Попроси меня остаться…
– Мам! Мама! – девятилетняя Надежда, худенькая, высокая девочка с двумя кое–как заплетёнными косичками, в коричневых колготках, школьном платьице и черном пальтишке, стоя на улице и утопая коротенькими резиновыми сапожками в чавкающей грязи, всё ждала, что мать высунется в форточку. – Мама!
На втором этаже открылась форточка, за стеклом показалось недовольное женское лицо. Мать Надежды, Полина, оглядела двор, поморщилась от резкого запаха бензина, идущего от выхлопной трубы буксующего рядом «Москвича», заметила прыгающую внизу девочку и гаркнула:
– Чего тебе? Орёшь и орёшь, а отец спит!
Надя закусила губу, испуганно поглядев на мать, потом быстро спросила:
– Мам, я погуляю?
Женщина равнодушно пожала плечами.
– Гуляй. Колготки не испачкай, пальто не порви, слышишь?! Поела?
Надя кивнула, улбынулась.
– Уроки проверю вечером, учти! «Двоек» нахватаешь, дома заставлю сидеть.
– Угу! Я поняла, ну всё, мам, пора мне!
– Портфель бы оставила! – крикнула мать вдогонку, но Надя не расслышала.
Девочка уже вприпрыжку побежала на площадку. Там собрались её одноклассники, они уже договорились поиграть в «салочки», теперь выбирали «воду».
Поля ещё раз глянула на убегающую дочку, вздохнула и пошла на кухню готовить обед для мужа. Тот только вернулся со смены, уставший, злой и хмурый, завалился спать, даже не умывшись. Как, впрочем, и много дней до этого…
… Надя до восемнадцати лет жила с матерью и отцом в посёлке. Несколько улиц с трёхэтажными домами, выстроенными для работников фабрики, продуктовый магазин, Дом культуры, где раньше устраивали танцы, а теперь иногда показывали кино; поликлиника, садик и школа, куда ходила Надя, – вот и всё богатство. Надя с родителями жила в кирпичном доме, поделённым на комнаты и отданном под коммунальное жильё. Небольшой квадрат их жилплощади был густо заставлен мебелью. Родительская кровать, Надина раскладушка, буфет со скрипучими дверцами, стол у окна и гардероб. Оставались только узкие проходы. Когда Надя училась ходить, она двигалась боком, потом её еле переучили ходить как все.
Соседи смеялись над ковыляющей боком малышкой, отец ругался, мать делала вид, что всё хорошо, уверяя всех, что Надя просто балуется…
И скрипели дверцы шкафов, половицы, двери. Надя не любила этот скрип, он был каким–то тоскливо–протяжным, неуютным.
Да всё в её жизни тогда было как будто скрипучее. Сам дом, казалось, колыхался под натиском зимних ветров и стонал тонко, протяжно, зло… Голые стены, по которым в оттепель бежали тонкие струйки испарины, свисающая с потолка штукатурка, общая кухня, наполненная смесью приятных и отвратительных ароматов, узкий коридор между комнатами, заставленный тазами, лыжами, досками и обломками старой мебели, тусклый рассвет и всегда такой яркий, огненно–пурпурный закат, постоянно включённое радио, прогнившие деревянные полы – вот и весь Надин мирок, в котором надо как–то выживать…
Отец Надежды, чтобы развеяться, да и «с устатку», грохал дверцей буфета, вынимая оттуда гранёную рюмку и изящный стеклянный графинчик, чуть сталкивал их между собой, звякал и улыбался.
Девчонку всегда забавляло, как он воровато оглядывается, скрючивается и тащит угощение к окну за штору. Там, поставив всё на подоконник, Сергей Федорович, так звали Надиного отца, плескал в хрусталь тягучую жидкость, закрывал глаза, шептал что–то – то ли проклятия, то ли просьбы, – а потом, широко раскрыв рот, зажимал губами рюмку и залпом опрокидывал её содержимое себе в глотку. Кадык приподнимался, а потом опадал, пропуская напиток дальше. Лицо на миг передёргивалось, перекашивалось на одну сторону, отец прижимал руку к носу, хмыкал и хватал с блюдца припасённый солёный огурец.
Надя восхищённо следила за отцовским силуэтом. Тогда наука «выпивания» казалась ей недосягаемой, доступной только для особенных людей, таких, как папа. Это потом Надежда и сама научилась на спор пить «винтом» и не закусывать после первой, узнала, каков на вкус спирт, смешанный с водой, и почему нужно не дышать, пока рюмка услужливо отдает тебе свое содержимое. Потом… А пока наблюдала, как веселеет отец, как окрашивается румянцем его щетинистое лицо, мягко вздрагивают плечи, тело оседает на стул, перестают дрожать руки, распрямляется спина, и взгляд становится властным, смелым, а по кож на щеках расползаются красные жилки. «Расширили сосуды, вот тебе и лекарство!» – пояснял Сергей Фёдорович, подмигивая девочке. – Лучше всякого доктора! Ну, где там мать? Не пришла с работы ещё? – кивал Сергей на дверь, ругал жену отборными словами, икал. – Надька! Сходи, сала мне принеси, слышишь?! Хочу сала! – требовал он уже громко, раскатисто. Надя пугалась и стремглав выскакивала из комнаты…
А дальше – холст, масло, реализм, – приходила с работы мать, отец орал на неё, она сначала отвечала, потом, втянув голову в плечи и всхлипывая, убегала на кухню, где, спрятавшись за широкой спиной соседки, бывшей колхозницы, а ныне просто бабы Маши, жаловалась на свою судьбу.
– Видала, как я её?! – победно подмигивал Наде отец.
– Ага! – отступив к двери, кивала Надюша и, схватив свою курточку с гвоздя, убегала на улицу, потому что домашний спектакль обычно заканчивался тем, что отец, отчитав супружницу, переключался на Надю. А уж у той прегрешений было много, один дневник чего стоит…
Надя долго бродила по улицам, таращась в окна чужих домов. Там сидели за столом семьи и мирно ужинали, на шторах мелькали всполохи от телевизора, на подоконниках стояли герани и кактусы, а на цветастых обоях красовались картинки в рамках, фотографии и икебаны…
От родителей у Нади не осталось ни одной фотографии, да если бы и были, она б спрятала их подальше, а на стену повесила что–нибудь из абстрактного, потому что такие картины не навязывают тебе идей, не смотрят в душу, заставляя отвести глаза. Там только линии, пятна и свобода – придумай всё сама.
Любила ли Надька родню? Она не знала. Однажды в школе задали рисовать открытку для матери в честь Восьмого марта. Другие девчонки старались, тыкали кисточкой по бумаге, оставляя жёлтые кругляши и уверяя, что это мимоза, потом, обгрызая карандаши, сочиняли поздравление, непременно в стихах, пафосно и длинно.
– Надюша, а у тебя что? – остановившись у стола ученицы, спросила педагог, Вера Леонидовна. – Надя, где твоя открытка?
– Вот, – девочка пожала плечами и вынула из–под парты смятый листок бумаги. На нём карандашами были нацарапаны цифра «8», название месяца и более ничего.
– Хорошо бы ещё что–то нарисовать, написать. Ты же поздравляешь свою маму с этим прекрасным днём, так давай постараемся! Я дам тебе новый лист бумаги, а ты…
– Нет, оставим, как есть! – откинувшись на стуле чуть назад, помотала головой Надежда. – Ей и так нормально будет.
– Нет, ну как же! – всплеснула руками Вера Леонидовна, – это же твоя мама, она женщина, это её праздник!
– А папка говорит, что никакая она не женщина, а простая баба. Вот если бы Людмила Гурченко была моей матерью, вот для неё я бы нарисовала сто таких открыток, а так…
Вера Леонидовна покачала головой и отошла в сторону, а Надя, зыркнув на любопытных одноклассников, отвернулась. Да что они понимают в их с матерью отношениях?!
Вера Леонидовна, не так давно работающая в школе, пока не знала, что, Надя сильно обижена на мать, поэтому рисовать той открытку совсем не хочется…
… Это произошло, когда Надюше было девять. Однажды утром мать отвела её в детдом, вот так, просто, как будто вышла за хлебом, между прочим, без особых пояснений. Завела в холл, сказала, чтобы девочка посидела там немножко, пока мама будет улаживать какие–то дела.
– Ма, да я с тобой пойду, зачем мне здесь?! Я тут не останусь, я с бабой Машей посижу лучше, если ты уезжаешь. Ну, или с папкой.
Но мама только слегка покачала головой, поставила на пол сумку с дочкиными вещами, потом долго пропадала в кабинете у заведующей и вышла, лепеча, что «так будет лучше, что жизнь так сложилась» …
Надя знала, что такое детский дом. У них в школе были два ученика отсюда. Их каждое утро приводила строгая женщина в красивом пальто, поправляла им кофточки, потом почему–то пожимала руки и уходила. Этот ритуал виделся Наде каким–то торжественным, сокровенным. Так здоровались и прощались мужчины в новостных передачах. Видимо, так принято у неродных…
Детдомовские называли эту женщину мама Вера. Она была их общей, неделимой, чужой, но самой верной матерью.
Надя иногда прикидывала, хотела бы она такую мать? Наверное, нет. Не слишком красива, вот если бы Гурченко…
Смотря, как её собственная мама бочком выходит на улицу, как захлопывается за ней тяжёлая деревянная дверь, Надя всё ждала, что мать оглянется, хоть как–то намекнув, что она любит свою маленькую Надюху…
Но нет. Не оглянулась, заспешила, побежала по аллее, чтобы успеть на автобус. И пропала в толпе прохожих.
Вот тогда мать перестала существовать в жизни Надежды как близкий человек, родной, тёплый и ласковый, которому бы она нарисовала открытку. Всё, отрезало. Так легче.
В детдоме было нормально. Не хорошо и не плохо. Большой зал, где стояли кровати, светлый, с бежевыми стенами и скрипучими кроватями, понравился ей своим высоким потолком и тем, как росший на улице ясень отбрасывал на него причудливые тени, дрожащие, изменчивые, красивые. Надя лежала и наблюдала за этими чёрточками, не обращая внимания на снующих вокруг детей. Они Надю пока не интересовали, девчонка колючим ёжиком свернулась на своем местечке и топорщилась холодным равнодушием.
– Будешь? – смуглая, похожая на цыганку девчонка села прямо на Надину кровать и протянула ей яблоко. – На обед давали, ты что не пришла?
– Я не хочу есть.
– Бери, сладкое.
– Я же сказала, не хочу есть. Отойди.
– Я видела, как она привела тебя.
– Кто?
– Ну, та женщина. Это из соцслужбы?
Надежда резко села на кровати, задумалась на миг, а потом согласно кивнула.
– Да. Оттуда.