Картины русской жизни. Отрадное и безотрадное
© ООО «Издательство Родина», 2023
Заметки о Серове
В конце шестидесятых годов композитор Александр Николаевич Серов был в полном расцвете своей славы. «Юдифь», «Рогнеда» гремели в Петербурге. Все знали, что Серов пишет «Вражью силу». И я, случайно встречаясь за общими обедами со студентом Петербургского университета Н. Ф. Жоховым, знал, что он пишет для Серова либретто, переделывая Островского «Не так живи, как хочется» по указаниям композитора.
Однажды зимою я встретил А. Н. Серова на Среднем проспекте. Он был в шубе и меховой шапке, из-под которой живописно развевались артистические локоны с сильной проседью. Нельзя было не узнать в этой маленькой, но в высшей степени характерной фигурке часто вызываемого на сцену автора повсюду распевавшихся тогда излюбленных мотивов «Рогнеды» и «Юдифи».
Серов остановился, заинтересованный ребенком на углу, и так нежно склонился и участливо старался быть ему полезным. Во всем – как распахнулась меховая шуба, в повороте шеи, в руке, положенной мягко на плечико ребенка, – был виден артист высшего порядка, с внешностью гения вроде Листа, Гёте, Вагнера или Бетховена.
Я не мог оторваться и, по простоте любознательного провинциала, разглядывал великого музыканта. Он заметил. Глаза его подернулись неземной думой: он прищурил их слегка и взглянул вверх… Он был прекрасен, но мне совестно стало созерцать так близко гения, и я зашагал своей дорогой, думая о нем.
Портрет Александра Николаевича Серова, выполненный Валентином Серовым
А. Н. Серов родился в 1820 году в Санкт-Петербурге в семье чиновника финансового ведомства. Его дедом по материнской линии был естествоиспытатель Карл Иванович Габлиц.
В 1863 году А.Н. Серов женился на своей ученице Валентине Бергман, которая была моложе него на 26 лет. Она была одаренным музыкантом, В.Ф. Одоевский называл ее «гениальным существом».
Спустя немного времени мне посчастливилось быть представленным Серову на его ассамблее, в его квартире в Семнадцатой линии Васильевского острова. Это счастье доставил мне М. Антокольский, который бывал на вечерах у Серова и много рассказывал об этих высокомузыкальных собраниях, где сам композитор исполнял перед избранными друзьями отдельные места из своей новой оперы «Вражья сила» – но мере их окончания.
Было уже много гостей, когда мы вошли в просторную анфиладу комнат, меблированных только венскими стульями. Антокольский подвел меня к маститому артисту, вставшему нам навстречу.
– А если он ваш друг, то и наш друг, – сказал приветливо Серов, обращаясь ко мне.
Он был окружен большою свитою по виду весьма значительных лиц. Вот какой-то генерал, вот певец Васильев второй, вот Кондратьев, это тоже певец (хотя и бездарный, по-моему). Все артисты, – тут и Островский бывал; а это – молодой красавец с густой черной копной волос – Корсов, певец.
Артисты и все гости столпились у рояля, а в повороте стоял другой рояль.
Стали подходить и дамы. Чтобы не потеряться в незнакомом обществе, я держался Антокольского и обращался к нему с расспросами о гостях.
– Кто это?.. Какая страшная! точно католический священник; глазищи-то!.. А брови черные, широкие; и усики… Кто это? – спрашиваю я Антокольского.
– Это Ирэн Виардо, дочь Виардо, знаменитой певицы из Парижа. – Черное короткое платье и сапоги с голенищами, которые тогда носили нигилисты.
– А это кто? Ну, эта уж не нигилистка. Какая красивая блондинка с остреньким носиком!.. Какой прекрасный рост и какие пропорции всей фигуры!
– Княжна Друцкая – тоже нигилистка; но на вечера одевается с шиком… богатая особа и все жертвует «на дело».
Показалась еще маленькая фигурка восточного типа.
– Это – хозяйка дома, – сказал Антокольский. – Валентина Семеновна Серова. Пойдем, я тебя представлю.
Маленькая ростом хозяйка имела много дерзости и насмешки во взгляде и манерах, но к Антокольскому она обратилась приветливой родственницей; в мою сторону едва кивнула.
Публика все прибывала. Много было лохматого студенчества, не носившего тогда формы. Большею частью серые пиджаки, расстегнутые на красном косом вороте рубахи, сапоги в голенищах (ведь пускают же и таких, а я-то как старался!). Манеры были у всех необыкновенно развязны, и студенческая речь бойко взрывалась в разных местах у стен, особенно в следующей комнате; там уже было накурено.
Антокольский куда-то исчез. Я понемногу стал на свободе разглядывать квартиру и публику и думать… Здесь бывали Ге и Тургенев; вот бы встретить… Вернулся в залу; там моего старого льва-композитора уже не было. Я прошел в его кабинет, устланный коврами. И тут он, окруженный, с жаром увлекся в музыкальный разговор, – вероятно, все с первостепенными знатоками и артистами, думал я. Какая ученость!
Серов мне казался самым интересным, самым умным и самым живым. Он говорил выразительно и с большим восхищением. Как жаль, что я ничего не понимаю из их разговора! Но Серов с таким огнем блестящих серых глаз, так энергично и поворачивался, и бегал, и жестикулировал, что я залюбовался.
Изредка он, в виде отдыха, поднимал в сторону взор глубокой мысли и напоминал мне первую встречу на улице… Ах, он упомянул знакомое имя Гретри. «Гретри музыкант, это прелесть! – восхищался Серов. – Особенно – знаете это? (он упомянул какое-то произведение Гретри; я не мог этого знать)… Это такой восторг!» – говорил он. Я стал внимательно слушать. Биографию Гретри я читал еще в детстве, в Чугуеве, и она мне очень памятна. Вспоминаю: Гретри верил, что если в день причастия молиться горячо, то бог непременно исполнит просьбу. Гретри молился, чтобы ему быть великим музыкантом, и, говорилось в повести, бог его молитву услышал.
Вот приехал и последний гость – директор оперы, которого Серов поджидал.
Скоро зала превратилась в концертную. Александр Николаевич за роялем как-то вдруг вырос, похорошел; серые космы на голове, как лучи от высокого, откатистого лба, засветились над лысоватой головой. Он ударил по клавишам.
Проиграв интродукцию, он энергично и очень выразительно стал выкрикивать, на короткий распев, речитативы действующих лиц.
В первый раз я слышал старика композитора, исполняющего свою оперу перед публикой, и мне нисколько не казалось это смешным. Вот и хор девиц с Васей – Груша. Все было выразительно, увлекательно, понятно от слова до слова. А когда Еремка-кузнец опутывал Петра, так просто мороз по коже пробирал. И старик, отец Петра, и пьяненькие мужички, и Груша с матерью у печи за блинами – все воображалось живо и необыкновенно сильно.
Неприятно только было, что в соседней комнате, густо набитой студентами и нигилистками, и особенно табачным дымом, сначала топотом, а потом все громче не прекращались страстные споры; боже, эти люди увлеклись до того, что почти кричали.
Наконец Серов остановился. Он откинул гордо голову и крикнул властно и прозаически, повернувшись к галдящим:
– Если вы будете так разговаривать, я перестану играть!
Его стали успокаивать. Молодежь замолчала. Ей стало стыдно.
Оглянувшись через некоторое время, я увидел, что недалеко от меня стояла хозяйка. Я встал со стула, чтобы уступить ей место.
Она посмотрела на меня с презрительной строгостью и, едва сдерживая ироническую улыбку, ушла в область кошмарного табачного дыма и принудительного молчания…
На другой день я спросил Антокольского:
– Отчего это хозяйка с насмешкой и презрением отошла от меня, когда я хотел уступить ей свой стул?
– А это, видишь, новая молодежь считает эти светские манеры пошлостью. Девицы и мужчины равны; а это ухаживание их оскорбляет… У студентов брошена давно вся эта средневековая китайщина.
– Вот как! Будем знать… А я думал, не выпачкана ли у меня физиономия в красках; но я уж так старался, собираясь на вечер, – не могло быть… Скажи, пожалуйста, она не любит музыку? – продолжал я расспросы о Серовой. – Что? ведь это ее гости так шумели?
– О, она музыкантша сама, и еще неизвестно, кто выше. У нее особая «мастерская», как она называет. Просто комната, и стоит рояль, – вот и вся мастерская.
– Да ведь в их квартире так много комнат.
– Ну, это ему мешает. Музыкантам невозможно вместе работать: друг друга сбивать будут. Притом он старик раздражительный…
– А она и волосы стрижет; форменная нигилистка!
– О, какой она правдивый и хороший человек!.. В то время я и в мыслях ничего не мог держать о живописце Валентине Серове и не знал, есть ли он на свете.
Впоследствии, глядя иногда на Валентина, видя его серые глаза, я находил огромное сходство с глазами отца.
Но какая разница, какая противоположность характеров! Отец любит внешний эффект; он романтик, его восхищает даже его собственная внешняя талантливость, живость, блестящее образование, красивая, культурная речь, как блестками трогавшаяся фразами других языков: он много знал, любил свои занятия и красовался ими.
А сын его Валентин всю жизнь держал себя в шорах и на мундштуке, не дозволяя себе никаких романтических выходок. Все это казалось ему пошлостью; он не терпел в себе и других ни малейшего избитого места: ни в движениях, ни в разговоре, ни в живописи, ни в сочинении, ни в позах своих портретов.
Я забыл сказать: на вечере тогда, окруженный своими поклонниками, Серов главным образом рассказывал свои впечатления о венском съезде музыкального мира по случаю столетия со дня рождения Бетховена. Он был командирован туда Русским музыкальным обществом. Был принят там с большим почетом, так как, кроме личных знакомств с разными величинами музыкального мира, он имел еще очень солидные рекомендации от великой княгини Елены Павловны, своей большой покровительницы и поклонницы, к общей зависти всей администрации подведомственных ей учреждений.
Сколько было по его адресу сплетен и оскорбительных пасквилей! Но он очень дорожил своими визитами ко двору ее высочества. Любил и умел быть представительным и по чину своему действительного статского советника, и по образованию, манерам, и, наконец, по внешности – придворного артиста николаевских времен.
Фестивали и торжества, которые так умеют использовать немцы, произвели на Серова огромное впечатление. Он показывал всем прекрасную бронзовую медаль с профилем головы Бетховена (впоследствии эта медаль с особым уважением хранилась у Валентина Александровича).
Однако эти великие празднества повлияли на горячую, увлекающуюся натуру Александра Николаевича и тяжело отозвались на его здоровье. Кроме того, будучи издателем и редактором журнала «Музыка и театр», при своей горячности и живом кипении, он реагировал на все нападки и лично на него и на его высокоэстетическое направление. Александр Николаевич выходил из себя и в свои пятьдесят лет горел, как самый задорный юноша.
Я встретил потом Валентину Семеновну, кажется, в мастерской Антокольского. Она уже не казалась столь резко выраженным типом нигилистки сугубого закала и с большим чувством преклонения перед Серовым горевала, что с самого приезда из Вены здоровье его пошатнулось.
Там, при своей непоседливой взвинченности, он совершенно забывал о себе. И иногда весь день питался только кофе и мороженым. И всем этим он расстроил там свои нервы до того, что теперь решительно не знали, как к нему подойти…
Так тяжела, так невозможна становилась жизнь!..
Ее спасала только своя мастерская, куда она уходила всякую свободную минуту и где отдавалась музыке. Она изучала классиков и сама пробовала сочинять, что и сказалось впоследствии в ее музыкальных произведениях («Уриэль Акоста» и другие).
Кроме того, по кодексу круга нигилисток, к которому она серьезно относилась и строго принадлежала, она изучала с особым усердием запрещенную тогда литературу и нашу могучую публицистику того времени (Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Шелгунов, Антонович и другие). Молодежью шестидесятых годов все это схватывалось на лету. Авторитеты свергались, и все веровали тогда только в авторитеты Бюхнера, Молешота, Фейербаха, Милля, Лассаля, Смайльса и других.
Ах, сколько было насмешек со стороны ретроградов, эстетов! Сколько рассказов, анекдотов о коммунах!..
Особенно забавен был рассказ об обряде посвящения молодой провинциальной поповны или светской барышни в орден нигилисток.
Молодая, здоровая, с пышными волосами, большею частью провинциалка, большею частью дочь священника, робко, с благоговением переступала порог заседания организационного Комитета. И там новопоступающей предлагались три вопроса, в торжественной обстановке, с мрачными, таинственными свидетелями.
Исполнитель обряда обрезания косы с острыми ножницами был близко.
Обряд был очень краток, надо было ответить на три вопроса:
Первый вопрос: Отрекаешься ли от старого строя?
Ответ: Отрекаюсь.
Второй вопрос: Проклинаешь ли Каткова?
Ответ: Проклинаю.
Третий вопрос: Веришь ли в третий сон Веры Павловны? (Из романа «Что делать?» Чернышевского – фантастическое видение будущих форм жизни.)
Ответ: Верю.
Острые ножницы производили резкий, энергичный звук: «чик», и пышная коса падала на пол.
В своих материалах к биографии Валентина Александровича Серова я буду описывать просто и правдиво только те факты, которые врезались в моей памяти. Даты совсем опускаю, так как их у меня нет. Искать и устанавливать время происшествий – дело нелегкое, я за него не берусь, времени не имею. Продолжаю.
Однажды Аполлон Николаевич Майков, через братьев Праховых подружившийся тогда с художниками, обещал прочитать у Антокольского свое новое произведение «Бальдур». Ему хотелось знать впечатление от его труда в тесном кружке, – большей частью художников, которым он интересовался. В восьмом часу вечера собрались: Мстислав Викторович Прахов, Павел Александрович Висковатов и я, – с хозяином пять человек; ждали еще Серову с Друцкой, но их не было, и решили чтение начать, так как были слухи, что Серов не совсем здоров.
Началось превосходное, артистическое чтение пьесы – как умел читать только Майков.
В самом подъеме скандинавской поэмы – сильный звонок… Прервали… Антокольский побежал и быстро вернулся, совершенно убитый и задыхающийся, страшно побледневший.
– Какое несчастье, – лепетал он, – Александр Николаевич Серов умер, сейчас… Вдова просит прийти… Пойдемте…
Мы быстро собрались… летели и скоро уже переступали порог кабинета маститого композитора… Вечная страшная тайна!
Казалось, он спит, разбросавшийся, успокоившись наконец от сновидений. Да, вот здесь, опираясь на этот самый диван коленом, Серов восхищался в тот вечер Гретри, и тот же ковер на полу… Комната была хорошо освещена. Страшно, жутко. А отчего? Эго – он. И ничего страшного. Ну, точно спит… даже неловко стоять и глядеть на него… Живописно, картинно освещены белье, одеяло, подушки. И все в красивом беспорядке, будто кто заботился об общей картине… И как жаль: все мы были так поражены, убиты, и мне не пришло в голову зарисовать эту красивую смерть. А стоило. Это лежал герой классических картин. Да, это не кто другой, как великий музыкант-композитор.
Голова освещалась великолепно, с тенями. Как рассыпались волосы по белой большой подушке! Ворот рубашки расстегнут, видна грудь. Он обладал еще хорошим телом; и рука так пластично легла. Какая маленькая ручка! И как он играл так бойко такими коротенькими пальчиками?
Мы поздно разошлись и долго провожали друг друга, чтобы сколько-нибудь рассеять удручающее настроение…
Были мы и на похоронах, несли на руках гроб до самой Александро-Невской лавры.
Вскоре Антокольский сообщил мне, что Валентина Семеновна Серова желает заказать мне портрет ее мужа.
В назначенный час я явился в знакомую квартиру Серова, и меня с самого порога охватила тоска вымороченности. Кажется, все кончено в этом доме, как в «Аду» Данте.
В небольшой столовой сидела хозяйка-вдова, постаревшая за это короткое время до неузнаваемости, около нее княжна Друцкая, одетая черной нигилисткой, еще какая-то скромная особа и мальчик лет четырех. Пили чай, и меня пригласили сесть к столу. Атмосфера горя и скуки была до того убийственна, что хотелось вырваться и выбежать поскорее на улицу, но я сел.
Валентина Семеновна Серова. Рисунок Валентина Серова
В.С. Серова была знакома с Вагнером и Листом, поддерживала отношения с Тургеневым, Толстым, Репиным, Антокольским, Шаляпиным.
После смерти А.Н. Серова от инфаркта в 1871 году Валентина Семеновна завершила его оперу «Вражья сила», издала партитуру оперы «Юдифь», собрала и выпустила в свет 4 тома статей мужа о музыке.
Валентина Семеновна стала извиняться, что напрасно меня обеспокоила: портрет уже взялся писать Николай Николаевич Ге. Ге был другом покойного и хорошо его помнит.
Да, да! Я был рад, что скоро могу уйти из этой юдоли печали.
Но мальчик, освоившись после нескольких минут с присутствием незнакомого, стал продолжать свои шалости. Он бойко прыгал по диванам, стульям и всем весело заглядывал в глаза, дергая за полы или рукава, – словом, всеми силами хотел произвести бурю в этой застоявшейся тишине.
В другое время я подумал бы: «Какой невоспитанный ребенок! Ну, что из него будет?! Какой дерзкий, избалованный. Уж он теперь мнит, что все мы тут сидим только для его шалостей. Чувствует себя самым старшим и даже презирает всех!»
А как умно и интересно глядит иногда, остановившись на чем-нибудь своими серо-голубыми глазами.
– Тоня, Тоня![1] Ну, что подумает о тебе господин Репин?! Как ты шалишь! Видали вы когда-нибудь такого шалуна? – сказала, обращаясь ко мне, Валентина Семеновна.
Но я был счастлив, что этот шалун хоть малость разбил густую атмосферу тоски, и мне все больше нравился этот свежий, розовый, с очень белокурыми локончиками милый мальчик. Он и не думал стесняться моим присутствием. После предисловия матери он быстро подскочил ко мне и очень дерзко, весело и ясно взглянул мне в самую душу своими серыми блеснувшими глазами.
«Ого! Что за чудо, – подумал я, – какой знакомый взгляд! А, это взгляд отца! Как он похож глазами! Как он тогда взглядывал вверх. Верно, и характером будет такой же подвижной!» – мелькнуло у меня.
Но я ошибался; В. А. Серов был в жизни полная противоположность своему отцу.
Впоследствии, наблюдая его близко, я много удивлялся сосредоточенности и молчаливости Валентина Серова.
Его молчаливость и особенно своеобразно красноречивое определение достоинств в искусстве часто одним только каким-нибудь кивком, поворотом, наклоном головы, коротким жестом (по-отцовски короткой руки) и особенно взглядом своих выразительных веселых глаз – так много говорили, разрешали такие крупные споры! Иногда даже писавшие об искусстве ждали этих бессловесных решений, как манны небесной, и только им и верили, теряясь в определении своих личных новых впечатлений.
Исключительной огромной просвещенностью в деле искусства обладал весь тот круг, где Серову посчастливилось с детства вращаться. И то значение, какое имел для искусства его отец, и та среда, где жила его мать, – все способствовало выработке в нем безупречного вкуса.
Серов-отец дружил с Рихардом Вагнером и еще с правоведской скамьи, вместе с тогдашним закадычным своим другом Владимиром Стасовым, знал весь наш музыкальный мир – Глинку и других. Словом, не бестактность сказать хоть вкратце, какая традиция высот искусства окружала В. А. Серова уже с колыбели; и все это бессознательно и глубоко сидело в его мозгу и светилось оттуда вещею мыслью. И свет этот не могла победить никакая поверхностная пыль ходячих эффектов «последних слов»: она смирялась, пораженная глубиной этих немых определений, подхватывала, прятала в свой портфель присяжного критика и долго утилизировала этот вклад в своих разглагольствованиях о художестве.
Да, пребывание с самого детства в просвещенной среде – незаменимый ресурс для дальнейшей деятельности юноши (например, разве можно в зрелых годах изучить языки до свободы говорить на них?!).
На мою долю выпала большая практика – наблюдать наших молодых художников, не получивших в детстве ни образования, ни идеалов, ни веры в жизнь и дело искусства. Несмотря на их внешние способности, здоровье, свежесть, в их случайных, более чем никчемных трудах не было света, не было жизни, не было глубины, если они не учились, усиленно развивая себя. Если они посягали на создание чего-нибудь нового, выходил один конфуз.
Когда В. С. Серова приехала к нам в Париж с сыном Тоней, ему было лет девять, но он уже занимался в Мюнхене у некоего немецкого художника, так как с раннего детства выражал страстное влечение к искусству, постоянно и настойчиво просился учиться живописи.
Они поселились недалеко от нас (на бульваре Клиши), и Валентин не пропускал ни одного дня занятия в моей мастерской.
Он с таким самозабвением впивался в свою работу, что я заставлял его иногда оставить ее и освежиться на балконе перед моим большим окном.
Были две совершенно разные фигуры того же мальчика. Когда он выскакивал на воздух и начинал прыгать на ветерке, – там был ребенок; в мастерской он казался старше лет на десять, глядел серьезно и взмахивал карандашом решительно и смело.
Особенно не по-детски он взялся за схватывание характера энергическими чертами, когда я указал ему их на гипсовой маске. Его беспощадность в ломке не совсем верных, законченных уже им деталей приводила меня в восхищение: я любовался зарождающимся Геркулесом в искусстве. Да, это была натура!
В Париже, в восьмидесятых годах прошлого столетия, на высотах Монмартра, в одном «сите» художники свили себе гнездо. Там жили Клерен (друг Реньо), Бастьен-Лепаж, Карьер, наш Похитонов и другие. Собирались, рассуждали. Главным и несомненным признаком таланта они считали в художнике его настойчивость. При повышенном вкусе он так впивается в свой труд, что его невозможно оторвать, пока он не добьется своего. Иногда это продолжается очень долго: форма не дается; но истинный талант не отступит, пока не достигнет желаемого.
Более всех мне известных живописцев В. А. Серов подходил под эту примету серьезных художников.
На учеников своих он имел огромное влияние. Небольшого роста, с виду простоватый и скромный, он внушал ученикам особое благоговение, до страха перед ним. Самые выдающиеся из окончивших курс в Московском училище живописи, ваяния и зодчества приезжали, как и теперь, в Академию художеств на состязание с нашими учениками, кончающими здесь. Серовские почти все поступали ко мне, и они с гордостью группировались особо. «Валентин Александрович, Валентин Александрович», – не сходило у них с языка. И в работах их сейчас же можно было узнать благородство серовского тона, любовь к форме и живую, изящную простоту его техники и общих настроений картины, хотя бы и в классных этюдах.
Все произведения В. А. Серова, даже самые неудачные, не доведенные автором до желанных результатов, суть большие драгоценности, уники, которых нельзя ни объяснить, ни оценить достаточно.
Вот, для примера, его «Ида Рубинштейн». В цикле его работ это вещь неудачная, об этом я уже заявлял и устно и даже печатно. Но как она выделялась, когда судьба забросила ее на базар декадентщины!..
Валентин Серов был одной из самых цельных особей художника-живописца. В этой редкой личности гармонически, в одинаковой степени сосредоточились все разнообразные способности живописца. Серов был еще учеником, когда этой гармонии не раз удивлялся велемудрый жрец живописи П. П. Чистяков. Награжденный от природы большим черепом истинного мудреца, Чистяков до того перегрузился теориями искусства, что совсем перестал быть практиком-живописцем и только вещал своим самым тверским, простонародным жаргоном все тончайшие определения художественной жизни искусства.
Чистяков повторял часто, что он еще не встречал в другом человеке такой меры всестороннего художественного постижения в искусстве, какая отпущена была природой Серову. И рисунок, и колорит, и светотень, и характерность, и чувство цельности своей задачи, и композиция – все было у Серова, и было в превосходной степени.
Разумеется, во всех искусствах вся суть во врожденности, Родятся люди с дивным голосом, – разве возможно произвести его искусственно? Некоторые имеют красивый почерк, обворожительные глаза, чарующий тембр голоса; все сие суть дары природы, и никаким школам нельзя сравниться с истинным талантом, и никакими доктринами невозможно сделать господствующей школу искусства, если она не будет состоять из собрания истинных талантов.
Искусство Серова подобно редкому драгоценному камню: чем больше вглядываешься в него, тем глубже он затягивает вас в глубину своего очарования.
Вот настоящий бриллиант. Сначала, может быть, вы не обратите внимания: предмет скромный, особенно по размерам; но стоит вам однажды испытать наслаждение от его чар – вы уже не забудете их. А эти подделки колоссальных размеров, в великолепных оправах, после истинных драгоценностей вам покажутся грубыми и жалкими.
Многие критики наши, любители и меценаты, художники и дилетанты повторяют, как установившуюся аксиому, что Серов не был способен написать картину, не дал ни одного законченного произведения в этом самом важном роде.
Лишь малая их осведомленность о трудах Серова может оправдать такое заключение… Только близкие, только товарищи-художники знают хорошо, что еще мог сделать Серов! Ах, какое глубокое горе! Какая невознаградимая потеря для искусства! В таком расцвете силы! Молодой, здоровый, увлекающийся труженик!
Картины? Да стоит взглянуть на его композиции грандиозной картины к коронации Николая II, чтобы удивиться особой художественности, какую он так величественно развил: и в движении отдельных, в высшей степени пластических фигур, и в ситуации масс и пятен целой картины, и в блеске красок, ослепительно играющих в солнечных лучах сквозь узкие окна старинного Успенского собора на действующих персонах торжества в великолепных мундирах, расшитых тяжелым золотом, расцвеченных, как цветами, яркими лентами разных красок. А самое главное торжество картины – это типичность, живая портретность не только отдельных лиц, но и целых фигур с их своеобразием живых манер.
Какая жалость: этой великой картины почти никто не видел, ибо есть очень мало счастливцев, кому доступен тот футляр в светлейших чертогах царя, где эта акварель-темпера тщательно сохраняется.
Не знаю, был ли этот альбом выставлен. Черновой первый эскиз этой картины составляет собственность И. С. Остроухова и хранится в его небольшой, но отборной на редкость по красоте и значению коллекции рисунков и галерее картин в его доме.
Мне пришлось быть близким свидетелем появления на свет этого дивного создания Серова. Эта акварель-темпера писалась в моей академической мастерской, и я видел всю тихую, упорную работу молодого гения над своим чудесным созданием. Вот еще особенность Серова: я только что сказал: тихую, упорную работу. Да, Серов с самого малого возраста (с восьми лет) уже работал в моей мастерской (Rue Veron, 31, в Париже). Потом в Абрамцеве – уже лет шестнадцати, и теперь – все тот же упорный до самозабвения, долгий до потери сознания времени, но всегда художественно свежий, живой труд. А зрителю кажется, что все это сделано с маху, в один присест.
Вспоминаю: Поленов много раз удивлялся, как это Серов не засушивает своих вещей, работая над ними так долго. Например, голова Зины Якунчиковой писалась им более месяца, а имела вид, будто написана в два-три дня…
Но я отвлекся от грандиозной картины. Она светится, шевелится, живет и сейчас передо мною, стоит только мне закрыть глаза. Она так универсальна по своему художественному интересу, что о ней много можно писать, и, конечно, это писание пером – архивная пыль перед жизнью картины.