Постмодерн. Игры разума
© Лиотар Ж.-Ф. (Lyotard J.-F.), правообладатели
© Перевод с немецкого В. Добронравова и других, перевод с французского H. Шматко
Людвиг Витгенштейн
Языковые игры
Публикуемые здесь мысли это конденсат философских исследований, занимавших меня последние годы. Я записал все эти мысли в форме заметок, коротких абзацев. Иногда они образуют относительно длинные цепи рассуждений об одном и том же предмете, иногда же их содержание быстро меняется, перескакивая от одной области к другой. Я с самого начала намеревался объединить все эти мысли в одной книге, форма которой в разное время представлялась мне разной. Но мне казалось существенным, чтобы мысли в ней переходили от одного предмета к другому в естественной и непрерывной последовательности.
После нескольких неудачных попыток увязать мои результаты в такую целостность я понял, что это мне никогда не удастся. Что лучшее из того, что я мог бы написать, все равно осталось бы лишь философскими заметками. Что, как только я пытался принудить мои мысли идти в одном направлении вопреки их естественной склонности, они вскоре оскудевали. И это было, безусловно, связано с природой самого исследования. Именно оно принуждает нас странствовать по обширному полю мысли, пересекая его вдоль и поперек в самых различных направлениях. Философские заметки в этой книге это как бы множество пейзажных набросков, созданных в ходе этих долгих и запутанных странствий.
Причем с приближением к тем же или почти тем же пунктам с разных направлений, как бы заново, делались все новые зарисовки. Многие из них неправильно нарисованы или нехарактерны, полны огрехов слабого рисовальщика. Но после их отбраковки остается некоторое число довольно сносных эскизов, которые следует упорядочить, а часто и подрезать, чтобы они могли дать зримую картину ландшафта. Итак, эта моя книга, в сущности, только альбом.
Собственно, до недавнего времени я отказывался от мысли опубликовать свою работу при жизни. Правда, время от времени эта мысль во мне шевелилась. И прежде всего потому, что мне приходилось убеждаться: выводы, излагавшиеся мною в лекциях, рукописях, обсуждениях, входили в широкое обращение в сильно искаженном, более или менее разбавленном или урезанном виде. Это задевало мое самолюбие, и мне стоило больших трудов его успокоить.
То, что я публикую здесь, перекликается – на то есть не одна причина – с тем, что сегодня пишут другие. Коль скоро на моих заметках нет штемпеля, удостоверяющего мое авторство, то мне в дальнейшем никак не предъявить права на них как на свою собственность.
Я представляю их к публикации с противоречивыми чувствами. Не исключено, что этой работе, при всем ее несовершенстве и при том, что мы живем в мрачное время, будет суждено внести ясность в ту или иную голову; но, конечно, это не столь уж и вероятно.
Своим сочинением я не стремился избавить других от усилий мысли. Мне хотелось иного: побудить кого-нибудь, если это возможно, к самостоятельному мышлению.
1. Августин в «Исповеди» говорит: «Наблюдая, как взрослые, называя какой-нибудь предмет, поворачивались в его сторону, я постигал, что предмет обозначается произносимыми ими звуками, поскольку они указывали на него. А вывод этот я делал из их жестов, этого естественного языка всех народов, языка, который мимикой, движениями глаз, членов тела, звучанием голоса выражает состояние души когда чего-то просят, получают, отвергают, чуждаются. Так постепенно я стал понимать, какие вещи обозначаются теми словами, которые я слышал вновь и вновь произносимыми в определенных местах различных предложений. И когда мои уста привыкли к этим знакам, я научился выражать ими свои желания».
В этих словах заключена, мне кажется, особая картина действия человеческого языка. Она такова: слова языка именуют предметы предложения суть связь таких наименований.
В этой картине языка мы усматриваем корни такого представления: каждое слово имеет какое-то значение. Это значение соотнесено с данным словом. Оно соответствующий данному слову объект.
Августин не говорит о различии типов слов. Тот, кто описывает обучение языку таким образом, думает прежде всего, по-видимому, о таких существительных, как «стол», «стул», «хлеб», и именах лиц, затем о наименованиях определенных действий и свойств, прочие же типы слов считая чем-то таким, что не требует особой заботы.
Ну, а представь себе такое употребление языка: я посылаю кого-нибудь за покупками. Я даю ему записку, в которой написано: «Пять красных яблок». Он несет эту записку к продавцу, тот открывает ящик с надписью «яблоки», после чего находит в таблице цветов слово «красный», против которого расположен образец этого цвета, затем он произносит ряд слов, обозначающих простые числительные до слова «пять» я полагаю, что наш продавец знает их наизусть, и при каждом слове он вынимает из ящика яблоко, цвет которого соответствует образцу. Так или примерно так люди оперируют словами. Но как он узнает, где и каким образом положено наводить справки о слове «красный» и что ему делать со словом «пять»? Ну, я предполагаю, что он действует так, как я описал. Объяснениям где-то наступает конец. Но каково же значение слова «пять»? Речь здесь совсем не об этом, а только о том, как употребляется слово «пять».
2. Приведенное выше философское понятие значения коренится в примитивном представлении о способе функционирования языка. Или же, можно сказать, в представлении о более примитивном языке, чем наш.
Представим себе язык, для которого верно описание, данное Августином. Этот язык должен обеспечить взаимопонимание между строителем A и его помощником B. A возводит здание из строительных камней блоков, колонн, плит и балок. B должен подавать камни в том порядке, в каком они нужны A. Для этого они пользуются языком, состоящим из слов: «блок», «колонна», «плита», «балка». A выкрикивает эти слова, B доставляет тот камень, который его научили подавать при соответствующей команде. Рассматривай это как завершенный примитивный язык.
3. Можно сказать, что Августин действительно описывает некоторую систему коммуникации, но только не все, что мы называем языком, охватывается этой системой. Причем говорить так следует в тех случаях, когда возникает вопрос: «Годится или не годится данное изображение?» В таком случае дается ответ: «Да, годится, но только для этой, узко очерченной области, а не для того целого, на изображение коего ты притязал».
Это похоже на то, как если бы кто-то объяснял: «Игра состоит в передвижении фигур по некой поверхности согласно определенным правилам…» а мы бы ответили на это: «Ты, по-видимому, думаешь об играх на досках, но ведь имеются и другие игры. Твое определение может стать правильным, если ты четко ограничишь его играми первого рода».
4. Представь себе письменность, в которой буквы использовались бы для обозначения не только звуков, но и как знаки ударений и пунктуации. (Письменность можно понимать как язык для описания звуковых образцов.) Теперь представь себе, что кто-то толкует это письмо просто как соответствие каждой буквы какому-то звуку, как если бы у букв не было к тому же и совершенно иных функций. Такое слишком упрощенное понимание письменности напоминает понимание языка у Августина.
5. Вдумываясь в пример из «1», видимо, можно почувствовать, насколько эта общая концепция значения слова затемняет функционирование языка, делая невозможным ясное видение. Туман рассеивается, если изучать явления языка в примитивных формах его употребления, где четко прослеживается назначение слов и то, как они функционируют.
Такие примитивные формы языка использует ребенок, когда учится говорить. Обучение языку в этом случае состоит не в объяснении, а в тренировке.
6. Можно представить себе, что язык, описанный в «2», выступает для А и В как весь язык; даже как весь язык некоего племени. Дети воспитывались бы тогда так, чтобы они, пользуясь этими словами, совершали эти действия и таким образом реагировали на слова других.
Важная часть речевой тренировки будет тогда состоять в том, что обучающий указывает на предметы, привлекая к ним внимание ребенка и произнося при этом некоторое слово, например слово «плита», с одновременным указанием на эту форму. (Я не хочу называть это «указательным разъяснением» или «определением», поскольку ребенок еще не способен спрашивать о названии предмета. Я назову этот процесс «указательным обучением словам». Я утверждаю, что оно является важной частью речевой тренировки, ибо именно так обстоит дело у людей, а не потому, что нельзя представить себе иную картину.) Можно сказать, что это указательное обучение словам проторяет ассоциативную связь между словом и предметом. Но что это значит? Да, это может означать разное, но прежде всего люди склонны считать, что в душе ребенка возникает картина предмета, когда он слышит соответствующее слово. А если такое действительно происходит, то в этом ли целевое назначение слова? Да, это может быть целью. Я могу себе представить такое употребление слов (сочетаний звуков). (Произнесение слова подобно нажатию клавиши на клавиатуре представлений.) Но в языке, описанном в «2», цель слов совсем не в том, чтобы пробуждать представления. (Хотя, конечно, при этом может оказаться, что такие представления содействуют достижению действительной цели.)
Но если указательное обучение и содействует этому, то надо ли утверждать, что оно способствует пониманию слов? Разве тот, кто по команде «плита!» действует соответствующим образом, не понимает этой команды? Да, конечно, указательное обучение помогает пониманию, но только в сочетании с определенной тренировкой. Изменись характер тренировки, то же самое указательное обучение привело бы к совсем иному пониманию этих слов.
«Соединяя стержень с рычагом, я привожу в действие тормоз». Да, если дан весь остальной механизм. Лишь в связи с ним это тормозной рычаг; вне такой опоры это совсем не рычаг, а все, что угодно, либо ничто.
7. В практике употребления языка один выкрикивает слова, другой действует в соответствии с ними; при обучении же языку происходит следующее: обучаемый называет предметы; то есть, когда учитель указывает ему камень, он произносит слово. А вот и еще более простое упражнение: учащийся произносит слово вслед за учителем. Оба процесса похожи на язык.
К тому же весь процесс употребления слов в языке можно представить и в качестве одной из тех игр, с помощью которых дети овладевают родным языком. Я буду называть эти игры «языковыми играми» и говорить иногда о некоем примитивном языке как о языковой игре.
Процессы наименования камней и повторения слов за кем-то также можно назвать языковыми играми. Вспомни о многократных употреблениях слов в приговорах к играм-хороводам.
«Языковой игрой» я буду называть также единое целое: язык и действия, с которыми он переплетен.
8. Рассмотрим один из расширенных вариантов языка. Пусть в нем наряду с четырьмя словами «блок», «колонна» и т. д. содержится ряд слов, употребляемых так же, как продавец употреблял числительные (это может быть ряд букв алфавита); пусть далее в него войдут два слова, означающие, скажем, «туда» и «это» (примерно таково их целевое назначение), которые будут использоваться в сочетании с указательным жестом; и наконец, пусть в этот язык войдет некоторое число цветовых образцов. А отдает приказ типа: «d плит туда». При этом он демонстрирует помощнику образец цвета и при слове «туда» указывает какое-то место на строительной площадке. Из запаса плит B берет по одной плите на каждую букву алфавита вплоть до d в соответствии с цветовым образцом и доставляет их на место, указанное A. В других случаях A отдает приказ: «Это туда». При слове «это» он указывает на какой-то строительный камень. И так далее.
9. Когда ребенок учится такому языку, он должен выучить наизусть ряд «числительных» a, b, c, и научиться их применять. Войдет ли в занятия такого рода и указательное обучение словам? Ну, например, люди будут указывать на плиты и считать: «a, b, c плит». С указательным обучением словам «блок», «колонна» и т. д., пожалуй, более сходно указательное обучение числительным, которые служат не для счета, а для обозначения групп предметов, охватываемых одним взглядом. Именно так дети учатся употреблению первых пяти» шести количественных числительных.
А слова «туда» и «этот» также осваиваются указательно? Представь себе, например, как можно было бы научить их употреблению! Указывая при этом на места и вещи, но ведь в данном случае этот жест включен и в употребление этих слов, а не только в обучение их употреблению.
10. Так что же обозначают слова этого языка? Как выявить, что они обозначают, если не по способу их употребления? А его мы уже описали. Следовательно, выражение «данное слово обозначает это» должно стать частью такого описания. Иначе говоря: такое описание следовало бы привести к форме: «Слово… обозначает…»
Что же, описание употребления слова «плита», конечно, можно сократить до утверждения, что данное слово обозначает этот предмет. Именно так и поступают, например, когда требуется лишь устранить ошибочное отнесение слова «плита» к строительному камню, который в действительности называется «блоком», но при этом способ «отнесения», то есть употребления, этого слова в остальном нам уже известен.
Равным образом можно сказать, что знаки «a», «b» и т. д. означают числа, чтобы устранить ошибочное представление, будто «a», «b», «c», играют в языке такую же роль, какую действительно играют слова «блок», «плита», «колонна». И можно также сказать, что «c» обозначает это число, а не вот то, чтобы пояснить: буквы следует употреблять в последовательности a, b, c, d и т. д., а не a, b, d, c.
Но, уподобляя таким образом одно описание употребления слов другому, мы все-таки не можем сделать более сходными эти употребления! Ибо, как мы видим, они совершенно не схожи.
11. Представь себе инструменты, лежащие в специальном ящике. Здесь есть молоток, клещи, пила, отвертка, масштабная линейка, банка с клеем, гвозди и винты. Насколько различны функции этих предметов, настолько различны и функции слов. (Но и там и здесь имеются также сходства.)
Конечно, нас вводит в заблуждение внешнее подобие слов, когда мы сталкиваемся с ними в произнесенном, письменном или печатном виде. Ибо их применение не явлено нам столь ясно. В особенности когда мы философствуем!
12. Это похоже на то, как, заглянув в кабину локомотива, мы бы увидели там рукоятки, более или менее схожие по виду. (Что вполне понятно, ибо все они предназначены для того, чтобы браться за них рукой.) Но одна из них пусковая ручка, которую можно поворачивать плавно (она регулирует степень открытия клапана); другая рукоятка переключателя, имеющая только две рабочие позиции, он либо включен, либо выключен; третья рукоятка тормозного рычага, чем сильнее ее тянуть, тем резче торможение; четвертая рукоятка насоса, она действует только тогда, когда ее двигают туда» сюда.
13. Когда мы говорим: «Каждое слово в языке что-то означает», то этим еще совсем ничего не сказано; до тех пор пока мы точно не разъясним, какое различие при этом хотим установить. (Ведь возможно, что мы хотим отличить слова языка от слов, «лишенных значения», вроде тех, какие встречаются в стихотворениях Льюиса Кэррола, или слов, подобных «ювиваллера» в песне.
14. Представь себе, что кто-то говорит: «Все инструменты служат преобразованию чего-то. Так, молоток меняет положение гвоздя, пила форму доски и т. д.». А что видоизменяют линейка, банка с клеем, гвозди? «Нашу осведомленность о длине вещи, температуре клея, прочности ящика». Разве подобным истолкованием выражения достигался бы какой-то эффект?
15. Слово «обозначать» употребляется наиболее прямым образом, по-видимому, тогда, когда на обозначаемом предмете проставляется знак. Представь себе, что на инструментах, применяемых А в строительстве, проставлены определенные знаки. Когда А показывает помощнику один из таких знаков, тот приносит ему инструмент, помеченный этим знаком.
Так или примерно так имя обозначает некоторую вещь, имя дается вещи. Занимаясь философией, часто бывает полезно напоминать себе: наименование чего-то подобно прикреплению ярлыка к вещи.
16. А как быть с цветовыми образцами, которые А показывает B, принадлежат ли они языку? А это уж как угодно. Они не относятся к словам языка; но скажи я кому-нибудь: «Произнеси слово «это»», и он сочтет «это» частью предложения. А между тем оно играет роль, совершенно аналогичную той, которая отведена образцу цвета в языковой игре; то есть оно образец того, что должен сказать другой.
Причисление образцов к инструментам языка наиболее естественно и ведет к наименьшей путанице.
17. Можно было бы сказать: «В языке мы сталкиваемся с различными типами слов. Ведь функции слова «плита» и слова «блок» более близки, чем функции слов «плита» и d. Но то, как мы сгруппируем слова по типам, будет зависеть от цели такой классификации и от нашего предпочтения.
Подумай о различных точках зрения, исходя из которых можно сгруппировать инструменты по их типам. Или шахматные фигуры по типам фигур.
18. Тебя не должно смущать, что языки состоят только из приказов. Если ты хочешь сказать, что именно поэтому они неполны, то спроси себя, полон ли наш язык; был ли он полон до того, как мы ввели в него химическую символику и обозначения для исчисления бесконечно малых; ведь они как бы пригороды нашего языка. (И с какого числа домов или улиц город начинает быть городом?) Наш язык можно рассматривать как старинный город: лабиринт маленьких улочек и площадей, старых и новых домов, домов с пристройками разных эпох; и все это окружено множеством новых районов с прямыми улицами регулярной планировки и стандартными домами.
19. Легко представить себе язык, состоящий только из приказов и донесений в сражении. Или язык, состоящий только из вопросов и выражений подтверждения и отрицания. И бесчисленное множество других языков. Представить же себе какой-нибудь язык значит представить некоторую форму жизни.
А как тогда ответить на вопрос: является ли возглас «Плита!» предложением или же словом? Если это слово, то ведь оно имеет не то же самое значение, что и аналогично звучащее слово нашего обычного языка. Если же оно предложение, то все же это не эллиптическое предложение «Плита!» из нашего языка. Что касается первого вопроса, то выражение «Плита!» можно назвать и словом, и предложением; пожалуй, наиболее уместно здесь говорить о «выродившемся предложении» (как говорят о выродившейся гиперболе); а это как раз и есть наше «эллиптическое» предложение. Но ведь оно есть просто сокращенная форма предложения «Принеси мне плиту!», а между тем в вышеуказанном примере такого предложения нет. Однако почему бы мне, идя от противного, не назвать предложение «Принеси мне плиту!» удлинением предложения «Плита!»? Потому что, выкрикивая слово «Плита!», в действительности подразумевают «Принеси мне плиту!». Но как ты это делаешь: как ты подразумеваешь это, произнося слово «плита»? Разве внутренне ты произносишь несокращенное предложение? Почему же я должен переводить возглас «плита!» в другое выражение для того, чтобы сказать, что подразумевал под этим некто? А если оба эти выражения означают одно и то же, то почему нельзя сказать: «Говоря «Плита!», он подразумевал «Плита!»»? Или: почему ты не мог бы подразумевать «Плита!», если можешь подразумевать: «Принеси мне плиту!»? Но, восклицая «плита!», я хочу, чтобы он принес мне плиту! Безусловно. А заключается ли «это хотение» в том, что ты мыслишь предложение, так или иначе отличное по форме от произнесенного тобой?
20. Но когда кто-то говорит: «Принеси мне плиту!», в тот момент действительно кажется, что он мог бы осмысливать это выражение как одно длинное слово, соответствующее слову «Плита!». Что же, в одних случаях его можно осмысливать как одно слово, а в других как три? А как его осмысливают обычно? Полагаю, это склоняет к ответу: мы понимаем это предложение как состоящее из трех слов, когда употребляем его в противопоставлении другим предложениям, таким, как «Подай мне плиту», «Принеси плиту ему!», «Принеси две плиты!» и т. д., то есть в противопоставлении предложениям, содержащим слова нашего приказа, взятые в других комбинациях. Но в чем заключается использование одного предложения в противопоставлении другим? Присутствуют ли при этом в сознании говорящего эти предложения? Все? В то время, когда произносят предложение, либо же до того или после?
Нет! Если мы и испытываем некий соблазн в таком объяснении, все же достаточно хоть на миг задуматься о том, что при этом реально происходит, чтобы понять, что мы здесь на ложном пути. Мы говорим, что применяем данный приказ в противопоставлении другим предложениям, поскольку наш язык заключает в себе возможность этих других предложений. Тот, кто не понимает нашего языка, какой-нибудь иностранец, часто слышавший чей-то приказ «Принеси мне плиту!», мог бы счесть весь этот ряд звуков за одно слово, приблизительно соответствующее в его языке слову, обозначающему «строительный камень». Если бы затем он сам отдал этот приказ, он, вероятно, произнес бы его иначе, чем мы. Мы же могли бы тогда сказать: он произносит его так странно, потому что воспринимает его как одно слово. А в таком случае не происходит ли нечто иное, когда он отдает этот приказ, и в его сознании соответственно тому, что он принимает предложение за одно слово? В его сознании может происходить то же самое, а может и нечто другое. Ну, а что происходит в тебе, когда ты отдаешь подобный приказ? Сознаешь ли ты в то время, как отдаешь его, что он состоит из трех слов? Конечно, ты владеешь этим языком в котором имеются и те другие предложения, но является ли это «владение» чем-то, что «совершается», пока ты произносишь данное предложение? И я бы даже признал: «Иностранец, понимающий предложение иначе, чем мы, вероятно, и выскажет его иначе». Но то, что мы называем ложным пониманием, не обязательно заключается в чем-то сопутствующем произнесению приказа.
Предложение «эллиптично» не потому, что оно опускает нечто, о чем мы думаем, произнося его, а потому, что оно сокращено по сравнению с определенным образом нашей грамматики. Конечно, здесь можно было бы возразить: «Ты признаешь, что сокращенное и несокращенное предложения имеют одинаковый смысл. Так каков же тогда этот смысл? Имеется ли тогда для этого смысла какое-либо словесное выражение?» Но разве одинаковый смысл предложений не заключается в их одинаковом применении? (В русском языке вместо «Камень есть красный» говорится «Камень красный»; ощущают ли говорящие на этом языке отсутствие глагола-связки «есть» или же мысленно добавляют ее к смыслу предложения?)
21. Представь себе языковую игру, в которой B в ответ на вопросы А сообщает ему о количестве плит или блоков в штабеле или же о цвете и форме строительных камней, лежащих там-то. Так сообщение могло бы звучать: «Пять плит». В чем же разница между сообщением или утверждением «Пять плит» и приказом «Пять плит!»? Ну, в той роли, какую играет произнесение этих слов в языковой игре. Да, пожалуй, разным будет и тон, каким их произносят, и выражение лица, и многое другое. Но можно было бы представить, что тон одинаковый ведь приказ и сообщение могут высказываться в разной тональности, с разным выражением лица и что различие будет состоять только в применении. (Безусловно, слова «утверждение» и «приказ» можно было бы использовать для обозначения грамматических форм предложений и интонаций; ведь называем же мы предложение «Не правда ли, сегодня великолепная погода?» вопросом, хотя употребляем его как утверждение.)
Мы могли бы представить себе язык, в котором все утверждения имеют форму и тональность риторических вопросов, а каждый приказ форму вопроса: «А не хочешь ли ты это сделать?» Тогда, возможно, утверждали бы: «Сказанное им имеет форму вопроса, но в действительности это приказ», то есть выполняет функцию приказа в практике использования языка. (Аналогичным образом «Ты сделаешь это» высказывают не как предвидение, а как приказ. Что же делает их тем или другим?)
22. Точка зрения Фреге, будто в каждом утверждении заложено предположение о существовании того, что утверждается, по сути, основывается на имеющейся в нашем языке возможности записать каждое утвердительное предложение в следующей форме: «Утверждается, что происходит то-то». Но выражение «Что происходит то-то» ведь не является предложением нашего языка оно еще не ход в языковой игре. И если вместо «Утверждается, что…» я пишу «Утверждается: происходит то-то», то слово «утверждается» просто излишне.
С таким же успехом можно было бы записывать каждое утверждение в форме вопроса с последующим подтверждением; например, «Идет дождь? Да!». Разве этим доказывалось бы, что в каждом утверждении скрывается вопрос?
Конечно, человек вправе пользоваться знаком утверждения в отличие, например, от вопросительного знака; или же с целью отграничить утверждение от вымысла или предположения. Только неверно полагать, будто утверждение состоит из двух актов обдумывания мысли и ее утверждения (приписывания определенного истинного значения и тому подобного), и что мы исполняем эти действия по знакам предложения, подобно тому как поем по нотам. С пением по нотам, конечно, можно сравнить громкое или тихое чтение написанного предложения, но не «обдумывание» («Meinen») (осмысление) прочитанного предложения.
Знак утверждения Фреге акцентирует начало предложения. Следовательно, он имеет функцию, сходную с функцией точки. Он отличает период в целом от предложения внутри периода. Когда я слышу, что кто-то говорит «идет дождь», но не знаю, услышал ли я начало или конец периода, то это предложение еще ни о чем меня не уведомляет.
23. Сколько же существует типов предложения? Скажем, утверждение, вопрос, повеление? Имеется бесчисленное множество таких типов бесконечно разнообразны виды употребления всего того, что мы называем «знаками», «словами», «предложениями». И эта множественность не представляет собой чего-то устойчивого, раз и навсегда данного, наоборот, возникают новые типы языка, или, можно сказать, новые языковые игры, а другие устаревают и забываются. (Приблизительную картину этого процесса способны дать нам изменения в математике.)
Термин «языковая игра», призван подчеркнуть, что говорить на языке компонент деятельности или форма жизни.
Представь себе многообразие языковых игр на таких вот и других примерах:
Отдавать приказы или выполнять их.
Описывать внешний вид объекта или его размеры.
Изготавливать объект по его описанию (чертежу).
Информировать о событии.
Размышлять о событии.
Выдвигать и проверять гипотезу.
Представлять результаты некоторого эксперимента в таблицах и диаграммах.
Сочинять рассказ и читать его.
Играть в театре.
Распевать хороводные песни.
Разгадывать загадки.
Острить; рассказывать забавные истории.
Решать арифметические задачи.
Переводить с одного языка на другой.
Просить, благодарить, проклинать, приветствовать, молить.
Интересно сравнить многообразие инструментов языка и их способов применения, многообразие типов слов и предложений с тем, что высказано о структуре языка логиками.
24. Не принимая во внимание многообразие языковых игр, ты вероятно, будешь склонен задавать вопросы типа: «Что такое вопрос?» Является ли он констатацией моего незнания того-то или же констатацией моего желания, чтобы другой человек сообщил мне о…? Или же это описание моего душевного состояния неуверенности? А призыв «Помогите!» тоже такое описание?
Подумай над тем, сколь различные вещи называются «описанием»: описание положения тела в пространственных координатах, описание выражения лица, описание тактильных ощущений, описание настроения.
Конечно, можно заменить обычную форму вопроса утверждением или описанием типа «Я хочу узнать…» или же «Я сомневаюсь, что…» но от этого не сближаются друг с другом различные языковые игры.
Значение таких возможных преобразований, скажем превращения всех утвердительных предложений в предложения, начинающиеся словами «Я думаю» или «Я полагаю» (то есть как бы в описание моей внутренней жизни), станет яснее в другом месте. (Солипсизм.)
25. Иногда утверждают: животные не говорят потому, что у них отсутствуют умственные способности. Это равносильно утверждению: «Они не мыслят, поэтому не говорят». Но они именно не говорят. Или, точнее, они не употребляют языка за исключением его самых примитивных форм. Приказывать, спрашивать, рассказывать, болтать в той же мере часть нашей натуральной истории, как ходьба, еда, питье, игра.
26. Считается, что обучение языку состоит в наименовании предметов. То есть: людей, форм, цветов, болезненных состояний, настроений, чисел и т. д. Как уже было сказано, наименование в какой-то мере напоминает прикрепление ярлыка к вещи. Это можно назвать подготовкой к употреблению слова. Но к чему это подготавливает?
27. «Мы называем вещи и затем можем о них говорить, беседуя, можем ссылаться на них». Словно в акте наименования уже было заложено то, что мы делаем в дальнейшем. Как если бы все сводилось лишь к одному «говорить о вещах». В то время как способы действия с нашими предложениями многообразны. Подумай только об одних восклицаниях с их совершенно различными функциями.
Воды!
Прочь!
Ой!
На помощь!
Прекрасно!
Нет!
Неужели ты все еще склонен называть эти слова «наименованиями предметов»?
Можно было бы сказать, что именование в сочетании с его коррелятом, указательным определением, и является настоящей языковой игрой. Это, по сути, означает: мы воспитаны, натренированы так, чтобы спрашивать: «Как это называется?» после чего следует название. Существует и такая языковая игра: изобретать имя для чего-нибудь. А стало быть, и говорить: «Это называется…» и затем употреблять это новое имя. (Так, например, дети дают имена своим куклам и потом говорят о них и с ними. Подумай в этой связи, насколько своеобразно употребление собственного имени человека, с помощью которого мы обращаемся к нему!)
28. Ну, а имена лиц, названия цветов, материалов, чисел, стран света и т. д. можно определять указательно. Определение числа два «Это называется два» с указанием при этом на два ореха совершенно точно. Но как можно определить таким образом «два» как таковое? Ведь человек, которому дают такую дефиницию, не знает, к чему хотят отнести название «два»; он сочтет, что словом «два» ты называешь эту группу орехов! Он может это предположить, но, возможно, он так не подумает. Ведь он мог бы впасть и в противоположную ошибку, приняв имя, которым я бы хотел наделить эту группу орехов, за название числа. И с тем же успехом он мог бы понять имя человека, при его указательном определении, как имя цвета, наименование расы, даже название страны света. Это значит, что в каждом случае указательное определение может быть истолковано и так, и этак.
29. Может быть, скажут: «два» как таковое можно определить указательно только таким образом: «Это число называется «два»». Ибо слово «число» показывает в данном случае, какое место в языке, в грамматике мы отводим этому слову. А это значит: чтобы можно было понять указательное определение, уже требуется объяснить слово «число». Правда, слово «число» в данном определении указывает то место, роль, которые мы отводим данному слову. Так что можно предотвратить непонимание, говоря: «Этот цвет называется вот как», «Эта длина называется так-то» и т. д. Но разве только таким способом понимают слова «цвет» или «длина»? Ну, их как раз требуется объяснить. То есть объяснить их другими словами! А как быть с последним объяснением в этой цепи? (Не говори «»Последнего» объяснения не существует». Это равноценно тому, что ты захотел бы сказать: «На этой улице нет последнего дома; к нему всегда можно пристроить еще один».)
Необходимо ли слово «число» в указательном определении слова «два», зависит от того, понимают ли его без этого слова не так, как я того хочу. А это зависит от обстоятельств, при которых дается определение, и от человека, которому я его даю.
А как он «понимает» это разъяснение, проявляется в том, как он пользуется разъясненным словом.
30. Итак, можно сказать: указательное определение объясняет употребление значение слова, когда роль, которую это слово призвано играть в языке, в общем уже достаточно ясна. Так, если я знаю, что кто-то намерен объяснить мне слово, обозначающее цвет, то указательное определение «Это называется «сепия»» поможет мне понять данное слово. А говорить это можно, если не забывать при этом, что со словами «знать», «быть понятым» также связаны многочисленные проблемы.
Нужно уже что-то знать (или уметь), чтобы быть способным спрашивать о названии. Что же нужно знать?
31. Если кому-нибудь показывают фигуру шахматного короля и говорят «Это король», то этим ему не разъясняют применения данной фигуры, разве что он уже знает правила игры. Кроме вот этого последнего момента: формы фигуры короля. Можно представить себе, что он изучил правила игры, но ему никогда не показывали реальной игровой фигуры. В этом случае форма шахматной фигуры соответствует звучанию или визуальному образу некоторого слова.
Можно также представить себе, что кто-то освоил игру, не изучая или не формулируя ее правил. Он мог бы, например путем наблюдения, усвоить сначала совсем простые игры на досках и продвигаться к все более сложным. Ему можно было бы дать пояснение «Это король», показывая, например, шахматную фигуру непривычной для него формы. И опять-таки это объяснение учит его пользоваться данной фигурой лишь потому, что предназначенное ей место, можно сказать, уже подготовлено. Иначе говоря: мы только тогда скажем, что объяснение обучает его применению, когда почва для этого уже подготовлена. И в данном случае подготовленность состоит не в том, что человек, которому мы даем пояснение, уже знает правила игры, а в том, что он уже овладел игрой в другом смысле.
Рассмотрим еще и такой случай. Я поясняю кому-нибудь шахматную игру и начинаю с того, что, показывая фигуру, говорю: «Это король. Он может ходить вот так и так и т. д.» В этом случае мы скажем: слова «Это король» (или «Это называется королем») лишь тогда будут дефиницией слова, когда обучаемый уже «знает, что такое фигура в игре». То есть когда он уже играл в другие игры или же «с пониманием» следил за играми других и тому подобное. И лишь в этом случае при обучении игре может быть уместен его вопрос: «Как это называется?» именно эта фигура в игре.
Можно сказать: о названии осмысленно спрашивает лишь тот, кто уже так или иначе знает, как к нему подступиться.
Можно даже представить себе, что человек, которого спрашивают, отвечает: «Установи название сам» и тогда спрашивающий должен был бы до всего дойти сам.
32. Посетив чужую страну, человек иногда осваивает язык ее жителей, основываясь на указательных определениях, которые они ему дают. И ему часто приходится угадывать значение этих определений, угадывать то верно, то неверно.
И тут, полагаю, мы можем сказать: Августин описывает усвоение человеческого языка так, словно ребенок прибыл в чужую страну и не понимал языка этой страны; то есть как если бы он уже владел каким-нибудь языком, только не этим. Или же: словно ребенок уже умел бы думать, но просто еще не мог говорить. А «думать» при этом означало бы нечто вроде: говорить с самим собой.
33. Но допустим, кто-то возражает: «Неверно, будто человек должен уже владеть языковой игрой, чтобы понять указательное определение; ему нужно безусловно просто знать или догадываться, на что указывает человек, дающий разъяснение! То есть указывается ли при этом, например, на форму предмета, или на его цвет, или же на число и т. д.». В чем же тогда заключается это «указание на форму», «указание на цвет»? Укажи на лист бумаги! А теперь укажи на его форму, теперь на его цвет, теперь на его число (последнее звучит странно)! Ну и как же ты это делал? Ты скажешь, что, указывая, всякий раз «имел в виду» разное. А спроси я, как это делается, ты ответишь, что концентрируешь свое внимание на цвете, форме и т. д. Ну, а я снова спрошу, как это делается.
Представь, кто-то показывает на вазу и говорит: «Взгляни на эту великолепную синеву! Форма здесь не имеет значения». Или: «Взгляни на эту великолепную форму! Здесь несуществен цвет». Вне всякого сомнения, в ответ на эти призывы ты сделаешь нечто разное. Ну, а всегда ли ты делаешь нечто одинаковое, обращая внимание на цвет? Представь же себе различные случаи такого рода! Я приведу лишь несколько:
«Похожа ли эта синева на ту? Видишь ли ты какую-нибудь разницу?»
Ты смешиваешь краски и говоришь: «Трудно добиться синевы этого неба».
«Ну, превосходно, вновь видна синева неба!»
«Посмотри, какой разный эффект дают эти два синих цвета!»
«Ты видишь там синюю книгу? Принеси ее сюда».
«Этот синий световой сигнал означает…»
«Как называется вот этот синий цвет? Это «индиго»?»
Чтобы направить внимание на цвет, иногда прикрывают рукой очертания формы, или же не смотрят на контуры вещи, или же пристально вглядываются в предмет, пытаясь вспомнить, где уже видели этот цвет.
Обращая внимание на форму, иногда очерчивают ее контуры, иногда прищуривают глаза, чтобы ослабить восприятие цвета, и т. д. и т. д. Я хочу сказать: так или примерно так действуют в тех случаях, когда «направляют внимание на то или иное». Но само по себе это не позволяет нам сказать, привлекла ли чье-либо внимание форма, цвет и т. д. Так и шахматный ход состоит не только в том или ином передвижении пешки по доске и не только в мыслях или чувствах шахматиста, делающего ход; а в обстоятельствах, которые мы называем: «играть шахматную партию», «решать шахматную задачу» и т. п.
34. Но предположим, кто-то говорит: «Направляя внимание на форму, я всегда делаю одно и то же обвожу контуры предмета глазами и чувствую при этом…» И допустим, указывая на круглый предмет и испытывая все эти ощущения, этот человек предлагает кому-то другому вот такое указательное определение: «Это называется «круг»». Разве не может другой человек иначе истолковать его разъяснение, даже если он видит, что поясняющий обводит форму глазами и даже если он сам испытывает такие же чувства, что и тот? Иными словами: такая «интерпретация» может состоять и в том, как он теперь применяет разъясненное слово; например, на что указывает по команде «Покажи круг». Ибо ни выражение «определение подразумевает вот это», ни выражение «определение истолковывается вот так» не обозначают какого-то процесса, сопровождающего дефиницию и ее восприятие на слух.
35. Конечно, существует то, что можно назвать «характерными переживаниями», скажем, при указании на форму. Например, такие, как обведение контура указываемого предмета пальцем или же взглядом. Но это происходит далеко не во всех случаях, когда я «подразумеваю форму», и далеко не во всех случаях встречается какой-нибудь иной характерный процесс. Но если бы даже что-то в этом роде и повторялось во всех этих случаях, то все равно мы говорили бы «Он указал на форму, а не на цвет» в зависимости от обстоятельств то есть от того, что происходит до и после указания.
Дело в том, что слова «указывать на форму», «иметь в виду форму» и т. д. употребляются не так, как слова «указывать на эту книгу» (а не на ту), «указывать на стул, а не на стол» и т. д. Подумай только, как по-разному мы обучаемся, с одной стороны, употреблению слов «указывать на эту вещь», «указывать на ту вещь», а с другой стороны, «указывать на цвет, а не на форму», «иметь в виду цвет» и т. д.
Как уже было сказано, в определенных случаях, в особенности при указании «на форму» и «на число», имеются характерные переживания и виды указаний «характерные» потому, что они часто (но не всегда) повторяются, когда «подразумевают» форму или число. Но известно ли тебе также некое переживание, характерное для указания на игровую фигуру именно как на фигуру в игре? А между тем можно сказать: «Я имею в виду, что «королем» называется не конкретный кусок дерева, на который я показываю», а эта игровая фигура». (Узнавать, желать, вспоминать и т. д.)
36. При этом мы поступаем так же, как в тысяче подобных случаев: поскольку нам не удается привести какое-то одно телесное действие, которое бы называлось указанием на форму (в отличие, скажем, от цвета), то мы говорим, что этим словам соответствует некая духовная деятельность.
Там, где наш язык подразумевает существование тела, между тем как его нет, там склонны говорить о существовании духа.
37. Каково же отношение между именем и именуемым? Ну, так чем же оно является? Приглядись к языковой игре или к любой другой! Там следует искать, в чем состоит это отношение. Это отношение может состоять, между прочим, и в том, что при звуке имени у нас в душе возникает определенная картина названного, и в том, что имя написано на именуемом предмете, или же в том, что его произносят, указывая на этот предмет.
38. А что именует, например, слово «этот» в языковой игре или слово «это» в указательном определении «Это называется…»? Во избежание путаницы лучше вообще не считать такие слова именами чего бы то ни было. Как ни странно, о слове «этот» некогда говорили, что оно-то и есть подлинное имя. Все же остальное, что мы называем «именем», стало быть, является таковым лишь в неточном, приблизительном смысле.
Эта странная точка зрения проистекает можно сказать из стремления сублимировать логику нашего языка. Подобающий ответ на поставленный вопрос таков: «именем» мы называем самые разные вещи; слово «имя» характеризует множество различных, многообразно родственных между собой способов употребления слова; но среди этих видов употребления отсутствует употребление слова «этот».
В самом деле, мы часто, например при указательном определении, демонстрируем именуемый предмет, произнося его имя. И с тем же успехом в таких случаях, указывая на некий предмет, произносят слово «это». И слово «это», и имя часто занимают в предложении одинаковое положение. Но для имени характерно как раз то, что оно определяется путем указания «Это N» (или «Это называется N»). Но разве определишь что-нибудь с помощью слов: «Это называется «это»» или же «Это называется «этот»»?
Это связано с пониманием именования как некоего, так сказать, таинственного процесса. Именование кажется какой-то необычной связью слова с объектом. И такая странная связь действительно возникает, например, когда философ пытается выявить особое отношение между именем и именуемым, устремляя взор на некий предмет перед собой и без конца повторяя его имя или же слово «этот». Дело в том, что философские проблемы возникают, когда язык пребывает в праздности. Вот тут-то и в самом деле можно вообразить, будто именование представляет собой какой-то удивительный душевный акт, как бы крещение объекта. И, мы также можем сказать слово «этот» по отношению к предмету, обращаясь к предмету как к «этому» странное употребление данного слова, встречающееся, пожалуй, лишь в процессе философствования.
39. Но почему приходит на ум сама мысль употреблять в качестве имени как раз то слово, которое именем очевидно не является? Вот почему. Здесь возникает искушение выдвинуть против того, что обычно называют именем, одно возражение; его можно сформулировать так: имя в собственном смысле должно обозначать нечто простое. А обосновать это можно было бы примерно так: именем собственным в подлинном смысле, допустим, является слово «Нотунг». Меч Нотунг состоит из частей, соотносящихся определенным образом. Стоит изменить их расположение, и Нотунг больше не существует. Но очевидно, что предложение «У Нотунга острое лезвие» имеет смысл безотносительно к тому, цел ли меч или уже сломан. Будь же Нотунг именем некоторого предмета, в случае его расчленения на части этого предмета уже бы не существовало; в качестве же имени, которому не соответствует никакой предмет, это слово было бы лишено значения. Но тогда предложение «У Нотунга острое лезвие» включало бы слово, лишенное значения, и отсюда это предложение не имело бы смысла. Однако оно имеет смысл; выходит, что словам, из которых оно состоит, должно постоянно что-то соответствовать. Следовательно, слово «Нотунг» при анализе смысла должно исчезать, а его место должны занимать слова, именующие нечто простое. Эти слова по праву будут называться именами в собственном смысле слова.
40. Обсудим прежде всего такой момент данного аргумента: слово не имеет значения, если ему ничего не соответствует. Важно отметить, что слово «значение» употребляется в противоречии с нормами языка, если им обозначают вещь, «соответствующую» данному слову. То есть значение имени смешивают с носителем имени. Когда умирает господин N, то говорят, что умирает носитель данного имени, но не его значение. Ведь говорить так было бы бессмысленно, ибо, утрать имя свое значение, не имело бы смысла говорить «господин N умер».
41. В «15» мы ввели в язык собственные имена. Предположим, что инструмент под именем «N» сломан. Не зная этого, А показывает В знак «N». Есть ли в таком случае у этого знака значение или же нет? Что должен делать В, когда ему предъявят этот знак? Мы не пришли к решению этого вопроса. Можно было бы спросить: что он будет делать? Ну, скорее всего он растеряется или же покажет А обломки. Тут можно было бы сказать: знак «N» в такой ситуации утратил значение; и этим выражением утверждалось бы, что знак «N» больше не употребляется в нашей языковой игре (если мы не найдем ему нового употребления). «N» мог бы потерять значение и потому, что по каким-то причинам инструмент стали теперь обозначать иначе и знак «N» не употребляется более в данной языковой игре. Но можно было бы представить себе и некое соглашение, по которому В должен отрицательно покачать головой, если А предъявляет ему знак сломанного инструмента. Тогда можно было бы сказать, что команда «N» принята в языковой игре, даже если этот инструмент больше не существует и что знак «N» имеет значение, даже если его носитель перестал существовать.
42. Ну, а имя, никогда не употреблявшееся для обозначения инструмента, также имело бы значение в этой игре? Предположим, что «Х» такой знак и А показывает этот знак В. Что ж, и такие знаки могли бы быть приняты в данной языковой игре, и В полагалось бы отвечать на них, скажем, покачиванием головы. (Можно было бы представить себе это своего рода шуткой между ними.)
43. Для большого класса случаев хотя и не для всех, где употребляется слово «значение», можно дать следующее его определение: значение слова это его употребление в языке.
А значение имени иногда объясняют, указывая на его носителя.
44. Мы сказали: предложение «У Нотунга острое лезвие» имеет смысл даже тогда, когда Нотунг сломан. И это так, ибо в данной языковой игре имя употребляется и в отсутствие его носителя. Но можно представить себе и языковую игру с именами (то есть со знаками, которые мы, безусловно, назвали бы именами), где имена будут употребляться лишь при наличии носителя; так что здесь их всегда можно заменить указательным местоимением вкупе с указательным жестом.
45. Указательное «этот» не может остаться без носителя. Можно было бы утверждать: «Коль скоро имеется некий этот, имеет значение и слово «этот», равно, является ли этот простым или сложным». Но это обстоятельство само по себе не превращает данное слово в имя. Напротив, ведь имя не употребляется вместе с указательным жестом, а только поясняется с его помощью.
46. Ну, а при каких же обстоятельствах имена действительно обозначали бы только нечто простое?
Сократ говорит: «Если не ошибаюсь, я слышал от кого-то: праэлементы выражусь так, из которых состоим и мы, и все остальное, не поддаются никаким объяснениям; ибо все, что существует в себе и для себя, можно только обозначить именами; невозможно какое-нибудь дальнейшее определение: ни того, что это является… ни что это не является… Но что существует в себе и для себя должно… наделяться именем безо всяких дальнейших определений. Следовательно, невозможно говорить о каком-нибудь праэлементе объясняющим образом, ибо он не располагает ничем, кроме наименования как такового, имя это все, чем он обладает. Но поскольку то, что получается при сочетании этих праэлементов даже в неотчетливой форме, является сложным, то имена этих элементов в их комбинациях друг с другом становятся языком описания. Ибо сущность речи сочетание имен».
Этими праэлементами были и расселовские «индивидуалии», а также мои «объекты».
47. Опять же: состоит ли из частей мой зрительный образ этого дерева, этого стула? И каковы его простые составные части? Многоцветность один из видов сложности; другим видом можно считать, например, ломаный контур из прямых отрезков. Можно назвать составным и отрезок кривой с его восходящей и нисходящей ветвями.
Если я говорю кому-нибудь без дальнейших пояснений-то, что я сейчас вижу перед собой, является составным», то он вправе спросить меня: «Что ты понимаешь под составным? Оно ведь может означать все, что угодно!» Вопрос «Является ли составным то, что ты видишь?» имеет смысл, если уже установлено, о сложности какого рода то есть о каком особом употреблении этого слова должна идти речь. Если бы было установлено, что зрительный образ дерева следует называть «составным» в тех случаях, когда виден не только его ствол, но и ветви, то вопрос «Прост или сложен зрительный образ этого дерева?» и вопрос «Каковы его простые составные части?» имели бы ясный смысл ясное употребление. Причем второму вопросу, конечно, соответствует не ответ: «Ветви» (это был бы ответ на грамматический вопрос «Что называют в данном случае «простыми составными частями»?»), а, скажем, какое-то описание отдельных ветвей.
А разве шахматная доска, например, не является составной в очевидном и буквальном смысле? Ты, по-видимому, думаешь о соединении в ней 32 белых и 32 черных квадратов. Но разве мы вместе с тем не могли бы сказать, что она, например, составлена из черного и белого цветов и схемы сетки квадратов? А если на этот счет имеются совершенно разные точки зрения, то разве же ты станешь утверждать, что шахматная доска является просто-напросто «составной»? Спрашивать вне конкретной игры «Является ли данный объект составным?» это уподобиться мальчику, получившему задание определить, в активной или пассивной форме употребляются глаголы в данных ему примерах, и ломавшему голову над тем, означает ли, например, глагол «спать» нечто активное или пассивное.
Слово «составной» (а значит, и слово «простой») используется нами весьма многообразными, в разной степени родственными друг другу способами. (Является ли цвет шахматного поля на доске простым или состоит из чисто белого и чисто желтого? А является ли простым этот белый цвет или же он состоит из цветов радуги? Является ли простым отрезок в 2 см или же он состоит из двух частей по 1 см? И почему бы не считать его составленным из двух отрезков: длиной в 3 см, и в 1 см, отмеренного в направлении, противоположном первому?)
На философский вопрос: «Является ли зрительный образ этого дерева сложным и каковы его составные части?» правильным ответом будет: «Это зависит от того, что ты понимаешь под «сложным»». (А это, конечно, не ответ, а отклонение вопроса.)
48. Применим этот метод к тому, что говорил Сократ. Рассмотрим языковую игру, для которой действительно имеет силу изложенное в этом отрывке. Язык предназначен здесь для того, чтобы изображать комбинации цветных квадратов на какой-то поверхности. Квадраты образуют некоторый комплекс, напоминающий шахматную доску. Имеются красные, зеленые, белые и черные квадраты. Словами языка служат (соответственно): «К», «З», «Б» и «Ч», а предложением ряд этих слов.
Здесь предложение комплекс имен, которому соответствует комплекс элементов. Праэлементами выступают цветные квадраты. «Но просты ли они?» Я бы не знал, что естественнее всего назвать «простым» в этой языковой игре. При других же обстоятельствах я назвал бы одноцветный квадрат «составленным», скажем, из двух прямоугольников или же из элементов цвета и формы. Но понятие составленности можно было бы расширить и так, что меньшую площадь называли бы «составленной» из большей площади и меньшей, вычитаемой из нее. Сравни «сложение» сил и «деление» отрезка с помощью точки, расположенной вне его; эти выражения показывают, что при некоторых обстоятельствах мы даже склонны понимать меньшее как результат соединения большего, а большее как результат деления меньшего.
Но я не знаю, следует ли в данном случае говорить, что фигура, описываемая нашим предложением, состоит из четырех элементов или же из девяти. Ну, а данное предложение состоит из четырех или девяти букв? И каковы его элементы: типы букв или же буквы? Да и не все ли равно, что мы говорим лишь бы при этом не возникало недоразумений в каждом конкретном случае!
49. Что же означает тот факт, что мы не в состоянии определить (то есть описать) эти элементы, а можем только именовать их? Это могло бы означать, например, что описание комплекса, в предельном случае состоящего лишь из одного квадрата, представляет собой просто наименование этого цветного квадрата.
Притом можно было бы сказать хотя это легко порождает всевозможные философские суеверия, что знак «К» или же знак «Ч» и т. д. в одних случаях может быть словом, в других предложением. А «является ли знак словом или предложением», зависит от ситуации, в которой он высказывается или пишется.
Например, если некто A должен описать B комплексы цветных квадратов и пользуется при этом одним лишь словом «К», то можно утверждать, что это слово является описанием предложением. Если же он запоминает слова или их значения или же обучает кого-то другого употреблению этих слов, произнося их в ходе указательного обучения, то мы не скажем, что они при этом являются предложениями. В этой ситуации слово «К», например, не описание; с его помощью именуют элемент но было бы странно на этом основании утверждать, что элемент может быть только назван! Ведь именование и описание находятся не на одном уровне: именование подготовка к описанию. Именование это еще не ход в языковой игре, как и расстановка фигур на шахматной доске еще не ход в шахматной партии. Можно сказать: именованием вещи еще ничего не сделано. Вне игры она не имеет и имени. Это подразумевал и Фреге, говоря: слово имеет значение только в составе предложения.
50. Что же означает утверждение: элементам нельзя приписать ни бытия, ни небытия? Можно было бы сказать: если все, что мы называем «бытием» и «небытием», держится на существовании и несуществовании связей между элементами, то нет смысла говорить о бытии (небытии) элемента; равным образом если все, что мы называем «разрушением», заключается в разделении элементов, то не имеет смысла говорить о разрушении элемента.
Но хочется сказать: элементу невозможно приписать бытие, ибо, не существуй он, его нельзя было бы даже именовать, а значит, и сказать о нем что бы то ни было. Рассмотрим же аналогичный случай! Об одном предмете, а именно об эталоне метра в Париже, нельзя сказать ни того, что его длина 1 метр, ни того, что его длина не 1 метр. Но этим мы, разумеется, не приписали ему какого-то диковинного свойства, а только признали его специфическую роль в игре измерения в метрах. Представим себе, что в Париже подобно эталону метра хранится и эталон цвета. В таком случае мы определяем: «сепией» называется цвет хранящегося там в вакууме сепии» образца. В этом случае не имело бы смысла говорить ни что такой образец имеет данный цвет, ни что он его не имеет.
Это можно выразить так: данный образец инструмент языка, с помощью которого мы формулируем высказывания о цвете. В этой игре он является не изображаемым предметом, а средством изображения. И так же обстоит дело с элементом в языковой игре, когда мы, именуя его, произносим слово «К»: этим мы даем данной вещи некоторую роль в нашей языковой игре; она здесь выступает как средство изображения. Говорить же «Не будь ее, она не могла бы иметь и имени» равносильно утверждению: не существуй эта вещь, мы не могли бы использовать ее в нашей языковой игре. То, что кажется необходимо существующим, принадлежит языку. В нашей игре это парадигма; нечто, с помощью чего осуществляют сравнение. И установление этого можно считать важной констатацией; но констатацией, относящейся к нашей языковой игре нашим способом представления.
51. При описании языковой игры я говорил, что слова «К», «Ч» и т. д. соответствуют цветам квадратов. Но в чем состоит это соответствие, в каком смысле можно говорить, что этим знакам соответствуют определенные цвета квадратов? Ведь определение устанавливает только связь между этими «знаками» и соответствующими словами нашего языка (названиями цветов). И все же предполагалось, что употребление знаков в игре усваивалось бы иначе, именно указанием на образцы. Пожалуй; но что же тогда означает утверждение: определенные элементы соответствуют этим знакам в практике языка? В том ли состоит смысл этого утверждения, что при описании комплекса цветных квадратов человек при виде красного квадрата всегда говорит «К», при виде черного «Ч» и т. д.? Ну, а что, если он споткнется при описании и ошибочно скажет «К» при виде черного квадрата каков в данном случае критерий того, что это ошибка? Или же обозначение знаком «К» красного квадрата состоит в том, что люди, пользующиеся этим языком, употребляя знак «К», всегда мысленно представляют себе красный квадрат?