Ко мне приходил ангел
Не бойтесь увидеть дьявола, бойтесь увидеть ангела, ангела с собственным лицом. Звонок в дверь, открываете, а там ангел, такой, как положено – с крыльями, светится, и смотрит, смотрит вашими глазами. Будет страшно, сказать – нечего. И оторопь в ожидании – “а может, заговорит он?”.
В сотнях споров о том, что Бога нет или он есть, о том, какая вера самая правильная и где верный путь, на конце которого истина, бойтесь понять, что с нас и спросится: а откуда столько путей и "богов". Все было дано от изначалья, но и гордыня была дана. Все было дано, чтобы брать и быть человеком. А гордыня, чтобы не брать и оставаться человеком. Вот он, выбор: быть или не быть, брать или не брать. Нам кажется, что мы делаем Выбор. Выбрал путь и пошел. Ан нет, выбор есть в каждом мгновении нашей жизни, в каждом шаге. Каждый вдох это выбор. Не подал нищему – это твой выбор, если рассуждаешь о том, что не обязан – еще более тухлый выбор. Встал с утра и не возликовал оттого, что проснулся, зря, ведь мог не проснуться. Бросили и тебе плохо, вспомни, сколько раз бросил сам. Нет в жизни тех бед, которые сотворил кто-то, есть только те, которые создал сам. Нет испытаний, которые нельзя вынести, есть только те, которые не хочешь выносить. Потому страшно встретить Ангела, нечего ему будет сказать.
Какие Ангелы на земле, спросите вы. Грустные. Ангелы на земле грустные. Вон он идет, тоскливо обвисший. Да и не от чего ему особо-то веселиться. От чего бы ему быть веселым. Бредет он по битым дорогам, волоча облезлые крылья по пыльному асфальту. Тощие крылышки грязно-серого цвета мотаются за их плечами, как застиранные тряпки на ветру. Он бродит вдоль наших дней и ночей в черно-белом мире пустых бутылок и старых газет. Глаза его пустые и прозрачные, в них ничего нет, боль съела их. И только мокрые от дождя волосы струятся по высокому лбу. Бродят от невозможности остановиться, ведь жизнь – это путь. Вот и идет он, в стоптанных за человеческий век ботинках, пряча руки с обломками ногтей в карманы дурацких штанов. Я смотрю на него и цепенею от мысли, что… вот может это мой ангел. Может это тот ангел, который приходил ко мне во сне, тот, что тянул меня за ресницы, когда я валялся на траве и смотрел в небо, и кузнечики рвали струны, и от запаха разнотравья можно было сойти с ума, и ребра просто трещали на вдохе… И смотрел в небо и не знал, где кончается оно и начинаюсь я, я был этим небом. Я в нем растворялся. Я был облаками и плыл сам по себе. Небо впивалось в мои глаза, а я впивался глазами в небо. И я не касался ногами земли, и только придорожная пыль слегка щекотала мои ступни. О, как счастлив я был, как счастлив и бесконечно легок. Я был как перо, которое нес ветер, и я был ветром… я был легким ветром вдоль бабушкиного забора, вдоль деревенской улицы, вдоль реки… я был ветром… я просто был ребенком и был абсолютно счастлив. А Ангел жил в моем сердце.
Я вскоре забыл про Ангела. Ведь мы все забываем про них. Вспоминаем раз в сто лет, когда по башке стукнет. И просто-то стукнуть мало, надо чтобы все эти, как их, чакры посрывало. Потому что если нам чакры не сорвет, то мы не к Ангелам, а к шаманам и ламам рванем, чтобы они там подкрутили, потоки направили, ауру пропылесосили. А лучше вообще совет гуру. Гуры они для того и задуманы, советы давать. Надает такая гура советов, расставит все по порядку в жизни, и мы ходим такие расставленные по их порядку. А еще хорошо заняться какой-нибудь системой самосовершенствования, энергетику там, как бицепс раскачать, ту же ауру раздуть, стать фиолетовым инструктором седьмого дана восемнадцатой степени просветления. Ну и как тут ангелы, какого цвета, дана и степени у них к нам допуск? Иногда я и сам встречаю человека, по одежке, как водится, и надолго впадаю в задумчивый ступор: а что же ты за зверь невиданный? Иногда на себя в зеркало гляну и думаю: кто здесь, а-а?
Сам себя иногда не помню, где тут ангелам найти нас, они еще, молодцы, бьются за нас, а мы? Мы быстро теряемся и их быстро кидаем. Прямо как в люди попадаем, так все: самость наша растет и вытесняет сначала ангелов из души, а потом душу из тела. А они бьются о наши лобные кости, о железные ребра нашей логики, бьются до последнего своего вздоха, до последнего взмаха окровавленных крыльев. То, что нам в обычной жизни кажется простым и понятным, то, на что мы миллионы раз махнем рукой, не сильно забивая голову, для них хуже любой пытки, во стократ хуже любых наказаний. Да и что там какие-то наказания в сравнении с тем, что они, просто теряя нас, теряют смысл своего существования. Без своих подопечных не живут они вовсе, так волочатся по земле в надежде, что когда-нибудь мы одумаемся. Вот и грустно Ангелам, грустно бомжевать…
А деваться некуда, они-то к нам на веки вечные приставлены. И любая наша беда – дыра в их сердце, прелом на их крыле. А мы живем себе, рушим себя, свои жизни, жизни своих близких, и убиваем своих ангелов. Легко убиваем, походя, отказывая им в приюте, отказывая в той микроскопической доле любви, которая им нужна, потому что нам нравится быть самыми сильным, самыми ловкими, самыми умными. Просто сильным человек никак не согласен быть, ему обязательно надо быть САМЫМ сильным. А ангел, он что, он может только помочь быть собой. Нам-то без них вроде и проще, никто на совесть не давит, но одна беда – батарея без них садится, а подзарядки нету… вот и мрем, мрем как мухи к зиме, становимся злобными, кусачими, бьемся в суете головой в стекло рядом с открытой форточкой, а измотавшись, мрем.
Умирать здесь тяжело, потому что медленно, жить тоже непросто, а все потому, что с сухарем внутри больно. Ангелу еще хуже. Как вот оно без приюта-то. Плохо, да и страшно, наверное, представить только, смотреть, как ломает жизнь хорошую, только полученную в дар, то есть совсем новенькую, твой ребенок. Как настоящие родители мы сделаем все, но Ангел-то, он все не может. Ангел не может запретить, не может закрыть дома, не может выпороть и поставить в угол, дать денег на лечение, а главное – не может бросить нас, он может только передать умение ценить дом и тепло в доме. Дать почувствовать край, чтобы мы не падали, достучаться то того, кто может помочь деньгами. Но нам это все так не интересно. Нам надо здесь и сейчас. По полной.
Нет, мы уже не младенцы, мы уже не любим просто так, мы любим, “потому что”, и “за то, что”. И нам всегда нужна чужая игрушка, нас никогда не радуют наши, подавай нам ту, которая у приятеля. Все, все знают, как потом дорог именно тот затертый, одноглазый плюшевый медведь, именно он вызывает мягкую, теплую судорогу в сердце. Но нам мало, мало, мы хотим чужих женщин, мы хотим красивых женщин с картинок и из телевизора, хотим любви и никогда, ни на секунду не задумываемся, а есть ли любовь для нас в этой красивой чужой женщине, и даст ли она столько, сколько нужно именно мне.
Мы хотим форму, породу, мы изнываем от желания иметь самое лучшее. А то, что предназначено для нас, что изнывает рядом от нерастраченности чувств и одиночества, кажется нам доступным и простым. И нет мысли о том, что оно и должно быть и доступным, и простым, потому что оно для нас, оно нам, безо всяких условий, просто так, просто бери и пей. Но родничок затягивается, глаза теряют прозрачность, а взгляд – непосредственность. С возрастом появляется собственное мировоззрение, собственная система ценностей, в которой я – победитель, только непонятно, кого побеждать и зачем. Да и система ценностей собственная зачем, если система ценностей уже есть, зачем мировоззрение, если есть мир, воззрели мы на него или нет, он в нас, а мы в нем.
…
Я сидел на подоконнике в холле. Сидел и взирал на пустой двор, на грязный снег. Так, наверное, Мария Стюарт взирала на свой эшафот. Я всегда ощущал себя не то, что монархом, наверное, даже Господом Богом. Мне было сложно быть Богом, но мне нравилось быть Им. А теперь я летел со своего престола. И тупо то курил, то звонил. Вторая пачка с утра, а еще даже не обед. Пустой офис, пустая голова, пустота в пустоте… тяжко. Придумать ничего не могу, весь мозг себе изломал и обрушил, а гениального плана выхода из финансового кризиса не придумал.
Прятаться особо некуда, дача уже продана, бегать по стране не на что, да и все равно найдут рано или поздно, и будет все в сто раз хуже. Раз побежал, значит, виноват. Жена говорит: времена уже не те, сейчас уже не беспредел. А я думаю – те времена они всегда те. И морду отрехтуют, и почки опустят, и ребра сломают, убить может и не убьют, а кровищи попускают море. Как потом с такой рожей домой идти, если будет на чем идти. Ха, идти-ползти. Да и дома-то почти нет.
Но до вечера еще есть время. Может, получится соскрести необходимые деньги, я же могу, я же сильный, я же не пацан какой-нибудь, и я продолжил давить кнопки. Была надежда, что у кого-то из знакомых случайно как раз такая сумма лежит в носке и ждет быть отданной в мои предприимчивые руки. Тысячу первый звонок, тысячу первое “алло”. Одна и та же песня в какой-то бесконечный раз, про завалившийся проект, про жесткого инвестора, про то, что если мне сейчас денег, то я доведу все до завершения, и деньги смогу отдать с такими процентами. Долдонил одно и тоже, как заводной механический попугайчик. Каждый меня выслушивал и в ответ я слышал два варианта: “ой, что ты, откуда у меня-то такие деньги”, или – “представь, только вчера отдал, сам без денег”. Да уж, споткнулся – падай.
Вечерело. Зажглись фонари, по серому снегу запрыгали блеклые, желтушные зайчики. Сновали машины, разгребая тонны мокрого снега по обочинам. Чаю бы выпить, но шевелиться было лень. Сумерки за окном и темный офис нагоняли тоску, а нерешаемость проблем просто гипнотизировала. Я сидел как каменный памятник себе самому. Звонить дальше не было ни сил, ни желания. Можно еще что-нибудь выкрутить, но что? Так надоело крутить, вертеть, как надоело все.
– Все надоело, – мой голос стукнулся о стену, и эхо покатилось по пустому холлу, – Вы все меня достали, отвяжитесь от меня, ненавижу-у-у-у, всех не-на-ви-жу, я устал, как я устал, как я уста-а-а-ал…
Эхо скатывалось по ступенькам, а я скатился с подоконника и скорчился на полу. Мне хотелось орать и биться головой об пол, рвать, грызть все подряд и всех подряд. Но орать было не на кого, бить и рвать тоже некого, а орать в пустоту устал. Ну, какого лешего прессовать меня бандитам, если на меня натравили уже всю ментовку, я только и делаю, что доказываю, что не собирался воровать денег. Я только и думал, что о реализации этого долбаного проекта. Ну и вот зачем такую травлю устраивать, можно подумать, что если меня гнать без остановки, то я прям ща побегу и найду бабла, или на скаку решу все проблемы, день – менты с допросами и подписками, день – бандиты с распальцовками, а бабки мне когда отрабатывать?!
Надо было подниматься, а я все лежал и ненавидел весь мир, сжавшийся до размера лестничной клетки. Мир долго-долго уплывал куда-то вниз по лестнице, просто затягивался вниз. И там, внизу, куда ушел весь мой мир, хлопнула входная дверь. Все.
Я резко встал и одернул пиджак. По лестнице застучали далеко не дамские каблуки. Показались ровно стриженые затылки и широкие плечи в черном кашемире. Они миновали один пролет и стали масками воплощенного равнодушии. Позади черных плеч шел прыщавый, тощий очкарик. "Вот она, моя смерть пришла" – мелькнуло в голове – "прыщавая, мелкая и очкастая". И грустно мне стало, не совершу я подвиг, не получу орден, да и говенную какую-то жизнь я прожил. Прыщавый представился и загундел про то, про это, про проекты-кредиты, и все мои жизненные проблемы. А главное, достоверно и очень убедительно объяснил он мне, кто я и как меня зовут. Не поленился молодой человек обрисовать мне перспективы моей будущей, по его прогнозам, безрадостной жизни, да и не долгой, как представилось. Просветил насчет того, как тяжела нынче ситуация в российских тюрьмах, какова статистика смертей на пересылках и этапах. А главное – так прям ясно мне увиделся приговор суда – от восьми и до пятнадцати.
Убедил меня очкарик, что пятнадцать он мне обеспечит, что о восьми могу только мечтать, и времени на мечты не так уж много у меня осталось, ну неделька-другая, и все, следствие закончится, а денег как не было, так и нету. А я как полный придурок стоял и молчал, даже слышать сил не было. Очкарик замолчал, глядя на меня вопросительно, а я только и смог натянуть наиглупейшую улыбку и развести руками… и получить прямо на вдохе, прямо в солнечное сплетение. Я сломался пополам и понеслась.
Били меня долго и основательно, но, видимо, задачи убить не было. Нет, задача выбить бабки, и под ребра, и по почкам, как будто деньги, которые их босс вложил в мой проект, у меня именно в почках, и именно вот так они оттуда посыпятся. Новые ботинки от Гуччи и Ферре ровняли мои бока и остатки моего достоинства, втаптывая меня в кафель лестничной площадки. Черные мысы этих ботинок лаконично и исчерпывающе расставляли знаки препинания в рассказе о моей никчемной жизни. И я вроде как принял их пунктуацию, и перекатился на спину, раскинув руки.
Голова непривычно сильно раскалывалась. Истошно звенело, высокими нотами звенело, вокруг и внутри звенело. Что звенит? Надо подняться, надо подняться. Чего же я сплю-то в одежде и на полу. Что я жрал-то вчера, что во рту такие помои. Какой дурак там названивает, господи, качается мозг, надо же было вчера так нафигачиться. Попробовал подняться и взвыл от боли. Боль сплошная и всеобъемлющая… меня что, каток переехал? Или на меня упала плита? Не, меня вчера отметелили. Пошевелил пальцами, руками, провел мордой по ковролину, ну, вроде не так сильно, как собирались, кости-то целы. Встал на карачки и, дотащив себя до кресла, обрушился в него, выдохнул. Поднялся в два этапа, оттолкнувшись от кресла. Поволок себя к входной двери, качаясь и спотыкаясь на ровном полу. Все мое отражение в зеркальной стене говорило о том, что вчера били не сильно, но хорошо, так хорошо, что сегодня невыносимо плохо. Одежда и лицо одинаковой помятости, согнутые плечи, свежая лиловость по всему, что не под костюмом, хотя и под ним, наверное, тоже синий весь, весь лежалый. Я был похож на упрек самому себе, куча мусора посреди навороченного, новомодного офиса.
– Кто? – выдохнул я.
Какое-то бормотание из-за двери, возня какая-то.
– Ну, кого там принесло?
Беглый взгляд в зеркало…
– Во меня вчера… ну, кто там достает?
Я рванул дверь всем телом, слава богу, хоть дверь не нараспашку… а кто ее закрыл вчера?
– Ну, открываю, открываю, чего надо? – я наконец-то справился с мелко потрясывающимися замками, кнопками, рычажками и прочей тряхомутью системной безопасности разнесенного в дрова офиса.
– Чего надо? – рыкнул я изо всех сил на мужика с битой рожей, – тут не подают, вали отсюда.
– А я не прошу, – мужик поставил ногу в грязном, уродливом ботинке, в проем и прислонился плечом к двери, так что я теперь не мог ее захлопнуть. Шустрый бомжара.
– Нехрен тут говорить, кто тебя в подъезд пустил, вот уроды, спят там что ли, тока бомжей не хватало до полного счастья, – кого-то мне напомнил этот бомж.
– Да ты так не кричи, а то и правда, проснуться, у меня сейчас все как-то коряво получается, – он то ли хамил, то ли извинялся, и как-то просачивался мимо меня внутрь, глядя в пол. Я отступил от растерянности.
– Я что-то совсем расклеился, знаешь, прям элементарных вещей не могу. Вот раньше так все легко было, а щас хоть плачь, – мужик гундосил, глядя на свои растоптанные ботинки, – прям не знаю, как дальше, даже тебя вон потерял, столько искал, совсем отвык от тебя.
Он наконец-то поднял глаза, и я похолодел до костей – молочно белые мертвые глаза.
– Ты типа белка, да? Я понял, ты белка, – я стал пятиться по стене, и вспоминать, где телефон, надо же там какого-нибудь врача вызвать.
– Я ангел, – вздохнул мужик, странным издевочно-извинительным тоном.
– А-а-а, а я тоже почти уже теперь блин ангел, вот мне сейчас одежку беленькую принесут – я рванулся в приемную, там точняк есть телефон.
– Моя голова. Дверь, мать, стол, бля-а-а-а… – я метался по приемной, от стены к стене, похмельная дрожь нифига не способствовала поискам трубки, видимо я еще вчера здесь что-то искал. Мама я, сошел с ума! Я осел на стул.
– Ты бы не кричал так, а то с соседями опять скандал будет, – зазвучало за спиной.
– А-а-а! – я одним махом перелетел пол приемной. Мужик смотрел на меня из дверного проема умоляющим взглядом.
– Я тебя не это, не обижу, ты не бойся, неужели ты меня не помнишь? – спросил мужик, продолжая рассматривать полы.
– Кы-анешна-на помню, – забубнил я. Во дела, вроде не глюк. Во больной, а? В таком виде шариться по приличным подъездам, а на меня как гад похож.
– Я на тебя не похож, я как бы ты.
– Конечно, конечно, как скажете, – во засада, как бы теперь из приемной просочиться.
– Ты не бойся, я не причиню тебе зла, – мужик сделал шаг в кухню.
– Ты эта, там… там… вон… присядь, наверно устал, это стульчик вон, – только мужик не подходи, думал я, и прям сам слышал, что почти визжу.
– Хорошо не буду, – сказал, садясь на стул, мужик-ангел.
– Чего не будешь? – опять взвизгнул я.
– Не буду подходить, я просто поговорить пришел. Поговорить, посмотреть на тебя, может, что еще можно поправить, правда, я уже совсем не в силе, совсем ослаб.
Мне стало плохо, или я разговариваю реально сам с собой, или он мысли читает. Надо завязывать с бухлом, или мне вчера психику всю отшибли.
– Это ты правильно, нельзя тебе пить, плохой ты совсем, – ответил мужик на мои мысли.
– Ты, телепат, мать твою, чего надо? – меня начало колотить гораздо сильней и крупней, а главное, как-то глубже.
– Нет, я твой ангел-хранитель, ну что ты, совсем меня не помнишь? – и он опять поднял глаза. И я сошел с ума окончательно, потому что теперь это были мои глаза, полные такой пустоты и боли, что я отшатнулся, вмазавшись в стену. Холод и ужас. А он все смотрел на меня с такой надеждой, что мне стало совсем страшно.
– Не-а… – а что я мог еще сказать?
– Жаль. Но это ничего не меняет. Я твой ангел-хранитель, и я так не могу больше.
– Не понял? – только вот белок-хранителей мне не хватает, я попытался расслабиться и оторваться от стены. И оторваться от этих глаз.
– Ты меня выслушай, – он сложил руки на столе, как школьник, как он на меня похож, бывает же так. Ладно, с похожестью мы потом разберемся, потому что у меня мало времени.
– Чего у него за хрень за спиной болтается?
– Скоро твоя жена придет.
– Да она на работе… – ляпнул я и осекся, нафига, поговорили бы, и мужик бы ушел, а так до вечера не выгонишь, а с моей, видишь, встречаться не хочет.
– Мне нельзя с ней встречаться, она придет через час, она уже такси вызвала.
Прям он это, так все говорит, что я ему почему-то верю, и прям проваливаюсь в его-свои глаза.
– Ты уже за гранью, я не могу тебя удержать, ты сам выбрал смерть, и ты идешь в смерть, а я иду с тобой, потому что ты смысл моего существования, моя жизнь – это служение тебе на твоем пути. Я не смогу дальше тебя тащить, еще шаг и тебе придется вытаскивать и себя и меня. У тебя было много дорог, но путь один. Но ты спутал свои дороги в узел. Ты выбрал блеф и ложь, а это смерть. Я бы и хотел, как раньше, развести крылом, но не смогу уже, ослабли мои крылья. Не вынесу я тебя, и себя не вынесу.
– Ну, ты прямо эвакуатор, – пафос речи меня взбодрил, и я потянулся к шкафу, там должен быть коньяк на поправку.
– Остановись, переболей и остановись, нельзя больше так поправляться, это все, понимаешь, все-е… – ангел-то прям взвинтился и рванул было в мою сторону.
– Э-э-э… – отпрянул я почти в шкаф, – ты бы сидел, мужик.
– Ну, не пей!!! – взревел он, и что-то рванулось в его-моих глазах.
– Слу-у-ушай, ну ты бы не орал, – коньяк темным янтарем потек в кружку, – мне хреново после вчерашнего, а ты орешь, мне надо поправиться, будешь? – и я опрокинул одним махом.
Мужик как-то вдруг посерел, как-то сник. По его лицу прокатилась судорога, а глаза начали затухать, как свет в кинотеатре, медленно погружая зал в темноту. Они гасли, пока не превратились в два пыльных окна брошенного дома, за которыми больше ничего не происходит. Раньше там была жизнь, там были люди, смех, слезы, там ругались, там ждали, надеялись, а теперь только пыльные мертвые окна. Они не были больше мертвенно-белыми, и моими не были. Его глаза прямо на моих превратились в два черных пятна, без белков. Его глаза стали черными блестящими шарами. А я стоял, открыв рот. Он резко отвел глаза, по нему ломанной волной прокатилась нервная судорога. Он взмахнул крыльями, у него там крылья, прямо так вот натурально, огромные такие, рваные, грязные крылья, с кровоточащими порезами… встал и вышел.
– Э, ты куда? Мужик?
Я стоял, как дурак, с пузырем коньяка посреди приемной, и смотрел на лужицы крови на полу. Там, где он сидел, натекли лужицы алой крови. К двери тянулись двойные дорожки маленьких капелек, таких же алых. Я сделал несколько шагов, потряс головой, присел на корточки, держась за край стола, и прикоснулся пальцами к пятнам – кровь, натурально кровь. Затошнило, голова снова закружилась и в ней застучало горлышком о край кружки:
– В смерть, в смерть, в смерть.
Я не хотел в смерть. Меня затрясло, как подзаборного кобеля под дождем. Накатил себе еще кружку коньяка, отстукивая тем же горлышком о край кружки, то-то секретарша возрадуется, а то вечно сучка не довольна, можно подумать, я ей за ум или красоту, овце, плачу, мне стакан нужен чистый, да пепельница. Рванул залпом, как будто последний глоток воздуха, а не пойло.
Вот теперь коньячище пополз горячей змеей к желудку, свернулся там калачиком, замер, а потом стал разрастаться на весь мой мято-битый, колотящийся во внутренней истерии, организм. В голове всплыло все и стало совсем плохо. Я уткнулся в стекло лбом, отстукивая зубами пульс. А там моя драгоценная супруга проплывала через двор. Зацепился за ее фигуру и оттолкнулся от стекла и шизоидно-пьяной истерики. Через двор моей мечты, офис в одном подъезде, квартира в другом, плыла моя жена. Год выкручивал сладкий вариантик проживания. И вот он, вариантик, накрылся и уже видимо навсегда и вместе со мной. Теперь по лестнице стучали дамские каблуки. Моя драгоценная хлопнула дверью, пронеслась по коридору и сходу отпрыгнула обратно.
– Твою мать… – шарахнулась об дверь супруга.
Какая это была супруга! Породистая сука, просто сказочная красавица. Модельный бизнес умер, когда она вышла за меня, все живописцы мира затосковали о такой натурщице. Тонкая, изящная, заточенная, как акула, и такая же стремительная. Чего она мне стоила. Сколько я за ней ходил, и сколько она мне крови выпила своим гонором. Но вот смотрю и думаю – джек-пот. Породистая сучара! Ее бывший ухажер корчился у меня в подъезде, причитая: ты ее не любишь, тебе она не нужна…
Она была мне нужна. Тогда она была самым желанным трофеем. Она была трофеем… и тут жуть накатила, потому что кроме трофея, ничем она больше не была. И это было так просто и понятно, как раньше-то я не задумывался, что держал ее, как держат собак за экстерьер и чистоту линии. И я для нее был ничем. Мы с ней выиграли друг дружку, нет, не выиграли даже, как на охоте подстрелили. Выследили, высидели в засаде. И подстрелили.
И вот я стоял с кружкой в руке, а она с ужасом на лице. Мы молчали. И я боялся, что заплачу, мне так захотелось плакать, как мальчику, уткнуться ей в плечо и рыдать, и чтобы она обязательно гладила по волосам. Чтобы проводила своими изящными пальчиками по затылку, чтобы шептала какую-нибудь ерунду на ухо, чтобы сказала, что пора уже домой, что все пройдет. Чтобы все оказалось ерундой и бредом отбитой головы, а она обязательно сказала что-нибудь теплое… или нет, ничего пусть даже не говорит, пусть просто обнимет. И я уже было потянулся в ее сторону, но она все-таки заговорила.
– Милый, я давно хотела поговорить… – и она стала говорить быстро и визгливо, а я смотрел на нее и плакал. Плакал внутрь себя, я заливал свою душу, я топил ее в слезах поверх коньяка. Все равно, все равно… теперь все равно… и ее у меня нет, а может ее и не было никогда? Я отмахнулся. А она все визжала, ну надо же, какой у нее противный голос и омерзительная манера говорить, вот не замечал, да и не говорили мы особо, о чем с ней, она же дура, а может и не дура, даже не знаю.
– Все, пошла вон, овца, – я отвернулся и больше уже не о чем, да и не зачем.
Она еще что-то выкрикивала, даже стукнула своей идеальной ладошкой по столу, и ее дорогой маникюр чиркнул, оставляя легкий след на сердце. Как много она всего говорила, какую-то кучу слов, которые никак не складывались в предложения, не обрастали смыслом, так и опадали мусором поверх меня.
Теперь и она ушла, вишь, оказывается, как, давно собиралась. Вчера вроде еще нет. Хотя может и да, я не помню. Когда трезвый был последний раз тоже не помню. Беги, милая, беги… кино прямо. Мне стало смешно. Я отпустил кружку и пошел на улицу. Потому что, а куда еще. Дома больше нету, работы тоже нету.
Куда, куда, туда! Знаю, куда, к другану моему, вот куда. Хоть поговорю по-человечески, а то совсем одурел от этого всего. Не понимаю, где и когда ошибся. То, что просчитался это точно, но на каком этапе, в какой момент и чего я не учел? Конечно, к другу, благо просто перейти улицу. И я ринулся из офиса, не обращая внимания на боль и тошноту. В два болезненных прыжка проскочил весь двор, в три перепрыгнул улицу, вот его дом, вот подъездные ступеньки. Я уже взлетал к его двери, уже жал на звонок, аж палец выгнулся в обратную сторону. Давай, родной, открывай. И открыл, и я было ринулся внутрь по привычке. Как всегда, когда мне был нужен друг. Я кидался внутрь его дома, как в воду, мы сидели у него в комнате и пили молоко с овсяными печеньями, и я рассказывал, рассказывал… потом молоко сменили на пивко, потом хороший коньяк, иногда на крепкий кофе. Это был мой друган, мой лепший корешок. И я кинулся было в открытую дверь, но натолкнулся на стену глаз и приложенный к губам палец.
– Ты с ума сошел, Машка же спит, – он вышел на лестничную клетку. И я понял, что-дверь-то мне не открыли. Мой друг, мой кореш, стоял в спортивных штанах и тапочках на босу ногу, привалившись к стене и скрестив руки на груди. Я все понял, но не мог даже на секундочку допустить мысль о том, что понял правильно. Нет, только не он, не он, он не может. Андрюха, только не ты, орала моя душа, она билась о ребра и рвалась из горла, но я молчал. Мы покурили, он поинтересовался, кто меня так, я сказал, что шантропа. А что еще сказать. Я просто не мог уйти, я все стоял, как тот подзаборный кобель, разве что трясло уже меньше, и заглядывал в глаза другу. Я искал в них хотя бы искорку. Он все знал и все понимал, но он от меня отказался. Он только что выбросил меня на помойку. А я все не мог сделать шаг, чтобы уйти. Правильно, правильно, у него семья, у него дочка, он защищает семью, он просто боится, что я приволоку свои проблемы в его дом. Правильно, что я за друг, зачем я вообще пришел, конечно, надо уйти. И я сделал этот шаг. А Андрюха попросил беречь себя. О, я буду себя беречь, только зачем, зачем. Каждый шаг отпечатывал вопросом – зачем?
Город уходил во мрак вместе с закатывающимся за крыши домов днем, слякотные сугробы казались кучами мусора, мерзкого мусора, отходы зимы, сдвинутые в огромные валы. Тонкие подошвы ботинок тут же втянули сырой холод. Пиджак потрепывало ветром, я прошел сквозь арку, потом повернул к гаражам, сяду и поеду, куда глаза глядят, тачку только завтра заберут, а сегодня она моя. Моя жена больше не моя, просто чужая баба, твою мать смотрел на нее и думал, а кто она, даже орать не смог, чего на чужую тетку орать. Во как: шесть лет прожили, а я вообще не знаю, кто она. Она была такая юная, трепетная лань. Она и теперь лань, только какая-то сильно хищная. Вот когда она такой стала, не помню. Да сейчас лучше думать о том, что она сука, лучше пусть она будет крайней, потому что переварить то, что меня предал друг, я не смогу, просто не смогу. Андрюха, мой дружбан, мой брат, да мы же с ним, мы же ближе братанов… видать нет, дернулась нить в мозгах. И я натыкался на что-то, расталкивал кого-то, спотыкался и шел к гаражу. Одно утешало – гаражик прикупил рядышком. Ай, маладесс… сейчас мою ласточку выгоню и полетим мы с ней кататься, нахрен все до завтра. Все завтра.
Я носился по ночному городу, гонял как чокнутый, подрезал всех, кто зевал на дороге, обгонял и сигналил каждому, кто только попадался. Музыка гремела вовсю, до боли в ушах и рези в мозгах. Ночной город несся за стеклом очередями огней. Рыжие фонари мельтешили у обочин, светофоры чиркали красными и зелеными по обочинам. Я кайфовал, саднило, болело, ломало, но я смеялся и пел во всю глотку, пытаясь переорать магнитолу и себя самого. В этой гонке прошла ночь, утро уже пачкало небо серыми тонами. Надо было рулить в сторону пустого дома. Надо было принять душ, переодеться и катить на очередной допрос. Как осточертели допросы. Сотни кругов одних и тех же вопросов, сотни строчек печатного текста, который надо было перечитывать и подписывать. На адвоката денег уже не было, а адвокаты, зараза, народ такой, что без денег они видимо и маму родную вытаскивать не будут, а уж подбитого комерса тем более. Покатил обратно. Был страшный соблазн не ехать к следователю, но тогда ни о какой подписке речи быть не могло. И если так, сидя под подпиской о невыезде, был шанс найти тех ухарей, которые прокатили меня, и по чьей вине я прокатил инвестора, то вот из изолятора уже не было вообще никаких шансов. Из изолятора даже писать письма жалостливые было уже не кому.
Машину поставил во дворе, какой смысл был гнать в гараж на час, дольше туда-сюда ходить. На часах уже восемь, а в десять, милейший и обходительнейший следователь, который, собака, дотягивался мне едва до плеча и смотрел на меня снизу из-под очков, будет ждать меня, а в одиннадцать уже подаст меня в розыск, независимо даже от того, что я ему позвоню и скажу, что лежу тут с аппендицитом.
Дома все соответствовало ситуации. Супругу уже сдуло, видимо, не один день тряпки паковала. Ни погрома, ни беспорядка. Просто ее не стало в моей жизни и все. Не было ее обуви в галошнице, не было ее плащей и курток в прихожей, не висели ее бесконечные зонты на вешалках, не валялась вечная куча расчесок, шпилек, бутылок и флаконов под зеркалом. Даже журналов дурацких дамских не было и следа. Спальня была пустой. Такой же пустой, как и прихожая. Побродил по комнатам, нахрена нам было аж пять комнат на двоих, наверное, чтобы реже встречаться. Шкафы ополовинились, даже фикуса не осталось. Только идиотские рыбки-барбусы метались по аквариуму. Она никогда их не любила. Рыбки были мои, полосатые хищные твари, которые могли жить, наверное, даже в супе и не требовали никакого ухода, лишь бы кормили. Они чем-то были похожи на меня. Им, как и мне, было наплевать, любят или нет. Эти рыбенции постепенно сожрали всех, гупешки и скалярии были сожраны за пару дней и только веселенькие барбусы шныряли по огромному аквариуму.
Выбрал костюм и рубашку, бросил их на спинку семейного ложа. Стоял в душе целую вечность, по синякам и ссадинам текла горячая вода, все ломило. Всегда любил стоять под горячей водой, ничего так не приводило меня в чувства, как упругие струи горячего душа. Ни кофе, ни чаи, ни всякие примочки, типа зарядок, йог и прочей тряхомути, не могли добудиться меня с утра, только горячий душ приводил сознание обратно из мира грез.
Вымылся, побрился. Не считая свежих царапин на морде и пары синяков, выглядел бодрячком. Вытерся и обмотался полотенцем непонятно за чем, ведь был один, пошел на кухню, сварганил кофе с четвертой попытки, три убежали на плиту по разгильдяйской привычке делать все и сразу. Выпил пару чашек сладкого до тошноты кофе, заел его сыром. Выкурил задумчивую успокоительную сигарету, стряхивая пепел прямо в блюдце. Все. Пора одеваться и ехать на свидание, от этих долбанных свиданий хотелось бежать, но невозможно было отказаться.
Машина стояла и ждала меня, и так хотелось умотать на ней за МКАД, или лучше дальше за горизонт. Туда, где поля, ветер, простор, где нет следователей, "обманутых" надежд инвесторов, очкастых юристов и стриженых мордоворотов. Туда, где жены не бросают, а лучше туда, где жен просто нет. Но, увы, порулил в сторону заправки, потому что бензин был почти в минусе. Знал, что спокойствие, обретенное после душа и утреннего кофе, ненадолго. Знал, что сейчас начнется психоз. Каждый светофор будет бесконечно долгим, а стрелки часов на панели будут двигаться с космической скоростью. И с каждой минутой страх опоздать будет все сильней.
Я боялся этого худощавого недорослика-следователя. Он ненавидел меня, ненавидел за то, что я на башку выше, за то, что я весь такой от Армани, за то, что я, сука, не хотел возвращать спертые деньги, безумные в его понимании, а главное – ему было заплачено за то, что он меня ненавидит. Я все никак не мог понять, как те ухари, которые удрали с моим и чужим баблом, умудрились проплатить следока. А то, что ему проплачено, еще адвокат просчитал и был прав, ни в какую и ни за какие следак не шел на диалог. И было такой страшной ошибкой нанимать дорогого именитого адвоката.
Адвакат считал, что я буду платить вечно, и вел себя не просто вызывающе, а агрессивно, ровнял следока по полной, ловил на ошибках, оговорка, опечатках. Катал его на уголовно-процессуальное доскональное дознание, как малыша на санках по зимним дорожкам. Следователь психовал, бросал листы с протоколами допросов, рвал в остервенении бумагу. И вроде как все получалось, что я не самая виноватая сторона, и что может я и не такой злодей, как себе думает узколобый мент. Но денег не хватило на то, чтобы идти до конца, офис не успевал продаться, заводик попал под арест, и адвокат пожелал мне удачи. А следователь даже не улыбался, а совершенно сыто оскалился, на первом допросе без адвоката мне сразу впаяли подписку о невыезде, и парнишка уже не смотрел на меня как на человека, а лишь как на временное явление в его кабинете. Явление, с которым ему все понятно, явление, для которого он определил законы дальнейшего существования. Я пронесся по знакомым и приятелям, я находил выходы на УВД, но они, как на зло, не срабатывали, одни уходили на пенсию, другие на повышение, третьи на понижение, четвертые еще куда-то. Я метался вокруг следователя, и он видимо это знал. Потому смотрел на меня даже не как на побежденного, а как на отработанный материал.
Здание УВД не располагало уже потому, где оно располагалось. С левой стороны психушка, с правой магистральная развязка, грязная и шумная в любое время года, а напротив свинцово-серый пруд и кладбище. Посреди всего этого "праздника жизни" здание УВД, новое, серо-блестящее. С проходной надо было звонить и докладываться, что я прибыл. Сесть было некуда, стоять посреди проходной не то что неудобно, а просто как пень, один посреди проходной, перед двумя ментами с автоматами. Выйти на улицу нереально, потому что тут же засчитают "прогул", а следователь спускался за мной минут через двадцать с видом человека, которого всякая дрянь отвлекает самим фактом своего существования. От реальных дел на благо родины.
Мы шли с ним молча через внутренний двор и через узкие, уродские коридоры с низкими навесными потолками, в которых ему было хорошо и привычно, а у меня начинался приступ клаустрофобии. Потолки лежали практически на моей голове, и если бы я развел руки в стороны, то касался бы ладонями стен. Бесконечные двери, три-четыре двери по каждой стороне, переход в другой отсек, и опять коридорчик, три-четыре двери переход, все переходы закрывались электронными замками. Здание изнутри не просто пахло, а воняло новизной, краской, шпаклевкой, дешево-кандовым ламинатом. Как я ненавидел эти запахи, голова моментально начинала болеть и переставала соображать.
В кабинете было еще хуже. Четыре стола, сдвинутые парами, заваленные папками и просто стопками бумаги, металлические серые шкафы под потолок на навесных замках, убогий холодильник "Смоленск", на котором тоже гора папок. Вокруг следовательского стола все стены были увешаны листами с распечатками, то внутренних номеров, то номеров моргов, лабораторий, даже с номерами альтернативного дозвона сотовых операторов. Единственный стул, на который я мог сесть, был низким настолько, что ноги приходилось либо поджимать, так, что они упирались почти в плечи, либо вытягивать и упираться ими в стол следока. И то, и то было дико неудобно.
Он начинал как опытный палач, долго, до тошноты набирал шапку протокола, сорок раз переспрашивал одни и те же паспортные данные, с упрямством ишака заставлял меня перечитывать 51 статью, переспрашивал о состоянии моего здоровья. И только вдоволь наглумившись пустыми вопросами, начинал новый круг, те же самые вопросы, что и позавчера, что и на прошлой неделе, просто поворачивал с новой стороны. Очные ставки с моим финансовым директором, который дрожал как осиновый лист и которого я отмазывал не потому что я был добрый, ох, увольте, не был я добрым. Мне было наплевать на кучу его детей и родственников, нет, я его даже не отмазывал, я из гордыни валил все на себя, это я всем руководил, я один принимал все решения, мне и в голову не приходило ни с кем советоваться, потому что я такой умный, потому что я хозяин, а все пешки, все наймиты. Я не сомневался, что выкручусь, не входила отсидка в мои планы. Какие-то новые свидетели, которых я раньше и в глаза не видел, и старые свидетели, которых я знал другими людьми, лили дерьмо ведрами на меленку правосудия, и эта меленка перемалывала и перемалывала меня. И уже вроде как и не стоял вопрос от восьми до пятнадцати, вопрос уже был на пятнадцать, без вариантов. Вот послезавтра последняя очная ставка, а потом повторная графологическая экспертиза, та еще процедура, и меня будут закрывать, а это значит, что всего полтора суток на то, чтобы переобуться в воздухе и попробовать вырваться.
Я все понимал, понимал, что надо вертеться, надо спасать свою задницу от тюрьмы. Что кроме меня самого, меня больше некому спасать. Только одна пожилая бухгалтерша из моей развалившейся конторы, после очередной очной ставки дождалась меня возле машины и спросила, почему я ей не позвонил, почему не поговорил, что можно было бы что-нибудь придумать, что все платежи имеют следы, даже там, где, казалось бы, их не может быть. А я, дурак, рассмеялся, и поблагодарил ее, но так, больше из привычной вежливости. Она отступила на шаг назад, посмотрела на меня снизу вверх и сказала, что когда-нибудь жизнь выбьет из меня гордыню, и что жаль, что это будет больно и долго. Потому что на самом деле я хороший парень.
– Вы бы Николаю Угоднику помолились, свечечку бы поставили. Он добрый, он не откажет. Он не только от преследований уголовных поможет.
Я пообещал, что обязательно напишу ей с зоны, как только это случиться. А на зону я не собираюсь и потому, когда вся эта муть осядет, я никого из них, крыс, не возьму обратно. А она, дура старая, похлопала меня по локтю, потому что до плеча не достала бы, и сказала:
– Ничего, и это пройдет.
И пошла, оглядываясь вдоль трамвайных путей.
И вот теперь я, очередной раз изорвавшись по дороге, простояв положенное время на проходной, промотав по коридорам вслед за недоросликом-следователем, сидел в его кабинете, и очередной раз повторял:
– Фамилия? Угу… имя? Угу… отчество? Угу… дата рождения? Угу… прописку, паспортные данные и прочее, прочее, прочее… и меня прорвало.
– Сколько можно?! – взревел я на весь кабинет, – одно и тоже, по кругу, у вас все записано тысячу раз, ты уже наизусть знаешь всю мою жизнь, а не только мои данные, что, кайфуешь так, да?! Ты так тащишься?! Ты так ростом выше становишься, да?! – рвал глотку и нервы, а этот уродец даже не моргнул, даже не повернулся. И совсем уж скучненько ответил:
– Нет, общение с вами не доставляет мне удовольствия, – не отрываясь от монитора.
– Да? А чего же ты тогда тянешь, вот он я, ну закрой уже меня, я все равно не соберу бабок, потому что у меня их тупо нет, я не нарою их за полтора оставшихся суток, я не нарисую их и не рожу! – орал я, еще больше взбешенный его спокойствием, – я не украду их, потому что не умею, чего тянуть-то, давай я разобью комп, скину ксерокс на пол, и ты со спокойных душей закроешь меня прямо сейчас! И все и ситуация станет понятной, по крайней мере для меня, а тебе какая разница, откуда меня будут возить на допросы?! – я уже даже не орал, не ревел, а взвинтился до визга.
– Я не могу вас закрыть сейчас. Нет, конечно, если вы продолжите дебош, а так пока не могу, ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, – гундосил следователь.
И я опал на стул.
– Не понял….
– А что Вы не поняли? Я следователь, а не судья, я не принимаю решений о виновности или невиновности. Это не моя работа.
Он, не поворачивая головы, снял очки, прикрыл глаза и начал массировать переносицу.
– Мое дело доказать или опровергнуть состав преступления. В вашем случае я пока не могу сделать ни того, ни другого. Вы лично не просто неприятны мне, вы мне откровенно противны, но я не могу отказаться от своей работы только потому, что вы высокомерный, заносчивый тип, инфантильный и душевно недоразвитый. Я не на прогулке, а вы не достояние республики, чтобы на основании личных недовольств и неприятий вам меняли следователей, а мне позволяли выбирать дела с приятными и воспитанными,подследственными.
Я не просто опешил, а откровенно офигел.
– А что вы смотрите на меня как на умалишенного? Вы первый раз слышите о том, что следователи не выбирают дела в свое удовольствие? Я только капитан и не с такой большой выслугой, чтобы сидеть тут и сортировать, что по мне, а что не по мне.
Он говорил это ровно, механически. А во мне носилось недоумение, во-первых, от того, что он оказывается человек, и что я вообще ничего не понимаю.
– Вы, конечно, праведно вознегодуете только от намека на заказ… – но он не вознегодовал, а засмеялся, просто заржал, и я совсем спутался. Следователь встал и обошел вокруг стола, подошел ко мне вплотную. И, наклонившись, тихо прошипел:
– Мудак, если бы тебя заказали, то этажом выше, а не мне, и ты бы уже сидел в СИЗО.
Он быстро отстранился и обычным своим нудным тоном продолжил в полный голос:
– Предлагаю вам перекурить, это можно сделать в конце коридора, если вы чувствуете себя плохо, то допрос можно прекратить. Если нет, то после вашего перекура мы продолжим.
Он открыл дверь и приглашающим жестом показал на выход, и я вытек в коридор, в конец коридора, и курил, курил там, взасос просто.
Но почему, почему тогда он так глумился, почему так рыл, чего он выкапывал, почему столько народу перетаскал, почему бесконечные очные ставки и допросы. Или что, я сам, что ли, навырубался на неприязнь, и теперь этот чахоточный зароет меня тупо из-за личной неприязни? Как это не заказ? А что тогда? Тогда, получается, мои оппоненты просто подали заяву, и я просто на своем долбанном гамнистом характере и гордыне выкопал себе яму. Я тряс головой в надежде, что в ней что-то включится и наступит понимание. Я вышагивал от урны, до стены, от стены до урны, от урны и до головокружения…
– Вы готовы продолжить? – его голос вывел меня из транса.
– Да, конечно… – я затушил сигарету и пошел следом.
– Итак, продолжим. Мы с вами сверили все данные, сегодня вы присутствуете на допросе без адвоката, если вы считаете нужным, то можете сделать заявления и ходатайства, если таковых нет, то давайте перейдем к вопросам.
Допрос потек обычным путем, следователь задавал вопросы, я механически, совершенно не слыша, что говорю, отвечал, он печатал, я молчал. Потом опять вопрос, ответ, печатает, молчу, вопрос, ответ, печатает, молчу. Так несколько часов, потом я ждал в коридоре, пока он распечатает протокол, потом почти час перечитывал, не понимаю, что я читаю. Я читал, откладывал прочитанный лист на край стола, читал, откладывал прочитанный лист и ничего не понимал из прочитанного, а потом я протянул очередной лист, чтобы положить к прочитанным и стол провалился.
Резануло по носу. Открыл глаза, потолок, стол, стул, кабинет следователя, а я лежу, уперевшись головой в стену. Надо мной стоит следователь, а рядом на корточках сидит женщина в белом халате.
– Да, нет, не было, – бубнил следователь.
–А ты спрашивал?
– Ну конечно спрашивал, ну что я, первый день что ли на работе.
Я вскочил. Нелепо загребая руками папки, что лежали на краю стола, папки, что лежали на стульях, пихнув докторицу и лягнув следователя. Голова гудела и была набита ватой. Следователь отскочил, докторица села с маха на пол.
– Я чего, в обморок что ли упал?
– Да, обычный обморок и легкая аритмия, – ответила докторша, вставая с пола и поправляя юбку, – душно тут у вас, Анатолий Сергеевич.
– Так а я что сделаю, окна же не открываются, теперь только весной переделают, а топят то как в аду. Вроде как меня нету.
– Я что, как барышня завалился в обморок?
– Да, топят точно, как в аду, наверное, хотят, чтобы мы тут все вместе передохли от жары и вони, – продолжила докторша, не обращая на меня внимания и копаясь в чемоданчике, – вот валидол что ли под язык положите, лекарств-то, жгут, йод и бинты… – протянула большую белую таблетку, которую я сунул под язык автоматически.
– В цокольном этаже буфет, – она глянула на часы, – как раз обед закончился, там никого, вы бы чая сладкогомвыпили, прежде чем ехать, или просто на улице посидите, а то смотрите, скорку вызовем, если хуже будет. Но вы вроде молодой, на воздухе полегчает. Ладно, Толь, я пошла, сама еще не жравши, если что – звони.
Докторица захлопнула свой чемоданчик и вышла. А я стоял, как дурак, здоровый дурак, возвышаясь посреди маленького кабинета и над маленьким следователем.
– Давайте я отмечу повестку, а протокол подпишите послезавтра, или просто зафиксируем факт обморока и отказ от дачи показаний по состоянию здоровья, факт вызова врача у нас фиксируется, послезавтра разберемся.
Он дал мне две бумажки, и я как зомби пошел за ним в коридор, по коридорам, через внутренний двор, через проходную. Подошел к машине, так и не понял, когда следак ушел. Сел на бордюр, вытянув ноги поперек тротуара. Нет, сука, врешь, не бывает вас нормальных мусоров, сладкий чай блядь, сама дура его пей. Я встал и пошел к машине. Вот сейчас загоню ласточку, и засяду за телефон, подниму всех. Я вылезу, суки, вылезу. Я поставлю всех на уши, я зря что ли платил куче генералов, я зря что ли кормил службу безопасности. Нет, на такую хрень я не попадусь, тоже мне цирк, сегодня ты добрый следователь, а завтра я все переверну, я справлюсь, вы еще все приползете просить прощения, уроды.
И вот они, гаражи. Типичные московские гаражи с засыпанными щебенкой дорожками, перемешанной с солью и снегом, и ржавым забором, с охраной из двух пенсионеров и собаки. Я пошел к своему металлическому шкафчику для хранения машинок, чтобы вкатить ласточку, вышел, чтобы открыть ворота. Но я не успел открыть их, потому что вдруг закрылся весь мир.
Боль вытягивала меня из темноты, впившись клещами за виски, я сопротивлялся, как мог, с каждым лучиком света боль разрывала меня все сильней. Свет заполнял все мое существо, а боль только тело, и вот я уже смотрел в небо и рвал внутренности от боли, и не мог закричать. Крик и застрял в сердце, растягивая его до размеров вселенной. Все, каждый волос на теле болел и выл, а я хотел завыть и не мог. Душа билась и извивалась как дикая сумасшедшая кошка, пойманная за хвост. Рвалась на волю, рвалась из моего растоптанного тела, из разбитой головы. Остатками сознания, в котором не помещалась ни память, ни я сам, а лишь только одна мысль не отпустить душу, я цеплялся за жизнь. Я тянул душу обратно, скрежеща зубами и распарывая ногтями ладони до крови. Я чувствовал, как горячая липкая кровь текла по запястьям, и новая боль накладывалась сверху. Только не отпустить, только не провалиться в забытье, боялся, что из него я больше не вернусь, только не забытье. Забытье станет вечностью, и меня не станет. Меня не будет больше никогда, ни одного дня, ни одного мгновенья. В смерть, в смерть, в смерть… звал тонкий нежный голос, манил и увещевал. В смерть, в смерть, в смерть… и уже поплыла новая мысль, что может и незачем так цепляться, что может смерть избавит и вылечит, а голосок напевал что-то об избавлении и о вечном покое. И вот оно… не удержал, дернулся мир, вздрогнули ребра, и я пошел ко дну.
Спустя время снова всплыл. Нет, не помер вроде, вроде жив.
Постепенно начал привыкать к боли, и мог просто лежать, вытаращив глаза. Каждый вдох ржавыми когтями рвал изнутри, даже губы болели. Внутри моей головы закрутились какие-то сумасшедшие мультики, яркие до отвращения. Дебелые мультики. Если бы это была пленка, то километры мультиков. Уродливые человечки плясали сломанные танцы, размытые лица и растянутые голоса текли через раздолбанные мозги. Растянутые голоса отодвинули на второй план призывную хрустальную песню о смерти. Они превращались постепенно не то что бы в хор, скорее в хаос. Не было уже ни ощущений, ни чувств, ни боли, ни жажды, только эти самые мультики. Последние кадры и вовсе вмазали по сознанию, вздернув со дна всякую муть, перепутанные краски жизни превратились в грязь, и я погружался в нее, но теперь это уже в сон.
Я попытался поводить глазами по сторонам, сопротивляясь сну и не смог. Заплывшие веки и мусор одинаково мешали смотреть на мир. Краем взгляда я зацепил какую-то металлическую стену, коробки, ящики – ни о чем. Ну и где я, на помойке за металлической стеной? Надо как-то приподняться. И первый же порыв стал первым воплем. Постепенно все утихло, и вопли, и острота боли. Попробовал начать аккуратно шевелиться. Сначала пальцами. Ноги вроде целы, а вот кисти порезаны, суставы разбиты, вроде и не поломаны, но пальцы ощущались огромными и отекшими. Невозможно согнуть, казалось, что кожа полопается. Надо перевернуться на брюхо и потом, опираясь на стену встать сначала на коленки, а потом на ноги и осмотреться.
Первое же движение – первый взрыв в голове, и сон разлетелся на клочки. Нет, только не двигаться, не шевелиться. И я лежал. Бесконечно долго лежал, глядя в небо, заляпанное рванью серых облаков. Иногда я проваливался в какой-то бред. Мне показалось, что я лежу тут лет сто, что я всегда тут лежал и что ничего больше не было, кроме этой бесконечной попытки уцепиться за собственную душу. Я закрывал и открывал глаза, и неба больше не было, были только чернота и ветер, даже тошнотворных мультиков больше не было. Я смотрел в черноту и становился чернотой, боль и вечность слились воедино и волокли меня все глубже в черноту. До меня постепенно дошла мысль, что просто наступила ночь, которая ночь по счету я не знал. Из черноты выползали звезды, чахоточные городские звезды. И чернота оказалась не такой черной, как в начале, на ведро темной серости литрушка оранжевой, и получилось небо над городом.
Я валяюсь на городской помойке. Все, процесс пошел в обратную сторону. Мозги зацепились-таки за реальность, а сердце стало сжиматься, и втискиваться в грудную клетку, потягивая за собой ускользающую душу. Понял, что не умру, как-то в одно мгновение понял, что уже не умру. Вот я есть, и надо опять пытаться шевелиться. И, это уже хорошо, но как я такой умный сюда попал? А почему я умный, может я дурак… Огромная игла вонзилась раскаленным острием в мозги, умный, я умный? Я? Я? Я?! Но кто я? Я кто… и я не вспомнил, кто я. И растерянность размазала мои мысли, они опять рассыпались по той самой тягучей вечности, я ужаснулся тому, что я никто, и провалился, как будто оступился в пустоту. Многократные подъемы и погружения не проясняли ничего, я всплывал, рвал себя и проваливался обратно, так и не вспомнив, ну кто же я. Очередное всплытие из недр отбитой головы произошло на рассвете, я сразу понял – рассвет. Утро подползало медленно, мне было мучительно холодно, холодно настолько, что ничего уже вроде и не болело. Я повернулся-таки на брюхо, и попробовал встать на карачки, и у меня получилось. Почему я лежу на этой помойке в одном пиджаке, снег же кругом. Подполз к стене, уперся в нее руками, и начал вставать, ноги ехали по сырым коробкам. Только не упасть, только не упасть, сколько я буду так еще лежать, если сейчас не встану?! Голова не просто кружилась, а вращалась с космической скоростью. Ноги тряслись от страха, страшно было очень. Что делать, кто я, где я. Почему я в крови, почему разорваны ладони, как, будто их кромсали тупым ножом. Городская помойка, но город-то какой?
– Город, как тебя зовут? – мой вопрос ударился о ржавую железную стену и покатился над помойкой, – а меня как зовут? Кто я? – и только отдаленный какой-то гул, и никакого ответа, ни снаружи, ни изнутри.
Я стоял так и думал, что делать, надо оттолкнуться от стены и пойти оглядеться, но, внутрь, вытесняя все, вползал страх, больше не было никаких заскоков в сторону вселенской пустоты, боли или чего там плавало в башке целую вечность. Был только страх, сжатый в короткий вопрос – кто я? И не было ответа, не было даже намека.
Я все-таки оттолкнулся от стены, ноги продолжали меленько потрясываться, да и организм в целом втянулся в этот процесс, шаги давались не то чтобы тяжело, а нереально тяжело. Трясущийся организм все время норовил подломиться и рухнуть обратно в помойку. Стена была какой-то бесконечной и огромной, она закрывала все: и небо, и все то, что было слева и справа. Я шел почти весь день, шаг, три вдоха, шаг, выдох, шаг, упал, уперся, встал, шаг, три вдоха, шаг, выдох, шаг, упал, уперся, встал, шаг, три вдоха, выдох, шаг упал, уперся, встал… я шел, чтобы посмотреть, что там за железной стеной, где я? На каком я свете. Маловероятно, что, высунувшись из-за стены, я увижу табличку с надписью: "Добро пожаловать в Конотоп". О! Это было бы большой удачей, я бы тогда точно знал – я в Конотопе.
С меня сошло семь потов, мне уже не было так холодно, руки кровили во всю, желудок наперегонки с сердцем пытались вырваться изо рта. Я оглянулся, и понял, как недалеко я ушел от своего помойного лежбища из коробок. А если бы не коробки, замерз бы к лешему. Надо идти, идти, идти, идти. В конце концов, почти через сто лет, выяснилось, что стена не бесконечна, она просто поворачивала вправо, но то, что я увидел, было большим предательством, было подставой. Обычные дома! Обычные дома обычного района, обычный автобусный круг и какие-то ангарчики вдоль конечной. Хотелось упасть и орать, но сил не осталось. Что теперь? Что теперь делать, как понять хоть что-нибудь? Нет, не падай, иди, дурак, иди к домам, там люди, там можно спросить, можно посмотреть, какая улица, что за автобусы, может что-то знакомое. Может зацеплюсь еще за что-нибудь.
Из-за стены послышались голоса, и я понял, что могу-таки спросить, я могу все спросить и тогда вспомню, видимо меня просто избили тупо до потери памяти. Эта мысль заколотилась внутри меня. Я сейчас все спрошу. Я пошел на голоса. Шагах в тридцати открылись металлические ворота. Из ворот вышли двое, один высокий и подтянутый, в деловом костюме и дубленке, второй в джинсах и красном пуховике – хозяин-пуховик, мелькнуло у меня в голове. Хотя какая разница. Я пошел к ним, отряхиваясь одной рукой и цепляясь за стену другою. Мужики повернули головы в мою сторону, я остановился и даже рта не успел открыть. Высокий молниеносно нагнулся, поднял с земли ледяной булыжник и запустил в меня.
– Бомжара, сука! Вот вас развелось, вали отсюда, козел, пока собак не спустили – ледышка ударила в плечо и все. Просто мгновение, щелчок и я снова в коробках, зарыт, закопан, нет меня. Только мой страх лежал тихонечко, чтобы не выдать. Послышались шаги и мат, я вдавился в мусор и перестал дышать.
– Николаич, ну вот оно тебе надо? – послышалось издали.
– Да достали, твари, шарахаются тут… – послышалось невдалеке, – ладно, весна-сука уже вот она, подсохнет, блядь, всю помойку под бульдозер, и одуванчиками нах засею.
Это тот высокий. Шаги и мат стали отдаляться.
– Во, повадились, а ну, вы посмотрите… – голос стал сливаться с шумом города и стуком моего сердца. Страх, животный, неистовый, рвал мозги и душу. Заполнял собой все вокруг. Да что со мной, где я сам, почему я потерял себя, почему не помню, почему я превращаюсь то в вечность, то в боль, то в страх. Я подзаборный пес, залитый дождем из ужаса и небытия. Сердце колотилось на последнем издыхании, западало куда-то под ребра и никак не могло встать на свое место. Что с тобой, сердце, что тебя так носит, что же ты никак не угомонишься.
Пронесло. А что пронесло, я еще не знал, но ни облегчения, ни разрядки не почувствовал. Я полежал, приваленный коробками, до самых каких-то очередных сумерек, потому что боялся, как животное. Потом понял, что надо опять начинать шевелиться, иначе подохну тут от страха. Перед глазами опять встал подзаборный мокрый пес, трясущийся всем телом под проливным дождем. Я подзаборный пес. Надо попробовать думать. И я попробовал – лежу на помойке в размокшей грязи пополам с кровью, в синяках, ладони разодраны в мясо, все отбито и болит, голова пробита, но вроде и не насквозь. Я не помню вообще ничего, ни кто я, ни как сюда попал. Я не помню, кто и за что мне вломил. Но теперь я знал, что я бомжара. Может, я всегда бомжара. Я сел. Что у меня в карманах? Мусор, шелуха какая-то, фантик от жвачки, в другом какой-то чек на двадцать рублей, не густо. Во-о, во внутреннем побогаче – брелок какой-то… бумажник! Смотрел на пухлый кожаный прямоугольник и понял, что это именно бумажник.
Господи, бумажник! В нем денег нет, какие-то пластмассовые календарики. Твою мать, и что мне с этим делать? Вот карточка с фоткой, водительское удостоверение и паспорт. Есть вот оно, вот он я! Только я не помню, я это или нет, как я выгляжу? Проживающий: город Москва. Да, только я не помню города Москва. Выданы, действительны, а сейчас какое время вообще? Тот длинный сказал, весна скоро… и все. Да за что меня так? Что же я такого наделал? Стало еще страшней, а думал, некуда уже. Надо спрятать этот бумажник и запомнить, куда, и валить отсюда. Только куда? Твою мать, только вопросы и нет ответов, холод, надо что-нибудь придумать. Что, что, что?
Опять начало колотить, и в башке начало гудеть. Я встал, опять опершись на стену, и осмотрелся. Куча мусора, коробки картонные, свежие, чистые, с какими-то тонкими ленточками внутри. Ящики, тряпки, ботинки, битые банки, какое-то железо. Вон старый матрас, из-под него штанина торчит. Дверь, сломанный стул… стоп! Это не штанина – это рукав. Я оторвался от стены и пошел к матрасу, нагнуться было невозможно, я встал на карачки и потянул за рукав. Из-под матраса полез пуховик, испачканный желтой краской, но не сильно поношенный, просто кто-то разлил на себя краску, и у этого кого-то был другой пуховик, я даже не успел ничего подумать, одежа вроде сама молниеносно наделась на меня. Только никак не мог застегнуть молнию, не попадал и все, пальцы не понимали, как. Я просто запахнулся и лег на матрас. И в первый раз посмотрел на свои руки. Руки как руки, только странно, грязь свежая, раны свежие, но руки в целом ухоженные, синяки, содраны костяшки, выбиты два пальца на правой, разодраны ладони. Видимо подрался, пальцы болят и опухли, но ничего не поломано. Ну и вот что произошло, и кто я – цивильный бомж или просто недавно опустился? Да уж…