ЭСТ

Размер шрифта:   13
ЭСТ

1

Посмотрев на часы, я ускорил шаг.

Да, конечно, у меня не было особого желания присутствовать на этом импровизированном митинге, но работа есть работа – и отправили меня.

Не далее как неделю назад я застукал шефа в крайне компрометирующей ситуации, и, так как по глупости своей и упрямству не даю ему об этом забыть, он отыгрывается на мне, с тихой злобой посылая куда только можно и давая самые бесперспективные задачи, которые можно только давать репортёру моего уровня.

Ранее я был вестником интриг, глашатаем скандалов и летописцем громких политических убийств, которые волновали всю страну, а теперь я вынужден отправляться в провинцию, дабы присутствовать на каком-то заштатном собрании возмущенных и дать отчёт в том, какие настроения царили на митинге и какое по итогу значение это будет иметь для страны, хотя на последний вопрос я и так могу ответить – ровным счетом никакого.

Так, по крайней мере я думал, имея на руках те данные, которыми обладал, и абсолютно не подозревая, как повернутся события и какие на самом деле последствия повлечет за собой эта встреча.

Оглядываясь назад, я не могу оправдать себя, даже мое неведение мне кажется непростительным, ведь интуиция и многолетний опыт должны были подсказать мне, что этот случай – особенный, а не очередная ссылка, чтобы шеф мог самоутвердиться за мой счёт, что эта командировка будет чрезвычайно важной как для меня лично, так и для всех граждан страны, но, как бы мне ни хотелось, быть может, добавить несколько художественного вымысла и гордо признаться, что уже тогда я разглядел далёкое будущее и предвидел, чем всё закончится, любовь к правде во мне слишком сильна, чтобы игнорировать реальность и обстоятельства, в которых мне довелось познакомиться с Леонардом, в таких условиях и в такое время, которые я никогда не забуду и которые никогда не мог предвидеть, равно как и не мог предсказать само существование этого человека, которое больше, чем что либо, доказывает существование дьявола на этом свете.

Итак, я, утомлённый ночным перелётом и парой жалких часов сна в самолёте, пробирался сквозь в толпу, ища незанятое место.

На сцене выступал какой-то народный герой, судя по вниманию и овациям, которыми его одаряли присутствующие, хотя за спинами мне было его не видно, а голос я не узнавал.

Но тем не менее, я наконец нашел свободное место возле хорошо одетого гражданина в шляпе и уселся, достав блокнот и с какой-то профессиональной грустью оглядев собравшихся (до чего докатился!), и уткнулся в него, не зная, что писать.

Если бы я дал себе волю, я мог бы сказать многое об этих людях.

Беда только в том, что никто бы не захотел это читать, рискуя узнать в нелицеприятных портретах самих себя, со всеми пороками и не имеющей себе равных греховностью и безнадежностью жизни.

Я был скован рамками журналистики, и это огорчало меня больше всего, ибо желание высказаться было сильнее, чем когда-либо.

Выступающий что-то орал про законы, сельское хозяйство и деспотизм, собравшиеся яростно поддерживали его рёвом и в целом это напоминало всё скорее дикую природу или какой-то ритуал первобытных людей, которые совсем скоро возьмут меня или ещё какого-нибудь столичного франта, и распнут его или сожгут на костре, принеся в жертву богу или даже нескольким божествам сразу, но покамест до этого не дошло.

Невесёлая была картина, в общем.

– Хочется умереть или убить кого-то, не правда ли? – Не поворачивая головы, обратился ко мне мой сосед.

Я посмотрел на него, но он был беспристрастен и неподвижен – прищурив глаза, он смотрел на сцену метающими молнии глазами, и создавалось такое впечатление, что если бы он не сдерживал свою ярость и дал бы ей волю, то за мгновение ока весь этот митинг стал бы свидетелем бойни.

Кроме его глаз, бывших, несомненно, самой примечательной чертой, описывать в его внешности особо было нечего.

Он был молод, хорошо выбрит и одет, черты лица были правильные и острые, рот неизбежно кривился в ухмылке, в которой сложно было разглядеть человеколюбивые черты, а само его лицо с застывшим на нём каменным и ледяным выражением производило впечатление жестокого человека, не привыкшего лгать или чего-то бояться.

С первого взгляда я угадал в нем военного.

– Да, зрелище не из приятных. – Осторожно ответил я. Он усмехнулся.

– И только то?

Я кивнул и он впервые посмотрел мне в глаза. Казалось, через них можно заглянуть к нему в душу и увидеть там только одно – бурю и шторм, несущие смерть.

– А в своих репортажах в независимые газеты вы не так лояльны к людям, Инерс. – Помолчав, сказал он.

– Вы меня знаете? – Спросил я.

– Конечно, – Он закурил. – Я как-то видел вас на одной ассамблее. Вы выступали с каким-то докладом, кажется, о геополитике. Ваши взгляды на войну были несколько… – он опять взглянул на меня с холодной усмешкой, – устаревшими и враждебными.

– Но позвольте… – Начал я.

– Не позволю.

Я помолчал.

– Ну если уж на митинге нельзя высказываться и меня не желают слушать, то где ж ещё мне говорить? – В пустоту спросил я.

– Говорите у себя в квартире, – посоветовал он. – И не перебьет никто, и не возразит, а то, что никто не услышит – даже к лучшему. Для вас. Меньше причин для беспокойства будет, что на вас донесут.

– А почему на меня должны доносить? И вообще какое у этих подлых абстрактных доносчиков есть на это право? Или по вашему наши права и конституция – ничего не значат?

Он пожал плечами.

– Может, и значат, или должны. Но не для меня и не для тех, кто управляет страной. Такие как вы, как они, – он кивнул в сторону разбушевавшейся толпы, – для них лишь мусор, мошки на лобовом стекле, нежелательный фактор, с которым невольно временами приходится считаться, но чаще всего его можно игнорировать, причем довольно просто, и жить, не задумываясь о нем. Они попирают вас ногами и вы радуетесь, как щенята, когда на вас всё-таки обращают внимания, ведь вас приучили, что с вами обращаются, как с отребьем, и любая подачка приводит эту массу в восторг, ведь это означает, что вышестоящий услышал их, что он слышит их, а значит, сделает всё, что в его силах, чтобы облегчить их тяжёлую жизнь. Только оттого, что он бросил им косточку в воскресенье, жизнь не наладится, и точно так же 6 дней в неделю он будет нещадно бить их иллюзии до тех пор, пока не подкрепит их новой приманкой. И так играя на его предсказуемых чувствах, укрепляет свою власть, как завещал нам и Цезарь, и кто только можно. История знает много примеров, и наша история не исключение.

– Безрадостную вы однако нарисовали картину, – заметил я.

– Это не я нарисовал, – ответил он. – Я всего лишь описал то, что вижу. Это наша реальность, в которой мы живём. На нас плюют с настолько высокой колокольни, что мы даже не видим ее верх, не можем прикоснуться к нему, но когда до нас долетает что угодно с него, даже плевок, мы радуемся даже ему, и цепляясь за него, лелеем надежду если не взобраться наверх, то наладить жизнь здесь, снизу – но надежды эти, конечно, беспочвенные. А народ наш, столь инертный и беспомощный, что не способен ни на что, кроме рабства или вымирания.

Инициатива – это не про него. Наша страна погрязла в лени и косности, в осознании своего бессилия и нежелании что-либо изменить. Это наш крест, по всей видимости, исторический.

– Но даже этот бродяга, что сейчас на сцене, несёт лютую пургу. – Помолчав, внезапно сказал он, и прежде чем я успел что-то сказать, вдруг сорвал пальто и шляпу – под ними оказалась парадная форма лейтенанта – и исчез в толпе.

Спустя миг я увидел, как он взбирается на сцену – добраться до неё ему не составило труда, ибо народ незримо и безвольно расступался перед ним, как будто это и правда его национальная черта, хоть неосознанная, и любая сила, даже самая незначительная, способна подчинить его волю, если только назовет себя и продемонстрирует.

Мой же знакомый, как я уже говорил, обладал каким-то гипнотическим даром, и его глаза зачаровывали с первого мгновения установившегося контакта.

Но это все лирика, и остановился я на том, что молодой военный в один прыжок покорил сцену и одним жёстким ударом отправил выступающего на ней в нокаут, и он, упав, затерялся в толпе.

Последняя же заревела и ринулась было на нарушителя действа, чтобы, как видно, и правда принести кому-то в жертву, но нахлынувшие было первые ряды внезапно были остановлены и чуть даже не обращены в бегство, таким смертельно ненавистным взглядом он их смерил насквозь.

Сзади напирали, но люди боялись подходить ближе, лейтенант окидывал и парализовывал взглядом толпу, и постепенно гомон начал спадать.

Он усмехнулся и закурил, прекрасно отдавая себе отчёт в том, какой эффект это произведёт на людей.

Он полностью завладел толпой, и поверх нее своим взором разыскал и взглянул на меня, как бы в подтверждение своих слов о силе, хоть и подчёркивая театральность и комичность этого своего выступления ироническим оттенком своего взгляда.

Но, через мгновение он обратился к толпе.

Сквозь шум и гам прежде я не мог по достоинству оценить его голос, теперь же, в установившейся тишине я был поражён его глубиной и поставленностью, он зачаровывал так же, как и глаза его обладателя, и давали ему двойную силу и контроль над толпой.

Он говорил о властях, которые предают и обманывают нас каждый день, о войне, которую мы ведём ради иллюзорных целей и карьерных амбиций людей, которых не знаем, и которая не принесла нам ничего, кроме дефицита товаров и многочисленных жертв, он поведал нам истории с фронта и продемонстрировал шрамы на своей атлетической спине, доставшиеся ему от осколочного ранения, говорил о нашей судьбе и предназначении в масштабах всей истории человечества и в который раз заявил, что народ виноват один и только один в тех лишениях, что несёт прямо сейчас, точно так же в одиночку. И хотя не было врага народа и толпы более отъявленного и последовательного, чем Леонард, они рукоплескали ему даже с большей яростью и самоотдачей, чем предыдущему оратору, который зализывал раны за сценой и о котором благополучно забыли.

Я был загипнотизирован его речью так же, как остальные и, признаться, не сохранил её записи – так как просто не был в сознании настолько, чтобы вести её – я был где-то не здесь, далеко, в небе – я парил над реальностью, вознесенный туда речами оратора и уже пребывающий в счастливом будущем, где каждому достается по заслугам и каждый обеспечен деньгами и возможностями.

Это поистине была фантастическая минута – тысячи людей пребывали в мечтах и фантазиях, погруженные туда все одновременно усилиями одного выступающего, который, не понижая голоса, продолжал говорить.

Наконец, на какой-то торжественной ноте он вскинул вверх руку и что-то воскликнул – и восторженная толпа чуть не задохнулась от оваций и аплодисментов.

Такой бурной вакханалии я давно не видел за свою жизнь – люди буквально посходили с ума, они прыгали, танцевали, пели – из их рта шла пена, но они были в невероятном восторге и экстазе от представленного нарисованного им будущего.

Лейтенант же спокойно спустился со сцены, забрал свою пальто и шляпу, и, неспешно кивнув мне, скрылся в толпе.

2

После того дня я очень долго не видел Леонарда и даже не слышал о нём – сдав отчёт, быть может, несколько более задумчиво, чем обычно, и пропустив мимо ушей кое-какие колкости начальника, я, вернувшись домой, решил разузнать что-нибудь о столь необычном моем новом знакомом.

С этой просьбой я обратился к своему старому другу, который после института решил пойти в армию и делать карьеру среди пушек и дисциплины, а не свободы духа и пера, и он спустя несколько дней сообщил мне, что так интересующая меня загадочная персона провела много лет в колониях, где получила много наград и дослужилась, собственно, до лейтенанта, но потом случилась ссора с начальством (как многозначительно глядя на меня намекнул мой информатор), и его отправили в отставку.

О прошлом же Леонарда было абсолютно ничего неизвестно, равно как и откуда он взялся в принципе, кто его родители и где он учился, хотя уровень его красноречия предполагает образование не ниже университетского, но кто знает, на что способен человек с потенциалом и страстью к чтению, даже если его познание нового не систематическое.

Размышляя об этой захватившей мой разум фигуре, я провёл несколько дней почти не работая, вызывая лишь дополнительное недовольство своего шефа, но я не мог сосредоточиться ни на чем другом – фигура встреченного мной лейтенанта была слишком гипнотизирующий и исключительной, чтобы можно было так просто забыть её.

Его выходка на митинге впечатлила не только меня – и ещё много дней газеты столицы обсуждали кто этот таинственный и талантливый оратор, что так резко и агрессивно ворвался в политическую жизнь страны.

Все задавались вопросами о нем – и оставляли их без ответа.

Он исчез так же, как и появился, и много месяцев ещё о нем не было ни слуха, ни духа, и даже самые откровенные сплетники со временем забыли этого нашумевшего выскочку, а очевидцы события вспоминали об этом не иначе как с насмешкой, оправдываясь, что они уже тогда раскусили его примитивную натуру и она их не застала врасплох, и когда разговор в барах периодически заходил об этом инциденте, его старались замять, как нечто слишком пошлое и давно отжившее, ибо никто понятие не имел, как и где появится лейтенант снова и какие последствия будут его действия иметь для страны.

Наша война с Герасом тем временем шла неудачно – и хоть наши сводки старались создать впечатление успехов и были невероятно оригинальны в своей усердности, то, что на фронте подвижек нет – было ясно всем и каждому, последнему кучеру или ребенку.

Наша верхушка рвала и метала с пеной у рта, но не могла совладать с обороной маленького, но героического Гераса, который стоял насмерть в своей битве за историческую правду, вину и за свою жизнь.

И по мере того, как война затягивалась, все больше росло недовольство властями, всё больше людей поговаривало, что войну надо кончать, так как это уже приводит к огромным проблемам в сфере экономики и товарооборота – и с каждым месяцем ситуация ухудшалась, а люди больше голодали и злились.

Повсюду слышались крики о том, что правительство зарвалось, на каждой улице можно было встретить ораторов, которые выступали перед небольшой толпой и скандировали "долой власть!".

Обстановка накалялась.

Из-за какого-то неудачного репортажа наша газета попала под жернова репрессий, и начальника её, живодёра и мясника, больше никто не видел.

Была введена цензура даже более жёсткая, чем была раньше, и писать не о скачках или искусстве стало почти невозможно – всё прилежно просматривали с высунутым языком и вырезали правительственные ищейки.

Каждый человек видел в другом врага, и в целом атмосфера была натянута, как струна – казалось, что даже под небом нечем дышать, ибо все пропитано недоверием, недовольством, подлостью и ярой злобой.

Непонятно, во что превращалась наша страна – всегда такая чистая и благородная, честная перед богом и известная своими славными традициями.

Её, казалось, не узнать.

Однажды, весенним ясным утром, я вышел из дома – так как в нем находиться было положительно невозможно – и направился пропустить стаканчик.

В городе было ничуть не лучше, чем в своей спальне, так же душно и впридачу отовсюду на тебя смотрели злобные глаза, налитые кровью, и каждый выход на улицу был подобен посещению клетки с волками, которые не кидаются тебя растерзать только потому, что помимо своей злобы в них живёт одна лишь трусость, и, подтачивая исподтишка твёрдый характер, являющийся нашей национальной чертой и врожденное добро в человеке, они беснуются в нём между собой, превращая носителя своего в нечто среднее между животным и дьяволом, по своей алчности и жестокости.

Я зашёл в знакомый бар и заказал какой-то напиток – в последние месяцы они все были на один вкус – бесцветная жижа без вкуса и запаха, которую подают и пьют скорее по привычке и чтобы убить время, нежели из симпатии к ней самой.

Я сидел в углу и потягивал эту дрянь, пытаясь не сойти с ума или не заснуть от стоящей в заведении духоты, как краем глаза заметил, что ко мне направляется человек в надвинутой на глаза шляпе, и, не дав мне заговорить, он её снял.

Это был Леонард, улыбающийся своей холодной улыбкой, с его искрящимися глазами и пронизывающим взглядом, та самая противоречивая и столь известная фигура, что наделала такой шум и переполошила всю страну, и так же негаданно (хоть и последний раз) канула в безвестность.

Он стоял передо мной – высокий, в пальто и держа шляпу в руках, не обращая внимания на царившую испепеляющую жару и общее сонное состояние всех присутствующих, он протянул мне руку и я, после некоторого замешательства, пожал её.

Не спрашивая разрешения, он сел рядом и достал свою флягу, поставив её на стол.

– Дело дрянь, не так ли? – Обратился он ко мне с некоторой усмешкой во взгляде. Я, внимательно (насколько мне позволяла моя усталость) глядя на него и очень медленно соображая, всё же сумел из себя выдавить:

– Да, бывало и лучше.

Он прозорливо глядел на меня.

– Народ беснуется. А?

Вы бы написали об этом статейку. Людям всегда интересно читать о злоключениях, если они чужие. Посмотрим, что будет, если они усмотрят в вашем обзоре насмешку, найдут вашу контору и вздёрнут вас, как будто это вы виноваты в их положении просто потому, что осмелились заявить о его бедственности. Ведь это мышление пролетариата, поверхностное, ограниченное – докапываться не до сути вещей, а до обложки, представителя, глашатая, если вам угодно – то есть сугубо до того, что они видят, что находится перед лицом, ибо заглянуть вглубь предмета они неспособны, и потому, ввиду их недалёкости, страдают всегда неповинные, всего лишь выполняющие волю тех, кто действительно ответственен за теперешнее положение – полицейские, юристы – кто угодно оказывается крайним, исключительно кроме тех, кто действительно – виновен.

Последнее слово он подчеркнул, сделав паузу перед ним, и затем с улыбкой воззрился на меня.

Видимо, его забавляло моё состояние, и царившая в этом баре инертная сонливость.

Он видел в ней метафору, государство в миниатюре.

Все сидят на своих местах, кто-то на более роскошных, кто-то на относительно простых – пьют то, что им подаёт бармен и, пока их всё устраивает, они не устраивают бунты, желая расправиться с ним.

Они спокойно платят за свою выпивку и подтягивают её дальше, но если вдруг хозяин бара решит, что за всё надо брать втридорога – то, конечно, люди просто пойдут в другой бар, но если их запереть, и заставить пить дорого или невкусно, лишая возможности сделать выбор?

Тогда люди взбунтуются, и ради возможности снова пить вкусно и дёшево и пребывать в своих иллюзиях довольными, а ещё ради выражения своих эмоций – чтобы дать им выход – они повесят бармена над его же стойкой, даже не задумываясь о том, что истинный виновник тут – хозяин.

Леонард посмотрел на меня и ухмыльнулся.

– Вы даже не представляете, на что способен Человек. Никто не представляет.

Вы видите этих посредственностей, ищущих избавление в вине, если только можно называть это вином? Вы сможете назвать мне более жалких представителей нашего вида?

Я попробовал было возражать, но он, так же резко как и всегда, оборвал меня на полуслове.

– Посмотрите на них. Они жалкие. Безвольные и бессильные. Это овцы, которым нужна всего лишь сильная рука – ведь только тогда они смогут приносить пользу, только тогда смогут выжить.

Овцы без пастуха пропадут, эта свобода, которую так жаждут многие овцы, или любые другие копытные, на ваш вкус – эта свобода их убьет, потому что они просто напросто к ней не готовы. – Он обвёл взглядом зал.

– Порядок должен быть во всем, – продолжал он. – И если его нет изначально, по каким-то причинам – на вроде того, что есть у муравьев или пчел – то его нужно навести, и именно для этого время от времени человечество разрождается Личностью, которая, даже если ее не принимают люди в силу своей ограниченности, обладает настолько серьезным влиянием, что роль свою выполняет все равно.

Леонард помолчал.

– Но всё-таки, – Он отхлебнул из своей фляги, предложил мне, но я отказался, и он продолжал, – чаще всего эти люди доводят свое дело до конца, и неважно, плохая у них роль или хорошая – они ее сыграют, потому что Это их цель, которую они не выбирали, это судьба, над которой они не властны.

Их устами говорит сама жизнь, и конкретно сейчас она говорит – что пришло время перемен.

Он встал и его голос вдруг загрохотал, отдаваясь от стен и проясняя пространство – от сонливости очнулся вдруг не только я, но и добрая половина улицы – в дверном проёме уже забились люди, силящиеся увидеть, что там творится, в баре же царила гробовая тишина, один лишь Леонард декламировал своим раскатистым голосом, покоряя всех присутствующих:

– Людям давно уже пора проснуться. Их обманывают, третируют, их используют во благо всесильной верхушке, которую не интересуют абсолютно больше ничьи интересы, кроме их собственных. Вы, жалкий инертный народ, сколько же вы можете спать и позволять так к себе относиться?

Сколько можно терпеть, вы, ответьте мне! Задайте себе вопрос, почему с вами так обращаются, почему они столько времени незаконно плюют на ваши интересы, в то время как должны их представлять – задумайтесь, кто виноват в том, что вы ничего не добились и все растеряли, что только имели – в этом виноват не бог, и не ваше начальство – в этом виноваты одни только власти.

Последнее слово он пророкотал так, что какая-то частица здравомыслия во мне подивилась только как в его ладном, но не могучем теле умещается такая сила голоса, но в этот момент я, сам не отдавая отчёта в этом, агрессивно заревел вместе со всеми, поддерживая яростный клич толпы.

В баре воцарилась дьявольщина – все топали ногами, орали, били посуду, затеялась драка – и только виновник этого хаоса стоял, улыбаясь и возвышаясь над всеми, как будто статуя пророка, освещённая лучами величия, он был воистину прекрасен в эту минуту, но вдруг сломалась старая деревянная дверь и все, кто стоял за ней, попадали внутрь, сбив с ног в том числе и меня.

Заявилась полиция, зло раздавая удары направо и налево, они пытались разобраться в причине происшествия и царящего беспорядка – но когда я поднялся, то заметил, что пророка и след простыл.

Его не было в баре, и вообще никто не видел, как он ушел.

На какой-то безумный момент мне показалось, что это все мне привиделось, но полиция, надевшая на меня наручники и уводящая прочь, ясно давала понять, что это не сон.

3

Меня бросили в одиночную камеру и оставили в ней до утра.

Я все никак не мог опомниться, осознать то, что произошло, связать воедино бедственное положение, в котором очутилась страна в целом и я в частности, страшную духоту улиц и лишения народа, для свидетельств которого достаточно даже сейчас всего лишь выглянуть через зарешеченное окно – где сотрудники участка избавляются от трупа бродяги – а также гипнотическое воздействие встреченного мной человека, не поддающегося описанию и какому-либо разумному слову для выражения всей той духовной и физической силы, что, казалось, в нем содержится и клокочет внутри, не вырываясь наружу.

И лишь глаза его не врали, были искренними с самими собой и перед богом – откровенно являя взору других всю энергию его натуры и силу воли, исключительную в своей целеустремленности.

Мысли путались в моей голове, я не мог никак сконцентрироваться на настоящем и что-либо предпринять или даже обдумать – все события этого дня наложились на впечатления от последних недель тягот и перемешались с моими личными ощущениями, затянув меня в бессознательный водоворот из образов и явлений, в которых я не отдавал себе отчёт.

Очнулся я от забытья всё в той же камере, разбитый и обессиленный, не зная, сколько времени я уже тут провёл, когда последний раз ел и какая судьба меня ожидает.

Я попытался встать, но ноги подвели меня – я упал на кушетку, ударившись головой об изголовье и снова погрузившись в беспамятство – спасительное по причине не только трагичности моего физическое состояния, но и крайне беспокойного и лихорадочного смятения, царившего у меня на душе.

Когда я пришел в себя, всё ещё наполовину пребывая в царстве грёз ввиду крайней и вызывающей опасения слабости, надо мной корпел местный врач – человек честный и добродушный, хоть и осунувшийся на вид – должно быть, его тоже не щадила сложившаяся ситуация, а может, ему доставалось даже больше, чем нам – то есть всем остальным.

Страданий он во всяком случае точно повидал немало, но нельзя и утверждать, что он не знал, на что шёл, хотя это и не отменяет того факта, что сейчас тяжело и ему.

Он с радостью увидел, что я очнулся, и, приложив палец к губам, улыбнулся.

– Не говорите ничего, вы слишком устали. – Тихо и заботливо сказал он, кладя компресс мне на лоб. – Вы пролежали здесь десять дней, и все это время вас нещадно била лихорадка, но сегодня вам лучше, и дай бог, самое страшное уже позади.

Я хотел что-то сказать, но он остановил меня, мягко положив мне руку на плечо, и после некоторой задумчивой и рассеянной паузы, болезненно встрепенулся, как бы вспомнив, где он находится, и снова обратив встревоженный взгляд на меня, продолжал:

– Вы находитесь в крайне неприятном положении, мой друг. Вас будут судить за подстрекательство к мятежу, просто потому, что вы попали не в то место не в то время, насколько я могу судить по тому, что знаю о вас…

Он смерил меня испытующим взглядом.

– И хоть я знаю, как это звучит, но постарайтесь не волноваться – в конце концов, мы ничего с вами не можем сделать. Остаётся только надеяться и уповать на случай, ведь он привёл вас в этот бар, так почему бы ему и не спасти вас из того положения, в которое вы по его вине угодили?

Врач улыбнулся.

– Я буду заходить к вам каждый день, и вам станет лучше. А там, почём знать, может и война закончится. Нам же нужно только надеяться, хотя бы ради нас самих, и поддерживать эту надежду в себе, иначе… Зачем тогда жить?

Он встал, собрал свои вещи и, попрощавшись, ушёл.

Я попробовал было встать, но добился лишь того, что свалился с кушетки и остался лежать на полу – обессиленный, истощавший и до смерти уставший.

Через некоторое время – я затрудняюсь сказать, какое – дверь камеры открылась и грубые руки подняли меня, посадив на кровать, с которой я не замедлил свалиться.

Меня подняли ещё раз, только более раздражённо и попробовали накормить – и хотя большая часть еды всё-таки оказалась где угодно, но только не в моём желудке, видимо, мой тюремщик был удовлетворён и, хлопнув дверью, ушёл, оставив меня одного.

Через окно светило солнце, вычерчивая причудливые узоры на рельефной шероховатой стене камеры, периодически я слышал какие-то шаги или звуки, но меня не покидало ощущение, что мир за окном как будто вымер, весь, и я остался один не только в камере, но и на всём белом свете.

И с такими мыслями, хоть я и не осознавал их (как и самого себя) я погрузился во тьму.

То было только начало моего заключения и злоключения, и я даже представить не мог тогда, сколько оно продлится и как и с чьей помощью оно завершится.

Ясно было лишь одно – это только начало мучений.

4

С тех пор, как я попал в тюрьму, прошло два месяца.

Ежедневные посещения доктора пошли мне на пользу, и постепенно лихорадка оставила меня – врач объяснил, что она была спровоцирована не только порчей желудка дешёвыми эрзацами (хотя возможности достать другой пищи люди моего положения практически не имели), но и общим изнурением сил.

Это был нервный срыв.

Тюрьма же, как это ни странно, как-то даже способствовала моему выздоровлению – ведь хотя я и предоставлен здесь своим собственным мыслям, и кормят здесь ещё хуже, чем на свободе (я порядочно похудел и осунулся, однако температура спала и я чувствую себя несколько более свежим), тем не менее здесь нет нативных раздражителей и прочих вещей, что так настойчиво врываются в вашу жизнь, когда ты живёшь в крупном городе, и расстраивают вам нервы и психику, так что для разума, если не для тела, и моего нестабильного душевного равновесия, нынешнее заключение стало даже в некотором роде лекарством, терапией, которая к тому же сочетается с обыкновенным для человека стремлением жить и возможностью жить, если какие-либо условия, мешавшие этому, устранены.

В общем, даже в своём теперешнем положении я видел плюсы, ибо эта передышка оказалась мне гораздо нужнее, чем я думал раньше.

И только сейчас, когда я могу целыми днями лежать, ни о чем не думая (ибо даже на грубой койке лежать лучше, чем в самой мягкой могиле), и периодически вкушать всякие до нелепости мелкие порции далеко не самого вкусного в моей жизни фрикасе (тем более что он и не так уж сильно отличается от того, что едят свободные люди, хотя им нужно ещё и работать, а откуда брать энергию на работу и семью, когда единственное, что составляет твой рацион, это бледное и не калорийное жидкое мясо?), я по настоящему понял, как устал за последние годы.

И нельзя сказать, что причина, корень моего истощения была в работе, самой по себе – она объективно была не самая сложная, и её не сравнить с теми лишениями, что испытывают граждане нашей страны, добывая уголь в бездонных шахтах или теряя кровь и сознание на передовой – но тут, как и всегда, свое влияние оказывают и другие факторы, и нет ничего такого, что случалось бы само, без учёта взаимодействия с другими вещами, ведь только вместе они дают ту реакцию и последствия, с которыми мы имеем дело и с которыми считаемся.

Продолжить чтение