Александр I

© Российское военно-историческое общество, 2023
© Оформление. ООО «Проспект», 2023
Предисловие к серии
Дорогой читатель!
Мы с Вами живем в стране, протянувшейся от Тихого океана до Балтийского моря, от льдов Арктики до субтропиков Черного моря. На этих необозримых пространствах текут полноводные реки, высятся горные хребты, широко раскинулись поля, степи, долины и тысячи километров бескрайнего моря тайги.
Это – Россия, самая большая страна на Земле, наша прекрасная Родина.
Выдающиеся руководители более чем тысячелетнего русского государства – великие князья, цари и императоры – будучи абсолютно разными по образу мышления и стилю правления, вошли в историю как «собиратели Земли Русской». И это не случайно. История России – это история собирания земель. Это не история завоеваний.
Родившись на открытых равнинных пространствах, русское государство не имело естественной географической защиты. Расширение его границ стало единственной возможностью сохранения и развития нашей цивилизации.
Русь издревле становилась объектом опустошающих вторжений. Бывали времена, когда значительные территории исторической России оказывались под властью чужеземных захватчиков.
Восстановление исторической справедливости, воссоединение в границах единой страны оставалось и по сей день остается нашей подлинной национальной идеей. Этой идеей были проникнуты и миллионы простых людей, и те, кто вершил политику государства. Это объединяло и продолжает объединять всех.
И, конечно, одного ума, прозорливости и воли правителей для формирования на протяжении многих веков русского государства как евразийской общности народов было недостаточно. Немалая заслуга в этом принадлежит нашим предкам – выдающимся государственным деятелям, офицерам, дипломатам, деятелям культуры, а также миллионам, сотням миллионов простых тружеников. Их стойкость, мужество, предприимчивость, личная инициатива и есть исторический фундамент, уникальный генетический код российского народа. Их самоотверженным трудом, силой духа и твердостью характера строились дороги и города, двигался научно-технический прогресс, развивалась культура, защищались от иноземных вторжений границы.
Многократно предпринимались попытки остановить рост русского государства, подчинить и разрушить его. Но наш народ во все времена умел собраться и дать отпор захватчикам. В народной памяти навсегда останутся Ледовое побоище и Куликовская битва, Полтава, Бородино и Сталинград – символы несокрушимого мужества наших воинов при защите своего Отечества.
Народная память хранит имена тех, кто своими ратными подвигами, трудами и походами расширял и защищал просторы родной земли. О них и рассказывает это многотомное издание.
В. Мединский, Б. Грызлов
Роман Д. С. Мережковского «Александр I» в зеркале литературной критики прошлого и настоящего
Мне выпала довольно трудная и неблагодарная задача – предварить некоторыми комментариями творение известного русского писателя об эпохе, в центре которой находился не менее известный исторический деятель. И Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941), и император Александр Павлович I (Благословенный) (1777–1825) – знаковые фигуры для русской культуры и истории. Несмотря на то, что Д. С. Мережковский известен широкой публике больше как писатель, на самом деле он был весьма самобытным мыслителем, философом, литературоведом. Именно он обосновал теоретические основы течения символизма в России. В философском плане Мережковский разработал собственную версию концепции известного русского философа В. С. Соловьева о богочеловеке. Для него были одинаково важны правда небесная и правда земная, дух и плоть, ареной борьбы которых, по его мнению, является человеческая душа. Поэтому (как и Соловьев) он не принимал многого в официальной церкви: ее устаревшие обряды, помпезность, отдаленность от народа. Как и В. Соловьев, он ратовал за восстановление единства христианской церкви – восточного образа «богочеловека» с западным «человекобогом»[1]. Для Мережковского-философа важна не церковь, а искренняя вера в Бога. Вот почему так важен для него Серафим Саровский – последний святой, предстающий перед читателями в образе благочестивого подвижника, несущего свою святость в народ. Он контрастирует с жестокой суровой эпохой Павла и Александра I. Эти идеи писатель разрабатывал на историческом материале в двух циклах романов «Христос и Антихрист»[2] и «Царство Зверя»[3]. Значение его философских и литературных трудов было по достоинству оценено современниками. Однако из-за того, что писатель не принял советскую власть и эмигрировал в 1919 году, заняв отчетливо выраженную антисоветскую позицию, на публикацию его трудов и, соответственно, исследований его творчества было наложено более чем семидесятилетнее табу. Беспристрастный и неангажированный анализ философско-религиозных взглядов и литературного творчества Мережковского стал возможен последние лет тридцать.
Император Александр I тоже фигура для русской истории знаковая, мятущаяся. Либерал и реформатор по воспитанию и убеждениям молодости, он был помещен в довольно бескомпромиссные и суровые исторические реалии начала XIX века. Ни внутриполитическая ситуация, характеризующаяся всесилием крепостников-аристократов, приведших молодого царя к власти через дворцовый переворот 11 марта 1801 года, ни внешнеполитические проблемы, поставившие Россию в центр борьбы с экспансией наполеоновской Франции (а по сути, всей континентальной Европы), не способствовали либеральным устремлениям самого царя и окружавших его молодых реформаторов из Негласного комитета. Отечественная война 1812 года и вовсе поставила крест на реформах начала царствования. И хотя целый ряд проведенных Александром I либеральных преобразований на периферии своей империи, таких как отмена крепостного права в Прибалтийских губерниях (1816–1819), дарование конституционной автономии Финляндии (1809) и Польше (1815) и говорят о том, что он не совсем отказался от убеждений своей молодости, однако же мрачная атмосфера аракчеевщины, военные поселения, клерикализация системы образования, которые стали неотъемлемой чертой второй (заключительной) части его правления, не оставляют сомнений в том, что по разным причинам внутренняя политика императора приобрела глубоко консервативные, если не реакционные черты.
Такая двойственность политики царя и противоречивость его натуры (не случайно же его называли «русским сфинксом, не разгаданным до гроба»[4]) также привлекали к нему внимание исследователей сразу же после его смерти, произошедшей 1 декабря 1825 года. В отличие от Д. С. Мережковского, гигантский объем и разнообразие научной, исследовательской, художественной литературы об Александре I, накопленной за два века после его кончины, не оставляет мне никакой возможности охарактеризовать ее хотя бы в самом общем приближении. Скажу лишь, что одна часть историков традиционно видит в Александре I либерала, находившегося в исторических рамках, которые помешали ему до конца осуществить свои настоящие намерения. Другие же, наоборот, признавали в нем лицемерного и циничного консерватора, маскировавшего свою самодержавную власть за либеральными прожектами. К такой оценке склонялся, например, наш известный поэт и современник императора Александр Сергеевич Пушкин. Помните его слова?
- Властитель слабый и лукавый,
- Плешивый щеголь, враг труда,
- Нечаянно пригретый славой,
- Над нами царствовал тогда.
Теперь несколько слов о самом романе. Я уже оговорился, что «Александр I» является второй частью трилогии Д. С. Мережковского «Царство Зверя». По свидетельству супруги писателя З. Н. Гиппиус, созданию этой трилогии предшествовало длительное изучение Мережковским документов эпохи второй половины XVIII – начала XIX века. Замысел ее возник зимой 1904–1905 годов после завершения романа «Петр и Алексей». Летом 1905 года Мережковский еще «не знал, в какой форме она у него выльется»[5], но уже сузил круг своих интересов на послеекатерининском времени. В целом понятен интерес писателя к эпохе рубежа столетий. Как правило, рубеж веков во все времена давал пищу разного рода эсхатологическим ожиданиям или надеждам на лучшее будущее. А ведь книга создавалась, по сути, в разгар Первой русской революции! Когда для одних рушились основания прежнего мира, а для других брезжила надежда на наступление новой эпохи. Иллюстрацией общественных настроений в России рубежа той эпохи прекрасно служат знаменитые слова из поэмы Александра Блока «Возмездие»:
- Двадцатый век… Еще бездомней,
- Еще страшнее жизни мгла
- (Еще чернее и огромней
- Тень Люциферова крыла).
- Пожары дымные заката
- (Пророчества о нашем дне),
- Кометы грозной и хвостатой
- Ужасный призрак в вышине,
- Безжалостный конец Мессины
- (Стихийных сил не превозмочь),
- И неустанный рев машины,
- Кующей гибель день и ночь,
- Сознанье страшное обмана
- Всех прежних малых дум и вер,
- И первый взлет аэроплана
- В пустыню неизвестных сфер…
- И отвращение от жизни,
- И к ней безумная любовь,
- И страсть и ненависть к отчизне…
- И черная, земная кровь
- Сулит нам, раздувая вены,
- Все разрушая рубежи,
- Неслыханные перемены,
- Невиданные мятежи…
Весной 1906 года, отправляясь в Париж, Мережковский знал, что будет писать о Павле I, а в письме к А. С. Суворину от 27 декабря 1907 года уже предлагал пьесу «Смерть Павла I» к постановке в театре и сообщал о планах ее издания в февральской книжке «Русской мысли» за 1908 год[6].
Д. С. Мережковский. 1890-е
С зимы 1908–1909 годов по сентябрь 1911 года шла интенсивная подготовка писателя к созданию романа «Александр I». Мережковский сообщал в своих письмах о том, что в ноябре 1908 года он даже обсуждал Александровскую эпоху с Великим князем Николаем Михайловичем Романовым[7], снискавшим широкую известность изданием сводного каталога русских портретов XVIII–XIX веков и также в это время работавшим над исследованием по Александровской эпохе[8]. Работа над «Александром I» продолжалась в Париже весной 1912 года, а по возвращении в Россию произошел известный конфуз: при пересечении писателем русской границы 25 марта 1912 года рукопись была отобрана чинами жандармерии в силу возникших подозрений в благонадежности изложенных там сведений[9]. К счастью, это недоразумение было довольно быстро улажено и рукопись была представлена к публикации в «Русской мысли».
Основная подготовительная работа к написанию третьей (заключительной) части трилогии, посвященной декабристам, велась Мережковским с 1912 по 1916 год, а доработка, скорее всего, продолжалась вплоть до опубликования в 1918 году.
Надо сказать, что трилогия «Царство Зверя» была воспринята современниками как некое продолжение и развитие более раннего цикла работ «Христос и Антихрист». В романах этого цикла Мережковский выразил свое представление о философии истории и сформировал свой взгляд на будущее человечества. По его мнению, в человеческой истории случались попытки синтеза земной и небесной правд, но они оказались неудачными в силу незрелости человеческого общества. Но это не исключает подобного синтеза в будущем. Это соединение, по мысли писателя, и будет олицетворять «полноту религиозной истины»[10].
Идея синтеза религиозного и общественного начал в человеке обосновывается им на историческом материале. Этим и продиктовано его обращение к жанру исторического романа, где вдобавок настойчиво прослеживаются параллели с современностью. Каждому историческому событию писатель пытается придать не только общественное, но и некое символическое, божественное обоснование. Любое явление прошлого, будь то кризис, упадок, взлет и пр., непременно наделено неким подтекстом. Пытаясь дать оценку событий нынешних, писатель ищет божественные намеки в прецедентах предшествующих эпох, которые могли бы объяснить социальные катаклизмы текущего момента и показать идеал цельной личности, способной достойно пройти сквозь испытания века. Так, по мнению исследователей творчества Мережковского, он воплощает свою реакцию на позитивизм и утилитаризм современной ему культуры и обществоведения.
Так как все эти мысли были в той или иной мере высказаны писателем в романах цикла «Христос и Антихрист», дореволюционные критики сочли вторую трилогию Мережковского чуть ли не плагиатом собственных идей. Например, один из первых критиков Мережковского А. Долинин в обзорной статье о его творчестве, написанной в 1914 году, вообще не стал анализировать вышедшие к тому моменту романы этого цикла, ограничившись констатацией того, что «Знакомые с писаниями Мережковского знают, что последние его произведения гораздо хуже первых, что в них еще сильнее, ярче проявляются коренные его дефекты»[11].
Методология большинства дореволюционных работ о Мережковском была нацелена на поиск не столько исторических, сколько религиозных, политических и философских идей писателя. Сами же художественные произведения рассматривались лишь как иллюстрации этих идей. Если говорить о романе «Александр I», то типологически его критика содержалась в следующих публикациях:
1) журнальные и по большей части краткие рецензии и отзывы на роман;
2) отдельные, иногда пространные, критические статьи об «Александре I» в журналах;
3) реплики читателей и критиков о романе в общих работах о Мережковском.
Газетно-журнальные рецензии на роман были противоречивыми. Общая его оценка зависела от отношения критика к религиозной концепции писателя и к его художественным приемам. В целом Д. С. Мережковский рассматривался как исторический романист, ставящий перед собой достаточно специфические (символические, религиозные, общественные) задачи, как правило, чуждые критикам.
Более интересными, но и более пристрастными являются развернутые критические работы о романе. Предметом их стал преимущественно вопрос об исторической достоверности «Александра I», его историзме и о заключенном в нем «цитатном слое», т. е. принципе художественного мышления Мережковского.
Показательна в этом смысле позиция одного из известных литературных критиков первого десятилетия ХХ века Б. Садовского, который весь свой разбор романа «Александр I» построил на разоблачении художественных приемов Мережковского-романиста. Он перечисляет исторические неточности автора, анахронизмы, искажения исторической истины и в ряде случаев уличает в клевете и в пристрастном отношении к историческим деятелям Александровской эпохи. Общий вывод Садовского довольно категоричен: «На глубочайшие явления русской жизни, на таинство ее духа Мережковский смотрит глазами умного и наблюдательного иностранца»[12].
А. А. Корнилов.
Конец XIX – начало XX в.
Довольно бурную реакцию вызвал роман Мережковского в среде профессиональных историков. В этом смысле интересны рецензии на «Александра I» признанного в то время специалиста по истории XIX века А. А. Корнилова и историка революционно-демократического движения, издателя журнала «Голос минувшего» С. П. Мельгунова. Последний к тому же постоянно ссылается на работу Корнилова, открыто полемизируя с ним. Одинаково отказывая Мережковскому в большом художественном таланте, в способности к свободному творчеству, рецензенты приходят во многом к полярным выводам о степени исторической достоверности (историчности) его интерпретации Александровской эпохи и основных героев этого романа.
Для обоих историков идеалом литературного исторического произведения является «Война и мир» Л. Н. Толстого, где художественная форма, вымысел «гармонически сочетаются с исторической правдой»[13]. Вполне очевидно, что с этой точки зрения романы Мережковского изначально не выдерживают сравнения с творением Толстого и указанному критерию художественности не соответствуют. Поэтому оба рецензента приходят к выводу, что Мережковского нельзя назвать историческим романистом. Однако в оценке историчности романа «Александр I» исследователи расходятся, и иногда очень существенно. По мнению А. Корнилова, Мережковский, собравший и изучивший «обширный исторический материал», стремится «к полной исторической точности изображения общества» Александровской эпохи и точен в исторических датах и деталях. Для Корнилова роман об Александре является «добросовестной компиляцией», «художественно написанной исторической монографией», которая «читается и будет читаться с большим интересом»[14]. У С. Мельгунова роман вызывает «только отрицательное отношение», поскольку в нем, «помимо совершенно неприемлемой с исторической точки зрения общей концепции, помимо неверности характеристики действующих лиц, вытекающей из предвзятых точек зрения романиста и неправильных приемов пользования теми историческими материалами, которые легли в основу романа, есть неточности, иногда мелочные, но которые совершенно искажают действительность». Как считает Мельгунов, роман основывается «на весьма скудных пособиях, а первоисточников в руках Мережковского не было или он не сумел ими воспользоваться»[15].
Немало места оба критика уделяют методу работы Д. Мережковского с цитатами и оценивают его как «совершенно непригодный» для исторического романиста. Придавая повествованию видимость историчности и ощущение исторического колорита, этот метод приводит к созданию «не живых людей, а каких-то кукол и манекенов, за которых говорит автор этими подобранными цитатами»[16], «ходульных фигур с явно утрированными чертами»[17].
А. А. Блок. 1903
Практически в то же время со своей оценкой романа Мережковского выступил такой известный читатель, как поэт А. Блок, который предложил совершенно иной подход к роману: не с исторической, а с эстетической стороны. В своих дневниках он поделился следующими впечатлениями от прочитанного: «Писатель, который никого никогда не любил по-человечески, – а волнует. Брезгливый, рассудочный, недобрый, подозрительный даже к историческим лицам, сам себя повторяет, а тревожит. Скучает безумно, так же, как и его Александр I в кабинете, – а красота местами неслыханная… то позволяет себе явную безвкусицу, дурную аллегорию, то выбирает до бесконечности, оставляя себе на любование от женщины – вздох, от декабриста – эполет, от Александра – ямочку на подбородке – и довольно»[18].
Из-за того, что большинство критиков уверилось во вторичности романов цикла «Царство Зверя» по отношению к «Христу и Антихристу», в итоговых дореволюционных работах, посвященных творчеству Мережковского, роману «Александр I» внимания почти не уделялось. Так, Е. Лундберг в своем обобщающем труде, считая уже первую трилогию нежизнеспособной в качестве художественного целого, о второй не сказал практически ничего, отметив только «чрезмерный схематизм “Александра”»[19]. Эту идею развивает Р. Иванов-Разумник, называя роман «Александр I» «произведением не живого художественного творчества, а искусством мертвого художника»[20].
Несмотря на то, что зимой 1919 года Мережковский покидает советскую Россию, до середины 1920-х годов популярными в столичных и провинциальных театрах оставались инсценировки романов трилогии «Царство Зверя». Особенно революционным советским театром были востребованы романы «Александр I» и «14 декабря», но также ставились постановки исторической пьесы «Павел I». Востребованной оказалась обличительная тенденция, объективно заложенная в этих произведениях, их антимонархическая направленность, очень современно звучавшая в условиях Гражданской войны. Официальная советская критика высказалась об этих пьесах устами первого наркома просвещения РСФСР А. В. Луначарского. Обращаясь перед одной из постановок произведения Мережковского к юным красным командирам-пулеметчикам, Луначарский отметил, что их «глазами молодая и полная надежды история, само грядущее смотрит на затхлую и смердящую историю царизма, на дряхлое прошлое»[21].
Естественно, что религиозно- мистический пласт содержания романов и пьес Д. С. Мережковского отступал в таких инсценировках на второй план. По словам автора одной из рецензий на инсценировку «Александра I» в Петроградском драматическом театре после премьеры, состоявшейся 20 января 1922 года, С. Лопова, «инсценировка, поставленная с тщательностью и любовью, рисует нам по преимуществу мрачную сторону царствования Александра I. Она совершенно опускает драму Александра – отца и выявляет такие элементы душевных его переживаний, как муки деспота, над которым тяготеет постоянный кошмар, “тайное общество”, “вечные угрызения за кровавый исход событий 11 марта… Во всем и везде видит он закон возмездия. Бледнее столь красочное в романе кошмарное воздействие ожидаемых революционных событий, еще бледнее чувствительность и мистическое начало. В заключительных картинах инсценировки показаны последние месяцы жизни Александра I в Таганроге и его смерть. В финале за исчезающей стеной дома, где стоит гроб с останками Александра, в глубь необозримых полей уходит странник с лицом Александра. Пьеса как бы ставит загадку, служившую предметом стольких разногласий в истории литературы”»[22].
Эти театральные реминисценции подвели итог первому периоду изучения романа «Александр I». Если подвести его краткие итоги, то можно констатировать, что несмотря на негативное в основном отношение современников к роману, он был признан крупнейшим литературным явлением 1910-х годов. В отзывах на роман превалировало внимание к идеологии Мережковского, к идейному содержанию произведения, а не к его поэтике. Анализируя последнюю, критики иногда указывали на специфику образности и на принципы работы Мережковского с историческими источниками, вызывавшие споры.
Поскольку в эмиграции Д. С. Мережковский встал на позицию острой критики советской власти, то и отношение к нему в советской России было соответствующим. Советское литературоведение 1930–1980-х годов ничего принципиально нового о романе «Александр I» не сказало, проигнорировав, впрочем, не только его, но все творчество Мережковского. Упоминания и суждения о нем можно найти в энциклопедиях и обзорных главах в академических и вузовских историях литератур. Если еще в 1920-е годы романы и драмы Мережковского инсценировались на столичной и провинциальной сценах, то уже в 1930-е годы имя политического эмигранта и врага советской власти почти не упоминалось. В «Литературной энциклопедии» (1934) замысел Д. С. Мережковского как автора трилогии «Царство Зверя» нарочито утрируется, а изображение в романе декабристов подвергается критике: «Трактуя “революцию” как борьбу с самодержавием во имя бога, Мережковский изобразил декабризм как беспочвенный легкомысленный заговор кучки взбалмошных молодых людей, одержимых религиозными сомнениями. В наиболее невыгодном свете Мережковский представил как раз левую, демократическую часть декабристов (Пестель, Бестужев)». Писатель в очередной раз упрекается в схематизме и тенденциозности, а общая оценка трилогии крайне негативна: «Холодное резонерство, фальшивый пафос и пророческий тон доминирует в романах и заглушает немногие яркие страницы»[23].
В академической десятитомной истории литературы 1940–1950-х годов о романе «Александр I» Мережковского вскользь упоминается как о книге «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы»[24]. В трехтомной истории литературы (М., 1964) «Александру I» места также не нашлось, а о трилогии «Христос и Антихрист» сказано, что Мережковский «всякий раз оказывается враждебным поступательному движению истории, ее прогрессивным силам»[25]. Только в четырехтомной истории литературы (Л., 1980–1983) находим краткую характеристику романа, ничего нового в его интерпретацию не вносящую и варьирующую суждения дореволюционных критиков об антиисторизме и субъективизме Мережковского[26]. А первые после длительного перерыва постановки его романов на театральных подмостках состоялись в СССР лишь во второй половине 80-х годов ХХ века.
Новый виток интереса к творчеству Д. С. Мережковского приходится только на 1990-е годы, когда после долгого периода забвения начинают выходить собрания его сочинений и отдельные издания художественных произведений. Исключительно ознакомительные цели преследуют послесловие Е. Любимовой к четырехтомнику Мережковского (1990)[27] и предисловие В. Прокофьева к отдельному изданию романа об Александре (1991), где содержится краткий исторический комментарий к трилогии «Царство Зверя» и к роману «Александр I»[28].
Едва ли не первой в постсоветское время попыткой взвешенного, беспристрастного подхода ко второй трилогии Д. С. Мережковского является предисловие О. Н. Михайлова к четырехтомнику сочинений Мережковского, изданного издательством «Правда» в 1990 году. Справедливо считая трилогию «Царство Зверя» «не энциклопедией чужой мудрости, а серией живых картин русской жизни», О. Михайлов именно в романе «Александр I» ощущает «ту связь с гуманистической традицией русской литературы XIX века, которая оказалась в других произведениях Мережковского утраченной»[29]. Но в целом, следуя традициям дореволюционной критики, позднее советское литературоведение также концентрировало свое внимание на трилогии «Христос и Антихрист».
«Царству Зверя» повезло меньше. Ни одного слова не нашлось для него ни в книге А. Г. Соколова «Судьбы русской литературной эмиграции 1920-х годов» (1991)[30], ни в исследовании C. B. Ломтева «Проза русских символистов» (1994)[31], ни в главе о Мережковском, написанной В. Рудичем, в «Истории русской литературы» (1995)[32], ни в других работах этого периода.
Из работ последнего времени, в которых рассматривается роман об Александре I, необходимо указать на монографию Я. В. Сарычева «Религия Дмитрия Мережковского» (2001)[33]. В ней содержится своеобразная трактовка романа и его героев. Автор развивает концепцию, согласно которой романы Мережковского являются «умозрительными гностико-эротическими» текстами, причем им предлагается классификация героев трилогий с точки зрения воплощения в них различных форм («должных» и «недолжных») Эроса. Героев «Александра I», т. е. самого императора, «некоторых его придворных», «большую часть декабристов», автор относит к одной из форм «падшего» Эроса («должной, т. е. «неземной» его формы – андрогинизма), обозначая ее как «эстетический фетишизм на андрогинной почве»[34]. Данная точка зрения проясняет отчасти сущность отношений в «треугольнике» Александр – Валерьян Голицын – Софья Нарышкина; проливает она свет и на «миссию» (как она видится автору монографии) Александра I и декабристов. Последняя имеет религиозный смысл: для Александра – «продвинуть мир на его пути к «Третьему Царству», для декабристов – «религиозно пострадать и принять казнь как искупительную жертву во имя “Грядущего”». Очевидно, однако, что представленная в данной работе типология героев не охватывает всех действующих лиц романа и трилогий и довольно односторонне трактует отдельные образы, делая их одномерными и однозначными. Таким образом, тот исследовательский ракурс, который предложен Сарычевым, уточняет концепцию «Александра I», его идеологию и почти не затрагивает поэтику романа.
Наконец, наверное, последняя работа, посвященная непосредственно роману Д. С. Мережковского «Александр I», представляет собой кандидатскую диссертацию А. Н. Михина «Роман Д. С. Мережковского “Александр I”: художественная картина мира» (2004)[35]. Автор исследует архитектонику и хронотоп романа и приходит к ряду выводов, характеризующих картину мира «Александра I».
А. Н. Михин исходит из предположения, что художественная картина мира, создаваемая в отдельно взятом литературном тексте, есть отражение в произведении свойственных художнику определенной исторической эпохи субъективных представлений об окружающей действительности. Писатель одновременно выражает свои собственные взгляды и познает окружающий мир. Очевидна, таким образом, двойственная природа данного понятия. С одной стороны, художественная картина мира характеризует сферу автора и, соответственно, все, что к ней относится: ее биографическую, психоментальную, мировоззренческую составляющие. С другой стороны, художественная картина мира представляет целостный взгляд художника на отображаемые им процессы и явления действительности. Поскольку писатель опирается при создании художественной картины на модель мира реального, то она наследует свойственные последнему параметры: он населен (художественная реология), существует во времени (художественная хронология) и пространстве (художественная топология).
По мнению автора диссертации, главная пружина романа Мережковского состоит в изображении пути властителя к смерти. При этом смерть мистически понимается героем и его создателем как последнее освобождение. Смерть Александра I в трактовке Мережковского – это та жертва, которой в личном плане должна искупиться смерть отца – Павла I, а в плане политическом – вина самодержавной власти перед народом, понимаемой как аракчеевщина вместо освобождения и «власть кесаря» вместо «власти Христа». На третьем уровне – сверхисторическом – смерть Александра является очередным повторением в рамках земной истории сакрального сюжета – принесения Богом Отцом Сына в жертву за грехи человеческого рода[36].
Александр I Павлович.
Исторический альбом тысячелетия России:
портреты Царского дома Земли Русской с 862–1862 г. 1875
И напоследок не могу немного не остановиться на исторической экспозиции романа «Александр I». Автор помещает читателя в 1824 год – последний год царствования Александра I. В это время царь целиком находился под властью мистических, провиденциалистских идей. Им владела апатия и безнадежность. Возникали мысли об уходе. Вязкая, тягучая атмосфера повествования только усиливает впечатление от транслируемых писателем мыслей монарха о желании удалиться: отречься от престола, уехать в Америку или отрастить себе бороду и питаться картофелем где-нибудь за Уралом, но не соглашаться на переговоры с Наполеоном. В такие минуты он считал себя отцеубийцей.
Помимо Александра I писатель концентрирует наше внимание еще на ряде персонажей. Это вольнодумец и декабрист князь Валерьян Голицын; любимая угасающая от чахотки незаконная дочь Александра Софья Нарышкина; несчастная и умирающая в физическом смысле этого слова супруга царя императрица Елизавета Алексеевна. Все они действуют на широком историческом фоне от петербургских великосветских салонов, напряженных дискуссий членов тайных обществ, тайной жизни масонских лож и религиозных сект (вроде «корабля» Татариновой, который посещает Валерьян Голицын), перепетий борьбы придворных партий у трона и т. д.
Разумеется, фигуре самого Александра I в романе отдано некоторое предпочтение. Сумрачный мир Александра, который рисует Мережковский, вероятно, очень близок самому писателю: метания императора между вольнолюбивыми идеями конца XVIII века (Французская революция) и желанием видеть Россию единой и сильной в какой-то мере перекликается со временем создания романа. Конец XIX века в истории России, которую, по образному выражению В. И. Ленина, называли «беременной революцией», сочетался с бурным индустриальным развитием, экспансионистскими устремлениями во внешней политике, выражавшимися в складывании русско-французского военного союза и подготовке к мировой войне. Впрочем, биография мятущегося императора реставрируется писателем без обращения к таким романтическим соблазнам, как версия об уходе императора в скит замаливать свои грехи. В предпоследней главе романа из Таганрога, где скончался государь, идет по почтовому тракту похожий на него отставной солдат Федор Кузьмич.
Не мог Мережковский обойтись в романе без своей излюбленной антиномии между началами небесными и земными. Небесное начало олицетворяют в романе женские образы: дочери Софьи и жены Елизаветы Алексеевны. Характер хрупкой, словно случайно залетевшей на грешную землю и быстро покинувшей ее дочери императора Софьи целиком домыслен писателем. Облик Елизаветы Алексеевны отчасти воссоздан по документам. Дело в том, что дневник императрицы, который обильно цитируется в романе, был сожжен после ее кончины лично императором Николаем I. Таким образом, приводимые Мережковским дневниковые записи Елизаветы Алексеевны были им от начала и до конца выдуманы. Правда, сделано это было на основании других источников, которые позволяют утверждать, что супруга Александра I, помимо того, что была несчастной матерью и больной совестью Александра, обладала еще неподдельным вольнолюбием, возвышенными духовными чертами.
Неизвестный художник.
Портрет Софьи Нарышкиной. 1820-е
Если Елизавета Алексеевна, по замыслу создателя романа, олицетворяет больную совесть Александра, то образ умирающей дочери царя Софьи является больной совестью декабриста Валерьяна Голицына. Здесь мы сталкиваемся с началом земным. Интересно, что в главные герои Мережковский берет не «железного» Пестеля или напоминающего пародию на позднейших террористов-народовольцев исступленного Каховского, а именно декабриста князя Валерьяна – образ рефлексирующий и сомневающийся.
Важную роль в романе играет декабристская тема. Несмотря на амнистию участникам событий 14 декабря 1825 года, дарованную Александром II, и весь либерализм его последующих реформ 60-х годов XIX века, в русском общественном пространстве было не принято обсуждать дворянских революционеров. Официальная точка зрения провозглашала их государственными преступниками, изменившими присяге и покусившимися на самое святое – самодержавный характер русского государства и на жизнь самодержца. Поэтому своим изображением круга заговорщиков (хотя бы художественным) Мережковский одним из первых как бы нарушает многолетнее табу на исследование этой темы.
Декабристы предстают в его интерпретации не только и не столько как борцы против самовластья, но и как радикальные почвенники, причем их стремление к русскости часто доходит до смешного. Вот поэт Рылеев устраивает по воскресеньям «русские завтраки», на которых гостям подаются исключительно традиционные русские блюда. «Мы должны избегать чужестранного, дабы ни малейшее к чужому пристрастие не потемняло святого чувства любви к отечеству: не римский Брут, а Вадим Новгородский да будет нам образцом гражданской доблести», – говорит Рылеев Мережковского. Вступающему в Общество Голицыну тот же Рылеев объясняет, что «революция наша будет восстание варяжской крови на немецкую, Рюриковичей на Романовых…». Немцы выступают как воплощение чужого механистического начала – духа Запада, поработившего Русь. Декабрист Батенков, отвечая на вопрос, почему он, будучи сторонником самодержавия, хочет присоединиться к заговорщикам, отвечает, что «самодержавия нет в России, нет русского царя, а есть император немецкий… Русский царь – отец, а немец – враг народа… Вот уже два века, как сидят у нас немцы на шее…». В этом его, как ни странно, поддерживает Кюхельбекер, сам обрусевший немец.
Но наиболее яркой фигурой среди всех декабристов у Мережковского является, безусловно, полковник Павел Иванович Пестель, который во многом представляет воплощение как раз прусского духа, только в революционном обличье. В романе Пестель – фигура демоническая. Он внушает благоговение и страх, его соратники отмечают сходство внешности и характера Пестеля с внешностью и характером Наполеона и боятся, что после революции он может стать «русским Бонапартом» или «императором Павлом Вторым».
Большое внимание писатель уделяет духовным поискам декабристов. При этом он оставляет в стороне масонскую тему, и даже Рылеев у него пренебрежительно отзывается о масонских обрядах, называя их глупостями. Зато в центре внимания оказывается русская секта скопцов, чьи радения посещает князь Голицын. Скопческий пророк Кондратий Селиванов оказывается то ли истинно русским царем Петром III, то ли одновременно вторым Христом. В то же время еще один персонаж романа полковник Сергей Муравьев-Апостол пишет «Православный катехизис», в котором существующий монарх объявляется узурпатором, ибо «всем един Царь на небеси и на земли – Иисус Христос». Отсюда следует плавный переход к теме цареубийства. Оно для декабристов выступает не просто как политическая акция, призванная расчистить путь к власти и освободить народ. Это настоящее мистическое действо, «убиение Зверя» (отсюда и заглавие трилогии – «Царство Зверя»). Декабристы не просто планируют этот акт, а буквально бредят им. Правда, описания собраний тайных обществ не дают читателям надежду, что из этого получится что-то путное. На собрания заговорщики «…обычно опаздывали или не приходили вовсе». Дух обреченности витает над ними. Рылеев говорит: «Все мне кажется: осрамимся, в лужу сядем, ничего у нас не выгорит, ни черта лысого! Не по силам берем, руки коротки». В описании откровенного разговора Голицына с Пестелем даже он высказывает упадок духа и неверие в успех.
Таким образом, одним из первых коснувшись темы декабристов, Мережковский нарисовал противоречивый образ самой русской интеллигенции со всеми известными ее недостатками: любви к народу, соседствующей со страхом перед ним; страстной любви к Родине, дополняющейся ненавистью к существующему порядку вещей. Увлеченность западными теориями и дерзкие замыслы переделать их на русский лад ограничиваются неспособностью сделать что-либо серьезное для достижения поставленных целей.
Очевидно, что время, прошедшее с момента создания исторических романов Д. С. Мережковского, внесло свои коррективы в наше понимание личности и мотивов действий Александра I и знание об Александровской эпохе. За истекшие уже почти 120 лет Россия прошла через множество испытаний. Да и историческая наука не стоит на месте. Многие факты, считавшиеся незыблемыми в эпоху написания романа, ныне получают иное наполнение, толкование и вместе с ним смысл. Поэтому у современного читателя могут возникать свои аллюзии и ощущения от Александровской эпохи, представленной в романе «Александр I». И это хорошо. Однако же это обстоятельство нисколько не умаляет своеобразных литературных достоинств творения Мережковского, помогает раскрыть его историко-философскую концепцию и довольно ярко характеризует отношение современников рубежа XIX–XX веков к эпохе рубежа предшествующего столетия.
Д. А. Гутнов,
доктор исторических наук,
профессор МГУ им. М. В. Ломоносова
и МГК им. П. И.Чайковского
Д. С. Мережковский
Александр I
Часть первая
Глава первая
Очки погубили карьеру князя Валерьяна Михайловича Голицына.
– Поди-ка сюда, карбонар! За ушко да на солнышко. Расскажи, чего напроказил? Что за история с очками? А? Весь город говорит, а я и не знаю, – сказал, подставляя бритую щеку для поцелуя князю Валерьяну, дядя его, старичок лысенький, кругленький, катавшийся, как шарик, на коротеньких ножках, все лицо в мягких бабьих морщинах, какие бывают у старых актеров и царедворцев, – министр народного просвещения и обер-прокурор Синода, князь Александр Николаевич Голицын.
Когда князь Валерьян, после двухлетнего отсутствия (он только что вернулся из чужих краев), вошел в министерскую приемную, большую, мрачную комнату с окнами на Михайловский замок, так и пахнуло на него запахом прошлого, вечною скукою повторяющихся снов.
На том же месте опустилась под ним ослабевшая пружина в старом кожаном кресле. Так же на канцелярском зеленом сукне стола лежали запрещенные духовною цензурою книги; «О вреде грибов» – прочел он заглавие одной из них: грибы постная пища, догадался, нельзя сомневаться в их пользе. Теми же снимками со всех изображений Спасителя, какие только существуют на свете, увешаны были стены приемной: лик Господень превращен в обойный узор. Так же рдела в глубине соседней комнаты-молельни темно-красная лампада в виде кровавого сердца; так же пахло застарелым, точно покойницким, ладаном.
– Помилосердствуйте, дядюшка! Вы уже двадцатый раз меня об этом сегодня спрашиваете, – сказал князь Валерьян, глядя на старого князя из-под знаменитых очков, с тонкой усмешкой на сухом, желчном и умном лице, напоминавшем лицо Грибоедова.
– Да ну же, ну, говори толком, в чем дело?
– Дело выеденного яйца не стоит. На вчерашнем дворцовом выходе в очках явился; отвык от здешних порядков – из памяти вон, что в присутствии особ высочайших ношение очков не дозволено…
– Поздравляю, племянничек! Камер-юнкер в очках! И свой карьер испортил, и меня, старика, подвел. Да еще в такую минуту…
– Из-за очков падение министерства, что ли?
– Не шути, мой друг, не доведут тебя до добра эти шутки…
– Что за шутки! Завтра к Аракчееву являться. Ежели в крепость или в тележку посадят с фельдъегерем, – только на вас и надежда, дядюшка!
– Не надейся, душа моя! Я от тебя отступился: советов не слушаешь, сам лезешь в петлю. Думаешь, не знает начальство, какая у вас каша заваривается? Все знает, мой милый, все. Погоди-ка, ужо выведут вас на чистую воду, господа карбонары… А письмо-то, письмо? Это еще что такое? Откровенничать вздумал по почте? Уж если так приспичило, можно бы, чай, и с оказией…
В перехваченном тайной полицией и представленном государю письме князь Валерьян называл Аракчеева «гадиной». Князь Александр Николаевич ненавидел Аракчеева; не кланялся с ним даже во дворце, в присутствии государя. Князь Валерьян знал, что за это письмо дядя готов простить ему многое.
– Я всегда полагал, ваше сиятельство, – проговорил он с еще более тонкой усмешкой на слегка побледневших губах, – что заглядывать в частные письма все равно что у дверей подслушивать…
Старик зашикал, замахал руками.
– Если желаете, сударь, продолжать со мною знакомство, извольте выбирать выражения ваши, – сказал он по-французски.
– Виноват, ваше сиятельство, но, право, мочи нет! Вся кровь в желчь превращается. Я понимаю, что можно здоровому человеку привыкнуть жить в желтом доме с сумасшедшими, но честному с подлецами в лакейской – нельзя.
– Вы очень изменились, мой милый, очень изменились, – покачал головой дядюшка. – И скажу прямо, не к лучшему: эти заграничные знакомства вам не впрок.
«Успели-таки донести, мерзавцы!» – подумал князь Валерьян. Заграничное знакомство был вольнодумный философ Чаадаев, с которым он сблизился во время своего пребывания в Париже.
– Я вижу, дорогой мой, вы все еще не можете освободиться от самого себя и обратиться в то ничто, которое едино способно творить волю Господню, – проговорил дядюшка и завел глаза к небу. – Как блудный сын, покинули вы отчий дом и рады питаться свиными рожками на полях иноплеменников…
«Свиные рожки – конституция», – догадался князь Валерьян.
Долго еще говорил дядюшка об Иисусе сладчайшем, о совлечении ветхого Адама и воскрешении Лазаря, о состоянии Марии, долженствующем заменить состояние Марфы, о божественной росе и воздыханьях голубицы[37].
Князь Валерьян слушал с тоскою. «Тюлевый бы чепчик с рюшками тебе на лысинку, и точь-в-точь Крюденерша пророчица!»[38] – думал он, глядя на старого князя.
– Всякая власть от Бога. Христианин и возмутитель против власти, от Бога установленной, есть совершенное противоречие, – кончил старик тем, чем кончались все подобные проповеди.
– А ведь я и забыл, ваше сиятельство, – успел, наконец, вставить князь Валерьян, – поручение от Марьи Антоновны…
Взял со стола сверток, развязал и подал, не без камер-юнкерской ловкости, шелковую подушечку, из тех, какие употреблялись для коленопреклонений во время молитвы, с вышитым католическим пламенеющим сердцем Иисусовым.
– Собственными ручками вышить изволили. Пусть, говорят, будет князю память о друге верном всегда, особенно же ныне, в претерпеваемых им безвинно гонениях.
– Ах милая, милая! Вот истинная дщерь Израиля! – умилился дядюшка. – Будешь у нее сегодня на концерте Виельгорского?[39]
– Буду.
– Ну так скажи ей, что завтра же приеду расцеловать ручки.
В любовных ссорах государя с Марьей Антоновной Нарышкиной князь Александр Николаевич Голицын был всегдашним примирителем, за что злые языки называли его «старою своднею». – «Тридцатилетний друг царев, угождая плоти, миру и диаволу, князь всегда был заодно с царем в таких делах, о них же нельзя и глаголати», – обличал его архимандрит Фотий.
– И еще порученьице, дядюшка: узнать о министерских делах, о кознях врагов.
– Сам расскажу ей… А впрочем, вы, может быть, там больше нашего знаете? Ну-ка, что слышал? Рассказывай.
– Много ходит слухов. Говорят, министерства вашего дни сочтены; в заговоре будто отец Фотий с Аракчеевым…
– И с Магницким.
– Быть не может! Магницкий – сын о Христе возлюбленный… А ведь говорил я вам, дядюшка: берегитесь Магницкого. Шельма, каких свет не видал, – помесь курицы с гиеною.
– Как, как? Курицы с гиеною? Недурно. Ты иногда бываешь остроумен, мой милый…
– А помните, ваше сиятельство, как исцеляли бесноватого? – спросил князь Валерьян.
– Да, представь себе, кто бы мог подумать? Мошенники… Ну да что Магницкий! Бог с ним. А вот отец Фотий, отец Фотий – какой сюрприз!
Сбегал в кабинет и вернулся с двумя письмами.
– Читай.
«Ваше сиятельство, высокочтимый князь! Ты и я – как тело и душа. Сердце одно мы. Христос посреди нас и есть будет», – кончалось одно письмо, от Фотия.
Другое – черновик, ответ Голицына.
«Высокопреподобный отче Фотий! Свидания с вами жажду, как холодной воды в жаркий день. Орошаюсь слезами и прошу у Господа крыл голубиных, чтобы лететь к вам. Воистину Христос посреди нас».
– Ах дядюшка, дядюшка, погубит вас доброе сердце! – едва удержался князь Валерьян от злорадного смеха.
– Бог милостив, мой друг! Сколько люди меня ни обманывают, а я в дураках не бывал. Так вот и нынче. Министерство отнять хотят. Да я радешенек! Только того и желаю, чтобы на свободе подумать о спасеньи души…
Опять завел глаза к небу.
– У государя – вот у кого доброе сердце, – вздохнул с умилением. – Ну, тот этим и пользуется…
«Тот» был Аракчеев: старый князь так ненавидел его, что никогда не называл по имени.
– Подойдет тихохонько, склонив голову набок, и пригорюнится: «Государь батюшка, ваше величество, одолели меня, старика, немощи, увольте в отставку»…
Князь Валерьян взглянул на дядюшку и замер от удивления: мягкие бабьи морщины сделались жесткими, глаза потухли, щеки впали, лицо вытянулось – живой Аракчеев. Но исчезло видение, и опять сидел перед ним благочестивый проповедник; только где-то, в самой глубине глаз, искрилась шалость.
Вспомнился князю Валерьяну рассказ, слышанный от самого дядюшки, как однажды в юности, еще камер-пажом, побился он об заклад, что дернет за косу императора Павла I. И действительно, стоя за государевым стулом во время обеда, изловчился – дернул, государь обернулся. «Ваше величество, коса покривилась, я исправил». – «А, спасибо, дружок!»
– Так-то, мой милый, – продолжал дядюшка. – Говоря между нами, это министерство просвещения у меня вот где! Сыт по горло. Не министерство, а гнездо демонское, которого очистить нельзя, – разве ангел с неба сойдет. Все училища – школы разврата. Новая философия изрыгнула адские лжемудрствования и уже стоит среди Европы с поднятым кинжалом. Кричат: науки! науки! А мы, христиане, знаем, что в злохудожную душу не внидет премудрость, ниже обитает в телеси, повинном греху. И что можно сделать доброго книгами? Все уже написано. Буква мертвит, а дух животворит… Я бы, мой друг, все книги сжег! – закончил он с тою же резвостью, с которою, должно быть, дергал императора за косу.
«Ах шалун, шалун! – думал князь Валерьян. – Сколько зла наделал, а ведь вот невинен, как дитя новорожденное».
– Ты что на меня так уставился? Аль не по шерстке? Ничего, брат, стерпится, слюбится. Ты еще вернешься к нам…
Посмотрел на часы.
– В Синод пора, два архиерея ждут. Ну, Господь с тобой. Дай перекрещу. Вот так – теперь не бойся, ничего тебе тот не сделает. А право же, возвращайся-ка к нам, блудный сынок!
– Нет уж, дядюшка, куда мне? Горбатого разве могилка исправит.
– Не могилка, а девица Турчанинова.
– Какая девица?
– Не слышал? Удивительно. Исцеляет взглядом горбатых и глухонемых. Я собственными глазами видел сына генерала Толя, с одной ногой короче другой, и – представь себе! – через месяц ноги сравнялись. Силу эту уподобить можно помпе или – как это? – насосу, что ли, извлекающему из натуры магнетизм животный… Сейчас некогда, потом расскажу. Хочешь к ней съездить?
– С удовольствием. Может быть, и меня выправит?
– А ты что думал? Богу все возможно. Или не веришь?
– Верю, дядюшка! А только знаете, что мне иногда в голову приходит: если бы Сам Христос стал творить чудеса и проповедовать на Адмиралтейской или Дворцовой площади, тут и до Пилата не дошло бы, а первый квартальный взял бы Его на съезжую. И архиереи ваши не заступились бы…
«Ни вы, ни вы, ваше сиятельство!» – едва не сорвалось у него с языка – и, не дожидаясь ответа, выбежал из комнаты.
Старый князь только пожал плечами.
– Беспутная голова, а сердце доброе. Жаль, что скверно кончит!
Глава вторая
Вскоре после Аустерлица появилось в иностранных газетах известие из Петербурга: «Госпожа Нарышкина победила всех своих соперниц. Государь был у нее в первый же день по своем возвращении из армии. Доселе связь была тайной; теперь же Нарышкина выставляет ее напоказ, и все перед ней на коленях. Эта открытая связь мучит императрицу».
Однажды на придворном балу государыня спросила Марью Антоновну о ее здоровье.
– Не совсем хорошо, – ответила та, – я, кажется, беременна.
Обе знали от кого.
«Поведение вашего супруга возмутительно – особенно маленькие обеды с этой тварью, в собственном кабинете его, рядом с вами», – писала дочери своей, русской императрице, великая герцогиня Баденская. Шла речь о разводе.
Но за двадцать лет к этому все привыкли, и уже никто не удивлялся. Марья Антоновна была так хороша, что не хватало духа осудить ее любовника.
«Разиня рот, стоял я в театре перед ее ложей и преглупым образом дивился красоте ее, до того совершенной, что она казалась неестественной, невозможной», – вспоминал через много лет один из ее поклонников.
«Скажи ей, что она ангел, – писал Кутузов жене, – и что если я боготворю женщин, то для того только, что она – сего пола: а если б она мужчиной была, тогда бы все женщины были мне равнодушны».
- Всех Аспазия милей
- Черными очей огнями.
- Грудью пышною своей…
- Она чувствует, вздыхает,
- Нежная видна душа;
- И сама того не знает,
- Чем всех боле хороша, —
пел старик Державин.
Никто не удивлялся и тому, что у мужа Марьи Антоновны, Дмитрия Львовича Нарышкина, две должности: явная – обер-гофмейстера и тайная – «снисходительного мужа», или, как шутники говорили, «великого мастера масонской ложи рогоносцев».
Добродетельная императрица Мария Федоровна писала добродетельной супруге Марье Антоновне: «Супруг ваш доставляет мне удовольствие, говоря о вас с чувствами такой любви, коей, полагаю, немногие жены, подобно вам, похвалиться могут».
Любовник, впрочем, был не менее снисходителен, чем муж. Однажды застал он Марью Антоновну врасплох со своим адъютантом Ожаровским. Но она сумела убедить государя, что ничего не было, и он поверил ей больше, чем глазам своим. Следовали другие, бесчисленные, большею частью из молоденьких флигель-адъютантов. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Обе дочери государя от Елизаветы Алексеевны умерли в младенчестве. Первая дочь от Марьи Антоновны умерла тоже. Вторая, Софья, осталась в живых, но с детства была слаба грудью. Опасались чахотки. Этот последний и единственный ребенок, которого государь считал своим, о чем, однако, спорили, – маленькая Софочка – была его любимицей.
Благодаря дяде своему, старому другу дома, князь Валерьян Михайлович принят был у Нарышкиных как родной. Софья любила его как сестра. Он ее – больше, чем брат, хотя сам того не знал. Надолго разлучались – Софью часто увозили на юг, – как будто забывали друг друга, но сходились опять как родные.
– Лучшего жениха не надо для Софьи, – говорила Марья Антоновна.
Но на Веронском конгрессе государь представил ей другого жениха, графа Андрея Петровича Шувалова, только что зачисленного в коллегию иностранных дел, молодого дипломата меттерниховской школы.
Как все Шуваловы, граф Андрей был искателен, ловок и вкрадчив; втируша, тихоня, ласковый теленок, который двух маток сосет. Такие, впрочем, государю нравились.
Старая графиня, мать жениха, долго жившая в Италии, перешла в католичество. Римские отцы-иезуиты начали свадьбу, а парижские шарлатаны кончили. Месмерово лечение тогда снова входило в моду. Принялись лечить и Софью. Граф Андрей магнетизировал ее, по предписанию ясновидящих. Пятнадцатилетняя девочка, почти ребенок, отдала ему руку свою, как отдала бы ее первому встречному, по воле отца, сама не зная, что делает.
Князь Валерьян, тоже бывший тогда в Вероне, только утратив Софью, понял, как ее любил. Он уехал в Париж к Чаадаеву. Беседы с мудрецом не утешили его, но дали надежду заменить любовь к женщине любовью к Богу и к отечеству.
Года через два, с дозволения ясновидящих, Софью привезли в Петербург, где назначена была свадьба. Зимой начались обычные среды у Нарышкиных, на Фонтанке, близ Аничкина моста.
Урожденная княгиня Святополк-Четвертинская, Марья Антоновна была ревностной полькой и собирала вокруг себя польских патриотов. Уверяли, будто конституцией Польша обязана ей. И русские либералы видели в ней свою заступницу. Салон ее был единственным местом в Петербурге, где можно было говорить свободно не только о вреде взяток, но и о самом Аракчееве, которого она ненавидела.
По средам, в Великом посту, у Нарышкиных давались концерты. В ту среду, в которую собрался к ним князь Валерьян, в первый раз по возвращении своем в Петербург, назначен был концерт знаменитого музыканта-любителя, графа Михаила Виельгорского.
Когда князь Валерьян вошел в белый зал с колоннами и огромным, во всю стену, зеркалом, отражавшим портрет юного императора Александра Павловича, первая половина концерта кончилась и последний звук виолончели замер, как человеческое рыдание. Послышались рукоплескания, шум отодвигаемых стульев, шорох дамских платьев и жужжащий говор толпы. Раззолоченные арапы высоко поднимали над головами гостей подносы с мороженым; поправляли восковые свечи в жирондолях.
Голицын увидал издали своего приятеля, лейб-гвардии полковника, князя Сергея Трубецкого, директора Северной управы Тайного Общества, и хотел подойти к нему, чтобы переговорить окончательно о своем, уже почти решенном поступлении в члены Общества, но раздумал: решил – потом.
Опять, как давеча, в приемной у дядюшки, пахнуло на него знакомым запахом прошлого, вечною скукою повторяющихся снов.
Все так же, как два года назад. Так же воскликнула, повторяя, видимо, заученную фразу, пожилая дама с голыми костлявыми плечами:
– Граф Михаил играет, как ангелы на концертах у Господа Бога!
Так же склонился и шепчет что-то на ухо графине Елене Радзивилл о. Розавенна, иезуит, молодой, красивый итальянец, идол петербургских дам, похожий в своей шелковой черной сутане на черного, гладкого кота, который, выгнув спину, ласково мурлычет; нельзя понять, любезничает или исповедует; с одинаковым искусством передает любовные записочки и причащает из тайной дароносицы тут же, на великосветских раутах, своих поклонниц, новообращенных в католичество. «Ушком» прозвали графиню Елену за то, что она краснела не лицом, а одним из своих прелестных, как перламутровые раковинки, ушек. И теперь под ласковый шепот о. Розавенны недаром у нее краснеет ушко: может быть, по примеру хорошенькой графини Куракиной сожжет себе пальчик на свечке, чтобы уподобиться христианским мученицам. А девяностолетняя бабушка Архарова, в пунцовом халдейском тюрбане, с ярко-зелеными перьями, нарумяненная, похожая на свою собственную моську, которая вечно храпит у нее на коленях, смотрит ехидно в лорнет на эту парочку – отца-иезуита с графиней Ушком – и должно быть, готовит злую сплетню.
На своем обычном месте, поближе к печке, сидит баснописец Крылов. Видно, как пришел – завалился в кресло, чтобы не вставать до самого ужина: «Спасибо хозяюшке-умнице, что место мое не занято; тут потеплее». В поношенном, просторном, как халат, фраке табачного цвета, с медными пуговицами и потускневшей орденской звездой, эта огромная туша кажется необходимой мебелью. Руки уперлись в колени, потому что уже не сходятся на брюхе; рот слегка перекошен от бывшего два года назад удара; лицо жирное, белое, расползшееся, как опара в квашне, ничего не выражающее, разве только что жареного гуся с груздями за обедом объелся и ожидает поросенка под хреном к ужину, несмотря на Великий пост. У меня, грешного, говаривал, по натуре своей желудок к посту неудобен. Дремлет; иногда приоткроет один глаз, посмотрит из-под нависшей брови, прислушается, усмехнется не без тонкого лукавства – и опять дремлет.
Не движась, я смотрю на суету мирскую
И философствую сквозь сон.