената в 1711 году, едва не закончившийся трагедией Прутский поход, две крупные морские победы у Гангута и Гренгама, наконец, заключение победоносного Ништадтского мира, закрепившего за Россией то, ради чего велась продолжительная война. Россия обрела выход к морю. Более того, Петр не без основания полагал, что именно приобретение прочных позиций в Прибалтике, а это случилось в 1710 году, позволяет ему воздвигнуть новую столицу империи – Петербург.
Этим не исчерпываются достижения России в период царствования Петра. Немаловажное значение среди них имели реформы в быту, создание сети начальных школ, учреждение Морской академии и подготовительные работы к открытию Академии наук, организация первого в стране музея, введение гражданского шрифта, распространение научных знаний, создание новых органов центральной власти – коллегий, составление уставов и регламентов, наконец, Каспийский поход русской армии под водительством Петра, завершившийся присоединением к России западного и южного побережья Каспийского моря. К важнейшим правительственным мерам относятся также преобразования в области социально-экономической политики: переход от подворного обложения к подушному, проведение первой ревизии, а также покровительство развитию торговли и промышленности в последнее пятилетие царствования Петра, обеспечившее бурный рост экономики страны. Уже один сухой перечень дает представление о том, что преобразования коснулись буквально всех сфер жизни Русского государства. Чтобы понять суть и смысл этих преобразований, важно проследить принципы, которыми руководствовался Петр, претворяя в жизнь свои намерения, стратегию поиска решений стоявших задач.
А. Н. Толстой, как мы отмечали, расстался со своим героем в то время, когда Петр, радостно возбужденный, ворвался в Нарву. Правда, овладение этой крепостью на исход войны особенно не повлияло. Это был тактический успех, впрочем, для русской армии весьма важный, поскольку укрепил ее боевой дух. Впереди страну, армию и ее полководца ждали большие испытания. Театр военных действий многие годы являлся главной заботой царя.
Это был экзамен на полководческую мудрость, на способность трезво соизмерять свои собственные силы с силами неприятеля, на умение исподволь, медленно, но верно ковать победу и терпеливо ждать того часа, когда генеральная битва, в которую воевавшие стороны вкладывали всю мощь удара, принесет желаемые результаты.
Петр отдавал себе отчет, что первые успехи его армии объяснялись тем, что ей доводилось иметь дело не с самыми боеспособными полками шведов – во главе последних стоял сам шведский король, страстно жаждавший сокрушительной победы над Августом. Царь руководствовался здравой мыслью: чем дольше Август II будет оказывать сопротивление войскам Карла XII, тем продолжительнее будет передышка и тем больше он будет иметь возможности подготовить свои войска к генеральной баталии. Отсюда диктуемые точным расчетом отношения с Августом II.
Иллюзий о надежности этого союзника царь не питал, тем не менее он не жалел ни денег, ни русских солдат, чтобы поддержать Августа. Знал Петр и о том, что далеко не все выдаваемые Августу деньги использовались на общее дело – любвеобильный курфюрст часть денег тратил на фавориток и на содержание роскошного двора. Но иных союзников у Петра не было, приходилось довольствоваться тем, что имел.
В поддержке союза с Петром был заинтересован и Август. Дело в том, что Карл XII лишил Августа польской короны, предложив сейму избрать нового короля. Им оказался послушный шведам Станислав Лещинский. Лишенный трона, Август, несмотря на легкомыслие, понимал, что водвориться на польском престоле он сможет только при помощи русского оружия.
Так продолжалось до лета 1706 года, когда Карл XII решил наконец более не гоняться за Августом в Польше и вторгнуться в собственные владения курфюрста – столь же богатую, как и беззащитную Саксонию и там продиктовать условия мира. Такой поворот событий чреват был для Августа большими неприятностями: польской короны он уже лишился, теперь он мог лишиться и короны саксонского курфюрста. Август II не стал испытывать судьбу и втайне от своего союзника вступил в переговоры со шведским королем. Но, как это иногда бывает в истории, хитрость, коварство, намерение служить двум господам едва не закончились для Августа трагичным исходом.
Обстановка так сложилась, что, несмотря на заключение Альтранштадтского мира с Карлом XII, Август должен был вместе с Меншиковым участвовать в Калишском сражении против шведского генерала Мардефельда. Русско-саксонские войска разгромили шведов, и Август по этому поводу даже отслужил благодарственную мессу. Но тревожная мысль, что его ждет, когда он предстанет перед Карлом, не оставляла курфюрста.
Изворотливый Август нашел способ, как исхлопотать милость у своего нового повелителя, – он уговорил Меншикова передать ему шведских пленных, в том числе и Мардефельда, якобы для последующего обмена на русских, томившихся в шведском плену еще со времени первой Нарвы. Это надувательство спасло Августа II от гнева шведского короля.
После предательства Августа II Россия оказалась в одиночестве, и вся тяжесть борьбы с сильным противником легла на ее плечи. Петру и его генералам было очевидно, что очередной жертвой агрессии шведского короля станет Россия.
Каковы должны были быть ответные действия России, где и когда надлежало встретить шведов?
Ответы на эти вопросы были даны в западноукраинском местечке Жолкве, где в 1706 году Петр вместе с генералами и министрами выработал стратегический план борьбы с неприятельским нашествием. План исходил из того, что на данном этапе шведская армия, слепо верившая в счастливую звезду своего незаурядного полководца, была сильнее русской, хотя последняя и обладала численным превосходством. Отсюда главная задача состояла в том, чтобы уклоняться от генерального сражения, которого так жаждал Карл XII. Уклоняться надо было еще и потому, что сражение, данное в Польше, в случае неудачного его исхода во много крат усложнило бы положение русской армии. Поэтому жолквиевский план предусматривал отступление к своим границам.
Отступление не должно быть пассивным и сопровождаться уступкой территории неприятелю. Цель отступления состояла в том, чтобы, как писал Петр, «томить неприятеля», то есть изматывать его силы всеми доступными способами: непрерывными нападениями на его арьергарды, на фуражиров, при форсировании рек, устройствами завалов на лесных дорогах, а главное – уводом скота и увозом запасов продовольствия. На языке того времени это называлось «оголожением» территории.
Шведская армия пересекла Неман весной 1708 года и сразу же стала испытывать на себе влияние жолквиевской стратегии: ощущался недостаток продовольствия и фуража, начались голод и болезни, урон, наносимый русскими «партиями» шведам, сокращал численность их армии, подрывал ее моральный дух.
В этих условиях Карл XII придавал огромное значение обозу и 16-тысячному корпусу генерала Левенгаупта, двигавшемуся из Риги к его главной армии. В случае прибытия корпуса король рассчитывал получить продовольствие, фураж и снаряжение, а также пополнить поредевшую армию личным составом. Все эти надежды не сбылись, их развеял Петр.
Под его командованием 10-тысячный отряд совершил дерзкий налет на превосходивший численностью корпус Левенгаупта и в сражении у деревни Лесная наголову разгромил его. Вместо полноценного подкрепления шведский король получил восемь тысяч деморализованных солдат, ни фунта продовольствия и боеприпасов и ни одного мундира – все это досталось победителям.
ПОРТРЕТ И. МАЗЕПЫ,
который считается наиболее достоверным изображением гетмана, хранился в Галиции в с. Подгорцы в замке князей Сангушко
Поражение Левенгаупта у Лесной заставило Карла XII поспешить на юг, в богатую провиантом Украину, где его ждал изменник Мазепа. Но и здесь удача сопутствовала Петру: украинский народ не пошел за Мазепой, шведы продовольствия не получили, план «томления» неприятеля продолжал успешно осуществляться и в конечном счете привел к его гибели у стен Полтавы.
«Полтавская виктория» – итог не только повысившейся боеспособности русской армии, но и выгод, извлеченных Петром из жолквиевской стратегии. Сражение проходило в невыгодных для шведов условиях: армия Карла XII, безуспешно осаждавшая Полтаву, сама оказалась в стратегическом окружении и, находясь вдали от Швеции, не могла рассчитывать на пополнение живой силой, артиллерией, порохом, снарядами.
СРАЖЕНИЕ ПРИ ЛЕСНОЙ.
Жан-Марк Натье, 1717 г.
ПОЛТАВСКОЕ СРАЖЕНИЕ. НАЧАЛО БОЯ.
Пьер-Дени Мартен (младший). 1717–1727 гг.
Авантюристическая затея Карла XII лишить Россию статуса суверенного государства закончилась крахом у стен Полтавы. Свой бесславный конец остатки шведской армии обрели у Переволочны. В следующем, 1710, году Россия утвердилась на Балтике, изгнав шведов из Эстляндии и Лифляндии. Царь приступил к энергичному осуществлению ошеломившего современников плана превращения Петербурга в столицу государства.
Казалось бы, настало время подводить итоги десяти годам войны. Швеция лишилась сухопутной армии, сам король вынужден был просить приюта у османского султана, продолжение сопротивления для Швеции люди с холодным рассудком считали бесперспективным. Она могла рассчитывать только на неуязвимость своей коренной территории, поскольку Россия не обладала сильным военно-морским флотом, а также на помощь извне, в частности из Франции.
Ход мыслей сторонников продолжения войны не был для Петра неожиданным. Сразу же после Полтавы он предпринимает энергичнейшие меры для усиления балтийского флота, не останавливаясь перед затратами на приобретение линейных кораблей за рубежом. С полной нагрузкой работала Адмиралтейская верфь в Петербурге.
Результаты сказались довольно быстро: уже в 1714 году балтийский флот под командованием Петра одерживает убедительную морскую победу над шведами у мыса Гангут, а спустя пять лет – у Гренгама. Теперь уже уязвимой стала прибрежная территория Швеции, и в 1719–1720 годах там безнаказанно хозяйничали десанты русских войск. Это остудило самые горячие головы реваншистов в Швеции.
ГАНГУТСКОЕ СРАЖЕНИЕ.
Гравюра. Маврикий Бакуа, 1724–1727 гг.
Россия, как известно, давно была готова заключить мир, но шведы отклоняли все ее мирные предложения. Сесть за стол переговоров Швецию вынудила возросшая морская мощь России.
По Ништадтскому мирному договору 1721 года Россия утвердилась на берегах Балтики и стала морской державой. Главный итог продолжительной войны состоял в том, что Россия превратилась в великую державу. Надо ли доказывать, что достаточно лишь одного этого результата деятельности Петра, чтобы обессмертить его имя. Напомним, что величие содеянного царем современники оценили вполне – титул императора и Великого Сенат преподнес Петру именно в связи с заключением Ништадтского договора.
К концу своего царствования Петр все больше внимания уделял вопросам внутренней политики и прежде всего совершенствованию государственного механизма.
Какие же цели преследовал Петр, устраивая и перестраивая центральный и местный аппарат власти, составляя для этого аппарата уставы, регламенты и наставления разного рода?
Цель звучит торжественно и высокопарно – все это делалось во имя достижения общего блага. Словосочетание «общее благо», впервые употребленное Петром в 1702 году в манифесте о привлечении иностранцев на русскую службу, затем не сходило со страниц указов на протяжении всего XVIII столетия: его взяли на вооружение все преемники царя, и в особенности Екатерина II.
Под общим благом подразумевалось отнюдь не благоденствие всех и каждого, а нечто иное, не укладывающееся в современные наши представления. С наибольшей полнотой понятие «общего блага» раскрывает Генеральный регламент, перечисливший элементы этого понятия в такой последовательности: «поправление полезной юстиции и полиции», то есть соблюдение правосудия и сохранение общественного порядка, «охранение своих верных подданных и содержание своих морских и сухопутных войск в добром состоянии», развитие торговли, «художеств и мануфактур».
Все перечисленные элементы общего блага обеспечиваются государством. Но в достижении общего блага предусматривается и участие всех подданных, причем роль и место каждого из них определялись его сословной принадлежностью. Эту сторону общего блага можно сформулировать как обязанность каждого сословия вносить свою лепту в благополучие государства. Оно будет могучим и неуязвимым, если крестьяне будут беспрекословно нести государственные повинности и выполнять свои обязанности в пользу барина, если дворяне честно и добросовестно будут выполнять свой долг в казармах и канцеляриях, если горожане цветущей торговлей и промышленностью во всевозрастающих размерах станут увеличивать доходную часть бюджета государства. Свои обязанности были и у духовенства – ему надлежало замаливать грехи мирян.
ИМПЕРАТОР ПЁТР I ЗА РАБОТОЙ.
Василий Худояров, 1860-е гг.
ФУЗЕЛЕР ПЕХОТНОГО АРМЕЙСКОГО ПОЛКА.
с 1720 по 1732 г.
Понятие «общее благо» является изобретением петровского времени. Новым было также представление о заботе государства о благе подданных. Что касается сословных обязанностей, то они были определены до Петра, еще в XVII веке, но идеологи тех времен не употребляли формулы «общее благо».
Нет нужды доказывать, что подобная трактовка общего блага одних обрекала на прозябание, другим сулила сытую и беспечную жизнь. Иными словами, общее благо в представлении как Петра, так и его идеологов узаконивало социальное неравенство, превращало его в незыблемую основу общественного бытия и в конечном счете являлось не чем иным, как фикцией.
У Петра были четкие представления о способах достижения общего блага. Для этого требуются три условия: наличие разумных узаконений, регламентирующих жизнь подданных; наличие учреждений, контролирующих выполнение указов и осуществляющих предусмотренные ими меры наказания к ослушникам указов, наконец, третье условие имело в виду готовность подданных беспрекословно выполнять нормы, предусмотренные законами.
Сколь значительными были в глазах царя указы и регламенты, свидетельствует тот факт, что он принимал самое активное участие в их составлении. Морской устав Петр составил сам от начала до конца. Генеральный регламент, определявший порядок прохождения дел в учреждениях и обязанности чиновников, Петр редактировал двенадцать раз, а инструкцию генерал-прокурору – шесть раз.
Многие указы даже распорядительного характера царь составлял лично. Едва ли не самым верным признаком причастности Петра к составлению указа является наличие в его мотивировочной части таких слов, как «понеже» (так как), или «дабы», или, наконец, «для того, чтоб». Законописатель пытался убедить подданных в целесообразности той или иной нормы, вводимой соответствующим указом. Почему губернаторов надлежало заранее известить о привозе товаров для продажи иноземным купцам не в Архангельск, а в Петербург? «Для того, – разъясняет законодатель, – чтоб торговые иноземцы писали за море к своим корреспондентам, чтоб корабли для нагрузки таких товаров к Петербургу присылали, а не к Городу (Архангельску. – Н. П.), дабы из того напрасного себе убытку не имели».
Указ 28 января 1713 года обязывал фельдмаршалов извещать Военную канцелярию об изменении дислокации подчиненных им полков. Тут же пояснение целесообразности данной меры: «Понеже от неизвестия места, где будут полки обретаться, во отправлении вещей и прочих потреб может произойтить какое помешательство и продолжение». Указ о единонаследии тоже мотивирует целесообразность нового порядка наследования недвижимого имущества только одним из сыновей: «Понеже разделением имений после отцов детям недвижимых, великой есть вред в государстве нашем как интересам государственным, так и подданным и самим фамилиям падение».
Указы определяли, что хлеб надлежало убирать не серпами, а косами, чтобы юфть для обуви обрабатывали не дегтем, а ворванным салом, чтобы избы в деревнях ставили одну от другой на указанном расстоянии, чтобы ткали не узкое, а широкое полотно и т. д. и т. п.
Регламентный характер указов распространялся не только на хозяйственную, но и на духовную жизнь подданных. Им предписывались нормы поведения в церкви, а также регулярность ее посещения, регламентировалась экипировка и внешний вид подданных, их семейная жизнь. Указ не оставлял без попечения и мертвого подданного, определяя, в каком гробу и на каком кладбище его хоронить.
Участие Петра в законотворчестве исходило из его веры во всемогущую роль «добрых порядков», под которыми подразумевались глубоко продуманные законы и надлежащим образом устроенные учреждения. «Глава же всему, – наставлял царь, – дабы должность свою и наши указы в памяти имели и до завтра не откладывали, ибо как может государство управлено быть, егда указы действительны не будут, понеже презрение указов ничем рознится с изменою»[1]. В другом указе на этот счет сказано еще более выразительно: «Ничто так ко управлению государства нужно есть, как крепкое хранение прав гражданских, понеже всуе законы писать, когда их не хранить, или ими играть как в карты, прибирая масть к масти». Указы объявлялись «фортецией правды», а их нарушители уподоблялись людям, которые под нее «тщатся всякие мины чинить».
Итак, общее благо обеспечивают указы, регламентирующие жизнь всех слоев населения. Но меру регламентации, надобность в тех или иных указах, меру наказания за их невыполнение определяют правительственные учреждения. Их организации Петр уделял не меньше внимания, чем законотворчеству.
Сопоставляя сеть правительственных учреждений XVII века со структурой государственного аппарата, возникшего в процессе административных реформ Петра, можно обнаружить несколько существенных отличий. Одно из них состояло в более четком разграничении функциональных обязанностей: в приказной системе существовало несколько критериев для создания приказов (территориальный, общенациональный, отраслевой), а при организации коллегий был положен единый принцип, а именно отраслевой. Это позволило сократить количество центральных учреждений – вместо 44 приказов, существовавших в конце XVII века, было создано 12 коллегий. Но главное отличие приказной системы от нового правительственного аппарата состояло в том, что последний снизу доверху был пронизан бюрократическим началом. Формирование абсолютной монархии шло бок о бок с формированием российской бюрократии. Одной из черт бюрократии была ее полная зависимость от монарха. В XVII веке бояр, например, поставляли несколько аристократических фамилий страны, и, хотя боярский чин юридически не был наследственным, фактически сыновьям боярина в перспективе обеспечено было место в Боярской думе. Сенатор петровского времени отличался от боярина прежде всего тем, что не порода, знатность происхождения являлись критерием, обеспечивающим ему место в Сенате, а его личные способности, мера подготовленности к занятию этой должности. Таким образом, путь в Сенат был иным, чем в Боярскую думу. Но иной была и судьба сенатора. Боярин – это чин, в то время как сенатор – должность. Сенатор пользовался преимуществами этой должности до тех пор, пока он заседал в Сенате. Боярина, попавшего в опалу, царь лишь в редких случаях лишал боярского чина. Обычно опальный боярин получал назначение воеводой в глухой уезд, но от этого он не утрачивал боярского чина.
ЗАСЕДАНИЕ СЕНАТА ПРИ ПЕТРЕ I.
Дмитрий Кардовский, 1908 г.
Вся чиновничья рать, от мелкого канцеляриста до тайного советника, находилась в большой зависимости от государя еще и потому, что ее служба вознаграждалась не землей и крестьянами, а денежным жалованьем, выплата которого прекращалась с освобождением чиновника от должности.
Наконец, последний по счету, но не по важности атрибут бюрократии – всесилие бумаги. На ней были изложены право и обязанности всех должностных лиц в правительственном механизме – от сторожа и истопника до президента коллегии. Не дело само по себе интересовало чиновника, не его решения, а оставленный им след на бумаге, резолюция, помета, являющиеся свидетельством его причастности к обсуждению или решению вопроса.
В XVII веке основанием для решений того или иного дела был прецедент. Значение его в первой четверти XVIII века сильно снизилось: все чиновники были вооружены уставами и наставлениями, определявшими способы решения данного вопроса от его возникновения до завершения. Бумаготворчество возросло в несколько раз, в потоке бумаг иногда терялось дело, и порою недоставало жизни одного поколения, чтобы его решить.
Петру были видны недостатки созданного им правительственного аппарата. Как преодолеть косность и рутину бюрократии, заставить колесики механизма вращаться с большей скоростью, как организовать контроль за деятельностью чиновников и стимулировать их усердие?
Одним из средств такого стимулирования являлась угроза наказания. Кары устанавливались за опоздание или неявку на службу и за волокиту, за решение дел «не против регламентов» и за вымогательство взяток. Этого оказалось недостаточно, и царь усилил воздействие штрафной дубинки созданием двух институтов, которые, по замыслу, должны были контролировать деятельность чиновников и разоблачать тех из них, которые не отличались бескорыстием, относилось ли оно к частным лицам или казенному сундуку. Негласный надзор возлагался на фискалов, а открытый контроль – на институт прокуратуры.
Петровское законодательство пронизывает мысль о пассивной роли подданных в жизни страны. Подданные – не субъект, а объект истории, они обязаны беспрекословно выполнять предначертания государственной власти. В этой связи обращает на себя внимание такой парадокс: рационалист Петр не верил, что разума у его подданных достаточно, чтобы усвоить целесообразность правительственных мер. Недостаток разума должен был компенсироваться страхом. «Сами знаете, – писал царь, обращаясь к президенту Камер-коллегии Дмитрию Михайловичу Голицыну, – хотя что добро и надобно, а новое дело, то наши люди без принуждения не сделают». Это не случайно оброненная мысль, она повторена и в другом указе: «Наш народ, яко дети, неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают».
Царь проявил неистощимую изобретательность в определении мер наказания за нарушение указов. Тяжесть наказания определялась сословной принадлежностью провинившегося. Для «начальных людей», то есть офицеров, устав воинский предусматривал наказания, наносившие ущерб «чести», такие, как лишение чина и жалованья, шельмование (когда обвиняемый «из числа добрых людей и верных извергнут»), в то время как для остальных предназначались «обыкновенные телесные наказания» и «жестокие телесные наказания», то есть битье батогами и шпицрутенами, держание в железах, нанесение телесных повреждений, клеймение, ссылка на каторгу и т. д. Несть числа видам кар за нарушение указов гражданскими лицами: здесь и денежные штрафы, и истязания на теле, и ссылка на каторгу в Сибирь или на галеры, конфискация всего или части имущества, лишение жизни и т. д. Общую характеристику содержания петровских преобразований дал В. И. Ленин, писавший, что «Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства»[2].
Во что обошлись преобразования народу, каких жертв они от него потребовали? Отвечая на этот вопрос, заметим, что в процессе преобразований Петр определил не только сферы охвата ими различных сторон жизни страны, но и источники, а также ресурсы для осуществления этих преобразований.
В годы правления Петра были введены повинности, ранее неведомые трудовому населению. Среди них рекрутская повинность – мобилизация самой трудоспособной части крестьян и горожан для пожизненной службы в армии и на флоте. В непосредственной связи с преобразованиями находилась трудовая повинность – обязанность селян и горожан участвовать в строительстве городов и крепостей, нередко находившихся за многие сотни верст от места их проживания. Обременительными считались постойная и подводная повинности – обязанность в любое время года, в том числе и в страдную пору, выделять подводы для доставки продовольствия, снаряжения и рекрутов к месту военных действий, а также предоставлять жилье для находившихся на марше воинских команд. Во много крат увеличилось число прямых налогов, продажа продукта первой необходимости – соли – была объявлена государственной монополией.
Цепь мер по финансовому обеспечению преобразований венчает податная реформа, сопровождавшаяся заменой подворного обложения подушным. С этой целью в 1718–1722 годах была проведена перепись налогоплательщиков – крестьян и горожан. Ее итоги разочаровали правительство: вместо увеличения численности податного населения было обнаружено его уменьшение. Душевладельцы достигли выгодного для себя результата несложным обманом: в подаваемые ими списки они включали далеко не всех принадлежащих им крестьян. Заподозрив значительную утайку душ, правительство объявило проверку, или ревизию, поданных душевладельцами «сказок». С этой целью были созданы канцелярии свидетельства душ, состоявшие из военных чинов.
ПРОРЫТИЕ ЛАДОЖСКОГО КАНАЛА.
Александр Моравов, 1910 г.
Ревизия обнаружила 1,3 миллиона утаенных душ. Этим, однако, не исчерпывается ее значение: будучи поначалу чисто финансовым мероприятием, она в процессе проведения приобрела более существенный аспект – социальный. Первая ревизия стала важнейшей после Уложения 1649 года вехой в развитии крепостного права в России. Если Уложение оформило крепостное право для основной массы сельского населения, то первая ревизия распространила крепостную зависимость на те социальные группы, которые либо были свободными, либо имели возможность обрести свободу. К первой категории относились гулящие люди, а ко второй – холопы. И те, и другие навечно становились крепостными.
В процессе проведения ревизии был сформирован новый разряд крестьян, получивший наименование государственных. В этот разряд вошли черносошные крестьяне Севера, однодворцы южных уездов, пашенные люди Сибири и ясашные люди Среднего Поволжья общей численностью в один миллион душ мужского пола. Государственных крестьян правительство обязало платить в казну сверх 70-копеечной подушной подати 40-копеечный оброк, то есть сумму, которую, как считали экономисты тех времен, вносила мужская душа, принадлежавшая помещику, монастырю либо дворцовому ведомству. Это означало включение государственных крестьян в сферу феодальной эксплуатации. Первая ревизия, таким образом, «пристроила» к государственному тяглу (его не несли холопы) все трудовое население страны, не оставив среди сельских жителей людей, свободных от крепостной зависимости.
Третий аспект ревизии – полицейский – ввел в стране паспортную систему. Каждый крестьянин, уходивший на заработки дальше 30 верст от постоянного места жительства, должен был иметь паспорт с указанием срока, на который он отпущен. Паспортная система затрудняла перемещение крестьянского населения и на долгие годы тормозила формирование рынка рабочей силы. В то же время эта система ужесточала борьбу с бегством, в чем и состояло ее главное назначение: всякий, кто не имел паспорта, подлежал выяснению личности в воеводской канцелярии. Борьбу с бегством преследовал и изданный во время ревизии указ, устанавливающий по сравнению с Уложением 1649 года десятикратное увеличение суммы штрафа за держание беглого – теперь помещик, приютивший беглеца, должен был платить «пожилого» 100 рублей в год вместо десяти по Уложению.
Итак, податная реформа дает приблизительные представления о цене, которую заплатил народ за преобразования: за успехи в развитии промышленности и распространении просвещения, за успехи на военном поприще, сопровождавшиеся созданием регулярной армии и флота, за превращение страны в великую державу. Приблизительными эти представления являются потому, что ученые до сих пор не выяснили, на сколько или во сколько раз подушная подать была обременительнее подворной. Но нет сомнений в том, что страна в результате преобразований развивалась по крепостническому пути, что Петр, вводя новшества, воспользовался ресурсами, которыми располагал: трудом миллионов крепостных крестьян. Их же трудом создавалось благополучие светских и духовных феодалов, а также расплодившегося чиновничества.
Заметим, что и до проведения податной реформы селянам и горожанам жилось нелегко, о чем напоминают нам два выступления народных масс: астраханское восстание 1705–1706 годов и восстание на Дону под предводительством Кондратия Булавина в 1707–1708 годах.
Путь, проделанный Россией при Петре, органически вытекал из ее предшествующего развития. История страны в пореформенное время свидетельствует о том, что новшества прочно вошли в ее жизнь и не относились к числу волюнтаристских упражнений деспотичного царя. Эту устойчивость преобразования подметил еще историк первой четверти XIX века Н. М. Карамзин, когда писал, что все содеянное при Петре – и плохое и хорошее – осталось на многие десятилетия. Так оценивал итоги преобразований человек, весьма критически относившийся и к реформам, и к реформатору.
ПОРТРЕТ ПЕТРА I.
Неизвестный художник (копия Луи Каравака), XVIII в.
В центре социальной, военной, дипломатической и политической жизни страны в первой четверти XVIII века стоял человек необыкновенный – Петр Великий. Какими чертами характера обладал царь, какое влияние эти черты оказали на ход исторических событий?
Великие дела в представлении потомков ассоциируются с человеком богатырского телосложения и могучего здоровья. Эту версию в памяти народной поддерживает фильм «Петр Первый». Упоминание на этот счет имеется и в романе, где А. Н. Толстой писал о больших и сильных руках царя.
Подобного рода представления опираются на свидетельства царского токаря Андрея Константиновича Нартова: «Известно, что Петр Великий и Август, король польский, имели силу телесную необычайную и превосходящую силу человеческую». Далее следует рассказ о том, как Август взмахом сабли отсек голову буйволу, а Петр ударом кортика разрубил подброшенный вверх сверток сукна.
Молва о физической силе Августа, видимо, соответствует действительности, недаром он имел прозвище Сильный. Что касается Петра, то свидетельства Нартова опровергаются выставленной в Эрмитаже «восковой персоной» царя, изготовленной вскоре после его смерти, в которой все размеры тела соответствуют подлинным, а также комплектами царской одежды. И «восковая персона», и носимая царем верхняя одежда не оставляют сомнений, что Петр был высокого роста, но узкоплечий, с отнюдь не богатырскими руками и непропорционально росту маленькими ногами.
Многочисленные письменные источники повествуют о частых болезнях Петра, иногда угрожавших его жизни. «Объявляю, что я зело был болен скорбью такою, какой болезни от роду мне не бывало, – извещал царь Меншикова 9 апреля 1711 года, – … весьма жить отчаялся… учусь ходить». Двумя годами раньше, в мае 1709 года, Петр «как ребенок без силы остался», правда, на этот раз не от болезни, а от сильных лекарств.
Итак, завидным здоровьем Петр не обладал. Но ему невозможно отказать в необыкновенных и разнообразных дарованиях. XVIII век – век энциклопедистов. Дарования Петра тоже были энциклопедичными. Он был выдающимся полководцем, но столь же уверенно чувствовал себя и за столом дипломатических переговоров. Он великолепно владел пером, умел облекать мысли в образную форму, но столь же искусно составлял законодательные акты.
РЕЕСТР ЗУБАМ, ДЕРГАНЫМ ИМПЕРАТОРОМ ПЕТРОМ I
Петр владел множеством прикладных специальностей, требовавших серьезной теоретической подготовки: кораблестроением, артиллерийским делом, навигацией, фортификацией. Претендовал он и на специальность хирурга и дантиста. Ему без труда давались ремесла: царь превосходно владел топором и кузнечным молотом, мастерком каменщика и штукатура, мог сам изготовить башмаки. Из всего многообразия специальностей и ремесел его более всего влекли два занятия: кораблестроение и токарное дело. Он мог дни и ночи, отрешившись от всех прочих забот, сидеть над конструированием корабля. С таким же увлечением царь работал на токарном станке, причем, по свидетельству современников, достиг в этом ремесле выдающихся успехов.
Было бы неверно ограничиться перечислением одних достоинств Петра. В этом случае возник бы ходульный образ царя, далекий от подлинного. Живой Петр предстает перед нами в сочетании добродетелей и пороков. Как и многие богато одаренные натуры, Петр был соткан из противоречивых свойств характера. В нем сочетались такие черты, как бережливость, граничившая со скупостью, и расточительность. Петр не жалел денег, например, на фейерверки. По свидетельству современника, он израсходовал пороха на фейерверки по случаю присоединения к России крепостей на Балтийском море в 1710 году больше, чем на овладение ими. В то же время он преподносил такие скромные подарки роженицам либо жениху и невесте, что приводил в смущение приближенных.
СВАДЬБА ПЕТРА I И ЕКАТЕРИНЫ АЛЕКСЕЕВНЫ 19 ФЕВРАЛЯ 1712 г. в Петербурге.
Гравюра. Алексей Зубов, 1712 г.
Он мог быть нежным и крайне жестоким. Современники многократно свидетельствовали ласковое обращение с дочерьми и глубокую любовь к супруге: сохранившиеся письма Петра к Екатерине отражают и заботу о любимой женщине, и искреннюю к ней привязанность. Это нисколько не мешало ему интересоваться другими женщинами, или, как говорили тогда, «метресишками», присутствовать на пытках собственного сына, пытать стрельцов после подавления их бунта в 1698 году и рубить им головы. Вспомним казнь Циклера и Соковнина, сценарий которой, видимо, разработал сам царь. Экзекуция отличалась изощренной кощунственностью. Петр был уверен, что идейным вдохновителем заговора был давно покоившийся в гробу Иван Михайлович Милославский. Гроб был извлечен из могилы, установлен на сани, запряженные свиньями, и сани поставлены под эшафотом, где производилась казнь заговорщиков, чтобы кровь казненных стекала на останки.
Семена жестокости и необузданности царя были заложены еще в детстве, когда он в десятилетнем возрасте стал свидетелем кровавой расправы стрельцов с его родственниками и близкими людьми. С тех пор стрельцы и все, что было с ними связано, вызывали у Петра резко отрицательные эмоции.
ГАЗЕТА «ВЕДОМОСТИ» ОТ 28 ИЮНЯ 1711 г.
Царь энергично насаждал просвещение, создавая профессиональные учебные заведения, основал первый в России музей, начал выпускать печатную газету, боролся с невежеством, но сам не освободился от варварства, позволяя себе грубые развлечения в пресловутом всепьянейшем соборе. Соборяне в ожидании святок пребывали в беспробудном пьянстве и обжорстве, затем выползали из своих келий, разъезжали во главе с царем в санях, запряженных козлами, свиньями, медведями, по домам вельмож и богатых купцов. Хозяин дома, на чью долю пал выбор соборян, после визита незваных гостей долго приводил свой дом в порядок.
Варварство в сочетании с деспотизмом царь обнаруживал и в других проявлениях. После того как стала известна страсть царя удалять зубы, никто из его окружения не рисковал жаловаться на зубную боль: попробуй откажись от услуг коронованного хирурга, который в иных случаях по ошибке удалял наряду с больным и здоровый зуб. Зарегистрирован случай, видимо, не единственный, когда Петр пробовал свои познания в медицине, точнее, в хирургии, и сделал операцию, закончившуюся смертельным исходом. Царь развлекался тем, что принуждал танцевать до изнеможения, наблюдая, как у стариков заплетаются ноги. Иногда в царских забавах ищут глубокий смысл и прибегают к хитроумной интерпретации фактов, в то время как объяснение им находится на поверхности: в основе их лежит грубость нравов и низкий уровень воспитания.
Возникает естественный вопрос: как мог возникнуть феномен «царя-плотника», находившего общий язык и с изощренными дипломатами, и с коронованными особами других государств, и с учеными с мировым именем, и с вельможами, кичившимися своим родословием, и с худородными выскочками, и с многочисленными плотниками, корабельными мастерами, матросами, шкиперами, работными людьми мануфактур и т. д.?
ПОРТРЕТ ЦАРЯ АЛЕКСЕЯ МИХАЙЛОВИЧА.
Неизв. русский художник второй половины XVII в.
Именно общение царя с простыми людьми придает своеобразную особенность его поведению, приводившему в изумление современников. В самом деле, разве мог себе позволить отец Петра, царь Алексей Михайлович, прикоснуться своими холеными руками к какому-либо инструменту и тем более орудовать им, если он был глубоко убежден в том, что любой физический труд противопоказан самодержцу.
Разве могло случиться, чтобы царь Алексей Михайлович запросто тушил пожар, или без свиты появлялся в людном месте, либо присутствовал на семейном торжестве какого-нибудь гвардейского офицера или солдата. Отец Петра появлялся на людях только в особо торжественных случаях, в тяжелом облачении и в сопровождении бояр, церковного синклита и эскорта сотен стрельцов. Царскому выходу всегда придавалась восточная пышность и торжественность, чем подчеркивалось божественное происхождение царской власти и внушалось представление о нем как о сверхчеловеке.
Появление Алексея Михайловича на театре военных действий обставлялось такой же пышностью: размещался он в безопасном месте в роскошном шатре, увешанном богатыми коврами. Петр и здесь вел себя по-иному: бомбардир, а затем бомбардирский капитан сам заряжал пушку и производил обстрел неприятеля, засевшего в крепости, участвовал в сражениях, подвергая свою жизнь смертельной опасности. Напомним, что седло и шляпа Петра хранят следы пуль, лишь чудом оставивших его в живых на поле Полтавской битвы. И уж никак нельзя представить себе Алексея Михайловича шагающим по улицам Москвы в скромном звании артиллерийского капитана с протазаном[3] на плече или разъезжающим по «богомерзкому» Западу, где все ему претило, начиная от веры и кончая чуждыми нравами и обычаями. Петр первым из русских царей переступил рубеж своей страны, причем инкогнито, в составе посольства, формально не им возглавляемого, и не только ради решения дипломатических задач, но и затем, чтобы учиться. Царь оказался примерным учеником, восполнявшим пробелы своего скудного образования: часами он изучал в кунсткамерах артиллерийское дело, не пропускал возможности осмотреть мануфактуру и познакомиться с технологией производства, орудовал с топором в руках на верфи, чтобы получить свидетельство о приобретенных навыках в кораблестроении.
Откуда у Петра все эти качества, так резко выделявшие его из среды венценосцев не только России, но и всего мира, как происходило становление личности Петра, рискнувшего пойти наперекор старине, обычаям отца и деда и ввести свежую струю в затхлую атмосферу кремлевского дворца?
Дать исчерпывающий ответ на поставленные вопросы мы не можем, ибо многого не знаем о детских годах Петра, о его воспитании, о влиянии окружавших его людей.
Здесь, видимо, первостепенное значение имело случайное стечение благоприятных обстоятельств, оказавших влияние на царя в годы, когда формировалась его личность. Одно из таких обстоятельств, и немаловажное, это то, что Петра не готовили к занятию престола, что в значительной мере сокращало учебно-воспитательные меры, которыми руководствовался двор при воспитании наследника.
Согласно традиции трон должен был занимать старший в правящей династии. У царя Алексея Михайловича было три сына. Царская корона должна была перейти к старшему из них – Федору Алексеевичу, после него – второму сыну от брака с Марией Ильиничной Милославской, Ивану Алексеевичу, и лишь после смерти того и другого – к младшему из сыновей, родившемуся от второго брака царя с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Шансы занять престол у младшего сына были, таким образом, весьма скромными.
ПОРТРЕТ ЦАРЯ ФЕДОРА АЛЕКСЕЕВИЧА РОМАНОВА.
Неизв. русский художник второй половины XVII в.
Воспитанием сыновей, когда они переступали порог детства, занимался отец. Но Алексей Михайлович умер, когда Петру не исполнилось четырех лет. Положение его матери со смертью супруга изменилось коренным образом: вдовствующая царица практически лишалась прежнего влияния при дворе. Вельможи предпочитали иметь дело с наследником, занявшим трон, а не с безвластной царицей, от которой не зависело ни продвижение по службе, ни пожалование землей и крестьянами. Это обстоятельство сказалось и на окружении сына царицы. Сверстники Петра, так называемые «робятки», с которыми проводил время будущий царь, набирались не из самого высшего круга: вся знать, великопородные дельцы, как и их спесивые отпрыски, предпочитала толпиться в Кремле у подножия трона, а не в захолустном Преображенском. Двор Петра и его матери-царицы довольствовался менее знатными «робятками».
Соответственно и образование Петра было крайне ограниченным и несистематическим, во всяком случае, менее основательным, чем даже то, которое получали его сводные сестры-царевны.
В итоге он был предоставлен самому себе, во всяком случае, пользовался большей свободой в выборе занятий и увлечений, чем реальные наследники. Достаточно напомнить, что Петр только в шестнадцать лет овладел четырьмя действиями арифметики.
Федор Алексеевич оказался недолговечным: он умер через шесть лет после воцарения.
После его смерти разразились кровавые события стрелецкого бунта, во время которого стрельцы настояли, чтобы к Петру, провозглашенному до этого царем, добавили слабоумного Ивана и царевну Софью.
Положение двора царицы Натальи и ее сына не стало лучшим. Напротив, этот двор оказался опальным, и логика борьбы за власть провела четкую грань между силами, на которые опирались противостоявшие друг другу Петр и Софья. Опорой Софьи стали правящие круги, обладавшие реальной властью, а также стрелецкое войско. Петр, точнее, окружение Петра, должно было противопоставить вооруженным силам Софьи свою вооруженную опору.
Хорошо известно, как эта опора создавалась: потешные роты, предназначенные для забав царя, постепенно вместе с ним мужали, превращаясь в грозную вооруженную силу. По условиям игры Петр среди потешных был барабанщиком, затем бомбардиром.
Атмосфера двора в Преображенском резко отличалась от чинной и размеренной жизни в кремлевском дворце. В Преображенском среди потешных, надо полагать, и формировались такие черты характера, как общительность, не огражденная запретом со стороны старших любовь к ремеслам, рано пробудившееся пристрастие к военному делу. Историк В. О. Ключевский по этому поводу справедливо заметил, что все начиналось с игры и вместе с возмужанием Петра превращалось в серьезное дело: потешные роты превратились в гвардейские полки, а военные игры и маневры обернулись азовскими походами.
ВОЕННЫЕ ИГРЫ ПОТЕШНЫХ ВОЙСК ПЕТРА I ПОД СЕЛОМ КОЖУХОВО.
Алексей Кившенко, 1882 г.
Говоря о человеческих качествах Петра, необходимо выделить из них те, которые обеспечили ему особое место в ряду выдающихся людей мировой истории: упорство в достижении поставленной цели, рациональный подход в ее выборе и умение угадывать таланты и выбирать себе сподвижников.
Жизненный путь Петра не был усеян розами. Ему доводилось терпеть и неудачи, и потрясения, способные вывести из равновесия ординарного человека. Петра, однако, неудачи не расхолаживали, не порождали уныния и растерянности, а, напротив, придавали ему еще больше энергии для устранения причин, приведших к неудаче.
Вспомним Азовский поход, закончившийся неудачей из-за отсутствия флота, и знаменитый по своей лаконичности указ Боярской думы, принятый по настоянию Петра: «Морскому флоту быть». На пустом месте, практически из ничего в течение года был построен флот, обеспечивший успех второму Азовскому походу.
Классическим примером умения Петра извлекать уроки из неудачи считается первая Нарва. Катастрофическое поражение, которое Карлу XII казалось непоправимым для русских, вынудило Петра действовать столь целеустремленно и проявлять столько настойчивости и упорства, что в течение нескольких лет армия не только наверстала утраченное, но и сумела подняться на более высокую ступень боевой подготовки. Первая Нарва от второй, когда русские праздновали победу, была отделена лишь четырьмя годами.
Не меньше упорства и настойчивости Петр проявлял при осуществлении жолквиевского стратегического плана, завершившегося победой в Полтавской битве.
Другое свойство характера Петра – государственного деятеля, немало содействовавшее успешному завершению начатого дела, состояло в умении вычленить из всего комплекса задач важнейшую и на ее решении сосредоточить свои усилия.
На первый взгляд наше утверждение может показаться парадоксальным, во всяком случае, будто бы противоречившим общеизвестным фактам, когда внимание царя отвлекали дела, кажущиеся второстепенными. Например, накануне Полтавской генеральной баталии он находит время, чтобы заниматься совершенствованием шрифта, или обсуждением качества перевода книг, или заботами о сохранении чучела любимой собаки, – делами, казалось бы, далекими от главного, чем были заняты в этот момент мысли царя. Однако оказывается, что содержание книг, переводимых на русский, было не развлекательным, а деловым и имело военное значение: речь в них шла о строительстве и разрушении крепостей. Когда Петр работал над упрощением шрифта, который должен был заменить витиеватый церковнославянский, это тоже была забота о повышении боеспособности армии, точнее, о подготовке фортификаторов. Что касается чучела Лизетты, то и здесь Петр преследовал определенную цель – подготовку к созданию Кунсткамеры. Все это свидетельствует о широте взглядов царя и умении видеть перспективу.
ЖИВОТНЫЕ, ПРИНАДЛЕЖАВШИЕ ПЕТРУ I.
Из первых экспонатов Кунсткамеры 1716–1725 гг. Лошадь по кличке Лизетта, служившая Петру I во время Полтавской баталии; собака породы гладкошерстный терьер по кличке Лизетта; собака породы буленбейцер (быкодав) по кличке Тиран
В то же время, готовясь к генеральной баталии, Петр не растрачивал своих усилий на создание линейного флота на Балтике, на строительство новой столицы, хотя мы знаем, сколь неравнодушен был царь к кораблестроению и к своему парадизу – Петербургу. Окончательное решение построить в устье Невы новую столицу было принято только после овладения Выборгом, обеспечившим безопасность города.
Рациональными соображениями царь руководствовался и при осуществлении административных реформ. В начальный период они, как известно, проводились стихийно, отвечали сиюминутным потребностям, учреждения создавались без соответствующей теоретической подготовки, без правового обоснования их необходимости и изучения опыта государственного строительства в странах Западной Европы. Реформы первого периода напоминали заплаты на износившемся кафтане. Но иных способов совершенствования правительственного механизма у царя не было, ибо главные его помыслы были прикованы к театру военных действий. Зато через два-три года после Полтавы царь проявил и присущую ему целеустремленность, и тщательность подготовительных мер к проведению административных преобразований.
Итак, учет реальных возможностей и наличных ресурсов пронизывает все преобразовательные начинания царя. Именно этими обстоятельствами был обеспечен успех. Быть может, исключением из правил следует признать Прутский поход. В нем обнаруживаются элементы авантюризма, конечно же, навеянные потрясающим успехом под Полтавой, вскружившим Петру голову. Уроки неудачи на Пруте Петр тоже усвоил твердо, и ничего его так не беспокоило в Каспийском походе, организованном 11 лет спустя, как опасность повторить промахи Прутской операции.
Третьим важнейшим критерием масштабности государственного деятеля и его организаторских талантов является умение подбирать себе сподвижников.
Государственный деятель нередко находился в плену страха перед сильной личностью сподвижника, его обаянием и умением обнаружить комплекс неполноценности у своего партнера, чтобы потом использовать этот комплекс в своих интересах. Не держи советников умнее себя – этим запретом, преподанным Грозному одним из политических деятелей его времени, руководствовался не только этот царь, но и его преемники.
ПОРТРЕТ АЛЕКСАНДРА ДАНИЛОВИЧА МЕНШИКОВА.
Неизв. художник, 1716–1720 гг.
ПОРТРЕТ ФЕЛЬДМАРШАЛА ГРАФА БОРИСА ПЕТРОВИЧА ШЕРЕМЕТЕВА.
Иван Аргунов, ок. 1750 г.
Страх пользоваться услугами советника умнее себя у Петра отсутствовал. Напротив, его поиски сподвижников были нацелены на обнаружение людей талантливых и столь же исполнительных, преданных преобразованиям и не жалеющих живота своего для внедрения новшеств в жизнь. Царю принадлежит крылатая фраза: «Славу королям создают их министры».
Еще задолго до того, как в 1722 году «Табель о рангах» провозгласила критерием годности к службе не происхождение, а деловые качества, Петр при подборе сподвижников смело пошел наперекор традициям и комплектовал свою «команду», привлекая в нее людей разной социальной и национальной принадлежности. В ее составе можно было обнаружить шотландца Патрика Гордона и голландца Андрея Виниуса, еврея Петра Шафирова и литовца Павла Ягужинского, аристократа Василия Долгорукого и бывшего пирожника Александра Меншикова, боярина Бориса Шереметева и его холопа Алексея Курбатова.
ПОРТРЕТ ПАВЛА ИВАНОВИЧА ЯГУЖИНСКОГО.
Александр Скино. Рисунок по мотивам живописного портрета работы неизв. мастера XVIII в., 1862 г.
ПОРТРЕТ ПЕТРА ПАВЛОВИЧА ШАФИРОВА.
Неизв. художник, нач. XVIII в.
Петр умел не только угадывать таланты, но и находил им применение в тех сферах деятельности, где они могли раскрыться с наибольшей полнотой и принести наибольшую пользу для дела. Когда решался вопрос, кому возглавить преследование разгромленных под Полтавой шведов, выбор пал на Меншикова прежде всего потому, что лучшего исполнителя плана пленения неприятеля невозможно было подыскать. Именно Александр Данилович обладал совокупностью качеств, способных обеспечить успех: напористостью, граничившей с нахальством, стремительностью, личной отвагой и решительностью.
ПОРТРЕТ ПРЕЗИДЕНТА КОММЕРЦ-КОЛЛЕГИИ ГРАФА ПЕТРА АНДРЕЕВИЧА ТОЛСТОГО.
Иоганн Готфрид Таннауэр, 1710-е гг.
Для переговоров с османами на берегу Прута Петр отправил к визирю не канцлера Гавриила Ивановича Головкина, находившегося в русском лагере, а его помощника – вице-канцлера Петра Павловича Шафирова. И здесь царь не ошибся: Шафиров обладал свойствами характера, оказавшимися крайне полезными при переговорах с представителем восточной империи: велеречивостью, умением резко переходить от вкрадчивого к повелительному тону, сочетать ласковое обращение с угрозами. Поручение царя вице-канцлер выполнил блестяще, заключив перемирие с минимальным для России уроном.
Знание сильных и слабых сторон, достоинств и недостатков своих соратников позволило Петру при отправке на поиски бежавшего сына Алексея остановить свой выбор на Петре Андреевиче Толстом. Именно Толстой, как никто другой, мог успешно справиться с поручением. И дело здесь не только в том, что Толстому доводилось бывать в Вене и в Италии и он достаточно хорошо владел итальянским языком, а в том, что это был человек, исповедовавший макиавеллизм, человек, для которого при выполнении деликатного поручения не существовало моральных преград. Эти свойства натуры вполне пригодились Толстому, и он доставил беглеца в Россию.
Мы бы, однако, утратили объективность, если бы ограничились положительными примерами умения царя выбирать себе соратников. Как и все смертные, он ошибался, причем иногда за его ошибки жертвы их расплачивались жизнью. Едва ли не самым выразительным примером ошибочных действий Петра является измена Мазепы и события, ей предшествующие. Ни у царя, ни у его сподвижников не хватило проницательности, чтобы разглядеть в льстивых улыбках Мазепы и его высокопарных заверениях в преданности коварного изменника, издавна вынашивающего предательский план переметнуться на сторону неприятеля в самый напряженный период испытаний для России.
Искра и Кочубей попытались раскрыть царю глаза и показать подлинное лицо Мазепы, но глаза Петра будто были закрыты пеленой; он не внял доносу и верил в безграничную преданность украинского гетмана до того часа, когда предатель оказался в шведском лагере. Если бы Петр прислушался к доносу Кочубея и Искры, то их поступок не обернулся бы трагедией для них, а предатель был бы обезврежен задолго до того, как он переправился через Десну, чтобы приветствовать Карла XII.
Таков был человек, с именем которого связана целая эпоха в истории нашей страны. Историк XIX столетия Михаил Петрович Погодин о значении Петра в преобразованиях первой четверти XVIII века писал так:
«Мы просыпаемся. Каков ныне день? 1 января 1841 года – Петр Великий велел считать годы от Рождения Христова, Петр Великий велел считать месяцы от Января.
Пора одеваться – наше платье сшито по фасону, данному Петром Первым, мундир по его форме. Сукно выткано на фабрике, которую завел он; шерсть настрижена с овец, которых развел он.
Попадается на глаза книга – Петр Великий ввел в употребление этот шрифт и сам вырезал буквы. Вы начнете читать ее – этот язык при Петре Первом сделался письменным, литературным, вытеснив прежний, церковный.
Приносят газеты – Петр Великий их начал.
Вам нужно искупить разные вещи – все они, от шелкового шейного платка до сапожной подошвы, будут напоминать вам о Петре Великом…
За обедом, от соленых сельдей и картофелю, который указал он сеять, до виноградного вина, им разведенного, все блюда будут говорить вам о Петре Великом.
После обеда вы едете в гости – это ассамблея Петра Великого. Встречаете там дам – допущенных до мужской компании по требованию Петра Великого»…[4]
ПЕТР I НА СМЕРТНОМ ЛОЖЕ.
Иван Никитин, 1725 г.
Все здесь правильно, за исключением того, что Погодин умолчал о негативных сторонах, связанных с правлением Петра: рекрутчине, подушной подати, взимании феодальных повинностей с государственных крестьян, создании бюрократии, заводской барщине и т. д. Продолжая традиции дворянской историографии, Погодин «забыл» упомянуть, что, кроме Петра, существовала Россия и ее талантливый и трудолюбивый народ. Это его усилиями было достигнуто величие России.
Н.И. Павленко,
доктор исторических наук
А.Н. Толстой
Петр Первый
Книга первая
Глава первая
1
АНЬКА соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь. За Санькой быстро слезли Яшка, Гаврилка и Артамошка: вдруг все захотели пить, – вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из прокисшей избы. Чуть голубоватый свет брезжил в окошечко сквозь снег. Студено. Обледенела кадка с водой, обледенел деревянный ковшик.Чада прыгали с ноги на ногу, – все были босы, у Саньки голова повязана платком, Гаврилка и Артамошка в одних рубашках, до пупка.
– Дверь, оглашенные! – закричала мать из избы.
Мать стояла у печи. На шестке ярко загорелись лучины. Материно морщинистое лицо осветилось огнем. Страшнее всего блеснули из-под рваного плата исплаканные глаза, – как на иконе. Санька отчего-то забоялась, захлопнула дверь изо всей силы. Потом зачерпнула пахучую воду, хлебнула, укусила льдинку и дала напиться братикам. Прошептала:
– Озябли? А то на двор сбегаем, посмотрим, – батя коня запрягает…
На дворе отец запрягал в сани. Падал тихий снежок, небо было снежное, на высоком тыну сидели галки, и здесь не так студено, как в сенях. На бате, Иване Артемиче, – так звала его мать, а люди и сам он себя на людях – Ивашкой, по прозвищу Бровкиным, – высокий колпак надвинут на сердитые брови. Рыжая борода не чесана с самого покрова… Рукавицы торчали за пазухой сермяжного кафтана, подпоясанного низко лыком, лапти зло визжали по навозному снегу: у бати со сбруей не ладилось… Гнилая была сбруя, одни узлы. С досады он кричал на вороную лошаденку, такую же, как батя, коротконогую, с раздутым пузом:
– Балуй, нечистый дух!
Чада справили у крыльца малую надобность и жались на обледенелом пороге, хотя мороз и прохватывал. Артамошка, самый маленький, едва выговорил:
– Ничаво, на печке отогреемся…
Иван Артемич запряг и стал поить коня из бадьи. Конь пил долго, раздувая косматые бока: «Что ж, кормите впроголодь, уж попью вдоволь»… Батя надел рукавицы, взял из саней, из-под соломы, кнут.
– Бегите в избу, я вас! – крикнул он чадам. Упал боком на сани и, раскатившись за воротами, рысцой поехал мимо осыпанных снегом высоких елей на усадьбу сына дворянского Волкова.
– Ой, студено, люто, – сказала Санька.
Чада кинулись в темную избу, полезли на печь, стучали зубами. Под черным потолком клубился теплый, сухой дым, уходил в волоковое окошечко над дверью: избу топили по-черному. Мать творила тесто. Двор все-таки был зажиточный – конь, корова, четыре курицы. Про Ивашку Бровкина говорили: крепкий. Падали со светца в воду, шипели угольки лучины. Санька натянула на себя, на братиков бараний тулуп и под тулупом опять начала шептать про разные страсти: про тех, не будь помянуты, кто по ночам шуршит в подполье…
– Давеча, лопни мои глаза, вот напужалась… У порога – сор, а на сору – веник… Я гляжу с печки, – с нами крестная сила! Из-под веника – лохматый, с кошачьими усами…
– Ой, ой, ой, – боялись под тулупом маленькие.
2
Чуть проторенная дорога вела лесом. Вековые сосны закрывали небо. Бурелом, чащоба – тяжелые места. Землею этой Василий, сын Волков, в позапрошлом году был поверстан в отвод от отца, московского служилого дворянина. Поместный приказ поверстал Василия четырьмястами пятьюдесятью десятинами, и при них крестьян приписано тридцать семь душ с семьями.
Василий поставил усадьбу, да протратился, половину земли пришлось заложить в монастыре. Монахи дали денег под большой рост – двадцать копеечек с рубля. А надо было по верстке быть на государевой службе на коне добром, в панцире, с саблею, с пищалью и вести с собой ратников, троих мужиков, на конях же, в тегилеях, в саблях, в саадаках… Едва-едва на монастырские деньги поднял он такое вооружение. А жить самому? А дворню прокормить? А рост плати монахам?
Царская казна пощады не знает. Что ни год – новый наказ, новые деньги – кормовые, дорожные, дани и оброки. Себе много ли перепадет? И все спрашивают с помещика – почему ленив выколачивать оброк. А с мужика больше одной шкуры не сдерешь. Истощало государство при покойном царе Алексее Михайловиче от войн, от смут и бунтов. Как погулял по земле вор анафема Стенька Разин, – крестьяне забыли Бога. Чуть прижмешь покрепче, – скалят зубы по-волчьи. От тягот бегут на Дон, – откуда их ни грамотой, ни саблей не добыть.
Конь плелся дорожной рысцой, весь покрылся инеем. Ветви задевали дугу, сыпали снежной пылью. Прильнув к стволам, на проезжего глядели пушистохвостые белки, – гибель в лесах была этой белки. Иван Артемич лежал в санях и думал, – мужику одно только и оставалось: думать…
«Ну, ладно… Того подай, этого подай… Тому заплати, этому заплати… Но – прорва, – эдакое государство! – разве ее напитаешь? От работы не бегаем, терпим. А в Москве бояре в золотых возках стали ездить. Подай ему и на возок, сытому дьяволу. Ну, ладно… Ты заставь, бери, что тебе надо, но не озорничай… А это, ребята, две шкуры драть – озорство. Государевых людей ныне развелось – плюнь, и там дьяк, али подьячий, али целовальник сидит, пишет. А мужик один… Ох, ребята, лучше я убегу, зверь меня в лесу заломает, смерть скорее, чем это озорство… Так вы долго на нас не прокормитесь…»
Ивашка Бровкин думал, может быть, так, а может, и не так. Из леса на дорогу выехал, стоя в санях на коленках, Цыган (по прозвищу), волковский же крестьянин, черный, с проседью, мужик. Лет пятнадцать он был в бегах, шатался меж двор. Но вышел указ: вернуть помещикам всех беглых без срока давности. Цыгана взяли под Воронежем, где он крестьянствовал, и вернули Волкову-старшему. Он опять было навострил лапти, – поймали, и велено было Цыгана бить кнутом без пощады и держать в тюрьме, – на усадьбе же у Волкова, – а как кожа подживет, вынув, в другой ряд бить его кнутом же без пощады и опять кинуть в тюрьму, чтобы ему, плуту, вору, впредь бегать было неповадно. Цыган только тем и выручился, что его отписали на Васильеву дачу.
– Здорово, – сказал Цыган Ивану и пересел в его сани.
– Здорово.
– Ничего не слышно?
– Хорошего будто ничего не слышно…
Цыган снял варежку, разворотил усы, бороду, скрывая лукавство:
– Встретил в лесу человека: царь, говорит, помирает.
Иван Артемич привстал в санях. Жуть взяла… «Тпру»… Стащил колпак, перекрестился:
– Кого же теперь царем-то скажут?
– Окромя, говорит, некого, как мальчонку, Петра Алексеевича. А он едва титьку бросил…
– Ну, парень! – Иван нахлобучил колпак, глаза побелели. – Ну, парень… Жди теперь боярского царства. Все распропадем…
– Пропадем, а может, и ничего – так-то. – Цыган подсунулся вплоть. Подмигнул. – Человек этот сказывал – быть смуте… Может, еще поживем, хлеб пожуем, чай – бывалые. – Цыган оскалил лешачьи зубы и засмеялся, кашлянул на весь лес.
Белка кинулась со ствола, перелетела через дорогу, посыпался снег, заиграл столбом иголочек в косом свете. Большое малиновое солнце повисло в конце дороги над бугром, над высокими частоколами, крутыми кровлями и дымами волковской усадьбы…
3
Ивашка и Цыган оставили коней около высоких ворот. Над ними под двухскатной крышей – образ честного креста господня. Далее тянулся кругом всей усадьбы неперелазный тын. Хоть татар встречай… Мужики сняли шапки. Ивашка взялся за кольцо в калитке, сказал как положено:
– Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас…
Скрипя лаптями, из воротни вышел Аверьян, сторож, посмотрел в щель, – свои. Проговорил: аминь, – и стал отворять ворота.
Мужики завели лошадей во двор. Стояли без шапок, косясь на слюдяные окошечки боярской избы. Туда, в хоромы, вело крыльцо с крутой лестницей. Красивое крыльцо резного дерева, крыша луковицей. Выше крыльца – кровля – шатром, с двумя полубочками, с золоченым гребнем. Нижнее жилье избы – подклеть – из могучих бревен. Готовил ее Василий Волков под кладовые для зимних и летних запасов – хлеба, солонины, солений, мочений разных. Но, – мужики знали, – в кладовых у него одни мыши. А крыльцо – дай бог иному князю: крыльцо богатое…
– Аверьян, зачем боярин нас вызывал с конями, – повинность, что ли, какая?.. – спросил Ивашка. – За нами, кажется, ничего нет такого…
– В Москву ратных людей повезете…
– Это опять коней ломать?..
– А что слышно, – спросил Цыган, придвигаясь, – война с кем? Смута?
– Не твоего и не моего ума дело. – Седой Аверьян поклонился. – Приказано – повезешь. Сегодня батогов воз привезли для вашего-то брата…
Аверьян, не сгибая ног, пошел в сторожку. В зимних сумерках кое-где светило окошечко. Нагорожено всякого строения на дворе было много – скотные дворы, погреба, избы, кузня. Но все наполовину без пользы. Дворовых холопей у Волкова было всего пятнадцать душ, да и те перебивались с хлеба на квас. Работали, конечно, – пахали кое-как, сеяли, лес возили, но с этого разве проживешь? Труд холопий. Говорили, будто Василий посылает одного в Москву юродствовать на паперти, – тот денег приносит. Да двое ходят с коробами в Москве же, продают ложки, лапти, свистульки… А все-таки основа – мужички. Те – кормят…
Ивашка и Цыган, стоя в сумерках на дворе, думали. Спешить некуда. Хорошего ждать неоткуда. Конечно, старики рассказывают, прежде легче было: не понравилось, ушел к другому помещику. Ныне это заказано, – где велено, там и живи. Велено кормить Василия Волкова, – как хочешь, так и корми. Все стали холопами. И ждать надо: еще труднее будет…
Завизжала где-то дверь, по снегу подлетела простоволосая девка-дворовая, бесстыдница:
– Боярин велел, – распрягайте. Ночевать велел. Лошадям задавать – избави боже, боярское сено…
Цыган хотел было кнутом ожечь по гладкому заду эту девку, – убежала… Не спеша распрягли. Пошли в дворницкую избу ночевать. Дворовые, человек восемь, своровав у боярина сальную свечу, хлестали засаленными картами по столу, – отыгрывали друг у друга копейки… Крик, спор, один норовит сунуть деньги за щеку, другой рвет ему губы. Лодыри, и ведь – сытые!
В стороне, на лавке сидел мальчик в длинной холщовой рубахе, в разбитых лаптях, – Алешка, сын Ивана Артемича. Осенью пришлось, с голоду, за недоимку отдать его боярину в вечную кабалу. Мальчишка большеглазый, в мать. По вихрам видно – бьют его здесь. Покосился Иван на сына, жалко стало, ничего не сказал. Алешка молча, низко поклонился отцу.
Он поманил сына, спросил шепотом:
– Ужинали?
– Ужинали.
– Эх, со двора я хлебца не захватил. (Слукавил, – ломоть хлеба был у него за пазухой, в тряпице.) Ты уж расстарайся как-нибудь… Вот что, Алеша… Утром хочу боярину в ноги упасть, – делов у меня много. Чай, смилуется, – съезди заместо меня в Москву.
Алешка степенно кивнул: «Хорошо, батя». Иван стал разуваться, и – бойкой скороговоркой, будто он веселый, сытый:
– Это, что же, каждый день, ребята, у вас такое веселье? Ай, легко живете, сладко пьете…
Один, рослый холоп, бросив карты, обернулся:
– А ты кто тут, – нам выговаривать…
Иван, не дожидаясь, когда смажут по уху, полез на полати.
4
У Василия Волкова остался ночевать гость – сосед, Михайла Тыртов, мелкопоместный сын дворянский. Отужинали рано. На широких лавках, поближе к муравленой печи, постланы были кошмы, подушки, медвежьи шубы. Но по молодости не спалось. Жарко. Сидели на лавке в одном исподнем. Беседовали в сумерках, позевывали, крестили рот.
– Тебе, – говорил гость степенно и тихо, – тебе, Василий, еще многие завидуют. А ты влезь в мою шкуру. Нас у отца четырнадцать. Семеро поверстаны в отвод, бьются на пустошах, у кого два мужика, у кого трое, – остальные в бегах. Я, восьмой, новик, завтра верстаться буду. Дадут погорелую деревеньку, болото с лягушками. Как жить? А?
– Ныне всем трудно. – Василий перебирал одной рукой кипарисные четки, свесив их между колен. – Все бьемся… Как жить?
– Дед мой выше Голицына сидел, – говорил Тыртов, – у гроба Михаила Федоровича дневал и ночевал. А мы дома в лаптях ходим. К стыду уж привыкли. Не о чести думать, а как живу быть. Отец в Поместном приказе с просьбами весь лоб расколотил: ныне без доброго посула и не попросишь. Дьяку – дай, подьячему – дай, младшему подьячему – дай. Да еще не берут – косоротятся. Просили мы о малом деле подьячего, Степку Ремезова, послали ему посулы, десять алтын, – едва эти деньги собрали, – да сухих карасей пуд. Деньги-то он взял, жаждущая рожа и пьяная, а карасей велел на двор выкинуть. Иные, кто половчее, домогаются… Володька Чемоданов с челобитной до царя дошел, два сельца ему в вечное владенье дано. А Володька, – все знают, в прошлую войну от поляков без памяти бегал с поля, и отец его под Смоленском три раза бегал с поля. Так, чем их за это наделов лишить, из дворов выбить прочь, – их селами жалуют. Нет правды…
Помолчали. От печи пыхало жаром. Сухо тыркали сверчки. Тишина, скука. Даже собаки перестали брехать на дворе. Волков проговорил, задумавшись:
– Король бы какой взял нас на службу – в Венецию, или в Рим, или в Вену… Ушел бы я без оглядки. Василий Васильевич Голицын отцу моему крестному книгу давал, так я брал ее читать. Все народы живут в богатстве, в довольстве, одни мы нищие. Был недавно в Москве, искал оружейника, послали меня на Кукуй-слободу, к немцам. Ну, что ж, они не православные, – их Бог рассудит… А как вошел я за ограду, – улицы подметены, избы чистые, веселые, в огородах – цветы. Иду и робею и – дивно, ну будто во сне… Люди приветливые и ведь тут же, рядом с нами живут. И – богатство! Один Кукуй богаче всей Москвы с пригородами.
– Торговлишкой заняться? Опять деньги нужны. – Михайла поглядел на босые ноги. – В стрельцы пойти? Тоже дело не наживочное. Покуда до сотника доберешься, – горб изломают. Недавно к отцу заезжал конюх из царской конюшни, Данило Меньшиков, рассказывал: казна за два с половиной года жалованье задолжала стрелецким полкам. А поди пошуми, – сажают за караул. Полковник Пыжов гоняет стрельцов на свои подмосковные вотчины, и там они работают как холопы… А пошли жаловаться, – челобитчиков били кнутом перед съезжей избой. Ох, стрельцы злы… Меньшиков говорил: погодите, они еще покажут.
– Слышно, говорят: кто в боярской-то шубе, и не езди за Москву-реку.
– А что ты хочешь? Все обнищали… Такая тягота от даней, оброков, пошлин, – беги без оглядки. Меньшиков рассказывал: иноземцы – те торгуют, в Архангельске, в Холмогорах поставлены дворы у них каменные. За границей покупают за рубль, продают у нас за три… А наши купчишки от жадности только товар гноят. Посадские от беспощадного тягла бегут кто в уезды, кто в дикую степь. Ныне прорубные деньги стали брать, за проруби в речке. А куда идут деньги? Меньшиков рассказывал: Василий Васильевич Голицын палаты воздвиг на реке Неглинной. Снаружи обиты они медными листами, а внутри – золотой кожей.
Василий поднял голову, посмотрел на Михайлу. Тот подобрал ноги под лавку и тоже глядит на Василия. Только что сидел смирный человек – подменили, – усмехнулся, ногой задрожал, лавка под ним заходила.
– Ты чего? – спросил Василий тихо.
– На прошлой неделе под селом Воробьевым опять обоз разбили. Слыхал? (Василий нахмурился, взялся за четки.) Суконной сотни купцы везли красный товар… Погорячились в Москву к ужину доехать, не доехали. Купчишко-то один жив остался, донес. Кинулись ловить разбойников, одни следы нашли, да и те замело…
Михайла задрожал плечами, засмеялся:
– Не пужайся, я там не был, от Меньшикова слыхал… (Он наклонился к Василию.) Следочки-то, говорят, прямо на Варварку привели, на двор к Степке Одоевскому. Князь Одоевского меньшому сыну… Нам с тобой однолетку…
– Спать надо ложиться, спать пора, – угрюмо сказал Василий.
Михайла опять невесело засмеялся:
– Ну, пошутили, давай спать.
Легко поднялся с лавки, хрустнул суставчиками, потягиваясь. Налил квасу в деревянную чашку и пил долго, поглядывая из-за края чашки на Василия.
– Двадцать пять человек дворовых снаряжены саблями и огневым боем у Степки-то Одоевского. Народ отчаянный… Он их приучил: больше года не кормил, – только выпускал ночью за ворота искать добычи. Волки…
Михайла лег на лавку, натянул медвежий тулуп, руку подсунул под голову, глаза у него блестели.
– Доносить пойдешь на мой разговор?
Василий повесил четки, молча улегся лицом к сосновой стене, где проступала смола. Долго спустя ответил:
– Нет, не донесу.
5
За воротами Земляного вала ухабистая дорога пошла кружить по улицам, мимо высоких и узких, в два жилья, бревенчатых изб. Везде – кучи золы, падаль, битые горшки, сношенное тряпье, – все выкидывалось на улицу.
Алешка, держа вожжи, шел сбоку саней, где сидели трое холопов в бумажных, набитых паклей, военных колпаках и толсто стеганных, несгибающихся войлочных кафтанах с высокими воротниками – тегилеях. Это были ратники Василия Волкова. На кольчуги денег не хватило, одел их в тегилеи, хотя и робел, – как бы на смотру не стали его срамить и ругать: не по верстке-де оружие показываешь, заворовался…
Василий и Михайла сидели в санях у Цыгана. Позади холопы вели коней: Васильева – в богатом чепраке и персидском седле и Михайлова разбитого мерина, оседланного худо, плохо.
Михайла сидел, насупившись. Их обгоняло, крича и хлеща по лошадям, много дворян и детей боярских в дедовских кольчугах и латах, в новопошитых ферязях, в терликах, в турских кафтанах, – весь уезд съезжался на Лубянскую площадь, на смотр, на земельную верстку и переверстку. Люди, все до одного, смеялись, глядя на Михайлова мерина: «Эй, ты – на воронье кладбище ведешь? Гляди, не дойдет…» Перегоняя, жгли кнутами, – мерин приседал. Гогот, хохот, свист…
Переехали мост через Яузу, где на крутом берегу вертелись сотни небольших мельниц. Рысью вслед за санями и обозами проехали по площади вдоль белооблезлой стены с квадратными башнями и пушками меж зубцов. В Мясницких низеньких воротах – крик, ругань, давка, – каждому надобно проскочить первому, бьются кулаками, летят шапки, трещат сани, лошади лезут на дыбы. Над воротами теплится неугасимая лампада перед темным ликом.
Алешку исхлестали кнутами, потерял шапку, – как только жив остался! Выехали на Мясницкую… Вытирая кровь с носа, он глядел по сторонам: ох, ты!
Народ валом валил вдоль узкой навозной улицы. Из дощатых лавчонок перегибались, кричали купчишки, ловили за полы, с прохожих рвали шапки, – зазывали к себе. За высокими заборами – каменные избы, красные, серебряные крутые крыши, пестрые церковные маковки. Церквей – тысячи. И большие пятиглавые, и маленькие – на перекрестках – чуть в дверь человеку войти, а внутри десятерым не повернуться. В раскрытых притворах жаркие огоньки свечей. Заснувшие на коленях старухи. Косматые, страшные нищие трясут лохмотьями, хватают за ноги, гнусавя, заголяют тело в крови и дряни… Прохожим в нос безместные страшноглазые попы суют калач, кричат: «Купец, идем служить, а то – калач закушу…» Тучи галок над церквушками…
Едва продрались за Лубянку, где толпились кучками по всей площади конные ратники. Вдали, у Никольских ворот, виднелась высокая – трубой – соболья шапка боярина, меховые колпаки дьяков, темные кафтаны выборных лучших людей. Оттуда худой, длинный человек с длинной бородищей кричал, махал бумагой. Тогда выезжал дворянин, богато ли, бедно ли вооруженный, один или со своими ратниками, и скакал к столу. Спешивался, кланялся низко боярину и дьякам. Они осматривали вооружение и коней, прочитывали записи, – много ли земли ему поверстано. Спорили. Дворянин божился, рвал себя за грудь, а иные, прося, плакали, что вконец захудали на землишке и помирают голодной и озябают студеной смертью.
Так, по стародавнему обычаю, каждый год перед весенними походами происходил смотр государевых служилых людей – дворянского ополчения.
Василий и Михайла сели верхами. Цыганову и Алешкину лошадей распрягли, посадили на них без седел двух волковских холопов, а третьему, пешему, велели сказать, что лошадь-де по дороге ногу побила. Сани бросили.
Цыган только за стремя схватился: «Куда коня-то моего угоняете? Боярин! Да милостивый!»… Василий погрозил нагайкой: «Пошуми-ка…» А когда он отъехал, Цыган изругался по-черному и по-матерному, бросил в сани хомут и дугу и лег сам, зарылся в солому с досады…
Об Алешке забыли. Он прибрал сбрую в сани. Посидел, прозяб без шапки, в худой шубейке. Что ж – дело мужицкое, надо терпеть. И вдруг потянул носом сытный дух. Мимо шел посадский в заячьей шапке, пухлый мужик с маленькими глазами. На животе у него, в лотке под ветошью дымились подовые пироги. «Дьявол! – покосился на Алешку, приоткрыл с угла ветошь, – румяные, горячие!» Духом поволокло Алешку к пирогам:
– Почем, дяденька?
– Полденьги пара. Язык проглотишь.
У Алешки за щекой находились полденьги – полушка, – когда уходил в холопы, подарила мамка на горькое счастье. И жалко денег, и живот разворачивает.
– Давай, что ли, – грубо сказал Алешка.
Купил пироги и поел. Сроду такого не ел. А когда вернулся к саням, – ни кнута, ни дуги, ни хомута со шлеей нет, – унесли. Кинулся к Цыгану, – тот из-под соломы обругал. У Алешки отнялись ноги, в голове – пустой звон. Сел было на отвод саней – плакать. Сорвался, стал кидаться к прохожим: «Вора не видали?..» Смеются. Что делать? Побежал через площадь искать боярина.
Волков сидел на коне, подбоченясь, – в медной шапке, на груди и на брюхе морозом заиндевели железные, пластинами, латы. Василия не узнать – орел. Позади – верхами – два холопа, как бочки, в тегилеях, на плечах – рогатины. Сами понимали: ну и вояки! глупее глупого. Ухмылялись.
Растирая слезы, гнусавя до жалости, Алешка стал сказывать про беду.
– Сам виноват! – крикнул Василий. – Отец выпорет. А сбрую отец новую не справит, – я его выпорю. Пошел, не вертись перед конем!
Тут его выкрикнул длинный дьяк, махая бумагой. Волков с места вскачь, и за ним холопы, колотя лошаденок лаптями, побежали к Никольским воротам, где у стола, в горлатной шапке и в двух шубах – бархатной и поверх – нагольной, бараньей, – сидел страшный князь Федор Юрьевич Ромодановский.
Что ж теперь делать-то? Ни шапки, ни сбруи… Алешка тихо голосил, бредя по площади. Его окликнул, схватил за плечо Михайла Тыртов, нагнулся с коня.
– Алешка, – сказал, и у самого – слезы, и губы трясутся, – Алешка, для бога беги к Тверским воротам, – спросишь, где двор Данилы Меньшикова, конюха. Войдешь, и Даниле кланяйся три раза в землю. Скажи – Михайла, мол, бьет челом… Конь, мол, у него заплошал. Стыдно, мол… Дал бы он мне на день какого ни на есть коня – показаться. Запомнишь? Скажи – я отслужу… За коня мне хоть человека зарезать… Плачь, проси…
– Просить буду, а он откажет? – спросил Алешка.
– В землю по плечи тебя вобью! – Михайла выкатил глаза, раздул ноздри.
Без памяти Алешка кинулся бежать, куда было сказано.
Михайла промерз в седле, не евши весь день… Солнце клонилось в морозную мглу. Синел снег. Звонче скрипели конские копыта. Находили сумерки, и по всей Москве на звонницах и колокольнях начали звонить к вечерне. Мимо проехал шагом Василий Волков, хмуро опустив голову. Алешка все не шел. Он так и не пришел совсем.
6
В низкой, жарко натопленной палате лампады озаряли низкий свод и темную роспись на нем: райских птиц, завитки трав.
Под темными ликами образов, на широкой лавке, уйдя хилым телом в лебяжьи перины, умирал царь Федор Алексеевич.
Ждали этого давно: у царя была цинга и пухли ноги. Сегодня он не мог стоять заутрени, присел на стульчик, да и свалился. Кинулись – едва бьется сердце. Положили под образа. От воды у него ноги раздуло, как бревна, и брюхо стало пухнуть. Вызвали немца-лекаря. Он выпустил воду, и царь затих, – стал тихо отходить. Потемнели глазные впадины, заострился нос. Одно время он что-то шептал, не могли понять – что? Немец нагнулся к его бескровным устам: Федор Алексеевич невнятно, одним дуновением произносил по-латыни вирши. Лекарю почудился в царском шепоте стих Овидия… На смертном одре – Овидия? Несомненно, царь был без памяти…
Сейчас даже его дыхания не было слышно. У заиндевелого окна, где в круглых стеклышках играл лунный свет, – сидел на раскладном итальянском стуле патриарх Иоаким, суровый и восковой, в черной мантии и клобуке с белым восьмиконечным крестом, сидел согбенно и неподвижно, как видение смерти. У стены одиноко стояла царица Марфа Матвеевна, – сквозь туман слез глядела туда, где из груды перин виднелся маленький лобик и вытянувшийся нос умирающего мужа. Царице всего было семнадцать лет, взяли ее во дворец из бедной семьи Апраксиных за красоту. Два только месяца побыла царицей. Темнобровое глупенькое ее личико распухло от слез. Она только всхлипывала по-ребячьи, хрустела пальцами, – голосить боялась.
В другом конце палаты, в сумраке под сводами, шепталась большая царская родня – сестры, тетки, дядья и ближние бояре: Иван Максимович Языков – маленький, в хорошем теле, добрый, сладкий, человек великой ловкости и глубокий проникатель дворцовых обхождений; постный и благостный старец, книжник, первый постельничий – Алексей Тимофеевич Лихачев и князь Василий Васильевич Голицын – писаный красавец: кудрявая бородка с проплешинкой, вздернутые усы, стрижен коротко, – по-польски, в польском кунтуше и в мягких сапожках на крутых каблуках, – князь роста был среднего.
Синие глаза его блестели возбужденно. Час был решительный, – надо сказывать нового царя. Кого? Петра или Ивана? Сына Нарышкиной или сына Милославской? Оба еще несмышленые мальчишки, за обоими сила – в родне. Петр – горяч умом, крепок телесно, Иван – слабоумный, больной, вей из него веревки… Что предпочесть? Кого?
Василий Васильевич становился боком к двустворчатой, обложенной медными бармами дверце, припав ухом, прислушивался, – в соседней тронной палате гудели бояре. С утра, не пивши, не евши, прели в шубах, – Нарышкины с товарищи и Милославские с товарищи. Полна палата: лаются, поминают обиды, чуют, – сегодня кто-то из них поднимется наверх, кто-то полетит в ссылку.
– Гвалт, проше пана, – прошептал Василий Васильевич и, подойдя к Языкову, сказал ему по-польски тихо: – Ты б, Иван Максимович, все ж поспрошал патриарха, – он-то за кого?
Курчавый, сильно заросший русым волосом Языков румяно, сладко улыбнулся, глядя снизу вверх, – от жары запотел, пах розовым маслом:
– И владыка и мы твоего слова ждем, князюшка… А мы-то как будто решили…
Подошел Лихачев, вздохнул, осторожно кладя белую руку на бороду.
– Разбиваться нельзя, Василий Васильевич, в сей великий час. Мы так размыслили: Ивану быть царем трудно, непрочно, – хил. Нам сила нужна.
Василий Васильевич опустил ресницы, усмехался уголком красивых губ. Понял, что спорить сейчас опасно.
– Будь так, – сказал, – быть царем Петру.
Поднял синие глаза, и вдруг они вздрогнули и заволоклись нежно. Он глядел на вошедшую царевну, шестую сестру царя, Софью. Не плавно, лебедем, как подобало бы девице, – она вошла стремительно, распахнулись полы ее пестрого летника, не застегнутого на полной груди, разлетелись красные ленты рогатого венца. Под белилами и румянами на некрасивом лице ее проступали пятна. Царевна были широка в кости, коренастая, крепкая, с большой головой. Выпуклый лоб, зеленоватые глаза, сжатый рот казались не девичьими, – мужскими. Она глядела на Василия Васильевича и, видимо, поняла – о чем он только что говорил и что ответил.
Ноздри ее презрительно задрожали. Она повернулась к постели умирающего, всплеснула руками, стиснула их и опустилась на ковер, прижала лоб к постели. Патриарх поднял голову, тусклый взгляд его уставился на затылок Софьи, на ее упавшие косы. Все, кто был в палате, насторожились. Пять царевен начали креститься. Патриарх поднялся и долго глядел на царя. Отмахнул черные рукава и, широко осенив его крестом, начал читать отходную.
Софья схватилась за затылок и закричала пронзительно, дико, – завыла низким голосом. Закричали ее сестры… Царица Марфа Матвеевна упала ничком на лавку. К ней подошел старший брат ее, Федор Матвеевич Апраксин, рослый и тучный, в шубе до пят, – стал гладить царицу по спине. К патриарху подбежал Языков, припал и потянул за руку. Патриарх, Языков, Лихачев и Голицын быстро вышли в тронную палату. Бояре стадом двинулись к ним, размахивая рукавами, выставляя бороды, без стыда выкатывая глаза: «Что, ну что, владыко?..»
– Царь Федор Алексеевич преставился с миром… Бояре, поплачем…
Его не слушали, – теснясь, пихаясь в дверях, бояре спешили к умершему, падали на колени, ударялись лбом о ковер и, приподнявшись, целовали уже сложенные его восковые руки. От духоты начали трещать и гаснуть лампады. Софью увели. Василий Васильевич скрылся. К Языкову подошли: братья князья Голицыны, Петр и Борис Алексеевичи, черный, бровастый, страшный видом князь Яков Долгорукий и братья его Лука, Борис и Григорий. Яков сказал:
– У нас ножи взяты и панцири под платьем. Что ж, кричать Петра?
– Идите на крыльцо, к народу. Туда патриарх выйдет, там и крикнем… А станут кричать Ивана Алексеевича, – бейте воров ножами…
Через час патриарх вышел на Красное крыльцо и, благословив тысячную толпу – стрельцов, детей боярских, служилых людей, купцов, посадских, спросил, – кому из царевичей быть на царстве? Горели костры. За Москвой-рекой садился месяц. Его ледяной свет мерцал на куполах. Из толпы крикнули:
– Хотим Петра Алексеевича…
И еще хриплый голос:
– Хотим царем Ивана…
На голос кинулись люди, и он затих, и громче закричали в толпе: «Петра, Петра!..»
7
На Данилином дворе два цепных кобеля рванулись на Алешку, задохнулись от злобы. Девчонка с болячками на губах, в накинутой на голову шубейке, велела ему идти по обмерзлой лестнице наверх, в горницу, сама хихикнула ни к чему, шмыгнула под крыльцо, в подклеть, где в темноте горели дрова в печи.
Алешка, поднимаясь по лестнице, слушал, как кто-то наверху кричит дурным голосом… «Ну, – подумал он, – живым отсюда не уйти…» Ухватился за обструганную чурочку на веревке, – едва оторвал от косяков забухшую дверь. В нос ударило жаром натопленной избы, редькой, водочным духом. Под образами у накрытого стола сидели двое – поп с косицей, рыжая борода – веником, и низенький, рябой, с вострым носом.
– Вгоняй ему ума в задние ворота! – кричали они, стуча чарками.
Третий, грузный человек, в малиновой рубахе распояской, зажав между колен кого-то, хлестал его ремнем по голому заду. Исполосованный, худощавый зад вихлялся, вывертывался. «Ай-ай, тятька!» – визжал тот, кого пороли. Алешка обмер.
Рябой замигал на Алешку голыми веками. Поп разинул большой рот, крикнул густо:
– Еще чадо, лупи его заодно!
Алешка уперся лаптями, вытянул шею. «Ну, пропал…» Грузный человек обернулся. Из-под ног его, подхватив порточки, выскочил мальчик, с бело-голубыми круглыми глазами. Кинулся в дверь, скрылся. Тогда Алешка, как было приказано, повалился в ноги и три раза стукнулся лбом. Грузный человек поднял его за шиворот, приблизил к своему лицу – медному, потному, обдал жарким перегаром:
– Зачем пришел? Воровать? Подглядывать? По дворам шарить?
Алешка, стуча зубами, стал сказывать про Тыртова. У медного человека надувались жилы, – ничего не понимал… «Какой Тыртов? Какого коня? Так ты за конем пришел? Конокрад?..» Алешка заплакал, забожился, закрестился трехперстно… Тогда медный человек бешено схватил его за волосы, поволок, топча сапогами, вышиб ногою дверь и швырнул Алешку с обледенелой лестницы…
– Выбивай вора со двора, – заорал он, шатаясь, – Шарок, Бровка, взы его…
Нагибаясь в дверях, как бык, Данила Меньшиков вернулся к столу. Сопя, налил чарки. Щепотью захватил редьки.
– Ты, поп, писание читал, ты знать должен, – загудел он, – сын у меня от рук отбился… Заворовался вконец, сучий выкидыш. Убить мне, что ли, его? Как по писанию-то? А?
Поп Филька ответил степенно:
– По писанию будет так: казни сына от юности его, и покоит тя на старость твою. И не ослабляй, бия младенца; аще бо жезлом биеши его, не умрет, но здоровее будет; учащай ему раны – бо душу избавляеши от смерти.
– Аминь, – вздохнул востроносый…
– Погоди, – отдышусь, я его опять позову, – сказал Данила. – Ох, плохо, ребята… Что ни год – то хуже. Дети от рук отбиваются, древнего благочестия нет… Царское жалованье по два года не плочено… Жрать нечего стало… Стрельцы грозятся Москву с четырех концов поджечь… Шатание великое в народе… Скоро все пропадем…
Рябой, востроносый начетчик Фома Подщипаев сказал:
– Никониане[5] древнюю веру сломали, а ею (поднял палец) земля жила… Новой веры нет… Дети в грехе рождаются, – хоть его до смерти бей, что ж из того: в нем души нет… Дети века сего… Никониане. Стадо без пастыря, пища сатаны… Протопоп Аввакум писал: «А ты ли, никониан, покушаешься часть Христову соблазнить и в жертву с собою отцу своему, дьяволу, принести…» Дьяволу! (Опять поднял палец.) И далее: «Кто ты, никониан? Кал еси, вонь еси, пес еси смрадный…»
– Псы! – Данила бухнул по столу.
– Никонианские попы да протопопы в шелковых рясах ходят, от сытости щеки лопаются, псы проклятые! – сказал поп Филька.
Фома Подщипаев, выждав, когда кончат браниться, проговорил опять:
– И о сем сказано у протопопа Аввакума: «Друг мой, Иларион, архиепископ рязанской! Вспомни, как жил Мелхиседек в чаще леса на горе Фаворской. Ел ростки древес и вместо пития росу лизал. Прямой был священник, не искал ренских и романеи, и водок, и вин процеженных, и пива с кардамоном. Друг мой, Иларион, архиепископ рязанской. Видишь ли, как Мелхиседек жил. На вороных в каретах не тешился, ездя. Да еще и был царской породы. А ты кто, попенок?.. В карету садишься, растопыришься, что пузырь на воде, сидя в карете на подушке, расчесав волосы, что девка, да и едешь, выставя рожу, по площади, чтоб черницы-ворухи любили… Ох, ох, бедной… Явно ослепил тебя дьявол… И не видал ты и не знаешь духовного жития…»
Закрыв глаза, поп Филька затряс щеками, засмеялся. Данила еще налил. Выпили.
– Стрельцы уж никонианские книги рвут и прочь мечут, – сказал он. – Дал бы бог – стрельцы за старину встали…
Он обернулся. Залаяли кобели. Заскрипели ступени крыльца. За дверью произнесли Исусову молитву. «Аминь», – ответили трое собеседников. Вошел высокий стрелец Пыжова полка, Овсей Ржов, шурин Данилы. Перекрестился на угол. Отмахнул волосы.
– Пируете! – сказал спокойно. – А какие дела делаются наверху, вы не знаете?.. Царь помер… Нарышкины с Долгорукими Петра крикнули… Вот это беда, какой не ждали… Все в кабалу пойдем к боярам да к никонианам…
8
Турманом скатился Алешка с лестницы в сугроб. Желтозубые кобели кинулись, налетели. Он спрятал голову. Зажмурился… И не разорвали… Вот так чудо, – бог спас! Рыча, кобели отошли. Над Алешкой кто-то присел, потыкал пальцем в голову:
– Эй, ты кто?
Алешка выпростал один глаз. Кобели неподалеку опять зарычали. Около Алешки присел на корточки давешний мальчик, – кого только что пороли.
– Как зовут? – спросил он.
– Алешкой.
– Чей?
– Мы – Бровкины, деревенские.
Мальчик разглядывал Алешку по-собачьему, – то наклонит голову к одному плечу, то к другому. Луна из-за крыши сарая светила ему на большеглазое лицо. Ох, должно быть, бойкий мальчик…
– Пойдем греться, – сказал он. – А не пойдешь, гляди, я тебя… Драться хочешь?
– Не. – Алешка живо прилег. И опять они смотрели друг на друга.
– Пусти, – протянул голосом Алешка, – не надо… Я тебе ничего не сделал… Я пойду…
– А куда пойдешь-то?
– Сам не знаю куда… Меня обещались в землю вбить по плечи… И дома меня убьют.
– Порет тятька-то?
– Тятька меня продал в вечное, ныне не порет. Дворовые, конечно, бьют. А когда дома жил, – конечно, пороли…
– Ты что же – беглый?
– Нет еще… А тебя как зовут?
– Алексашкой… Мы Меньшиковы… Меня тятька когда два раза, а когда три раза на день порет. У меня на заднице одни кости остались, мясо все содранное.
– Эх ты, паря…
– Пойдем, что ли, греться…
– Ладно.
Мальчики побежали в подклеть, где давеча Алешка видел огонь в печи. Тут было тепло, сухо, пахло горячим хлебом, горела сальная свеча в железном витом подсвечнике. На прокопченных бревенчатых стенах шевелились тараканы. Век бы отсюда не ушел.
– Васёнка, тятьке ничего не говори, – скороговоркой сказал Алексашка низенькой бабе-стряпухе. – Разувайся, Алешка. – Он снял валенки. Алешка разулся. Залезли на печь, занимавшую половину подклети. Там в темноте чьи-то глаза смотрели не мигая. Это была давешняя девочка, отворившая Алешке калитку. Она подалась в самую глубь, за трубу.
– Давайте чего-нибудь говорить, – прошептал Алексашка. – У меня мамка померла. Тятька по все дни пьяный, жениться хочет. Мачехи боюсь. Сейчас меня бьют, а тогда душу вытрясут…
– Они вытрясут, – поддакнул Алешка.
Девочка за трубой шмыгнула.
– То-то и я говорю… Намедни у Серпуховских ворот видел, – цыгане стоят табором, с медведями… На дудках играют… Пляс, песни… Они звали. Уйдем с цыганами бродить?.. А?
– С цыганами голодно будет, – сказал Алешка.
– А то наймемся к купцам чего-нибудь делать… А летом уйдем. В лесу можно медвежонка поймать. Я знаю одного посадского, – он их ловит, он научит… Ты будешь медведя водить, а я – петь, плясать… Я все песни знаю. А плясать злее меня нет на Москве.
Девочка за трубой чаще зашмыгала, Алексашка ткнул ее в бок:
– Замолчи, постылая… Вот что, мы ее с собой тоже возьмем, ладно.
– С бабой хлопот много…
– К лету ее возьмем, грибы собирать, – она дура, дура, а до грибов страсть бойкая… Сейчас мы щей похлебаем, меня позовут наверх молитвы читать, потом пороть. Потом я вернусь. Лягем спать. А чуть свет побежим в Китай-город, за Москву-реку сбегаем, обсмотримся. Там есть знакомые. Я бы давно убежал, товарища не находилось…
– Купца бы найти, наняться – пирогами торговать, – сказал Алешка.
На крыльце бухнула дверь, – уходили гости, треща ступенями. Грозный голос Данилы крикнул Алексашку наверх.
9
На Варварке стоит низенькая изба в шесть окон, с коньками и петухами, – кружало – царев кабак. Над воротами – бараний череп. Ворота широко раскрыты, – входи кто хочет. На дворе на желтых от мочи сугробах, на навозе валяются пьяные, – у кого в кровь разбита рожа, у кого сняли сапоги, шапку. Много запряженных розвальней и купецких, с расписными задками, саней стоят у ворот и на дворе.
В избе за прилавком – суровый целовальник с черными бровями. На полке – штофы, оловянные кубки. В углу – лампады перед черными ликами. У стен – лавки, длинный стол. За перегородкой – вторая, чистая палата для купечества. Туда если сунется ярыжка какой-нибудь или пьяный посадский, – окликнет целовальник, надвинув брови, – не послушаешь честью – возьмет сзади за портки и выбьет одним духом из кабака.
Там, во второй палате, – степенный разговор, купечество пьет пиво имбирное, горячий сбитень. Торгуются, вершат сделки, бьют по рукам. Толкуют о делах, – дела ныне такие, что в затылке начешешься.
В передней избе у прилавка – крик, шум, ругань. Пей, гуляй, только плати. Казна строга. Денег нет – снимай шубу. А весь человек пропился, – целовальник мигнет подьячему, тот сядет с краю стола, – за ухом гусиное перо, на шее чернильница, – и пошел строчить. Ох, спохватись, пьяная голова! Настрочит тебе премудрый подьячий кабальную запись. Пришел ты вольный в царев кабак, уйдешь голым холопом.
– Ныне пить легче стало, – говаривает целовальник, цедя зеленое вино в оловянную кружку. – Ныне друг за тобой придет, сродственник или жена прибежит, уведет, покуда душу не пропил. Ныне мы таких отпускаем, за последним не гонимся. Иди с богом. А при покойном государе Алексее Михайловиче, бывало, придет такой-то друг уводить пьяного, чтобы он последний грош не пропил. Стой… Убыток казне… И этот грош казне нужен. Сейчас кричишь караул. Пристава его, кто пить отговаривает, хватают и – в Разбойный приказ. А там, рассудив дело, рубят ему левую руку и правую ногу и бросают на лед… Пейте, соколы, пейте, ничего не бойтесь, ныне руки, ноги не рубим…
10
Сегодня у кабака народ лез друг на друга, заглядывал в окошки. На дворе, на крыльце не протолкаться. Много виднелось стрелецких кафтанов – красных, зеленых, клюквенных. Теснота, давка. «Что такое? Кого? За что?..» Там, в кабаке, в чистой избе стояли стрельцы и гостинодворцы. В тесноте надышали, – с окошек лило ручьями. Стрельцы привели в избу полуживого человека, – он лежал на полу и стонал, надрывая душу. Одежда изорвана в клочья, тело сытое. В серых волосах запеклась кровь. Нос, щеки, – все разбито.
Стрельцы, указывая на него, кричали:
– И с вами то же скоро будет…
– Дремлете? А они на Кукуе не дремлют…
– Ребята, за что немцы бьют наших?
– Хорошо, мы шли мимо, вступились… Убили бы его до смерти…
– При покойном царе разве такие дела бывали? Разве наших давали в обиду иноземцам проклятым?
Овсей Ржов, стрелец Пыжова полка, унимал товарищей, говорил гостинодворским купцам с поклоном:
– По бедности к вам пришли, господа честные гости, именитые купцы. Деваться нам стало некуда с женами, малыми ребятами… Вконец обхудали… Жалованье нам не идет второй год. Полковники нас замучили на надсадной работе. А жить с чего? Торговать в городе нам не дают, а в слободах тесно… Немцы всем завладели. Ныне уж и лен и пряжу на корню скупили. Кожи скупают, сами мнут, дьяволы, на Кукуе… Бабы наших, слободских, башмаков нипочем покупать не хотят, а спрашивают немецкие… Жить стало не можно… А не вступитесь за нас, стрельцов, и вы, купцы, пропадете… Нарышкины до царской казны дорвались… Жаждут… Ждите теперь таких пошлин и даней, – все животы отдадите… Да ждите на Москву хуже того – боярина Матвеева, – из ссылки едет… У него сердце одебелело злобой. Он всю Москву проглотит.
Страшны были стоны избитого человека. Страшны, темны слова стрельца. Переглядывались гостинодворцы. Не очень-то верилось, чтобы кукуйские немцы избили этого купчишку. Дело темное. Однако ж и правду говорят стрельцы. Плохо стало жить, с каждым годом – скуднее, тревожнее… Что ни грамота: «Царь-де сказал, бояре приговорили», – то новая беда: плати, гони деньги в прорву… Кому пожалуешься, кто защитит? Верхние бояре? Они одно знают – выколачивать деньги в казну, а как эти деньги доставать – им все равно. Последнюю рубаху сними, – отдай. Как враги на Москве.
В круг, стоявший около избитого, пролез купчина, вертя пальцами в серебряных перстнях.
– Мы, то есть Воробьевы, – сказал, – привезли на ярмарку в Архангельск шелку-сырца. И у нас, то есть немцы, – сговорились между собой, – того шелку не купили ни на алтын. И староста ихний, то есть немец Вульфий, кричал нам: мы-де сделаем то, что московские купчишки у нас на правеже настоятся за долги, да и впредь заставим их, то есть нас, московских, торговать одними лаптями…
Гул пошел по избе… Стрельцы: «А мы что вам говорим! Да и лаптей скоро не будет!» Молодой купец Богдан Жигулин выскочил в круг, тряхнул кудрявыми волосами.
– Я с Поморья, – сказал бойко, – ездил за ворванью. А как приехал, с тем и уехал – с пустыми возами. Иноземцы, Макселин да Биркопов, у поморов на десять лет вперед все ворванье сало откупили. И все поморцы кругом у них в долгах. Иноземцы берут у них сало по четверть цены, а помимо себя никому продавать не велят. И поморцы обнищали, и в море уж не ходят бить зверя, а разбрелись врозь… Нам, русским людям, на север и ходу нет теперь.
Стрельцы опять закричали, подсучивая рукава. Овсей Ржов схватился за саблю, звякнул ею, оскалился:
– Нам – дай срок – с полковниками расправиться. А тогда и до бояр доберемся. Ударим набат по Москве. Все посады за нас. Вы только нас, купцы, поддержите… Ну, ребята, подымай его, пошли дальше…
Стрельцы подхватили избитого человека, – тот завыл, мотая головой: «Ой, уби-и-и-и-и-ли», – и поволокли его из избы, распихивая народ, на Красную площадь – показывать.
Гостинодворцы остались в избе, – смутно! Ох, смутны, лихи дела! Тоже ведь, свяжись со стрельцами: шпыни, им терять нечего… А не свяжешься – все равно бояре проглотят…
11
Алексашку на этот раз, после вечерней, выдрали без пощады, – едва приполз в подклеть. Укрылся, молчал, хрустел зубами. Алешка носил ему на печь каши с молоком. Очень его жалел: «Эх ты, как тебя, паря…»
Сутки лежал Алексашка в жарком месте у трубы, и – отошел, разговорился:
– Этакого отца на колесе изломать, аспида хищного… Ты, Алешка, возьми потихоньку деревянного масла за образами, – я задницу помажу, к утру подсохнет, тогда и уйдем… Домой не вернусь, хоть в канаве сдохнуть…
Всю ночь шумела непогода за бревенчатой стеной. Выли в печной трубе домовые голоса. Стряпухина девчонка тихо плакала.
Алешке приснилась мать, – стоит в дыму посреди избы и плачет, не зажмуривая глаз, и все к голове подносит руки, жалуется… Алешка истосковался во сне.
Чуть свет Алексашка толкнул его: «Будя спать-то, вставай». Почесываясь, обулись поладнее. Нашли полкраюхи хлеба, взяли. Посвистав кобелям, отвалили подворотню и вылезли со двора. Утро было тихое, мглистое. Сыро. Шуршат, падают сосульки. Черны извилистые бревенчатые улицы. За деревянным городом разливается, совсем близко, заря туманными кровяными полосами.
На улицах ленивые сторожа убирали рогатки, поставленные на ночь от бродяг и воров. Брели, переругиваясь, нищие, калеки, юродивые – спозаранок занимать места на папертях. По Воздвиженке гнали по навозной дороге ревущий скот – на водопой на речку Неглинную.
Вместе со скотом мальчики дошли до круглой башни Боровицких ворот. У чугунных пушек дремал в бараньем тулупе немец-мушкетер.
– Тут иди сторожко, тут царь недалеко, – сказал Алексашка.
По крутому берегу Неглинной, по кучам золы и мусора они добрались до Иверского моста, перешли его. Рассвело. Над городом волоклись серые тучи. Вдоль стен Кремля пролегал глубокий ров. Торчали кое-где гнилые сваи от снесенных недавно водяных мельниц. На берегу его стояли виселицы – по два столба с перекладиной. На одной висел длинный человек в лаптях, с закрученными назад локтями. Опущенное лицо его исклевано птицами.
– А вон еще двое, – сказал Алексашка: во рву на дне валялись трупы, полузанесенные снегом, – это воры, во как их…
Вся площадь от Иверской до белого, на синем цоколе, с синими главами, Василия Блаженного была пустынна. Санная дорога вилась по ней к Спасским воротам. Над ними, над раскоряченным золотым орлом, кружилась туча ворон, крича по-весеннему. Стрелки на черных часах дошли до восьми, заморская музыка заиграла на колоколах. Алешка стащил колпак и начал креститься на башню. Страшно было здесь.
– Идем, Алексашка, а то еще нас увидят…
– Со мной ничего не бойся, дурень.
Они пошли через площадь. По той ее стороне тесно громоздились дощатые лавки, балаганы, рогожные палатки. Гостинодворцы уже снимали с дверей замки, вывешивали на шестах товары. В калашном ряду дымили печки, – запахло пирогами. Со всех переулков тянулся народ.
Алексашка оставлял без внимания, – дадут ли по затылку, обругают: до всего ему было дело. Лез сквозь толпу к лавкам, заговаривал с купцами, приценивался, отпускал шуточки. Алешка, разинув рот, едва за ним поспевал. Увидев толстую женщину в суконной шубе, в лисьей шапке поверх платка, Алексашка заволочил ногу, пополз к купчихе, трясся, заикался: «У-у-у-у-у-богому, си-си-сиротке, боярыня-матушка с го-го-голоду помираю…» Вдова купчиха, подняв юбку, вынула из привешенного под животом кисета две полкопейки, подала, степенно перекрестилась. Побежали покупать пироги, пить горячий, на меду, сбитень.
– Я тебе толкую – со мной не пропадешь, – сказал Алексашка.
Народу все подваливало. Одни шли поглядеть на людей, послушать, что говорят, другие – погордиться обновой, иные – стянуть, что плохо лежит. В проулке, где на снегу, как кошма, валялись обстриженные волоса, – зазывали народ цирюльники, щелкали ножницами. Кое-кого уж посадили на торчком стоящее полено, надели на голову горшок, стригли. Больше всего шуму было в нитошном ряду. Здесь бабы кричали, как на пожаре, покупая, продавая нитки, иголки, пуговицы, всякий пошивной приклад. Алешка, чтобы не пропасть, держался за Алексашкин кушак.
Когда опять вышли к площади, – кто-то пробежал, про что-то закричал. С Варварки поднималась большая толпа. Гикали, свистели пронзительно. Стрельцы несли на руках избитого человека.
– Православные, – со слезами говорили они на все стороны, – глядите, что с купцом сделали…
Этого человека положили в чьи-то лубяные сани. Стрелец Овсей Ржов, взлезши на них, стал говорить все про то же: как немцы по злобе убили едва не до смерти доброго купца и как верхние бояре скоро всю Москву продадут на откуп иноземцам… Алексашка с Алешкой пробрались к самым саням.
Алешка, присев на корточки, сразу признал в избитом того самого, пухлого, с маленькими глазками, в заячьей шапке, посадского, кто на Лубянке продал ему два подовых пирога. От него несло водкой. Стонать он устал. Лежа на боку, мордой в соломе, только повторял негромко:
– О-ох… Отпустите меня, Христа ради…
Овсей Ржов, крестясь, кланялся церквам и народу. Стрельцы нашептывали в толпе. Разгоралась злоба. Вдруг закричали: «Скачут, скачут…»
От Спасских ворот по санному следу скакали два всадника. Передний – в стрелецком клюквенном кафтане, в заломленном колпаке. Кривая сабля его, усыпанная алмазами, билась по бархатному чепраку. Не задерживая хода, бросив поводья, он врезался в толпу. Испуганные руки схватили коня под уздцы. Всадник быстро вертел головой, показывал редкие желтые зубы, – широколобый, с запавшими глазами, с жесткой бородкой… Это был Тараруй, – как прозвали его в Москве, – князь Иван Андреевич Хованский, воевода, боярин древней крови и великий ненавистник худородных Нарышкиных. Стрельцы, завидя, что он в стрелецком кафтане, закричали:
– С нами, с нами, Иван Андреевич! – и побежали к нему.
Другой, подъехавший не так шибко, был Василий Васильевич Голицын. Похлопывая коня по шее, он спрашивал:
– Бунтуете, православные? Кто вас обидел, за что? Говорите, говорите, мы о людях день и ночь душой болеем. А то царь увидел вас сверху, испужался по малолетству, нас послал разузнать…
Люди, разинув рты, глядели на его парчовую шубу, – пол-Москвы можно купить за такую шубу, – глядели на самоцветные перстни на его руке, что похлопывала коня, – огонь брызгал от перстней. Люди пятились, ничего не отвечали. Усмехаясь, Василий Васильевич подъехал и стал стремя о стремя с Хованским.
– Отдайте нам в руки полковников, мы сами их рассудим, вниз головой с колокольни, – кричали ему стрельцы. – О чем бояре наверху думают? Зачем нам мальчишку царем навязали, нарышкинского ублюдка?
Хованский утюжил краем рукавицы полуседые усы. Поднял руку. Все стихли…
– Стрельцы! – Он привстал в седле, от натуги побагровел, горловой голос его услышали самые дальние. – Стрельцы! Теперь сами видите, в каком вы у бояр несносном ярме. Теперь выбрали бог знает какого царя. Не я его кричал… И увидите: не только денег, а и корму вам не дадут… И работать будете как холопы… И дети ваши пойдут в вечную неволю к Нарышкиным. Хуже того… Продадут и вас и нас всех чужеземцам… Москву сгубят и веру православную искоренят… Эх, была русская сила, да где она!
Тут весь народ так страшно закричал, что Алешка испугался: «Ну, затопчут совсем…» Алексашка Меньшиков, прыгая по саням, свистал в два пальца. И разобрать можно было только, как Тараруй, надсаживаясь, крикнул:
– Стрельцы! Айда за реку в полки, там будем говорить…
12
На площади остались только распряженные сани да Алешка с Алексашкой. Избитый посадский приподнялся, поглядел кругом припухлыми щелками и долго отсмаркивался.
– Дяденька, – сказал ему Алексашка, подмигнув Алешке, – мы тебя до дому доведем, нам тебя жалко.
Посадский был еще не в своем уме. Мальчики повели его, он бормотал, спотыкался. Вдруг: «Стой!» – отталкивал мальчишек и кому-то грозился, топал разбухшим валенком. Шли за реку, к Серпуховским воротам. По дороге узнали, как его зовут: Федька Заяц. Двор у него на посаде был небольшой, на огороде – одно дерево с грачиными гнездами, но ворота и изба – новые. «Вот они, пирожки, калачики, – обрадовался Заяц, когда увидел свой двор, – вот они медовые, голубчики, выручают меня».
Калитку отворила рябая баба с вытекшим глазом. Заяц оттолкнул ее, и Алексашка с Алешкой шмыгнули следом. «Вы куда? Зачем?» – кинулся было он к ним, но махнул рукой и пошел в избу. Сел на покрытую новой рогожей лавку, начал себя оглядывать, – все рваное. Закрутил головой, заплакал.
– Убили меня, – сказал он кривой бабе. – Кто бил, за что, не помню. Дай чистое надеть. – И вдруг заорал, застучал о лавку: – Баню затопи, я тебе приказываю, кривая собака!
Баба повела носом, ушла. Мальчики жались ближе к печи, занимавшей половину избы. Заяц разговаривал:
– Выручили вы меня, ребята. Теперь – что хотите, просите… Тело мое все избитое, ребра целого нет… Куда я теперь, – возьму лоток, пойду торговать? Охти мне… А ведь дело не ждет…
Алексашка опять подмигнул Алешке. Сказал:
– Награды нам никакой не надо, пусти переночевать.
Когда Заяц уполз в баню, мальчики залезли на печь.
– Завтра пойдем вместо него пироги продавать, – шепнул Алексашка, – говорю – со мной не пропадешь.
Чуть свет кривая баба заладила печь тестяные шишки, левашники, перепечи и подовые пироги – постные с горохом, репой, солеными грибами, и скоромные – с зайчатиной, с мясом, с лапшой. Федька Заяц стонал на лавке под тулупом, – не мог владеть ни единым членом. Алексашка подмел избу, летал на двор за водой, за дровами, выносил золу, помои, послал Алешку напоить Зайцеву скотину: в руках у него все так и горело, и все – с шуточками.
– Ловкач парень, – стонал Заяц, – ох, послал бы тебя с пирогами на базар… Так ведь уйдешь с деньгами-то, уворуешь… Больно уж расторопен…
Тогда Алексашка стал целовать нательный крест, что денег не украдет, снял со стены сорок святителей и целовал икону. Ничего не поделаешь, – Заяц поверил. Баба уложила в лотки под ветошь две сотни пирогов. Алексашка с Алешкой подвязали фартуки, заткнули рукавицы за пояс и, взяв лотки, пошли со двора.
– Вот пироги подовые, медовые, полденьги пара, прямо с жара, – звонко кричал Алексашка, поглядывая на прохожих. – Вот, налетай, расхватывай! – Видя стоявших кучкой стрельцов, он приговаривал, приплясывая: – Вот, налетай, пироги царские, боярские, в Кремле покупали, да по шее мне дали, Нарышкины ели, животы заболели.
Стрельцы смеялись, расхватывали пироги. Алешка тоже покрикивал с приговором. Не успели дойти до реки, как пришлось вернуться за новым товаром.
– Вас, ребята, мне бог послал, – удивился Заяц.
13
Михайла Тыртов третью неделю шатался по Москве: ни службы, ни денег. Тогда на Лубянской площади дьяки над ним надсмеялись. Земли, мужиков не дали. Князь Ромодановский ругал его и срамил, велел приходить на другой год, но уже без воровства – на добром коне.
С площади он поехал ночевать в харчевню. По пути встретил старшего брата, и тот ругал его за несчастье и отнял мерина. Не догадался отнять саблю и дедовский пояс, полосатого шелка с серебряными бляхами. В тот же вечер в харчевне, разгорячась от водки с чесноком, Михайла заложил у целовальника и саблю и пояс.
К Михайле прилипли двое бойких москвичей, – один сказался купеческим сыном, другой подьячим, – вернее попросту – кабацкая теребень, – стали Михайлу хвалить, целовать в губы, обещались потешить. С ними Михайла гулял неделю. Водили его в подполье к одному греку – курить табак из коровьих рогов, налитых водой: накуривались до морока, – чудилась чертовщина, сладкая жуть.
Водили в царскую мыльню – баню для народа на Москве-реке, – не столько париться, сколько поглядеть, посмеяться, когда в общий предбанник из облаков пара выскакивают голые бабы, прикрываясь вениками. И это казалось Михайле мороком, не хуже табаку.
Уговаривали пойти к сводне – потворенной бабе. Но Михайла по юности еще робел запретного. Вспомнил, как отец, бывало, после вечерни, сняв пальцами нагар со свечи, раскрывал старинную книгу в коже с медными застежками, переворачивал засаленную у угла страницу и читал о женах:
«Что есть жена? Сеть прельщения человекам. Светла лицом, и высокими очами мигающа, ногами играюща, много тем уязвляюща, и огонь лютый в членах возгорающа… Что есть жена? Покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, увет дьявола…»
Как тут не заробеть! Однажды завели его к Покровским воротам в кабак. Не успели сесть, – из-за рогожной занавески выскочила низенькая девка с распущенными волосами: брови намазаны черно – от переносья до висков, глаза круглые, уши длинные, щеки натерты свеклой до синевы. Сбросила с себя лоскутное одеяло и, голая, жирная, белая, начала приплясывать около Михайлы, – манить то одной, то другой рукой, в медных перстнях, звенящих обручах.
Показалась она ему бесовкой, – до того страшна, – до ужаса, – ее нагота… Дышит вином, пахнет горячим потом… Михайла вскочил, волосы зашевелились, крикнул дико, замахнулся на девку и, не ударив, выскочил на улицу.
Желтый весенний закат меркнул в дали затихшей улицы. Воздух пьяный. Хрустит ледок под сапогом. За сизой крепостной башней с железным флажком, из-за острой кровли лезет лунный круг – медно-красный, – блестит Михайле в лицо… Страшно… Постукивают зубы, холод в груди… Завизжала дверь кабака, и на крыльце – белой тенью раскорячилась та же девка.
– Чего боишься, иди назад, миленький.
Михайла кинулся бежать прочь без памяти.
Деньги скоро кончились. Товарищи отстали. Михайла, жалея о съеденном и выпитом, о виденном и нетронутом, шатался меж двор. Возвращаться в уезд к отцу и думать не хотелось.
Наконец вспомнил про сверстника, сына крестного отца, Степку Одоевского, и постучался к нему во двор. Встретили холопы недобро, морды у всех разбойничьи: «Куда в шапке на крыльцо прешь!» – один сорвал с Михайлы шапку. Однако – погрозились, пропустили. В просторных теплых сенях, убранных по лавкам звериными шкурами, встретил его красивый, как пряник, отрок в атласной рубашке, сафьянных чудных сапожках. Нагло глядя в глаза, спросил вкрадчиво:
– Какое дело до боярина?
– Скажи Степану Семенычу, – друг, мол, его, Мишка Тыртов, челом бьет.
– Скажу, – пропел отрок, лениво ушел, потряхивая шелковыми кудрями. Пришлось подождать. Бедные – не гордые. Отрок опять явился, поманил пальцем: – Заходи.
Михайла вошел в крестовую палату. Заробев, истово перекрестился на угол, где образа завешены парчовым застенком с золотыми кружевами. Покосился, – вот они как живут, богатые. Что за хоромный наряд! Стены обиты рытым бархатом. На полу – ковры и коврики – пестрота. Бархатные налавочники на лавках. На подоконниках – шитые жемчугом наоконники. У стен – сундуки и ларцы, покрытые шелком и бархатом. Любую такую покрышку – на зипун или на ферязь, и во сне не приснится… Против окон – деревянная башенка с часами, на ней – медный слон.
– А, Миша, здорово, – проговорил Степка Одоевский, стоя в дверях. Михайла подошел к нему, поклонился – пальцами до ковра. Степка в ответ кивнул. Все же, не как холопу, а как дворянскому сыну, подал влажную руку – пожать. – Садись, будь гостем.
Он сел, играя тростью. Сел и Михайла. На Степкиной обритой голове – вышитая каменьями туфейка. Лоб – бочонком, без бровей, веки красные, нос – кривоватый, на маленьком подбородке – реденький пушок. «Такого соплей перешибить выродка, и такому – богатство», – подумал Михайла и униженно, как подобает убогому, стал рассказывать про неудачи, про бедность, заевшую его молодой век.
– Степан Семеныч, для бога, научи ты меня, холопа твоего, куда голову приклонить… Хоть в монастырь иди… Хоть на большую дорогу с кистенем… – Степка при этих словах отдернул голову к стене, остеклянились у него выпуклые глаза. Но Михайла и виду не подал, – сказал про кистень будто так, по скудоумию… – Степан Семеныч, ведь сил больше нет терпеть нищету проклятую…
Помолчали. Михайла негромко, – прилично, – вздыхал. Степка с недоброй усмешкой водил концом трости по крылатому зверю на ковре.
– Что ж тебе присоветовать, Миша… Много есть способов для умного, а для дураков всегда сума да тюрьма… Вон, хоть бы тот же Володька Чемоданов две добрые деревеньки оттягал у соседа… Леонтий Пусторослев недавно усадьбу добрую оттягал в Москве у Чижовых…
– Слыхал, дивился… Да как ухватиться-то за такое дело – оттягать? Шутка ли!
– Присмотри деревеньку, да и оговори того помещика. Все так делают…
– Как это – оговори?
– А так: бумаги, чернил купи на копейку у площадного подьячего и настрочи донос…
– Да в чем оговаривать-то? На что донос?
– Молод ты, Миша, молоко еще не бросил пить… Вон, Левка Пусторослев пошел к Чижову на именины, да не столько пил, сколько слушал, а когда надо, и поддакивал… Старик Чижов и брякни за столом: «Дай-де бог великому государю Федору Алексеевичу здравствовать, а то говорят, что ему и до разговенья не дожить, в Кремле-де прошлою ночью кура петухом кричала…» Пусторослев не будь дурак, вскочил и крикнул: «Слово и Дело!» – Всех гостей с именинником – цап-царап – в приказ Тайных дел. Пусторослев: «Так, мол, и так, сказаны Чижовым на государя поносные слова». Чижову руки вывернули и – на дыбу. И завертели дело про куру, что петухом кричала. Пусторослеву за верную службу – чижовскую усадьбу, а Чижова – в Сибирь навечно. Вот как умные-то поступают… – Степка поднял на Михайлу немигающие, как у рыбы, глаза. – Володька Чемоданов еще проще сделал: донес, что хотели его у соседа на дворе убить до смерти, а дьякам обещал с добычи третью часть. Сосед-то рад был и последнее отдать, от суда отвязаться…
Раздумав, Михайла проговорил, вертя шапку:
– Не опытен я по судам-то, Степан Семеныч.
– А кабы ты был опытный, я бы тебя не учил… (Степка засмеялся до того зло, – Михайла отодвинулся, глядя на его зубы – мелкие, изъеденные.) По судам ходить нужен опыт… А то гляди – и сам попадешь на дыбу… Так-то, Миша, с сильным не связывайся, слабого – бей… Ты вот, гляжу, пришел ко мне без страха…
– Степан Семеныч, как я – без страха…
– Помолчи, молчать учиться надо… Я с тобой приветливо беседую, а знаешь, как у других бывает?.. Вот, мне скучно… Плеснул в ладоши… В горницу вскочили холопы… Потешьте меня, рабы верные… Взяли бы тебя за белы руки, да на двор – поиграть, как с мышью кошка… – Опять засмеялся одним ртом, глаза мертвые. – Не пужайся, я нынче с утра шучу.
Михайла осторожно поднялся, собираясь кланяться. Степка тронул его концом трости, заставил сесть.
– Прости, Степан Семеныч, по глупости что лишнее сказал.
– Лишнего не говорил, а смел не по чину, не по месту, не по роду, – холодно и важно ответил Степка. – Ну, бог простит. В другой раз в сенях меня жди, а в палату позовут – упирайся, не ходи. Да заставлю сесть, – не садись. И кланяться должен мне не большим поклоном, а в ноги.
У Михайлы затрепетали ноздри, – все же сломил себя, униженно стал благодарить за науку. Степка зевнул, перекрестил рот.
– Надо, надо помочь твоему убожеству… Есть у меня одна забота… Молчать-то умеешь?.. Ну, ладно… Вижу, парень понятливый… Сядь-ка ближе… (Он стукнул тростью, Михайла торопливо сел рядом. Степка оглянул его пристально.) Ты где стоишь-то, в харчевне? Ко мне ночевать приходи. Выдам тебе зипун, ферязь, штаны, сапоги нарядные, а свое, худое, пока спрячь. Боярыню одну надо ублаготворить.
– По этой части? – Михайла густо залился краской.
– По этой самой, – беса тешить. Без хлопот набьешь карман ефимками… Есть одна боярыня знатная… Сидит на коробах с казной, а бес ее свербит… Понял, Мишка? Будешь ходить в повиновении – тогда твое счастье… А заворуешься – велю кинуть в яму к медведям, – и костей не найдут. (Он выпростал из-под жемчужных нарукавников ладони и похлопал. Вошел давешний наглый отрок.) Феоктист, отведи дворянского сына в баню, выдай ему исподнего и одежи доброй… Ужинать ко мне его приведешь.
14
Царевна Софья вернулась от обедни, – устала. Выстояла сегодня две великопостные службы. Кушала хлеб черный да капусту, и то – чуть-чуть. Села на отцовский стул, вывезенный из-за моря, на колени опустила в вышитом платочке просфору. Стулец этот недавно по ее приказу принесли из Грановитой палаты. Вдова царица Наталья, узнав, кричала: «Царевна-де и трон скоро велит в светлицу к себе приволочь…» Пускай серчает царица Наталья.
Мартовское солнце жарко било разноцветными лучами сквозь частые стекла двух окошечек… В светлице – чистенько, простенько, пахнет сухими травами. Белые стены, как в келье. Изразцовая с лежанками печь жарко натоплена. Вся утварь, лавки, стол покрыты холстами. Медленно вертится расписанный розами цифирьный круг на стоячих часах. Задернут пеленою книжный шкапчик: великий пост – не до книг, не до забав.
Софья поставила ноги в суконных башмаках на скамеечку, полузакрыв глаза, покачивалась в дремоте. Весна, весна, бродит по миру грех, пробирается, сладкий, в девичью светлицу… В великопостные-то дни!.. Опустить бы занавеси на окошках, погасить пестрые лучи, – неохота встать, неохота позвать девку. Еще поют в памяти напевы древнего благочестия, а слух тревожно ловит, – не скрипнула ли половица, не идет ли свет жизни моей, ах, не входит ли грех… «Ну, что ж, отмолю… Все святые обители обойду пешком… Пусть войдет».
В светлице дремотно, только постукивает маятник. Много здесь было пролито слез. Не раз, бывало, металась Софья между этих стен… Кричи, изгрызи руки, – все равно уходят годы, отцветает молодость… Обречена девка, царская дочь, на вечное девство, черную скуфью… Из светлицы одна дверь – в монастырь.
Сколько их тут – царевен – крикивало по ночам в подушку дикими голосами, рвало на себе косы, – никто не слыхал, не видел. Сколько их прожило век бесплодный, уснуло под монастырскими плитами. Имена забыты тех горьких дев. Одной выпало счастье, – вырвалась, как шалая птица, из девичьей тюрьмы. Разрешила сердцу – люби… И свет очей, Василий Васильевич прекрасный, не муж какой-нибудь с плетью и сапожищами, – возлюбленный со сладкими речами, любовник, вкрадчивый и нетерпеливый… Ох, грех, грех! Софья, оставив просфору, слабо замахала руками, будто отгоняла его, и улыбалась, не раскрывая глаз, теплым лучам из окна, горячим видениям…
15
Скрипнула половица. Софья вскинулась, пронзительно глядя на дверь, будто влетит сейчас в золотых ризах огненнокрылый погубитель. Губы задрожали, – опять облокотилась о бархатный подлокотник, опустила на ладонь лицо. Шумно стучало сердце.
Наклоняясь под низкой притолокой, осторожно вошел Василий Васильевич Голицын. Остановился без слов. Софья так бы и обхватила его, как волна морская, взволнованным телом. Но притворилась, что дремлет: сие было приличнее, – устала царевна, стоявши обедню, и почивает с улыбкой.
– Софья, – чуть слышно позвал он. Наклонился, хрустя парчой. У Софьи раскрылись губы. Тогда душистые усы его защекотали щеки, теплые губы приблизились, прижались сильно. Софья всколыхнулась, неизъяснимое желание прошло по спине, горячей судорогой растаяло в широком тазу ее. Подняла руки – обнять Василия Васильевича за голову, и оттолкнула:
– Ох, отойди… Что ты, грех, чай, в пятницу-то…
Раскрыла умные глаза и удивилась, как всегда, красоте Василия Васильевича. Почувствовала, что он – нетерпелив. Покачала головой, вся заливаясь радостью…
– Софья, – сказал он, – внизу Иван Михайлович да Иван Андреевич Хованский с великими вестями пришли к тебе. Выйди. Дело неотложное…
Софья схватила его руки, прижала к полной груди и поцеловала их. Ресницы ее были влажны от избытка любви. Подошла к зеркальцу – поправить венец, и рассеянно скользнула по своему отражению – некрасива, но ведь любит…
– Пойдем.
У косящатого окошечка, касаясь потолочного свода горлатными шапками, стояли Хованский и Иван Михайлович Милославский, царевнин дядя – широкоскулый, с глазами-щелками, весь потный, в новой, дарованной шубе, весь налитой кровью от сытости и волнения. Софья, быстро подойдя, по-монашечьи наклонила голову. Иван Михайлович вытянул насколько возможно бороду и губы – ближе подступить мешало ему чрево.
– Матвеев уже в Троице. (Зеленоватые глаза Софьи расширились.) Монахи его, как царя, встречают… Мая двенадцатого ждать его на Москве. Только что прискакал из-под Троицы племянник мой, Петька Толстой… Рассказывает: Матвеев после обедни при всем народе лаял и срамил нас, Милославских: «Вороны, говорит, на царскую казну слетелись. На стрелецких-де копьях хотят во дворец прыгнуть… Только этому-де не бывать… Уничтожу мятеж, стрелецкие полки разошлю по городам да на границы. Верхним боярам крылья пообломаю. Крест-де целую царю Петру Алексеевичу. А за малолетством его пусть правит мать, Наталья Кирилловна, и без того не умру, покуда так все не сбудется…»
Лицо Софьи посерело. Стояла она, опустив голову и руки. Только вздрагивал рогатый венец, и толстая коса шевелилась по спине. Василий Васильевич находился поодаль, в тени. Хованский мрачно глядел под ноги, сказал:
– Сбудется, да не то… Матвееву на Москве не быть…
– А хуже других, – еще торопливее зашептал Милославский, – срамил он и лаял князя Василия Васильевича. «Васька-де Голицын за царский венец хватается, быть ему без головы…»
Софья медленно обернулась, встретилась глазами с Василием Васильевичем. Он усмехнулся, – слабая, жалкая морщинка скользнула в углу рта. Софья поняла: решается его жизнь, идет разговор о его голове… За эту морщинку сожгла бы Москву она сейчас… Проглотив волнение, Софья спросила:
– А что говорят стрельцы?
Милославский засопел. Василий Васильевич мягко пошел по палате, заглядывая в двери, вернулся и стал за спиной Софьи. Не сдержавшись, она перебила начавшего рассказывать Хованского:
– Царица Наталья Кирилловна крови возжаждала… С чего бы? Или все еще худородство свое не может забыть, – у отца с матерью в лаптях ходила… Все знают, когда Матвеев из жалости ее взял к себе в палаты, а у нее и рубашки не было переменить… А теремов сроду не знала, с мужиками за одним столом вино пила. – У Софьи полная шея, туго охваченная жемчужным воротом сорочки, налилась гневом, щеки покрылись пятнами. – Весело царица век прожила, и с покойным батюшкой и с Никоном-патриархом немало шуток было шучено… Мы-то знаем, теремные… Братец Петруша – прямо притча, чудо какое-то – и лицом и повадкой на отца не похож. – Софья, стукнув перстнями, стиснула, прижала руки к груди… – Я – девка, мне стыдно с вами говорить о государских делах… Но уж – если Наталья Кирилловна крови захотела, – будет ей кровь… Либо всем вам головы прочь, а я в колодезь кинусь…
– Любо, любо слушать такие слова, – проговорил Василий Васильевич. – Ты, князь Иван Андреевич, расскажи царевне, что в полках творится…
– Кроме Стремянного, все полки за тебя, Софья Алексеевна, – сказал Хованский. – Каждый день стрельцы собираются многолюдно у съезжих изб, бросают в окна камнями, палками, бранят полковников матерно… («Кха», – поперхнулся при этом слове Милославский, испуганно моргнул Василий Васильевич, а Софья и бровью не повела…) Полковника Бухвостова да сотника Боборыкина, кои строго стали говорить и унимать, стрельцы взвели на колокольню и сбили оттуда наземь, и кричали: «Любо, любо…» И приказов они слушать не хотят; в слободах, в Белом городе и в Китае собираются в круги и мутят на базарах народ, и ходят к торговым баням, и кричат: «Не хотим, чтоб правили нами Нарышкины да Матвеев, мы им шею свернем».
– Кричать они горласты, но нам видеть надобно от них великие дела. – Софья вытянулась, изломила брови. – Пусть не побоятся на копья поднять Артамона Матвеева, Языкова и Лихачева – врагов моих, Нарышкиных – все семя… Мальчишку, щенка ее, спихнуть не побоятся… Мачеха, мачеха! Чрево проклятое… Вот, возьми… – Софья сразу сорвала с пальцев все перстни, зажав в кулаке, протянула Хованскому. – Пошли им… Скажи им: все им будет, что просят… И жалованье, и земли, и вольности… Пусть не заробеют, когда надо. Скажи им: пусть кричат меня на царство.
Милославский только махал в перепуге руками на Софью. Хованский, разгораясь безумством, скалил зубы… Василий Васильевич прикрыл глаза ладонью, не понять зачем, – быть может, не хотел, чтобы при сих словах увидали надменное лицо его…
16
Алексашка с Алешкой отъелись на пирогах за весну. Житье – лучше не надо. Разжирел и Заяц, обленился: «Поработал со свое, теперь вы потрудитесь на меня, ребята». Сидел целый день на крыльце, глядя на кур, на воробьев. Полюбил грызть орехи. С лени и жиру начали приходить к нему мысли: «А вдруг мальчишки утаивают деньги? Не может быть, чтобы не воровали хоть по малости».
Стал он по вечерам, считая выручку, расспрашивать, придираться, лазить у них по карманам и за щеки, ища утайных денег. По ночам стал плохо спать, все думал: «Должен человек воровать – раз он около денег». Оставалось одно средство: застращать мальчишек.
Алексашка с Алешкой пришли однажды к ужину веселые – отдали выручку. Заяц пересчитал и придрался, – копейки не хватает… Украли! Где копейка? Взял, с утра еще вырезанную, сырую палку, сгреб Алексашку за виски и начал бить с приговором: раз по Алексашке, два – по Алешке. Отвозив мальчиков, велел подавать ужин.
– Так-то, – говорил он, набивая рот студнем, с уксусом, с перцем, – за битого нынче двух небитых дают… В люди вас выведу, вьюноши, сами потом спасибо скажете.
Ел Заяц щи со свининой, куриные пупки на меду с имбирем, лапшу с курой, жареное мясо. Молоко жрал с кашей. Кладя ложку на непокрытый стол, тонко рыгал. Щеки у него дрожали от сытости, глаза заплыли. Расстегнул пуговицу на портках:
– Бога будете за меня молить, чада мои дорогие… Я – добрый человек… Ешьте, пейте, – чувствуйте, я ваш отец…
Алексашка молчал, кривил рот, в глаза не глядел. После ужина сказал Алешке:
– От отца ушел через битье, а от этого и подавно уйду. Он теперь повадится драться, боров.
Страшно стало Алешке бросать сытую жизнь. Лучше, конечно, без битья! Да где же найти такое место на свете, – все бьют. На печи тайком плакал. Но нельзя же было отбиваться от товарища. Наутро, взяв лотки с пирогами, мальчики вышли на улицу.
Свежо было майское утро. Сизые лужи. На березах – пахучая листва. Посвистывают скворцы, задрав к солнцу головки. За воротами стоят шалые девки, – ленятся работать. На иной, босой, одна посконная рубаха, а на голове – венец из бересты, в косе – ленты. Глаза дикие. Скворцы на крышах щелкают соловьями, заманивают девок в рощи, на траву. Вот весна-то!.. «Вот пироги подовые с медом…»
Алексашка засмеялся:
– Подождет Заяц нынешней выручки.
– Ай, Алексашка, ведь так – грабеж.
– Дура деревенская… А жалованье нам дьявол платил? Хребет на него даром два месяца ломали… Эй! Купи, стрелец, с зайчатиной, пара – с жару, – грош цена…
Все больше попадалось баб и девок за воротами, на перекрестках толпился народ. Вот бегом прошли стрельцы, звякая бердышами, – народ расступился, глядя на них в страхе. Чем ближе к Всехсвятскому мосту через Москву-реку, тем стрельцов и народу становилось больше. Весь берег, как мухами, обсажен людьми, – лезли на навозные кучи – глядеть на Кремль. В зеркальной воде, едва колеблемой течением, спокойно отражались зеленоверхие башни, зубцы кирпичных стен и золотые купола кремлевских церквей, церковенок и соборов. Но неспокойны были разговоры в народе. За твердынями стен, где пестрели чудные, нарядные крыши боярских дворов и государева дворца, – в этой майской тишине творилось неладное… Что доподлинно, – еще не знали. Стрельцы шумели, не переходя моста, охраняемого с кремлевской стороны двумя пушками. Там виднелись пешие и конные жильцы – дети боярские, служившие при государевой особе. Поверх белых кафтанов на них навешаны за спиной на медных дугах лебединые крылья. Жильцов было мало, и, видимо, они робели, глядя, как с Балчуга подваливают тысячи народу.
Алексашка, как бес, вертелся близ моста. Пироги они с Алешкой все живо сбыли, лотки бросили. Не до торговли. Жутко и весело. В толпе то здесь, то там начинали кричать люди. У всех накипело. Жить очертело при таких порядках. Грозили кремлевским башням. Старик посадский, взлезши на кучу мусора и снявши колпак с лысины, говорил медленно:
– При покойном Алексее Михайловиче так-то народ поднялся… Хлеба не было, соли не было, деньги стали дешевы, серебряный-то целковый казна переплавляла на медный… Бояре кровь народную пили жадно… Народ взбунтовался, снял с коня Алексея Михайловича и рвал на нем шубу… Тогда многие дворы боярские разбили и сожгли, бояр побили… И на Низу поднялся великодушный казак Разин… И быть бы тогда воле, народ бы жил вольно и богато… Не поддержали… Народ слабый, одно – горланить горазд. И ныне без единодушия того, ребята, ждите, – плахи да виселицы, одолеют вас бояре…
Слушали его, разинув рты… И еще смутнее становилось и жутче. Понимали только, что в Кремле власти нет, и время бы подходящее – пошатнуть вековечную твердыню. Но как?
В другом месте выскакивал стрелец к народу:
– Чего ждете-то? Боярин Матвеев чуть свет в Москву въехал… Не знаете, что ли, Матвеева? Покуда в Кремле бояре, без головы, лаялись друг с дружкой, – жить еще можно было… Теперь настоящий государь объявился, – он вожжи подтянет… Данями, налогами так всех обложит, как еще не видали… Бунтовать надо нынче, завтра будет поздно…
Кружились головы от таких слов. Завтра – поздно… Кровью наливались глаза… Мороком чудился Кремль, лениво отраженный в реке, – седой, запретный, вероломный, полный золота… На стенах у пушек – ни одного пушкаря. Будто – вымер. И высоко – плавающие коршуны над Кремлем…
Вдруг на той стороне моста засуетились крылатые жильцы, донеслись их слабые крики. Между ними, вертясь на снежно-белом коне, появился всадник. Его не пускали, размахивая широколезвийными бердышами. Наседая, он вздернул коня, вырвался, потерял шапку и бешено помчался по плавучему мосту, – между досок брызнула вода, – цок, цок, – тонконогий конь взмахивал весело гривой.
Тысячи народа затихли. С того берега раздался одинокий выстрел по скачущему. Врезавшись в толпу, он вытянулся на стременах, – кожа двигалась на сизо обритой его голове, длинное длинноносое лицо разгорелось от скачки; задыхаясь, он блестел карими глазами из-под широких, как намазанных углем, бровей. Его узнали:
– Толстой… Петр Андреевич… Племянник Милославского… Он за нас… Слушайте, что он скажет…
Высоким, срывающимся голосом Петр Андреевич крикнул:
– Народ… Стрельцы… Беда… Матвеев да Нарышкины только что царевича Ивана задушили… Не поспеете – они и Петра задушат… Идите скорей в Кремль, а то будет поздно…
Заворчала, зашумела, закричала толпа, ревя – кинулась к мосту. Заколыхались тысячи голов, завертелся среди них белый конь Толстого. Заскрипел мост, опустился, – бежали по колено в воде. Расталкивая народ, молча, озверелые, проходили сотня за сотней стрельцы. Где-то ударил колокол – бум, бум, бум, – чаще, тревожнее… Отозвались колокольни, заметались колокола, и все сорок сороков московских забили набат…
В тихом Кремле кое-где, блеснув солнцем, захлопнулось окошко, другое…
17
От нетерпения перемешавшись полками, стрельцы добежали до Грановитой палаты и Благовещенского собора. Многие, отстав по пути, ломились в крепкие ворота боярских дворов, лезли на колокольни – бить набат, – тысячепудовым басом страшно гудел Иван Великий. В узких проулках между дворов, каменных монастырских оград и желтых стен длинного здания приказов валялись убитые и ползали со стонами раненые боярские челядинцы. Носилось испуганно несколько оседланных лошадей, их ловили со смехом. Крича, били камнями окна.
Стрельцы, народ, тучи мальчишек (и Алексашка с Алешкой) глядели на пестрый государев дворец, раскинувшийся на четверть Кремлевской площади. Палаты каменные и деревянные, высокие терема, приземистые избы, сени, башни и башенки, расписанные красным, зеленым, синим, обшитые тесом и бревенчатые, – соединены множеством переходов и лестниц. Сотни шатровых, луковичных крыш, чудных верхушек – ребрастых, пузатых, колючих, как петушьи гребешки, – блестели золотом и серебром. Здесь жил владыка земли, после бога первый…
Страшновато все-таки. Сюда не то что простому человеку с оружием подойти, а боярин оставлял коня у ворот и месил по грязи пеший, ломил шапку, косясь на царские окна. Стояли, глядели. В грудь бил надрывно голос Ивана Великого. Брала оторопь. И тогда выскочили перед толпой бойкие людишки.
– Ребята, чего рты разинули? Царевича Ивана задушили, царя Петра сейчас кончают. Айда, приставляй лестницы, ломись на крыльцо!
Гул прошел по многотысячной толпе. Резко затрещали барабаны. «Айда, айда», – завопили дикие голоса. Кинулось десятка два стрельцов, перелезли через решетку, выхватывая кривые сабли, – взбежали на Красное крыльцо. Застучали в медную дверь, навалились плечами. «Айда, айда, айда», – ревом пронеслось по толпе. Заколыхались над головами откуда-то захваченные лестницы. Их приставили к окнам Грановитой палаты, к боковым перилам крыльца. Полезли. Лязгая зубами, кричали: «Давай Матвеева, давай Нарышкиных!»…
18
– Убьют ведь, убьют… Что делать, Артамон Сергеевич?..
– Бог милостив, царица. Выйду, поговорю с ними. Эй, послали за патриархом? Да бегите еще кто-нибудь…
– Артамон Сергеевич, это они, они, враги мои… Языков сам видел, – двое Милославских, переодетые, со стрельцами…
– Твое дело женское – молись, царица…
– Идет, идет! – закричали из сеней.
Вонзая в дубовый пол острие посоха, вошел патриарх Иоаким. Исступленные, в темных впадинах, глаза его устремились на низенькие окна под сводами. С той стороны к цветным стеклышкам прильнули головы стрельцов, взлезших на лестницы. Патриарх поднял сухую руку и погрозил. Головы отшатнулись.
Наталья Кирилловна кинулась к патриарху. Ее полное лицо было бело, как белый плат, под чернолисьей шапочкой. Уцепилась за его ледяную руку, часто целуя, лепетала:
– Спаси, спаси, владыко…
– Владыко, дела плохие, – сурово сказал Артамон Сергеевич.
Патриарх повернул к нему расширенные зрачки. Матвеев мотнул квадратной пего-серой бородой.
– Заговор, прямой бунт… Сами не знают, что кричат…
Артамон Матвеев
Похожий на икону древнего письма, орлиноглазый, тонконосый, Матвеев был спокоен: видал много всякого за долгую жизнь, не раз был близ смерти. Одно чувство осталось у него – гордое властолюбие… Сдерживая гнев, трепетавший в стариковских веках, сказал:
– Лишь бы из Кремля их удалить, а там расправимся…
За окнами жгуче раздавались удары и крики. По палате из двери в дверь пробежал на цыпочках тот, кого стрельцы и бояре ненавидели хуже сатаны, – красавец и щеголь, двадцатичетырехлетний и уже боярин, брат царицы, Иван Кириллович Нарышкин, – говорили, что будто бы уж примерял на голову царский венец. Черные усики его казались наклеенными на позеленевшем лице: словно он видел завтрашние пытки и страшную смерть свою на лобном месте. Размахивая польскими рукавами, крикнул:
– Софья пожаловала! – и скрылся за дверью.
За ним вслед проковылял на кривых ногах карлик, ростом с дитятю. Держась за шутовской колпак, плакал всем морщинистым лицом, тоже будто чуя, что завтра предаст своего господина.
В палату быстро вошли Софья, Василий Васильевич Голицын и Хованский. Щеки у Софьи были густо нарумянены. Вся – в золотой парче, в высоком жемчужном венце. Приложив к груди руки, низко поклонилась царице и патриарху. Наталья Кирилловна отшатнулась от нее, как от змеи, замигала глазами, – смолчала.
– Народ гневается, знать, есть за что! – сказала Софья громко. – Ты бы с братьями вышла к народу, царица… Они бог знает что кричат, будто детей убили… Уговори, посули им милости, – того гляди, во дворец ворвутся…
Говорила, а белые зубы ее постукивали, зеленые глаза мерцали радостным возбуждением. Матвеев шагнул к ней.
– Не время сводить бабьи счеты.
– Тогда выдь ты к ним.
– Смерти не боюсь, Софья Алексеевна…
– Не спорьте, – сказал патриарх, стукнув посохом. – Покажите им детей, Ивана и Петра…
– Нет! – крикнула Наталья Кирилловна, хватаясь за виски. – Владыко, не позволю… Боюсь…
– Вынесите детей на Красное крыльцо, – повторил патриарх.
19
И вот завизжал замок на медной двери на Красном крыльце. Толпа придвинулась, затихла, жадно глядя. Замолкли барабаны.
Алексашка повис, вцепившись руками и ногами, на пузатом столбе крыльца. Алешка не отставал от него, хотя было ой как страшно.
Дверь распахнулась. Увидели царицу Наталью Кирилловну во вдовьей черной опашени и золотопарчовой мантии. Взглянув на тысячи, тысячи глаз, упертых на нее, царица покачнулась. Чьи-то руки протянули ей мальчика в пестром узком кафтанчике. Царица с усилием, вздернув животом, приподняла его, поставила на перила крыльца. Мономахова шапка съехала ему на ухо, открыв черные стриженые волосы. Круглощекий и тупоносенький, он вытянул шею. Глаза круглые, как у мыши. Маленький рот сжат с испугу.
Царица хотела сказать что-то и зашлась, закинула голову. Из-за ее спины выдвинулся Матвеев. По толпе прошло рычание… Он держал за руку другого мальчика, постарше, с худым равнодушным личиком, отвисшей губой.
– Кто вам лгал, – стариковским, но сильным голосом заговорил Матвеев, изламывая седые брови. – Кто лгал, что царя и царевича задушили… Глядите, вот царь Петр Алексеевич, на руках у царицы… Здоров и весел… Вот царевич Иван, – приподнял равнодушного мальчика и показал толпе. – Оба живы Божьей милостью… (В толпе стали переглядываться, заговорили: «Они самые, обману нет…») Стрельцы! Идите спокойно по домам… Если что надо, – есть какие просьбы и жалобы, – присылайте челобитчиков.
С крыльца в толпу сошли Хованский и Василий Васильевич. Кладя руки на плечи стрельцам и простым людям, уговаривали разойтись, но говорили будто с усмешкой. Из присмиревшей толпы раздались злые голоса:
– Ну что ж, что они живы…
– Сами видим, что живы…
– Все равно не уйдем из Кремля…
– Нашли дураков… Знаем ваши сладкие слова…
– А потом ноздри рвать у приказной избы…
– Выдайте нам Матвеевых и Нарышкиных…
– Ивана Кирилловича Нарышкина… Он царский венец примерял…
– Кровопийцы, бояре… Языкова нам выдайте… Долгорукова…
Все злее кричали голоса, перечисляя ненавистные имена бояр. Наталья Кирилловна опять побелела, обхватила сына. Петр вертел круглой головой, – чей-то голос крикнул со смехом: «Гляди-ка, чистый кот». С крыльца сбежал, весь в алом бархате, в соболях, в звенящем оружии, князь Михайла Долгорукий, сын стрелецкого начальника, холеный и надменный, закричал на стрельцов, размахивая нагайкой:
– Рады, сучьи дети, что отец мой больной лежит. Сарынь! Прочь отсюда, псы, холопы…
Попятились было стрельцы перед свистящей нагайкой… Но не те времена, – не так надо было разговаривать… Задышали, засопели, потянулись к нему:
– А с колокольни ты не летал? Ты кто нам, щенок? Бей его, ребята!..
Взяли его за перевязь, сорвали, в клочья разлетелся бархатный кафтан. Михайла Долгорукий выхватил саблю и, пятясь, отмахиваясь, взошел на крыльцо. Стрельцы, уставя копья, кинулись за ним. Схватили. Царица дико завизжала. Растопыренное тело Долгорукого полетело и скрылось в топчущей, рвущей его толпе. Матвеев и царица подались к двери. Но было уже поздно: из сеней Грановитой палаты выскочили Овсей Ржов с товарищами.
– Бей Матвеева! – закричали они.
– Любо, любо! – заревела толпа.
Овсей Ржов насел сзади на Матвеева. Царица взмахнула рукавами, прильнула к Артамону Сергеевичу. Царевич Иван, отпихнутый, упал и заплакал. Круглое лицо Петра исказилось, перекосилось, он вцепился обеими руками в пегую бороду Матвеева…
– Оттаскивай, не бойся, рви его! – кричали стрельцы, подняв копья. – Кидай нам!
Оттащили царицу, отшвырнули Петра, как котенка. Огромное тело Матвеева с разинутым ртом высоко вдруг поднялось, растопыря ноги, и перевалилось на уставленные копья.
Стрельцы, народ, мальчишки (Алексашка с Алешкой) ворвались во дворец, разбежались по сотням комнат. Царица с обоими царевичами все еще была на крыльце, без памяти. К тем, кто остался на площади, опять подошли Хованский и Голицын, и в толпе закричали:
– Хотим Ивана царем… Обоих… Хотим Софью… Любо, любо… Софью хотим на царство… Столб хотим на Красной площади, памятный столб, – чтоб воля наша была вечная…
Глава вторая
1
ОШУМЕЛИ стрельцы. Истребили бояр: братьев царицы Ивана и Афанасия Нарышкиных, князей Юрия и Михайлу Долгоруких, Григория и Андрея Ромодановских, Михайлу Черкасского, Матвеева, Петра и Федора Салтыковых, Языкова и других – похуже родом. Получили стрелецкое жалованье – двести сорок тысяч рублев, и еще по десяти сверх того рублев каждому стрельцу наградных. (Со всех городов пришлось собирать золотую и серебряную посуду, переливать ее в деньги, чтобы уплатить стрельцам.) На Красной площади поставили столб, где с четырех сторон написали имена убитых бояр, их вины и злодеяния. Полки потребовали жалованные грамоты, где бояре клялись ни ныне, ни впредь никакими поносными словами, бунтовщиками и изменниками стрельцов не называть, напрасно не казнить и в ссылки не ссылать.Приев и выпив кремлевские запасы, стрельцы разошлись по слободам, посадские – по посадам. И все пошло по-старому. Ничего не случилось. Над Москвой, над городами, над сотнями уездов, раскинутых по необъятной земле, кисли столетние сумерки – нищета, холопство, бездолье.
Мужик с поротой задницей ковырял кое-как постылую землю. Посадский человек от нестерпимых даней и поборов выл на холодном дворе. Стонало все мелкое купечество. Худел мелкопоместный дворянин. Истощалась земля; урожай сам-три – слава тебе, господи. Кряхтели даже бояре и именитые купцы. Боярину в дедовские времена много ли было нужно? – шуба на соболях да шапка горлатная – вот и честь. А дома хлебал те же щи с солониной, спал да молился Богу. Нынче глаза стали голоднее: захотелось жить не хуже польских панов, или лифляндцев, или немцев: наслышались, повидали многое. Сердце разгорелось жадностью. Стали бояре заводить дворню по сотне душ. А их обуть, одеть в гербовые кафтаны, прокормить ненасытную ораву, – нужны не прежние деньги. В деревянных избах жить стало неприлично. Прежде боярин или боярыня выезжали со двора в санях на одной лошади, холоп сидел верхом, позади дуги. На хомут, на уздечку, на шлею навешивали лисьих хвостов, чтобы люди завидовали. Теперь – выписывай из Данцига золоченую карету, запрягай ее четверней, – иначе нет чести. А где деньги? Туго, весьма туго.
Торговлишка плохая. Своему много не продашь, свой – гол. За границу не повезешь, – не на чем. Моря чужие. Все торги с заграницей прибрали к рукам иноземцы. А послушаешь, как торгуют в иных землях, – голову бы разбил с досады. Что за Россия заклятая страна, – когда же ты с места сдвинешься?
В Москве стало два царя – Иван и Петр, и выше их – правительница, царевна Софья. Одних бояр променяли на других. Вот и все. Скука. Время остановилось. Ждать нечего. У памятного стрелецкого столба на Красной площади стоял одно время часовой с бердышом, да куда-то ушел. Простой народ кругом столба навалил всякого. И опять зароптали на базарах люди, пошло шептанье. Стали стрельцы сомневаться: не до конца тогда довели дело, шуму было много, а толку никакого. Не довершить ли, пока не поздно?
Старики рассказывали, – хорошо было в старину: дешевле, сытнее, благообразнее. По деревням мужики с бабами водили хороводы. На посадах народ заплывал жиром от лени. О разбоях не слыхивали. Эх, были, да прошли времена!..
В стрелецкой слободе объявилось шесть человек раскольников – начетчики, высохшие, как кость, непоколебимые мужики. «Одно спасение, – говорили они стрельцам, – одно ваше спасение скинуть патриарха-никонианина и весь боярский синклит, ониконианившийся и ополячившийся, и вернуться к богобоязненной вере, к старой жизни». Раскольники читали соловецкие тетради – о том, как избежать прелести никонианской и спасти души и животы свои. Стрельцы плакали, слушая. Старец-раскольник, Никита Пустосвят, на базаре, стоя на возу, читал народу по соловецкой тетради:
«Я, братия моя, видал антихриста, право, видал… Некогда я, печален бывши, помышляющи, как придет антихрист, молитвы говорил, да и забылся, окаянный. И вот на поле многое множество людей вижу. И подле меня некто стоит. Я ему говорю: чего людей много? Он же отвечает: антихрист грядет, стой, не ужасайся. Я подперся посохом двоерогим, стою бодро. Ан – ведут нагого человека, – плоть-то у него вся смрад и зело дурна, огнем дышит, изо рта, из ноздрей и из ушей пламя смрадное исходит. За ним царь наш последует, и власти, и бояре, и окольничьи, и думные дворяне… И плюнул я на него, дурно мне стало, ужасно… Знаю по писанию – скоро ему быть. Выблядков его уже много, бешеных собак…»
Теперь понятно было, что требовать. Стрельцы кинулись в Кремль. Начальник стрелецкого приказа, Иван Андреевич Хованский, стал за раскол. Шесть костяных раскольников с Никитой Пустосвятом, три дня не евши ни крошки, не пивши ни капли, принесли в Грановитую палату аналои, деревянные кресты и книги и перед глазами Софьи лаяли и срамили патриарха и духовенство. Стрельцы у Красного крыльца кричали: «Хотим старой веры, хотим старины». А иные говорили и тверже: «Пора государыне царевне в монастырь, полно царством-то мутить». Оставалось одно средство, и Софья гневно пригрозила:
– Хотите променять нас на шестерых чернецов – мужиков – невежд? В таком разе нам, царям, жить здесь нельзя, уйдем в другие города, возвестим всему народу о нашем разорении, о вашей измене…
Стрельцы поняли, чем пригрозила Софья, – испугались: «Как бы она, ребята, не двинула дворянское ополчение на Москву?..» Попятились! Стали договариваться. А уж по приказу Василия Васильевича Голицына выносили из царских погребов на площадь ушаты с водкой и пивом. Дрогнули стрельцы, закружились головы. Кто-то крикнул: «Черт ли нам в старой вере, то дело поповское, бей раскольников». Одному костяному старцу тут же отсекли голову, двоих задавили, остальные едва унесли ноги.
Опоили проклятые бояре простых людей, вывернулись. Москва шумела, как улей. Каждый кричал про свое. Не нашлось тогда одной головы, – бушевали вразброд. Разбивали царские кабаки. Ловили подьячих из приказов, рвали на части. По Москве ни проходу, ни проезду. Ходили осаждать боярские дворы, едва бояре отстреливались, – великие в те дни бывали побоища. Пылали целые порядки изб. Неубранные трупы валялись на улицах и базарах. Прошел слух, что бояре стянули под Москвой ополчение, – разом хотят истребить бунт. И еще раз пошли стрельцы с тучами беглых холопов в Кремль, прибив на копье челобитную о выдаче на суд и расправу всех бояр поголовно. Софья вышла на Красное крыльцо, белая от гнева: «Лгут на нас, и в мыслях того ополчения не было, крест на том целую, – закричала она, рвя с себя сверкающий алмазный наперсный крест, – то лжет на нас Матвейка-царевич». И с крыльца выкинули на стрелецкие копья всего лишь одного захудалого татарского царевича Матвейку: подавитесь!
Матвейку разорвали на мелкие клочья, – насытили ярость, и опять стрельцы ушли ни с чем… Три дня и три ночи бушевала Москва, вороньи стаи над ней взлетали высоко от набатного звона. И тогда же родилось у самых отчаянных решение: отрубить самую головку, убить обоих царей и Софью. Но когда Москва пробудилась на четвертый день, Кремль был уже пуст: ни царей, ни царевны, – ушли вместе с боярами. Ужас охватил народ.
Софья уехала в село Коломенское и послала бирючей по уездам созывать дворянское ополчение. Весь август кружила она около Москвы по селам и монастырям, плакалась на папертях, жаловалась на обиды и разорение. В Кремле со стрельцами остался Иван Андреевич Хованский. Стали думать: уж не кликнуть ли его царем, – человек любезный, древнего рода, старого обычая. Будет свой царь для простого народа.
Ожидая богатых милостей, дворяне бойко садились на коней. Огромное, в двести тысяч, ополчение сходилось к Троице-Сергиеву. А Софья, как птица, все кружила около Москвы. В сентябре посланный ею конный отряд, со Степкой Одоевским во главе, налетел на рассвете на село Пушкино. Там, объезжая со стрельцами подмосковные, ночевал на пригорке в шатре Иван Андреевич Хованский. Стрельцы спали беспечно. Их, сонных, всех порубили саблями. Иван Андреевич в исподнем белье выскочил из шатра, размахивая бердышом. Михайла Тыртов прямо с коня кинулся ему на плечи. Прикрутив Ивана Андреевича к седлу, повезли в село Воздвиженское, где Софья справляла свои именины. У околицы села на вынесенных скамьях сидели бояре, одетые по военному времени – в шлемах, в епанчах. Михайла Тыртов сбросил с седла Хованского, и тот от горя и стыда, раздетый, стал на колени на траву и заплакал. Думный дьяк Шакловитый прочел сказку о его винах. Иван Андреевич закричал с яростью: «Ложь! Не будь меня, – давно бы в Москве по колена в крови ходили…» Трудно было боярам решиться пролить кровь столь древнего рода. Василий Васильевич сидел белее снега. И он и Хованский были Гедиминовичами, и Гедиминовича судили сейчас худородные, недавние выскочки. Видя такое шатание, Иван Михайлович Милославский отошел к верхоконным и шепнул Степке Одоевскому. Тот во весь конский мах поскакал через село к шелковому шатру царевны Софьи и тем же махом, топча кур и малых ребят, вернулся. «Правительница-де приказала не сомневаться, кончать князя». Василий Васильевич торопливо отошел, закрыл глаза платочком. Дико закричал Хованский, когда Михайла Тыртов схватил его за волосы, таща в пыль на дорогу. Здесь же у околицы отрубили Хованскому голову.
Остались без головы стрельцы. Узнав о казни, в ужасе кинулись в Кремль, затворили ворота, зарядили пушки, приготовились к осаде, совсем как поляки, сто лет тому назад, когда Москву обложили войска новгородского купечества.
Софья поспешила в Троице-Сергиево под защиту неприступных стен. Начальствовать ополчением поручила Василию Васильевичу. И так стояли, грозясь, обе стороны, ожидая, кто первый испугается. Испугались стрельцы и послали в Троицу челобитчиков. Принесли повинную. Тем и кончилась их воля. Столб на Красной площади снесли. Вольные грамоты взяты были назад. Начальником стрелецкого приказа назначили Шакловитого, скорого на расправу. Многие полки разослали по городам. Народ стал тише воды ниже травы. И опять над Москвой, над всей землей повисла безысходная тишина. Потянулись годы.
2
В сумерках по улице вдоль заборов бежал Алексашка. Сердце резало, пот застилал глаза. Пылающая вдалеке изба мрачно озаряла лужи в колеях. Шагах в двадцати от Алексашки, бухая сапогами, бежал пьяный Данила Меньшиков. Не плеть на этот раз была в руке у него, – сверкал кривой нож. «Остановись! – вскрикивал Данила страшным голосом. – Убью!..» Алешка давно остался позади, где-то залез на дерево.
Больше года Алексашка не видел отца, и вот – встретил у разбитого и подожженного кабака, и Данила сразу погнался за сыном. Все это время Алексашка с Алешкой жили хотя и впроголодь, но весело. В слободах мальчиков знали хорошо, приветливо пускали ночевать. Лето они прошатались кругом Москвы по рощам и речкам. Ловили певчих птиц, продавали их купцам. Воровали из огородов ягоды и овощи. Все думали – поймать и обучить ломаться медведя, но зверь легко в руки не давался. Удили рыбу.
Однажды, закинув удочку в тихую и светлую Яузу, что вытекала из дремучих лесов Лосинова острова, увидели они на другом берегу мальчика, сидевшего, подперев подбородок. Одет он был чудно – в белых чулках и в зеленом нерусском кафтанчике с красными отворотами и ясными пуговицами. Невдалеке, на пригорке, из-за липовых кущ поднимались гребнистые кровли Преображенского дворца. Когда-то он весь был виден, отражался в реке, нарядный и пестрый, – теперь зарос листвой, приходил в запустение.
У ворот и по лугу бегали женщины, крича кого-то, – должно быть, искали мальчика. Но он, сердито сидя за лопухами, и ухом не вел. Алексашка плюнул на червя и крикнул через реку:
– Эй, нашу рыбу пугать… Смотри, портки снимем, переплывем, – мы тебя…
Мальчик только шмыгнул. Алексашка опять:
– Ты кто, чей? Мальчик…
– А вот велю тебе голову отрубить, – проговорил мальчик глуховатым голосом, – тогда узнаешь.
Сейчас же Алешка шепнул Алексашке:
– Что ты, ведь это царь, – и бросил удилище, чтобы бежать без оглядки. У Алексашки в синих глазах засветилось баловство.
– Погоди, убежим, успеем. – Закинул удочку, смеясь стал глядеть на мальчика. – Очень тебя испугались, отрубил голову один такой… А чего ты сидишь? Тебя ищут…
– Сижу, от баб прячусь.
– Я смотрю, – ты не наш ли царь. А?
Мальчик ответил не сразу, – видимо, удивился, что говорят смело.
– Ну – царь. А тебе что?
– Как что… А вот ты взял бы да и принес нам сахарных пряников. (Петр глядел на Алексашку пристально, не улыбаясь.) Ей-богу, сбегай, принесешь – одну хитрость тебе покажу. – Алексашка снял шапку, из-за подкладки вытащил иглу. – Гляди – игла али нет? Хочешь – иглу сквозь щеку протащу с ниткой, и ничего не будет…
– Врешь? – спросил Петр.
– Вот перекрещусь. А хочешь – ногой перекрещусь? – Алексашка живо присел, схватил босую ногу и ногой перекрестился.
Петр удивился еще больше.
– Еще бы тебе царь бегал за пряниками, – ворчливо сказал он. – А за деньги иглу протащишь?
– За серебряную деньгу три раза протащу, и ничего не будет.
– Врешь? – Петр начал мигать от любопытства. Привстал, поглядел из-за лопухов в сторону дворца, где все еще суетились, звали, аукали его какие-то женщины, и побежал с той стороны по берегу к мосткам.
Дойдя до конца мостков, он очутился шагах в трех от Алексашки. Над водой трещали синие стрекозы. Отражались облака и разбитая молнией плакучая ива. Стоя под ивой, Алексашка показал Петру хитрость – три раза протащил сквозь щеку иглу с черной ниткой, – и ничего не было: ни капли крови, только три грязных пятнышка на щеке. Петр глядел совиными глазами.
– Дай-ка иглу, – сказал нетерпеливо.
– А ты что же – деньги-то?
– На!..
Алексашка на лету подхватил брошенный рубль. Петр, взяв у него иглу, начал протаскивать ее сквозь щеку. Проткнул, протащил и засмеялся, закидывая кудрявую голову: «Не хуже тебя, не хуже тебя!» Забыв о мальчиках, побежал к дворцу, – должно быть, учить бояр протаскивать иголки.