Таинственная река

Размер шрифта:   13
Таинственная река

Нет улиц с немыми камнями и нет домов, в которых эха нет.

Гонгора

Благодарности

Как обычно моя благодарность сержанту Майклу Лоуну из управления полицией в Вотертаун; Брайану Ховарду, члену муниципального совета Бостона; Дэвиду Майеру, начальнику отдела по расследованию убийств при прокуроре округа Саффолк; Терезе Леонард и Энн Гаден за отлавливание ошибок в моем творении; и Тому Мерфи из похоронного бюро «Джеймс Мерфи и сын» в Дорчестере.

Своим наиважнейшим долгом считаю выразить глубокую благодарность Роберту Меннингу, инспектору полиции штата Массачусетс, который не только подал мысль написать эту книгу, но и ответил на все мои вопросы, даже на очень глупые, сохраняя при этом серьезное выражение лица.

Глубочайшая благодарность Энн Риттенберг, моему необычайно толковому агенту, и Клэр Уочтель, блистательному редактору, за то, что они являлись моими постоянными поводырями на протяжении всего времени написания этой книги.

I

Мальчишки, убежавшие от волков

(1975 год)

1

Округ и квартиры

Когда Шон Девайн и Джимми Маркус были совсем детьми, их отцы работали на кондитерской фабрике Кольмана, откуда возвращались домой пропитанные запахом горячего шоколада. Этот запах, казалось, насквозь и навсегда пропитал их одежду, постели, в которых они спали, виниловую обшивку кресел в автомобилях. В кухне у Шона пахло так, как в кондитерской «Фуджсеркл», а в ванной комнате, как в кафе Кольмана. К одиннадцати годам Шон и Джимми настолько сильно возненавидели сладкое, что в течение всей оставшейся жизни пили только черный кофе без сахара и никогда не ели десерт.

По субботам отец Джимми обычно заходил к Девайнам осушить баночку пива в компании с отцом Шона. Он брал с собой Джимми. Одной баночкой дело, конечно же, не заканчивалось, а доходило до шести, и эти шесть банок обычно перемежались с двумя-тремя порциями виски «Деварс». А в это время Джимми и Шон играли на заднем дворе; иногда к ним присоединялся Дэйв Бойл, мальчишка с тонкими, как у девчонки, руками и слабыми глазами, который постоянно пересказывал шутки, услышанные им от дядьев. Из зашторенного окна кухни доносилось смачное шипение открываемых банок с пивом, и стрекотание зажигалок «Зиппо», от которых мистер Девайн и мистер Маркус прикуривали сигареты «Лакки страйк».

У отца Шона — он был мастером — работа была более престижной и денежной. Он был высоким блондинистым мужчиной с широкой, обескураживающей собеседника улыбкой, которая не однажды — этому сам Шон был свидетель — гасила вспышки гнева матери, причем гасила моментально, как будто внутри у нее кто-то резко выключал рубильник.

Отец Джимми работал грузчиком в транспортном цехе. Он был невысокого роста, черные волосы беспорядочно спадали ему на лоб, а глаза блестели так, как будто он всегда был под кайфом. Двигался он с необыкновенной быстротой; глазом моргнуть не успеешь, а он уже в другом конце комнаты. У Дэйва Бойла отца не было, зато было много дядьев, а принимал он участие в этих субботних встречах лишь потому, что обладал необъяснимой способностью прилипать к Джимми и следовать за ним, как нитка за иголкой; увидев, что Джимми с отцом выходят из дома, он, тяжело дыша от быстрого бега, неожиданно появлялся перед их машиной и спрашивал с надеждой, окрашенной печалью: «Ну, так как, Джимми?»

Все они жили в Ист-Бакингеме, западнее деловой части города, где нижние этажи угловых домов занимали мелкие магазинчики и лавки, между домами размещались крошечные игровые площадки, а в витринах мясных лавок были выставлены куски разрубленных мясных туш, еще сочащиеся кровью. У баров были ирландские названия, а вдоль тротуаров стояли припаркованные машины «Додж Дарт». Женщины ходили в головных платках, завязанных узлом на затылке, а пачки сигарет хранили в сумочках из искусственной кожи, застегивающихся на кнопку. Но вот два года назад старшие парни исчезли с улиц, словно их похитили инопланетяне — на самом деле их отправили на войну. Через год с небольшим они вернулись назад опустошенные и мрачные, а некоторые вообще не вернулись. Днем матери просматривали газеты в поисках купонов, обещающих скидки. Вечерами отцы собирались в барах. Все были знакомы друг с другом; никто, кроме этих старших парней, никогда и никуда не выезжал из города.

Джимми и Дэйв жили в районе, расположенном по берегам Тюремного канала к югу от Бакингем-авеню, назывался он «Квартиры». Оттуда до улицы, на которой жил Шон, было всего двенадцать кварталов, но дом семейства Девайнов располагался к северу от авеню, в Округе, а разница между Округом и «Квартирами» была существенной.

Округ отнюдь не слепил глаза блеском золота и серебра. Это был всего лишь Округ, населенный представителями рабочего класса и конторского чиновничества. По большей части здесь жили в домах треугольной формы, но иногда — и в строениях викторианской архитектуры, против которых были припаркованы «шеви», «форды» и «доджи». Но люди, жившие в Округе, были домовладельцами. Люди, жившие в «Квартирах», — квартиросъемщиками. Семьи, жившие в Округе, ходили в церковь, собирались вместе, устанавливали на перекрестках улиц лозунги во время избирательных кампаний. Семьи, жившие в «Квартирах» — хотя вряд ли кому-нибудь было известно, чем они в действительности занимались, — ютились подобно животным в норах, до десяти человек в одной квартире, варварски хозяйничали на улицах Уэйливилла (так Шон и его приятели, жившие на улице Святого Михаила, называли этот район). Это были семьи, во многих случаях распавшиеся, живущие на пособие, отправляющие детей учиться в бесплатные школы. Поэтому, когда Шон, одетый в черные брюки, синюю рубашку и черный галстук, посещал приходскую школу на улице Святого Михаила, Джимми и Дэйв ходили в школу Люиса М. Девея в Блакстоне, которую жители для краткости называли школой «Луи и Дуи». Дети из этих кварталов посещали школу в обычной домашней одежде, что считалось своего рода крутостью, но приходили в одном и том же раза по три в течение школьной пятидневки, что вообще-то запрещалось. Они распространяли вокруг себя какую-то ауру сальности — сальные волосы, сальная кожа, сальные воротники и манжеты. Лица и тела многих ребят были усыпаны прыщами. Они рано бросали учебу. Некоторые девочки старших классов уже ходили в платьях для беременных.

Да, если бы не их отцы, они, возможно, никогда бы и не стали друзьями. Они никогда не встречались по будним дням, но у них ведь были субботы, во время которых все, что они делали, имело особый смысл: толклись ли они на заднем дворе, слонялись ли по булыжной мостовой Харвест-стрит, или проскальзывали зайцами в метро и ехали в центр, но не ради того, чтобы побывать где-то и увидеть что-то, а просто прокатиться по темным тоннелям, послушать лязг и скрип колес на поворотах, посмотреть мелькание приближающихся и удаляющихся огней — от всего этого у Шона захватывало дыхание. Когда рядом с тобой Джимми, можно ждать чего угодно. Если он и знал, что существуют какие-либо правила или ограничения — в метро, на улице, в кинотеатре — ему было на них наплевать.

Однажды, это было на платформе Южной станции, они перекидывали друг другу оранжевый мяч, такими играют в уличный хоккей. Джимми пропустил бросок Шона и мяч упал на пути. Еще до того, как Шон успел подумать, что такое вообще может кому-то прийти в голову, Джимми уже спрыгнул с платформы на пути, туда, где во множестве обитали мыши и крысы и где располагался третий рельс, служивший токопроводом.

Люди на платформе буквально обалдели и подняли страшный крик. Одна женщина, лицо которой стало бледно-серым, как пепел сигары, грохнулась на колени и запричитала не своим голосом: «Назад, назад, сейчас же назад, проклятый недоносок!» До слуха Шона донесся приближающийся грохот. Это, должно быть, подходил поезд, вошедший в тоннель на Вашингтон-стрит, а может, это был шум тяжелых грузовиков, идущих по дороге, пролегавшей над станцией. Люди на платформе тоже услышали шум. Они замахали руками, завертели головами, ища глазами полицейских из охраны метрополитена. Один мужчина прикрыл ладонью глаза дочери.

Джимми, наклонив голову, всматривался в темноту под платформой, ища мячик. И вот, наконец, нашел. Полой рубашки он обтер грязь, налипшую на оранжевую поверхность, не обращая ни малейшего внимания на людей, стоящих на коленях вдоль желтой линии и протягивающих ему руки.

Дэйв подтолкнул Шона локтем и, гадливо сморщившись, громко промычал что-то вопросительное.

Джимми тем временем шел между рельсами по направлению к лестнице, укрепленной на дальнем конце платформы, рядом с черным зевом тоннеля, а грохот, еще сильней, чем прежде, сотрясал платформу и все здание станции, и люди на платформе подпрыгивали не в силах стоять на месте и от возбуждения били себя кулаками по бокам. Джимми шел вперед без видимой спешки, потом вдруг посмотрел через плечо, поймал взгляд Шона и ощерился в улыбке.

— Он еще смеется, — сказал Дэйв. — Просто псих какой-то. Согласен?

Когда Джимми поставил ногу на первую ступеньку бетонной лестницы, несколько рук метнулись к нему и выдернули его наверх, на платформу. Шон видел, как его ноги качнулись вправо, голова на тонкой жиденькой шейке склонилась влево, а сам Джимми, зажатый в здоровенных мужских ручищах, выглядел таким маленьким и легким, как кукла, набитая соломой. Однако он обеими руками прижимал злополучный мяч к груди и не изменил положения рук даже тогда, когда его подхватили под локти и с размаху, с силой поставили на платформу. Шон нутром чувствовал дрожь, колотившую тело Дэйва, стоявшего рядом с ним. Он посмотрел на людей, вытащивших Джимми наверх, но уже не увидел на их лицах ни волнения, ни страха, ни даже следа той беспомощности, которая была на них лишь минуту назад. Он видел злые морды чудовищ, перекошенные и дикие, готовые вот-вот броситься на Джимми, чтобы рвать его на куски, а затем забить до смерти.

Втащив Джимми на платформу, они держали его, вцепившись клешнеобразными пальцами в плечи и глядя по сторонам, как будто ища глазами кого-то, кто скажет им, что делать. Поезд с грохотом и воем вырвался из тоннеля, кто-то пронзительно закричал, затем кто-то рассмеялся — это был даже не смех, а какое-то истерическое кудахтанье; так по мнению Шона кричат ведьмы, беснующиеся в пляске вокруг кипящего котла — а смеялись потому, что поезд шел с севера и прогромыхал по рельсам, расположенным по другую сторону платформы. А Джимми, подняв голову, посмотрел на лица державших его людей, как бы говоря им: Ну что, видали?

Дэйв, стоявший рядом с Шоном тоже пронзительно захихикал и замахал руками.

Шон отвернулся от него, подумав, неужто и он чувствует то же самое.

В тот вечер отец привел Шона в мастерскую. Это была комната в подвальном этаже дома, сплошь заставленная жестяными кофейными банками с гвоздями и шурупами. На верстаке, установленном посредине мастерской, были укреплены вороненые тиски, а рядом с ним лежали аккуратно сложенные куски досок. На стене висело несколько плотницких поясов, в которых, как патроны в пулеметной ленте, покоились молотки разного размера и формы; с крюка, вбитого в стену, свешивалась ленточная пила. Отец Шона, часто делавший по заказу соседей различные вещи, необходимые в домашнем быту, сейчас пришел в мастерскую, чтобы сделать птичьи клетки-домики и оконные полки для цветов, которые выращивала жена. В мастерской была еще одна дверь, ведущая на задний двор; ее он смастерил с приятелями в одно очень жаркое лето — Шону было тогда пять лет — и теперь приходил сюда посидеть, когда хотел уединиться, побыть в тишине и покое или чтобы остудить злость — Шон всегда это чувствовал — на Шона, на жену или на то, что творится на работе. Уже готовые птичьи домики — архитектурные копии домов в стиле раннего тюдоровского периода, в колониальном и викторианском стилях и швейцарского шале — занимали целый угол, и их было так много, что, наверное, только птицелов, промышляющий где-нибудь в джунглях Амазонки, мог бы заселить все эти жилища пернатыми постояльцами.

Шон сел на старый стул с красным вращающимся сиденьем и положил руку на черные губки тисков. В мастерской пахло машинным маслом и древесными опилками. Первым заговорил отец:

— Шон, сколько раз я должен напоминать тебе об этом?

Шон убрал руку с тисков, обтер ладонью следы смазки, оставшиеся на пальцах.

Отец собрал с верстака несколько гвоздей и положил их в желтую кофейную жестянку.

— Я знаю, — продолжал он, — что тебе нравится играть с Джимми Маркусом, но отныне, запомни это, если вам снова захочется поиграть вместе, то вы будете играть только перед домом. Нашим домом, а не его.

Шон утвердительно кивнул. Спорить с отцом было бессмысленно, особенно когда он говорил так спокойно и медленно, как сейчас: каждое слово вылетало из его уст так, словно к нему был прицеплен небольшой камушек.

— Так мы поняли друг друга? — спросил отец, ставя кофейную жестянку на место и глядя на Шона в упор.

Шон снова кивнул головой, наблюдая, как отец стряхивает опилки, приставшие к кончикам его толстых пальцев.

— И как надолго?

Отец потянулся и снял сметку с крючка, ввинченного в потолок. Он провел сметкой по пальцам, а потом стряхнул ее над мусорной корзиной, стоящей под верстаком.

— Мне думается, что надолго. Ну так как, Шон?

— Да, папа.

— И не вздумай обсуждать это с матерью. Она хочет вообще запретить тебе играть с Джимми после этой его выходки.

— Да он вовсе и не плохой. Он…

— Не надо объяснять, что с ним было. Он просто дикарь, а твоей матери в жизни вдоволь довелось хлебнуть дикости.

Шон подметил, как едва уловимая тень пробежала по лицу отца, когда он произносил слово «дикий», и понял, что причиной этого был Билли Девайн, тот самый, которого он видел лишь однажды, да и то мельком, и о котором знал по подслушанным обрывкам разговоров дядьев и теток. Они называли его старый Билли, а однажды дядя Кольм с улыбкой назвал его «задиристым психом»; тот самый Билли Девайн, исчезнувший неизвестно куда незадолго до рождения Шона и вместо которого появился этот спокойный аккуратный человек с толстыми ловкими пальцами, построившими столько птичьих клеток-домиков.

— Так помни о нашем уговоре, — сказал отец, похлопывая Шона по плечу, давая понять, что разговор окончен.

Шон вышел из мастерской и, идя по прохладному подвальному коридору, размышлял о том, есть ли сходство между тем, что ему нравится играть с Джимми, и тем, что его отцу нравится проводить время с мистером Маркусом, начинать пить в субботу, а заканчивать в воскресенье, смеяться так громко и так раскатисто, и не наводит ли это страх на маму.

Прошло несколько недель, и в субботу Джимми и Дэйв Бойл пришли к Девайнам, но отца Джимми с ними не было. Они постучали в дверь черного хода; Шон в это время доедал завтрак и слышал, как мать, открыв дверь, поздоровалась с ними подчеркнуто вежливо и учтиво — так она обычно говорила с людьми, общение с которыми не доставляло ей большого удовольствия.

Джимми в этот день был тихим и спокойным. Вся его придурь, никак не проявляемая внешне, похоже, затаилась у него внутри. Шон даже чувствовал, как она кипит там и бьется о стенки грудной клетки Джимми, а он, напрягшись, удерживает ее, не давая выхода. От этого Джимми, казалось, стал еще меньше, еще чернявее и выглядел так, как будто в него только что всадили булавку. Таким Шону доводилось видеть его и раньше. Настроение у Джимми менялось всегда очень быстро. И сейчас Шон как всегда решал про себя, способен ли Джимми вообще управлять своим настроением, или эти смены происходят сами по себе, как, к примеру, простудная боль в горле или неожиданные приходы маминых двоюродных братьев и сестер, не утруждающих себя мыслями о том, желателен их приход или нет.

Дэйв Бойл, в отличие от Джимми, находился в сильно приподнятом настроении. Он, казалось, был уверен в том, что его задачей было сделать каждого счастливым, а это довольно быстро делало его присутствие невыносимым.

Они стояли на тротуаре, решая, что делать и чем заняться, и Джимми, весь ушедший в себя, и Шон, все еще не стряхнувший с себя остатки ночного сна. Вся троица мучилась мыслями о том, как провести день на пространстве, ограниченном улицей, на которую выходил фасад дома Шона.

— А вы знаете, — вдруг спросил Дэйв, — почему собака лижет свои яйца?

Шон и Джимми промолчали. Они слышали эту шутку не меньше тысячи раз.

— Потому что может до них дотянуться! — восторженным голосом прокричал Дэйв Бойл, схватившись за живот, как будто собирался смеяться до колик.

Джимми подошел к стойкам, установленным бригадой городских дорожных рабочих, заменяющих несколько плит на тротуаре. По углам рабочей зоны были установлены четыре стойки, между которыми по периметру была протянута желтая лента с надписью «ПРОХОД ЗАКРЫТ». Внутри четырехугольника, образованного на тротуаре стойками и лентой, громоздилась куча новых тротуарных плит. Джимми подошел к ограждающей ленте, ухватил ее рукой и перешагнул через нее. Встав на край старой плиты, он присел на корточки перед основанием, подготовленным для укладки новой, и, взяв ветку, стал выводить на незастывшем бетоне тонкие изогнутые линии, похожие, как показалось Шону, на стариковские пальцы.

— Мой отец больше не работает с твоим отцом.

— А почему? — спросил Шон, опускаясь на корточки рядом с Джимми. Он вертел головой по сторонам, ища веточку, чтобы тоже порисовать. Ему хотелось делать то, что делал Джимми, хотя он не всегда мог объяснить, почему, но ему хотелось, даже несмотря на то, что отец не оставил бы живого места на его заднице, последуй он примеру приятеля.

Джимми пожал плечами.

— Он был проворнее, чем они. И он боялся их, потому что очень много знал.

— Много знал! — влез в разговор Дэйв Бойл. — Это правда, Джимми?

«Это правда, Джимми? Это правда, Джимми?». Дэйв временами молол языком, как неуемный попугай.

Шон недоумевал, как это можно знать слишком много о сладостях и почему информация о них может быть настолько важной.

— А что именно он знал?

— Как лучше организовать работу. — Джимми сказал это не очень уверенно и, пожав плечами, добавил: — Это ведь тоже информация. Важная информация.

— Еще бы.

— Как лучше организовать работу. Правильно, Джимми?

Джимми снова принялся рисовать. Дэйв Бойл нашел палочку и, склонившись над еще не застывшим бетоном, стал выводить кружки. Джимми нахмурился и швырнул свою ветку прочь. Дэйв прекратил рисовать и посмотрел на Джимми, как бы спрашивая: «А что мне делать?»

— А знаешь, что было бы по-настоящему клево? — голос Джимми слегка дрожал, отчего сердце Шона принялось биться часто-часто, потому что представление Джимми о том, что такое «клево» не всегда совпадало с общепринятым.

— И что же?

— Погонять на машине.

— Да, — подумав, согласился Шон.

— Предположим… — Джимми, вытянув руку, описал круг (ветка и жидкий бетон забыты), — только вокруг квартала.

— Только вокруг квартала, — машинально повторил Шон.

— Это было бы круто, скажешь нет? — с улыбкой спросил Джимми.

Шон почувствовал, как в улыбке сморщивается, а потом расплывается его лицо.

— Это было бы круто.

— Конечно, что может быть круче, — Джимми даже подпрыгнул не меньше, чем на фут. Он, подняв брови, посмотрел на Шона и снова подпрыгнул.

— Да, это будет круто, — подтвердил Шон, уже ощущая свои руки на рулевом колесе.

— Да, да, да, — произнес Джимми, хлопая Шона по плечу.

— Да, да, да, — повторил Шон, хлопая по плечу Джимми; что-то заколыхалось у него внутри, затряслось, а все вокруг, казалось, закрутилось и засверкало.

— Да, да, да, — произнес Дэйв и тоже хотел похлопать Джимми по плечу, но внезапно опустил руку.

До этого момента Шон как бы позабыл, что Дэйв вместе с ними. Такое случалось часто, а почему, Шон не знал.

— Нет, серьезно, это будет чертовски круто, — рассмеялся Джимми и снова подпрыгнул на месте.

Когда Шон мысленно представил себе, как это будет, картина выглядела настолько отчетливо, словно задуманное уже начало воплощаться в реальность. Вот они сидят на передних сиденьях (Дэйв примостился сзади, но им в сущности было все равно, есть он или его нет) и едут, два одиннадцатилетних парня, едут вокруг Бакингема, сигналя во всю мощь при виде приятелей и разжигая зависть ребят постарше шуршанием шин и дымовым шлейфом из выхлопной трубы. Шон мысленно вдыхает воздух, врывающийся в салон через опущенные стекла окон, мысленно чувствует, как сквозняк ерошит его волосы.

Джимми обводит улицу пристальным взглядом.

— Ты знаешь кого-нибудь на этой улице, кто оставляет ключи в машине?

Шон знает. Мистер Гриффин оставляет ключи под сиденьем, Дотти Фиор оставляет их в бардачке; а старик Маковски, выпивоха, который день и ночь слушает записи Синатры, включая магнитофон на полную громкость, тот вообще почти всегда оставляет ключи в замке зажигания.

Но, следя за пристальным взглядом Джимми, задерживающимся на машинах, в которых, Шон-то знал, оставлены ключи, он чувствовал тупую, но все усиливающуюся резь в глазах, а в ярком солнечном свете, отражавшемся от багажников и крыш автомобилей, он словно ощущал давящую тяжесть улицы и стоящих на ней домов, и всего Округа, и всех ожидающих его последствий. Ведь он же не из тех подростков, что угоняют машины. Он из тех, кто в свое время пойдет учиться в колледж, создаст себя и станет более значимым человеком, чем мастер или грузчик транспортного цеха. Таков был его жизненный план, и Шон верил в то, что такие планы осуществляются, если быть старательным и предусмотрительным. Это было похоже на сидение в кинозале перед экраном. Пусть фильм скучный и запутанный, важен конец. Ведь подчас в конце все и объясняется, а иногда все кончается настолько круто, что скука и занудство, предшествующие крутому концу, забываются сами собой.

Он был готов поделиться своими мыслями с Джимми, но тот уже вышагивал вдоль улицы, заглядывая в окна машин. Дэйв трусил рядом с ним.

— Может, вот эту? — положив руку на капот «Бел Эр» мистера Карлтона, громко спросил Джимми.

— Послушай, Джимми, — обратился к нему Шон, шагавший рядом, — может, в другой раз, а?

Лицо Джимми вытянулось и помрачнело.

— Что ты хочешь сказать? Мы сделаем то, что задумали. Это будет круто. Чертовски круто. Ты понял?

— Чертовски круто, — поддержал его Дэйв.

— Да мы же ничего не увидим из-за приборной панели.

— А телефонные книги? — лицо Джимми, залитое ярким светом, расплылось в улыбке. — У тебя дома полно телефонных книг.

— Телефонные книги, — снова встрял Дэйв. — Отлично!

Шон машет руками.

— Нет. Давай не будем.

Улыбка сходит с лица Джимми. Он смотрит на руки Шона так, словно сейчас отрубит их ему по самые локти.

— Почему тебе вдруг расхотелось повеселиться? Скажи. — Он тянет на себя ручку дверцы «Бел Эр», но машина заперта. Он несколько секунд молчит, поигрывая желваками на скулах; его нижняя губа трясется. Затем он поднимает на Шона глаза, наполненные таким диким одиночеством, что Шону становится его жалко.

Дэйв крутился рядом, стреляя глазами то в Джимми, то в Шона. Вдруг он вытянул руку и сильно хлопнул Шона по плечу.

— Что это вдруг тебе расхотелось повеселиться, а?

Шон опешил; он и представить себе не мог, что Дэйв осмелится его ударить. Дэйв…

Он двинул Дэйва кулаком в грудь, и тот осел наземь.

Джимми толкнул Шона.

— Ты что, черт возьми, делаешь?

— Он же первый меня ударил, — ответил Шон.

— Он не ударял тебя, — возразил Джимми.

Это была явная ложь, от которой глаза Шона сузились, а Джимми, гримасничая, сузил свои.

— Он же первый ударил меня, — проблеял Джимми капризным девчоночьим голосом и снова толкнул Шона. — Запомни, засранец, что он мой друг.

— Так ведь и я тоже, — ответил Шон.

— Так ведь и я тоже, — снова передразнил его Джимми. — Так ведь и я тоже, так ведь и я тоже.

Дэйв Бойл встал на ноги и засмеялся.

— Кончай, — с угрозой в голосе, обратился к нему Шон.

— Кончай, кончай, кончай, — заблеял Джимми и снова толкнул Шона костяшками кулаков под ребра. — Ты лучше свяжись со мной. Или ты не хочешь со мной связываться?

— Ты что, не хочешь с ним связываться? — как попугай, спросил Дэйв и тоже пихнул Шона.

Шон растерялся, уже не помня, с чего все началось. Он не мог взять в толк, что могло взбесить Джимми или что вдруг вошло в пустую голову Дэйва и придало ему смелости первым ударить его. Они еще за секунду до этого стояли возле машины. Теперь вся компания оказалась на середине улицы, а Джимми все толкал и толкал Шона; лицо его искривилось в злобной гримасе, глаза потемнели и сузились; Дэйв вертелся рядом, готовясь ввязаться в намечающуюся потасовку.

— Давай. Давай со мной, я готов.

— Я не хочу…

Очередной толчок.

— Ну давай, девчонка.

— Джимми, неужели мы не можем просто…

— Нет, не можем. Ты ведь просто щенок, Шон? Да?

Он продолжал толкаться, но вдруг опустил руки и прекратил драку, какое-то дикое (и томившее его — Шон как-то сразу почувствовал это) одиночество исказило его лицо, а Джим стоял и смотрел на что-то, двигавшееся вдоль улицы и приближавшееся к ним.

Эта была большая темно-коричневая машина, длинная, прямоугольной формы, напоминающая полицейский фургон, то ли «плимут», то ли что-то в этом роде. Бампер машины почти уперся им в ноги, и два копа пристально уставились на них через ветровое стекло. Из-за ветвей деревьев, густо отражавшихся в стекле, лица копов казались размытыми.

Шон вдруг почувствовал, как все вокруг закачалось и поплыло куда-то по мягкому утреннему воздуху.

Водитель вылез из машины. Он и впрямь был похож на копа — краснолицый блондин, подстриженный ежиком, в белой рубашке и черном с золотом нейлоновом галстуке. Внушительный живот возвышался над широкой бляхой его поясного ремня. Его напарник с болезненным и усталым лицом оставался в машине. Одной рукой он чесал голову, заросшую сальными черными волосами, наблюдая в боковое зеркало за тремя мальчишками, подошедшими к машине и стоявшими рядом с дверцей водителя.

Толстяк ткнул в сторону ребят скрюченным пальцем, а затем жестами заставил их подойти к нему почти вплотную.

— Позвольте спросить вас кое о чем, нет возражений? — Он наклонился к ним, и его огромная голова заполнила все поле зрения Шона. — Вы, парни, полагаете, что в том, чтобы драться посреди улицы, нет ничего плохого?

Шон обратил внимание на золотой значок, прикрепленный к поясу мужчины с правой стороны.

— Так, что скажете? — Коп приложил к уху ладонь, сложенную рупором.

— Нет, сэр.

— Нет, сэр.

— Нет, сэр.

— Вы, по-моему, шайка панков, а? Так или нет? — Он показал большим пальцем назад, на своего напарника, сидевшего на пассажирском сиденье спереди. — У нас с напарником целая папка заявлений с жалобами на то, что панки в Ист-Бакингеме наводят страх на добропорядочных людей. Понимаете?

Шон и Джимми не проронили ни слова.

— Простите нас, — сказал Дэйв Бойл; по его виду было ясно, что он вот-вот заплачет.

— Вы живете на этой улице? — спросил толстый коп. Его взгляд скользил взад-вперед по домам на левой стороне улицы, как будто он был уверен в том, что любой из жителей уличит их, если окажется, что они врут.

— Ага, — сказал Джимми и посмотрел назад, через плечо, на дом Шона.

— Да, сэр, — подтвердил Шон.

Дэйв не сказал ничего.

Коп посмотрел на него сверху вниз и спросил:

— Ну? А ты что молчишь?

— А что? — Дэйв затравленно посмотрел на Джимми.

— Не смотри на него. Смотри на меня. — Громовым голосом рявкнул коп, раздувая ноздри. — Ты здесь живешь?

— А-х-х? Нет.

— Нет? — Коп наклонился к Дэйву. — А где же ты живешь, сынок?

— На Рестер-стрит, — все еще не сводя глаз с Джимми, ответил Дэйв.

— Ага, «Квартиры» совершают набеги на Округ? — Вишнево-красные губы копа округлились, как будто он сосал леденец. — Да, здесь у вас, наверное, дела идут лучше, верно?

— Сэр?..

— Твоя мать дома?

— Да, сэр. — Слеза скатилась по щеке Дэйва, а Шон и Джимми отвернулись и стали смотреть в сторону.

— Ну что ж, мы должны поговорить с ней, рассказать ей, чем занимается ее сыночек-панк.

— Я не… я не… — зарыдал Дэйв.

— Садись. — Коп распахнул заднюю дверцу и Шон уловил резкий запах яблок, так пахнут яблоки в октябре.

Дэйв посмотрел на Джимми.

— Садись, — повторил коп, — или ты хочешь, чтобы я надел на тебя наручники?

— Я…

— Что? — Голос копа теперь звучал грубо и угрожающе. Он шлепнул ладонью по верху распахнутой дверцы. — Садись, черт возьми, и не тяни время.

Дэйв, плача в голос, залез на заднее сиденье.

Коп наставил толстый узловатый палец на Джимми и Шона.

— Идите и расскажите своим мамашам, чем вы тут занимались. И смотрите, недоноски, не дай Бог мне снова увидеть вас дерущимися на улице.

Джимми и Шон отступили на шаг назад, а коп залез в машину и тронулся с места. Мальчики видели, как машина доехала до угла, а затем повернула направо. Лицо Дэйва, затемненное расстоянием и тенью от деревьев, было обращено к ним. Улица снова опустела и на нее опустилась тишина; последнее, что они слышали, был звук захлопываемой дверцы полицейской машины. Джимми и Шон по-прежнему стояли у той самой машины, из-за которой началась драка, и глядели то в землю, то в один, то в другой конец улицы, но только не друг на друга.

У Шона снова все поплыло и закачалось перед глазами, но сейчас к этому добавился еще и отвратительно-горький вкус во рту, словно его набили грязными монетами. А в желудке кололо так, будто его пилили изнутри ножовкой.

И тут Джимми сказал:

— Это ты начал.

— Это он начал.

— Нет, ты. А его сцапали. У его матери слабая голова. Даже не знаю, что с ней будет, когда два копа притащат его домой.

— Все равно, не я первый начал.

Джимми толкнул его, Шон толкнул Джимми, и вот они, сцепившись, покатились по земле, колотя друг друга.

— Эй!

Шон скатился с Джимми, они оба вскочили на ноги, ожидая снова увидеть тех же самых копов, однако увидели мистера Девайна, вышедшего из дома и направляющегося к ним.

— Что вы тут затеяли?

— Ничего.

— Ничего? — Отец Шона нахмурился и, дойдя до кромки тротуара, приказал: — А ну прочь отсюда. Лучшего места, чем проезжая часть, не нашли?

Мальчики вступили на тротуар и остановились перед ним.

— Вас же вроде было трое? — спросил мистер Девайн, окидывая взглядом улицу. — А где Дэйв?

— Что?

— Где Дэйв, я спрашиваю? — Отец Шона в упор посмотрел на сына и Джимми. — Он ведь был с вами?

— Мы дрались на улице… на проезжей части.

— Ну?

— Мы дрались на проезжей части, и появились копы.

— И когда это произошло?

— Минут пять назад.

— Так. Появились копы, и что дальше?

— И они забрали Дэйва.

Отец Шона обвел взглядом улицу из конца в конец.

— Что они сделали? Забрали его?

— Чтобы отвезти его домой. Я им наврал. Я сказал, что живу здесь. А Дэйв сказал, что живет в «Квартирах», и они…

— Что-то не могу понять, о чем вы говорите? Шон, как выглядели эти копы?

— Ну…

— Они были в форме?

— Нет. Нет, они…

— Так почему вы решили, что это копы?

— Я не… Они…

— Что они?

— У него был значок, — сказал Джимми. — На поясном ремне.

— И что это за значок?

— Похоже, золотой.

— Так. Что было на нем?

— На нем?

— Какие слова? Какие слова вы смогли на нем прочитать?

— Никакие. Я не знаю.

— Билли?!

Все оглянулись и увидели мать Шона, вышедшую на крыльцо. На ее лице было выражение тревоги, смешанной с любопытством.

— Да, дорогая? Позвони в полицию, прошу тебя. Узнай, забирал ли кто-нибудь из патрулей ребенка за драку на нашей улице.

— Ребенка?

— Дэйва Бойла.

— О Господи! Его мать…

— Давай пока об этом не будем. Идет? Посмотрим, что скажут в участке. Договорились?

Мать Шона пошла в дом, а Шон стоял и смотрел на отца. Он не знал, что делать с руками, куда их деть. Сунул руки в карманы, вынул их из карманов, обтер ладони о штаны.

— Теперь я буду виноват, — еле слышно произнес он и стал смотреть в тот конец улицы, как бы ожидая, что из-за угла покажется Дэйв. Его глаза действительно уловили что-то, но это был всего лишь мерцающий мираж, возникший в его воображении.

— Она была коричневая, — вдруг произнес Джимми.

— Что?

— Их машина. Она была темно-коричневая. Похожая на «плимут». Я так думаю.

— Что еще?

Шон попытался представить себе машину и копов, но не смог. Он видел их, как какое-то размытое пятно, которое никак не хотело обрести форму и оставалось вне фокуса. Он мог предположить, что машина копов была более старой, чем оранжевый «пинто» миссис Риан, а по высоте примерно вдвое ниже изгороди, что вокруг ее дома, но отчетливо представить машину копов Шон не мог.

— Из нее вроде бы пахло яблоками, — сказал он.

— Что?

— Вроде бы яблоками. Из машины пахло так, как будто в ней были яблоки.

— Из нее пахло вроде бы яблоками, — задумчиво произнес отец.

Спустя час на кухне два других копа допрашивали Шона и Джимми, задавая им кучу вопросов, а потом появился третий, их товарищ, и со слов мальчиков нарисовал примерные портреты этих людей в коричневой машине. Толстый светловолосый коп на листе бумаги выглядел еще более отвратительным; его лицо было еще шире, но во всем остальном сходство было. О его напарнике, который все время пялился в боковое зеркало, вообще невозможно было сказать ничего определенного; лицо расплывчатое, как плевок в луже, волосы черные (это они помнили точно). Он не принимал участия в разборке, поэтому ни Джимми, ни Шон и не смогли запомнить его.

Появился отец Джимми и сейчас молча с полубезумным растерянным лицом стоял в углу кухни; глаза его были влажными, а тело все время беспорядочно двигалось, как будто стена, к которой он прислонился, вибрировала и колебалась. Он ни словом не перемолвился с отцом Шона и никто из присутствующих не спросил его ни о чем. Из-за его способности мгновенно перемещаться в пространстве он казался Шону еще более низкорослым, чем был на самом деле. Шон даже представил себе, что если отвести взгляд, а потом снова посмотреть на этого человека, то никого не увидишь, как будто он просто сольется с обоями.

Повторив в течение четырех или пяти минут все самое важное из выясненного ранее, все — копы, художник, рисовавший эскизы, Джимми с отцом — вышли из кухни. Мать Шона прошла в ванную комнату и закрыла за собой дверь; через некоторое время оттуда донесся ее приглушенный плач.

Шон присел на крыльцо, и отец начал втолковывать ему, что он не совершил ничего плохого, и хорошо, что у него и у Джимми хватило ума не залезать в машину. Отец похлопал его по коленке и сказал, что все наверняка обойдется. Вечером Дэйв уже будет дома.

— Вот увидишь, — убежденно добавил он.

Но вот отец умолк. Потягивая пиво, он сидел рядом с Шоном, но Шон не чувствовал его присутствия. Ему казалось, что отец уже ушел и сейчас он либо в их с матерью спальне, либо в мастерской мастерит свои птичьи домики-клетки.

Шон пристальным взглядом смотрел вдоль улицы на ряды машин, на пятна солнечного света на них. Он убеждал себя, что это — все это — часть некоего осмысленного плана. Просто он пока не может понять его до конца. Но когда-нибудь сможет. Адреналин, который бушевал в нем с того момента, как Дэйва увезла эта проклятая машина, а потом они с Джимми, сцепившись, покатились по земле, тот адреналин вышел через поры его тела, вышел, потому что был ни к чему.

Он смотрел на то место, где стоял «Бел Эр» и где он, Джимми и Дэйв Бойл затеяли драку; он смотрел туда и ждал, когда на этом месте появится пустое пространство, чтобы адреналин, вышедший из тела, появился в нем снова. Он ждал, что план изменится и станет понятным. Он ждал, наблюдая за улицей и впитывая в себя ее шум, ждал и снова ждал, ждал, пока его отец не поднялся с крыльца и не вернулся в кухню.

Джимми возвращался домой в «Квартиры», шагая позади отца. Отец шел, слегка раскачиваясь и дымя сигаретой, он их докуривал до самого фильтра. Джимми слышал, как между тяжкими вздохами он разговаривает сам с собой. Дома отец, наверное, задаст ему трепку, скорее всего так оно и будет. После того, как он потерял работу, он строго-настрого приказал Джимми больше не ходить к Девайнам, и Джимми думал, что за нарушение этого запрета ему достанется. Правда, возможно, не сегодня. Сегодня отец был в подпитии и его наверняка клонило ко сну, а это обычно кончалось тем, что, возвращаясь домой, он усаживался на кухне и пил до тех пор, пока не засыпал, прямо сидя за столом, положив голову на руки.

На всякий случай Джимми держался на несколько шагов позади отца и, подбрасывая в воздух мяч, ловил его бейсбольной перчаткой, которую стянул из дома Шона в тот момент, когда копы, уходя, прощались с хозяевами, но ни Джимми, ни его отцу, когда они вслед за копами пошли через прихожую к входной двери, никто не сказал ни слова. Дверь в спальню Шона была открыта, и Джимми увидел там перчатку, лежащую на полу. Джимми метнулся внутрь комнаты, схватил перчатку, а в следующее мгновение они с отцом уже переступали порог входной двери. Он не мог понять, чего ради он украл эту перчатку. Во всяком случае не ради того, что отец, заметив это, исподволь подмигнул ему, и в его взгляде было удивление и гордость за сына… Да плевать на него. Плевать на эту перчатку.

Следовало рассчитаться с Шоном за то, что он ударил Дэйва и за то, что он струсил покататься на угнанной машине, да и за многое другое, накопившееся за год, в течение которого они дружили. Такое чувство просыпалось в Джимми всякий раз, когда Шон давал ему что-нибудь — бейсбольные карточки, половину шоколадной плитки, да что угодно — все выглядело в виде подачки.

Когда Джимми стянул перчатку и ушел с ней, настроение у него улучшилось. Он чувствовал себя героем. А немного позже, когда они с отцом пересекли Бакингем-авеню, он почувствовал обычный стыд и смущение, которые всегда накатывались на него после совершения какой-нибудь кражи, а также и злость на что-то или на кого-то, толкающих его на это. Немного погодя, когда они спустились к Излучине и перешли в район «Квартир», он оглядел обшарпанные унылые трехэтажные дома, а затем перевел взгляд на перчатку и почувствовал, что от прежней гордости не осталось и следа.

Джимми держал перчатку и чувствовал, что она словно жжет ему руку. Шон, должно быть, будет искать ее. Джимми держал в руках перчатку и был доволен, что она у него.

Джимми смотрел на отца, шедшего впереди. Отец с трудом ковылял, казалось, он в любой момент может осесть наземь, а то и свалиться в лужу; и Джимми ненавидел Шона.

Он ненавидел Шона и сомневался, что они когда-нибудь снова смогут стать друзьями, и он знал, что сохранит при себе эту перчатку до конца жизни, будет следить за ней и никогда не покажет ее никому, а сам никогда не воспользуется этой проклятой штукой. Уж лучше он умрет, чем вынесет ее на игру.

Джимми смотрел на район «Квартир», расстилающийся перед ним; сейчас они с отцом, пройдя под виадуком, выйдут к тому месту, где Излучина имеет самую малую глубину, где товарные поезда, двигаясь в сторону Тюремного канала, грохочут мимо старого наводненного крысами кинотеатра под открытым небом. В самой-самой потаенной глубине души он знал, что больше никогда не увидит Дэйва Бойла. Там, где жил Джимми, на Рестер-стрит, воровство считалось обычным делом. У Джимми украли самокат, когда ему было четыре года, когда ему было восемь — украли велосипед. У отца угнали машину. А мама была вынуждена сушить белье дома, после того как несколько раз она принесла с заднего двора одни веревки. Когда вы какую-то вещь положили не туда, а потом ее ищете и когда этой вещи приделали ноги, а вы ее ищете — это две большие разницы. В глубине души вы чувствуете, что больше никогда эту вещь не увидите. Именно это он чувствовал сейчас, думая о Дэйве. Может быть, Шон именно сейчас чувствует нечто подобное, ища свою бейсбольную перчатку, стоя над пустым местом на полу, где она недавно лежала.

Как это плохо, как это ужасно. Ведь Джимми любил Дэйва, хотя по большей части никогда не мог объяснить, за что. В этом мальчишке было что-то особенное, может, то, что он всегда оказывался рядом, даже если в половине случаев его присутствие вообще никем и не замечалось.

2

Четыре дня

Все вышло не так, как предполагал Джимми.

Дэйв Бойл объявился дома через четыре дня после исчезновения. Он прибыл, сидя на переднем сиденье полицейского автомобиля. Два полисмена, которые доставили Дэйва домой, позволили ему несколько раз включить сирену и потрогать ручку пистолета, закрепленного под приборной доской. Они подарили ему почетный значок, а когда привезли его в квартиру матери на Рестер-стрит, целая куча газетных и телевизионных репортеров уже поджидала их у дома в полной готовности. Один из полисменов, офицер Юджин Кабеки, подняв Дэйва на руках, вытащил его из машины и, несколько раз покачав его в воздухе туда-сюда, поставил перед дрожащей матерью, которая плакала и смеялась одновременно.

В тот день на Рестер-стрит было многолюдно — родители, дети, почтальон; два круглолицых пышнотелых брата, владельцы мясного магазина и лавки субпродуктов на пересечении Рестер- и Сидней-стрит; а также и миссис Пауэл, учительница Дэйва и Джимми в классах первой ступени школы «Луи и Дуи». Джимми стоял рядом с матерью. Мать прижимала его голову к себе, обхватив влажной ладонью лоб, как будто хотела убедить себя в том, что Джимми не схватили и не увезли, как увезли Дэйва, а Джимми сжигала острая зависть при виде того, как офицер Кабеки раскачивал Дэйва над тротуаром и при этом они оба смеялись, как закадычные друзья, а очаровательная мисс Пауэл всплескивала руками.

Джимми хотел крикнуть во всеуслышание, что ведь и он тоже чуть не оказался в этой машине. Но больше, чем кому-нибудь другому, ему хотелось сказать об этом мисс Пауэл. Она была прелестной, в безукоризненно чистой одежде, а когда она смеялась, можно было заметить, что ее верхние зубы чуть кривоватые, но это, как казалось Джимми, делало ее еще более красивой. Джимми хотел рассказать ей, что он почти уже был в машине, и посмотреть, появится ли на ее лице такое же выражение, с каким она смотрела сейчас на Дэйва. Он хотел сказать ей, что все время думает о ней, а в мыслях представлял себя взрослым, умеющим водить машину, на которой он повезет ее куда-нибудь, она будет все время смотреть на него и улыбаться, потом они будут обедать, и все, что бы он ни сказал, будет смешить ее; она будет смеяться, обнажая свои зубы, и гладить его лицо своей ладонью.

Джимми казалось, что мисс Пауэл была здесь явно не ко двору. После того, как она сказала несколько слов Дэйву, погладила его по лицу и поцеловала в щеку — она поцеловала его два раза, — собравшиеся подошли ближе, а мисс Пауэл отошла назад и стояла на бровке тротуара, глядя на возвышающиеся вокруг унылые трехэтажные дома, на поднимаемые ветром куски толя на крышах, под которыми виднелись деревянные стропила. Сейчас в глазах Джимми она выглядела еще моложе и еще недоступней, как будто в ее облике вдруг появилось что-то монашеское. Стоя на бровке тротуара, она по своей привычке поправляла волосы; ее курносый носик морщился, как бывало всякий раз, когда она готовилась высказать какое-либо суждение.

Джимми порывался подойти к ней, но мать по-прежнему крепко прижимала его к себе, не обращая внимания на его ерзанья и старания вырваться из ее объятий, а когда мисс Пауэл пошла по направлению к перекрестку Рестер- и Сидней-стрит, Джимми, провожая ее взглядом, видел, как она резво и размашисто махала кому-то рукой. Какой-то тип, сильно смахивающий на хиппи, развалился в машине с откидным верхом, в которой без труда угадывался «хиппивоз» — на освещенных ярким солнцем дверцах были намалеваны пурпурные цветы с увядшими лепестками. Мисс Пауэл уселась в эту машину, и они укатили.

Ну, нет, подумал Джимми. Наконец-то, он вырвался из рук матери. Сейчас он стоял посреди улицы и наблюдал за толпой, роившейся вокруг Дэйва, и жалел, что не он оказался в той машине. Вот если бы в машине оказался он, сейчас все обожание, выпавшее на долю Дэйва, досталось бы ему, все глаза, светившиеся особым блеском, глядели бы на него.

Сборище на Рестер-стрит становилось все более шумным и многолюдным. Люди бегали от камеры к камере, надеясь увидеть себя в вечернем выпуске теленовостей или в утренних газетах — «Да, я знаю Дэйва, он же мой лучший друг, мы росли вместе. Вы знаете, он отличный парень, и, слава Богу, с ним все в порядке».

Кто-то открыл кран пожарного гидранта, и вода хлынула по Рестер-стрит, как некое подобие символа облегчения; ребята сбросили башмаки и, закатав штаны, кинулись к канаве. Они с такой радостью пустились в пляс, как будто вода обладала благочестивым воздействием. Подъехал фургон с мороженым, и Дэйву предложили угоститься всем, чем ему будет угодно, а также и взять домой все, что он пожелает. И даже сам мистер Пакиноу, мерзкий вдовствующий старикан, стрелявший из мелкокалиберной винтовки по белкам (а иногда даже и по мальчишкам, когда, конечно, их родители не могли этого видеть) и постоянно действовавший всем на нервы визгливыми призывами соблюдать тишину, подумать только — он настежь распахнул свои окна, поставил на подоконники колонки и — вы представить себе не можете — из них понеслась песня Дина Мартина «Это все в воспоминаниях», а потом зазвучала «Воларе», а дальше из его окон понеслась всякая музыкальная мура, от которой в обычный день Джимми просто бы стошнило, но сегодня все было к месту. Сегодня музыка плыла над Рестер-стрит бурными потоками, волны которых казались сделанными из гофрированной бумаги, и волны эти смешивались с шумом воды, вытекавшей из пожарного гидранта. Несколько парней, заправлявших карточной игрой, постоянно происходившей возле служебного входа в мясную лавку, принесли складной стол и небольшой угольный гриль, а вслед за ними кто-то притащил несколько переносных холодильников, наполненных банками с пивом «Шлитс» и «Нерегонзит», и скоро в воздухе, пропитанном запахом поджариваемых сосисок и итальянских колбасок вперемешку с дымом и чадом древесного угля, послышалось шипение открываемых банок с пивом. Все это всколыхнуло в памяти Джимми воспоминания о стадионе «Фенуэй-Парк» и летних воскресных днях; заставило вновь почувствовать радость тех минут, когда взрослые вдруг возвращаются в детство и ведут себя как дети; все смеются; каждый словно молодеет и выглядит счастливым оттого, что вокруг друзья.

И именно это — даже и тогда, когда его до краев переполняла ненависть к отцу за незаслуженную жестокую трепку или горечь из-за пропажи чего-то, чем он дорожил, — именно это он любил, живя и вырастая здесь. Люди, живущие здесь, именно так, внезапно, стряхивают с себя целый год, в течение которого они терпели боль, горести, разбитые губы, волнения на работе, накопившиеся обиды, и вдруг — все прочь, как будто в их жизнях никогда ничего плохого и не случалось. В День святого Патрика, или в День города, или Четвертого июля, или когда «Сокс» выигрывала в сентябре, или по случаю какой-нибудь другой даты или неожиданного события типа сегодняшнего, когда, казалось бы, давно утраченная человеческая общность вдруг обреталась вновь, и вот тогда — именно тогда — вся живущая здесь людская масса могла дойти до состояния неистового возбуждения.

Нет, здесь все не так, как в Округе. В Округе там все праздники проводились отдельными группами жителей и наверняка праздники эти планировались заранее: получали необходимые разрешения; каждый был уверен, что находящиеся в праздничном настроении соседи не причинят вреда ни его автомобилю, ни его газону — «Будьте внимательны, я ведь только что покрасил забор».

В «Квартирах» у половины жителей не было газонов, а заборы провисли, так что черт с ними. Когда вам хочется попраздновать, вы празднуете, и вам на все плевать, потому что вы, черт возьми, заслужили этот праздник. Сегодня здесь нет боссов, а потому никто не командует. Нет представителей благотворительных организаций, нет налоговых инспекторов. А что касается копов — так сейчас здесь присутствуют копы, и они участвуют в празднике вместе со всеми. Офицер Кабеки без устали ублажается горячими сочными сосисками, хватая их с решетки, а его напарник запасается пивом, запихивая в карманы штанов неизвестно какую по счету банку. Репортеры уже разошлись по домам, солнце клонилось к закату, сигналя всем присутствующим, что наступило время обеда, но никто из женщин, веселящихся сейчас на улице, ничего не готовил, а поэтому никто и не пошел домой.

Никто, кроме Дэйва. Дэйв ушел, и Джимми почувствовал это, когда, выскочив из-под струи гидранта и выжав воду из штанин, надевал на себя футболку, пристроившись в очередь за сосисками. Торжество в честь Дэйва было в самом разгаре, но Дэйв, должно быть, ушел домой, ушел вместе с мамой. Когда Джимми посмотрел на окна их квартиры, расположенной на втором этаже, то увидел задернутые занавески. Только их окна и были занавешены.

Странно, но эти задернутые занавески почему-то вновь заставили его вспомнить о мисс Пауэл, о том, как она влезала в «хиппивоз», и тут же Джимми стали одолевать нехорошие и одновременно печальные мысли, особенно когда в памяти всплыла ее нога от лодыжки до икры, на которую он смотрел, когда она захлопывала дверцу. Куда она поехала? Может быть, она сейчас едет по автостраде, и ветер, накатываясь волнами, шевелит ее волосы, так же как сейчас волны музыки катят вдоль по Рестер-стрит? А может, вечерние сумерки уже начали сгущаться вокруг этого злосчастного «хиппивоза», который везет их… А куда? Джимми сгорает от желания узнать это, но вдруг это желание пропадает. Он же завтра увидит ее в школе — если, конечно, завтра занятия в школе не отменят по случаю празднования возвращения Дэйва, — и он сможет спросить ее об этом сам, но не захочет.

Джимми взял сосиску, сел на поребрик напротив дома Дэйва и принялся за еду. Когда он съел почти половину сосиски, занавески на одном из окон поднялись, и он увидел Дэйва, стоявшего в окне и смотревшего прямо на него. Джимми поднял руку с недоеденной сосиской, подавая этим жестом знак, что видит Дэйва, но тот никак не отреагировал, даже когда Джимми вторично поднял руку вверх и помахал ею в воздухе. Дэйв просто смотрел в окно пристальным взглядом. Он смотрел на Джимми, и, хотя Джимми не мог видеть его глаз, он ясно чувствовал их пустоту. Пустоту и осуждение.

Мать Джимми присела на поребрик рядом с ним, и тут Дэйв отошел от окна. Мать Джимми была маленькой хрупкой женщиной с обесцвеченными волосами. Несмотря на свою миниатюрность и худобу, она двигалась так, как будто у нее на плечах были пудовые гири; она постоянно вздыхала, а Джимми никогда до конца не был уверен, слышит ли мать сама, как тяжко она вздыхает. Он часто рассматривал ее фотографии, сделанные еще до его рождения. На них она была еще более тощей и очень молодой, совсем как девочка-подросток (так оно и было согласно вычислениям, которые делал Джимми). На фотографиях ее лицо выглядело более округлым, морщин ни на лбу, ни под глазами не было; у нее была прелестная открытая улыбка, за которой угадывался то ли легкий испуг, то ли любопытство. Этого Джимми никогда не мог с уверенностью сказать. Отец тысячи раз рассказывал Джимми о том, что он своим появлением едва не свел ее в могилу; у нее открылось кровотечение, которое никак было не остановить, и доктора запаниковали из-за своего бессилия. В ней почти не осталось крови, говорил отец. И, конечно же, ни о каких детях больше не могло быть и речи. Ни у кого не было желания еще раз проходить через подобные муки.

Она положила руку Джимми на колено и спросила:

— Ну как дела, Джи-Ай Джо? [1]

Мать часто давала ему всевозможные прозвища, которые придумывала тут же без видимого резона, в половине случаев Джимми даже и не знал, что скрывается за тем или иным прозвищем.

— Ты же видишь, — пожал он плечами.

— Ты так и не сказал ничего Дэйву.

— Ма, ведь ты же мне с места не дала сдвинуться.

Мать убрала ладонь с его колена и обхватила руками грудь, словно защищаясь от прохлады, которая усиливалась с наступлением сумерек.

— Ну а после? Когда он стоял поодаль?

— Завтра мы встретимся в школе.

Мать запустила руку в карман джинсов, вытащила пачку «Кента», достала сигарету, зажгла ее и, торопливо затянувшись, выдохнула струю дыма.

— Не думаю, что он завтра пойдет в школу.

Джимми доел сосиску.

— Ну, все равно скоро пойдет. Разве нет?

Мать утвердительно кивнула и выпустила изо рта очередную порцию сигаретного дыма. Она обхватила локти ладонями и, зажав в губах сигарету, смотрела на окна Дэйва.

— Что сегодня было в школе? — спросила она так, будто давала понять, что ответ ее в общем-то и не интересует.

Джимми пожал плечами.

— Да, все нормально.

— Я видела вашу учительницу. Она симпатичная.

Джимми промолчал.

— Действительно симпатичная, — повторила мать, выпуская при этом изо рта серую дымовую ленту.

Джимми снова не сказал ни слова. По большей части он и не знал, что отвечать родителям. Его мать была изрядно потрепана жизнью. Она часто пристально смотрела куда-то, а куда, Джимми никак не мог понять, и курила, курила сигареты; при этом она часто не реагировала на то, что он ей говорил, и приходилось повторять одно и то же по несколько раз.

Отец постоянно всех доставал, даже тогда, когда молчал или вел себя вроде бы безобидно. Джимми знал, что он может в любую секунду оказаться вдрызг пьяным и влепить сыну затрещину за то, над чем всего полчаса назад весело смеялся. И Джимми понимал, как бы сильно он ни притворялся, и мать, и отец каждый передали ему свое — мать привычку подолгу молчать, а отец внезапные приступы злобы.

Тогда Джимми еще не задумывался над тем, каково быть бойфрендом мисс Пауэл, иногда он размышлял над тем, каково было бы быть ее сыном.

Сейчас мать смотрела на него, держа сигарету около уха; ее сузившиеся глаза рыскали по сторонам.

— Что? — спросил он, смущенно улыбаясь матери.

— У тебя потрясающая улыбка, Кассиус Клей, — ответила она, улыбаясь ему.

— Да?

— Еще спрашиваешь. Ты будешь записным сердцеедом.

— О, на это я согласен, — ответил Джимми, и они оба расхохотались.

— Поговорим еще, если хочешь, — предложила мать.

Джимми хотел ответить: если ты хочешь…

— А впрочем, достаточно. Женщины не любят болтливых.

Глядя через плечо матери, Джимми увидел отца, выходившего из дома; одежда на нем была мятой, лицо опухшее от сна или от пьянки, а может, и от того, и от другого. Отец смотрел на веселящихся людей и не мог понять, что происходит.

Мать взглянула туда, куда уставился Джимми, а когда она опять посмотрела на сына, в лице и во взгляде ее снова была несказанная усталость, улыбку словно сдуло с лица. Было просто удивительно, как она могла меняться так быстро.

— Вот так-то, Джим.

Ему нравилось, когда мать называла его «Джим». В эти мгновения он чувствовал, как будто их что-то объединяет.

— Да?

— Ты знаешь, я и вправду страшно рада, что ты не сел в эту машину, сынок. — Она поцеловала его в лоб, и Джимми заметил, как блеснули ее глаза. Она встала и пошла туда, где стояла группа женщин-матерей, и встала среди них, повернувшись к мужу спиной.

Джимми посмотрел вверх и снова увидел в окне Дэйва, пристально глядящего на него; мягкий желтый свет лился откуда-то из комнаты позади него. На этот раз Джимми не стал махать ему. Полиция и репортеры давно ушли, и теперь уже никто, очевидно, и не вспоминал, с чего и по какой причине все началось; Джимми подумалось, как одиноко Дэйву в квартире вдвоем с придурочной мамашей в этих стенах и в жидком желтом свете, в то время как гульба все еще бушует у него под окнами.

Джимми снова почувствовал радость от того, что не сел в эту машину.

Порченый товар. Эти слова отец Джимми сказал его матери прошлой ночью:

— Даже если они и найдут его, то парень уже порченый товар. Он никогда не станет таким, как был прежде.

Дэйв поднял одну руку. Он держал ее у плеча и долго не шевелил ею, а Джимми, когда помахал ему в ответ, почувствовал, как закравшаяся в его сознание печаль бьется теперь слабыми волнами, ища выхода. Он не мог с уверенностью сказать, связана ли эта печаль с его отцом, с его матерью, мисс Пауэл, с местом, где они живут, или с Дэйвом, стоявшим с поднятой рукой у окна. Но что бы ни было причиной этой печали — что-то одно из перечисленного или все вместе, — эта печаль никогда, а в этом Джимми был уверен, так до конца и не выйдет из него. Джимми, сидевшему сейчас на поребрике, было всего одиннадцать, но он больше не чувствовал себя таким. Он чувствовал себя гораздо старше. Таким же старым, как его родители, как эта улица.

Порченый товар, подумал Джимми, и его рука, поднятая для приветствия, шлепнулась на колени. Он видел, как Дэйв кивнул ему, а потом задернул занавеску, перед тем как скрыться в глубине своей могильно тихой квартиры с коричневыми обоями и тикающими часами. Джимми чувствовал, как печаль пускает в его сознании глубокие корни, гнездится в поисках теплого пристанища у него внутри, а он и не пытается изгнать ее из себя, потому что само сознание подсказывает ему, что это бесполезно.

Он поднимается с поребрика, еще не осознавая, что будет делать. Он чувствует беспокойные, надоедливые позывы ударить кого-нибудь или совершить какую-то другую нелепую выходку. Но тут он слышит бурчание в своем желудке и до него доходит, что он голоден, поэтому он направляется к столику с жаровней, чтобы взять еще сосиску в надежде, что еще не все съедено.

В течение нескольких дней Дэйв Бойл был настоящей знаменитостью и не только в округе, а и во всем штате. На следующее утро заголовок в «Рекорд Америкэн» гласил: «МАЛЬЧИК ПРОПАЛ/МАЛЬЧИК НАШЕЛСЯ». На фото под заголовком красовался Дэйв, сидящий на крыльце своего дома, тонкие руки матери обнимали его за грудь; толпа улыбающихся и специально гримасничавших перед камерой мальчишек окружала Дэйва и его мать; все, насколько это возможно, выглядели счастливыми, все, кроме матери Дэйва, вид у которой был такой, словно в холодный день у нее из-под носа только что ушел автобус.

Те самые мальчишки, которые фотографировались рядом с ним для первой полосы газеты, уже через неделю стали обзывать его в школе «шизиком». Дэйв, вглядываясь в их лица, видел в них какую-то непонятную злость, а откуда и почему она возникла, они вряд ли могли объяснить более толково, чем он. Мама говорила, что они, наверное, слышали что-то от родителей, и убеждала Дэйва не обращать на них внимания; им это надоест, они забудут об этом и станут в следующем году твоими лучшими друзьями.

Дэйв согласно кивал головой, а сам размышлял, что же все-таки в нем такого — может, какие-нибудь знаки или отметины на лице, которые он не замечает, — из-за чего у всех и возникает желание обидеть его. Как у тех типов в машине. И все-таки зачем они увезли его? Откуда им было известно, что он сядет в их машину, а Джимми и Шон не сядут? Сейчас то, что случилось, виделось Дэйву так. Эти дядьки (он знал их имена, по крайней мере, знал, как они обращались друг к другу, но не мог заставить себя называть их этими именами) знали, что Джимми и Шон не влезут в машину без сопротивления и станут отбиваться от них. Шон, должно быть, с криками побежит домой, а с Джимми — им наверняка пришлось бы здорово повозиться, чтобы запихнуть его в машину. Большой Волк сказал всего несколько слов, пока они ехали:

— Ты видел этого парня в белой футболке? Видел, как он смотрел на меня? Никакого страха, вообще ничего? Держу пари, очень скоро этот парень пришьет кого-нибудь и даже не моргнет глазом.

Его напарник, Жирный Волк, улыбнулся:

— Что до меня, так я не прочь слегка повозиться. Размяться никогда не вредно.

Большой Волк покачал головой.

— Да он бы откусил тебе большой палец, начни ты затаскивать его в машину. А ты, сопляк, не пачкай диван.

То, что у них были эти глупые имена. Большой Волк и Жирный Волк, помогло Дэйву представить себе их животными, принявшими человеческий облик, а самого себя героем сказки о том, как мальчика похитили волки. Мальчиком, который убежал от них и, пройдя через лес, вышел к бензоколонке «Эссо». Мальчиком, который оставался спокойным и изобретательным. Мальчиком, который всегда находит выход из любого положения.

Однако в школе он оставался мальчиком, которого украли, и каждый рисовал в своем воображении то, что могло произойти с ним за эти четыре дня. Однажды утром в умывалке семиклассник Маккаффери-младший, подойдя сбоку к писсуару, к которому пристроился Дейв, спросил:

— А они не заставляли тебя сосать? — и все его приятели-одноклассники захохотали и начали причмокивать губами.

Дэйв дрожащими руками застегнул молнию на гульфике, его лицо залилось краской, он обернулся и посмотрел на Маккаффери-младшего. Он старался выразить презрение взглядом, которым смотрел на обидчика, но тот и сам презрительно хмыкнул и ударил Дэйва по лицу.

Этот удар эхом разнесся по всей умывалке. Один семиклассник вскрикнул, как девчонка.

— Ну так что скажешь, гомик? — спросил Маккаффери-младший. — А? Может, дать тебе еще, педик?

— Он плачет, — раздался чей-то голос.

— Что ты говоришь? Плачет, — завопил с обезьяньей гримасой Маккаффери-младший, а слезы из глаз Дэйва полились еще обильнее. Он чувствовал, как его лицо, поначалу онемевшее от удара, теперь горит, но боль ему причиняло не это. У него не было обостренного чувства физической боли, и он никогда от нее не плакал, даже тогда, когда в результате падения с велосипеда распорол о педаль лодыжку до самой кости и на рану надо было наложить семь швов. Сейчас ему причиняла боль эта беспричинная злоба мальчишек, выплеснувшаяся на него в умывалке. Ненависть, отвращение, злоба, презрение. По отношению к нему. Он не мог понять, за что. Он никогда за всю свою жизнь не сделал никому ничего плохого. Их ненависть делала его беззащитным. Он чувствовал себя ущербным, виноватым, мелким и плакал, потому что не хотел чувствовать себя таким.

А они смеялись над его слезами. Маккаффери-младший выплясывал вокруг него, его лицо, будто сделанное из резины, беспрестанно кривилось в гримасах, передразнивавших плачущего Дэйва. Когда Дэйв, наконец, овладев собой, перестал плакать и лишь несколько раз всхлипнул, Маккаффери-младший снова ударил его по лицу, в то же самое место и с прежней силой.

— Смотри на меня, — кричал ему Маккаффери-младший, а из глаз Дэйва вновь катились потоками крупные слезы. — Смотри на меня.

Дэйв смотрел на Маккаффери-младшего, надеясь увидеть в его глазах сочувствие, человечность или хотя бы жалость — он предпочел бы жалость, — но видел только злобу и явную насмешку.

— Все ясно, — объявил Маккаффери-младший, — ты сосал.

Он еще раз ударил Дэйва по лицу, голова Дэйва сначала откинулась, а потом он в страхе втянул ее в плечи, но улыбающийся Маккаффери-младший, окруженный смеющимися приятелями, уже выходил из умывалки.

Дэйв припомнил однажды сказанное мистером Петерсом, маминым дружком, который иногда оставался у них ночевать.

— Есть две вещи, которые ты не должен принимать безропотно от любого мужчины: плевок и пощечина. И то и другое хуже, чем удар ножом, а того, кто осмелится на это… попытайся убить его, если сможешь.

Дэйв опустился на пол в умывалке и, сидя на холодном полу, старался пробудить в себе это желание — желание убить кого-либо. Он начал бы с Маккаффери-младшего, потом разделался бы с Большим Волком и Жирным Волком, попадись они снова ему на пути. Но, сказать по правде, он не был уверен в том, что смог бы сделать это. Он не знал, почему одни люди так плохо относятся к другим людям. Понять этого он не мог. Не мог.

Весть о том, что произошло в умывалке, распространилась по всей школе, и о том, как Маккаффери-младший поступил с Дэйвом и как Дэйв ответил на его издевательства, знали все — от третьеклассников до самых старших. Общественный приговор был вынесен, и Дэйв обнаружил, что даже те немногочисленные одноклассники, с которыми он на первых порах после возвращения в школу был в дружеских отношениях, начали сторониться его, как прокаженного.

Правда, когда он проходил по залу, не все шипели ему вслед «гомик» или начинали шевелить языком за раздутыми щеками. Фактически большая часть соучеников вообще не замечала Дэйва. Но в некотором роде это было даже хуже. Из-за этого молчания он чувствовал себя как бы вырванным из жизни.

Если, выйдя из дома, они сталкивались друг с другом, Джимми Маркус иногда молча шел рядом с ним до дверей школы, потому что поступить иначе было бы нелепо, да и неразумно; он говорил ему «Привет!», проходя мимо него по залу или сталкиваясь с ним по пути в класс. Когда их взгляды встречались, Дэйв различал на лице Джимми какую-то смесь из жалости и смущения, как будто Джимми порывался сказать что-то, чего не мог выразить словами — Джимми даже и в лучшие времена был не особенно разговорчив, кроме тех случаев, когда какая-нибудь безумная идея вроде того, чтобы спрыгнуть с поезда или украсть чью-нибудь машину, не приходила ему в голову. Но у Дэйва было такое чувство, что их дружба (по правде сказать, Дэйв никогда и не был уверен в том, что они по-настоящему дружили; он со стыдом вспоминал сейчас все те случаи, когда навязывал свое общество Джимми) умерла в тот момент, когда Дэйв залез в машину, а Джимми остался стоять на улице.

Джимми, как выяснилось, не собирался больше общаться с Дэйвом в школе, а поэтому он стал уклоняться и от кратких совместных прогулок, и вообще от любых контактов. Джимми всегда болтался по школе с Вэлом Сэваджем, низкорослым, умственно отсталым психопатом, которого уже дважды оставляли на второй год и который мог без всякой видимой причины вдруг начать неистово крутиться вокруг себя, впасть ни с того ни с сего в бешенство, насмерть пугая и учеников, и преподавателей. О Вэле по школе ходила шутка (которую, впрочем, никто не решался произнести вслух, если он был рядом), рассказывающая о том, что его родители копили деньги не для его учебы в колледже, а для внесения залога за него на случай, если он попадет в тюрьму. Еще до того, как Дэйва увезла эта проклятая машина, у Джимми и Вэла выработалась стойкая привычка неразлучно быть вместе, едва они переступали порог школы. Иногда Джимми позволял и Дэйву ходить вслед за ними, когда они совершали набеги на кухню кафетерия, чтобы перехватить там что-нибудь из еды, или искали новую крышу, на которую еще не залезали, однако после истории с машиной Дэйв и думать не мог о том, чтобы присоединиться к их компании. Когда Джимми еще не испытывал к Дэйву ненависти, возникшей после его исчезновения, Дэйв подметил некую мрачность, временами нависавшую над Джимми черным облаком, но сейчас это облако постоянно окутывало его наподобие нимба, окружающего голову святого. За последние дни Джимми, казалось, повзрослел и стал еще печальнее.

Наконец ему все-таки удалось угнать машину. Это произошло спустя почти год после той первой попытки, предпринятой на улице, где жил Шон. За это Джимми исключили из школы «Луи и Дуи» и перевели в «Карвер Скул», до которой надо было ехать на автобусе чуть ли не через полгорода и где он понял, что значит для белого подростка из Ист-Бакингема оказаться в школе, где большинство учеников были чернокожими. Вэла тоже перевели в ту же школу вслед за ним, и Дэйв слышал, что эта пара вскоре терроризировала «Карвер Скул»; два белых подростка были до того необузданными, что страх, казалось, был им неведом.

Машина, которую угнал Джимми, была с откидным верхом, и, по слухам, дошедшим до ушей Дэйва, ее хозяин доводился дружком одной из учительниц, хотя какой именно ему так и не удалось выяснить. Джимми и Вэл угнали ее со школьной парковки в то время, когда после занятий учителя со своими мужьями и женами отмечали окончание учебного года в актовом зале. За руль уселся Джимми, и они с Вэлом понеслись по улицам вокруг Бакингема, отчаянно сигналя и махая руками девчонкам, выжимая при этом газ на всю катушку. Полиция засекла их, и поездка закончилась тем, что машина врезалась в большой контейнер для мусора, стоящий позади магазина вблизи Римского пруда. Вэл, которого выбросило из машины, вывихнул лодыжку, а Джимми вылез из машины, наполовину застрявшей в воротах пустой парковки, чтобы помочь ему. В представлении Дэйва это было почти что эпизодом из фильма про войну — отважный солдат возвращается на поле боя, чтобы оказать помощь своему поверженному другу; вокруг них свистят пули (хотя Дэйв сильно сомневался в том, что копы стреляли, но свистящие пули придавали этой истории крутизну). Копы сразу же сцапали обоих угонщиков и отвезли их в тюрьму для малолетних, где им предстояло провести всю ночь. Им разрешили закончить седьмой класс, поскольку до конца учебного года оставалось всего несколько дней, а потом их родителям было предложено самим найти школы, которые согласились бы принять их чад для дальнейшего обучения.

После этого случая Дэйв почти не видел Джимми — возможно, один или два раза на протяжении нескольких лет. Мать запретила Дэйву выходить из дома — только в школу и обратно. Она была уверена, что эти люди все еще где-то поблизости; разъезжают на своей пахнущей яблоками машине и выслеживают Дэйва, а нюх у них такой, как будто вместо носов теплолокаторы, как в ракетах самонаведения на объекты, излучающие тепло.

Но Дэйв знал, что это не так, что никто за ним не следил. Они ведь в конечном счете были волками, а волки охотятся по ночам, принюхиваясь в поисках добычи, которой от них не спастись, а когда находят, набрасываются на нее. Сейчас они, Большой Волк и Жирный Волк, все чаще возникали в его памяти, а также и то, что они делали с ним. Эти видения редко посещали Дэйва во время сна, они мучили его в пугающей тишине квартиры, когда он пытался отвлечься от царившего вокруг гробового молчания чтением веселых книжек, или телевизором, или наблюдением через окно за тем, что происходило на Рестер-стрит. Они приходили, и Дэйв, закрыв глаза, пытался застрелить их и пытался не вспоминать того, что имя Большого Волка было Генри, а Жирного Волка звали Джордж.

Генри и Джордж… голос, повторяющий эти имена, звучал в его голове, как только в памяти возникали воспоминания. Генри и Джордж, Генри и Джордж, Генри и Джордж… ты, мелкий засранец.

И Дэйв мысленно говорил голосу, звучащему у него в голове, что он не мелкий засранец. Он Мальчик, убежавший от волков. А иногда, стараясь держать эти видения под контролем, он вновь проигрывал в памяти свой побег, не упуская ни одной даже самой мелкой детали — трещина, которую он заметил рядом с петлей, на которой держалась дверь задней пристройки; звук отъезжающей машины, когда они поехали за выпивкой; огромный винт с отломанной головкой, которым он пытался расширить трещину, пока наконец проржавевшая петля не вылетела из двери вместе со щепкой, похожей по форме на лезвие ножа. Он вышел из пристройки, этот Мальчик, который не растерялся, и бросился к лесу. В спину ему светило закатное солнце, а до бензозаправочной станции «Эссо» было не меньше мили. Когда он добрался до нее, то испытал настоящее потрясение — в круглом бело-голубом знаке уже зажгли лампы ночной подсветки, хотя все вокруг еще было залито солнечным светом. Он как-то по-особому подействовал на Дэйва, этот белый неоновый свет. Увидев его, он упал на колени на край серой потрескавшейся от времени бетонной площадки, начинающейся сразу от лесной опушки. И вот в такой позе, стоящим на коленях и устремившим пристальный взгляд на знак, Рон Пьеро, хозяин бензозаправки, и нашел его. Рон Пьеро был тощим человеком с руками, какими он мог бы, наверное, переломить трубу, и Дэйв часто размышлял о том, как могли бы развиваться события, будь Мальчик, убежавший от волков, героем кинофильма. И что между ним и Роном возникла бы дружба и привязанность, и Рон, должно быть, обучил бы его всему тому, чему отцы учат своих сыновей. Они оседлали бы своих коней, зарядили бы винтовки и отправились бы в путь навстречу нескончаемым приключениям. Эх, как это было бы здорово! Рон и Мальчик. Они стали бы героями, не страшащимися ничего, и разделались бы с этими волками.

Шону во сне грезилось, что улица двигалась. Он смотрел через открытую дверцу внутрь автомобиля, пахнувшего яблоками, а улица, ухватив его за ноги, двигалась вперед. Дэйв, скрючившись, сидел внутри, в углу, на заднем сиденье, прижавшись к дверце; рот его открыт в беззвучном вопле, а улица несет Шона все ближе и ближе к машине. В этом сне он мог разглядеть лишь открытую дверцу и заднее сиденье в салоне машины. Он не видел того типа, смахивающего на копа. Не видел он и его напарника, сидевшего на переднем пассажирском кресле. Не видел он и Джимми, хотя тот все время находился рядом с ним. Он мог видеть только Дэйва и мусор на полу в салоне. А это, как он потом понял, был тревожный сигнал, на который он поначалу не обратил внимания — мусор на полу. Обертки от гамбургеров, разорванные пакеты из-под чипсов, банки из-под пива и содовой, пластиковые чашки из-под кофе, грязная зеленая футболка.

Только после того, как он проснулся и обдумал все виденное во сне, до него дошло, что пол перед задним сиденьем, виденный им во сне, точно такой же, каким он был в действительности, и что до этого момента он не мог припомнить, что за мусор валялся на полу в салоне. Даже когда полицейские, пришедшие к нему в дом, просили его вспомнить все подробности, которые он мог позабыть, ему почему-то в голову не пришло сказать им, что пол перед задним сиденьем был замусоренным, потому что он просто не запомнил этого. Но во сне эта картина снова возникла перед ним, и это — больше, чем что-либо другое — должно было натолкнуть его, но не натолкнуло на мысль о том, что и с «копом», и с его «напарником», и с их машиной не все было чисто. Шону никогда не доводилось видеть, как выглядит задняя часть салона настоящей полицейской машины, но что-то подсказывало ему, что мусора в ней быть не должно. Возможно, на полу той машины было полно недоеденных яблок, и это было причиной запаха, доносившегося из салона.

Однажды, когда после похищения Дэйва прошел почти год, отец, войдя к нему в спальню, сказал о двух вещах.

Первой новостью было то, что Шона приняли в привилегированную «Латинскую школу» и с сентября он начнет учиться в ней в седьмом классе. Отец сказал, что они с матерью очень гордятся этим. Именно в этой школе и следует учиться тому, кто хочет занять достойное место в жизни.

Вторую новость отец сообщил ему как бы между прочим, будучи уже почти в дверях.

— Шон, а ты знаешь, они взяли одного из них.

— Что?

— Одного из тех типов, которые увезли Дэйва. Они взяли его. Но он мертв. Покончил с собой в камере.

— Неужели?

Отец остановился и внимательно посмотрел на него.

— Да. Теперь ты можешь, наконец, позабыть о ночных кошмарах.

Но Шон спросил:

— А другой?

— Тот, которого взяли полицейские, сказал, что другого тоже нет в живых. Погиб в автокатастрофе в прошлом году. Вот так-то. — Отец посмотрел на Шона так, что тому стало понятно: они обсуждают эту тему в последний раз. — Давай-ка, мой руки и завтракать, друг мой.

Отец ушел, а Шон все сидел на кровати; матрас горбился в том месте, где под ним лежала новая бейсбольная перчатка, плотная кожаная перчатка со вставками из красной резины.

Его прежней перчатки теперь уже тоже не было на свете. Она погибла в автокатастрофе. Шон почему-то решил, что она находилась в той машине, откуда пахло яблоками, и что когда тот «коп» вел ее, то свалился с откоса и угодил прямиком в ад вместе с машиной.

II

Синатры с печальными глазами

(2000 год)

3

Слезы в ее волосах

Брендан Харрис любил Кейти Маркус, любил безумно, так, как любят в кинофильмах, с грохотом и завываниями оркестра, от которых вскипает кровь и звенит в ушах. Он любил ее, когда она просыпалась, когда ложилась спать, любил ее на протяжении всего дня, любил ее каждую секунду. Брендан Харрис, вероятно, продолжал бы любить ее и располневшую, и безобразную, и с увядшей кожей, и с плоской грудью, и с густой порослью над верхней губой. Он любил бы ее и беззубой. Он любил бы ее и лысой.

Кейти. Звука ее имени было достаточно, чтобы он почувствовал себя так, как будто дышит не воздухом, а «веселящим» газом, как будто он может ходить по воде, как будто может отжиматься на восемнадцатиколесном тренажере, а отзанимавшись, перебросить его через всю улицу.

Брендан Харрис любил теперь всех и каждого, потому что любил Кейти, а Кейти любила его. Брендан любил уличную толчею и городской смог, любил грохот отбойных молотков. Он любил своего непутевого старика-отца, который с того дня, как бросил его, шестилетнего, вместе с матерью, не удосужился прислать ему ни одной открытки с поздравлением по случаю Рождества или дня рождения. Он любил утра понедельников; комедийные ситуации, вызывающие мгновенный смех; любил стояние в очереди в Бюро регистрации транспортных средств. Он любил даже свою работу, хотя он никогда уже не вернется на нее вновь.

Завтра утром Брендан уедет из этого дома, уедет от матери; покидая дом, он пройдет через эту скрипучую ветхую дверь, спустится по шатким ступеням, выйдет на широкую шумную улицу, вдоль которой в два ряда и без единого просвета стоят припаркованные машины, а все жители вечно толкутся на улице, рассевшись на ступеньках у входов в дома. Он выйдет из дома так, как поется в привязавшейся к нему песне Спрингстина — но не в той, где говорится, что «душа Спрингстина всегда в Небраске», а в той, где утверждается, что «рожденный управлять двумя сердцами счастливее того, кто рожден управлять лишь одним». Эта песня для него сейчас как гимн. Да, именно гимн; с ней он пойдет по середине улицы, и ему будет наплевать на то, что бамперы машин упираются ему в икры, а их сирены надрывно гудят; он пойдет по этой улице к центру Бакингема, чтобы взять за руку свою Кейти, а потом они уйдут отсюда навсегда, спеша на самолет, который доставит их в Вегас, где они поженятся и пальцы их рук никогда не разъединятся. Элвис прочитает кое-что из Библии, спросит, берет ли он эту женщину и берет ли она этого мужчину, а затем — затем, лучше не думать об этом, они, став мужем и женой, уйдут отсюда и никогда не вернутся назад; обратной дороги нет, а есть только он и Кейти, а перед ними их жизни, открытые и чистые, как будто линия их жизни очищена от прошлого, очищена от всего, что творилось в мире вокруг них.

Он окинул взглядом свою спальню. Вещи упакованы. Дорожные чеки «Америкэн экспресс» упакованы. Парадный костюм упакован. Их с Кейти фотографии упакованы. CD-плеер, диски и туалетные принадлежности упакованы.

Он посмотрел на то, что оставляет. Плакаты с портретами голливудских звезд на стенах. Плакат с портретом Шерон Стоун в белом облегающем платье (свернут в трубку и засунут под кровать, где он лежит с той самой первой ночи, когда он тайком привел сюда Кейти, но еще…). Стопка аудиодисков. Черт с ними; большинство из них он и по два раза-то не слушал. Две двухсотваттных колонки «Сони» от стереосистемы, купленной прошлым летом на деньги, заработанные починкой крыш с командой Бобби О'Доннелла.

Тогда-то он впервые приблизился к Кейти настолько, чтобы осмелиться вступить с ней в разговор. Господи! Почти год прошел с тех пор! Иногда ему кажется, что прошло уже десять лет, хороших лет, а иногда прошедший год кажется ему одной минутой. Кейти Маркус. Он, конечно же, слышал о ней; все в округе знали Кейти. Она была очень красивой. Но по-настоящему ее знали только несколько человек. А виной всему была красота; она отпугивает и заставляет вас держаться на расстоянии. В жизни не так, как в кино, где камера, показывая красоту, как бы приглашает вас приобщиться к ней. В реальной жизни красота — это что-то вроде забора, за который вас не допускают.

Но Кейти… с того самого первого дня, когда она прошла мимо с Бобби О'Доннеллом, а потом он оставил ее на строительной площадке, а сам с несколькими парнями помчался на другой конец города по какому-то неотложному делу. Они оставили Кейти и как будто забыли о том, что она была с ними, — с того самого первого дня она стала для него необходимой и привычной; она, как напарник, ходила вместе с Бренданом чинить крыши. Она знала, из какой он семьи, и однажды спросила:

— Брендан, а как получилось, что такой хороший мальчик, как ты, стал работать на Бобби О'Доннелла?

Брендан… Это слово слетало с ее губ так легко, как будто она целыми днями только его и произносила, а Брендан, стоя на коленях на краешке крыши и слыша свое имя, чуть не падал в обморок. В обморок! Без понта и показухи. Вот что она делала с ним.

А завтра, как только она позвонит, они уйдут отсюда. Уйдут вместе. Уйдут навсегда.

Брендан, лежа на спине в кровати, смотрел на луну, проплывающую над ним, и мысленно видел на ней лицо Кейти. Он знал, что заснуть ему не придется. Из-за сильного возбуждения. И вот он лежал здесь, а Кейти, улыбаясь, проплывала над ним, а глаза ее, сияя в темноте, смотрели в его глаза.

В тот же вечер после работы Джимми Маркус пил пиво со своим шурином, Кевином Сэваджем, в пивной «Уоррен Теп»; они, сидя у окна, наблюдали, как мальчишки играют в уличный хоккей. Мальчишек было шестеро, и, несмотря на сгущавшиеся сумерки, в которых уже трудно было разглядеть их лица, они продолжали игру. Пивная «Уоррен Теп» располагалась в глубине квартала на той стороне улицы, где раньше была база для забоя скота, и теперь, когда транспорт здесь не появлялся, это место было очень удобным для игры в уличный хоккей, но только в дневное время, поскольку уличное освещение не работало с незапамятных времен.

Кевин был хорошим собутыльником, поскольку не отличался многословием, впрочем, как и сам Джимми, поэтому они сидели, потягивая пиво и слушая шарканье и топот резиновых подошв, удары деревянных клюшек, внезапный звон металла, когда плотный резиновый мяч попадал в колпаки колес стоявших вблизи автомобилей.

Дожив до тридцати шести лет, Джимми Маркус полюбил проводить свои субботние вечера в тишине. Его уже не тянуло в шумные многолюдные бары и ему больше не хотелось слушать пьяные исповеди. Тринадцать лет назад он вышел из тюрьмы; у него магазин на углу, дом, жена и три дочери, и он убежден в том, что из взбалмошного мальчишки превратился в рассудительного мужчину, который проявляет осмотрительность при каждом шаге, сделанном на жизненном пути — пиво потягивает не торопясь; совершает утренние прогулки; за бейсбольными матчами следит по радио.

Он сидел и смотрел на улицу. Четверо мальчишек, видимо, наигравшись, разошлись по домам, но двое еще оставались на улице и почти в полной темноте пинали мяч. Джимми ничего не стоило погнать их по домам, но он не мог налюбоваться той избыточной энергией, с которой мальчишки носились по полю и колотили клюшками по мячу.

Эта необузданная энергия должна найти какое-то применение. Когда сам Джимми был ребенком — да пока, черт возьми, ему не исполнилось двадцать три года — такого рода энергия двигала всем, что он делал. А потом… потом надо было просто научиться где-то ее хранить, полагал он. Иными словами, припрятать.

Его старшая дочь Кейти как раз и решала сейчас эту проблему. Девятнадцать лет, красивая, все ее гормоны, что называется, в полной боевой готовности, все в ней кипит. Но недавно он подметил, что в поведении и манерах дочери появилась какая-то грациозность. В чем причина, он не знал — у некоторых девушек грациозность перерастала в женственность, у других манеры, свойственные девушкам, сохранялись на протяжении всей жизни — но миролюбие и даже безмятежность появились в характере Кейти буквально в одночасье.

Сегодня в конце дня, уходя из магазина, она поцеловала Джимми в щеку и сказала: «Пока, папочка», и примерно в течение пяти минут, прошедших после этого, Джимми все еще ощущал ее голос, звучавший у него в груди, у сердца. Вдруг до него дошло, что это был голос ее матери, но только чуть более низкий и более уверенный, чем тот, что он помнил, и Джимми поймал себя на том, что размышляет, каким образом голосовые связки дочери стали звучать подобным образом и почему он заметил это только сейчас.

Голос ее матери… Ее матери уже почти четырнадцать лет как нет на свете, а сейчас она возвращается к Джимми через их дочь. Она говорит: Джим, она уже женщина. Она совсем взрослая.

Женщина… Ну и ну!.. Как же это случилось?

Дэйв Бойл даже и не планировал выходить из дому в тот вечер.

Конечно, субботний вечер после долгой трудовой недели — это особое время, но ведь и он уже достиг такого возраста, когда суббота не слишком отличается от вторника и выпивка в баре доставляет не больше удовольствия, чем выпивка дома. Дома, по крайней мере, ты можешь хотя бы командовать телевизором при помощи пульта.

Поэтому, когда все, чему предстояло случиться в эту субботу, случится, он будет часто повторять себе, что судьба играла с ним вслепую. И прежде в жизни Дэйва Бойла судьба играла с ним вслепую — редко игра получалась удачной; в основном все кончалось плохо — но он никогда не чувствовал указующего перста судьбы, в основном ее влияние было безразличным и вялым. Кто-то сказал ему, что судьба восседает где-то на облаке. Что, судьба, скучаешь сегодня? Судьба шевельнулась, шевельнулась едва заметно. А что, может повозиться с Дэйвом Бойлом, слегка поразвлечься. А чем он там собирается заняться?

Так Дэйв представлял себе свою судьбу, такой она ему виделась.

Возможно, в тот субботний вечер судьба праздновала свой день рождения или была занята чем-то другим и поэтому решила сделать перерыв в своих отношениях с Дэйвом, позволить ему самому хотя бы частично выпустить пар, не опасаясь последствий. Судьба сказала: «А ну-ка, Дэйви, задай миру встряску. Обещаю, что на этот раз все обойдется для тебя без последствий. Будет так, как если бы Люси придержала мяч для Чарли Брауна [2] и на этот раз без всякого подвоха дала бы ему возможность пробить.» Хотя это и не было спланировано. Не было. Через несколько дней после случившегося в эту субботу Дэйв один поздно ночью будет протягивать руки, словно обращаясь к присяжным, и говорить слабым голосом в пустой кухне: «Вы должны понять. Это не было запланировано».

В тот вечер, поцеловав сына, пожелав ему спокойной ночи, он спустился вниз и направился к холодильнику за пивом для своей жены Селесты, а она напомнила ему, что сегодня у нее «девичник».

— Как, опять? — изумился Дэйв, открывая холодильник.

— Прошлый был четыре недели назад, — ответила Селеста игривым голосом, от звуков которого по спине Дэйва подчас бегали мурашки.

— Не пудри мне мозги. — Дэйв наклонился над раковиной, открывая свою бутылку с пивом. — Почему вы выбрали именно сегодняшнюю ночь?

— Мачеха, — сцепив кисти рук и сверкая глазами, ответила Селеста.

Раз в месяц Селеста и три ее приятельницы, работающие вместе с нею в салоне причесок «Озма», собирались в квартире Дэйва и Селесты, чтобы погадать друг другу на картах таро, изрядно выпить вина и приготовить какое-нибудь неизвестное до этого блюдо. Вечер они обычно завершали просмотром какого-либо примитивного фильма, повествующего о некой бизнес-леди, достигшей успеха, но одинокой, которой судьба неожиданно посылает верного и преданного возлюбленного в образе мешковатого и нескладного сослуживца, который, однако, является обладателем большого члена; либо фильм рассказывал о приключениях двух цыпочек, которые поняли предназначение женщины, а заодно и глубину их дружбы незадолго до того, как одна из них, подхватившая в третьем акте какую-то неприятную болезнь, умирает, такая прелестная и с великолепной прической, умирает, лежа на кровати размером с Перу.

В такие ночи у Дэйва было три варианта, как убить время: он мог сидеть в спальне Майкла и смотреть на спящего сына; уединиться в их с Селестой спальне, расположенной в глубине квартиры, и посмотреть что-нибудь по телеку; либо просто бежать из дома куда глаза глядят, дабы не слышать, как четыре женщины томно вздыхают и хлюпают носами, когда возлюбленный, обладавший большим инструментом для любовных радостей, вдруг решает, что семейные узы это не для него, садится на коня и снова отправляется в горы, где его ждет простая жизнь.

Дэйв обычно выбирал вариант № 3.

В ту ночь выбор был именно таким. Он допил свое пиво, поцеловал Селесту, маленькую, кроткую; когда она, обхватив его руками за ягодицы, прижала к себе и приникла к его губам, он почувствовал холод в желудке. Он вышел из квартиры, спустился по лестнице, прошел мимо квартиры мистера Мак-Аллистера и, пройдя через вестибюль к входной двери, вышел на улицу, в субботнюю ночь, окутавшую «Квартиры». Стоя перед домом, он в течение нескольких минут раздумывал, куда бы пойти посидеть и выпить, но вдруг решил прошвырнуться на машине. Может быть — в Округ, посмотреть на студенток колледжа и яппи, которые в последнее время часто кучковались там — их так много толклось в Округе, что некоторые уже начали перебираться в «Квартиры».

Они в мгновение ока раскупили квартиры в кирпичных трехэтажках, и эти трехэтажки сразу же стали называться «домами королевы Анны». По фасадам домов вдруг встали леса, началась перепланировка и отделка квартир; рабочие трудились день и ночь; и вот через три месяца семейство Л. Л. Бинса уже паркует свои «вольво» перед домом и вносит в дом ящики с керамическими сервизами. Из зашторенных окон доносятся томные звуки джаза; обитатели покупают в винной лавке дрянной портвейн, выгуливают вокруг дома своих похожих на крыс собачонок и нанимают ландшафтных дизайнеров для устройства крошечных газонов под окнами. Пока преобразились только те трехэтажки, которые стояли на Гелвин- и Твими-авеню, но, судя по ситуации в Округе, вскоре можно было ожидать массового появления на парковках «саабов» и открытия множества супермаркетов для гурманов в низовье Тюремного канала, там, где проходит граница района «Квартир».

Не далее, как на прошлой неделе, мистер Мак-Аллистер, хозяин дома, где жил Дэйв, сказал ему (как бы между прочим):

— Стоимость жилья растет. И очень сильно растет.

— Вам-то это только на руку, — ответил Дэйв, окидывая взглядом дом, в котором он прожил десять лет, — и в другом месте дальше по дороге вы…

— В другом месте дальше по дороге? — переспросил мистер Мак-Аллистер, глядя на него. — Дэйв, мне не осилить налога на недвижимость. У меня, слава Богу, фиксированный доход. Так почему же мне не спешить с продажей? Два, от силы три года, и это, будь оно проклято, налоговое управление отберет у меня все.

— И куда же вы тогда? — спросил Дэйв, думая о том, куда денется он сам.

Мистер Мак-Аллистер пожал плечами.

— Даже не знаю. Может, в Уэймут. У меня есть друзья в Леминстере.

Разговаривая с Дэйвом, он как бы заодно оповестил о своих планах и других жильцов, у которых были открыты окна.

Когда машина Дэйва пересекла границу Округа, он стал вспоминать, знает ли он кого-нибудь из своих ровесников, кто все еще живет здесь. Стоя под красным светом на перекрестке, он смотрел на двух яппи в свитерах с вырезом лодочкой, обрамленных каймой клюквенного цвета, и шортах цвета хаки, яппи сидели на тротуаре около заведения, прежде называвшегося «Прима пицца». Теперь там было кафе «Светское Общество», и два яппи, сильных, с фригидными лицами, ложку за ложкой поглощали мороженое из фризера, вытянув с тротуара на проезжую часть загорелые, скрещенные в лодыжках ноги; к витрине кафе были прислонены их горные велосипеды, хромированные части которых отражали белый неоновый свет.

Дэйв размышлял о том, где же ему придется жить, если граница менталитетов проходит как раз через него, через то, что он нажил вместе с Селестой. Уж если, черт возьми, пиццерии и бары превращаются в кафе, то, может, и им повезет заполучить квартиру с двумя спальнями при реализации проекта «Паркер Хилл». Надо попасть в список очередников, и после восемнадцатимесячного ожидания они смогут переехать туда, где лестница пахнет мочой, а разлагающимися крысиными трупами забиты все заплесневелые углы, где вестибюли и подворотни заполнены наркоманами и придурками со стилетами, которые только и ждут, чтобы те, кого они называют белыми задницами, заснули.

После того, как шпана из «Паркер Хилл» попыталась угнать его машину, когда они с Майклом были в салоне, Дэйв стал возить под сиденьем револьвер 22-го калибра. Он никогда, даже в сильном гневе, не пускал его в дело, однако много раз ему приходилось брать его в руки и наводить ствол на тех, кто слишком докучал ему своим вниманием. Стоя под светофором, он позволил себе представить, как повели бы себя эти два яппи, наведи он на них ствол, и улыбнулся.

Светофор уже светил ему зеленым, а он все стоял на перекрестке; позади него надрывались сирены машин, которым он перекрыл дорогу, яппи подняли головы и уставились на его помятую машину, стараясь понять, чем вызвана тревожная ситуация на дороге рядом с ними.

Дэйв проехал перекресток, смеясь про себя над тем, как внезапно изменилось выражение их лиц.

В тот же вечер Кейти Маркус вместе с двумя своими лучшими подругами, Дайаной Сестра и Ив Пиджен, отправилась праздновать свою последнюю ночь в «Квартирах», а возможно, и — в Бакингеме. Девушки были в приподнятом настроении, потому что цыгане, обсыпав их золотой пылью, посулили, что все их мечты сбудутся. Радостные чувства переполняли их, как будто они только что выиграли по случайно подобранному билету и одновременно все втроем получили отрицательный результат теста на беременность.

Они с размаху бросили пачки с мятной жвачкой на стол, стоявший в глубине паба «Спайрис», как летчики-камикадзе приняли убийственные дозы алкоголя и пронзительно вскрикивали всякий раз, когда какой-нибудь симпатичный парень бросал призывный взгляд на кого-нибудь из них. Час назад они сытно поужинали в «Ист-Кост Грилл», откуда поехали назад в Бакингем, и на парковке, перед тем как зайти в бар, выкурили по сигарете с марихуаной. Теперь все: старые истории, слышанные ими друг от друга по сотне раз, подробный рассказ Дайаны о том, как ее придурок бойфренд недавно задал ей трепку, то, что помада на губы Ив нанесена слишком толстым слоем, два круглолицых парня, вихляющих задами вокруг стола для игры в пул, — все вызывало у них веселый шумный смех.

Но в «Спайрисе» было полно народу, вокруг стойки бара люди толпились в три ряда, и надо было простоять не меньше двадцати минут, чтобы дождаться выпивки. Они решили поехать в бар «Кучерявый чудак» в Округе, выкурили в машине еще по сигарете с марихуаной, и тут Кейти почувствовала назойливые покалывания в основании черепа, вызванные воздействием наркотика.

— Эта машина преследует нас.

Ив посмотрела через заднее стекло на огни идущей за ними машины.

— Да нет, не похоже.

— Она идет за нами от самого бара.

— Послушай, Кейти, мы и от бара-то отъехали всего секунд тридцать назад.

— Ох-х-х.

— Ох-х-х, — передразнила ее Дайана, икнула со смешком и передала Кейти сигарету с травкой.

— По-моему, там подозрительно тихо, — приглушенным голосом произнесла Ив.

Кейти, посмотрев в окно, сказала:

— Они закрылись.

— Действительно, уж слишком тихо, — подтвердила Дайана и неожиданно расхохоталась.

— Суки, — сказала Кейти, пытаясь сдержать раздражение, которое только усилило приступ беспричинного хохота у ее подруг.

Она, откинувшись на заднем сиденье, расслабилась; затылок умостился между подлокотником и сиденьем, щеки кололо как иголками — такое случалось с ней в те редкие времена, когда она курила травку. Хохот смолк, и она почувствовала, что погружается в дремоту; поле зрения затянуло белым тусклым светом, а в голове стучала мысль, что ты ради этого и живешь, чтобы смеяться как дура со своими лучшими подругами-дурами, заливающимися дурацким смехом в ночь перед тем, как ты выйдешь замуж за человека, которого любишь. (В Вегасе, ну так что ж. В состоянии похмелья, ну так что ж.) И все-таки это было главным. Это было ее мечтой.

Четыре бара, три порции алкоголя, два телефонных номера на салфетках; Кейти и Дайана были под таким кайфом, что когда они, укуренные, оказались в «Макгилл-баре», то продолжали танцевать под мелодию «Сероглазой девушки» и после того, как музыкальный автомат уже замолчал. Ив запела «Качаясь и скользя», а Кейти с Дайаной принялись тут же качаться и скользить, как будто и впрямь попали в водопад, а потом в водоворот, покачивая бедрами и тряся головами так, что растрепавшиеся волосы покрыли их лица. Парни, находившиеся в «Макгилл-баре», подумали, что девушки буйствуют; а через двадцать минут, когда они добрались до «Браун-бара», они были уже в таком состоянии, что не могли войти в дверь.

У входа в бар Дайана и Кейти поддерживали Ив, висевшую у них на руках; она все еще пела (на этот раз песню Глории Гейнер «Я все переживу»), но в этом, однако, была только часть проблемы, другая заключалась в том, что Ив не держалась на ногах, ее мотало из стороны в сторону, как стрелку метронома.

Таким образом, они, еще до того как вошли в «Браун-бар», дошли до такой кондиции, что единственное, что могли предложить в баре трем не стоящим на ногах девицам из Ист-Бакингема, так это отправиться в «Последнюю каплю», неприглядное заведение трущобного типа, расположенное в районе «Квартир», пользующееся самой дурной славой: три квартала домов ужасающего вида, где полчища торговцев сигаретами с травкой и прочей наркотой вместе с проститутками и сутенерами заполняют улицы, танцуя прямо на проезжей части; их танцы состоят сплошь из двусмысленных похабных движений; машина без хитроумного противоугонного устройства и системы сигнализации не простоит на этих улицах и полутора минут.

Вот туда-то их и занесло, когда в сопровождении своей недавно приобретенной подружки появился Роуман Феллоу, которому всегда нравились миниатюрные блондинки с большими глазами. Появление Роумана обрадовало барменов, потому что Роуман, как было известно в Округе, давал на чай примерно пятьдесят процентов суммы, указанной в счете. Однако для Кейти его появление было плохой новостью, поскольку он дружил с Бобби О'Доннеллом.

— Ты немного перебрала, Кейти? — спросил Роуман.

Кейти, напуганная Роуманом, нашла в себе силы улыбнуться ему. Роумана боялись почти все. Симпатичный парень, проворный в делах, он мог веселиться и забавлять всех без устали, если ему это нравилось, но мужского начала в Роумане не было; в его глазах, напоминающих рекламные картинки, начисто отсутствовало хоть что-то похожее на человеческие чувства.

— Я малость на взводе, — призналась она.

Ее признание развеселило Роумана. Он коротко рассмеялся, блеснув ровными белыми зубами, и отхлебнул джина из стакана, который держал в руке.

— Значит, малость на взводе? Это не беда, Кейти. Хочу кое о чем тебя спросить, — сказал он, галантно склонив голову. — Ты думаешь, Бобби придет в восторг, когда узнает, что ты вытворяла в «Макгилл-баре» сегодня вечером? Ты думаешь, ему это понравится?

— Нет.

— Мне тоже это не нравится, Кейти. Ты понимаешь, о чем я толкую?

— Ну, да.

Роуман приложил к уху ладонь, сложенную рупором.

— И о чем же?

— Ну, да.

Роуман, не отнимая руки от уха, наклонился к ней.

— Извини, так о чем же?

— Я сейчас же иду домой, — ответила Кейти.

Роуман улыбнулся.

— Ты уверена, что это то, что надо? Я не собираюсь заставлять тебя делать то, чего ты не хочешь.

— Нет. Нет. Мне уже достаточно.

— Конечно, какой разговор. Послушай. Может, хочешь еще сигаретку?

— Нет, нет, спасибо, Роуман, мы уже за все расплатились.

Роуман, обхватив рукой свою подружку, притянул ее к себе.

— Поймать тебе такси?

Кейти чуть не сделала глупость, намереваясь сказать, что машину сюда вела она, но вовремя сдержалась.

— Нет, нет. В такое-то время? Мы проголосуем и нас подбросят без проблем.

— Вообще-то правильно. Ладно, Кейти, до скорого.

Ив и Дайана были уже в дверях, вернее — они так и остались стоять там, как только увидели Роумана.

Когда они шли по тротуару, Дайана спросила:

— Господи, а ты не думаешь, что он может позвонить Бобби?

Кейти покачала головой, хотя и не очень уверенно.

— Да нет, Роуману не к лицу сообщать плохие новости. Он просто все сечёт.

Она на мгновение закрыла лицо рукой и в наступившей темноте почувствовала, как алкоголь превратил ее кровь в тяжелую колючую жижу, которая давит на нее с огромной силой, этой силой было одиночество. С тех пор, как умерла мать, ее никогда не покидало чувство одиночества, а мать ее умерла давно, давным-давно.

На парковке Ив вырвало; шина заднего колеса голубой «тойоты» Кейти оказалась забрызганной. Когда рвота закончилась, Кейти вынула из сумочки флакончик с эликсиром для полоскания рта и протянула его Ив, а та, беря флакончик, спросила:

— А ты в порядке и можешь вести машину?

Кейти кивнула головой.

— Нам ведь ехать отсюда четырнадцать кварталов? Все будет нормально.

Когда они отъехали от парковки, Кейти сказала:

— Как хорошо, что мы сматываемся отсюда. Как можно дальше от этого проклятого места.

Дайана невнятно простонала что-то похожее на «Ты права».

Они осторожно на небольшой скорости ехали через «Квартиры», Кейти старалась удерживать стрелку спидометра на отметке двадцать пять, держась правой стороны и сосредоточенно следя за дорогой. Они притормозили около Динбау в двенадцатом квартале, затем свернули на Кресенд-стрит, где было темнее и безлюднее. На выезде из «Квартир» они поехали по Сидней-стрит, направляясь к дому Ив. По дороге Дайана решила, что не поедет в Мэтт-хаус к своему дружку, который наверняка учинит ей занудный допрос со скандалом, а лучше ляжет спать на диване у Ив, поэтому девушки вышли из машины возле разбитого светофора на Сидней-стрит. Шел дождь, дождевые полосы текли по ветровому стеклу, но девушки, казалось, ничего не замечали.

Они обе наклонились к боковому стеклу посмотреть на Кейти. Их лица были печальными из-за той капли горечи, что подпортила их веселье в последний час этого прощального вечера; плечи их ссутулились, и Кейти, глядя на лица подруг сквозь мокрое от дождя боковое стекло, почувствовала их настроение. И еще каким-то неизвестным образом она почувствовала, что их предстоящая жизнь не будет ни легкой, ни счастливой. Ее лучшие подруги с детского сада, с которыми она, может, никогда больше и не встретится.

— С тобой все в порядке? — спросила Дайана, и в ее высоком голосе прозвучали нотки волнения.

Кейти повернулась к ним и улыбнулась, собрав при этом все силы для того, чтобы хоть наполовину разжать намертво сомкнутые челюсти.

— Все нормально. Позвоню вам из Вегаса. И вы приедете.

— Билеты на самолет не дорогие? — спросила Ив.

— Дешевые, — кивнула головой Кейти.

— Очень дешевые, — согласилась с подругами Дайана, и голос ее сразу осекся; она отвела глаза и стала смотреть вперед на выщербленную дорогу.

— Ну все, — сказала Кейти отрывисто, как будто выстрелила словами. — Мне надо срочно уезжать, пока кто-нибудь не разревелся.

Ив и Дайана просунули в окно руки, Кейти вытянула свою и поочередно пожала руки подруг, после чего те отошли от машины. Они стояли и махали руками. Кейти махнула рукой в ответ, погудела и тронулась с места.

А они всё стояли на дороге, глядя ей вслед, а красные габаритные огни машины все удалялись, а потом и совсем скрылись из виду, когда она круто повернула на середине Сидней-стрит. У них было такое чувство, что многое осталось недосказанным. Пахло дождем, со стороны Тюремного канала тянуло запахом фольги; парк по другую сторону дороги казался пугающе молчаливой и темной массой.

В течение всей своей дальнейшей жизни Дайана жалела, что не осталась в машине. Меньше чем через год она родила сына и рассказывала ему, когда он был юношей (до того, как он стал таким же, как его отец; до того, как он стал жадным и противным; до того, как он начал пить и в пьяном виде задавил женщину на «зебре» на перекрестке в Округе), о том, что было бы, останься она тогда в машине, и о том, что, решив по глупой прихоти выйти из нее, она совершила необратимый поступок, последствия которого не сгладятся никогда. Она пронесла это в себе вместе с неизбывным чувством того, что прожила всю свою жизнь, пассивно наблюдая импульсивные действия других людей, приводящие к трагическим исходам, импульсивные действия, которые она никогда не могла предотвратить. Она неоднократно повторяла эти слова сыну, навещая его в тюрьме, а он, слушая ее, лишь пожимал своими широкими плечами и, нетерпеливо ерзая на стуле, спрашивал: «Ма, так ты привезла нормальное курево?»

Ив вышла замуж за некого электрика и переехала жить на ранчо в Брейнтри. Время от времени по ночам она, положив ладонь на большую добрую и надежную грудь мужа, рассказывала ему о Кейти, о той ночи, и он слушал, поглаживая ее волосы и спину, но при этом почти ничего не говорил, потому что сказать-то было нечего. Иногда Ив было просто необходимо произнести имя подруги, для того чтобы услышать его, почувствовать, как произносит это имя ее язык. У них родились дети. Ив ходила смотреть, как они играли в футбол, и стояла за боковой линией. Время от времени ее губы приоткрывались и она произносила имя Кейти, молча, про себя, стоя на краю поля и вдыхая влажный апрельский воздух.

Но в ту памятную ночь они были просто двумя сильно выпившими девчонками из Ист-Бакингема, которых Кейти наблюдала в зеркало заднего вида до того момента, как круто повернула на Сидней-стрит и поехала по направлению к дому.

Там, где они расстались той ночью, была мертвая тишина; большинство домов, выходивших фасадами на Тюремный канал, сгорело при пожаре четыре года назад, и с тех пор они стояли с окнами, заколоченными досками, и догнивали, покинутые жильцами. Кейти хотелось как можно скорее оказаться дома, зарыться в постель, и пусть Бобби или отец как можно дольше не проявят желания взглянуть на нее. Она хотела позабыть о том. что было сегодня ночью, позабыть так, как люди, промокнув под дождем, сбрасывают с себя одежду и швыряют ее, не помня куда. Скомкать все, что было, в кулаке, а потом сдуть с ладони и никогда больше не смотреть в ту сторону.

И сейчас она вспомнила то, о чем не вспоминала годами. Она вспомнила, как они с мамой ходили в зоосад, когда ей было пять лет. У нее не было особых причин, чтобы вспомнить это, разве что алкогольное и наркотическое опьянение, царящее в мозгу, невзначай растревожило ячейку памяти, в которой хранилось воспоминание об этом событии. Мама держала ее за руку в тот момент, когда они переходили Коламбиа-роуд, направляясь в зоопарк, и Кейти ощущала, как пальцы матери, держащей ее за запястье, слабо подрагивают. Она подняла взгляд на лицо матери, худое, с удлиненными глазами, на ее все сильнее заостряющийся нос, на сдавленный подбородок. И Кейти, которой было всего пять лет, печально спросила: «А почему ты все время такая усталая?»

Мамина рука дрогнула, а лицо сморщилось, как сухая губка. Она наклонилась над Кейти и, взяв в обе ладони лицо дочери, внимательно посмотрела в него своими красными глазами. Кейти подумала, что мама сошла с ума, а та вдруг улыбнулась, но улыбка была на ее лице всего один миг и тут же исчезла, потом подбородок ее задрожал, и она сказала: «Ах ты, моя девочка, — и прижала Кейти к себе. Уткнувшись подбородком в плечо Кейти, она повторила: — Ах ты, моя девочка», — и Кейти почувствовала на своих волосах ее слезы.

Она чувствовала их и сейчас, теплые потоки слез на своих волосах, напоминающие ей спокойные струйки дождя, текущие по ветровому стеклу, и пыталась вспомнить цвет маминых глаз, когда вдруг увидела тело, лежащее посреди улицы. Оно лежало как мешок перед самой машиной, и она резко бросила машину вправо, чувствуя, как заднее левое колесо наехало на что-то. В голове ее молнией пронеслось: о Господи! О Боже, нет, не надо, ну скажи же мне, что это не я сбила его, пожалуйста, Господи, нет, не надо.

Она направила свою «тойоту» к правому поребрику, отпустила педаль сцепления, машина по инерции прошла еще немного, разбрызгивая воду, и остановилась.

Кто-то окликнул ее:

— Эй, с вами все в порядке?

Кейти видела, как он подходит к ней, и почувствовала облегчение, потому что он показался ей знакомым и неопасным, пока не увидела, что в руке у него пистолет.

В три часа утра Брендан наконец заснул.

Во сне он непрестанно улыбался, Кейти как ангел летала над ним; говорила, что любит его, шептала его имя; при этом ее нежное дыхание касалось его уха, как поцелуй.

4

Больше не приходи

Дэйв Бойл завершил тот вечер в «Макгилл-баре». Он сидел в углу в зале в компании Верзилы Стэнли, и они следили за игрой «Сокса» на выезде. Педро Мартинес был в ударе, поэтому «Соксы» разделывали «Ангелов» под орех; Педро с таким жаром лупил по мячу, что у противника не было никакой возможности поймать его. К третьему периоду на лицах игроков команды «Ангелов» был явный испуг; к шестому периоду они выглядели так, как будто собирались отправиться домой и начать готовиться к обеду. А когда Гаррет Андерсон с подачи Педро послал мяч в пустой угол и счет стал 8:0, болельщики на трибунах вложили все оставшиеся у них силы в победный рев и свист, а Дэйв поймал себя на том, что с большим вниманием рассматривал освещение и вентиляторы Анахаймского стадиона, чем следил за игрой.

Он смотрел на лица зрителей, сидевших на трибунах, — на одних была омерзительная радость, на других безысходная усталость, — болельщики выглядели так, будто в поражении для них больше горечи, чем для парней, сражавшихся на площадке. Возможно, так оно и было. По мнению Дэйва, некоторые из них впервые в этом году пришли на матч. И привели с собой детей, жен; покинули свои дома рано наступающим калифорнийским вечером, захватив с собой переносные холодильники со снедью, чтобы перекусить в автомобиле; они купили билеты по пять с половиной долларов, а поэтому сидели на дешевых местах, но при этом надели на головы своим детям бейсбольные кепи по двадцать пять долларов за штуку, ели гамбургеры по шесть долларов за штуку и хотдоги по пять долларов сорок центов за штуку, пили разведенную из концентрата пепси, лизали тающее эскимо на палочках, сладкие капли которого стекали по их волосатым запястьям. Дэйв знал, что пришли они туда ради того, чтобы нажраться и оттянуться, получить заряд бодрости от редкого зрелища победного матча. Вот почему арены и бейсбольные стадионы напоминали Дэйву соборы, где жужжание светильников, бормотание молящихся и биение сорока тысяч сердец, преисполненных общей надеждой, существуют в едином ритме.

Победи! Победи ради меня. Победи ради моих детей. Победи ради моего семейного союза, так чтобы я мог взять твою победу с собой в машину и в ее сиянии восседать в ней вместе со своим семейством, когда мы поедем назад, — ведь в наших собственных жизнях победами и не пахнет.

Победи ради меня! Победи! Победи! Победи!

Но, если команда терпит поражение, тогда объединяющая этих людей надежда рассыпается в прах и все иллюзии рассеиваются. Твоя команда обманула тебя, и теперь когда ты изредка вспоминаешь о ней, то вспоминаешь лишь о том, что ты сам проиграл. Ты надеялся, надежды не сбылись. И ты сидишь теперь среди кучи целлофановых кульков из-под попкорна, пакетов из-под чипсов и гамбургеров, мокрых липких пластиковых чашек, обманутый в своих самых радужных надеждах; тебе предстоит долгий мрачный путь домой, надо будет продираться сквозь орды пьяных злобных нелюдей; молчаливая жена, подсчитывающая, во что обошлась поездка, и троица раскапризничавшихся детей. И вот со всем этим, находящимся рядом с тобой в машине, ты едешь домой, туда, откуда ты отправился на это соборное действо.

Дэйв Бойл — в свое время звезда бейсбольной команды средней школы с техническим уклоном в Дон-Боско, которая в те славные годы, с 1978 по 1982-й, была на слуху у любителей бейсбола — знал, что в этом мире существуют некоторые обстоятельства, влияющие на настроение сильнее, чем выигрыш или проигрыш на болельщика. Он знал, что делать, когда надо ими воспользоваться, как укротить ненависть болельщиков, бросившись перед ними на колени и умоляя их издать еще хотя бы один вопль одобрения; повесить голову и опечалиться, когда ты сделаешь что-то такое, что разобьет их общее злобное сердце.

— Как тебе эти цыпочки? — спросил Верзила Стэнли, указывая Дэйву на двух девушек, внезапно возникших над барной стойкой; они пританцовывали, крутя попками и раскачивая бедрами в такт песне «Сероглазая девушка», которую фальшиво напевала их третья спутница. Та, что справа, была пухленькой, с сияющими серыми глазками, обращающимися к каждому с просьбой «Трахни меня». Дэйву показалось, что сейчас она находится на пике своего незадачливого начального этапа; этой девушки хватит не больше, чем на шесть месяцев беспорядочных и безудержных занятий любовью. Года два назад, наверное, она не знала ничего другого, кроме тяжелой работы на земле, — достаточно взглянуть на ее подбородок, чтобы убедиться в этом; она полная, с дряблым телом, да еще и в домашнем платье — ну как убедить себя в том, что она еще хоть какое-то время сможет пробуждать в ком-нибудь страсть.

А вот другая…

Дэйв знал ее, знал с того времени, когда она была еще совсем ребенком — Кейти Маркус, дочь Джимми и несчастной покойной Мариты; сейчас ее мачехой была Аннабет, двоюродная сестра его жены. Сейчас это была совсем взрослая девушка с прекрасным вызывающе упругим и соблазнительным телом. Наблюдая за тем, как она танцует, разводя руками, покачиваясь и смеясь; наблюдая за ее лицом, мелькающим из-под копны распущенных светлых волос, когда она движением головы отбрасывала их назад, за спину, демонстрируя при этом молочно-белую изящно выгнутую шею, Дэйв почувствовал, как черная тоска, щемящая сердце, разгорается в нем, словно пламя, в которое плеснули горючим; а откуда бралась эта тоска, ему было известно. Она исходила от этой девушки. Она передавалась от ее тела к его телу; от внезапной понимающей улыбки, в которой расплылось ее вспотевшее лицо, когда их глаза встретились и она поманила его своим маленьким пальчиком, и этим жестом, казалось, пронзила его грудную клетку в том самом месте, где билось его сердце.

Он посмотрел на парней, сидевших в баре, на их дремотные лица, которые они повернули в сторону танцующих девушек и смотрели на них так, как на действо, режиссером которого был сам Господь. В их лицах Дэйв видел примерно то же самое, что и в лицах болельщиков «Ангелов»: острую тоску в сочетании с неизбежностью того, что им придется отправляться домой в расстроенных чувствах. И им останется только одно: закрыться в ванной в три часа ночи и мусолить в ладонях свои члены, пока жены и дети храпят наверху в спальнях.

Дэйв наблюдал за Кейти, скользившей в танце, и вспоминал, как выглядела Мора Кивени обнаженной, с капельками пота, падающими с бровей, с глазами, сузившимися от опьянения и страсти.

Страсти к нему. К Дэйву Бойлу. Звезде бейсбола. Дэйву, который был гордостью «Квартир» три мимолетных года. Никто уже не обращался с ним как тогда, с тем десятилетним ребенком, которого похитили. Нет, тогда он был местным героем. В его постели Мора. Судьба благоволит к нему.

Дэйв Бойл… Тогда он не понимал, что будущее может быть таким скоротечным. Как быстро оно проходит, не оставляя тебе ничего, кроме безрадостного настоящего, в котором уже нечему удивляться и не на что надеяться; в котором нет ничего, кроме дней, цепляющихся друг за друга, а они настолько бедны событиями, что вот год уже кончился, а на настенном перекидном календаре в кухне все еще март.

Вы говорите себе: я больше ни о чем не буду мечтать, потому что я не собираюсь причинять себе боль. Но когда ваша команда выиграла матч в серии «плей-офф», или вы сходили в кино, или увидели на рекламной тумбе окутанные оранжевой дымкой пейзажи Антильских островов, или девушка, в которой вы видите знакомые черты той, с которой были неразлучны в средней школе — той, что вы любили и потеряли, — танцует перед вами, обжигая вас взглядом своих лучистых глаз, — тут вы говорите: да пропади все пропадом!.. давайте еще хоть разок помечтаем.

Однажды, когда Розмари Сэвадж Самарко лежала на смертном одре (в пятый раз, а всего ей довелось возлежать на нем десять раз), она сказала своей дочери Селесте Бойл:

— Клянусь перед Богом в том, что единственное удовольствие в жизни я получила, когда ухватила твоего отца за яйца, как хватаются за мокрую простынь в сухой день.

Селеста посмотрела на нее с еле заметной усмешкой и попыталась отвернуть голову в сторону, но мать своей деформированной артритом рукой вцепилась ей в запястье и сжала его скрюченными пальцами железной хваткой.

— Послушай меня, Селеста. Я умираю, поэтому говорю серьезно. Ты кое-чего добилась — можно считать, что тебе везет — в этой жизни, хотя это не бог весть что. Даже для начала. Завтра меня уже не будет в живых, и я хочу, чтобы моя дочь поняла: есть только одна вещь. Ты меня слышишь? Только одна вещь в целом мире, которая доставляет удовольствие. Я не упускала ни одного шанса, чтобы врезать по яйцам твоему папаше, этому каналье. — Ее глаза блестели, в уголках губ появилась пена. — Не веришь? Ему это нравилось.

Селеста, обтерев лоб матери полотенцем, посмотрела на нее с улыбкой и сказала:

— Мама, — она старалась говорить мягким воркующим голосом, стирая пену и капли слюны с ее губ, поглаживая ее ладонь и при этом не переставая думать о том, что ей необходимо бежать отсюда. Из этого дома, от этого соседства, из этого безумного места, где мозги людей попросту разлагаются оттого, что они страшно бедны, никчемны и беспомощны.

Ее мать раздумала умирать и осталась на этом свете. На тот свет ее не могло отправить ничто — ни колит, ни осложнения диабета, ни почечная недостаточность, ни два инфаркта миокарда, ни злокачественные образования в одной из молочных желез и толстой кишке. Однажды ее поджелудочная железа перестала работать, просто перестала работать и все, а через неделю вдруг снова заработала, заработала во всю силу, и врачи снова обратились к Селесте за разрешением исследовать тело ее матери после смерти.

При первых обращениях по этому поводу Селеста спрашивала:

— А какую часть?

— Все тело, — отвечали врачи.

У Розмари Сэвадж Самарко был брат, живший в «Квартирах», которого она ненавидела; две сестры, жившие во Флориде, которые не желали и слышать о ней; а своего супруга она колотила по яйцам настолько рьяно и успешно, что он, дабы избежать этого, в весьма молодом возрасте сошел в могилу. Она восемь раз была замужем, однако Селеста была ее единственным ребенком. Будучи совсем маленькой, Селеста обычно представляла всех этих появлявшихся при очередном замужестве почти-братьев и почти-сестер кружащимися вокруг нее в ритме лимбо и думала: «Может, уже хватит?»

Став подростком, Селеста верила в то, что появится кто-то, чтобы увести ее прочь отсюда. Она не была уродиной. Характер у нее был покладистый, в меру темпераментный; она знала, когда и как надо смеяться. Она, принимая в расчет все обстоятельства, понимала, что это должно случиться. Проблема была в том, что она, встретив нескольких кандидатов, не сочла их способными вскружить ей голову в одночасье. В основном это были местные панки из Бакингема, по большей части из Округа или из «Квартир», некоторые из района Римского пруда, а один парень жил в центре города; с ним она познакомилась, когда училась в школе парикмахеров и визажистов. Однако парень этот оказался геем, хотя тогда она этого еще не могла понять.

Медицинская страховка матери практически ничего не давала, и весьма скоро Селеста вдруг поняла, что работает в основном для того, чтобы хоть минимально оплатить сногсшибательные счета врачей, пытавшихся исцелить мать от букета ужасных болезней, правда, не настолько ужасных, чтобы избавить ее мать от земных горестей и мук. Казалось, что эти муки доставляют матери некую радость. Каждый приступ болезни был новой козырной картой в игре, которую Дэйв называл «Жизнь Розмари опустошает карманы не хуже тотализатора». Когда в телевизионных новостях они однажды увидели убитую горем мать, зареванную, с безумными глазами, сидящую на поребрике перед пепелищем своего дома, где в огне погибли двое ее детей, Розмари, чмокая жевательной резинкой, сказала:

— Надо иметь больше детей. Даже если ты мучаешься одновременно от колита и легочной недостаточности.

На лице Дэйва появилась непроницаемая улыбка, и он пошел за очередной банкой пива.

Розмари, услышав, как хлопнула дверца холодильника на кухне, сказала, обращаясь к Селесте:

— Дорогая моя, ты для него просто любовница. Его жену зовут «Будвайзер».

— Ай, мама, оставьте, — отмахнулась Селеста.

— Что? — спросила мать.

Ухаживания Дэйва Селеста приняла сразу и безоговорочно. Он был симпатичным, веселым, и практически ничто не выводило его из равновесия. Когда они поженились, у него была хорошая работа начальника почтового отделения в Рейтстауне, и хотя он потерял эту работу из-за сокращения штатов, он вскоре нашел другую в команде операторов погрузочных платформ в одном из городских отелей (правда, платили там вполовину меньше, чем на прежнем месте) и никогда не жалел об этом. Дэйв вообще ни о чем не жалел и ни на что не жаловался; он почти никогда не рассказывал ничего о том периоде своего детства, который предшествовал обучению в средней школе, что показалось Селесте странным только через год после смерти матери.

Свел мать в могилу удар. Вернувшись домой из супермаркета, Селеста обнаружила мать в ванне мертвой; голова запрокинута, губы сведены, лицо перекошено направо, как будто она съела что-то очень кислое.

Через месяц после похорон Селеста успокоилась, поняв, что жизнь стала намного легче без постоянных материнских упреков и грубых окриков. Но настоящего успокоения это все же не принесло. Зарплата Дэйва была почти такой же, как у Селесты, и всего лишь на доллар в час больше того, что получала обслуга в Макдоналдсе, и, хотя счета за лечение покойной Розмари не должны были оплачиваться дочерью, пришли счета за организацию похоронной церемонии и погребения. Селеста видела постепенное финансовое крушение их жизни — счета, которые они оплачивали в течение многих лет; денег все время не хватало, а тоннаж груза на платформах уменьшался; посыпался град счетов, связанных с Майклом и его учебой в школе, а тут еще этот ненасытный кредит — все это порождало у нее такое чувство, что всю оставшуюся жизнь ей придется жить на медные гроши. Ни у него, ни у нее не было за плечами колледжа, не было и перспектив закончить колледж. Всякий раз, когда включался телевизор, для того чтобы узнать новости, они всегда были переполнены сообщениями о снижении уровня безработицы и правительственных гарантиях занятости. Никто при этом, однако, не упоминал, что это касается в основном высококвалифицированных специалистов и людей, желающих работать в медицине, стоматологии и т. п.

Селеста часто ловила себя на том, что подолгу сидит на унитазе около ванны, в которой нашла мертвую мать. Сидела она там в темноте. Сидела, стараясь не заплакать, и размышляла о том, как изменилась ее жизнь. Именно там она сидела и размышляла в три часа ночи с субботы на воскресенье, когда частый крупный дождь барабанил по стеклам и когда в ванную вдруг вошел Дэйв. Вся одежда на нем была залита кровью.

Он весь затрясся, увидев ее, и выскочил прочь из ванной. Потом он почти сразу опять вошел в ванную, она уже стояла на ногах.

— Дорогой, что случилось? — спросила она и потянулась к нему.

Он отпрянул назад так стремительно, что задники башмаков ударили в дверную коробку.

— Меня порезали.

— Что?

— Меня порезали.

— Дэйв, Господи, да что случилось?

Дэйв приподнял рубашку, и Селеста увидела длинный широкий, сочащийся кровью разрез, идущий через всю грудную клетку.

— Господи, родной мой, тебе немедленно надо в больницу.

— Нет, нет, — запротестовал он. — Смотри, рана ведь не глубокая, только сильно кровоточит.

Он был прав. Когда она снова посмотрела на рану, то увидела, что она глубиной не более десятой доли дюйма, но порез был протяженный и сильно кровоточил. Однако крови, вытекшей из пореза, было явно не достаточно, чтобы так сильно пропитать рубашку и выпачкать шею.

— Кто это тебя так?

— Какой-то сдвинутый черномазый психопат, — ответил он и, сняв с себя рубашку, бросил ее в раковину. — Дорогая. Я сам напортачил.

— Что ты сделал? Каким образом?

Он посмотрел на нее, но тут же отвел взгляд в сторону.

— Этот тип пытался ограбить меня, понимаешь? Ну, я ему и врезал как следует. Тогда он меня порезал.

— Ты врезал ему, видя, что у него в руке нож?

Он открыл кран, сунул голову под струю и сделал несколько глотков.

— Не знаю, как это получилось, что я так начудил. Я хочу сказать, я по-серьезному начудил. Понимаешь, малышка, я серьезно отделал этого парня.

— Ты?..

— Я покалечил его, Селеста. Я просто взбесился, когда почувствовал, что он пырнул меня ножом. Понимаешь? Я сбил его с ног, бросился на него, я просто обезумел.

— Так это была самозащита?

Он сделал неопределенно-утвердительный жест руками.

— По правде говоря, не думаю, что суд истолкует это именно так.

— Я тоже не верю этому. Дорогой, — она взяла его за руку, — расскажи мне, что случилось. Только говори правду.

И через долю секунды она, взглянув на него, почувствовала, как нервная дрожь охватила все ее тело. Она заметила какое-то лукавство в его глазах, какой-то восторг и самодовольство. От испуга и внезапного отвращения к горлу подступила тошнота.

Наверное, это игра света, решила она. Дешевая флуоресцентная лампа висела как раз над его головой, и когда он опустил подбородок на грудь и погладил своей ладонью ее руку, ее испуг и отвращение прошли, поскольку выражение его лица вновь стало нормальным — испуганным, но нормальным.

— Я шел к своей машине, — сказал он; Селеста снова села на стульчак, а он опустился перед ней на колени, — а этот парень пошел за мной, подошел и попросил зажигалку. Я ответил, что не курю. Парень сказал, что тоже не курит.

— Тоже не курит?

Дэйв подтверждающе кивнул.

— Мое сердце забилось так, что чуть не выпрыгнуло из груди. Никого не было рядом, только я и он. И тогда он вытащил нож и сказал: «Кошелек или жизнь, падла. Я уйду, но одно из двух я прихвачу с собой».

— Так он и сказал?

Дэйв отодвинулся назад и склонил голову набок.

— Да, а что?

— Ничего.

Селесте пришло в голову, что объяснение это звучит довольно странно, как-то слишком уж надуманно, по-киношному. Но ведь фильмы смотрят все, особенно сейчас, когда кабельная сеть распространилась повсеместно. Так, может быть, нападавший запомнил эти слова, сказанные с экрана бандитом, а потом по ночам, когда рядом никого не было, произносил их перед зеркалом до тех пор, пока не поверил, что именно так и могли произносить их Уэсли [3] или Дензел [4].

— Ну… а потом, — продолжал Дэйв, — я, ну как бы… я сказал: «Ну, хватит. Я хочу сесть в свою машину и ехать домой», но я сказал это напрасно, потому что он потребовал еще и ключи от моей машины. А я, дорогая, просто не мог согласиться с ним. Вместо того, чтобы испугаться, я просто озверел. Может, это из-за выпитого виски я так расхрабрился, не знаю. Я попытался завернуть ему руку, и в этот момент он полоснул меня.

— Но ведь только что ты сказал, что он ударил тебя.

— Селеста, я что, по-твоему, сказки тебе рассказываю?

— Прости, родной, — стушевалась Селеста, гладя его по щеке.

Он поцеловал ее ладонь.

— Ну… а он… он толкает меня, я ударяюсь спиной о машину, а он ударяет меня, а я, помнится, просто уклоняюсь от удара, и только когда этот парень режет меня ножом и я чувствую, как лезвие вонзается мне в кожу, я просто уворачиваюсь и кулаком бью его наотмашь по голове, чего он не ожидает. Он кричит: «Ах ты так, пидор!», а я бью его еще раз с другой стороны; возможно, я ударил его в шею. Тут он падает. Нож падает на землю и отлетает в сторону, а я прыгаю на него и… и… и…

Дэйв опускает глаза и смотрит в ванну, рот его разинут, губы искривлены.

— Ну и? — спрашивает Селеста, силясь представить бандита, одной, сжатой в кулак рукой замахивающегося на Дэйва, сжимающего нож в другой. — Что ты сделал?

Дэйв обернулся к ней и уставился взглядом ей в колени.

— Я просто обезумел, малышка. Не исключено, что я даже и убил его, не знаю. Я колотил его головой об асфальт парковки, превратил его лицо в месиво, расплющил ему нос, понимаешь. Я настолько обезумел и был настолько напуган, что мог думать только о тебе и Майкле и о том, как бы завести машину. Ведь я мог умереть на этой засранной парковке только из-за того, что какому-то психопату лень работать, чтобы прокормить себя. — Он посмотрел ей в глаза и добавил: — Я, похоже, убил его, моя милая.

Он показался ей таким молодым. Широко раскрытые глаза, бледное, в капельках пота лицо, волосы, разметавшиеся по влажному лбу и — что это на нем, кровь? — да, кровь.

СПИД, вдруг подумала она. Что если у того парня был СПИД?

Нет, решила она, надо действовать прямо сейчас. Надо действовать. Вот тут-то она и поняла, почему ее стало беспокоить то, что он никогда не жаловался. Ведь когда ты жалуешься кому-то, ты как бы просишь помощи, просишь того, кому жалуешься, проникнуться тем, что тебя тревожит. Но Дэйв никогда прежде ни на что ей не жаловался. Ни тогда, когда потерял работу, ни тогда, когда Розмари издевалась над ним, пока Розмари была жива. Но сейчас, стоя перед ней на коленях и сбивчиво, с отчаянием рассказывая ей, что он, возможно, убил человека, он обращался к ней с просьбой уверить его в том, что все нормально, успокоить и утешить его.

Все правильно. Разве нет? Раз этот подонок пытался ограбить честного гражданина, так пусть теперь пеняет на себя, коли задуманная подлость ему не удалась. Конечно, это очень скверно, если он, возможно, умер. Так думала Селеста. Конечно, жаль, но ничего не попишешь. Не рой другому яму.

Она наклонилась и поцеловала мужа в лоб.

— Бедняжка, — прошептала она, — иди скорее под душ. Я займусь твоей одеждой.

— Да?

— Конечно.

— И что ты с ней сделаешь?

Она пока не знала, что именно. Сжечь ее? Отличная мысль, но где? Только не в квартире. Значит на заднем дворе. Но до нее почти сразу же дошло, что кто-нибудь наверняка заметит, как она сжигает одежду на заднем дворе, да к тому же в три часа ночи. А даже если и в другое время… нет, это не выход.

— Я выстираю ее, — сказала она, недолго раздумывая. — Я выстираю ее как следует, сложим все в мешок для мусора, а потом где-нибудь закопаем.

— Закопаем?

— Или снесем на свалку. Или, ой, подожди, — ее мысль теперь работала быстрее, чем язык, — мы спрячем мешок до четверга. А в четверг приезжает мусоровоз, так?

— Так…

Он включил душ, все еще не сводя с нее глаз, ожидая, когда кровь на ране запечется. Вид раны снова навел ее на мысль о СПИДе, сейчас она вспомнила и о гепатите; о том, сколь опасна чужая кровь — она может и убить, и отравить.

— Я знаю, когда они приедут. В семь пятнадцать, минута в минуту. Каждую неделю они приезжают именно в это время, кроме первой недели июня, когда студенты колледжа, собираясь ехать по домам, оставляют много мусора, вот тогда они обычно приезжают с опозданием, но…

— Селеста. Родная моя. Что ты хотела сказать?

— Знаешь, когда я услышу, что мусоровоз отъезжает от дома, я сбегу с лестницы и побегу за ними, как будто я забыла про этот мешок, и брошу его прямо в щель уплотнителя. Понял? — Она улыбалась, хотя на душе ее было совсем не радостно.

Он протянул одну руку под струи, льющиеся из душа, а всем телом повернулся к ней.

— Понял. Но, послушай…

— Что?

— Ты уверена, что все получится?

— Конечно.

Гепатит А, В и С, эта мысль сверлила ее мозг, лихорадка Эбола, зона риска.

Глаза Дэйва снова стали узкими, а взгляд тревожным.

— Дорогая, я, похоже, убил его… Господи…

Ее охватило желание броситься к нему и обхватить его руками. Увести его куда-нибудь. Ей захотелось обнять его за шею, утешить его, заверить его в том, что все будет в порядке. Вдруг ей захотелось убежать и обдумать все наедине.

Но она так и осталась стоять на месте.

— Я выстираю одежду.

— Хорошо, — сказал он. — Стирай.

Она достала из-под раковины пару резиновых перчаток, которые обычно надевала, когда чистила унитаз, надела их и проверила, нет ли дырок на резине. Убедившись, что перчатки целые, она взяла рубашку из раковины и подняла с пола джинсы. На джинсах, почерневших от крови, были белые пятна известки.

— А как это оказалось на твоих джинсах?

— Что?

— Кровь.

Он посмотрел на джинсы, которые свешивались с ее руки, потом посмотрел на пол.

— Я стоял на коленях над ним, — пожал плечами Дэйв. — Не знаю. Забрызгал, наверное, так же, как рубашку.

— Ох.

Он перехватил ее взгляд.

— Вот именно. Ох.

— Ну, — сказала она.

— Ну.

— Ну, так я выстираю все это в раковине на кухне.

— Хорошо.

— Хорошо, — сказала она и пятясь вышла из ванной, а он все стоял, помахивая рукой под струями лившейся из душа воды, дожидаясь, когда она станет достаточно теплой.

На кухне она бросила одежду в раковину и, открыв краны, наблюдала, как на поверхности воды собирается, а потом уносится в водосток кровь, кусочки кожи и мягких тканей и… о Господи… мозга — в этом она была абсолютно уверена. Ее поразило, как много крови может быть в человеческом теле.

Говорят, что шесть пинт, но Селесте всегда казалось, что намного больше. Когда она училась в четвертом классе, однажды они с подружками бежали через парк, и она споткнулась. Падая, она напоролась ладонью на осколок бутылки, лежавший в траве, и разрезала несколько крупных сосудов, проходящих через руку. Ее спасло только то, что она была еще в достаточно юном возрасте, поэтому в течение десяти лет, благодаря многократным операциям, функции ее руки были полностью восстановлены. Однако кончики пальцев обрели чувствительность, лишь когда ей исполнилось двадцать лет. Из всего, что было связано с этим инцидентом, наиболее отчетливо ей запомнилась кровь. Когда она, встав с травяного газона, подняла руку, то почувствовала такую боль в локте, как будто ее тоненькие косточки переломились; кровь хлестала из распоротой ладони. Две подружки кричали, как безумные. Дома, пока приехала «скорая помощь», вызванная матерью, кровь заполнила почти всю раковину. В машине они перебинтовали ей руку так, что она стала толщиной с ляжку, но спустя всего пару минут слои марли над раной потемнели, пропитавшись кровью. В больнице, пока ждали, когда освободится операционная, Селесту положили на каталку, и она наблюдала, как складки простыни, словно каньоны, наполняются кровью. А когда кровь начала капать с каталки на пол и по полу стали растекаться кровавые лужицы, ее мать подняла яростный крик и кричала до тех пор, пока кто-то из начальства приемного отделения не решил переместить Селесту в самое начало очереди. И вся эта кровь вытекла из одной руки.

А сейчас вся кровь, которую она замывала, вытекла из одной головы. Из одного разбитого Дэйвом человеческого лица; из черепа, которым колотили о мостовую. В истерическом состоянии, почти в безумии, порожденном страхом. Она окунула руки в перчатках в воду, чтобы еще раз убедиться в том, что на перчатках нет дыр. Дыр не было. Она полила футболку средством для мытья посуды и стала тереть ее проволочной мочалкой, затем, отжав футболку, проделала то же самое еще несколько раз, пока вода, стекавшая с ткани, не перестала быть розовой от крови. Она проделала то же самое и с джинсами; Дэйв к этому времени уже вышел из-под душа и теперь, сидя за кухонным столом с полотенцем, обмотанным вокруг талии, курил длинную белую сигарету из пачки, оставленной в буфете ее покойной матерью, пил пиво и наблюдал за ней.

— Как это все нелепо, — мягко сказал он.

Она утвердительно кивнула.

— Ты понимаешь, что я имею в виду? — шепотом продолжал он. — Ты субботним вечером выходишь из дома, надеясь, что приятно проведешь время; погода прекрасная, а вместо этого… — Он встал и подошел к ней; оперся рукой о плиту и стал наблюдать, как она отжимает левую штанину его джинсов. — А почему ты не стираешь в машине?

Она повернула голову в его сторону, оглядела его, и ей бросилось в глаза, что после душа шрам от ножа побелел и сморщился. Услышав его вопрос, она едва не рассмеялась, но, сделав глотательное движение и подавив в себе это желание, ответила:

— Улики, милый мой.

— Улики?

— Да, я не знаю этого наверняка, но боюсь, что кровь и… все прочее могут остаться внутри стиральной машины. Раковина в этом смысле более безопасна.

Он только присвистнул от изумления и произнес как бы про себя:

— Улики.

— Улики, — повторила она, широко улыбнувшись от чувства того, что тайная опасная работа, являющаяся частью некоего большого дела, завершена.

— Ну, малышка, — с облегчением произнес он, — ты просто гений.

Она закончила отжимать джинсы, выключила воду и шутливо поклонилась.

Четыре часа утра. Ни разу в жизни она не чувствовала себя в такое время окончательно проснувшейся и готовой ко всему. Она относилась к тому типу людей, которые каждое утро просыпаются в таком состоянии, какое бывает после хмельной рождественской ночи. А сейчас ей казалось, что в крови у нее был кофеин.

Всю жизнь ты живешь в предчувствии чего-то подобного. Ты убеждаешь себя, что все будет нормально, но, несмотря на самоубеждение, предчувствие это постоянно с тобой. Предчувствие того, что ты станешь участником какой-то драмы. Именно драмы, а не скандала из-за неоплаченного счета или мелких семейных неурядиц. Нет. То, что произошло, это факт реальной жизни, но более значительный, чем все остальные. Нечто сверхреальное. Ее муж, возможно, убил какого-то негодяя. И, если этот негодяй в действительности мертв, полиция захочет выяснить, кто это сделал. И, если следствие приведет их сюда, к Дэйву, они будут искать улики.

Она может мысленно представить себе, как они будут сидеть за кухонным столом, разложив на нем ноутбуки, и задавать вопросы Дэйву; от них обычно исходит запах кофе и алкогольный дух заведений, которые они посещали накануне ночью. Они вежливы, но их вежливость внушает ужас. И она, и Дэйв тоже вежливы и невозмутимы.

Все в конечном счете сводится к уликам. А она просто смыла улики и спустила их вместе с водой через кухонную раковину в канализационные стоки. Утром она снимет из-под раковины трубу с сифоном, промоет их изнутри стиральным порошком с отбеливателем и установит вновь. Она положит рубашку и джинсы в пластиковый мешок для мусора и спрячет мешок, а утром в четверг бросит его в приемную щель мусоровоза, где его содержимое будет размолото измельчительными ножами, перемешано с протухшими яйцами, испорченными куриными потрохами и зачерствевшим хлебом в общую массу, а затем спрессовано уплотнителем в брикеты. Она сделает это и сразу почувствует собственную значимость, сразу вырастет в собственных глазах.

— От всего этого ты чувствуешь себя одинокой? — спросил Дэйв.

— От чего именно?

— От того, что я натворил, — ответил он виноватым голосом.

— Но ведь у тебя не было другого выхода.

Он кивнул. Его тело в полумраке кухни казалось каким-то серым. Однако даже и сейчас было заметно, что кожа у него молодая и свежая, как у новорожденного.

— Я понимаю, — горестно произнес он, — понимаю, но все-таки ты же чувствуешь себя одинокой. Чувствуешь себя…

Она провела рукой по его лицу, по шее; он непроизвольно сделал глотательное движение, когда ее ладонь коснулась кадыка.

— Непричастной, — закончил он.

5

Оранжевые шторы

В субботу в шесть часов утра, когда до Первого причастия Надин, дочери Джимми Маркуса, оставалось четыре с половиной часа, раздался телефонный звонок. Звонил Пит Гилибиовски снизу из магазина и сообщил, что он прямо-таки зашивается от огромного количества работы.

— Зашиваешься? — Джимми сел на кровати и посмотрел на часы. — Ты что, Пит, рехнулся? Сейчас шесть часов утра. Если вы с Кейти не сможете обслужить тех, кто придет в шесть, так как же вы сможете обслужить тех, кто придет в восемь, когда первая волна прихожан выйдет из церкви?

— Так в том-то и дело, Джим, что Кейти здесь нет.

— Кейти нет? — Джимми сбросил с себя одеяло и соскочил с кровати.

— Ее здесь нет. Она же должна была прийти в полшестого, так? Я посылал парня, который печет пончики, чтобы он погудел под ее окном, а у меня еще и кофе не готов, из-за того что…

— Угу, — прогудел Джимми и пошел по коридору в сторону комнаты Кейти, чувствуя босыми ногами сквозняк, гуляющий по дому в это майское утро, все еще не избывшее сырой холод, какой бывает в мартовские вечера.

— …толпа гуляк по барам; пьяниц, пьющих в парке; сезонных строителей, сидящих на метамфетамине, ворвалась к нам в половине пятого и вылакала подчистую весь кофе, и обжаренный по-колумбийски, и на французский манер. В закусочной хоть шаром покати. Джим, сколько ты платишь этим мальчишкам, которые работают вечерами по субботам?

— Угу, — снова прогудел Джимми и, коротко постучав в дверь спальни Кейти, резким движением открыл ее. Кровать дочери была пуста и, что еще хуже, заправлена, а это значит, что она не ночевала дома.

— Ты должен был или повысить им жалованье, или гнать их к чертовой бабушке, — слышался из трубки голос Пита. — Мне надо приходить на час раньше, чтобы все подготовить, а потом начинается: «Как вы сегодня, миссис Кармоди? Кофе вот-вот закипит, дорогуша, буквально через секунду. Так что, прошу вас, не сердитесь и подождите».

— Я сейчас приду, — сказал Джимми.

— К тому же воскресные газеты еще не разложены, реклама над входом не готова и кругом развал. Я вообще должен за всем следить…

— Я же сказал, что сейчас приду.

— Да зачем, Джим? Спасибо, не надо приходить.

— Пит, ты слышишь меня? Позвони Сэлу, может, он сможет подготовить все к половине девятого, а не к десяти.

— Да?

Джимми услышал звук автомобильного сигнала на стороне Пита и добавил:

— И вот еще что, Пит, прошу тебя, открой дверь мальчишке от Айзера. Не может же он стоять весь день под дверью со своими пончиками.

Джимми отключил трубку и пошел назад в спальню. Аннабет, завернувшись в простыню и широко зевая, сидела на постели.

— …в магазин? — спросила она, проглотив предыдущие слова в долгом зевке.

Джимми кивнул.

— Кейти нет на работе.

— Сегодня? — спросила Аннабет. — В день Первого причастия Надин ее нет на работе? А если она чего доброго и в церковь прийти не соизволит?

— Да нет, я уверен, что она придет.

— А я не уверена, Джимми. Если она так крепко выпила ночью, что ей стало наплевать на магазин, то как знать…

Джимми пожал плечами. Говорить с Аннабет о Кейти бессмысленно; она общается с падчерицей либо холодно и с раздражением, либо с воодушевлением, как будто они лучшие подруги. Либо так, либо эдак, среднего нет, и Джимми понимает — чувствуя себя при этом несколько виноватым, — что в основном непонимание исходит от Аннабет, появившейся на их горизонте, когда Кейти было семь лет и она, оставшись без матери, только-только начала понимать, что значит для нее отец. Кейти была искренне рада и благодарна отцу за то, что в их полухолостяцкой одинокой квартире появилась женщина. Однако еще давала о себе знать душевная травма, причиненная смертью матери, — и Джимми знал, что травма эта едва ли когда-нибудь залечится и постоянно будет напоминать о себе — и когда чувства от этой потери обострялись настолько, что вырывались из сердца дочери наружу, то почти всегда мишенью служила Аннабет, которая, хоть и заменила ей мать, но никогда не жила так, как, по мнению девочки, жила бы или должна была бы жить Марита.

— Господи, Джимми, — сказала Аннабет, наблюдая, как Джимми натягивает рубашку поверх футболки, в которой спал, и ищет глазами джинсы, — ты что, собрался туда?

— Всего лишь на часок. — Джимми снял джинсы со спинки кровати. — В крайнем случае на два. Сэл так и так должен сменить Кейти в десять часов. Пит сейчас звонит ему и просит прийти пораньше.

— Ведь Сэлу далеко за семьдесят.

— Ну так и что. Ты думаешь, он спит? Наверняка мочевой пузырь просигналил ему подъем уже в четыре, а опорожнив его, он включил телевизор и сейчас смотрит порнуху.

— Да ну тебя. — Аннабет сбросила с себя простыню и встала с кровати. — Ну и дрянь же эта Кейти. Ну скажи, какая ей радость портить нам еще и этот день?

Джимми почувствовал, как у него начинает гореть шея.

— А какой еще день она нам испортила?

Аннабет лишь махнула рукой и, направляясь в ванную, спросила:

— Ну ты-то хоть представляешь себе, где она может быть?

— У Дайаны или у Ив, — ответил Джимми, глядя ей вслед. Аннабет — без всякого сомнения, единственная его любовь — но, господи, она сама не понимала, какой несносной она подчас может быть, причем без всякой на то причины (это было семейной чертой всех Сэваджей); не осознавала, какое неприятное воздействие оказывают эти всплески ее настроения на окружающих. — А может, она у своего дружка.

— Да? И с кем же она сейчас якшается? — Аннабет включила душ и, отступив назад, ожидала, пока вода нагреется.

— Думаю, тебе это известно лучше, чем мне.

Аннабет, просунув руку в туалетный шкафчик за тюбиком зубной пасты, покачала головой.

— Она бросила Крошку Цезаря в ноябре. Кстати, я этого не одобряла.

Джимми, натягивая башмаки, улыбнулся. Аннабет всегда называла Бобби О'Доннелла «Крошкой Цезарем» (правда, нередко она награждала его и более крепкими прозвищами) и не только потому, что он изо всех сил старался походить на типичного гангстера с холодным взглядом, а главным образом потому, что он был толстым коротышкой, как Эдвард Г. Робинсон [5]. Для Джимми эти несколько месяцев, когда Кейти встречалась с ним, были головной болью, но братья Сэваджи заверили его, что в случае необходимости отрежут ему яйца. Правда, Джимми не был уверен в том, что именно побуждало их на совершение этого подвига: то, что этот мешок с дерьмом осмелился волочиться за их любимой племянницей, или то, что Бобби О'Доннелл настолько осмелел, что вздумал становиться им поперек дороги.

Инициатором разрыва их отношений была Кейти, и если не считать ночных телефонных звонков и стычки, чуть не перешедшей в кровавую драку, когда вдруг перед Рождеством Бобби и Роуман Феллоу появились на пороге, то можно сказать, что их расставание прошло без серьезных последствий.

Отвращение, которое Аннабет испытывала к Бобби О'Доннеллу, смешило Джимми. Он нередко задумывался о том, что истинной причиной ненависти Аннабет является не только то, что Бобби смахивает на Эдварда Г. Робинсона и спит с ее падчерицей, а также и то, что он по самую задницу увяз в криминальных делах, как, впрочем, и ее братья, а также — в этом у нее не было сомнений — и ее супруг не чуждался подобных дел в те годы, пока была жива Марита.

Марита умерла четырнадцать лет назад, когда Джимми отбывал двухгодичный срок в исправительном доме, а попросту говоря, в тюрьме на Оленьем острове в Уинтропе. Однажды в субботу во время свидания, держа на руках пятилетнюю Кейти, которая никак не могла спокойно усидеть хотя бы минуту у нее на коленях, Марита сказала Джимми, что родинка у нее на руке вдруг распухла и чернеет и что она хочет сходить в местную поликлинику, дабы показаться врачу. Просто для самоуспокоения, добавила она. Через четыре субботы она начала проходить курс химиотерапии. Через полгода после того, как она сказала Джимми про родинку, она умерла, и Джимми по прошествии многих суббот довелось увидеть тело своей жены лежащим на темном деревянном столе, с лицом покрытым толстым слоем мела, в сигаретном дыму, в воздухе, пропитанном потом и какими-то неприятными запахами, исходившими от осужденных на столетнюю отсидку преступников, в котором раздавались причитания и вздохи этих преступников. В последний месяц своей жизни Марита была слишком слаба, чтобы приехать; слишком слаба, чтобы написать, и Джимми был вынужден заказывать телефонные разговоры с ней, во время которых она быстро уставала или находилась под действием болеутоляющих лекарств, а может — и то и другое. Наверняка, и то и другое.

— Ты знаешь, о чем я сейчас мечтаю? — однажды спросила она невнятно, заплетающимся языком. — Мечтаю все время?

— И о чем же, малышка?

— Об оранжевых шторах. Больших, плотных оранжевых шторах, таких, чтобы… — она причмокнула губами, и Джимми услышал, как она глотает воду, — …чтобы они колыхались на ветру, свешиваясь с высоких карнизов. Джимми, чтобы они просто колыхались. И больше ничего; только шлеп-шлеп-шлеп. Сотни раз подряд и чтобы они были большие-большие. И колыхались…

Он ждал, что она скажет еще что-нибудь о шторах, об их величине; он не хотел, чтобы Марита задремала во время разговора, как это случалось уже не раз, поэтому он спросил:

— А как Кейти?

— Что?

— Как Кейти, дорогая моя?

— Твоя мама по-доброму заботится о нас. Она грустит.

— Кто? Моя мама или Кейти?

— Обе. Джимми… послушай… больше не могу. Тошнит. Устала.

— Ну ладно, крошка.

— Люблю тебя.

— Я тебя тоже люблю.

— Джимми? У нас ведь никогда не было оранжевых штор. Верно?

— Верно.

— Странно, — задумчиво произнесла она и положила трубку.

Это «Странно» и было последнее, что она сказала ему.

Да, это и действительно было странно. Родинка на твоей руке, которую ты помнишь еще с того времени, когда лежал в колыбели и бессмысленными глазенками пялился на раскрашенный картонный автомобильчик, вдруг чернеет, и через двадцать четыре недели — а до этого целых два года были вычеркнуты из твоей жизни, поскольку именно два года назад тебе в последний раз довелось лежать в постели с мужем, обвив его бедра своими ногами — тебя бросают в деревянный ящик и закапывают в землю, а твой муж стоит в пятидесяти ярдах от могилы, по бокам стоят вооруженные охранники, а на запястьях и на лодыжках у него кандалы.

Джимми освободился из заключения через два месяца после похорон. И вот, стоя на своей кухне в той же самой одежде, в которой его увели отсюда, он улыбается, глядя на свое дитя. Он помнит, какой она была в первые четыре года жизни, а она, конечно же, нет. Она от силы помнит последние два года, и то — не как единое целое, а как какие-то отдельные, отрывочные эпизоды, связанные с пребыванием этого мужчины в этом доме, прежде чем ей было разрешено видеться с ним только по субботам и смотреть на него, сидящего напротив за старым столом в сырой, скверно пахнущей комнате в здании, построенном на месте древнего индейского захоронения, посещаемого привидениями. Стены здания продувались всеми ветрами и с них капала вода, а потолки нависали почти над головой. Стоя на кухне и наблюдая за тем, как она рассматривает его, Джимми чувствовал свою полную беспомощность. Ему никогда не было так одиноко и так тревожно, как тогда, когда он, сидя на корточках перед Кейти, держа ее маленькие ручки в своих, мысленно видел себя и дочь словно в тумане, так, как будто он плавал по пространству комнаты, ограниченному стенами и потолком. И в голове его при этом билась мысль: Господи, я чувствую, что недоброе уготовано этим двоим. Чужие люди в загаженной кухне, оценивающие друг друга, старающиеся не проявлять ненависти друг к другу, потому что Марита умерла и оставила их прилепленными друг к другу, и не дано им было знать, что судьбой было предназначено им совершить в будущем.

Дочь… его создание, живое, дышащее, отчасти уже сформировавшееся, теперь нуждалась в нем и требовала его заботы, и не важно, нравится это кому-то из них или нет.

— Она смотрит на нас с неба и улыбается, — сказал Джимми дочери. — Она гордится нами. По-настоящему гордится.

— А тебе надо будет снова идти в то место? — спросила Кейти.

— Нет! Никогда.

— Ты пойдешь в какое-нибудь другое место?

В то время Джимми с радостью согласился бы отсидеть еще шесть лет в дыре, даже худшей, чем Олений остров, вместо того, чтобы находиться по двадцать четыре часа в этой кухне с этой дочерью-незнакомкой, с неизвестным и путающим будущим и с тупиком — в прямом смысле этого слова, — в который его, совсем молодого человека, завела жизнь.

— Ну уж нет, — ответил он. — Теперь мы будем вместе.

— Я хочу кушать.

Эти слова постоянно подстегивали Джимми — О Господи, я должен кормить эту девочку, когда она проголодается. Всю мою и ее жизнь. Господи боже мой!

— Ну и отлично, — сказал он, чувствуя, как лицо его расплывается в улыбке. — Сейчас поедим.

В шесть тридцать Джимми был уже в магазине. Кассовый аппарат на расчетном узле был уже включен и работал; включена была и лотерейная машина; Пит выкладывал на прилавок около кофеварки пончики из пышечной Айзера Гезуами, бисквиты, печенье, канноли [6] и запеченные в тесте сосиски, доставленные из пекарни Тони Бака. Когда наступило затишье, Джимми перелил кофе из кофеварки в два громадных термоса, стоящих на кофейном прилавке и разложил воскресные газеты «Глобс», «Геральд» и «Нью-Йорк таймс». Рекламные сборники и комиксы он поместил между газетами, а затем всю печатную продукцию, разложенную в определенном порядке перед прилавком со сладостями, перенес ближе к расчетному узлу.

— Когда Сэл обещал прийти?

— Самое раннее к половине десятого. У его машины течет картер, поэтому он будет добираться на перекладных, а это значит на поезде, да еще с пересадкой, а потом на автобусе. А когда я с ним говорил, он был еще не одет.

— О черт.

Около половины восьмого нагрянула куча народу после ночной смены — полицейские, в основном из участка Д-9; сестры-сиделки из больницы Святой Регины; несколько девушек, работающих в подпольных клубах по другую сторону Бакингем-авеню, в «Квартирах» и в районе Римского пруда. Они хотя и выглядели усталыми, но были веселыми и общительными. Чувствовалось, что им не терпится интенсивно расслабиться, как будто они все вместе вернулись с одного поля сражения, грязные, окровавленные, но не сломленные и сохранившие боевой дух.

Во время пятиминутной паузы, до того как толпа рано просыпающегося люда ринется в дверь, Джимми отозвал в сторонку Дрю Пиджена и спросил, не видел ли он Кейти.

— Я думаю, она где-то здесь, — ответил Дрю.

— Что ты говоришь? — почти выкрикнул Джимми, и в собственном голосе ему послышалось больше надежды и волнения, чем он мог позволить себе по своему статусу.

— Я так думаю, — повторил Дрю. — Если хотите, я могу пойти проверить.

— Будь другом, Дрю, проверь.

В то время как он принимал две карточки с заказами от старой дамы Хармон, которая не пыталась скрывать слез, вызванных тем, что кто-то из посетителей прошелся насчет ее духов, до него донеслось эхо тяжелых шагов Дрю по твердому дощатому полу коридора. Он слышал, как Дрю вернулся и подошел к телефону; он почувствовал слабый холодок в груди, когда подавал старой даме Хармон пятнадцать долларов сдачи и прощался с нею взмахом руки.

— Джимми?

— Да, Дрю.

— Ты знаешь, Дайана Сестра не ночевала дома. Она спит на полу у Ив в спальне, а Кейти с ними нет.

Холодное покалывание в груди Джимми стало сильнее, как будто кто-то вцепился ему несколькими пинцетами прямо во внутренности.

— Ладно, не волнуйся, наверняка все в порядке.

— Ив сказала, что Кейти довезла их до поворота. Она не говорила, куда собирается ехать.

— Ладно, спасибо, — ответил Джимми намеренно бодрым и беззаботным тоном. — Ничего, найдется, не мешок с золотом.

— Может, она кого-нибудь встретила и сейчас с ним?

— Девятнадцатилетняя девушка, Дрю, кто за ней уследит?

— Да, ты прав, — согласился Дрю, зевая во весь рот. — Вот хотя бы Ив, поверишь ли, Джимми? Ты бы знал, сколько парней ей звонят. Да ей надо составить список и держать его у телефона, чтобы не перепутать их.

Джимми притворно усмехнулся, но эта улыбка далась ему нелегко.

— Ладно, спасибо, Дрю.

— Не за что, Джимми. Держись.

Джимми положил трубку и уставился на клавиатуру кассового аппарата, как будто там он мог прочитать что-то важное. Кейти не в первый раз не ночевала дома. Да и не в десятый, черт возьми. И не в первый раз она не приходила на работу, хотя и в тех и в других случаях она обычно звонила. Ну, положим, она встретила парня с внешностью кинозвезды или какого-нибудь записного сердцееда… Джимми и самому не так уж давно было девятнадцать, так что он ясно помнил, что и как случается в этом возрасте. И хотя он никогда не давал Кейти повода думать, что он потворствует этому, он не был настолько лицемерным в душе, чтобы не понимать подобных поступков.

Раздался звон колокольчика, подвешенного на ленте над входной дверью, и Джимми, подняв голову и взглянув в ту сторону, увидел первую группу дам, с замысловато причесанными голубыми волосами. Это был «передовой отряд» престарелых дамочек, вечно поругивающих томными голосами утреннюю сырость, дикцию проповедника, грязь и мусор на улицах.

Пит высунул голову из-за прилавка готовых блюд и вытер руки полотенцем, которым он обычно вытирал столы перед тем, как обслужить новых посетителей. Он поспешно высыпал полную коробку хирургических перчаток на прилавок и встал за второй кассовый аппарат. Наклонившись к Джимми, он сказал: «Ну, сейчас начнется!» — и буквально сразу вторая волна прихожан, вышедших из церкви, заполнила магазин.

Почти два года Джимми не приходилось работать в субботу по утрам, и он уже забыл, какая авральная суматоха царит в магазине в эти часы. Святоши с голубыми волосами, отстоявшие семичасовую мессу в церкви Святой Сесилии в то время, когда нормальные люди спали, обрушили всю свою неистовость, подогретую чтением Библии, на магазин Джимми и смели буквально все с подносов с пончиками и бисквитами, выпили весь кофе, опорожнили фризеры с йогуртом и ополовинили стопки с утренними газетами. Они колотили по витринным полкам, наступали ногами на пакеты из-под чипсов и арахиса, валявшиеся у них под ногами. Они выкрикивали названия заказываемых блюд, просили принести лотерейные билеты, пачки сигарет «Пэлл Мэлл» и «Честерфильд», не обращая ни малейшего внимания на тех, кто стоял в очереди перед ними. А потом, также не обращая ни малейшего внимания на море голубых, белых, лысых голов, колышущихся позади, они прилипали к прилавку и донимали Джимми и Пита расспросами о том, как поживают их семьи, пока те в спешке отсчитывали им сдачу, всю до самого последнего пенни; затем они своими негнущимися пальцами раскладывали купюры и монеты по разным отделениям своих кошельков и, наконец, освобождали место у прилавка и уходили, провожаемые злобным шипением тех, кто стоял сзади.

В последний раз нечто подобное нынешнему «сумасшедшему дому» Джимми наблюдал, когда был приглашен на ирландскую свадьбу с открытым баром. Когда он, наконец, смог взглянуть на часы, было уже восемь сорок пять; последние посетители выходили на улицу; он чувствовал, что футболка под рубашкой настолько влажная, что прилипла к телу. Он оглядел магазин, который выглядел сейчас так, как будто в середине зала только что взорвали бомбу; потом перевел взгляд на Пита и почувствовал, как на него вдруг нахлынули родственные и братские чувства к этому человеку; он припомнил первую волну посетителей — копов, сестер-сиделок, пьяниц, — явившихся в семь пятнадцать, и почувствовал особое дружеское расположение к Питу, ведь они вместе выстояли и достойно отразили субботнее восьмичасовое нашествие ненасытных долгожителей.

Пит широко улыбнулся Джимми:

— Ну, теперь часа полтора передышки. Не возражаешь, если я выйду на задний двор курнуть?

Джимми рассмеялся, чувствуя облегчение и внезапную гордость за свой малый бизнес, который он создал, развил и сделал нужным соседям.

— Господи, Пит, да кури хоть целую пачку.

Он собрал мусор и подмел пол в проходах, вновь выставил молочные продукты, разложил на подносах пончики и бисквиты, когда вдруг звякнул колокольчик над входом. Он посмотрел в сторону входной двери и увидел Брендана Харриса и его младшего брата, Рея-молчуна, которые, пройдя мимо прилавка, направились к небольшому квадратному проходу, окруженному стеллажами с хлебом, моющими средствами, пачками печенья и пакетами чая. Чтобы дать Питу передышку и возможность выкурить сигарету, после чего он, конечно же, незамедлительно вернется в зал, Джимми пока что сворачивал целлофановые пакеты из-под бисквитов и пончиков.

Он поднял глаза и увидел, что взгляд Брендана устремлен поверх полок в сторону расчетного узла, словно он замыслил вынести что-то из магазина или высматривает кого-то. Внезапно Джимми почувствовал столь жгучее раздражение, что решил немедленно выгнать с работы Пита за то, что он прохлаждается вне торгового зала. Но затем, успокоившись, припомнил, что когда-то Пит, глядя ему прямо в глаза, поклялся в том, что никогда не навредит делу всей жизни Джимми и не будет извлекать никаких собственных выгод из его бизнеса. Джимми знал, что он говорил правду, если, конечно, он не лжец из лжецов. Но навряд ли Пит мог обмануть Джимми, глядя ему прямо в глаза. Джимми сёк любой нюанс, от него не ускользало ни одно движение глаз, сколь бы неуловимым оно ни было. Ничего, что могло выдать вас, не оставалось незамеченным. Кое-что он перенял от своего отца, наблюдая, как тот по пьянке заставлял его давать обещания, которые Джимми никогда не выполнял, — ведь если вы знаете животное, то узнаете его всякий раз даже после линьки. Джимми запомнил, как Пит неподвижным взглядом смотрел ему в глаза и клялся, что не будет извлекать никаких собственных выгод из его бизнеса, и теперь Джимми знал, что это правда.

Тогда кого же высматривает Брендан? Или, может, он настолько глуп, что замыслил стащить что-то? Джимми знавал Джаста Рея Харриса, отца Брендана, поэтому мог представить изрядную долю тупости, генетически унаследованную сыном, но возможно ли представить себе человека настолько глупого, чтобы он попытался ограбить магазин в Ист-Бакингеме, то есть на границе «Квартир» и Округа, да еще в компании с тринадцатилетним немым братом. К тому же если кому-то в этой семье и повезло иметь в голове хоть одну извилину, то, по мнению Джимми, таким счастливцем был именно Брендан. Застенчивый, но дьявольски красивый паренек, а Джимми давным-давно постиг разницу между теми, кто был тихим потому, что не понимал значения и смысла многих слов, и теми, кто просто умел владеть собой, при этом наблюдая, слушая и запоминая. Именно таким и был Брендан; чувствовалось, что он слишком уж хорошо разбирается в людях, и именно это служило причиной его нервозности.

Он повернулся к Джимми, и глаза их встретились; парень улыбнулся Джимми дружеской, но нервной улыбкой, в которую вложил слишком много потаенного смысла, как если бы хотел заранее компенсировать то, что было у него на уме.

— Тебе помочь, Брендан? — спросил Джимми.

— Нет, нет, мистер Маркус, я просто хочу взять того самого ирландского чаю, который нравится маме.

— «Беррис»?

— Да, точно так, сэр.

— В следующем проходе.

— О, большое спасибо.

Джимми снова отошел к кассовому аппарату, как только Пит, распространяя смрад наспех выкуренной сигареты, вошел в зал.

— Так когда же Сэл, наконец, появится? — спросил Джимми.

— Да уж теперь-то с минуты на минуту, — ответил Пит, остановившись у наклонного стеллажа с сигаретами, где висели катушки с бланками предварительных заказов. — Он же такой медлительный, Джимми, — вздохнув, добавил он.

— Кто, Сэл? — спросил Джимми, наблюдая за Бренданом и Реем-молчуном, стоявшими в проходе и общавшимися о чем-то мимикой и знаками; Брендан держал под мышкой коробку с чаем «Беррис». — А чему тут удивляться, приятель, ему скоро восемьдесят.

— Уж кто-кто, а я-то знаю, почему он медлительный, — ответил Пит. — Просто хочу сказать, что, если бы я работал с ним, а не с тобой, Джим, в восемь часов, когда нахлынула толпа, мы бы до сих пор не могли разобраться с покупателями.

— Поэтому-то я и перевел его в менее многолюдную смену. Тем более ты и не предполагал работать сегодня утром ни с Сэлом, ни со мной. Ты ведь должен был работать с Кейти.

Брендан и Рей-молчун подошли к прилавку, и Джимми заметил, как что-то в лице Брендана изменилось, когда он произнес имя дочери.

Пит вышел из-за сигаретного стеллажа и, увидев Брендана, удивленно спросил:

— О, да это никак Брендан?

— Я… я… я… — заикаясь, пробормотал Брендан, а потом посмотрел на младшего брата и сказал: — Да, это я. Я сейчас, только спрошу Рея.

Снова проворно замелькали руки, замелькали с такой быстротой, что, говори они звуками, а не жестами, Джимми, наверное, не смог бы уследить за сутью разговора. Лицо Рея-молчуна было каменно непроницаемым, а руки его двигались так живо, словно были наэлектризованы. Он, по мнению Джимми, всегда был каким-то зловещим и непонятным ребенком, более походившим на мать, чем на отца; выражение безучастности, навечно закрепившееся на его лице, наводило окружающих на мысль о том, что он себе на уме и не намерен никому и ничему подчиняться. Джимми, помнится, говорил об этом с Аннабет, и она обвинила его в бесчувственном отношении к ребенку-инвалиду, однако Джимми таковым его не считал — в лице Рея было что-то живое, а молчаливый плотно сжатый рот, казалось, просил, чтобы его раскрыли при помощи молотка.

Они прекратили махать руками; Брендан направился к стеллажу со сладостями и вернулся с упаковкой кольмановских жевательных конфет, а Джимми вновь почему-то вспомнил своего отца и запах сладостей, исходивший от него в те годы, когда он работал на кондитерской фабрике Кольмана.

— И еще, пожалуйста, «Глоб», — попросил Брендан.

— Пожалуйста, молодой человек, — произнес Пит, подавая газету.

— А… а я думал, что по субботам работает Кейти, — выдавил из себя Брендан, подавая Питу десятидолларовую купюру.

Пит, вздернув брови, нажал на кнопку кассового аппарата, который, резко выдвинувшись вперед, уперся ему в живот.

— Ты что, никак положил глаз на дочку моего хозяина, а, Брендан?

— Нет, нет, нет, — торопливо ответил Брендан, стараясь не глядеть на Джимми. Он ненатурально засмеялся, но сразу же умолк. — Понимаете, я просто поинтересовался, потому что обычно видел ее здесь.

— Сегодня ее младшая сестричка идет к Первому причастию, — сказал Джимми.

— О, Надин? — Брендан посмотрел на Джимми широко раскрытыми глазами, и лицо его расплылось в широченной улыбке.

— Надин, — подтвердил Джимми, удивляясь про себя тому, как быстро среагировал Брендан на имя его второй дочери. — Да.

— Так передайте ей поздравления от меня и Рея.

— Спасибо, Брендан, передам.

Брендан опустил глаза и уставился неподвижным взглядом на руки Пита, укладывавшего в пластиковый мешок его покупки, коробку чая и упаковку конфет, кивая при этом головой.

— Ну, до встречи, ребята. Пока, Рей.

Рей не смотрел на брата, пока тот говорил, и почему-то отошел в сторону, а Джимми снова пришло на память, что люди забывают о том, кто такой Рей: он не был глухим, он был немым; некоторые из соседей Джимми, да и не только они, были в этом уверены, поскольку и раньше сталкивались с такими, как он.

— Послушай, Джимми, сказал Пит, когда братья ушли. — Я хочу спросить тебя кое о чем.

— Валяй.

— За что ты так ненавидишь этого парня?

Джимми пожал плечами.

— Не знаю, можно ли назвать это ненавистью. Это попросту… Ну скажи, ты сам разве не считаешь, что в этом маленьком немом засранце есть что-то пугающее?

— А ты о нем? — спросил Пит. — Согласен. Этот говнюк немного странный, он всегда смотрит так, как будто примеряется, в какую бы часть твоего лица ему вцепиться. Но ты знаешь, я-то имел в виду не его, я спрашивал тебя про Брендана. Мне кажется, он вполне нормальный парень. Стеснительный, но порядочный и скромный, разве не так? Ты заметил, как ловко он объясняется знаками с братом, хотя вполне мог бы этого и не делать? Он наверняка делает это для того, чтобы младший не чувствовал себя одиноким. Это очень похвально. Но, Джимми, поверь мне, ты смотришь на него так, как будто собираешься отрезать ему нос, а потом заставить его съесть этот нос.

— Да ну тебя.

— Серьезно.

— Серьезно?

— Вполне серьезно.

Джимми посмотрел через запыленное окно, большую часть которого заслонял лотерейный автомат, на Бакингем-авеню, мокрую и серую под утренним небом. Он еще ощущал, как смущенная дьявольская усмешка Брендана жжет его кровь и будоражит сознание.

— Джимми? Да я просто тебя разыгрывал. Я ничего не хотел этим сказать, а только…

— О! Вот и Сэл пришел, — сказал Джимми, глядя в окно. Он отвернулся от Пита и наблюдал, как старик Сэл, шаркая ногами, подходит к двери магазина. — …напомнить, какое сейчас паскудное время, — докончил Джимми начатую Питом фразу.

6

Потому что она сломана

Воскресенье для Шона Девайна — его первого рабочего дня после недельного отсутствия на службе ввиду временного отстранения от работы — началось, как только он, разбуженный будильником, очнулся ото сна и тут же почувствовал себя в реальной жизни, подобно новорожденному, которого только что извлекли из чрева матери, куда ему уже больше никогда не будет дано вернуться. Он не смог вспомнить большинства подробностей только что виденного сна — лишь несколько мелких, не связанных между собой деталей — и у него было такое чувство, что даже сейчас, в первые минуты после пробуждения, он не смог бы связно пересказать, что именно ему снилось. И все-таки этот невнятный сон словно бритва проник в сознание и отзывался сейчас тяжестью в затылке, отчего в течение всего утра он чувствовал какое-то непонятное волнение.

Его Лорен, тоже была участницей этого сновидения. Она давно покинула Шона, но он все еще чувствовал запах ее тела. Во сне он видел ее с копной густых волос цвета влажного песка, темнее и длиннее, чем на самом деле; одетой во влажный белый купальник. Она была очень загорелой, слегка припорошенной песчаной пылью, с веснушками на лодыжках и на бедрах. От нее пахло морем и солнцем; она сидела на коленях у Шона и, целуя его в нос, щекотала его по кадыку своими длинными пальцами. Они сидели на террасе пляжного домика; Шон слышал шум прибоя, но не видел океана. Там, где должен был быть океан, он видел погасший экран телевизора размером с футбольное поле. Когда Шон посмотрел в середину этого темного пространства, то увидел лишь собственное отражение, Лорен в его руках не было, а он сидел в такой позе, как будто бы держал в руках воздух.

Но в его руках было тело, теплое живое тело.

Потом он вспомнил, как он стоял на крыше домика, а вместо Лорен в его руках был гладкий металлический флюгер. Он сжимал его в руках, стоя на краю зияющей в крыше домика огромной дыры, в которой он мог разглядеть вытащенную на берег и перевернутую вверх килем парусную лодку. Потом он, голый, вдруг оказался в постели с женщиной, которую никогда прежде не видел, и, чувствуя волнующую близость этой женщины, испытывал тревогу оттого, что какая-то особая логика сновидения подсказывала ему, что Лорен находится в соседней комнате и наблюдает за ним через видеокамеру. Вдруг чайка, разбив окно, влетела в комнату; осколки стекла, словно кубики льда, засыпали постель, и Шон, почему-то теперь уже абсолютно одетый, стоял над усыпанной стеклом постелью.

Чайка, широко раскрыв клюв, дышала с трудом. Чайка сказала:

— У меня болит шея, — и Шон проснулся, прежде чем она успела докончить фразу словами: — Это потому, что она сломана.

Он проснулся с ощущением того, как сон, выливаясь широким потоком из черепной коробки через затылок, покидает его сознание. Волокна и сгустки сна цеплялись за нижние поверхности его век и верхнюю поверхность языка. Когда запищал будильник, он не открыл глаза, надеясь, что этот звук долетел к нему из какого-то нового сна, что он еще спит и что будильник звучит только в его сознании.

Он все-таки открыл глаза. Ощущение упругого тела незнакомой женщины и запах моря, исходивший от Лорен, все еще мерцали в его сознании, и тут до него дошло, что это был не сон, это был не фильм, это была не печальная, грустная песня.

Это были все те же простыни, та же спальня и та же кровать. Это была та же самая пустая банка из-под пива на подоконнике, и солнце, святящее в глаза, и писк будильника на прикроватном столике. Это была струйка, текущая из неплотно закрытого смесителя, который он постоянно забывает закрутить до конца. Это была его жизнь и все, что он видел, было в ней.

Он хлопнул по кнопке будильника, но не стал сразу же вылезать из постели. Он не хотел поднимать голову просто потому, что не знал, будет ли она болеть с похмелья. Если будет, то его первый после недельного перерыва день на работе покажется ему вдвое длиннее. И этот первый день, и вся дрянь, которую ему придется есть, и все скабрезные шутки в свой адрес, которые ему придется выслушать от коллег, казалось, уже сейчас вызывали в нем тошноту и отвращение.

Он лежал и вслушивался в звуки улицы; в верещание наркоманов-кокаинистов, живших в соседнем доме и не выключавших свои телевизоры ни на минуту, вне зависимости от того, что было на экране, клипы Дэвида Леттермэна или «Улица Сезам»; стрекотание потолочного вентилятора в спальне; шуршание противопожарных датчиков; гудение холодильника. Все вокруг гудело и пикало. Компьютеры на службе, сотовые телефоны и пейджеры; гудение и пиканье доносились отовсюду: из кухни, из гостиной, с улицы, с железнодорожного вокзала, из многоквартирных домов на Фенуэй-Хейтс и Ист-Бакингем, что в районе «Квартир».

В те дни все гудело и пикало. Все происходило быстро и безостановочно; все было создано для того, чтобы двигаться. Все в этом мире было в непрерывном движении, а двигаясь, развивалось и росло.

А когда же все это, черт возьми, началось?

И почему это так его заинтересовало? Когда же все-таки началась эта круговерть, которая заставила его все время смотреть в чью-то спину?

Он закрыл глаза.

Когда Лорен ушла.

Вот тогда все это и началось.

Брендан Харрис смотрел на телефон в надежде, что тот вот-вот зазвонит. Перевел взгляд на часы. Два часа прошло с назначенного времени. Особо удивляться тут было нечему, поскольку пунктуальность никогда не была для Кейти делом первостепенной важности, но сегодня-то день особый. Брендан ведь хотел ехать. Где же она, если ее нет на работе? По их плану она должна была позвонить Брендану с работы перед тем, как идти на Первое причастие своей сестры по отцу, а по завершении церемонии встретиться с ним. Но она не появилась на работе. И она не позвонила.

Позвонить ей он не мог. Это было самым неприятным моментом в их отношениях, тем более — после той первой ночи, положившей начало их любовной связи. Кейти обычно находилась в одном из трех мест — у Бобби О'Доннелла, так было в начальной стадии их отношений с Бренданом; в квартире на Бакингем-авеню, где она жила с отцом, мачехой и двумя сестрами по отцу; либо в донельзя захламленной квартире этажом выше, где жили два ее полубезумных дяди, Ник и Вэл, которых считали явными и абсолютно неуправляемыми психопатами. К тому же что-то непонятное творилось с ее отцом, который ненавидел Брендана, ненавидел беспричинно, а почему, ни Брендан, ни Кейти не могли понять. Однако и сейчас Кейти было ясно, что ненависть отца к Брендану все еще существует — много лет назад отец изрек в свойственной ему безапелляционной манере: держись подальше от семейки Харрисов; запомни, если осмелишься привести кого-нибудь из них в дом, между нами все кончено — ты не моя дочь.

По словам Кейти, ее отец был в общем-то неплохим человеком, но однажды ночью она кое-что рассказала Брендану, а когда рассказывала слезы из ее глаз капали ему на грудь:

— Когда речь заходит о тебе, он звереет. В полном смысле слова звереет. Однажды вечером он сильно выпил, понимаешь? Я хочу сказать, здорово надрался и начал рассказывать мне о матери, о том, как сильно она меня любила, и разные другие вещи о маме, а потом вдруг сказал: «Будь они прокляты, эти Харрисы. Кейти, они мерзавцы и подонки…»

Мерзавцы и подонки. Эти слова, проникая в сознание Брендана, вызывали такое чувство тяжести и апатии, как будто на грудь свалился необыкновенно тяжелый и холодный камень.

— «…держись от них подальше. Больше ничего я от тебя не требую. Пожалуйста, помни об этом, Кейти».

— А из-за чего? — спросил Брендан. — Ты теперь меня бросишь?

Она, чуть ослабив его объятия, повернула к нему лицо и печально посмотрела в его глаза.

— Как будто ты не знаешь?

По правде сказать, Брендан действительно не знал, в чем дело. Кейти была для него Всем. Богиней.

А Брендан… Брендан был всего-навсего Бренданом.

— Нет, я не знаю.

— Ты добрый.

— Я?

Она кивнула.

— Когда я вижу тебя с Реем или с твоей матерью, или даже просто среди других людей на улице, сразу становится понятно, что ты добрый, Брендан.

— Мало ли добрых людей.

Она покачала головой.

— Много людей хороших. Но хороший и добрый — это не одно и то же.

А Брендан, думая об этом, не мог не признать, что за всю свою жизнь не встретил никого, кто бы относился к нему с неприязнью — причем он не имел в виду обычное, передаваемое словами «Этот Харрис нормальный парень» выражение людского к нему расположения. У него никогда не было врагов, после начальной школы он никогда ни с кем не дрался, он не мог припомнить случая, когда слышал от кого-нибудь грубое слово в свой адрес. Может, это и было как раз потому, что он был добрым. А может быть, причина была в том, что он не принадлежал к тому �

Продолжить чтение