Молчи, Россия, молчи! Полиция не дремлет
© А.Т. Аверченко, 2023
© ООО «Издательство Родина», 2023
Автобиография
Еще за пятнадцать минут до рождения я не знал, что появлюсь на белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента рождения.
Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то, что я из себя представлял, и воскликнул:
– Держу пари на золотой, что это мальчишка!
«Старая лисица! – подумал я, внутренне усмехнувшись, – ты играешь наверняка».
С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба.
Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование. Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником, совпавшим с днем моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при чем здесь еще какой-то праздник?
«Посвящается большим и малым Зевсам».
Первый номер журнала «Сатирикон»
Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом вырасти. Я исполнял это с таким тщанием, что к восьми годам увидел однажды отца берущим меня за руку. Конечно, и до этого отец неоднократно брал меня за указанную конечность, но предыдущие попытки являлись не более как реальными симптомами отеческой ласки. В настоящем же случае он, кроме того, нахлобучил на головы себе и мне по шляпе – и мы вышли на улицу.
– Куда это нас черти несут? – спросил я с прямизной, всегда меня отличавшей.
– Тебе надо учиться.
– Очень нужно! Не хочу учиться.
– Почему?
Чтобы отвязаться, я сказал первое, что пришло в голову:
– Я болен.
– Что у тебя болит?
Я перебрал на память все свои органы и выбрал самый нежный:
– Глаза.
– Гм… Пойдем к доктору.
Когда мы явились к доктору, я наткнулся на него, на его пациента и свалил маленький столик.
– Ты, мальчик, ничего решительно не видишь?
– Ничего, – ответил я, утаив хвост фразы, который докончил в уме: «…хорошего в ученье».
Так я и не занимался науками.
Легенда о том, что я мальчик больной, хилый, который не может учиться, росла и укреплялась, и больше всего заботился об этом я сам.
Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом поскорее разориться? Это было мечтой его жизни, и нужно отдать ему полную справедливость – добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и планомерно в долг, и – пожаров, испепелявших те из отцовских товаров, которые не были растащены ворами и покупателями.
Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и отцом, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сестрам не пришла в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания сестры не только спорили, но однажды даже вступили врукопашную, и результат схватки – вывихнутый палец – нисколько не охладил преподавательского пыла старшей сестры Любы.
Так – на фоне родственной заботливости, любви, пожаров, воров и покупателей – совершался мой рост и развивалось сознательное отношение к окружающему.
Когда мне исполнилось 15 лет, отец, с сожалением распростившийся с ворами, покупателями и пожарами, однажды сказал мне:
– Надо тебе служить.
– Да я не умею, – возразил я, по своему обыкновению выбирая такую позицию, которая могла гарантировать мне полный и безмятежный покой.
– Вздор! – возразил отец. – Сережа Зельцер не старше тебя, а он уже служит!
Этот Сережа был самым большим кошмаром моей юности. Чистенький, аккуратный немчик, наш сосед по дому, Сережа с самого раннего возраста ставился мне в пример как образец выдержанности, трудолюбия и аккуратности.
– Посмотри на Сережу, – говорила печально мать. – Мальчик служит, заслуживает любовь начальства, умеет поговорить, в обществе держится свободно, на гитаре играет, поет… А ты?
Обескураженный этими упреками, я немедленно подходил к гитаре, висевшей на стене, дергал струну, начинал визжать пронзительным голосом какую-то неведомую песню, старался «держаться свободнее», шаркая ногами по стенам, но все это было слабо, все было второго сорта. Сережа оставался недосягаем!
– Сережа служит, а ты еще не служишь… – упрекнул меня отец.
– Сережа, может быть, дома лягушек ест, – возразил я, подумав. – Так и мне прикажете?
– Прикажу, если понадобится! – гаркнул отец, стуча кулаком по столу. – Черт возьми! Я сделаю из тебя шелкового!
Как человек со вкусом, отец из всех материй предпочитал шелк, и другой материал для меня казался ему неподходящим.
Помню первый день моей службы, которую я должен был начать в какой-то сонной транспортной конторе по перевозке кладей.
Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного человека в жилете без пиджака, очень приветливого и скромного.
«Это, наверное, и есть главный агент», – подумал я.
– Здравствуйте! – сказал я, крепко пожимая ему руку. – Как делишки?
– Ничего себе. Садитесь, поболтаем!
Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную.
Неожиданно сзади нас раздался резкий голос:
– Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?!
Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого человека убедил меня, что я имею дело с самим главным агентом.
– Здравствуйте, – сказал я. – Как живете-можете? (Общительность и светскость по Сереже Зельцеру.)
– Ничего, – сказал молодой господин. – Вы наш новый служащий? Ого! Очень рад!
Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко крикнувший во все горло:
– Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас, если будете лодырничать!
Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся на спинку и стал преважно расспрашивать меня о моих талантах и способностях.
«Дурак я, – думал я про себя. – Как я мог не разобрать раньше, что за птицы мои предыдущие собеседники. Вот этот начальник – так начальник! Сразу уж видно!»
В это время в передней послышалась возня.
– Посмотрите, кто там? – попросил меня главный агент.
Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил:
– Какой-то плюгавый старичишка стягивает пальто.
Плюгавый старичишка вошел и закричал:
– Десятый час, а никто из вас ни черта не делает!! Будет ли когда-нибудь этому конец?!
Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, а молодой господин, названный им до того «лодырем», предупредительно сообщил мне на ухо:
– Главный агент притащился.
Так я начал свою службу.
Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, а когда и я дослужился до 25 рублей, ему дали 40. Ненавидел я его, как какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука…
Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и уехал из Севастополя (забыл сказать – это моя родина) на какие-то каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских передрягах отца…
Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом…
По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах месте, которое восхищало меня сначала до глубины души.
Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику.
Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий Божий мир человеком, с готовностью откладывавшим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах.
Литературная моя деятельность была начата в 1904 году и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ… Во-вторых, я отнес его в «Южный край». И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!
Гонорар я за него почему-то не получил, н это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась…
Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской войны.
Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина…
Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и, подхватив меня, закрутил меня, как щепку.
Я стал редактировать журнал «Штык», имевший в Харькове большой успех, и совершенно забросил службу… Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег.
Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора.
Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей.
Я отказался.
Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз. Денег ему так и не удалось выжать из меня!
Тогда он, обидевшись, сказал:
– Один из нас должен уехать из Харькова!
– Ваше превосходительство! – возразил я. – Давайте предложим харьковцам: кого они выберут?
Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить 3 номера журнала «Меч», который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке.
В Петроград я приехал как раз на Новый год.
Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками. Но я уж ничего не скажу! Помолчу.
И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я, – могу дать честное слово, – увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город… Скромно, инкогнито сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни.
И вот – начал я ее.
Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом «Сатирикон», и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб., на полгода 4 руб.).
Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего «Сатирикона» (на год 8 руб., на полгода 4 руб.).
В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю.
Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности, я умолкаю.
Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение…
Губернаторы и городовые
Люди, близкие к населению
Его превосходительство откинулось на спинку удобного кресла и сказало разнеженным голосом:
– Ах, вы знаете, какая прелесть это искусство!.. Вот на днях я был в Эрмитаже, такие есть там картинки, что пальчики оближешь: Рубенсы разные, Тенирсы, голландцы и прочее в этом роде. Секретарь подумал и сказал:
– Да, живопись – приятное времяпрепровождение.
– Что живопись? А музыка! Слушаешь какую-нибудь ораторию, и кажется тебе, что в небесах плаваешь… Возьмите Гуно, например, Берлиоза, Верди, да мало ли…
– Гуно, – хороший композитор, – подтвердил секретарь. – Вообще музыка – увлекательное занятие.
– А поэзия! Стихи возьмите. Что может быть возвышеннее?
- Я помню чудное мгновенье:
- Передо мной явилась ты,
- И я понял в одно мгновенье…
Ну, дальше я не помню. Но, в общем, хорошо!
– Да-с. Стихи чрезвычайно приятны и освежительны для ума.
– А науки!.. – совсем разнежась, прошептало его превосходительство. – Климатология, техника, гидрография… Я прямо удивляюсь, отчего у нас так мало открытий в области науки, а также почти не слышно о художниках, музыкантах и поэтах.
– Они есть, ваше превосходительство, но гибнут в безвестности.
– Надо их открывать и… как это говорится, вытаскивать за уши на свет божий.
– Некому поручить, ваше превосходительство!
– Как некому? Надо поручить тем, кто стоит ближе к населению. Кто у нас стоит ближе всех к населению?
– Полиция, ваше превосходительство!
– И прекрасно! Это как раз по нашему департаменту. Пусть ищут, пусть шарят! Мы поставим искусство так высоко, что у него голова закружится.
– О-о, какая чудесная мысль! Ваше превосходительство, вы будете вторым Фуке!
– Почему вторым? Я могу быть и первым!
– Первый уже был. При Людовике XIV. При нем благодаря ему расцветали Лафонтен, Мольер и др.
– А-а, приятно, приятно! Так вы распорядитесь циркулярчиком.
Губернатор пожевал губами, впал в глубокую задумчивость и затем еще раз перечитал полученную бумагу:
«2 февраля 1916 г.
Второе делопроизводство департамента.
Принимая во внимание близость полиции к населению, особенно в сельских местностях, позволяющую ей точно знать все там происходящее и заслуживающее быть отмеченным, прошу ваше превосходительство поручить чинам подведомственной вам полиции в случае каких-либо открытий и изобретений, проявленного тем или иным лицом творчества, или сделанных кем-либо ценных наблюдений, будет ли то в области сельского хозяйства или технологии, поэзии, живописи, или музыки, техники в широком смысле, или климатологии, – немедленно доводить о том до вашего сведения, и затем по проверке представленных вам сведений, особенно заслуживающих действительного внимания, сообщать безотлагательно в министерство внутренних дел по департаменту полиции».
Очнулся.
– Позвать Илью Ильича! Здравствуйте, Илья Ильич! Я тут получил одно предписаньице: узнавать, кто из населения занимается живописью, музыкой, поэзией или вообще какой-нибудь климатологией, и по выяснении лиц, занимающихся означенными предметами, сообщать об этом в департамент полиции. Так уж, пожалуйста, дайте ход этому распоряжению!
– Слушаю-с…
– Илья Ильич, вы вызывали исправника. Он ожидает в приемной.
– Ага, зовите его! Здравствуйте! Вот что, мой дорогой! Тут получилось предписание разыскивать, кто из жителей вашего района занимается поэзией, музыкой, живописью, вообще художествами, а также климатологией, и по разыскании и выяснении их знания и прочего сообщать об этом нам. Понимаете?
– Еще бы не понять? Будьте покойны, не скроются.
– Становые пристава все в сборе?
– Все, ваше высокородие!
«Орел-оборотень, или политика внешняя и внутренняя»
Исправник вышел к приставам и произнес им такую речь;
– До сведения департамента дошло, что некоторые лица подведомственных вам районов занимаются живописью, музыкой, климатологией и прочими художествами. Предлагаю вам, господа, таковых лиц обнаруживать и, по снятии с них показаний, сообщать о результатах в установленном порядке. Прошу это распоряжение передать урядникам для сведения и исполнения.
Робко переступая затекшими ногами в тяжелых сапогах, слушали урядники четкую речь станового пристава:
– Ребята! До сведения начальства дошло: что тут некоторые из населения занимаются художеством – музыкой, пением и климатологией. Предписываю вам обнаруживать виновных и, по выяснении их художеств, направлять в стан. Предупреждаю: дело очень серьезное, и потому никаких послаблений и смягчений не должно быть. Поняли?
– Поняли, ваше благородие! Они у нас почешутся. Всех переловим.
– Ну вот то-то. Ступайте!
– Ты Иван Косолапов?
– Я, господин урядник!
– На гармонии, говорят, играешь?
– Это мы с нашим вдовольствием.
– А-а-а… «С вдовольствием»? Вот же тебе, паршивец!
– Господин урядник, за что же? Нешто уж и на гармонии нельзя?
– Вот ты у меня узнаешь «вдовольствие»! Я вас, мерзавцев, всех обнаружу. Ты у меня заиграешь! А климатологией занимаешься?
– Что вы, господин урядник? Нешто возможно? Мы, слава богу, тоже не без понятия.
– А кто же у вас тут климатологией занимается?
– Надо быть, Игнашка Кривой к этому делу причинен. Не то он конокрад, не то это самое.
– Взять Кривого. А тебя, Косолапов, буду держать до тех пор, пока всех сообщников не покажешь.
– Ты – Кривой?
– Так точно.
– Климатологией занимался?
– Зачем мне? Слава богу, жена есть, детки…
– Нечего прикидываться! Я вас всех, дьяволов, переловлю! Песни пел?
– Так нешто я один. На лугу-то запрошлое воскресенье все пели: Петрушака Кондыба, Фома Хряк, Хромой Елизар, дядя Митяй да дядя Петряй…
– Стой не тарахти! Дай записать… Эка, сколько народу набирается. Куда его сажать? Ума не приложу.
Через две недели во второе делопроизводство департамента полиции стали поступать из провинции донесения:
«Согласно циркуляра от 2 февраля, лица, виновные в пении, живописи и климатологии, обнаружены, затем, после некоторого запирательства, изобличены и в настоящее время состоят под стражей впредь до вашего распоряжения».
Второй Фуке мирно спал, и грезилось ему, что второй Лафонтен читал ему свои басни, а второй Мольер разыгрывал перед ним «Проделки Скапена».
А Лафонтены и Мольеры, сидя по «холодным» и «кордегардиям» необъятной матери-России, закаивались так прочно, как только может закаяться простой русский человек.
Устрицы
Новый сановник ласково посмотрел на беседовавшего с ним журналиста и сказал весьма благожелательно:
– Ну-с… Какие вопросы еще вас интересуют? Я всегда рад, как говорится… Гм!.. Удовлетворить…
Журналист замялся.
– Да вот… Хотелось бы узнать ваше мнение насчет печати.
– О, Господи! Да сколько угодно. Печать, это вам скажу прямо – замечательная вещь! Нет, знаете – пусть назовут меня вольнодумцем, но я скажу прямо: «Гутенберг был не дурак!». Печать! Недаром еще поэт сказал: «Печать! Как много в этом слове для сердца русского слилось!..»
– Это он, ваше пр-во, не о печати сказал.
– Не о печати? И напрасно. Должен был о печати сказать. А то они, эти поэты, болтают, болтают всякую ерунду, а о чем – и неизвестно. Зря небо коптят. Нет, батенька… За печать я готов кому угодно глотку перервать.
– Значит, ваше отношение к печати – благожелательное?
– И он еще спрашивает! Интересно знать, что бы мы делали без печати?!. Жизнь страны сразу замерла бы, воцарились звериные нравы и по улицам забегали бы волки… Печать рассеивает тьму и вносит свет во все мрачные уголки неприглядной русской действительности. Печать – это воздух. Отнимите у человека воздух – сможет он разве жить? Задохнется! Что с вами молодой человек? Не надо плакать.
– Ваше превосходительство! Не могу не плакать. Растроган, переполнен, взбудоражен так, что… Э, да чего там говорить. Если бы я был богатый, я купил бы огромную мраморную доску и золотыми буквами начертал бы на доске сей ваши сладкие, целительные слова!..
– Ну, зачем же доску… Зачем тратиться, право. Можно и без доски.
– Нет, – в экстазе вскричал молодой журналист. – Нет! Именно, доску! Именно, мраморную!.. Не нам она нужна, ваше превосходительство – ибо у нас и так врезались в снежный мрамор наших сердец эти незабвенные слова, – а потомкам нашим, отдаленнейшим потомкам!
– Ну-ну… Только не надо волноваться, молодой человек… Не плачьте. Вот вы себе жилетку всю слезами закапали.
– Жилетка?! Десять жилеток закапаю с ног до головы – и не жалко мне будет!!. Да разве я в такой момент о жилетке думаю? Совершится возрождение и просвещение моей дорогой, прекрасной родины – до жилеток ли тут!!. Звони, бей во все колокола, орошайся люд православный радостными слезами – се грядет новая Россия, ибо его превосходительство благожелательно отнесся к русской печати!!.
– У вас, молодой человек, кажется ножка от стула отламывается…
– И возгорится ярким све… Что, ножка? Какая ножка? Черт с ней! До ножки ли тут, когда мы вознеслись на блестящую грань, на сверкающий перелом осиянного будущего… Подумать только: его превосходительство ничего не имеет против печати… Более того – признает и освещает ее бытие…
– Да, да, – светло улыбнулся его превосходительство, – я уж такой. Люблю печать, нечего греха таить – есть такая слабость.
– О, ваше пр-во! Вы знаете, я даже боюсь идти к редактору – ведь он меня в объятиях задушит. Облапит и задушит! Экое ведь привалило. Ну, да уж нечего делать, пойду – пусть душит. Вы извините меня ваше пр-во, что я шатаюсь… Ослабел совсем, одурел от радости… Где тут дверь!..
Редактор поднял усталые глаза и тихо спросил:
– Ну, что?
– Замечательное известие! Неслыханная радость. Знаете, что он мне сказал?
– Ну, ну?!!
– Я, говорит – люблю печать.
– Быть не может?!!
– Чтоб мне детей своих не увидеть!
Поднялись кверху дрожащие руки редактора, и возведенный горе взор его засветился неземной радостью:
– Свершилось! Кончился великий мученический путь многострадальной русской печати, и воссияет отныне она подобно яркой золотой звезде на синем бархатном небе. Кончены бури и вихри, и вот уже вдали виден тихий лазурный залив, омывающий тихо и ласково теплый, пышно-лиственный берег… Спустим же изодранные вихрем паруса, отдохнем, почистимся и понежим свои измученные члены на теплом, мягком песочке… Строк двести выйдет беседа или больше?
– И в триста не уберу.
– И верно! Такое событие – подумать только? Его превосходительство благожелательно относится к печати!..
– Вы знаете, когда я услышал это – у меня, честное слово (не стыжусь в этом признаться), одну минуту было желание поцеловать его руку…
– И поцеловали бы! Разве это иудин поцелуй или продажное какое лобзание? Нет! Святой это был бы поцелуй благодарности за всю огромную счастливую ныне русскую печать!..
Влетел, как вихрь, секретарь редакции.
– Что я слышал? Правда ли это?
– Да. Сущая правда.
– Какое счастье, что от радости не умирают. А то бы я моментально протянул ноги. Слушайте же, знаете, что? Хорошо бы образовать фонд его имени… Как вы думаете, а?
– Это мысль! Распорядитесь, Иван Сергеич.
Долго радостные крики перекидывались из одной редакционной комнаты в другую.
Потом ликование вылилось на улицу. Собралась огромная толпа читателей газеты. «Грянуло могучее тысячеголосое медное ура»! Замелькали флаги… Тысячи шапок взлетели на воздух… Подошел городовой.
– В чем дело? По какой причине толпа?
– Его превосходительство в пять часов двадцать две минуты вечера заявил, что любит печать и относится к ней благожелательно.
Серая, простая слеза поползла по огрубевшему, загорелому лицу старого служаки и застряла где-то у сивого уса… Снял шапку старый служака и истово перекрестился:
– Слава-те, Господи.
– Что это, Иван Сергеевич, что это такое?
– Это? Гранки. Разве не видите? Из цензуры принесли.
– Да позвольте: почему же они красным, этого… Будто этак исчерчены.
– Перечеркнуты, вот и все.
– Но тут же не было ничего ужасного. Ничего нецензурного…
– Да-с. Зачеркнуто.
– Но ведь его превосходительство… А! Понимаю. Он еще не успел дать соответствующих распоряжений. Вот они и усердствуют.
– Наверное, завтра утром распорядится.
– Я и сам так думаю. Рискнем пустить это… красненькое, а?
– Ну, конечно. Завтра недоразумение выяснится, и все хорошо будет.
– Ясно. Пускайте. Пустили.
– Позвольте… Что же это такое?
Глаза редактора глубоко запали и очертились темными кругами.
– Как же это так, а?..
– А что?
– Оштрафовали нас нынче и под предварительную цензуру всю газету отдали…
– Да. Странно.
– Гм! А говорил: «Люблю печать».
– Какая-то прямо-таки непонятная любовь.
Возле разговаривающих стоял старый мудрый метранпаж без имени, но с отчеством: Степаныч. И сказал этот самый Степаныч:
– А я этого ожидал.
– Чего именно?
– Вот этого. Как сказал он: «люблю печать». Ну, думаю, значит – баста, съест.
– Да где же здесь логика?
– Логика простая: бывают же люди, которые любят устриц. «Люблю, говорит, устриц», и тут же съест их два-три десяточка. Всякая любовь бывает…
А в это время перед сановником сидел другой интервьюер и с лихорадочным любопытством спрашивал:
– Что вы любите больше всего, ваше пр-во?
Его пр-во сладко зажмурился, облизнулся и сказал без колебаний:
– Печать.
Разносторонность
Тульский губернатор разослал по всем земским учреждениям циркуляр, с подробным списком газет, очень рекомендуемых («Русск. Знамя», «Колокол», «Новое Время»), терпимых («Голос Правды», «Голос Москвы») и абсолютно недопустимых («Речь» и «Русск. Вед.»).
– Вас там губернатор спрашивает…
– Какой?
– Да наш, тульский.
– А что ему надо?
– Бог их знает. Скажи, говорит, этому приезжему, что хочу его видеть.
– Гм… Ну, проси.
В мой номер вошел господин, с портфелем под мышкой, и вежливо раскланялся.
– Чем могу служить? – с некоторым удивлением спросил я.
– О, помилуйте… Это моя обязанность – служить приезжающим, что бы они не терпели никаких неудобств!.. Мы должны предусмотреть и позаботиться обо всем: не только о телесных неудобствах, но и о душевных эмоциях граждан. Позвольте вам кое-что предложить… Очень недорого, интересно и назидательно.
Он открыл портфель, вынул пачку газет и заговорил быстро-быстро:
– Не подпишетесь ли? Прекрасные издания: «Земщина», «Новое Время», «Колокол». Прекрасная бумага, четкий шрифт, здравые суждения. Могу предложить также «Русское Знамя», «Южный Богатырь», «Курская Быль»… «Новое Время» с картинками! Печатается на ротационных машинах, прочная краска, по субботам приложения. Можете иметь даже в несколько красок! Могу предложить даже со скидкой… Другие фирмы не дадут вам столько скидки, сколько я! Подписывайтесь! Может быть, кто-нибудь из иудейского племени предложит вам какую-нибудь паршивую «Речь» или «Русское Слово», – так это, я вам скажу, такой народ, что он готов у человека изо рта выхватить кусок хлеба и подсунуть дрянь. Ну? Прикажете записать вас подписчиком на «Русское Знамя»? или «Земщину»? Или на что?
– Нет, не беспокойтесь, – сказал я. – Мне эти газеты не нужны… Я читаю другие.
– Что это значит – другие? Другие газеты скверные, а я предлагаю вам первый сорт. Умные статьи, аккуратная доставка, бандероли за счет издания. Чего вы еще хотите?
– Да нет. Не надо.
– Ага… Догадываюсь… Может, вы что-нибудь полевее хотите? Тогда могу предложить «Россию»! Замечательное издание! Чудный шрифт, печатается на самых прочных машинах, и метранпаж капли в рот не берет. Пишут генералы разные, статские советники, издание помещается в тихом деловом квартале. Очень замечательное!
– Да нет… Что уж… – робко сказал я. – Я уж лучше так, как-нибудь… Не надо.
– Что? Не надо? Нет, надо.
– Ведь я, все равно, не буду их читать… Зачем же подписываться!
– Нет, вам надо подписываться!
– Да если я не хочу?
– Мало чего – не хочу…
Он вынул какую-то квитанционную книжку.
– На год? На полгода? «Колокол», «Знамя»?
– Ни то, ни другое.
– Шутить изволите. Эй, кто там есть!..
В комнату вошел коридорный и еще один неизвестный.
– Подержите-ка за руки подписчика. Он подписаться хочет. Вот так… Засунь-ка ему эти газеты в карман… Вот так… Еще, еще… Вот эту пачку! Это что? Бумажник? Прекрасно!.. Вот видите – я беру отсюда – за «Россию» и «Русское Знамя» 15 рублей… Вот вы уже и подписались. Видите, как просто. Пусти ему руки, Агафонов.
– А я их все-таки не буду читать! – упрямо сказал я.
– Вот тебе раз! Как не будете читать? Зачем же вы тогда подписывались?
Мы сидели молча, недовольные друг другом.
– На велосипеде катаетесь? – спросил неожиданно мой гость, увидев в углу комнаты велосипед.
– Да.
– Что это за система? Люкс? Жидовская система. Хотите, могу предложить вам нашей тульской работы – Захара Панфилова – он председателем здешнего отдела состоит. Хорошие велосипеды, тяжелые такие. За те же деньги купите, а в нем пуда четыре будет. Ручная работа.
– Зачем же, когда у меня уже есть.
– Ну, что это за велосипед? Жиденький – ни рожи, ни кожи. Завтра Панфилов вам привезет – давайте-ка задаток.
– Не хочу я Панфилова!
– Ну, как же не хотите! Завтра получите. Прекрасные велосипеды… Колеса, можете представить, совершенно круглые, сам человек почти непьющий, сын околоточным служит. Будете кататься да похваливать. А этот на слом можно.
– Оставьте меня! Пустите… Я не хочу…
– Вот-с. Видите, как просто. Получите квитанцию на задаток. Да… А то – Люкс!..
Через полчаса я оказался подписчиком двух газет, владельцем велосипеда фирмы Захара Панфилова, обладателем керосиновой кухни и какой-то машины «Истинно-русский самовоз».
– Наша фирма, – говорил, уходя, мой гость, – может предложить вам, что угодно – граммофоны, готовое платье, кондитерские изделия, галантерею, и все это будет не какой-нибудь Жорж Борман, а самое русское, настоящее. Конечно, вас никто не принуждает, но если вы только захотите…
Грозное местоимение
Экс-министр торговли и промышленности Тимирязев объяснил стрельбу в рабочих на Ленских приисках тем, что рабочие предъявили политические требования, – например, чтобы их называли на «вы».
Сумерки окутали все углы фешенебельной квартиры его пр-ва.
Его пр-во – бывший глава министерства – со скучающим видом бродило из одной комнаты в другую, не зная, что с собой делать, куда себя девать.
Наконец счастье улыбнулось ему: в маленькой гостиной за пианино сидела молоденькая гувернантка детей его пр-ва и лениво разбирала какие-то ноты…
– А-а, – сказало, подмигнув, его пр-во. – Вот ты где, славный мышонок! Когда же ты придешь ко мне, а?
Гувернантка неожиданно вскочила и крикнула:
– Это что такое?! Как вы смеете говорить мне «ты»?!
Его пр-во было так изумлено, что даже закачалось.
– Ты? На… ты? А как же тебя еще называть?
– Это безобразие! Прежде всего, прошу называть меня на «вы»!..
Его пр-во побледнело как мертвец и крикнуло:
– Караул! Режут! Спасите, люди! Сюда!
В комнату вбежали жена, слуги.
– В чем дело? Что случилось?
«Наша Конституция – просят не дуть»
С ужасом на лице его пр-во указало пальцем на гувернантку и прохрипело:
– Революционерка!.. Забастовка. Предъявила политическое требование и забастовала.
– Что за вздор? Какое требование?
– Говорит: называйте меня на «вы»!
С этого началось…
Его пр-во оделось для прогулки и позвонило слугу.
– Что прикажете?
– Тыезд мой готов?
– Чего-с?
– Тыезд, говорю, готов?
– Ты…езд?!
– Вот осел-то! Не буду же я говорить тебе выезд! Ступай, узнай.
– Так точно-с. Тыезд готов.
Его пр-во побагровело.
– Как ты смеешь, негодяй?! Я тебе могу говорить тыезд, но ты должен мне говорить – выезд! Понял? Теперь скажи – какова погодка?
– Хорошая-с, ваше пр-во.
– Солнце еще тысоко?
– Так точно-с, высоко.
– Ну, то-то. Можешь идти.
Спускаясь по лестнице, его пр-во увидело швейцара и заметило ему:
– Почему нос красный? Тыпиваешь, каналья.
– Никак нет.
– То-то. А то я могу тыбрать другого швейцара, не пьяницу. А зачем на лестницу нотый ковер разостлал?
– Это новый-с…
– Я и говорю – нотый. Если не снимешь – завтра же тыгоню.
Потом, усевшись в экипаж, его пр-во завело разговор с кучером.
– Шапка у тебя, брат, потертая. Придется шить новую.
– Так точно.
– Я думаю, тыдра на шапку хорошо будет?
– А не знаю, ваше пр-во. Такого я меха и не слышал.
– Как не слышал? Обыкновенный мех.
– Не знаем. Выдра действительно есть.
– Вот дерево-то, – пожало плечами его пр-во. – Для тебя, может быть, выдра, а для меня тыдра.
– Оно можно бы и выдру поставить.
– Если не найдем тыдры – можно и тыхухоль… А?
Кучер вздохнул и покорно согласился:
– Можно и тыхухоль.
– Дурак, какой он для тебя тыхухоль. Разговаривать не умеешь?!
Прогуливаясь по стрелке и греясь на солнышке, его пр-во думало:
«Скоро тыборы в Думу. Кого-то они тыберут? Во что тыльется народная воля?.. Уты, прежние времена прошли, – когда можно было тыдрать мужика и тыбить у него из головы эту самую «народную волю».
Увлеченное этими невеселыми мыслями, его пр-во не заметило, как толкнуло какого-то прохожего и наступило ему на ногу.
– Ой! Послушайте, нельзя ли поосторожнее…
– Извини, голубчик, – сказало его пр-во. – Я не заметил твоей ноги.
– Прошу вас, – раздражительно воскликнул незнакомец, – называть меня на «вы»!
– Ш-што-с? Предъявление требований?! Политических?! Забастовка? Баррикады?
Его пр-во выхватило револьвер и скомандовало:
– Пли!
Потом, сжалившись над упавшим от ужаса незнакомцем, его пр-во наклонилось над ним и сказало:
– Вот видишь ли, голубчик, ты мне, конечно, должен говорить «вы», но я могу говорить тебе «ты»…
– Почему?
– Потому что я по чину старше.
И тогда, поднявшись на локте, крикнул незнакомец с деланным восхищением:
– Здорово сказано! Умнейшая голова! Настоящая выква!
Болезнь
Начало болезни министра было замечено таким образом: министр позвал своего личного секретаря и сказал ему:
– Составьте циркуляр на имя директоров средних учебных заведений, чтобы они не женились на польках.
– Заведения?
– Нет, зачем же заведения. Директора. Чтоб директора не женились. Так и напишите.
– Слушаюсь.
В тот же день было заседание Совета министров.
– Ну, господа… – сказал председатель. – Рассказывайте, кто что сделал хорошего?
Тот министр, о котором речь шла выше, вскочил я сказал:
– А я директорам гимназий запретил на польках жениться.
Товарищи внимательно посмотрели на него.
– Зачем?
– Да так. Все-таки реформа.
Министры переглянулись между собой и перевели разговор на другое.
– А я еще одну штуку задумал, – усмехнулся министр. – Сделаю распоряжение, чтобы учителей нанимали только блондинов.
– Гм… Странно. Для чего это вам?
– Ну, не скажите… Все-таки реформа.
– Да чем же брюнеты плохие?
– А вдруг евреи?
Председатель побарабанил пальцами по столу и покачал головой:
– Работаете все. Хлопочете. Это страшно утомляет.
– Ничего. Я завсегда готов.
– Поберечь бы себя следовало.
Все сделались задумчивыми.
– Объявляю заседание открытым, – сказал председатель. – Ну, господа, рассказывайте, кто что сделал хорошего?
– Я! – поспешно сказал министр, о котором речь шла выше.
– Ну?
– Я однажды долго думал, почему наши средние школы стоят не на должной высоте…
– Придумали?
– Да. Все дело в гимназических поясах. Их нужно делать на два пальца уже.
– В чем же тут дело?
– Интереснейшая история! Очень широкий пояс давит своим верхним ребром на грудобрюшную преграду и делает дыхание затрудненным. Появляются судорожные сокращения околосердечных мышц, кои действуют по своей болезнетворности на общую психику учащегося. А угнетенная психика учащихся – вот наш бич!
– Хлопотун вы, – ласково сказал председатель. – Деляга. Работаете все, и вид у вас утомленный. Наверное, чувствуете себя неважно?
– Нет, благодарю. Я здоров.
– Ну, какое там наше министерское здоровье… Ясно – вы нездоровы. Господа, ведь он нездоров?
– Немножко есть, – подтвердили другие министры.
– Ну, вот. Усиленно советую вам: займитесь вашим здоровьем!!..
Министр побледнел.
– Вы меня пугаете!
– А вы поправьтесь!
Все сделались задумчивыми.
– Ну, господа… – начал председатель. – Объявляю заседание открытым. Расскажите-ка, кто сделал что-нибудь хоро…
– Я!!
– Ну, рассказывайте вы.
– Ловкую я штуку придумал: издал циркуляр, чтобы родители учеников средних учебных заведений поселились все вместе в большом-пребольшом таком доме! И жили бы там.
– Зачем?!!
– Если все вместе – тогда надзор за учениками легче. И правила выработал для, общежития: виновные в курении, ношении усов, бороды, тростей, палок и прочих украшений…
Председатель всплеснул руками.
– Это прямо какой-то святой безумец! Приехал на заседание в то время, когда совсем болен!
– Я… не болен…
– Ну, что вы говорите! На вас лица нет… Ах, Господи! Стакан воды скорее! Ради Бога!..
– Да я не хочу воды…
– Какой ужас! У человека такая температура, такой вид, а он работает… Нет, милый… Если вы о себе не заботитесь, то святая обязанность каждого постороннего человека позаботиться о вас… Вам нужно отдохнуть…
– Ну, я возьму отпуск на 2 недели…
– Ни-ни… Мало. Тридцать лет! За этот срок вы успокоитесь, отдохнете, полечитесь…
– А… как же министерство?..
– Ну, есть о чем заботиться. Тут живой человек болен, а он о бездушном пустяке думает…
Товарищи суетились около захворавшего министра. Один из них сочувственно поглядел на него и подсунул какую-то бумажку…
– Что это?
– Пустяки. Простая формальность. Пустяковое прошеньице.
– О чем?
– Об, этой, как ее… Ну вот… Еще слово такое есть. Да это неважно – вы только подпишите… Там знают.
– Экая досадная штука, болезнь, – вздохнул председатель. – А ведь какой работник был!
– Где моя шляпа? – печально спросил бывший министр.
– Вот она. Не забывайте нас, голубчик. До свиданья. Выздоравливайте. Экая ведь незадача!
Когда бывший министр вышел из дверей, к нему подскочил репортер.
– В отставку уходите, ваше превосходительство? Не можете ли сообщить, по какой причине?
– А вот сейчас посмотрю… У меня есть копия с прошения…
Он вынул из кармана бумагу, развернул ее и сказал:
– Вот сейчас мы и узнаем. Где это? О! вот оно: «по болезни, связанной с усиленными занятиями»…
Про губернаторов
(Русские в 1962 году)
Зима этого года была особенно суровая…
Крестьяне сидели дома – никому не хотелось высовывать носа на улицу. Дети перестали ходить в училище, а бабы совершали самые краткие рейсы: через улицу – в гастрономический магазин или на электрическую станцию с претензией и жалобой на вечную неисправность электрических проводов.
Дед Пантелей разлегся на теплой лежанке и, щуря старые глаза от электрической лампочки, поглядывал на сбившихся в кучу у его ног малышей.
– Ну что ж вам рассказать, мезанфанчики? Что хотите слушать, пострелята?
– Старое что-нибудь, – попросила бойкая Аксюшка.
– Да что старое-то?
– Про губернаторов.
– Про гу-бер-на-то-ров? – протянул добродушно-иронически старик. – И чивой-то вы их так полюбили: и вчера про губернаторов и сегодня про губернаторов…
– Чудно больно, – сказал Ванька, шмыгая носом.
– Ваня! – заметила мать, сидевшая на лавке с какой-то книгой в руках. – Это еще что за безобразие? Носового платка нет, что ли? Твой нос действует мне на нервы.
– Так про губернаторов? – прищурился дед Пантелей. – Правду рассказывать?
– Не тяни, дед, – сказала бойкая Аксюшка. – Ты уже впадаешь в старческую болтливость, в маразм и испытываешь наше терпение!
– И штой-то за культурная девчоночка, – захохотал дед. – Ну слушайте, леди и джентльменты… «Это было давно… Я не помню, когда это было – может быть, никогда», как сказал поэт. Итак, начнем с вятского губернатора Камышанского. Представьте себе, детки, вдруг однажды он издает обязательное постановление такого рода: «Виновные в печатании, хранении и распространении сочинений тенденциозного содержания подвергаются штрафу с заменой тюремным заключением до трех месяцев!»
Ванькина мать Агафья подняла от книги голову и прислушалась.
– Позволь, отец, – заметила она, – но ведь тенденциозное содержание еще не есть преступное? И Толстой был тенденциозен, и Достоевский в своем «Дневнике писателя»… Неужели же…
– Вот поди ж ты, – засмеялся дед, – и другие ему то же самое говорили, да что поделаешь: чрезвычайное положение! А ведь законник был, кандидат в министры! Ум имел государственный.
Дед помолчал, пожевывая провалившимися губами.
– А то херсонский был губернатор. Уж я и фамилию его забыл… Бантыш, што ли… Так тот однажды оштрафовал газету за телеграмму Петербургского Телеграфного Агентства из Англии с речью какого-то английского деятеля. Что смеху было!
– Путаешь ты что-то, старый, – сказал Ванька, – Петербургское Агентство ведь официальное?! Заврался наш дед.
– Ваня, – укоризненно заметила Агафья.
Дед снисходительно усмехнулся.
– Ничего… То ли еще бывало! Как вспомнишь – и смех и грех. Владивостокский губернатор закрыл корейскую газету за статью о Японии, симферопольский вице-губернатор Масальский оштрафовал «Тавричанина» за перепечатки из «Нового времени»… Такой был славный, тактичный. Он же гимназистов на улице ловил, которые фуражек ему не снимали, и арестовывал. Те, бывало, клопики маленькие, плачутся: «за что, дяденька?» «За то, что начальство не почитаете, меня на улице не узнаете!» – «Да мы с вами не знакомы!» – «А-а, не знакомы? Посидите в каталажке – будете знакомы!» Веселый был человек.
Дед опустил голову и задумался. И лицо его осветилось тихой задушевной улыбкой…
– Муратова тамбовского тоже помню… Приглашали его однажды на официальный деловой обед. «Приеду, – говорит, – только если евреев за столом не будет». «Один будет, – говорят. – Директор банка». – «Значит, я не буду!» Такой был жизнерадостный…
Телефонный звонок перебил его рассказ.
Аксюшка подскочила к телефону и затараторила:
– Алло! Кто говорит? Дядя Миняй! Отца нет. Он на собрании общества деятелей садовой культуры. Что? Какую книжку? Мопассана? «Бель-Ами»? Хорошо, спрошу у мамы. Если есть – она пришлет.
Аксюшка вернулась от телефона и припала к дедову
– Еще, дедушка, что-нибудь о губернаторах.
– Да что ж еще?..
Дед рассмеялся.
– Нравится? Как это говорится: «Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил»… Хе-хе… Толмачева одесского тоже хорошо помню. Благороднейший человек был, порывистый! Научнейшая натура. Когда изобрели препарат «606», он и им заинтересовался. Кто, спрашивает, изобрел? Эрлих? Жид? Да не допущу же я, говорит, делать у себя в Одессе опыты с жидовским препаратом. Да не бывать же этому! Да не опозорю же я родного мне города этим шарлатанством!! Очень отзывчивый был человек, крепкий.
Дед оживился.
– Думбадзе тоже помню! Тот был задумчивый.
– Как, дед, задумчивый?
Задумается, задумается, а потом скажет: «Есть у нас среди солдат евреи?» – «Есть». – «Выслать их». Купальщиц высылал, которые без костюмов купались, купальщиков, которые подглядывали. И всех – по этапу, по этапу. Вкус большой к этапам имел… А раз, помню, ушел он из Ялты. Оделся в английский костюм и поехал по России… А журналу «Сатирикон» стало жаль его, что вот, мол, был человек старый при деле, а теперь без дела. Написали статью, пожалели. А он возьми и вернись в Ялту, когда журнал там получился. И что ж вы думаете, детки: стали городовые по его приказу за газетчиками бегать, «Сатириконы» отнимать, в клочья рвать. Распорядительный был человек! Стойкий.
И долго еще раздавался монотонный добродушный дедов голос. И долго слушали его притихшие изумленные дети.
А за окном выла упорная сельская метель, слышались звуки автомобильных сирен и однотонное гудение дуговых фонарей на большой занесенной снегом дороге…
Ежилась, мерзла и отогревалась святая Русь.
Начальство
(провинциальные типы)
Кроткое безответное существо. Выдерживает стужу, жару, дождь и ветер изумительно. Одет в неуклюжую, как будто накрахмаленную шинель и невероятной громоздкости сапоги из гиппопотамьей кожи… В мирное время имеет дело главным образом с извозчиками и пьяными. Разговор у него с извозчиками следующий: «Милый мой, потрудитесь держаться правой стороны… вы меня этим очень обяжете!.. Послушайте, дорогой ломовик! Нельзя въезжать оглоблей в затылок мирного прохожего. Извините меня, но осторожность в данном случае не мешает».
Разговор провинциального городового с пьяным:
– Милостивый государь! Вы, кажется, вышли из равновесия… Потрудитесь опереться о мое плечо. Ничего, ничего… Не смущайтесь.
Взяток не берет.
Человек, хотя высшего образования не получивший, но имеющий солидный налет культурности. Избегает употребления спиртных напитков, следит за литературой, не чужд сентиментальности.
В участке ведет с арестованным громилой или карманщиком такой разговор:
– Конечно, до суда я не имею права считать вас виновным, но я думаю, что эти золотые часы и горячий самовар вы приобрели не совсем легальным способом… Что делать… Я не вымогаю у вас сознание расспросами, но задержать, к сожалению, принужден. Что делать? Dura lex – sed lex… {Закон суров – но это закон (лат.).}
Взяток не берет.
Нет ничего симпатичнее провинциального пристава. Это весельчак, остроумец, душа общества; говорит хорошо поставленным баритоном, крестит у купцов детишек и всякий раз поднимает неимоверный скандал, когда кто-нибудь по глупости попытается предложить ему взятку.
«Мыльные пузыри – Конституция, свобода слова, собраний, печати»
С арестантами и ворами обращается еще мягче околоточного – даже пересахаривает.
Взяток не бер… Впрочем, мы об этом уже говорили выше.
Несмотря на свое высокое положение, полицеймейстер для всех доступен. Всякий, самый последний нищий может искать у него справедливости и защиты. С купцами водит только духовную дружбу, так как вегетарианец, и все эти окорока ветчины, балыки, икра и коньяки – для него звук пустой.
Перед законом преклоняется. Либерал и втайне немного симпатизирует евреям.
Взяток, конечно, не берет.
Ридикюль
У околоточного надзирателя Рукосуева сидел петербургский обыватель Смяткин и, прихлебывая чай, говорил:
– Чистое разорение, Никанор Иваныч, с этой вашей чрезвычайной охраной… Куда ни повернись – обязательное постановление, штраф.
Рукосуев солидно молчал.
Смяткин робко заглянул ему в лицо и прошептал:
– Сняли бы вы ее… А?
– Не могу, Смяткин! Странно вы, ей-Богу, рассуждаете… Сними, да сними! Ежели бы все успокоилось, ну, можно бы… А то – сами знаете!
Смяткин вытер лицо красным платком и сказал:
– Что же я знаю, Никанор Иваныч?.. Ничего я не знаю. Мир, тишина и в человецех… это самое… произволение! Ни бомб, ни экспроприации.
– Да? Тишина, мир?.. Ха-ха! – сардонически захохотал Рукосуев. – А ежели человека гуляющего встретят, да пулю ему всадят в спину – это человеческое произволение?!
Рукосуев нервно забегал по комнате, поскрипывая лакированными сапогами.
– Господи! Где же вы такое видели? Чтобы гуляющего, да встретили, да пулей…
– А Герценштейн, покойник… мало вам?
– Никанор Иваныч! Побойтесь вы Бога!.. Да когда же это было? В 1906 году, да и то не в Петербурге, а в Териоках. Вы бы сюда еще Стеньку Разина на Волге приплели.
– Положим, оно верно… в 1906 году. Да оно и теперь, если правду сказать, не лучше. Вчера вон у студента Будкина обыск делали, две оболочки нашли.
– От бомб?
– От нелегальной литературы.
– А литературу нашли?
– Литературы не нашли. Одни оболочки остались.
– Так неужто из-за каких-то паршивых оболочек, да охрану держать? Сняли бы вы ее, Никанор Иваныч, а?
– Не просите, г. Смяткин. Мне даже странно – такой солидный человек, а такого пустяка понять не хочет…
Рукосуев отошел к окну и стал протирать пальцем стекло.
– Снимите… Это легко сказать. А ежели человека поймают, обдерут ему физиономию, обрежут голову – вы тоже скажете – снимите!?
– Где это так?..
– В Лештуковом. Вот вам и снимите!
– Это уголовное дело, Никанор Иваныч.
– Положим, уголовное. А вчера какой случай был: привозят к нам в участок человека – вместо руки, кулдышка какая-то. Трамваем перерезало.
– При чем же здесь чрезвычайное положение?
– Да оно, конечно, ни при чем.
– Нет, Никанор Иваныч… Мы, право, говорим с вами на разных языках. Я вам о чрезвычайном положении, а вы, извините, черт знает о чем: о каких-то кулдышках! Ведь, по закону, дело ясное: чрезвычайное положение вводится во время каких-либо волнений и беспорядков. А нынче – какие теперь беспорядки?
Рукосуев сделал напряженное лицо, подумал и нерешительно сказал:
– В монастыре икону украли.
– Никанор Иванович! – воскликнул плачущим голосом Смяткин и даже всплеснул руками. – Ведь, это в Ченстохове! Понимаете – чуть не за тысячу верст! А мы говорим о Петербурге.
– Ну, Петербург ваш тоже хорош: кражи разные, грабежи.
– Где? Где, Никанор Иваныч? Ежели жулик с чердака мокрое белье стянет…
– Ну, не только белье… Проволоку, вон, пишут, воруют все, телефонную.
– Господи! Проволоку… Да это, ежели бы и я был вором, и я бы ее воровал… Подумаешь – важное кушанье – проволока! Нет, я понимаю, если бы вы сказали мне прямо: Смяткин! Я не могу снять чрезвычайной охраны, потому что в народе волнения и на каждом шагу динамит.
– Выпейте еще чаю.
– Знаю я ваш чай! Когда вам нечего сказать, вы мне чай предлагаете.
– Мне нечего сказать?! Господи, Боже Ты мой! Сколько угодно. Вчера, например, приводят к нам в участок мальчишку. Малыш, этакий, лет двенадцати. «Что такое?» – спрашиваю, – «Гаврилюк?». Городовой это, который его привел – Гаврилюк по фамилии.
– Ну?
– «Что такое?», спрашиваю, «Гаврилюк?». «Пымал», говорит, «ваше благородие. У дамы с руки рудюкуль оборвал». Каков народец? Ридикюль с руки! Да куда ж вы? Посидите!!
Смяткин, молча, с трясущимися от обиды руками, искал шляпу и палку.
– Благодарю вас за чай, за приятные разговоры. Спасибо, что научили меня, дурака, государственным делам.
Он оделся, сухо пожал Рукосуеву руку и вышел в переднюю.
Потом приоткрыл дверь и, просунув голову, спросил:
– Так не снимете?
– Ей-Богу, вы меня удивляете… Кажется, человек солидный, бакалейную торговлю имеете, а рассуждаете, как какой-нибудь интеллигент! Мальчишка десяти лет обрывает у прохожих ридикюли, а вы…
Смяткин хлопнул дверью и ушел.
На улице к нему подбежал оборванный мальчишка и захныкал:
– Холодно, господин! Дайте копеечку, на кушанье…
– Пошел прочь, мерзавец! – свирепо закричал Смяткин. – Из-за вас, чертей, чрезвычайную охрану держат, а вам, негодяям, хоть бы что!!!
Городовой Сапогов
Ялтинский городовой Сапогов получил от начальства почетное, полное доверия к уму и такту Сапогова поручение: обойти свой участок и проверить всех евреев – занимается ли каждый еврей тем ремеслом, которое им самим указано и которое давало такому еврею драгоценное, хрупкое право жить среди чудесной ялтинской природы…
Проверять хитрых семитов Сапогову было приказано таким образом: пусть каждый семит сделает тут же, при Сапогове, на его глазах, какую-либо вещь по своей ремесленной специальности и тем докажет, что бдительное начальство не введено им в заблуждение и недостойный обман.
– Ты только держи ухо востро, – предупредил Сапогова околоточный. – А то – так тебя вокруг пальца и обкрутят!
– Жиды-то? Меня-то?..
– Здравствуйте! – сказал Сапогов, входя к молодому Абраму Голдину. – Ты это самое, как говорится: ремесло свое… Сполняешь?
– А почему мне его не исполнять? – удивился Абрам Голдин. – Немножко кушаю себе хлеб с маслом. Знаете – фотография, конечно, такое дело: если его исполнять, то и можно кушать хлеб с маслом. Хе-хе! На здоровьичко…
– Та-ак, – нерешительно сказал Сапогов, переминаясь с ноги на ногу. – А ты вот что, брат… Ты докажи! Проверка вам от начальства вышла…
– Сделайте такое одолжение, – засуетился Абрам Голдин, – мы сейчас из вас сделаем такую фотографию, что вы сами в себя влюбитесь! Попрошу вас сесть… Вот так. Голову чуть-чуть набок, глаза сделайте, попрошу немножко интеллигентнее… рот можно закрыть! Закройте рот! Не делайте так, будто у вас зубы болят. Нос, если вам безразлично, можно пока рукой не трогать. Потом, когда я кончу, можно его трогать, а пока держите руки на грудях. Прошу теперь не шевелиться: теперь у вас за-ме-ча-тель-но культурный вид! Снимаю!! Готово. Спасибо! Теперь можете делать со своим носом что вам угодно.
Сапогов встал, с наслаждением расправил могучие члены и с интересом потянулся к аппарату.
– А ну – вынимай!
– Что… вынимать?..
– Что там у тебя вышло? Покажь!..
– Видите ли… Сейчас же нельзя! Сейчас еще ничего нет. Мне еще нужно пойти в темную комнату проявить негатив.
Сапогов погрозил Голдину пальцем и усмехнулся.
– Хе-хе! Старая штука!.. Нет, брат, ты мне покажи сейчас… А этак всякий может.
– Что это вы говорите? – встревожепно закричал фотограф. – Как же я вам покажу, когда оно не проявлено! Нужно в темную комнату, которая с красным светом, нужно…
– Да, да… – кивал головой Сапогов, иронически поглядывая на Голдина. – Красный свет, конечно… темная комната… Ну, до чего же вы хитрые, жидова! Учитесь вы этому где, что ли… Или так, – сами по себе? Дай мне, говорит, темную комнату… Ха-ха! Не-ет… Вынимай сейчас!
– Ну, я выну – так пластинка будет совершенно белая!.. И она сейчас же на свету пропадет!..
Сапогов пришел в восторг.
– И откуда у вас что берется?! И чтой-то за ловкий народ! Темная, говорит, комната… Да-а. Ха-ха! Мало чего ты там сделаешь, в этой комнате… Знаем-с. Вынимай!
– Хорошо, – вздохнул Голдин и вынул из аппарата белую пластинку. – Смотрите! Вот она.
Сапогов взял пластинку, посмотрел на нее – и в его груди зажглась страшная, тяжелая, горькая обида.
– Та-ак… Это значит, я такой и есть? Хороший ты фотограф. Понимаем-с!
– Что вы понимаете?! – испугался Голдин. Городовой сумрачно посмотрел на Голдина…
– А то. Лукавый ты есть человек. Завтра на выезд получишь. В 24 часа.
Сапогов стоял в литографической мастерской Давида Шепелевича, и глаза его подозрительно бегали по странным доскам и камням, в беспорядке наваленным во всех углах.
– Бонжур, – вежливо поздоровался Шепелевич. – Как ваше здоровьице?
– Да так. Ты ремеслепник будешь? А какой ты ремесленник?
– Литографический. Ярлыки разные делаю, пригласительные билеты… Визитные карточки делаю.
– Вот ты мне это самое и покажи! – сказал подмигивая Сапогов.
– Сколько угодно! Мы сейчас, ваше благородие, вашу карточку тиснем. Как ваше уважаемое имя? Сапогов? Павел Максимович? Одна минутка! Мы прямо на камне и напишем!
– Ты куда? – забеспокоился Сапогов. – Ты при мне, брат, пиши!
– Да при вас же! Вот на камне!
Он наклонился над камнем, а Сапогов смотрел через его плечо.
– Ты чего же пишешь? Разве так?
– Это ничего, – сказал Шепелевич. – Я на камне пишу сзаду наперед, а на карточке оттиск выйдет правильный.
Сапогов засопел и опустил руку на плечо литографа.
– Нет, так не надо. Я не хочу. Ты, брат, без жульничества. Пиши по-русски!
– Так оно и есть по-русски! Только это ж нужно, чтобы задом наперед.
Сапогов расхохотался.
– Нужно, да? Нет, брат, не нужно. Пиши правильно! Слева направо!
– Господи! Что вы такое говорите! Да тогда обратный оттиск не получится!
– Пиши, как надо! – сурово сказал Сапогов. – Нечего дурака валять.
Литограф пожал плечами и наклонился над камнем. Через десять минут Сапогов сосредоточенно вертел в руках визитную карточку и, нахмурив брови, читал:
– Вогопас Чивомискам Левап. На сердце у него было тяжело…
– Так… Это я и есть такой? Вогопас Чивомискам Левап. Понимаем-с. Насмешки строить над начальством – на это вы горазды! Понимаем-с!! Хороший ремесленник! Отметим-с. Завтра в 24.
Когда он уходил, его добродушное лицо осунулось. Горечь незаслуженной обиды запечатлелась.
«Вогопас, – думал, тяжело вздыхая, городовой, – Чивомискам!»
Старый Лейба Буцкус, сидя в уголку сквера, зарабатывал себе средства к жизни тем, что эксплоатировал удивительное изобретение, вызывавшее восторг всех окрестных мальчишек… Это был диковинный аппарат с двумя отверстиями, в одно из которых бросалась монета в пять копеек, а из другого выпадал кусок шоколада в пестрой обертке. Многие мальчишки знали, что такой же шоколад можно было купить в любой лавчонке, без всякого аппарата, но аппарат именно и привлекал их пытливые умы…
Сапогов подошел к старому Лейбе и лаконически спросил:
– Эй, ты! Ремесленник… Ты чего делаешь?
Старик поднял на городового красные глаза и хладнокровно отвечал:
– Шоколад делаю.
– Как же ты его так делаешь? – недоверчиво покосился Сапогов на странный аппарат.
– Что значит – как? Да так. Сюда пятак бросить, а отсюда шоколад вылезает.
– Да ты врешь, – сказал Сапогов. – Не может этого быть!
– Почему не может? Может. Сейчас вы увидите.
Старик достал из кармана пятак и опустил в отверстие. Когда из другого отверстия выскочил кусок шоколада, Сапогов перегнулся от смеха и, восхищенный, воскликнул:
– Да как же это? Ах ты, господи. Ай да старикан. Как же это оно так случается?
Его изумленный взор был прикован к аппарату.
– Машина, – пожал плечами апатичный старик. – Разве вы не видите?
– Машина-то – машина, – возразил Сапогов. – Да как оно так выходит? Ведь пятак-то медный, твердый, а шоколад сладкий, мягкий… как же оно так из твердого пятака может такая скусная вещь выйти?
Старик внимательно посмотрел своими красными глазами на Сапогова и медленно опустил веки.
– Электричество и кислота. Кислота размягчает, электричество перерабатывает, а пружина выбрасывает.
– Ну-ну, – покрутил головой Сапогов. – Выдумают же люди. Ты работай, старик. Это здорово.
– Да я и работаю! – сказал старик.
– И работай. Это, братец, штука! Не всякому дано. Прощевайте!
И то, что сделал немедленно после этого слова Сапогов, могло быть объяснено только изумлением его и преклонением перед тайнами природы и глубиной человеческой мысли: он дружеским жестом протянул старому шоколадному фабриканту руку.
На другой день Шепелевич и Голдин со своими домочадцами уезжали на первом отходящем из Ялты пароходе.
Сапогов по обязанностям службы пришел проводить их.
– Я на вас сердца не имею, – добродушно кивая им головой, сказал он. – Есть жид правильный, который без обману, и есть другой сорт – жульнический. Ежели ты, действительно, работаешь: шоколадом или чем там – я тебя не трону! Нет. Но ежели – Вогопас Чивомискам Левап – это зачем же?
Тяжелое занятие
Избирательная лихорадка
Это было в Петербурге во время выборов в Государственную Думу.
Председатель избирательной комиссии и члены хлопотали с раннего утра.
– Дадут ли нам достаточный наряд полиции?
– А что?
– Как что? Вы шутите? Избиратели как сунут сразу, то и столы, и урны, и нас сметут, как щепочки! Вы шутите?.. Толпа, а тем более громадная, многотысячная – это слепой, стихийный зверь, который все сметает на своем пути!!.
– Вы думаете – могут произойти беспорядки?
– Ходынка будет!
И когда председатель и члены избирательной комиссии подъехали к помещению, где стояли урны – в глазах всех читалась затаенная тревога и страх перед грядущим.
– Странно, – сказал председатель. – Уже без пяти минут девять, а я не вижу никого из избирателей! Я думал – толпа будет…
Член комиссии зловеще улыбнулся.
– Погодите, погодите! Без пяти минут девять – еще не девять… Толпа аккуратна – этот стихийный зверь – и явится ровно в девять часов сплошным, все сокрушающим на своем пути потоком.
«Фокус с Государственной Думой»
И комиссия, бледная, притихшая, вся ушла в нервное ожидание.
За стеной пробило девять часов.
– Видите – уже девять! – сказал председатель.
– Да, что-то странное… Может быть, те часы спешат?.. Нет, правильно! Ничего не понимаю!
С улицы донесся гул, топот и громкие крики.
– Вот оно! – растерянно воскликнул член комиссии и, подойдя к окну, распахнул его. – Идут.
– Идут!
Крики сделались слышнее.
– Нно, подлая! Пустых бочков ей везти тяжело!
– Хлесни ее, Пантелей, под брюхо!
– Экая стерва, лошаденка… Ннно!!.
– Это не то, – сказал член комиссии, отходя от окна. – Это ломовики пустые бочки везут.
Члены комиссии и председатель приняли позы терпеливого ожидания и застыли… Пробило десять часов.
– Я с вами согласен, – сказал ядовито председатель члену. – Толпа – стихийный слепой зверь! И потому толпа слепо, стихийно – не идет.
– Не понимаю! Может, они часы, в которые начинаются выборы, перепутали? Думают, что начало в 9 часов вечера.
– Или не 21-го, 22-го сентября, – поддержал другой член.
– Или не сентября, а октября…
– Или, – едко улыбнулся председатель, – не в 1912 году, а в 1922… Молчите уж луше!
Один из членов комиссии подошел к окну и, взглянув на улицу, воскликнул:
– Смотрите, смотрите! Там стоит густая толпа… Что это значит? Почему они не идут сюда?
– Где? Где?
Все подскочили к окну.
– Это не избиратели! Вечно вы напутаете!
– Это наряд полиции…
– Так зачем же целая толпа?
– Чтобы не допускать давки и беспорядка от скопления избирателей.
– Скорей бы уж они скоплялись, – с мучительной тоской в глазах прошептал председатель.
– Идет, идет! – закричал один из членов, смотревший в окно.
– Кто идет? Где?..
– Штатский какой-то… Наверное, избиратель.
– Сюда идет?
– Нет… Завернул за угол… скрылся! Подлец!..
Далеко где-то ухнула пушка.
– Двенадцать часов! – сказали члены комиссии, вынимая часы. – Да и тощища же!
– Идет, идет! Еще один идет.
– Сюда?
– Нет, кажется…
– Крикните ему.
Член комиссии распахнул окно, перевесился на улицу и закричал:
– Эй, как вас… Молодой человек! Господин избиратель!! Сюда, здесь! Здесь урны. Пожалуйте! Не бойтесь – полиция вас не тронет. Заходите!..
– Идет?
– Нет, – сказал член комиссии, откидываясь в комнату. – Махнул рукой, крикнул что-то и пошел дальше. Странный человек!
Один из членов пожал плечами, подошел к телефону и позвонил:
– Барышня… Что? Нет, мне никакого номера не надо… Скажите, барышня… У нас сегодня 21 число? Что? Наверно? Благодарю вас. Вы, барышня, вероятно, слышали или читали, что выборы на сегодня назначены? Что? Действительно, на сегодня? Благодарю вас!
Он отошел от телефона и сказал:
– Выборы сегодня. Это бесспорно.
– Идет! – сказал член у окна.
– Кто идет?
– Дождь.
– Господа, – сказал председатель. – Я немножно вздремну, а если кто придет – вы меня разбудите.
– Ладно. А я пойду скажу городовым, чтобы они наловили штук десять избирателей, да притащили сюда.
– Слушайте… Законно ли это?
– А что же делать. Не пустовать же урнам, в самом деле… Да, ведь, мы и не будем задерживать пойманных. Отберем бюллетени и сейчас же отпустим.
– Ведут, ведут! – закричал экспансивный член, стороживший у окна.
– Кого ведут?
– Избирателей!
Несколько городовых вошли, стуча сапогами и ведя под руку каких-то испуганных упирающихся людей.
– Успокойтесь, – ласково сказал председатель. – Вам дурного не сделают… Сколько всего? Шесть человек? Да зачем же вы, ребята, дам хватали? Три дамы здесь. Извините, сударыни… Вы можете идти. А вы, молодой человек… Здравствуйте! Как поживаете? Сколько вам лет?
– Чичирнадцать.
– Маловато. Можете идти… Впрочем… Эй, слушайте! Через одиннадцать лет приходите… Не забудете? Пожалуйста. А вы кто такой?
Один из пойманных упал на колени и сказал, простирая руки:
– Ваше благородие! Это не я!.. Это Лукашка Хромой!..
– Что такое?.. Какой Лукашка?
– Хромой! Это они вчерась торговку зарезали с Василием… А я смотрел только… Ваше благородие! Все, как на духу расскажу!.. Убежал это я из тюрьмы, иду, а смотрю – аны торговку режут. Аны этто режут, а я смотрю… Господин судья! Дозвольте вам…
– Черт знает, что!.. Какой-то беглый. Уведите его. А вы кто, господин? Не желаете ли кого-нибудь избрать в Думу?
Последний из приведенных, мещанин в толстом картузе, хитро прищурился и сказал:
– Нет-с. Не желаю-с!
– До почему же?
– А вот – потому-с. Знаем мы, что это значит – избрать.
– Да что же вы такое знаете? Это очень просто: подписываете бюллетень, и по удостоверении личности, опускаете вот сюда.
– Да-с? Подписываете? Опускаете? Ха-ха-ха! Знаем мы эти штуки… Попадались!
– Может, вы что-нибудь другое думаете! Господи! Что же мы, жулики какие, что ли?
– Нет-с, зачем же такое слово… А только знаем мы это. Учены часто… Ваше благородие! Отпустите вы меня… Ей-Богу. Что вам нужно? Три, пять рублей на приют какой-нибудь дам, а больше – верьте совести – не могу.
– Уходите! Бестолковая вы голова.
Председатель вздохнул и устало опустился в кресло.
Сгущались ранние петербургские сумерки.
– Идет, идет!
В комнату вошел мастеровой, снял благоговейно шапку и перекрестился.
– Драсте. Не опоздал? Сапожники мы.
Все встрепенулись.
– А-а!.. Молодой человек! Здравствуйте.
Председатель подошел к нему и долго тряс его руку.
– Очень, очень вам благодарны, что зашли. Садитесь, пожалуйста. Вы курите?
– Мерси. Курну.
– Ну, как ваши дела?
– Сапожники мы.
– Бюллетень захватили? А то, без бюллетеня, трудно исполнять гражданский долг.
– Сполнять-то я – сполню. А только кого писать?
Избиратель вынул бюллетень, положил палец на нижнюю губу и задумался.
– Писать могу – кого хочу?
– Конечно! Это дело вашей совести.
Избиратель взял перо и написал кривыми буквами:
– Григориваныч Набойкин. Видали? Могу я Набойкина выбрать, а?
Председатель улыбнулся.
– Конечно, можете. Кто же это такой? Я о таком не слышал.
– Это я-с!
Он попрощался, взял у председателя еще пару папирос и, прищелкнув пальцами, вышел.
Пробило девять часов.
Председатель встал, потянулся и сказал:
– Окончены выборы. Если они прошли и в других участках так же, то я знаю имя человека, имеющего большие шансы пройти в Думу.
– Кто же он? Кто? – спросили с лихорадочным любопытством члены комиссии.
– Сапожник Григорий Иваныч Набойкин.
Депутат Занзивеев
Был в Государственной Думе депутат…
Лицо он имел самое незначительное, даже немного туповатое, держался всегда скромно, был молчалив, речей не произносил ни разу, а во время перерывов бродил, одинокий, по кулуарам и все усмехался про себя, шевеля пальцами, будто о чем-то втихомолку рассуждая…
Вне Думы все время проводил в своих меблированных комнатах, шагая со скучающим видом из угла в угол, и только изредка чему-то усмехаясь.
Так как он не принадлежал ни к какой партии, то депутаты не обращали на него ни малейшего внимания и многие даже не знали его фамилии…
А фамилия у него была Занзивеев.
И нельзя было узнать – кто такой Занзивеев? За какие заслуги был он выбран своими избирателями? Кому нужно было это пустое место?
По ночам Занзивеев иногда просыпался на своей узкой постели, всплескивал руками, поджимал худые колени к подбородку и, свернувшись таким образом в комок, хохотал долго и весело.
Занзивеев был страшный человек.
Однажды какой-то добрый мягкосердечный журналист, давно уже следивший за одиноким, скромно бродившим по кулуарам Занзивеевым, подошел к нему и снисходительно сказал, протягивая руку:
– Позвольте познакомиться… Я давно уже хотел вас спросить… Зачем вы ходите всегда особняком? Что заставляет вас ходить вдали от партий, никогда не выступать на трибуне, не заявить вообще каким-нибудь образом о своем существовании?
Занзивеев пожал плечами и сказал еще более снисходительно, чем журналист:
– Ах вы, вьюноша… Да зачем же мне это нужно?
Так как Занзивеев сделал ударение на слове «мне», то журналист возразил:
– Другие же делают это!.. Люди, находящиеся в одном положении с вами…
Занзивеев охнул и закатился тоненьким смехом:
– В одном положении? Нет, дорогой мой, не в одном положении… Хе-хе! Я, миленький, совсем другое!..
– Да что же вы такое? – спросил с некоторым любопытством журналист.
– Я-то? Я, миленький, большая персона. За меня голой рукой не берись. Депутатов-то может четыреста штук одинаковых, а я особенный…
– Что ж вы, – усмехнулся журналист, – в министры думаете попасть?
Занзивеев сделал серьезное лицо.
– Видите ли, дорогой вьюноша… Министров-то несколько штук, а я один. Губернаторов разных, тайных там советников – много, а я один.
Он задумался.
– Я не говорю, конечно, министр – большая власть, а все же я больше…
– Именно, вы? Вы – один?!!
– Я, миленький. Я. Захочу я, чтоб были броненосцы, – будут. Захочу, чтобы неприкосновенность личности была, – будет! Я-то не честолюбив… А захоти я – ездил бы в золотой карете на каких-нибудь редчайших розовых лошадях, и народ отдавал бы мне королевские почести. Вот как! Потому я – единственный, все во мне и все от меня!
Занзивеев оживился. Глаза его сверкали, руки бешено махали в воздухе, и торжествующий голос звучал как труба.
– Я скромный! – кричал он, пронзительно смеясь. – Меня никто не знает… А кто провалил те законопроекты, которые мне не нравились, кто может подарить России мир и преуспеяние или – если у меня скверное настроение – новую бурю, новый взрыв народного возмущения? Кто может облагодетельствовать народ? Занзивеев! Конечно, Занзивеев не рекламист, он не говорит с трибуны глупостей, Занзивеев скромный. А вы, вьюноша, ха-ха! думали снизойти до меня, обласкать, пожалеть меня… Ха-ха. Не-ет, миленький… Занзивеев-то самый, может, сильный, самый страшный человек и есть!
– Черт возьми! – рассердился журналист. – Если у вас не мания величия – расскажите, в чем дело.
Занзивеев взял его за руку, отвел в угол, огляделся и пронзительным шепотом сказал:
– Кто я? Вы знаете, что у нас большинства нет? Вы знаете, что все последние голосования по важнейшим вопросам в Думе решаются большинством одного голоса…
– Ну да, знаю.
Занзивеев наклонился к самому лицу журналиста и, дрожа от внутреннего восторга, прошипел:
– Так вот этот один голос – именно я! Захочу – будут у нас броненосцы, захочу – не будут… Как – смотря по настроению.
– Черррт возьми! – только и мог сказать потрясенный журналист.
Снова Занзивеев ходил по кулуарам из угла в угол, одинокий, шевелящий пальцами и усмехающийся.
Тихо и скромно ходил, держась у стенки, страшный человек.
Журналист, спрятавшись за колонной, следил за ним. Потом подошел, взглянул робко и почтительно на Занзивеева и прошептал:
– Пропустите законы о печати.
– Вы мне нравитесь, – подумав, сказал Занзивеев. – У вас нос симпатичный. Хорошо, пропущу.
Тяжелое занятие
Недавно в Думе какой-то депутат сказал речь приблизительно следующего содержания:
– Я не говорю, что нужно бить инородцев, вообще… Поляков, литовцев и татар можно и не бить. Но евреев бить можно и нужно – я удивляюсь, как этого не понимают {Подлинные слова, сказанные Марковым вторым с трибуны 3-й Думы.}?!
Тогда же многие заинтересовались – как, каким образом депутат мог додуматься до сказанного им? Многие изумлялись:
– Что это такое? Как человеческая голова может родить подобную мысль?
Вот как:
Однажды депутат не пошел в Думу, а остался дома и сидел в кабинете злой, угрюмый, раздражительный.
– Что с тобой? – спросила жена.
– Речь бы мне нужно сказать в Думе. А речи нету.
– Так ты придумай, – посоветовала жена.
– Да как же – придумай! Вот сижу уже третий час, стараюсь, как ломовая лошадь, а голова все не думает!
– Удивительно! Как же это человеческая голова может не думать?
– Да так вот. Вот сижу и твержу сам себе: ну, думай же, черт тебя возьми… Придумывай речь. Ну! И тут же глядишь на обои – думаешь: какие красивые красные цветочки! Или на стол посмотришь: хороший, мол, стол. Дубовый… Двести рублей за него плачено. Тут же сам себя и поворачиваешь: да ты о речи лучше думай!
– А самой речи не выходит?
Депутат скорбно заморгал глазами:
– Не выходит. Не думается.
– А голова-то у тебя большая, – сказала задумчиво жена, смотря на мужа. – Тяжелая. С чего бы?
– Да черт ли в ней, что большая! Чего не надо – то она думает: о цветочках там, о столе. А как к речи обернешься – стоп, анафемская. Молчит.
– А ты поболтай ею так! Пошибче… Может, мозги застоялись.
Депутат покорно поболтал головой.
– Ну?
– Ничего. Молчит. Вот в окно сейчас посмотрелось и подумалось: что, если у того дома крышу снять – смешно будет или не смешно? Должно, смешно и странно.
Жена вздохнула и вышла из комнаты.
– Тише! – крикнула она детям. – Не мешайте папе. Ему нехорошо.
– А что с ним? – спросили дети.
– Голова молчит.
А в кабинете сидел отец опечаленных малюток, тряс тяжелой головой и бешено шипел:
– Да думай же, анафемская! Думай, проклятая.
К обеду вышел еще более злой, с растрепанными волосами и мутными остановившимися глазами.
Проходя в дверь, злобно стукнул головой о косяк и заревел:
– Будешь ты думать? Вот тебе! Думай, думай!..
Дети испугались. Заплакали.
– Что это он, мама?
– Не бойтесь. Это он голову разбудить хочет. Голова у него заснула.
«Выборы в Государственную Думу»
После обеда несчастный депутат снова перешел в кабинет. Повернулся спиной к столу, к обоям, закрыл глаза.
Жена подходила, прислушивалась. Все безмолвствовало.
Около семи часов из кабинета послышался легкий стук и потом шорох, будто кто-нибудь перебирал камушки.
– Славу Богу! – перекрестилась жена. – Кажется, задумал.
Из кабинета доносилось легкое потрескивание, шорох и скрип.
– Что это скрипит, мама? – спрашивали дети, цепляясь за юбку матери.
– Ничего, милые. Не бойтесь. Это папа думает.
– Тяжело, небось? – в ужасе, широко открыв глаза, спросил малютка Ваня.
– А ты как полагаешь!.. Никогда в роду у нас этого не было. Чтобы думать.
Депутат стоял на трибуне.
– Говорите же! – попросил председатель. – Чего ж вы молчите?
– Сейчас, сейчас, – тяжело дыша, прошептал депутат. – Дайте начать… О чем бишь я хотел…
На лбу надулись черные жилы. Теплый пот струился по лицу, скатываясь за воротник.
– Ну же! Скорее.
– Сейчас, сейчас…
Глаза вылезли из орбит. Голова качнулась на шее, вздрогнула… послышался явственный треск, лязг и потом шорох, будто бы где-то осыпалась земля или рукой перебирали камушки. Что-то затрещало, охнуло… депутат открыл рот и с усилием проревел:
– Я не говорю, что нужно бить инородцев, вообще. Поляков, литовцев и татар можно и не бить… Но евреев бить можно и нужно – я удивляюсь, как этого не понимают!
Вот откуда взялась эта речь.
Скандал
Неожиданно среди общего сна и скуки, как удар грома, грянул небывалый скандал в Думе.
Скандал был дикий, нелепый, ни на чем не основанный, но все ожило, зашевелилось, заговорило, как будто вспрыгнуло живительным летним дождиком.
Негодованию газет не было предела.
– После долгой спячки и пережевывания никому не нужной вермишели Дума наконец проснулась довольно своеобразно и самобытно: правый депутат Карнаухий закатил такой скандал, подобного которому еще не бывало… Встреченный во время произнесения своей возмутительной речи с трибуны общим шиканьем и протестами, Карнаухий выругался непечатными словами, снял с ноги сапог и запустил им в председательствующего… Когда к нему бросились депутаты, он выругал всех хамами и дохлыми верблюдами и потом, схватив стул, разбил голову депутату Рыбешкину. Когда же наконец прекратятся эти возмутительные бесчинства черносотенной своры?! Исключение наглого хулигана всего на пять заседаний должно подлить лишь масла в огонь, так как ободрит других и подвинет на подобные же бесчинства! Самая лучшая мера воздействия на подобных господ – суд и лишение депутатского звания!
Газетчики уже не бегали, стеная, за прохожими. Голодное выражение сверкавших глаз сменилось сытым, благодушным…
Издателю большой ежедневной газеты Хваткину доложили, что к нему явился депутат Карнаухий и требует личного с ним свидания.
– Какой Карнаухий? Что ему надо? – поморщился издатель. – Ну, черт с ним, проси.
Рассыльный ушел. Дверь скрипнула, и в кабинет, озираясь, тихо вошел депутат Карнаухий.
Он подошел к столу, придвинув к себе стул, сел лицом к лицу с издателем и, прищурившись, молча стал смотреть в издателево лицо.
Издатель подпер голову руками, облокотился на стол и тоже долго, будто любуясь, смотрел в красное широкое лицо своего гостя.
– Ха-ха-ха! – раскатился издатель неожиданным хохотом.
– Хо-хо-хо! – затрясся всем своим грузным телом Карнаухий.
– Хи-хи-хи!
– Го-го-го!
– Хе!
– Гы!
– Да и ловкач же ты, Карнаухий!
Сквозь душивший его хохот Карнаухий скромно заявил:
– Чего ж ловкач… Как условлено, так и сделано. Донс муа того кельк-шозу, который в той железной щикатулке лежит!
Издатель улыбнулся.
– Как условлено?
– А то ж!
Издатель встал, открыл шкапчик, вынул несколько кредиток и, осмотревшись, сунул их в руку Карнаухому.
– Эге! Да тут четвертной не хватает!
– А ты министрам кулак показывал, как я просил? Нет? То-то и оно, брат. Ежели бы показал, так я, тово… Я честный – получай полностью! А раз не показал – согласись сам, брат Карнаухий…
– Да их никого и не было в ложе.
– Ну, что ж делать – значит, мое такое счастье!
Карнаухий крякнул, покачал укоризненно головой, сунул деньги в карман и взялся за шапку.
– Постой, брат, – остановил его издатель, потирая лоб. – Ты ведь, тово… Исключен на пять заседаний? Это хорошо, брат… Так и нужно. Пока ты забудешься. А там я б тебе еще работку дал. Скажи… не мог бы ты какого-нибудь октябриста на дуэль вызвать?
– Так я его лучше просто отдую, – добродушно сказал Карнаухий.
– Ну, вот… Придумал тоже! Дуэль – это дело благородное, а то – черт знает что – драка.
Карнаухий пощелкал пальцами, почесал темя и согласился:
– Что ж, можно и дуэль. На дуэль своя цена будет. Сами знаете…
– Не обижу. Только ты какой-нибудь благовидный предлог придумай… Подойди, например, к нему и привяжись: «Ты чего мне вчера на пиджак плюнул? Дрянь ты октябристская!» Можешь толкнуть его даже.
– А ежели он не обидится?
– Ну, как не обидится. Обидится. А потом, значит, ты сделай так…
Долго в кабинете слышался шепот издателя и гудящий бас Карнаухого.
Провожая его, издатель сделал страшное лицо и сказал:
– Только ради Создателя – чтобы ни редактор, ни сотрудники ничего не знали… Они меня съедят.
– Эге!
Когда Карнаухий вышел на улицу, к нему подскочил веселый, сытый газетчик и крикнул:
– Грандиозный скандал! Исключение депутата Карнаухого на пять заседаний!!
Карнаухий улыбнулся и добродушно проворчал:
– Тоже кормитесь, черти?!
Совесть
– Кто вы такой?
– Депутат четвертой Думы.
– Да нет, я спрашиваю, чем вы занимаетесь?
– Господи! Да депутат же!
– И вам не стыдно?
– Чего?
– Да так вообще, не стыдно?
– Да чего же мне будет стыдно?
– Нет, вы не виляйте – посмотрите мне прямо в глаза и отвечайте: вам не стыдно?
– Я право… не понимаю…
– Да вы этого не говорите! При чем тут – «понимаю, не понимаю», вы скажите только: вам не стыдно?
Пауза.
– Ну?
– Что?!
– Чего же вы молчите?
– Да что же мне сказать?
– Вам не стыдно? Вы только признайтесь откровенно, вам стыдно или не стыдно?
Пауза.
– Ну, стыдно!
– То-то вот и оно.
Оба вздыхают и расходятся.
Кустари и машина
Бедствие
Неожиданный урожай тек. года поставил в большое затруднение – как министерство путей сообщения, так и сельских хозяев, принужденных продавать хлеб почти даром.
«Торгово-Промышл. Газета»
Перед директором департамента стоял чиновник и смущенно докладывал:
– Мы получили самые верные сведения… Сомнений больше нет никаких! Так и лезут из земли.
– Что ж это они так… Недоглядели, что ли?
– Да что ж тут доглядывать, ваше пр-во. Дело Божье!
– Конечно, Божье… Но ведь и пословица говорит: на Бога надейся, а сам не плошай. А вы говорите – лезут?! Что же лезет больше?
– Многое лезет, ваше пр-во… Рожь, пшеница…
– Но не понимаю… Теперь, когда агрономическая культура сделала такие шаги, неужели нельзя принять какие-нибудь меры?
– Какие меры, ваше пр-во?
– Чтоб они не лезли, эти самые пшеницы, ржи и прочее.
– Тут уж ничего не поделаешь. Раз полезло из земли – с ним не справишься. Зерно маленькое-маленькое, а силища в нем громадная! Нет, уж, видно, судьба такая, чтобы быть урожаю!
– Ну, а мужики что?
– Да что ж мужики – плачут. Сколько лет уже, говорят, не было этих самых урожаев, а тут – разгневался Господь – послал.
Директор осмотрел уныло свои ногти и вздохнул.
– Мужиков жаль!
– Да-с. Сюрпризец! Вот уж правду говорят: многострадальный русский народ.
– Э?
– Многострадальный, говорю. И они многострадальные, и мы… Нам-то еще хуже, ваше пр-во! Как начнут это вагоны требовать, пробки разные устраивать, в газетах нас ругать – чистейшей воды драма.
– А, может… еще и недород будет?
– Нет ни малейшей надежды. Я наводил справки. В один голос все – урожай!
– Опять эта кутерьма пойдет: бесплатные столовые, общеземские организации на местах, пострадавших от урожая, крестьянское разорение. Эх ты, русский народ!
В голосе директора послышались лирические нотки.
– Эх ты, русский народ! Кто тебя выдумал, как говорит незабвенный Гоголь… До того ты темен и дик, что от простого урожая отвертеться не можешь.
– Трудно отвертеться, ваше пр-во. Лезет.
– Кто лезет?
– Все, что в земле есть. Поверите – в некоторых местах опасаются, что и фрукты могут дать урожай!!
– Что вы говорите! Эх, хорошо говорил покойный Гоголь: урожай, кто тебя выдумал?
Газета «Голос мудрости» писала в передовой статье:
– Мы давно призывали общество к более тесному единению и борьбе со страшным бичом русского крестьянина – урожаем! Что мы видим: в нормальное, спокойное время, когда ряд недородов усыпляет общественное внимание, все забывают, что коварный враг не спит и в это же самое время, может быть, продирает ростками землю, чтобы выбиться наружу зловещими длинными колосьями, словно рядом бичей, угрожающих нашему сельскому хозяйству. А потом ахают и охают, беспомощно мечась перед призраком бедствия:
– Ах, урожай! Ох, урожай!..
И нищает сельское хозяйство, и забиваются железные дороги пробками, тормозя нормальное развитие отечественной промышленности. Сельские хозяева! Помните:
– Враг не дремлет!
Морской сбор
В один город приехала ревизия… Главный ревизор был суровый, прямолинейный, справедливый человек с громким, властным голосом и решительными поступками, приводившими в трепет всех окружающих.
Главный ревизор начал ревизию так: подошел к столу, заваленному документами и книгами, нагнулся каменным, бесстрастным, как сама судьба, лицом к какой-то бумажке, лежавшей сверху, и лязгнул отрывистым, как стук гильотинного ножа, голосом:
– Приступим-с.
Содержание первой бумажки заключалось в том, что обыватели города жаловались на городового Дымбу, взыскавшего с них незаконно и неправильно триста рублей «портового сбора на предмет морского улучшения».
– Во-первых, – заявляли обыватели, – никакого моря у нас нет… Ближайшее море за шестьсот верст через две губернии, и никакого нам улучшения не нужно; во-вторых, никакой бумаги на это взыскание упомянутый Дымба не предъявил, а когда у него потребовали документы – показал кулак, что, как известно по городовому положению, не может служить документом на право взыскания городских повинностей; и, в-третьих, вместо расписки в получении означенной суммы он, Дымба, оставил окурок папиросы, который при сем прилагается.
Главный ревизор потер руки и сладострастно засмеялся. Говорят, при каждом человеке состоит ангел, который его охраняет. Когда ревизор так засмеялся, ангел городового Дымбы заплакал.
– Позвать Дымбу! – распорядился ревизор.
Позвали Дымбу.
– Здравия желаю, ваше превосходительство!
– Ты не кричи, брат, так, – зловеще остановил его ревизор. – Кричать после будешь. Взятки брал?
– Никак нет.
– А морской сбор?
– Который морской, то взыскивал по приказанию начальства. Сполнял, ваше-ство, службу. Их высокородие приказывали.
Ревизор потер руки профессиональным жестом ревизующего сенатора и залился тихим смешком.
– Превосходно… Попросите-ка сюда его высокородие. Никаноров, напишите бумагу об аресте городового Дымбы как соучастника.