Илья-богатырь
Предисловие
Тот самый Илья Муромец?
Не может быть! Совершенно не похож! – первая реакция большинства наших современников, кто впервые видит восстановленный по методу Герасимова облик Ильи Муромца.
На кого не похож? На артиста Бориса Андреева, сыгравшего богатыря в фильме-сказке или на васнецовского, с картины Богатыри? Так ведь там художественный образ, так сказать, а здесь научное доказательство!
Сразу начинаются возражения:
Да его же вообще не было! Это былина, написанная по всем законам жанра. Это литературный образ и больше ничего…
Спору нет. Былинный Илья Муромец – образ литературный, и, наверно, достаточно сложно в традиционном эпическом герое разглядеть черты реального прототипа(или прототипов), но отрицать их наличие – рискованно, хотя бы потому что в Киево-Печерской лавре, в ближних пещерах покоятся мощи Святого Ильи Муромца, его же память совершается 1 января. То есть, наш новый год начинается с него! По черепу Святого Ильи Муромца и восстановлено это лицо. Можно ли считать этот облик бесспорно точным? Думаю, что нет. Например, в былине упоминается, что он был черноволос и кудряв. Но это может быть, как раз дань былинной традиции. Попробуйте по описаниям героев представить их облик. Не получится. У всех брови собольи, уста червленые и т. д.
А вот что бесспорно. Перед нами человек немолодой, в возрасте от 50 до 70 лет. Очень сильный и крепкий. Среди современников, рост которых в среднем был 15-160 см, он выглядел великаном – 182-186 см! Это в глубокой, по тем временам, старости. Лицо крупное и довольно грубоватое. Но это оттого, что многие подробности сгладило время. Мощам Святого Ильи почти тысяча лет…
Но тот же был совершенно сказочный…
Ну и что! У нас и Ленин был совершенно сказочный, а жил почти что вчера! Но ведь никому в голову не придет утверждать, что его не было! Что он фольклорно-былинный! Скажем, как Чапаев из анекдотов….
Ну, не может же быть… Неужели этот то самый?!
Вот этого я точно утверждать не могу! "Тот самый" – какой? Былина не анкета! Скорее всего былинный, так сказать, канон, составляет в ней три четверти, если не четыре пятых а все таки, попытаться разглядеть сквозь стену традиции живого человека – заманчиво, ох, как заманчиво!
Я мучался лет двадцать. Перерыл, как мне кажется, все что мог найти и о Муромце, и о том времени, и когда пришло ощущения, что я там живу, что я точно знаю что ели, что пили, как ходили, как на коня садились… Одним словом, когда узнал тысячи мелочей и фактов, которые, конечно же, ни в какие книги не влезут, когда в них вжился – рискнул написать исторический роман о полумифическом герое.
В российской литературе это едва ли не первый опыт, а в мировой прецедент есть! Есть целое направление. Скажем, реалистические исторические романы о короле Артуре. У нас же этот исторический пласт совершенно не разработан… Совсем. В то же время, прилавки ломятся и телеэкран лопается от всевозможных «фентази». От бесконечных Конанов, Зенн, Тарзанов и Гераклов, способных совершенно извратить в сознании читателя представление об истории.
В розыске прототипа Ильи Муромца я нашел, по крайней мере четверых реально существовавших героев. Один из них смутен и неясен поскольку он герой местный Владимиро-Суздальский, тот самый который воевал с племенами Муромы соловой.
Кстати, когда былину поют или сказывают то ударение ставят не на последнем а на первом слоге, тогда и выясняется, что Одихмантьев сын, хоть и шипел по змеиному и свистел по звериному, постепенно превращаясь в мистическое существо «Соловья» человека птицу, а скорее всего в миру то был «соловым» то есть желтоволосым, в отличие от темноволосых славян и, скорее всего, степняка-торка Илии.
Вторым прототипом Ильи Муромца мог стать печенежский вождь Ильдей, который по преданию до последнего оставался верен Ярополку – старшему сыну князя Святослава. И который, возможно, был живьем зарыт в погребе.
Третьим мог быть киевский воевода Илья –Муровлянин. Именуемый так не потому что он был родом из под Мурома, из села Карачарова (Черношапочникова) поскольку там, вероятно, жили известные по летописям выходцы со степного юга – «черные клобуки», а потому что «муравлею» называлась каменная стена. В польских, византийских и турецких преданиях и песнях есть упоминание о каком то Илья – воеводе из Киева, который командовал славянским корпусом в составе Византийских войск и воевал на Сицилии, в Сирии и в Армении.
Четвертый – Святой Илия Муромец – схимник из киевских пещер. Не исключена, что воевода и монах – один и тот же человек.
Но такое разыскание уместно в научной работе. Для романа – маловато. Потому история об Ильи-богатыре, центральная, но не единственная в романе и позволяет рассказать о сложнейшем историческом периоде в жизни Киевской Руси – о времени принятия православия. Собственно, о формировании великорусской нации и государства. История легендарного героя позволила рассказать о тугом узле проблем и характеров, людей исторических, таких как Равноапостольные Ольга и Владимир, дядя Владимира – Доброгост (Добрыня Никитич русских былин), Святослав, Свенельд и десятках других. О сложном времени выбора духовного пути. Ибо, по моему глубочайшему убеждению, только в правильном выборе и обретении этого пути возможно сохранить державу, определить её будущее.
Исследуя эпоху, я пришел к убеждению, что выбор Православия для Киевской Руси, ни в малейшей степени, не был случайным. Я убежден, и постарался доказать это в романе, что выбор веры был делом народным. Именно народ заставил князя принять новую веру. Только в этом случае объясняется коренной перелом и в характере Владимира и в стремительном росте новой державы.
Разумеется, хоть и не прямо, но в романе отыскиваются аналогии с нашем временем. А если нет аналогий, то произведение и востребовано не будет. Это один из важнейших законов драматургии. Разумеется, я писал книгу тенденциозную. А других то и не бывает! Это православная книга. Поэтому, без всякого стеснения, я обращался за консультациями к священнослужителям, в частности, к архимандриту Александру (Федорову), одному из, на мой взгляд, крупнейшему из знатоков средневековой Руси – профессору Академии Художеств – кандидату архитектуры и кандидату богословия.
Всю жизнь я стараюсь следовать двум правилам: писать максимально достоверно и занимательно. Что получилось не мне судить. Но независимо от результата, могу заявить с полной убежденностью: именно в поиске на грани исторической науки и литературы – нынешний путь исторического романа. История России невероятно полна и совершенно, если можно так выразиться, не освоена. Она драматична и авантюрна в самом высоком понимании этого слова. По сравнению со многими реально существовавшими в России историческими героями Робин Гуд, мушкетеры и др, со всеми их многократно воспетыми в романах и на экране приключениями – скучные провинциальные дети.
Слава Богу, нынешнее время дает возможность не только поиска, но и реализации находок, а чтобы не превратиться в «перелицовшиков» исторических фактов, нужно им следовать, и как принято в науке, если факт не умещается в концепцию, не факт искажать, а концепцию менять…
Тяжелое это дело. Но какое завораживающее! Как увлекательно отыскивать новое в известном, и как радостно видеть в очевидном невероятное. И какое наслаждение, которое пожалуй дает только работа с историческими свидетельствами, постоянно учиться. Каждый день, в каждой строке.
Автор
Часть первая
СТРАНА ЯЗЫЧНИКОВ
Калики перехожие
Молодой медведь, еще прошлым летом ходивший у матери пестуном младших медвежат, первую зиму спал в берлоге один. Половодье выгнало его из-под корней поваленной сосны, и вот уже несколько дней он бродил по весеннему лесу, наполненному запахами, шорохами, щебетанием птиц, жевал, как подсказывал ему инстинкт, все, что было съедобного, да вот не все мог взять – не хватало умения. Пробавлялся всякими корешками. Отогнал волков от загрызенной ими и наполовину сглоданной оленихи – вдоволь наелся. По глупости залез в муравейник и полдня потом вычихивал едучих муравьев, всю ночь прятал искусанный нос во влажный болотный мох, на рассвете пошел к реке.
Река уже вернулась в берега, но была еще по-весеннему быстроходна, хотя уже почти по-летнему мелка. Вверх по течению, подпрыгивая над порогами, сверкая серебром чешуи, шла на нерест рыба.
Выбрав песчаную отмель, где река делала поворот и была совсем неглубока, медведь примостился ловить обессиленных борьбой с течением рыбин.
Он ополоснул нос в шелковых водяных струях – полегчало. А охотничий азарт заставил позабыть про муравьев. Сел прямо в воду, левой лапой навел на воду тень, чтобы видно было похожее на большое полено рыбье тело, и молниеносным движением цапанул его когтями правой лапы. Толстая рыбина, упруго изогнувшись, взлетела над водой – медведь сноровисто подхватил ее, прокусил голову и сунул под себя, придавив в воде задом. Тем же манером поймал вторую, третью… Но когда пошарил под собой по дну – рыб там не оказалось!
Замотав недоуменно башкой, медведь кинулся искать – рыбы не было! Застонав от огорчения, он поймал еще двух и тем же манером спрятал под себя, но и те пропали! В огорчении мишка заколотил лапами по воде… И решил попробовать в последний раз!.. Но странный звук, не похожий ни на один голос леса, заставил его насторожиться, поднять голову и глянуть на противоположный берег…
Там стоял человек. Он – смеялся.
От растерянности мишка открыл пасть и оторопел. Человек вдруг согнулся и прошелся по берегу, как медведь…
Мишка увидел себя. Человек изображал, как медведь рыбачит. Гибкой рукой показал и взлетевшую над водой рыбу, и как медведь спрятал ее под себя.
Мишка как завороженный смотрел на человека… А тот объяснял, как течение унесло пойманную рыбину, когда медведь потянулся за второй. Человек показал, как взлетела над водой рыбина и как нужно ее вышвырнуть на берег, откуда она не уйдет. Мишка понял. Тут же выхватил из воды очередную добычу и швырнул ее на песчаный берег. Поймал вторую рыбину… Оглянулся. Первая, шлепая тяжелым хвостом, плясала на прежнем месте.
В восторге медведь запрыгал по мелководью, поднялся на задние лапы… Глянул через реку, но там никого не было… Не шевелились низко нависшие над водой смородиновые кусты, строго, чуть качая в вышине вершинами, безмолвствовали сосны…
А человек был уже сажен за триста. В глубине оврага, почти не давая дыма, горел маленький костерок. Около огня другой человек ловко и сноровисто чинил лапоть. Пришедший от реки поставил ближе к костру деревянный жбанчик с водой и покидал в него раскаленные в костре камушки. Вода в туеске мгновенно закипела. В нее человек положил крупные куски рыбы и две рыбьи головы, туда же бросил две луковицы и, как величайшую драгоценность, – крупную серую соль. Когда глаза в рыбьих головах побелели, человек выхватил из костерка головешку и загасил ее в ухе.
Его товарищ закончил ремонт лаптя, убрал снасти – кочетыг, шило, крюк… Обул лапоток, притопнул ногой. Причесавшись деревянными гребешками, оба старика – были они очень немолоды, седина выбелила головы и бороды – стали на колени лицом к солнцу и начали молча молиться, широко осеняя себя крестом и кладя земные поклоны. Отмолившись, так же тихо перекрестили еду и взялись за ложки. Между ними не было сказано ни одного слова, все совершалось в полной тишине. Закончив трапезу, они, так же молча, помолились. Затем тщательно уничтожили все свои следы – кострище закопали и прикрыли дерниной, завалили ветками примятый за ночь телами мох, – покрывшись монашескими скуфьями, закинули на плечи полупустые котомки и, взяв в руки крепкие, отполированные в странствиях посохи и перекрестясь, зашагали через непролазную чащобу легко, словно невесомо, ступая.
Они шли сторонясь селений и далеко обходя капища местных племен. Как лист древесный, упав на воду, не оставляет за собою следа, так и они неслышно и незаметно шли лесами, пойменными сырыми лугами и болотами, прорезая своими телами чащобы и заросли, беззвучно и легко, как птицы прорезают воздух, а рыбы – воду.
Несколько раз выходили они к славянским городищам, к острогам мерян и руси, о чем-то беседовали со старейшими и шли спокойно дальше, потому ни для кого не представляли ни угрозы, ни поживы. Годами были преклонны и для полона и продажи в рабство не годились, а при себе не имели ни сколь-нибудь дельных животов, ни злата, ни серебра, ни меди красной, ни одной железной вещи. Иглы да шила у них были костяные. Костяным же был и нож, один на двоих, и даже схороненные далеко под рубахи нательные кресты были резаны из кипариса ерусалимского – деревянные.
Однако, хранимые Господом Иисусом Христом, Богом новой для сих леших мест веры, не были монахи странствующие, калики перехожие, беззащитны. Не единожды лихие люди пытались примучить их забавы ради, да выходило не больно ладно.
У лесов муромских, в стороне от всяких городищ, кинулась на них мурома соловая, белоглазая, желтоволосая.
Ни о чем не спрашивая, изгоном-излетом выскочили из кустов да с деревьев попрыгали с десяток лихих разбойничков, удалых охотничков…
Хотели, видно, монахов христианских православных в жертву своим идолам деревянным принести. Сказывают, у здешних язычников пуще славы не было, как перед богами своими из груди священника либо муллы вырвать сердце и вымазать им, кровоточащим, горячим и трепещущим, губы деревянному истукану с рогами позлащенными.
Потому кинулись лютые муромы, не поздравствовавшись и даже не задираясь, сразу, будто ждали калик перехожих. Были они ребята молодые, крепкие, и хоть не высоки ростом, но кряжисты и дородны. Первый, курносый и конопатый, с безволосым лицом, хватанул лапою в рыжей шерсти монаха – того, что с медведем беседовал, – за плечо и хотел, как дерево трухлявое, пред собою повалить, да как-то неведомо повернулся старец и, с места не стронувшись, ударил разбойника посохом: навершием – в лицо, ступицей – в брюхо. Тут же и второй воин муромский пополам согнулся и кровью залился, а как достал его клюкой-посохом старец? Неведомо.
Второй калика и посохом не защищался, а ударил врага нападавшего локтем в переносицу, а как тот назад откачнулся, схватил его той же рукою за загривок да об свое колено и треснул, – повалились трое разбойничков, кровью умываючись, в траву придорожную.
Тут уж стало остальным видно, что дело-то не шуточное и голыми руками старцев диковинных не возьмешь! Двое на старцев в мечи пошли, а двое воровским манером со спины наскочили.
Схватил белобрысый мурома старца за шею, зажал голову локтем, а старец как-то присел, крякнул и, будто мешок с репою, перекинул супостата через себя прямо на меч сотоварища. Напоролся он на железо каленое, будто воск на шило.
Второй же калика ткнул нападавшего посохом в плечо так, что меч из ладони выскочил, а рука повисла, как веревка, безжизненная. Увернулся от меча другого нападавшего, а когда тот пролетел мимо, промахнувшись, клюкою его за горло перехватил да и дернул маленько, так что у того глаза из орбит чуть не выскочили.
Двое, что издали на побоище смотрели, луки тугие изготавливали, пустили в старцев по стреле, но обе стрелы один калика поймал да в руке переломил, а второй метнул в стрелков посохом так, что у одного передние зубы вылетели, а второй с перебитой ключицей бежать в лес кинулся.
Огляделись калики. Стонут воины муромские, кровью умываясь, по траве ползают, на своем языке пощады просят.
Вздохнули старички да принялись их врачевать. Одному руку вправили, другому – челюсть, третьему – ногу ломаную в шину положили.
С разбитых лиц кровь мокрой тряпицей отерли да каким-то снадобьем, на меду, ссадины смазали.
Сидит мурома, притихла. Больно не воиста сделалась. Толичко поскуливают да на старцев, как мальчишки нашкодившие, поглядывают. Старцы убитого муромчанина положили ровно ногами на восток, меч из него вынули, руки на груди ему сложили. Покачали головами седыми сокрушенно, натянули скуфеечки да и пошли своим путем, будто и боя не было. Только к вечеру, когда на сон грядущий молитвы читали, правили канон покаянный и пост себе заповедали – неделю без пищи и воды идти. Потому – грех содеяли: кровь человеческую пролили.
Вернулся белоглазый мурома, с ключицей ломаной, из своего городища с подмогою, а за каликами – уж и следу нет!
Кинулись догонять с собаками охотничьими. Скулят собаки, а следа не берут…
Да и те, что на бое пораненные, сильно своих соплеменников догонять старцев отговаривали. Мол, не ходите, зла не делайте! Все зло против вас и обернется. Старцы-то, видать, не простые… Догоните – не обрадуетесь: ежели голов не сложите, то всем вам целыми не бывать!
Вот мурома разбойная от погони и отступилась.
А старцы как шли своим путем, так и следовали – скоро да споро.
Дней через десять после столкновения с муромой, уже на закате дня, подошли они к затворенным воротам Карачарова городища. С умом было оно строено. Невелико, да прочно. И ров полон водой, и откосы вала круты – не зацепишься. И угловые башни, что высились над частоколом, были удобны для стрельбы и в поле, и вдоль заостренных бревен стены. Особливо же отметили про себя старцы умение, с каким были построены ворота. Вели они в самую большую надвратную башню острога, но не прямо, а сбоку, куда вела довольно крутая дорога. И все, что по ней шло или ехало к башне, становилось к стене правым боком – как раз под стрелы… Сажен с десяток пришлось бы нападавшему правый, щитом не прикрытый бок под стрелы да копья подставлять, пока он до ворот добежал бы. И ворота, видать, были с умом построены. Проломившийся в них оказывался в башне, а там наверняка и вторые ворота, крепче первых, есть.
Набьется ворог в башню, напрут задние, давя передних, ан перед ними – еще ворота. Кинутся назад, да упадет сверху железная решетка – забрало – и перекроет выход. А наверху для попавших в западню уж и копья готовы, и вар на огне клокочет, и смола кипит… Потому двухэтажная башня, и пол на втором уровне так поделан, что сквозь щели в нем того, кто в башню попал, – видно, а того, кто на втором ярусе стоит, – не достать.
«Ладно строено! – враз подумали старцы. – Видать, живет в Карачаровом городище народ воинский, во многих схватках да затворах накопивший опыт боевой… Он ведь даром не дается, он на крови да бедах людских копится».
Но самое главное, что отметили старцы и что жадно искали глазами, пристально изучая городище из лесной чащи, – виднелся за частоколом православный крест на деревянном шатре церковки. Разом перекрестились калики и без опаски пошли по открытому лугу, такому сырому, что и на луг-то он не больно смахивал, а походил на болото, где конному да оружному непременно завязнуть суждено.
И это отметили калики, прыгая, как зайцы, с кочки на кочку: изгоном-набегом городища не взять!
Пока добрались они до затворенных ворот – город приготовился к встрече, и хоть мычали в хлевах коровы, недавно пригнанные с поля, но явно слышали старцы, как торопливо пробежали в башню воины. Это пришлось каликам по сердцу: обутые бежали, не босые, не лапотники, но в сапогах с подковками… Стало быть, народ в городище не бедствует и во всем достаточный, а в воинском деле – не новичок…
– Молитвами святых и всехвальных Мефодия и Кирилла да сохранит вас Господь в городище сем… – дружно пропели калики, постучав в ворота клюками.
– Аминь, – ответили из башни. – Да сохранит вас Пресвятая Богородица под покровом Своим.
– Аминь, – ответили, кладя поясные поклоны, старцы.
Створки ворот чуть приоткрылись – ровно настолько, чтобы прошел один человек, и старцы поочередно протиснулись в башню.
Ворота за ними сразу же затворились.
В темноватой башне, где они, как и предполагали, оказались перед вторыми, наглухо затворенными воротами, голос сверху спросил:
– Молитвами и предстательством законоотец наших Кирилла и Мефодия, откуда путь держите? Чьи вы люди?..
– Из стольного града Киева. Монаси…
– Ого! – сказал кто-то невидимый, простодушно удивляясь, из какой дали явились эти странники.
– Давно ли идете?
– Да с полгода будет. На Покров выходили, по зимнему…
Створки вторых ворот также чуть приоткрылись, и монахи вышли на свет уже за стенами карачаровскими. Их ждали несколько крепких смугловатых и черноволосых воинов, совсем не похожих на населявшие эти края людей.
Больше всего они смахивали на печенегов или на родственных печенегам торков, что служили Киеву. Были на них черные высокие шапки-колпаки – черные клобуки… Но говорили они по-славянски чисто, и, самое главное, в расстегнутых воротах рубах виднелись гайтаны крестов.
Калик отвели к церкви, и первым их расспрашивать, кто они да откуда, принялся священник – каппадокийский грек, неведомо как оказавшийся в здешних лесных и дремучих местах.
Удостоверяться, что это монахи, не самозванцы, в те годы было бессмысленно, только истинный православный христианин, положивший для себя превыше всего служение Христу, мог заявить о вере своей. Хотя христиане были на Руси не в редкость, но большая часть племен и родов, населявших Русь, пребывали в язычестве и христиан в лучшем случае избегали, как, впрочем, и мусульман, и иудеев, а чаще – казнили без милости, принося в жертву Перуну или иным своим богам… Зачем пустились смиренные божьи люди в столь дальнее хождение, грек не спрашивал – не по чину ему было. Раз идут – стало быть, не без причины, а коли есть причина – сами скажут.
Присматривались и монахи к городищу, к священнику, к детишкам, что шныряли повсюду и совали по-летнему облупленные уже носы в раскрытые двери церкви, где в трапезной батюшка потчевал репой и хлебом странников.
Дивились монахи и церкви – деревянной, будто изба, и строенной, словно это баня или амбар. Не видали они таких-то в южных краях. Перво-наперво поднялись они по широким ступеням на крытую галерею, где, будто в княжеском тереме, стояли столы и лавки, – видать, бывало здесь пирование; прямо против крыльца сквозь растворенные двери виднелся собственно храм, освещаемый несколькими лампадами. Виден был и престол, и все его убранство, и несколько икон, висевших за престолом и стоявших на алтарной перегородке. Иконы все были греческие.
Ведя приличную месту и чину беседу, монахи странствующие распытали обиняком, что за народ пребывает во граде сем, кто князь и кто набольший.
– Народ пришлый! Не от корня здешнего, – ничего не скрывая, ответствовал священник. – Бежали от гор Кавказских, когда хазары православных громили и резали, тому уж лет сорок будет. Тогда Хельги, регина русов, в Константинополь к цесарю Византии помощи противу безбожных хазар просить ездила…
– Помним, помним… – закивали калики. – Она тогда еще в язычестве пребывала.
– А уж я-то, – рассказывал грек, – с нею приехал, когда она крестилась и привезла в Киев стольный, вместе с именем своим Божиим – Елена, и первые книги, и нас – попей смиренных, кои согласились в языческий край ехать.
– А сюда-то как попал?..
– Так ведь при регине богобоязненной, православной, кою славяне Ольгой, по темноте своей зовут, а по закону она есть Хельги – Елена, жилось в Киеве православном сносно. И крестились многие, и паства была, и Хельги-регина нас всем одаривала и кормила. Но Господь взял ее в чертоги свои, и княжить стал ее закосневший в язычестве сын Святослав. Сей был дик и свиреп! И, кроме войны, ничего знать не хотел. Да и воевал-то все непутём… Все в местах отдаленных, а вотчины своей не берег! Так и сгинул на перекатах днепровских. Сказывают, печенег Куря из его головы чару сделал да вино пьет.
– Тьфу! – дружно плюнули оба монаха. – Погоди, будет этому Куре за деяния да волхвования колдовские…
– А по мне, так и поделом Святославу. При нем такие гонения на христиан в Киеве пошли, что почище хазарских погромов будут. Славяне да варяги в истуканов своих веруют почти что одинаково. Вот они без Хельги-то регины меж собой живо сладились да и почали христиан имать да в жертву приносить, а живых хазарам торговать, а то и сами за море везли…Вот и побежала братия киевская куда глаза глядят – в леса да пустыни… Тако и я здесь оказался.
– Однако же он сокрушил Хазарию – котел зла бесовского и разврата сатанинского, – возразил один из монахов. И грек догадался, что монах в мирской своей жизни был воином и, должно быть, ходил со Святославом громить и жечь столицу Хазарии Итиль-град.
– Да где же сокрушил? – возмутился грек. –Только стены градские разрушил да дворцы их пожег. А Хазария как стояла, так и стоит. Как творила зло во славу сатаны, как торговала зельями, да шелками, да рабами, отовсюду ведомыми, так и торгует.
– Однако от Святослава-князя, – не унялся калика, – киевский каган кагану Хазарии дани не платит.
– Сегодня не платит, а завтра придут вои хазарские, пожгут стольный Киев-град и станут дань взимать как прежде, как триста лет взимали!
– Да не платил Киев дани триста лет! – вяло возразил монах.
– Триста не триста, а платил! – А что Святослав Итиль пожег… – продолжал грек. – Был я в том Итиле. Сие есть град и на городище не похожий! Стены хоть и высоки и толсты, да глинобитные, а строения все деревянные, а крыши – войлочные! Такой-то хоть сто раз жги – он, глазом не моргнешь, опять отстроится.
– Не стенами крепок град, но воинством! Спарта эллинская и вовсе стен не имела, но войско стеною было ей несокрушимою, – сказал скрытую похвалу греку, за тридевять земель от Эллады ушедшему нести слово Христово, второй монах. – Еще Хельги-старый, воевода Рюрика, конунга русов, Итиль разорил да всех иудеев в Киев на телегах привез.
– На горе себе! – завопил грек. – И тогда Итиль отстроился, и Хазария, как феникс-птица, из пепла восстала, и зло от нее не преуменьшилось. Идут караваны рабов из Итиля и в Мадрид, и в страны далекие, восточные, где их на шелк меняют да на блудниц искусных азиатских, на танцовщиц. А Киев-град весь в долгах у общины иудейской – хазарской да на виду у Хазарии, как на ладони. В Итиле про каждый чох княжеский на другой день знают. Потому и пришлось Ольге за море в Царьград за помощью бежать, что на своих киевских воев надежа мала.
– Не скажи! – закипятился калика, что со Святославом Итиль громил. – Не скажи…
Но товарищ его перебил, видя, что спор разгорается и ни к чему хорошему не приведет:
– А кто у вас княжит либо воеводит? Кто во граде вашем набольший?
– Да несть у нас ни князя, ни воеводы его, – прихлебывая молоко из глиняной чаши, спокойно сказал грек.
– Как так?
– Сказано вам: народ тут пришлый. От разных языков, и едина у него только вера православная. Вожди, кои и были, так все перемерли… А оно и к лучшему. Несть во граде нашем ни при, ни замятни княжеской! Никто супротив другого не возвышается.
– Тело венчает глава, а страну – князь! Разве можно без главы?
– И мы не без главы. У нас глава – старейшина. Да Совет мужей мудрых, годами преклонных, в коих страсти утихли от множества лет и молитвы христианской, а мудрость прибыла и умножилась от опыта житейского и слова Божия.
– А кто воев водит? Чаю, не без войны живете?!
– Кругом опасно живем! – вздохнул грек. – И болгары камские нападают, и мурома соловая-белоглазая по лесам разбойничает, людей имает да не то хазарам, не то варягам продает…
– А во граде Муроме, слышно, князь сидит от Киева? Что ж он смерды не блюдет?
– Какой он князь! Огнищанин княжеский! И дружина у него – варяги да иудеи, два жида в три ряда! Мы и не град, а селище, но много как его воистее. Он сам дани просит да полюдьем примучивает, а защиты от него – никакой! Только на себя и надеемся.
– А среди воев кто набольший?
– Да был Илья. Хоть и годами не стар, а таков воитель и здоров телом преужасно…
Погиб, что ли? Ты сказываешь «был»? – встрепенулись монахи. – А ноне он где? – Видно было, что про Илью они слышали, а может, к нему и шли.
– Да не мертв он нынче и не жив, в расслаблении пребывает…Уж который год в расслаблении: ни руками, ни ногами не владеет.
Монахи глянули друг на друга и, не сговариваясь, торопливо прошли в церковь и пали перед алтарем.
– «Вот оно, видение игумена нашего,» – только и услышал греческий священник сказанные одним из калик, будто про себя, слова.
Удивительна была молитва монахов. Молились они молча, истово, без славословия и пения. А вставши с колен, оборотились к греку:
– Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?
– Родители-то в лесу, на расчистках – лес под пашню выжигают. Во граде – только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! – торопливо толковал грек, едва поспевая за каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.
Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.
Муромский сидень
Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:
– Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..
– Во веки веков, – тяжко и низко простонал голос за неохватными бревнами банного сруба. – Кто здесь?
– Калики перехожие, монаси с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька…
Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог – точно столбняк на него нашел. Торчал посреди огорода будто пугало.
– Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте, ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.
– А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? – спросил один из монахов.
– Чем гордиться-то? – удивленно спросил-пророкотал голос за стеной. – Я не князь, не кесарь… Я – сын христианский, и все люди – дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?..
Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, божьи люди, коли немощи моей не гнушаетесь.
Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен, немощный Илья.
– И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? – спросили монахи. – Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, – всхлипнул
Илья, – хуже дитенка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.
– А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?
– Нет, – твердо сказал Илья. – Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.
– За что ж расслабление тебе?
– По воле Господней, – твердо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.
– И не ропщешь противу Господа, и сомнения тебя не берут? – опять спросили монахи.
– Нет, – так же твердо ответил Илья. – Господу виднее! Я из воли его не вышел.
– Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?
– Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? – пророкотал Илья. – Зачем терзать меня пришел? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но все, что творит Он, Отец мой Небесный, – ко благу моему. А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой – попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идет, мне это неловко.
– Сие не дух, а запах! – сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. – А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.
– Да полно вам! – гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. – Да почто же вы плачете?
– От радости, Илюшенька, от радости.
Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!
– Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:
«Ко Господу воззвал я в скорби моей – и Он услышал меня.
Из чрева преисподней я возопил – и Ты услышал голос мой.
Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня,
все воды Твои и волны Твои проходили надо мною.
И сказал я: отринут я от очей Твоих, однако я опять увижу святой храм Твой.
Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня;
травою морскою обвита была голова моя.
До основания гор я снисшел, земля своими запорами на век заградила меня.
Но Ты, Господи Боже мой, изведешь душу мою из ада.
Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Господе,
и молитва моя дошла до Тебя, до храма святого Твоего.
Чтущие суетных богов оставили Милосердного Своего,
а я гласом хвалы принесу Тебе жертву: что обещал – исполню,
у Господа спасение»… – пропели монахи.
И больной Илья, словно в полубреду, повторил:
– …что обещал – исполню. У Господа спасение…
– А что бы исполнил Господу, Илюшенька, когда бы извел тебя Господь из немощи твоей?
– Какое Господь заповедовал бы послушание – тем бы и служил.
– А мечом служил бы Господу нашему?
– Я человек воистый, приходилось отчину оборонять. И обучен стариками к тому. Служил бы.
– Обетоваешься ли оставить дом и всех сродников своих ради служения воинского? – спросили старцы.
– Обетоваюсь!
Обетоваешься ли покинуть чад и домочадцев своих ради служения воинского Царю Небесному?
– Обетоваюсь!
– Обетоваешься ли отринуть славу мира сего, и гордыню людскую, и всю суету, и красоту тленную мира сего ради Господа и Спаса нашего?
– Обетоваюсь! Господь – моя сила, и в Нем – спасение мира и народа моего, – ответил Илья, дрожа от странного экстатического напряжения. – Да не отступлю и не постыжусь!
– Аминь! – выдохнули старцы. И, споро раскрыв котомочку заплечную, достали оттуда корчажку глиняную запечатанную. – А вот, Илюшенька, испей-ко нашего питья, ровно в три глотка.
Они плеснули из корчажки в ковшик. Поднесли к губам больного.
– Раз, два, три, а более не надо. Запевай за нами «Верую».
– Верую! – пророкотал Илья. – Во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым… – Голос его стал стихать, и на словах:
«Исповедую единокрещение во оставление грехов» – он откинул голову и уснул.
Монахи, надсаживаясь, вынесли его в огород и положили на траву.
– Отец наш! – кликнули они стоявшему посреди огорода греку, тот словно очнулся от обморока. – Пособи баньку вытопить.
Пока деловито и быстро топили баню и ждали, когда выйдет из нее, черной, угар и наполнится вся внутренность ровным жаром от раскаленной каменки, монахи стянули с могучего Ильи рубаху и внимательно прощупали-осмотрели его всего.
Грек видел, как цепкими пальцами старцы перебрали каждый сустав, каждую мышцу огромного, литого тела Ильи.
– Осклиз, – наконец произнес приговор свой один из старцев, и второй согласился.
– Осклиз – вот здесь и здесь, – показывая на позвоночник, сказал он. – Тута жилу пережимает, а тута вовсе в бок пошел.
Не смея подойти и дивясь, как это в тесном городище никто не подходит к старцам и не собирается толпою, будто здесь и людей не стало – ни жен, ни стариков, ни мальчишек, – греческий священник наблюдал, как старцы что-то мазали у Ильи на спине, словно письмена какие-то на позвонках его выводили. А потом, обхватив громадное и мягкое, как тесто, Ильино тело, волоком потащили его назад, в баньку.
– А ты-то, отец мой, что раскрылился? Пособляй! – просипели они, сизые от натуги, греку. И тот поспешно схватил огромную руку Ильи, перекинул через плечо и потащил грузное тело в раскаленную баню.
Старцы растянули спящего на полу, и один из них, разувшись, стал босыми ногами ему на спину.
– Владычица Богородица, помоги нам, грешным! – Старец переступал по широкой спине лежащего ничком Ильи. И вдруг подпрыгнул, мягко и упруго надавив на позвоночник. Второй в этот момент изо всех сил потянул Илью за ноги. Раздался щелчок, словно переломили сухую палку, и старцы опять кинулись выщупывать чуткими своими пальцами бамбук позвоночного столба.
– Стали! Стали! Мосолки на место стали! Ну, слава Господу! Поправится. Недаром нам игумен говорил:
«Во граде незнаемом сыщите расслабленного, в память Ильи Пророка нареченного, излечите его, и слава его будет славою Самсона Ветхозаветного». Так и есть, по-реченному. И нас, грешных, Господь сподобил послужить! – Теперь он спать трое суток будет. А ты, батюшка, иди и не сомневайся, да никому про нас не сказывай…
И грек пошел, пребывая в полном недоумении.
– Как не сказывать? Будто старцы на крыльях прилетели? Будто их никто не видел? А стража? А жители городища?.. А жена да домочадцы Ильины? Жена-то ведь каждый день с расчисток бегает: обмывать да кормить его.
Но три дня мелькнули, как сон утренний, – никто про старцев и не вспомнил, да и грек стал сомневаться, а были старцы-то, либо во сне привиделось? Порывался несколько раз к Ильиной баньке сходить, но ноги, словно заговоренные, в другую сторону несли, и мигом дело всякое неотложное находилось. Так и не выбрался.
А старцы, сменяя друг друга, трое суток молились подле спящего. На рассвете четвертых суток стал Илья во сне постанывати да раскидываться. Раскрывал глаза, но глядел бессмысленно, не по-здешнему.
Старцы подняли его и усадили на лавку под образом Богородицы, который выносили, когда Илью голого на полке да на полу правили да парили, чтобы икона сраму не видела. Надели на Илью рубаху белую, заботливо выстиранную, дали в руку ковшец, из коего он сонное снадобье пил. Тут Илья и очнулся. Крякнул и, еще не вполне проснувшись, утер усы и бороду рукавом.
– Илюша! – позвали его калики. – Так принеси водицы нам.
Илья поднялся и, только треснувшись головой о низкий потолок, понял, что ходит. Он ощупывал себя, топал ногами. А удостоверившись, что двигается, владеет всем телом своим, которое было безжизненно прежде, закричал от радости и пал перед старцами на колени.
– Не нас! Господа благодари, – ответствовали старцы. – Чуешь ли силу в себе?
Чую силу великую! – плача и смеясь одновременно, отвечал Илья. Он схватил со стола корчажку малую и раздавил ее в ладони в порошок.
– Э, брат… – протянули старцы. – Это в тебе еще зелье гуляет. Так ты у нас как берсерк варяжский сделаешься – те мухоморов сушеных нажрутся и чувствуют в себе силу великую. А как действо зелья пройдет, так и бери их голыми руками. Нам ты такой не надобен!
– Да как же, отцы мои, благодетели, – дрожа мелкой дрожью, стуча зубами и плача, говорил Илья. – Я силою своею послужу! Ох, как послужу!
– Сила есть – ума не надо! А тебе ума много потребуется! – осадили его старцы. – Ну-ко!
Они достали другую заветную корчажку с иным зельем: – Вот, испей – охолонешь.
Стуча зубами о край глиняной плошки, Илья выпил. Его прошибла испарина. Словно вынырнув с большой глубины, он тяжело дышал и обмяк, привалившись к стене.
– Ну вот… – говорили старцы, отирая его рушниками. – Вот и ладно будет. Теперь-то небось силы не чуешь?
– Вовсе ослаб. Но шевелю руками, ногами-то!
– Знамо, шевелишь. И еще как шевелить станешь. Только в силу тебе входить надо теперь медленно: шутка ли, сколь ты времени сиднем сидел. Теперь тебе заново ходить учиться нужно.
– Да нет! Ходить-то могу, – сказал Илья, поднимаясь и сутулясь под низким для него потолком баньки. Однако ноги, будто кто стукнул под коленями, согнулись, и он едва не упал…
– То-то! – засмеялся монах. – Давай-ка, как с дитем малым, тихохонько пойдем. Одной ноженькой, другой. Одной, другой…
Илья, обвисая всем своим мощным, непослушным телом на плечах монахов, выполз на волю… Вдохнул полной грудью…
– Господи Боже ты мой! Хорошо как…
Хрустальный рассвет стоял над городищем. Чуть дрожал воздух над избами, согреваемыми человеческим теплом, а дальше, за частоколом стен, зелеными валами лежал бесконечный лес, синеющий вдали и своей бескрайностью слитый с голубыми небесами. – Да, не насытится око зрением, – согласились с Ильею монахи. – А ухо – слушанием.
И верно: разноголосым щебетанием был полон лес, в городище орали петухи. Зазывая на утреннюю дойку хозяек, мычали в хлевах коровы. Весело и гулко трещал по сосне клювом дятел. Сороки, вереща, перепархивали с крыши на крышу.
– Во как! – засмеялся Илья, следя глазами за стрекотухами.
Нечесаный беспорточный мальчишка выполз из избы, пустил с крыльца струю и получил шлепок от древней старушки, что вслед за ним вышла на воздух.
– Знай место, срамник! Лень ему по росе до овражка добежать.
– Так ить студено!
– А вота таперя заднице твоей горячо!
– Во как! – смеялся Илья, не в силах выразить словами счастье выздоровления.
Он перевел взгляд поближе – среди капустных гряд, укутанная по глаза платком, вся в утренней лесной росе, стояла Марьюшка, глядя неверящими, распахнутыми глазами на Илью.
– Марьюшка! – позвал Илья. – Не бойся! Я это! Здоровый.
Будто птица белокрылая, кинулась к нему жена и обвисла; совсем без стыда при чужих людях, при монахах, забилась в счастливых слезах на широченной груди мужа.
– Ну вот… ну вот… – гудел Илья. – Я здоров, а ты теперя плачешь. А не ты ль говорила:
«Молись, Илюшенька! Господь все ко благу управит!»
Монахи отошли, сели на солнышке, а Илья так и стоял, уперев руки в дверные косяки, а Марьюшка только вздрагивала от рыданий, прижимаясь к нему.
***
Сила возвращалась быстро, но Илья торопил ее. Напрасно монахи запрещали ему тяжелую работу, объясняя, что достаточно одного непомерного, резкого усилия, и опять сорвет он позвоночник, и опять обезножеет.
Илья понимал, соглашался, каялся, зарекался не подымать до времени тяжести, не таскать бревна на вал для починки частокола, не катать камни на стену, чтобы потом, при осаде, обрушить их на головы врага… Вечерами стонал от боли в мышцах, отвыкших от работы. Но просило выздоравливавшее тело тяжести для полного усилия. Потому не стерпел Илья и уже через неделю пошел на расчистки.
Селище, в котором нашли приют старшие родичи Ильи, бежавшие от резни христиан в Хазарии, прежде принадлежало славянам-вятичам.
Они бросили его, откочевав в леса, но постепенно вернулись и перемешались с христианами. Так что и мать, и жена Ильи были славянками.
А поскольку славян было больше, чем беглецов, то говорили в городище на их языке, и хотя Илья понимал тюркское наречие, а на нем уже не говорил.
Почему же вятичи вернулись? Почему две общины слились в одну и стали единой православной семьей?
Причин было несколько. Во-первых, и вятичи были в здешних местах сравнительно недавними поселенцами. Их небольшие поля окружали бескрайние ловы и охотничьи угодья финских племен, граничивших на востоке с камскими болгарами. Пришедшие же с юга христиане были родственны болгарам: и те и другие – тюрки. И это давало возможность мира и союзничества с мощным и многочисленным соседом.
Но самое главное – южане были искуснейшие земледельцы.
Не тащили они в переметных сумах ни арабского серебра, ни византийского золота, но превыше всех богатств сберегали семенные зерна пшеницы-полбы, которой в здешних местах до них не сеяли.
Быстро переняв у вятичей умение выжигать лес под пашни, они стали получать такие урожаи, что община забыла про голод.
Еще принесли они невиданные в здешних местах доспехи и воинское мастерство, лесным славянам неведомое. Не умели так сражаться храбрые и сильные, но не бывавшие ни на военной выучке, ни в походах дальних, ни в сражениях кровопролитных вятичи.
А беглецы были все воинами, поколениями не выходившими из боев, потому что родина их, страна Каса, лежала на перекрестках древнейших военных дорог, помнивших и воинов Македонского, и тяжелую поступь римских легионов, и совсем недавнее, многими волнами накатывающее нашествие арабов-мусульман, с которыми, напрягая все силы, сражалась держава Хазария, бросая против исламских войск всех, кого могла поставить в строй: черных болгар, алан, буртасов, барсилов, савиров, славян, плативших дань Хазарии, – всех, кого можно было нанять, заставить или уговорить.
Но если арабы, воодушевленные пророком Мохаммедом, были монолитны, то в хазарском войске, поначалу совершенно веротерпимом, бок о бок сражались и язычники-тенгрианцы, и христиане, и иудеи, и те же мусульмане.
Злейшим врагом Хазарии была Византия, с которой хазарские каганы дрались за господство в Крыму. Византия была государством православным. Поэтому после принятия иудаизма власти Хазарии начали уничтожение христиан. В резне 943 года погибла большая часть тюрок-христиан, крестившихся чуть ли не с IV века и до 861 года. Остатки уцелевших после резни бежали в донские степи и еще дальше, чуть не до Оки и Камы, спасаясь от свирепых хазарских иудеев. Беглецы несли в новые места веками накопленные знания: мастерство земледелия, воинское мастерство и даже грамотность. Которая, впрочем, за ненадобностью была вскоре забыта. Новое поколение, рожденное от славянок (среди пришельцев не было женщин!), уже не помнило тюркского письма, а еврейская грамота для рядовых хазар, даже принявших обрезание, была под запретом. Ею владели только посвященные, в чьих жилах текла кровь потомков сынов Израиля. Таких в Хазарии было очень немного.
Они – управляли. А ловили рыбу, пахали землю, трудились на виноградниках, воевали многие народы, в том числе и хазары-тюрки, в основном православные или тенгрианцы. Земледелие, рыболовство, садоводство и война – вот были основные их занятия. Они превосходно разбирались в агрономии, полеводстве, в плодородии почв и умении обрабатывать ее. Потому и заполыхали в муромских лесах, окопанные глубокими канавами, лесные участки, превращаясь на несколько лет в сказочно плодородные поля.
Однако плодородие лесных почв истощалось быстро. И каждый год пахари выжигали новые и новые участки, уходя все дальше от городища. Когда новые пашни отдалялись на несколько десятков верст и как грибы после дождя поднимались близь них беззащитные деревни-селища – переносилось на новое место или строилось новое городище, куда в случае нападения врагов мог укрыться земледелец, чтобы переждать наезд лихих людей, перетерпеть осаду и снова приняться за самое тяжкое свое занятие – за хлеборобство, самой тяжелой частью которого была расчистка.
В феврале, многозначительно называемом славянами «сечень», шли по насту, под лихими ветрами и секущей лица поземкой, сечь лес – валить секирами все стволы подряд. Волокушами выволакивались к городищам и селищам, к рекам и протокам гожие для строительства стволы. Все же остальное высыхало, превращаясь весенними и летними месяцами в многокилометровые кострища, пылавшие неделями. На будущие поля свозили все, что могло гореть, окапывали глубокой межой, чтобы, упаси Господь, огонь не перекинулся на соседний лес, и терпеливо ждали, когда же прогорит все…
Тяжело и редкостно было искусство огнищника, который выбирал место для расчистки, чтобы не дай бог не запалить торфяники, но выжечь лес до корней. А далее, по еще дымящемуся пожарищу, начиналась самая страшная работа – корчевка пней и уборка каменных россыпей.
Чем севернее, тем выше были каменные валы вдоль полей, но каждую весну на бороздах появлялись, выдавленные морозом на поверхность, новые и новые булыжники, точно их сеял кто. И опять приходилось собирать их, откатывать к меже. Но это была постоянная, привычная работа, а вот корчевка!..
Черные от гари, с воспаленными глазами и поуродованными руками, с гноящимися занозами, которые недосуг было врачевать, словно обезумевшие, люди выдирали из земли горелые пни и остатки корней. Работа была тяжела еще и тем, что не давала человеку отдыха. Остановишься, заболеешь, выбьешься из сил, дашь себе роздых, хоть ненадолго, и оживут горелые корни. Пустят молодые побеги, поднимется на поле свежая поросль, и уж никаким пожаром ее не выжечь – пропали многолетние труды.
Здесь, на этой работе, формировался характер будущих русских людей, здесь накапливали они страшную силу, делавшую их непобедимыми в тесном рукопашном бою, но здесь и калечились они во множестве – срывая позвоночники и животы, умирая от всевозможных грыж и увечий… Нынешние врачи только догадываются, что такое все эти многочисленные «осклизы, срывы, килы и поломки мосолковые…».
А ведь нужно было еще и за меч держаться. Это зверь лесной уходил от огня и дыма, а зверь людской на дым да на свет расчисток – шел. Налетал на работников нежданно и гнал в полон… Или выслеживал ночевки да налетал на беззащитные деревни из полуземлянок, где отлеживались пахари, – чтобы вязать их врасплох скопом, чтобы никто не мог убежать в чащобу и скрыться.
Еще не гожий ни к полному труду, ни к рати, Илья пошел работать встречь зажигальщикам – по старым полям собирать камни. Неотступно шли за ним калики перехожие. Не давая катать валуны и подымать сверх меры – напоминая, что так-то он себе спину и сорвал.
Но ежедневные тысячи поклонов за камушками, метание их в крайнюю борозду наливали тело прежней силой. Однако болели мышцы, и, если бы не мази-снадобья, коими натирали Илью старцы, не смог бы он спать как убитый и вставать поутру как заново родившийся.
Поили они его отварами, кормили какими-то своими кашами, растирали каждую мышцу на широченной спине, на груди, на руках и ногах.
– Подымайся, свет Илюшенька! Вороти силушку! Тебя Господь призывает!
Илья свои зароки помнил. Но ни о чем старцев не расспрашивал, а только слушал и постепенно понимал, зачем отыскали, немощного, калики, на какой труд воинский обетовался он и что угодно от него Господу.
Хазария Великая
Не нужно особой фантазии, чтобы представить, что почувствовали родители Ильи, когда пришел он сквозь чащобу лесную на расчистку, живой и здоровый. Хотя, пожалуй, не всякая фантазия может нарисовать, что происходило на выгоревшем участке леса, среди обглоданных огнем корней и пней, тысячу лет назад. Люди всегда остаются людьми, и мать, наверное, вскинулась и чувств лишилась, и отец слезу радости уронил: люди ведь и тогда чувствовали и переживали, как мы. Собственно, ведь это и есть мы – только тысячу лет назад!
Но во многом наши предки от нас отличались. И это обязательно нужно помнить, чтобы понять их поступки и чувства. Так, мир, окружавший их, сильно отличался от нашего. Мало того, что леса и степи были плотно населены животными, примерно как ныне – редкие, уцелевшие кусочки заповедников, он был населен еще и страхами, и верованиями тогдашних людей. И населен очень густо. Не было уголка в лесу, на озере, на реке, в поле, в огороде, в жилищах и хозяйственных постройках, где бы не таились десятки духов – капризных, несговорчивых, глуповатых и очень жестоких.
Человек шагу ступить не мог, не столкнувшись с ними, хотя жили они только в его представлении. Могли Илью родичи принять за оборотня, могли за лешего, потому что он уже так вымазался и так оборвался, работая на уборке камней, что на чистого, благообразного человека – того, что сидел в избе, вросшей в землю, под образами – и не походил.
Но был крест православный на груди, была улыбка белозубая и счастливая, был голос, слезами наполненный, когда, захлебываясь от счастья выздоровления, крикнул он:
– Отец! Матушка! Вот он я!..
А потом сидели в землянке, ели толоконную кашу, репу, в молоке паренную.
Хлеба, правда, уже не было. К апрелю кончился – так только, на пасхальный кулич мука оставалась. Ну да ничего – скоро новины будут. Новый хлебушко народится!
Об этом толковали долго. Прикидывали, как можно расширить запашку. Да мало ли о чем могли говорить люди, главным занятием которых была пашня?
Иван, отец Ильи, посматривал из-под нависших, уже по-стариковски кудрявых бровей на сына, на двух старцев, что подняли его от одра болезни, и понимал, что пришли они и свершили это неспроста.
Разглядывали Ивана и калики перехожие – украдом, вскользь. Был Иван так же велик и крепок, как сын, может, чуть ростом поменее – перевалило за пятьдесят, – сутулиться да в росте уменьшаться начал, а сын был в полной поре, в полной силе. Вот силушкой Иван, пожалуй, сыну еще не уступал.
Но не это интересовало монахов – сильно не походили отец и сын на здешний люд. Вот мать, хлопотавшая у глиняной печи и тревожно взглядывающая на гостей, – славянка. А эти – нет. Черные кудри: у сына – гроздями виноградными, у отца – с проседью; густые черные бороды: у Ивана – уже изморозью седины припорошенная; и темно-синие глаза… Не похожи они ни на вятичей, ни на кривичей, ни на мерю и мурому белоглазую. Несть в них и крови варяжской – уж больно кудрявы да темноволосы…
– Что же ты меня так рассматриваешь? – улыбнулся Иван, поймав на себе взгляд монаха. – Али диковину какую увидеть хочешь?
– И то, – ответил старец, – диковинно мне, что вы на тутошних людей не похожи.
– Так мы им не родня. Жена вот моя да сноха – от рода вятичей, а я – издалёка… Из проклятой Хазарии совсем мальчонкой сюды прибежал.
– Так ты – хазарин?
– В Хазарии, Богом проклятой, многие народы томятся. Рабов от всех язычников – тысячи. Да и сами хазары – разные, не одного племени и рода люди. Она ведь, Хазария, от моря Чермного до Гургана – моря великого. От лесов полунощных – до Железных ворот Дербент-кала. На восходе – Яик-река, на закате – Данапр. А с полуночи течет Итиль-река великая, и на ней – народов множество… Сейчас-то Хазария помене стала – обкорнали ее мечи славянские да булат басурманский, а прежде велика была – киевские каганы ей дань платили да аж из-за Яика-реки рабов вели. Рабов-то ей много надобно. Сие – главный промысел.
– Это нам знаемо! – перебил один из монахов. –Так было от веку!
– Ан вот нет, брат, не от веку! – закрутил кудрявой головой Иван. – Мне дед мой иначе сказывал. Ране хазары коренные жили на Тереке, на Сулаке-реке да на Итиле. Которые уже и крестились от армян и сирийцев. Иные же во тьме языческой пребывали, но зла никому не делали, потому – земля вокруг богата была и всего хватало. И принимали хазары всех, кто к ним приходил. Приняли общины еврейские, что из Ирана бежали от гонений. И тут мирно жили. Хазары рыбачили, виноградники растили, евреи скот пасли, как при пророках древних. Пришли с востока тюрки – люди бога Тенгри. И этих хазары приняли и жили мирно. И долго так было. Но на Дербент пошли басурмане из Аравии, и хазары, совокупно с евреями и тюрками, дали им отпор. И отбились, а как силы были невелики – стали искать союзников. И в черный час позвали иудеев с пути Шелкового! Рахдонитов-купцов. Те пришли и веру свою принесли и закон свой установили. И стала власть над всеми в Хазарском каганате! И стала Хазария врагом рода людского, потому что одним делом занялась: разбоем – ловлей рабов.
– И это нам ведомо! – как эхо, повторил монах. – Емлют хазары рабов от Перми Великой до ятвягов. А где своих воев послать не могут – скупают рабов у варягов да у печенегов. – Да как же они веру переменили, как ты говоришь, так быстро? – спросил другой калика. – Я ведь ветхую веру иудейску ведаю. Тамо только сыны двенадцати колен Израилевых могут ее наследовать. Потому Христос с фарисеями и спорил…
– Дак никто и не переменял! – сказал Иван. – Всяк при своей вере и остался. Только каган да все знатные обрезание сделали, да и то не сразу. Владел каганатом род Ашина – тюрки.
А рахдониты привели им жен с Шелкового пути – евреек прекрасных, искусных в пении, танцах и в
