У светлохвойного леса

Размер шрифта:   13
У светлохвойного леса

Часть первая. Николай Геннадиевич Шелков

Глава первая

История сия начинается у светлохвойного леса, в купеческом особняке семьи Шелковых. Так уж вышло, что богатое жилище было расположено в двенадцати саженях от него, но это совсем не являлось каким-то недостатком для дома или же тягостью для живущих в нем. Напротив! Ведь, как показывает наша необычайная и дивная просветительница жизнь, по обыкновению самая скромная и незаметная второсортность впоследствии становится яркой и неподражаемой своеобразностью.

Погода в тогдашнее утро пребывала в самом благодатном своем расположении. Уже давно всюду пели птицы, на летнем ветерке со спокойной радостью покачивались и стройные, и изогнутые деревья. Солнечные лучи успели вдоволь обласкать изумрудную траву и огромное старинное поместье. В такое время мало кому может сделаться тоскливо или невозможно на душе, ибо сам Господь Бог радует все живое такой приятной сердцу погодой. Голубое небо, яркое солнце, прохладный ветерок, зеленая трава и сладкое щебетание птиц – это ли не счастье для русского человека? Да и много ли потребно для счастья? А если вообразить, что потемнеет это прекрасное голубое небо, на смену нежному прохладному ветерку придет сильный леденящий ветер, зашумит пугающая все живое гроза со страшнейшим громом и острыми молниями… Тогда и поймет человек, как хорошо и отрадно ему жилось при невинном летнем солнышке, при ветерке и пении птичек. Поймет человек, да гроза от этого не успокоится так скоро. Однако же и она не имеет удовольствия пребывать с людьми вечно. На смену грозе обязательно вновь придет ясная погода, которую Божии творения еще более будут ценить, понимая, что не в силах удержать навсегда то, чем имеют милость наслаждаться.

Как раз таки в такое чудесное утро мирно почивал в своей постели Николай Геннадиевич Шелков, совсем не понимая того, сколько всего прекрасного и необычайно невозвратного он теряет, обменивая все радости утренней природы на поздний сон. Николай Шелков был молодым сыном здешнего купца. Ему было двадцать лет от роду. Два года назад он воротился в поместье, к отцу и матери, после обучения в Петербурге. Он твердо решил, что желает продолжить папинькино дело, а потому последние два года помогал ему в торговле и разъезжал с ним по разным городам, надеясь, что в будущем сам будет богатым хозяином поместья, вхожим в светское общество. Стоит отметить, что Николай Геннадиевич принадлежал к знатному и уважаемому роду Шелковых, который славился на всю округу образованными да деятельными купцами, тем не менее это был человек достаточно кроткий для своего статуса и не совсем склонный к деньгам.

По дому Николай Геннадиевич всегда ходил в просторной красной рубахе, кою носил еще его дед в молодости, поверх нее надевал однобортный темный жилет. Ко всему этому добавлялись черные шерстяные брюки, заправлявшиеся в домашние купеческие сапоги. Иной раз Шелков и вовсе мог иметь удовольствие ходить лишь в одной рубахе, без жилета и пояса, в шароварах цвета угля да в барских сапогах.

Это был очень добрый человек, который в свои младые лета еще не очернил сердце сребролюбием, жестокостью и деспотичностью к крестьянам, непослушанием и непочтением к родителям, затуманиванием разума своего бесконечными кутежами и гуляньями. Стало быть, от того это все, что в семье отец с матерью всегда подавали должный пример единственному чаду. Ни разу Николай не видел того, чтобы папенька или маменька секли рабочих или по-иному телесно наказывали их как-либо. Разве что папенька мог накричать, намахаться руками, оттопаться ногами, но бить людей своих никогда не смел.

Не отличались Шелковы и жадностью. Несмотря на то, что в доме всегда всякой вещи было достаточно, избытка никогда не случалось. По большей части так бывало потому, что немалая доля дохода уходила на изготовление деревянной мебели и ткацких изделий, на чем и держалась вся прибыльная торговля семьи Шелковых. Даже в их немалом доме на первом этаже в нескольких комнатах располагалось четыре станка. Одной фразой – не видала семья купеческая никогда ни обделенности, ни излишества.

Сам Николай, «Николушка», как величала его маменька, был по обыкновению воспитан в любви, в лелеянии, наказанию мог подвергаться, но весьма редко и уж в самых крайних случаях. К примеру, когда без спроса убегал из дому, чтобы порезвиться с крестьянскими ребятишками, да так на весь день и пропадал с ними в лесу. Или же когда шалил, утаскивая из мастерской молоток и гвозди, пытаясь заколотить в своей комнате дверь изнутри, чтобы папенька не смог войти и там уже бранить его. Но таковые случаи были весьма-весьма редки. А как только мальчику пошел двенадцатый годок, отец распорядился об его обучении в одной из лучших академий Петербурга, где Николушка был одним из образцовых учащихся, которые имеют такую возможность – преуспевать единовременно в таких несочетающихся межу собой уроках, как, к примеру, арифметика и французский. До академии же учился мальчик на дому у приезжающих гувернеров. Папенька не скупился касательно домашней учебы сына, и каждый воспитатель (а их у Николушки было пять) получал по триста рублей в три месяца. В академию отрок Николай ехал уже нескудно образованным, по тогдашним меркам, студентом. Неплохо давался ему и родной язык, а стихотворения Александра Сергеевича Пушкина он так быстро запоминал и столь искусно прочитывал и чувствовал душой, что профессора даже самого преклонного возраста аплодировали ему стоя при каждой его победе в литературном состязании. Обучение в Петербургской академии длилось шесть лет. По окончании же его Николай не пожелал остаться в граде на Неве и вернулся в родное поместье, где был решительно настроен на продолжение отцовского дела. Отец нашел его намерение весьма разумным и теперь уж сам взялся за дальнейшее «образование» чада. Почти каждый день они ездили на ярмарки, рынки, базары, в ближайшие города, где молодой Николай многие навыки перенимал уже на практике, что несло весомую пользу для него. Так и плыли его тихие купеческие деньки.

Сегодня же был выходной день, и Николай позволил себе разоспаться, поскольку в будние дни отец, по обыкновению, вез сына торговать еще до первых петухов. Однако, сие утро молодой человек позволил себе провести в праздных мечтах, подкрепленных все еще невесомой дремотой. Но, к величайшему сожалению для Николая Геннадиевича, столь длительно позволять себе угождать своей плоти ему не пришлось. Случилось это потому, что внезапно в комнату к купеческому сыну без стука вошел отец – Геннадий Потапович Шелков. Старый купец резко отворил дверь и немедля вошел в комнату, перебирая одна за другой еще очень даже сильные ноги. Геннадий Потапович хоть был человеком не злобным, не жестоким, однако ж имел весьма упрямый нрав и частенько мог давить на совесть.

Он оглядел спящего Николая, одеяло которого было уже почти на полу, а правая рука столь небрежно висела, что казалось будто бы она сейчас отломится.

– Э-эй, Николай, – слегка грубовато потряс отец сына за левое плечо. – Чего это ты спать удумал так долго? Уже ведь сполна убытки должон был мне предоставить.

Молодой человек попытался разомкнуть миндалевидные карие глаза и вымолвил:

– Ох, папенька, почто вы изволили будить меня в единственный мой выходной? Будут вам все расчеты к вечеру. – Николай подобрал сползшее белоснежное одеяло и, укрывшись им с головой, словно прячась от родного отца, устало застонал, будто бы и не спал ни ночью, ни утром.

– Экий ты стал! – недовольно проворчал Геннадий Потапович и, слегка потрепав седую бороду, добавил: – Кто рано встает, тому Бог подает. Али ты у нас нехристь?

Николай слегка высунулся из-под одеяла и сонным голосом пробормотал:

– Какой же я, батюшка, нехристь? Вчера только в храме, у отца Иоанна, Господу Богу молился за ваше с маменькой здравие. Свечи за вас ставил да записки подавал, к каждому образу прикладывался.

– Молился он… Вера без дел мертва – слышал такое? – не унимался старик, теперь уже не глядя на чадо, а медленно расхаживая по душной комнате.

– Слышал, папенька, слышал, – Тихо пропел Николай, все еще находясь между реальностью и миром дремоты.

– А коли слышал сей наказ и коли крещен и набожен, то не только в молитвах, хоть и за это от нас с маменькой велия благодарность тебе, но и в делах соизволь преуспевать ради нашего спокойствия и здравия телесного.

– Да неужто я не способствую делам вашим, батюшка? – проговорил Николай уже весьма бодрым голосом, потому как сон его был безвозвратно изгнан батюшкиным ворчанием.

Старик поправил пояс на темном халате и, слегка улыбаясь, что случалось крайне редко с Геннадием Потаповичем, объяснил:

– То, что ты на базары, на рынки и к разным важным господам ездишь – это ты не нам способствуешь, это ты себе семена дальнейшей сладкой жизни сеешь… Ежели она у тебя будет сладкой, конечно же. Нам с маменькой от этого особо проку нет. А вот ежели бы ты соизволил встать хотя бы со вторым петухом да хоть немного к хозяйству приладиться, которое, не грех сказать, тоже будет полностью тебе принадлежать, то польза бы была, а родителям – какая-никакая капля покоя.

Николай ничего не ответил на сие заявление отца, а лишь прикрыл немного бледные веки и, положив руки за голову с растрепанными каштановыми волосами, задумался то ли о папенькиных словах, то ли о чем-то своем.

Геннадий Потапович и вовсе посветлел весь:

– Ладно, сын, вставай давай уж, полно спать. – И, подмигнув, направился к двери.

– И вам, папенька, доброе утро, – закатывая глаза, промолвил вслед отцу Николай.

– Доброе, сынок, доброе, – проговорил старик, будучи уже почти за дверью. – А за молитвы – спаси, Господь! – заглянув вновь в комнату и слегка улыбаясь, проговорил он и, перекрестив чадо, удалился.

Николай потянулся и резким рывком сел на кровати. Он посмотрел на громоздкую деревянную дверь, за коей только что скрылся вроде и строгий, но столь любимый тятенька. Отец был таким, сколько себя помнил Николушка. Вначале поворчит, понаказывает, понаставляет, а потом и приласкает. Николай впервые за уже завершающееся утро сладко вздохнул и, мягко улыбаясь, произнес:

– И тебя спаси, Господь, папенька…

Затем, встав с кровати, он несколько раз нагнулся, дабы тотчас разогнать манящие остатки сонливости.

Наконец, полностью изгнав все искушения многоспания, Николай Геннадиевич, все еще будучи в ночных рубахе и штанах, приблизился к окну. Его спальня располагалась на втором этаже, к востоку от солнца. Внимательно вглядевшись в мир, что был за окном, Николай внезапно почувствовал такую тоску внутри и безнадежность… Ему в какой-то момент показалось, что вся жизнь проходит мимо него, так бессовестно и скоротечно. Его ни капли не утешало, что он – будущий купец, человек образованный, что ему нет нужды, прогибая спину под помещика-тирана, который наверняка окажется именно тираном и мучителем, работать за кусок хлеба, если помещик еще соизволит его пожаловать. Николаю вдруг показалось, что все его старания: прилежное обучение в академии, купеческие деяния, когда-нибудь превратятся в бесплодные мгновения, которые улетучатся так же, как улетает прошедшее, настоящее и будущее время. И будут ли в этих ускользающих мгновениях сцены счастья и наслаждения? Будет ли удовлетворенность жизнью? Николай вдруг немного обозлился на себя за то, что не вышел на улицу в такое дивное утро, которое уже преобразовалось в тёплый день, не сделал ничего полезного, не помог никому, да даже себе не помог. И все эти гнетущие мысли теперь не позволят наслаждаться и вдыхать полной грудью и уже наступивший день. Это еще крепче щемило и сковывало сознание молодого человека.

Опустив голову, полную тяжелых мыслей, Николай согнулся, опираясь двумя руками о подоконник, и, если бы в этот момент на него кто-то взглянул со стороны, то наблюдающему непременно показалось бы, что, вероятно, купеческого сына перекоробило после длительной пирушки.

Внезапно в могучую дверь постучали. Николай вздрогнул и повернул растрепанную голову.

– Ах, сынок, и чего это ты в выходной-то единственный встал уже? – В проходе стояла маменька, Прасковья Алексеевна, худая женщина лет сорока, с мягкими розовыми щеками и такими же карими, как у сына, глазами. Они всегда смотрели на него с такой теплотой и нежностью, что Николаю казалось, что если все зло мира начнет душит его и пытаться уничтожить, если сам он будет считать себя мерзким, недостойным и ужаснейшим человеком, то стоит ему только прийти к любимой матушке, и в одном лишь только взгляде ее он непременно найдет и любовь, и свет, и жизнь, и утешение. Глаза ведь, как известно нам со младенчества, зеркало души человека. И душа Прасковьи Алексеевны была для Николушки ни кем иным, как земным ангелом. И весь этот свет и ласка неимоверно сильно отражались в добрых маменькиных очах. Однако сейчас по какой-то причине во взгляде матушки висело будто некое беспокойство.

– Да пора уж, маменька, и так заспался. – Развернулся к ней Николай. – Случилось чего?

– Ах! – Прасковья Алексеевна несчастно улыбнулась. – Так, ничего необычного, всегда все гладко да сладко не будет ведь, рано или поздно что-то произойти должно. Ну ладно, Николушка, я зашла, хоть поглядеть на тебя немного, с этой работой на рынке мать сына-то и не видит. А как сердце мое старое порой скучает по тебе, светик мы мой славный…

– Да ты скажи, матушка, случилось чего? Право слово, ты уже начинаешь настораживать меня даже… – не унимался Николай.

– Да будет-будет, сыночек, ты в голову не бери. Это так… Мои запутки. Всегда я что-нибудь себе да понапридумываю, – проговорила Прасковья Алексеевна, сложив руки на груди. – Ты отдыхай, сынок, сил набирайся, они надобны тебе. Сугубо работе не отдавайся, уж в выходные дни, по крайней мере. Успеется еще…Наработаешься за жизнь свою. – И, подарив сыну нежный материнский взгляд, в котором читалась светлая грусть, Прасковья Алексеевна прикрыла дверь.

– Да уж… – протянул Николай, слегка почесывая взъерошенный затылок, – никому не угодишь на этом свете…

Аккуратно заправив постель, будущий купец переоделся в домашние брюки и рубаху, которая уже видела не одно поколение Шелковых, но все же являлась достаточно прочной вещью, и вышел из своей спальни. Стоит отметить, что Николай, хоть и был немного ленив, но многие вещи, которые подобает делать прислуге за господ, он проделывал сам. Так, каждое утро он застелял за собою кровать, вечером же опять сам готовил себе свое ложе, сам топил себе баню, ходил в лес за ягодами, грибами и мелкой дичью. Поначалу родителей это несколько удивляло. Дескать, где это видано, чтобы купеческий сын крестьянскую работу выполнял. Однако Николай Геннадиевич упросил родителей не досаждать рабочим, у коих и без его мелких прихотливых нужд велие количество забот.

Пройдя вперед по коридору, Николай остановился у настенной иконы Казанской Божьей Матери. Немного молча постояв у Нее, чтобы собрать свои мысли во смирение, Николай шепотом прочитал молитвы «Святому Духу», «Отче наш» и три раза «Богородице Дево, радуйся», затем еще немного постоял у иконы, в очередной раз укорил себя за излишне частую праздность, приложился к Богоматери, прося Ее дать силы и терпения побороть сей порок. Затем, умывшись, купеческий сын приступил к завтраку.

Как только Авдотьюшка – внебрачная дочь кухарки, миловидная и бледнокожая девочка пятнадцати лет – принесла хозяину душистую овсяную кашу и два яйца, сваренных вкрутую, Николай жадно накинулся на первое блюдо, ибо вчера вечером, после возвращения с рынка он сразу отправился спать не отужинав. На сие действие хозяина Авдотьюшка лишь слегка улыбнулась уголками губ и, подав ещё пирожки и горячий ароматный чай, удалилась из хозяйской столовой.

– Спасибо, Дуняша! – только и успел крикнуть ей вслед возбужденный нахлынувшим аппетитом Николай.

Быстро справившись с поздним завтраком, он вытер губы крахмаленной салфеткой и помыслил теперь о том, как все-таки хорошо ему живется. Ни грязной работы тебе, ни унижения перед титулами и званиями, покуда унижать принято только крестьян, ни голода тебе. Николай впервые подумал и заключил для себя то, что наиболее благодатны чины – средние. В них не наблюдается ни особой нужды в чем-либо, ни излишества. Самые же высокие чины иерархии, как правило, в ответе за все – на них возлагается велия ответственность перед Господом Богом и ближними, то есть перед всем народом. Сверх этого на них ложится огромнейший соблазн постоянного самовольничества и беспечности, и, к чему скрывать, далеко не каждый может здраво противостоять сему. А потому средние классы – самые что ни на есть благоприятные для спокойной и честной жизни человека. Это та золотая середина, которая предоставляет члену общества самое пригодное для него положение. Придя к этому выводу, Николай уже было собирался уходить из столовой, как вдруг вбежал отцовский пес Евграф. Весело лая, он мчался прямо к Шелкову, выбрасывая молодые лапы вперед. Это был добрый, резвый, слегка глуповатый бигль, который всегда норовил всех облизать да заставить играть с собой. Поначалу Геннадий Потапович купил его, чтобы потешить свое старое сердце и семью веселой зверюгой, пес был тогда еще месячным щенком. Но через восемь месяцев зверь начал ходить с хозяевами на охоту и отличаться особым послушанием в подношении тапочек для Геннадия Потаповича.

– Ох, Евграф, ну не сейчас, – ласково протянул Николай, как будто бы даже радуясь появлению пса. – Ну поел только что, не сейчас давай.

Пес громко залаял и завилял, по обыкновению своему, хвостом, давая понять, что он не приемлет отказа в игре.

– О-о-ох, ну Евгра-а-аф. – Все так же улыбаясь, закатил глаза Шелков. – Я вижу, ты непоколебим, друг… Ну что ж…

Николай Геннадиевич ухмыльнулся, на что пес повернул голову, вероятно, не совсем понимая, что сейчас будет происходить.

– Тогда получай! – Николай резко напал на пса, смеясь и теребя его за уши, спину, шею и передние лапы.

Пес радостно начал сопротивляться и легонько покусывать хозяйские руки.

– Ах, ты! Ну, берегись! – Николай и вовсе повалил его, продолжая теребить и щекотать.

Но Евграф не собирался сдаваться. Он пытался изо всех сил сопротивляться и повалить на пол своего шуточного противника, но хозяин в итоге все равно одержал победу.

– Ох, стареешь, Евграфушка, – вставая с пола, заявил Николай и погладил довольного игрой пса. – Раньше ты всегда меня сам заваливал. Это потому, что я раньше малой был. – И Николай любовно толкнул пса, который в ответ только ещё больше начал ласкаться.

– Люблю я тебя, родной, люблю! Люблю и не на какую пусть даже самую проворную охотничью собаку не обменяю никогда! – Николай опустился на пол и прижал к себе любвеобильную животину.

Глава вторая

Наигравшись с преданным зверем, Николай вышел во двор, еще сам себе толком не разъяснив, с какой именно целью. То ли просто поглядеть, как трудятся рабочие, то ли самому каким-никаким делом заняться, то ли неприхотливо душу отвести, созерцая природу, ибо нельзя в столь погожий день дома штаны просиживать да грудь в рубашке парить.

Как только барин вышел на крыльцо, в глаза ему сразу же ударил яркий и горячий солнечный свет. Да так сильно, что Николай еще долго не мог избавиться от сверкающих в них огоньков. Наконец вдоволь потерев измученные веки, он слегка тряхнул головой и спустился с крыльца. К слову сказать, Шелков очень редко выходил на улицу без надобности и особо никогда не придавал значения тому, что солнце может быть таким благородным, с теплым, но в то же время обжигающим характером. В последние лета он так был поглощён обыденностью, что совсем позабыл о том, каково это – ощущать каждой своей частичкой кожного покрова нежность солнца и прохладу ветерка. И сейчас Николай осознал, как скучал по этому, как нуждался в этом.

В детстве он частенько вставал с рассветом и бежал в лес, чтобы первому услышать сладкие щебетания соловьев, увидеть, как солнце постепенно, одно за другим, обнимает деревья. А в какой восторг его приводили прыгающие по замшелым деревьям белки… Мальчик бегал за этими рыжими комочками с пушистыми хвостами вперёд и назад, задрав головку, боясь упустить хоть одну белку, которая, надеялся он, таки соизволит прыгнуть на землю и поиграть в салки с ним уже внизу. Но рыжие непоседы всегда предпочитали пребывать на деревьях, так дразня Николушку и побуждая его самого лезть к ним, что никогда не завершалось успехом для маленького Шелкова. Хоть он и пытался забраться на ту или иную ель к своим пушистым подружкам, однако попытки эти оканчивались непременным падением вниз, на мягкий мох, что только смешило мальчика. А после нескольких забавных попыток взобраться на ель, он, весь объятый мхом, бежал к ручью, где умывался и напивался чистой водой, которая казалась Шелкову превосходнее самого хрусталя. И все те чувства, что переполняли тогда его грудь, дарили великое количество сил и счастья. И Николушка старался задержаться как можно дольше в лесу, валяясь под всеми забытыми елями и бродя по узеньким тропинкам, внимая сладостный запах леса, запоминая каждое трепетное ощущение своей души. Он возвращался домой спустя час или чуть боле, конечно же до полудня, полный сил, энергии и любви ко всему живому. И сие драгоценнейшее чувство разрасталось в душе его солнцеподобными лучиками на весьма длительное время.

Мальчик убегал в лес каждое утро тайком от родителей, потому как они бы ни за что не отпустили туда его одного незнамо во сколько, к тому же ворота поместья были заперты, а сторожа еще вовсю храпели. Однако маленький Николушка сумел выдернуть несколько досок в заборе, с задней стороны дома, и легко мог проскальзывать меж них. Таким способом купеческий сынок охотно пользовался, покуда ему позволял его возраст и небольших размеров телосложение.

Сейчас же совсем ни тот уж забор стоял. Хоть и теперь он был деревянный, однако построен был единой стеной, с крепчайшими расписными столбами и узорами сверху, между ними. Да и Николай давно уж не тем мальцом приходился, который выше благополучия и услаждения тела ставил спокойствие и радость духа. Теперь это был высокий крепкий молодой человек, не дурных и не смазливых, а весьма даже симпатичных черт лица. Он все также имел в приоритете целью богатство души, но теперь уж это было как нечто непостижимое и далекое, то что находится где-то за пределами обыденного и материально значимого мира. Отрада или печаль в том, что вещи так же перестраиваются, как тела и внутренние миры людей. Однако, что и толковать, нынешний забор был великосветский, величественный, да и что уж там, надежный. Теперь семейство Шелковых могло не тревожиться о том, что в зимнюю пору к ним во двор могут заявиться волки, перепрыгнув чрез ограждение или сделав подкоп, поскольку теперешний забор был настолько высок и надежно вкопан, что никакое зверье не могло проникнуть в купеческое поместье. В восьми шагах от забора находился не менее достойного вида колодец с расписной крышей, прочной веревкой, облагороженный крепкими, сложенными друг на друга камнями. А в четырёх саженях от колодца виднелась конюшня, где насчитывалось шесть лошадей, рядом дровяник, баня, мастерские рабочих. В целом двор был не скуден. Да, не градской сад с выстроенными в ряд пихтами и висящими на барском крыльце цветами, но тем не менее картина довольно-таки добротная. Возможно, Николай тогда еще не совсем осознавал, что этот двор, спустя некоторое количество времени, станет самым милым его сердцу уголком. Сейчас же он имел откуда-то появившуюся потребность улавливать все теплые ощущения дня. По неведомой причине он это делал очень чувственно: прикрыв глаза, задрав голову и разведя руки в душной рубахе в стороны, то глубоко вдыхая, то медленно выдыхая чистый свежий воздух, словно ему в тот момент выдался последний шанс наслаждаться жизнью.

– Что, барин, жарко сегодня? – послышался сзади голос старого приказчика.

– Есть такое, Никита, – согласился Николай и повернулся к нему.

– И что ж это вы в воскресный день не дома, в кресле, чаи распиваете, а в такой солнцепек на улицу выйти изволили? – Яркие, но в то же время уставшие от тяжелой жизни глаза старого приказчика, который в том числе выполнял и крестьянскую работу, по обыкновению приветливо блестели, однако Николаю они показались столь добрыми именно сейчас.

– Так мочи нет уже дома сидеть. Дай, думаю, пройдусь хоть али руки займу, чтобы попросту не болтались. А то уже самому от себя тошно.

– О-о-о, это у вас от батюшки, Николай Геннадиевич. Он тоже на месте сидеть не любит. Кроме купеческих своих дел всегда еще что-нибудь иное затевает. – Милый старичок ласково улыбнулся, побуждая улыбнуться и Николая. – Чему уж тут удивляться? Отцовый сын.

– Ух, не такой я, не такой… Мне пока пинка не дашь – не прилеплюсь ни к чему, – ухмыльнулся Николай. – Хорош болтать попусту, ты лучше скажи, товары все ли готовы уж? Мы с отцом завтра должны увезти на ярмарку пару дюжин столов, шесть десятков стульев да комода два. Все ли сделано в лучшем виде?

– Не извольте беспокоиться, барин, все готово уже. Желаете сейчас проверить? – Старик Никита сделался серьезнее.

– Отец проверит, а то как я начну сам проверять все вместо него, так он точно потом найдет, к чему придраться, – заявил Николай. – Эй, Дуняшка! – окликнул он вышедшую из дома кухаркину дочь. – Позови-ка Геннадия Потаповича в мастерскую пойти, пусть на товар поглядит.

– Слушаю-с, Николай Геннадиевич, – тихо проговорила бледная от недостатка солнечной заботы девушка, кланяясь и вновь возвращаясь в барский дом.

– Ступай, Никита, отец скоро зайдет к вам, – обратился Николай к рабочему.

Откланявшись, старик зашагал прочь, то и дело шаркая по земле потертыми сапогами.

Как только Геннадий Потапович вышел из дому, он сразу же направился в одну из мастерских, ибо был очень дотошен в изготовлении товара.

Недолго рассуждая, Николай и сам отправился в мастерскую, но не в ту, где находился сейчас отец, дабы не попасться под его горячую руку в том случае, ежели товар будет не должного качества. Шелков, подойдя к самой маленькой, из тех, что у них имелись, мастерской, услышал, как из соседней уже доносилась отцовская брань: «Что это он такой нескладный?!», «А это чьих рук дело?!»

Войдя в маленькую избушку, Николай окинул ее задумчивым взором и прикрыл за собой скрипучую дверь. Мастерская была выстроена не совсем верным боком к солнцу, от чего свет проникал в неё достаточно бедно, поэтому на полу и на столах валялось много свечей и малость керосиновых ламп. Спустя несколько минут Шелков уже сидел на недурно выделанном табурете и пытался строгать медведя из деревянной колобашки. Ему понадобилось минут пятнадцать, чтобы более-менее правильно вырезать уши и придать им, пусть и искаженную, но медвежью форму хотя бы на время. Сама голова при этом вышла вполне себе складной да округленькой. Совсем же иной вышла морда: нос поначалу был слишком длинный. Николай оттого имел неосторожность сильно отпилить его. К великому сожалению, ему впоследствии пришлось заново строгать этот звериный нос. Браться за лапы и тело Шелков не стал, так как голова и морда были еще не доведены до конца. Еле-еле выстругав близкое подобие медвежьей челюсти, Николай принялся доделывать уши. С ушами тоже вскоре сделалась беда, поскольку то одно, то другое подрезалось больше, чем надобно. Наконец, как только два деревянных кружочка на вполне приличной голове зверя стали смотреться как уши, а не как два вбитых колышка, Николай более не стал их подрезать, оставив в покое.

– Ладно, здесь уже лучше… Вот криворукий же… – себе под нос произнес Шелков и принялся вырезать у деревяшки глаза. Аккуратно подковыряв над правой стороной от челюсти, ближе к носу, одну дырочку, вырезал правый глаз, затем с противоположной стороны, он проделал ту же процедуру, вырезав левый глаз. Николай сдул все опилки с медвежьей морды и принялся внимательно изучать взглядом плод своей работы.

– Да уж… И не густо, и не пусто, – вымолвил он, вертя в руках деревяшку с медвежьей головой. Немного посидев, погрузившись в какие-то бессмысленные грезы, он вышел из мастерской, оставив изделие на прочном рабочем столе. Однажды, будучи еще беспризорным отроком, Николай пытался подвязаться к столярному мастерству. Он воображал себя мастером на все руки и все просил приказчика Никиту дать ему поработать с рубанком или стамесками, на что тот отнекивался, ссылаясь на то, что тревожится, как бы барин не оттяпал себе пальцы за работой. Однако Николушка все же упросил Никиту дозволить ему попилить немного маленькой пилой, которая как раз была в пору руке мальчика. Нехотя согласившись, приказчик после был вынужден наблюдать незавидную сцену: Николушка визжал от боли в порезанном пальце, а купчиха долго отчитывала его, а затем и Никиту за ученение столь глупой и опасной истории. Изрядно порезав себе палец в тот первый и роковой раз работы, Николушка решил совместно с Прасковьей Алексеевной, что сие дело явно не для его изнеженных ручек. А Никите было строго-настрого запрещено давать мальчику в руки какой – либо столярный инструмент. Тогда маленький Николай очень огорчился, ведь такая работа всегда влекла его хотя бы своим интереснейшим процессом. И осознавая, что из его попытки приложиться к труду не вышло ничего добротного, он провел в уныние весь тогдашний день. Расстроился он и теперь точно так же, как и в тот момент, и, резко выйдя из ветхой мастерской, слегка раздраженный, зашагал прочь, сильно хлопнув дверью.

Наступил вечер. Николай с папенькой и маменькой по старой доброй традиции, втроем расположились у гранитного камина, рассуждая о былом дне и наслаждаясь недавно купленным в одной из самых дорогих таверен близ города, вином.

– Раз уж он один стол удумал сделать круглым, так и другие бы такими же делал! А он мне – один круглый, другой квадратный! Вот ду-у-урень… – слегка возмущался Геннадий Потапович, припоминая, как бранил днем приказчика за то, что тот распорядился, чтобы рабочие изготовили столы разной формы.

– У него это уже давно в привычку вошло, Геннадий, – соглашалась с ним матушка, то и дело кивая на каждую фразу мужа. – Самовольность до добра не доведет ведь. Пусть, пусть всю ночь и работают теперь! Сколько столов ему переделывать-то?

– Много столов… Эх, дурья башка! Ладно, Бог с ним. За ночь должен успеть. – Геннадий Потапович махнул рукой и сделал глоток сладкого вина.

Николай предпочитал сидеть молча и не соваться в родительский разговор, будучи наученный опытом, он знал, что подобные беседы могли не слишком отрадно завершиться, ведь отец непременно нашел бы за что можно было невзначай упрекнуть и сына.

– Ежели не успеют, не поедете тогда? – спросила Прасковья Алексеевна, у которой вдруг в сердце появилась надежда, что Геннадий Потапович и Николай смогут побыть в доме родном еще хоть недолгое время.

– Ну если не успеют, то я точно этого Никиту вышвырну вон! – почти прокричал Геннадий Потапович и слегка ударил по деревянному подлокотнику кресла-качалки. К слову, старый приказчик служил у Шелковых с отроческих лет, тогда же он и стал круглым сиротой. И если бы Геннадий Потапович действительно соизволил выгнать его, то это было бы равноценно вонзанию ножа в спину «маленького человека». И старый купец ясно понимал это. К тому же Геннадий Потапович хоть был ворчлив и упрям, но все же не жесток и деспотичен, он ни за что не прогнал бы такого верного работника. Но Никите, в случае, если столы к утру не были бы переделаны, вновь пришлось бы выслушивать суровую брань хозяина, к которой он за столько лет служения Шелковым, благо, привык и в которой порой даже умел видеть какую-то любовь к себе.

– Ну я уж не знаю… Вроде все хорошо было, нет же, Никитке взбрело в голову товар переменить, мол: «Не всё же, Геннадий Потапович, едино должно быть. Товар от того и не купить могут, если он одинаков да скучен», – охал да причитал старый купец, все еще выпуская свою злость и обиду на самовольство мастеровых.

– Да будет-будет тебе, Геннадий Потапович, – успокаивающе заговорила Прасковья Алексеевна. – Как покраснел ты со злости-то, вон от огня каминного и не отличишь. Спокойно сиди себе да вино пей, коль суждено будет ехать вам с Николушкой, что ни случись – поедите, а коли нет – еще чутка дома-от пробудете…

Вдруг резкий и громкий крик со двора: «Выгоняй лошадей!» – заставил все семейство Шелковых переглянуться и немедля поспешить к окну.

– У-у-у, что делается-то! – вскрикнула перепуганная купчиха, отшатнувшись от окна.

– Пожар… – слегка дрожащим голосом произнес Николай, в оцепенении наблюдая, как близ конюшни и забора полыхают старые деревья, и огонь уж колеблется у верхних узоров деревянной ограды.

Часть вторая. Пожар

Глава первая

На какое-то мгновение Николай будто бы лишился рассудка. Наблюдая за тем, как злосчастное пламя уже успело объять часть казалось бы непоколебимой ограды, он продолжал стоять словно вкопанный. Вероятно, Николай не разумел, что конкретно он в силах предпринять, чтобы хоть как-то остановить надвигающуюся беду. Казалось, силы его тела вполне могли бы подсобить любому славному человеку, пытавшемуся задержать или вовсе уничтожить огонь, однако силы духа в тот момент были или ужасно истощены, или первоначально не слишком развиты. Тем не менее, распахнув карие глаза, Шелков стоял в своем ночном халате, под которым находилась белоснежная рубаха и ночные штаны, и не совсем понимал, что вообще он может сейчас сделать.

Огонь же тем временем уже подбирался к крыше старой конюшни, из которой еще не успели выгнать всех лошадей. Оставшиеся внутри животные жалостливо ржали и вертели своими лошадиными головами в разные стороны, стуча копытами по настилу, пытаясь показать людям, что они все еще внутри.

Конюший и старый приказчик, влетевшие в конюшню, начали спешно отворять запертые высокие двери в стойла, из которых перепуганные лошади с визгом вылетали куда-то на ночную улицу.

Видя весь этот ночной кошмар на яву, Геннадий Потапович кинулся вниз, крича, чтобы кухарка Аксинья с дочерью Дуняшкой бежали в мастерские и помогали выносить оттуда товар.

– Да аккуратнее выносите! Чтоб без убытков, без убытков, родненькие! – нервничал старый купец. – Да если увидите, что крыша уж падает – выбегайте!

– Непременно, Геннадий Потапович, – покорным и взволнованным голосом протараторила Аксинья, пытаясь разбудить спящую дочь: – Дунечка, вставай! Вставай, душа моя!

Вскочившая Дуняшка робко натянула поверх ночного платья рабочий сарафан и, сделав несколько глубоких вдохов, ринулась бежать с матерью к мастерским. Бедная кухаркина дочь была так сильно напугана, что на бегу чуть было не свалилась в обморок.

– Дуня, беги в ту, маленькую, мастерскую, а я вон из этой буду выносить! – крикнула ей мать.

– Хорошо, маменька, – дрожащим голосом ответила Дуняша и, вбежав в ту самую избенку, в которой днем так упорно пытался трудиться Шелков, начала хватать и выносить оттуда все, что попадалось ей на глаза и в руки. К счастью, вещей было в избе не так уж и много. Всё те же керосиновые лампы со свечами, инструменты, какие-то недоконченные изделия и тому подобная утварь. Попутно схватив деревяшку с медвежьей головой, валяющуюся на столе, проворная (или до кончиков волос напуганная) девка вынесла последние инструменты и оставшийся материал.

Как только огонь охватил с одного угла крышу маленькой мастерской, мужики приволокли во двор несколько бочек и поспешно начали черпать из них воду ведрами, лоханками, одним словом, всем, что только нашлось в суматохе во дворе.

– Э-эх, славный забор был, – вздыхал Никита, бросая на горящие деревянные столбы холодную воду из большущего ведра. – Когда теперь восстановить случится еще его…Э-эх, беда бедовая…

– Да молчи ты, Никитка! – буркнул конюх Иван. – Самим бы не угореть, да до барского дому огонь не подпустить… А он забор жалеет…

– Да уж как не жалеть, Иваша? – на пути за водой отзывался приказчик. – Чай при мне все это строилось, при мне и со мною, всякий совестливый работник будет жалеть труда своего.

– Положим, так оно и есть, – бегая вслед за Никитой к бочкам, согласился Иван. – Да только уж пусть лучше работа пропадет. Немудрено новую сотворить. Куда хуже пропасть самому работнику, тогда и работы не будет.

На сии слова конюха приказчик более никак не откликнулся, а только усерднее начал заливать огонь.

– А лошадей, лошадей-то всех вывели?! – кричал метающийся по двору старый купец, то и дело распаляя и так пропащую ситуацию.

Рабочие, которых у Шелковых насчитывалось двадцать душ, тем часом то спешно тушили разрастающийся огонь, то выносили вещи из мастерских.

Конюшня тоже загорелась, по счастью, вся живность уже находилась вне ее.

Из-за дыма, струящегося от огня, и темного ночного неба, на котором в ту ночь, как назло, решили не показываться звезды, теперь мало что можно было разобрать. Отчетливо слышался только вопль Геннадия Потаповича, который хватался то за одно, то за другое дело, попутно раздавая новые приказы рабочим. Однако никто уж его и не слушал, посему как каждый был занят своей спасательной работой.

Николай же, находящийся в это время в доме, наконец, пришел в себя и осознал в полной мере ужас нынешнего положения. Ни слова ни сказав и без того напуганной Прасковье Алексеевне, он ринулся вниз, во двор, чтобы скорее помочь отцу и рабочим.

– Да куда ты, сыночек?! – закричала купчиха. – Ну ты-от куда же?!

– Маменька, не волнуйтесь! Будьте там! – только и успел крикнуть Николай своей матери, которая поспешно побежала за ним, в слезах умоляя его остановиться и вернуться.

У бани и мастерских уже вовсю полыхал своим кровавым плащом огонь.

– Лошадей за двор гони! Там хоть они не так визжать будут! – закричал подбегающий Николай и вмиг принялся уводить испуганных животных подальше от полыхающей конюшни. – Ну давайте, сюда, сюда, родименькие, – как можно ласковее пытался общаться он с перепуганной скотиной, ведя двух молодых лошадок за открытые ворота.

Скоро к нему присоединились столяры Игнат и Прохор. Они вывели со двора оставшийся скот. Прохор остался вместе с лошадьми, а Игнат поспешил таскать воду вместе с другими крестьянами.

Мысль о том, что средство передвижения, а значит и один из главных источников доходов удалось сберечь, хоть немного, но успокоила взволнованное сердце купеческого сына. Но спустя секунду на него обрушилась новая, еще более сильная волна тревоги, и он тотчас метнулся к мужикам скорее тушить пламя, растущее со скоростью, подобной морской волне.

В бочках воды уж совсем не осталось, теперь только из колодца черпали воду рабочие, да таскали ведра из деревни мужики и бабы.

Стараясь унести как можно больше воды, не пролив половины по дороге, Николай, не примечая определенного места, выливал драгоценную жидкость на огонь и тут же бежал снова за очередной порцией. Он ни о чем определенном не думал в тот момент, вся его сущность была сосредоточена на том, как бы набрать больше воды и остановить, остановить, остановить все это.

Пламя уже начало подползать к барскому дому и даже «кусать» его своим огненным ртом за стенные доски, пока что с одного края. Дом хоть и был достаточно крепок, но все же и стар не менее того, хотя Геннадий Шелков несколько лет назад и обстраивал его по-новому. Всё же доски поспешно начали трещать и скулить, погибая под горяченными руками пламени.

– Прасковья Алексеевна! Где Прасковья Алексеевна?! Уж не дома ли осталась? – донесся до слуха Николая вопль Аксиньи.

– Прасковьюшка, где ты?! – закричал старый купец, ища изнуренными от дыма глазами свою жену, в надежде, что она до этих пор выбежала вместе с Николаем.

– Маменька… – шепотом проговорил Николай и, бросив ведро с водой на землю, помчался в горящий дом, чтобы вывести или, если того потребуется, вынести Прасковью Алексеевну. На бегу он ругал себя за то, что позабыл о ней, что теперь она оказалась в беде несомненно, из-за него, что стоило вообще увести ее в какую-нибудь избу в деревне и оставить там, пока не закончится весь этот кошмар. Влетев на первый этаж, где начал порядком сгущаться дым, Николай стал кричать:

– Маменька! Маменька, где ты?! Сюда скорее!

Но никто не отзывался и не показывался, по полу лишь метался испуганный Евграф, иной раз встревоженно лая.

Николай нервно качнул головой и помчался к лестнице, предполагая, что матушка потеряла сознание от страха или от дыма. По дороге, запнувшись об перепуганного пса, Николай едва не налетел на перила лестницы:

– Евграф, кыш-ш-ш! К выходу, к выходу! – Указывал ему рукой Николай на открытую дверь. Но пес лишь испуганно лаял и, колебаясь всем телом, прижимался к хозяину.

– Уф-ф, ладно-о-о… – протянул Шелков и закатил глаза, поняв, что пес не выйдет из этого дома без него. – Но сперва тогда пойдем матушку спасать!

Николай торопливо поднялся наверх, стараясь не отдавить лапы бежавшего с ним пса.

– Маменька! – ошалело крикнул Шелков, увидев, как Прасковья Алексеевна, будучи без чувств, неподвижно лежала на полу. Из-под сбившегося алого платка виднелись слегка потрепанные седоватые волосы. Правая рука лежала у бледно-зеленоватого, от умертвляющей гари, лба: очевидно перед обмороком матушка успела исстрадаться головным недугом. Левая же рука безжизненно опустилась к подолу ночного домашнего платья.

На втором этаже дыма было еще больше. Должно быть, Прасковье Алексеевне, часто страдавшей головными болями и головокружением, хватило нескольких вдохов, чтобы угореть.

– Ох, маменька, голубушка, вставай же! – Кинулся к Прасковье Алексеевне Николай, теребя и пытаясь привести ее в чувства. – Жива ли ты, маменька? Слышишь ли голос мой?

Но купчиха была все также недвижна и только раз попыталась приоткрыть мертвенно-бледные веки и издала короткий мучительный стон.

Шелков наблюдал и прекрасно осознавал, что очнуться и встать маменька сама не сможет. Едкий дым побуждал молодого человека постоянно кашлять и закрывать нос широким рукавом белой ночной рубашки, которая уж и не была белой.

– Ох, ты батюшки! – раздался голос вбежавшего на второй этаж Геннадия Потаповича. – Давай, давай, поднимай ее! – Купец подбежал к сыну и бесчувственной жене.

Отец и сын наконец вместе подняли Прасковью Алексеевну и в сопровождении встревоженного пса поволокли ее к лестнице, ибо от огня уже начала трещать и обваливаться крыша.

Николай и Геннадий Потапович ежесекундно кашляли: дым уже был всюду.

– Кхе, аккуратнее ступай, давай, кхе-кхе! – прохрипел старый купец, пропуская задыхающегося, державшего за голову и спину Прасковью Алексеевну сына вперед. По пути вниз, они всё так же, как ранее Николай, спотыкались об суетившегося и, казалось, тоже находившегося в полуобморочном состоянии пса.

– Тьфу ты, дурень! Из-под ног-то, из-под ног уйди! Кхе-кхе! – попутно ругался на пса Геннадий Потапович.

Николай уже почти не мог дышать: дым, ощущалось ему, осел на каждой выемке его легких. Превозмогая себя и осознавая, что маменьке сейчас в сотню раз тяжелее, он продолжал бороться и, спустившись вместе с отцом, немедля продвигаться к двери.

Евграф, по всей видимости, изрядно надышался дымом, потому как не имел возможности прикрыть пасть и глаза, как хозяева. Оставив между собой и распахнутой дверью буквально аршин, он рухнул на пол, напоследок жалобно проскулив.

Николай с отцом, быстро добежав до двери, вынесли на свежий воздух уже совсем позеленевшую от дыма купчиху. Вернее, они попытались найти то место, где этого свежего воздуха было поболее, чем дыма. Опустив маменьку на полотно, которое вмиг постелила какая-то крестьянская баба, Николай вернулся в дом и, схватив обессилившего пса, выбежал с ним, все так же кашляя и чувствуя невыносимую тошноту и головокружение.

Николай упал на землю вместе с Евграфом, стараясь при этом уберечь пса от сильного удара.

– Прасковьюшка, душенька, слышишь ты меня?! – плакал купец, тряся и гладя лежавшую жену.

– Пусть полежит, Геннадий Потапыч. Надышалась Прасковья Лексеевна дыму, – утешал его кто-то из рабочих.

– И дом… Дом отцовский… – рыдал Геннадий Потапович, иногда поглядывая на объятый пламенем особняк.

– Как же это так?! Там же… Там же добрая половина наших средств! – в истерике, дрожащим голосом вскрикнул Геннадий Потапович. Вдруг, будто ничего не соображая, словно в горячке, он кинулся в горящий дом, чтобы попытаться спасти хоть какую-то часть денежной суммы, которая хранилась у них с Прасковьей Алексеевной на первом этаже, в одной из спален, в сундуке у шкафа.

Николай же в то время лежал и почти ничего не воспринимал или же не хотел воспринимать. Измученный Евграф распластался недвижно с ним рядом и то и дело жалобно поскуливал, то ли умоляя о помощи, то ли прощаясь с хозяином и со всем земным миром.

Но Николай тогда не обращал внимания ни на пса, ни на крики рабочих, ни на то, что мимо него кто-то пронесся со скоростью гнавшейся за дичью рыси… Кажется, это был силуэт его отца, но Шелков просто продолжал лежать на земле. И, казалось, пребывать в таком состоянии, когда ты закрыт в некоем вакууме от всего происходящего в реальности, было в тот момент для него самым лучшим, дабы не сойти с ума от всего этого ада.

– Господи! – только и мог произносить сейчас Николай. – Неужели же это конец, Господи?! Неужели же все кончено теперь?! Почему я?! Семья моя?! Поместье наше?! Почему?! И неужто все – все пропало?! Неужели Ты лишил меня всего этого так рано?! – Николай схватился за растрепанные волосы. – Господи, да что же это такое?! Помилуй, Господи, меня грешного! Помилуй, Господи, всех нас! – Потом на какое-то время Шелков, казалось, вовсе потерял сознание, ибо даже смутные силуэты, которые тогда мелькали пред ним, исчезли, и сам он будто бы погрузился в некую пустоту.

Однако спустя мгновение Николай понял, что хоть и находится в данное время вне какого-то мирского пребывания, тем не менее, он все осознает и чувствует. Вокруг него уже не было ни дыма, ни человеческого, ни животного вопля. Шелков словно находился в каком-то бессодержательном месте. Вдруг он увидел перед собой отца. Николай ахнул, так как тот появился буквально из ниоткуда. Геннадий Потапович с каким-то странным спокойствием смотрел на него, в его глазах отражалась необычайная тишина. Ночной халат с одеждой и обувью, к огромному изумлению Николая, оказались чистыми, словно и не был отец при пожаре.

– Отец… Как мы здесь? – не понимая, где они с отцом находятся, спросил его Николай. – И… твоя одежда… Да она же суть новая!

Геннадий Потапович же протянул к нему бледно-прозрачную руку, которая, казалось, состояла из самой тончайшей материи мироздания. Он приблизился к Николаю и, положив на него невесомую кисть, неестественно спокойно произнес:

– Сынок… – это слово так ласково и любовно снизошло из его сухих уст. – Николушка, ты будешь честным купцом. Храни тебя Господь! А я – в Иерусалим… – И, перекрестив чадо, отец буквально исчез, испарился.

– Папенька… Папенька! – закричал Николай и побежал вслед за отцом, в никуда, сам понимая и чувствуя, что куда бы он сейчас ни бежал – отца уже не найдет. Он еще какое-то время кричал в темную пустоту, а затем вдруг резко поднял голову и увидел огромные клочья дыма повсюду и охваченный огнем дом, а рядом с собой – мертвого пса.

– Никита!!! – донеслось до слуха Николая. Повернув голову в противоположную сторону, он еле-еле смог различить, как старый приказчик горел в пламени, вероятно, споткнувшись от изнеможения и недостатка воздуха.

– Никитушка… – прошептал лежащий на земле Николай, который и хотел зарыдать от всех этих мытарств, но просто уже не находил сил для этого. Вероятно, организм его понимал, что если Шелков позволит всей своей сущностью отдаться переживаниям в должной степени, его душа просто не выдержит и покинет измученное тело.

Внезапно он увидел двух рабочих, тащивших Геннадия Потаповича из горящего здания. Все его тело было объято кровяными ожогами, от вида которых становилось, мягко повествуя, дурно. Из кармана обгоревшего ночного халата торчали несчастные две тысячи, вероятно те, которые только и успел схватить купец. Рот его был слегка приоткрыт, а глаза, напротив, прикрыты.

Отца пронесли мимо Николая достаточно быстро. Однако Шелкову показалось, что целая вечность проползла перед ним во время этого рокового процесса. Неужели это он сейчас увиделся с отцом, отходящим в иной мир, но пришедшим проститься с ним? И это все так быстро завершилось? Николай вдруг вспомнил, как отец часто наставлял его, говоря: «Чадо, изволишь понимать, в этом мире мы не бессмертны. Рано или поздно каждый человек умрет. Но, слава Всевышнему нашему Небесному Отцу, существует иная жизнь, в которую мы после этой жизни совершаем переход. Как ты изволишь знать, после смерти душа человеческая, которая представляет из себя первичный материал нашей сущности, пребывает на этом свете еще два дня, прощаясь с этим миром, посещая те места, где она находилась при земной жизни, да и вообще все те места, которые сочтет угодным. Затем, в третий день, душа возноситься к Нашему Господу на поклон. И с третьего по девятый дни будет показан ей Дивный Божий Рай, в том числе и то место, которое уготовано этой душе, и также ад. Затем сорок дней мытарств, а после уже будет определено конечное место этой душе, до Страшного Суда, разумеется. Так вот, чадо ты мое возлюбленное, наставляю тебя: как только ты осознаешь, что мертв ты, что душа твоя вне тела, сразу же лети в Иерусалим, в Храм Гроба Господня. Эти дни, что дарованы душе для прощания с земным миром, проведи там в молитве горячей. Как ты знаешь, душа перемещается с неизведанной скоростью, а посему ты стремительно окажешься в Иерусалиме. Это гораздо лучше и полезнее для души, чем напрасно скитаться эти два дня по земле!» И вот сейчас отец, попрощавшись, отправился в Храм Господень в Иерусалиме. И его слова об этом, сказанные Николаю подтверждали, что душа отца уже покинула тело. Навечно покинула. Почему, почему же все произошло так скоротечно? Если бы Шелков мог вернуться на несколько минут назад и вновь встретиться там, в этом непонятном разуму месте, он тут же кинулся бы отцу в ноги, и целовал бы, и прижимался к нему, и принимал бы еще много-много благословений от него. Но все прошло так быстро и неясно в тот последний раз.

Николай положил свою руку в изодранном рукаве на плечо, пытаясь вспомнить то ощущение, что он испытал, когда отец коснулся его своей невесомой рукой. И уже полностью осознав, что это был ни сон, ни помутнение сознания, а последнее присутствие его и отца вместе с ним, Николай поднял голову и громко закричал, схватившись за истрепанные волосы: «Оте-е-ец!» А затем, повалившись на землю, он залился откуда-то взявшимися слезами. Шелков дрожал всем телом, тяжело всхлипывая и иногда крича, он все так же держался за голову. Никто не подбегал к нему, не утешал, не пытался поднять с земли. Каждый все еще пытался что-то спасти.

Видя безжизненное тело отца, Николай нашел в себе силы встать и подбежать к родителю, насколько он мог это сделать при изнеможении тела и души, и, оказавшись подле отца, упал рядом с ним и взял его руку в свою, потеряв сознание.

Глава вторая

Заря ласково обнимала старый светлохвойный лес, попутно даря свой невинный свет близ находящейся деревне и полностью сгоревшему этой злосчастной ночью поместью. Лесные птицы уже гулко щебетали то тут, то там, радуясь очередному рассвету. После страшной бури всегда наступает затишье, после суровой зимы всегда идет нежная весна, а после темной ночи следует светлое утро. Это закономерный порядок, который истинно отражает то, что никакие страдания в этом мире не длятся вечно, что любому мучению рано или поздно приходит конец.

Алые солнечные лучи немного успокаивали и дарили малую надежду и силы для стойкости. Сгоревшие ели, осины, дубы были подобны деревьям из какой-то страшной сказки, завершение которой отражалось в них же самих.

Все люди поместья Шелковых, вернее те, кто не ушел к Господу Богу этой ночью, потихоньку принуждали свои тела подниматься с земли, так как после полного прогорания пожара, все те, кто еще оставался у особняка, от усталости и напряжения попадали, будучи совершенно без сил.

Николай же в то время, придя в себя после обморока, накрыл обгоревшее тело отца чистым полотном, которое ему любезно принесла крестьянская баба, также помогавшая тушить барское хозяйство, чтобы до утра с телом Геннадия Потаповича ничего не сделалось.

Сия пагубная ночь останется в памяти Николая на всю жизнь, ведь именно с нее началось кардинальное ее изменение. Очнулся уже Шелков под двумя молодыми елями, у которых он очутился, когда погасли последние всполохи, ибо более не мог находиться у сгоревшего особняка и множества мертвых тел. Морщась от боли во всем теле, он слегка привстал, зевая и потягивая руки. Вся его одежда была грязной и помятой, волосы взъерошены и спутаны, губы, уши и конечности посинели от низкой ночной температуры. Из его молодых, как и две эти зеленые ели, под которыми он провел остаток ночи, глаз вновь полилось огромное количество слез, и он, прихрамывая и шатаясь, побрел к «мертвому» двору, чтобы узнать не нужна ли кому помощь (впрочем, даже если бы она была нужна, что он мог сделать?) или же, чтобы просто понять, что ему вообще делать дальше.

Сидевшая и плачущая над мертвым телом кухарки Дуняша, двенадцать еле живых рабочих и голодные изнуренные лошади – вот какой предстала перед глазами горем убитого Николая картина сгоревшего поместья.

– Прасковья Алексеевна все еще в избе? – тихим голосом спросил Николай ползающего по земле Игната.

– А?! Д-да, барин. Ночью как унесли ее в избу сторожа, так и не выходила она оттудова. Слаба, видать, ишо. Да и надо ли оно ей, бедняжке, видеть этого? – Игнат попытался сам встать, но ничтожное количество сил и тошнота после ночного дыма, не позволили ему сего сделать без падения обратно вниз.

Ледяные руки Николая помогли подняться бедному крестьянину.

– Если уж пойдете к ней, не ведите маменьку сюды. А то, как жива ешо, то точно концы от увиденного отдаст, – прохрипел Игнат. Он посмотрел на Николая какими-то по-детски жалобными глазами, в которых было не ясно, что именно он хочет показать. Скорбь касательно своего теперешнего положения, жалость к несчастной барыне, сострадание по отношению к Шелкову, а возможно, все это вместе взятое тиранило тогда его простую, но умеющую всех любить душу. Желтые губы его говорили о том, что сейчас его непременно выполощет, а потому Николай, дабы не смущать рабочего, отошел от него.

Вид Аксиньи, неподвижно лежащей прямо у ворот, очень сильно сжимал сердце Шелкову в этот момент. Внезапно он вспомнил, как будучи еще совсем мальчонкой впервые встретился с ней в их кухне. Кухарка в то время была еще с грудной Дуняшей на руках, поговаривали, что ранее работала она в городе, в трактире, где родила дочь от уже немолодого хозяина, который вскоре умер, а трактир по распоряжению одного господина перестроили в полицейский участок. А Геннадий Потапович, будучи в городе, увидел бабу с ребенком у церкви, просящую милостыню, и, искренне сжалившись над ней, взял к себе в работницы на кухню. Должно отметить, что готовила она на славу, так что хозяева всегда хвалили ее и никогда не обижали. У них с дочерью была чистенькая, уютненькая комнатка прямо в барском доме. Прасковья Алексеевна выучила Дуняшку чтению и счету. Одним словом ни кухарка, ни помощница-дочь ее обижены хозяевами не были. А когда человек не обижен и не унижен, то и ненавистен и озлоблен он не будет. Вот и Аксинья, несмотря на свою тяжелую жизнь, осталась светлой и всех любящей бабой. Щекастая, веселая, добрая, она всегда шутила, подбадривая молодого барина. Очень любил ее Николай и относился к ней, как к родной матери, а к Дуняшке – как горячо любимой младшей сестренке. И вот теперь старая кухарка лежит, как будто даже блаженно улыбаясь, не видя, вернее видя, но будучи не в силах утешить свою осиротевшую рыдающую дочь.

– Маменька, да на кого ж ты меня покинула?! Кому я такая нужна-то?! – причитала зареванная Дуняша. – Возьми, возьми же меня с собою. Нет жизни без тебя мне на свете сем.

Шелков, сколько себя помнил, крайне редко видел Дуняшку в слезах. Обычно всегда она была весела и приветлива. Все детство они провели вместе, играли, шалили, гуляли в лесу. И всегда Дуняша была радостной, солнечной и такой миленькой. Сейчас же Николай увидел ее совершенно с иной стороны. Со стороны, где много боли, страдания и чувства беззащитности и скорби. Возможно, все те годы, он не был достаточно внимателен к ней.

– У тебя все хорошо будет, Дуняшка, – откуда-то нашел в себе силы для утешения Николай и поспешил подойти к кухаркиной дочери. – Тебе совсем незачем покидать столь рано мир сей, ведь ты еще так нужна ему. Да, сейчас тебе трудно осознать это, но просто услышь слова мои…Ты же сильная у меня. – Затем, немного помолчав, Николай продолжил, понимая, что Дуняше весьма тяжело было разговаривать с ним: – Я попрошу взять тебя к себе на кухню Евгения Марковича Шаронского, это наш давний друг семьи, он не откажет мне. Ладно, голубушка? Послужишь ему? – Николай присел к ней и обнял, стараясь хоть как-то успокоить и дать ощущение, пусть и малой, защиты.

– Ему меня за деньги продадите, да, барин? – пуще прежнего начала рыдать Дуняша, сильно трясясь и вздрагивая в объятиях барина. – Конечно, вам ведь деньги нужны сейчас. Что стоит вам сироту в чужие руки отдать…

– Еще чего, глупая! – удивился Шелков такому невиданному поведению девицы.

– Коли за деньгами бы гонялся, то и не спрашивал бы тебя вовсе. Да и Евгений Маркович вряд ли дал бы мне сейчас даже и малую сумму. Сама понимаешь, дела купеческие… Риски, риски да ставки. Обидно мне за тебя, лебедушка, страсть как обидно

Продолжить чтение