Быть русским

Размер шрифта:   13
Быть русским

Блистательный город

Ночью с большой высоты все земные огни кажутся похожими. Светящееся человечество. Архипелаги народов, драгоценные блёстки городов. Пространство жизни, не ведающей границ. Франция возникла незаметно – вынырнула из облаков, показалась чёрным небом с незнакомыми созвездиями, их соединили серебристые и золотистые нити, медленно наполнились светом, скрылись за белёсым пологом, превратились в сплетение тонких сияющих корней. «Ризома культуры» – вспомнилось из прошлой жизни. Видимо, Делёз любил ночные полёты мысли…

Вспыхнуло и полетело назад многоточие синих огней, истерично взревели двигатели, самолёт бешено скакнул и покатился по бетону, теряя скорость. Воскресенье, 16 июня 1991 года, 21.50 по местному времени. Через четверть часа я помахал у выхода улыбчивым московским стюардессам:

– Счастливо!

И шагнул за борт, в неизвестность.

Ручеёк русской жизни быстро скудел – в узком русле длиннющего эскалатора, за поворотами стеклянных коридоров, в разноязыком, разноцветном море людей, снующих в дорогой голливудской массовке. Паспортный контроль, багаж, скучающие таможенники, выход в город и…

– Валери! – меня окликнули из толпы встречающих.

Я обернулся и протиснулся к друзьям:

– Невероятно! Вы… Париж… – мы обнялись с Брижит, – как я рад!

– И мы! Мы так тебя ждали!

– Наконец-то! – Филипп стиснул мою ладонь и произнёс голосом частного детектива: – Значит, сумел обмануть КГБ.

– Кажется, удалось, хотя… – шепнул я в ответ и под общий смех принялся тревожно озираться по сторонам.

Мозг заполнил веселящий воздух, вокруг мелькали вспышки незнакомой жизни: африканская скороговорка, детский плач, тележки с чемоданами, строгие джентльмены, полицейские, реклама дешёвых чудес. Я шёл в толпе и чужим голосом говорил по-французски. Жара, полусон-полуявь. Мы поднялись в лифте на стоянку. Поместились в маленький, почти жестяной автомобиль, незаметно, за разговором подъехали к автомагистрали и сходу рванулись в бешеную гонку. Меня понесло ещё дальше в неведомый мир.

После знакомства на волжском теплоходе «Константин Симонов» в октябре прошлого года и расставания, Брижит прислала несколько милых, утешительных писем. «Не волнуйся и не падай духом, мы с тобой…» В ответ я честно признавался, что в России люди живут, стиснув зубы, не хватает еды и самых простых вещей. И как всегда, непонятно, ждёт ли нас пытка такой жизнью или помилование. А над головой кружат и с безупречным французским произношением каркают московские вороны…

От рёва мотора наши голоса стихли. Я отдался судьбе и погрузился в кинофильм. Справа летела обочина, россыпи пригородных домов в клочьях тёмной зелени, слева на немыслимой скорости мчались встречные машины. После московской задумчивой, задушевной, неторопливой спешки ошеломила стремительная чужая жизнь.

Мы свернули по петле дорожной развязки, снизу красно-белыми огнями стрельнула по глазам магистраль, сбоку в уличной ложбине показалось зарево огромного города.

– Ну, вот и Париж! – не отрываясь от руля, воскликнула Брижит. – Ты рад?

– Что за вопрос? Восхищён! Точнее, предвосхищён! Если так можно сказать.

Филипп обернулся с переднего сиденья, увидел мои неистово бегающие глаза и усмехнулся:

– Предвосхищён. Забавно звучит.

Я упивался собственным восторгом, ловил многоцветные огни вывесок, прямоугольники ярких витрин, фонари в ореолах светящихся листьев, столики кафе и театральную пантомиму людей, погружённых в праздную жизнь. У светофора Брижит затормозила:

– Ты хочешь поехать домой ужинать или сначала увидеть весь Париж?

– Весь Париж? Сразу?

– Да-да! Ночью, это потрясающе.

– Конечно! – я тут же забыл о голоде.

Машина свернула с бульвара, поползла вверх по темноватым улочкам, притормозила и медленно втиснулась в свободный угол на парковке.

– Гениально! Сразу место нашли, – Филипп вышел из машины.

– Повезло. Значит Париж тебя признал и пригласил на себя посмотреть, – рассмеялась Брижит. – Не со всеми он так гостеприимен. Вот! Мы на Монмартре!

Я озирался по сторонам, считал свои первые шаги по великому городу. Мои спутники чуть ли не за руки тащили меня вперёд:

– Идём-идём! Это всё неважно! Сейчас увидишь главное!

Через несколько минут я оказался у железных перил перед длиннющим лестничным спуском:

– А теперь смотри!

Над чёрной кромкой горизонта выцветший закат чуть подсвечивал облака, а ниже сияло и переливалось немыслимое скопище драгоценностей. Конечно, их собрали со всего мира, засыпали крыши домов, купола церквей, башни, улицы, площади.

– Боже мой! – прошептал я. – Как это чудо… появилось?

Брижит рассмеялась:

– Сами удивляемся.

– Постепенно, за две тысячи лет, – Филипп лукаво прищурился.

Хотелось вдохнуть светящийся праздничный воздух, задышать жизнью, придуманной для всеобщего блаженства. Я лишь вздохнул. Невозможно. Неизвестность сладостна только в юности, когда не боишься потеряться и всё начинаешь с нуля. А теперь мне есть, что терять. Мои спутники молчали, понимающе поглядывали в мою сторону. Наконец, Брижит осторожно спросила:

– Ну что, поехали ужинать?

– Нет, лучше до утра здесь остаться! – я закинул голову к небу. – Увидеть Париж и… не умереть!

– Именно. Жить лучше, чем умирать. В Париже это неплохо получается. Считай, ты правильно начал, – Филипп, посмеиваясь, манил меня к машине. – Поехали, теперь я за рулём.

Чемодан на пятый этаж без лифта я втащил сам. Деревянные, до блеска навощённые ступени, скрипели под ногами. В квартире нас ждала дочь Доротея, голубоглазая, русоволосая девочка лет десяти. Тихо поздоровалась, равнодушно потянулась к моей бороде для поцелуя и отправилась спать. В длинной узкой кухне-пенале уже был накрыт стол на троих. Часы показывали начало двенадцатого.

За ужином мы ели что-то изысканно-вкусное, не оставившего в памяти ни малейшего следа, запомнилось лишь красное, прекрасное вино. Первый глоток за Париж, второй за Францию, третий за Россию, четвёртый за Москву. Первое заграничное застолье – в лучших парижских традициях. Мы обменивались тостами и воспоминаниями о встрече на «религиозно-философском теплоходе». Тогда у нас и родилась мысль создать Международную ассоциацию помощи православным христианам России. Мы назвали её «Résurrection». Я не верил в успех, но к своему удивлению за несколько месяцев сумел увлечь этой идеей несколько именитых подписантов прошлогоднего письма «О будущем наших храмов» в «Литературной газете». Не всё получилось. В январе я сумел почти в одиночку организовать первую в стране выставку «Русская православная пресса», затем вместе с иконописцем Борисом Бычевским другую – «Современная икона». Потом наши начинания подхватили и перехватили другие… А в самом конце мая, незадолго до поездки в Париж еженедельник «Новое время» опубликовал на пяти языках заметку о созданном мною Московском филиале ассоциации.

– Я вам сейчас кое-что покажу! Вы удивитесь! – с этими словами я вышел в гостиную к своему чемодану и вытащил французский номера журнала. – Вот статья о нашей ассоциации! Московский филиал зарегистрирован официально.

– Ну-ка, ну-ка! – на лицах моих знакомых любопытство сменилось восторгом. – Валери! Так ты теперь директор Московского филиала «Résurrection»?

– Да, а ты, Филипп, президент нашей ассоциации!

– Невероятно! – Брижит вскочила со стула и захлопала в ладоши. – Как тебе удалось?

– Без особого труда. Видно, мы с вами попали в точку.

Филипп принялся читать вслух:

– В Москве создана новая общественная орга низация «Христианское возрождение» – филиал находящейся в Париже Международной благотворительной ассоциации помощи православным христианам в России и Восточной Европе «Возрождение». Председателем её правления в Москве стал историк Валерий Байдин… «Христианское Возрождение» ставит своими целями создание церковных музеев, проведение эталонных реставраций, возобновление паломничества по святым местам России и других стран, создание отдельного канала христианского телевидения… Хочется надеяться, что мы стоим у начала международного движения за спасение и возрождение памятников русской религиозной культуры…»

Филипп развёл руками, глянул на меня, но моё фото в журнале и развёл руками:

– Это чудо.

– Ничуть! Видно, Богу угодно, чтобы Советский Союз превратился в православную Россию!

– Именно! – вскричала Брижит.

Мы соединили над столом руки и трижды встряхнули ими, сияя глазами.

– Только в России такое возможно, – Филипп, разлил по бокалам остатки вина.

– Не забывайте, нашу ассоциацию благословил архимандрит Павел, настоятель Псково-Печёрского монастыря. Он, кстати, вас в гости приглашает, к «старцам и батюшкам».

– Голова кружится! – Брижит ладонью коснулась виска. – Почему ты сразу не сказал, даже не написал? Поздно, но я всё-таки выпью за тебя.

– И я! – добавил Филипп. – За тебя и за твою страну, Валери! За самую удивительную страну в мире!

– За нас всех!

Мы поднялись и звучно сдвинули бокалы. Хотелось пить без конца за свободу, дружбу, за наше будущее.

Через несколько минут восторги рассеялись. Мне устало напомнили, что завтра рабочий день. Филипп повёл меня по квартире, в угловой комнате зажёг свет:

– Вот, располагайся, это для тебя.

Узкая кровать, шкаф, письменный стол, стул, полка с книгами. Ничего лишнего. На стене красивый рисунок с голубой танцующей балериной.

– Мерси-и! – протянул я. – Тут так уютно, красиво! А что это за рисунок?

– Наталья Гончарова, – Филипп сверкнул оливковыми глазами, – подлинник, парижский период.

– Потрясающе! – я невольно отступил на шаг

– Ну вот, будешь вдохновляться. Кстати, – он приоткрыл шкаф и показал на пёстрый китайский халат, – это тоже для тебя. Там и тапочки найдёшь. До завтра!

На ночь я открыл окно, вдохнул бензиновую гарь с привкусом миндаля и мгновенно заснул. Проснулся среди ночи. На уши давил тихий, напряжённый рокот. Выскочил на узкий длинный балкон и не поверил глазам. Застывшие автомобили до предела заполнили длиннющую прямую улицу, белые и красные огоньки фар медленно плыли в противоположные стороны. Ручные часы показывали половину третьего.

– Ничего себе, – пробормотал я и опять растянулся в постели.

Заснуть удалось лишь с помощью давней привычки к странствиям: подложив руку под одно ухо и накрыв другое подушкой.

Глаза раскрылись и тут же закрылись от яркого света, а в уши проник уличный гул. На белой стене косо отпечатались плоские лучи и упирались в угол комнаты. За окном виднелся излом крыши и врезанные в неё окна мансарды, над ними висела голубая дымка. С узкого длиннющего балкона открылись дома напротив с такими же лентами кружевных железных изгородей на верхних этажах. Фасад прилип к фасаду. Сверкали блёстки стёкол. На асфальтовом дне глубокого городского канала в горячем воздухе сновали и бесновались разноцветные автомобили. Ни дерева, ни пятнышка газонной зелени. Голова закружилась словно от солнечного удара:

– Невероятно. Париж.

Из глубины квартиры доносились голоса. Я опомнился, накинул китайский халат и вышел в гостиную. Сквозь открытую дверь виднелась кухня, за столом завтракала вся семья. Меня встретили улыбками:

– О! Ну, как спалось?

– По правде сказать, шумновато было! Кажется, я проспал?

– Ничего страшного. Не хотели тебя будить. Я вечером тебе дам «буль кесс», совершенно забыла, – Брижит быстро допила кофе, – А что это такое?

– «Boules Quies»? Восковые шарики для ушей, чтобы шума не слышать. Без них в центре Парижа невозможно. Мы сами так спим, – она поднялась из-за стола. – Прости, мне нужно Доротею в школу проводить. Надеюсь, вы без меня справитесь.

Кухонные часы показывали половину восьмого. Я смущённо закрыл лицо руками и пробормотал извинения. Филипп кивнул на чистую чашку и блюдце с круассаном:

– Жду тебя! Парижская жизнь поздно кончается, но рано начинается, – многозначительно усмехнулся. – Привыкай!

Странный завтрак из круассана, большой чашки кофе и бутерброда с маслом и вареньем был похож на вокзальный перекус и завершился мучительными приступами голода. Откуда мне было знать, что так завтракают все французы. Такого аскетизма от страны гурманов я не ожидал.

– Пока! – Брижит махнула нам рукой, Доротея другой.

Хлопнула входная дверь. Филипп промокнул губы салфеткой и поднялся. Я залпом допил чай и принялся вместе с ним убирать чашки и блюдца в посудомойку. Увидел эту машину я впервые в жизни:

– А руками вы посуду не моете?

– Валери… – снисходительно улыбнулся он, – зачем? В конце ХХ века?

Кусок багета с маслом и вареньем пришлось доедать на ходу. Я чистил зубы и тихо скорбел. На утреннем столе не оказалось ни молочной каши, ни яйца всмятку или творога, ни бутерброда с ветчиной… Странно здесь день начинают.

Через полчаса хозяин квартиры с влажными после душа волосами и разящим запахом одеколона поманил меня к себе в кабинет. Вдоль белых стен высились стеллажи с одинаковыми картонными папками-кейсами, посредине стоял стол с бумагами и телефоном, рядом два стула. На стене единственное украшение – чёрно-белая фотография обнажённой женской спины с нарисованными виолончельными прорезями.

– Нравится?

– Где-то я эту фотографию уже видел. Не помню.

– «Скрипка» Ман Рея. Замечательный был мастер.

Он подвёл меня к стене, рядом на узком столе высились стопки книг и толстенных альбомов в целлофановой плёнке:

– Это мои издания за последние годы.

– Подожди, раньше ты не говорил, что у тебя есть своё издательство.

– В России нам всем было не до этого. Вот, смотри: «Éditions Philippе Sers (Издания Филиппа Серса)». Тут несколько моих альбомов: «Man Ray photographe (Ман Рэй фотограф)», «Les saintes icônes. Nouvelle interprétation (Святые иконы. Новая интерпретация)», «Lioubov Popova (Любовь Попова)», – увесистые тома в толстых картонных футлярах невозможно было удержать одной рукой. – А это тебе в подарок: (Kandinsky. «Du spirituel dans l´art» (Кандинский «О духовном в искусстве»), второе издание с моим предисловием о философии Кандинского.

– Ну, спасибо! – я тут же открыл книжку карманного формата с посвящением «Памяти Нины Кандинской». – Предисловие в первую очередь прочту! «Философия Кандинского», интересно…

– Прости, у меня в девять важная встреча, – перебил Филипп. – Издательские дела. А ты погуляй пока по городу. Погода отличная. К часу дня возвращайся, будем обедать. Договорились?

– С удовольствием. Столько лет мечтал…

– Если заблудишься, вот тебе визитка. Тут мой адрес и телефон, – он вручил мне ключ от квартиры, назвал код двери подъезда и проводил до лестницы. – Счастливо!

Спускаясь по чистейшей, до скрипа натёртой лестнице, я сжимал этот ключ с таким чувством, будто собирался открыть им Париж.

…За входной дверью таилась новая вспышка ярчайшего света. У самого лица проплыли зелёные солнца, пролетел гнусавый вой мотороллера, пахнуло тёплой, знакомой уличной пылью. Я помотал головой и тут же забыл всю прошлую жизнь. Потерялся в настоящем. А улица вела в будущее. Шли навстречу, стояли у светофора, выходили из магазинов люди с немосковскими лицами в иностранной одежде. Обгоняя пешеходов, прошагал мимо горбоносый высокий блондин с немыслимо тщательным пробором, женщина сверкнула глазами в густой чёрной смазке, проковыляла старушка с золотистыми девичьими буклями. Мальчик за руку с мамой бойко лепетал по-французски. Удалось разобрать лишь несколько слов.

Я учился читать по слогам, водя вокруг глазами, как ребёнок по строчкам первой книжки. Так прекрасно ничего не знать и всему удивляться! Грамматически правильному спряжению кварталов, длинным сложносочинённым бульварам, склонениям кривых переулков, ползущих в гору. На другой стороне улицы у витрин «Галереи Лафайет» прохаживались зеваки. За углом всплыл громадный фронтон с пинаклями по краям и пальметтой посередине. Опера Гарнье! На фотографиях она всегда представала с парадной стороны. Позже я узнал, что небольшая круглая площадь перед задним фасадом носила имя Сергея Дягилева, создателя знаменитых «Русских сезонов» начала ХХ века. Шаг за шагом появилась колоннада, зелёный купол, золочёные крылатые статуи на крыше. Я оказался в людской толчее рядом с гудящим автомобильным затором на проспекте перед главным входом. С благодарной жадностью глаза ловили застывшее вдохновение, разум откликался на щедрость замысла, восторгался утонченностью и роскошью. Нет, я не турист, не гость издалека. Словно озарение я чувствовал глубинное родство, слитое с юношеской мечтой, любовью к мере и красоте, к бархатной французской речи, которая с детства так легко мне давалась. Моё русское сердце дрогнуло и уловило биение других сердец. Судьба много лет вела меня к этой встрече.

Время останавливало меня посреди города: одиннадцать утра, полдень, четверть первого. Но безуспешно. Уличный праздник начался с первого шага. Он завораживал, был устроен для всех и не кончался, не было сил повернуть назад! На ходу перед глазами являлись страницы альбомов с фотографиями и рисунками, открытки, кинокадры, старинные гравюры: Авеню де л’Опера, Комеди Франсез, Пале-Рояль, фасады и дворы Лувра, набережная Сены, за рекой – Французская Академия с золочёным куполом-короной, справа – неподвижно взлетающая башня Эйфеля, слева – крепость Консьержери, а где-то за ней Нотр-Дам. Память, воображение и настоящее сталкивались до искр, меня несло всё дальше вместе с голосами Монтана и Пиаф. Сознание ловило французскую речь из кинофильмов, мимо плыли мелодии, когда-то услышанные по радио. Я задыхался то ли от бега, то ли от счастья. Шлепки быстрых шагов отзывались аплодисментами. Париж ослепительно улыбался, подобно кинозвезде, превращался в памятник, храм, дворец, бульвар, вереницу мостов. Мог ли я знать, что неторопливая Сена через несколько лет окончательно разделит надвое мою жизнь. Вот угловая башня со старинными часами, а там знаменитая Сент-Шапель – металлические и каменные кружева навек спаяны в неслышной молитве. Цветочные ряды – заповедник запахов, где у меня открылось второе дыхание. И наконец, зацелованный взглядами древний собор. Столько раз виденный, изученный до мельчайших подробностей, собранный из символов. Осталось лишь вплотную подойти к нему и коснуться стены. Войти нет сил – потом. Я вернусь! Лучше обойти со всех сторон, глянуть в канал, перейти на остров Сен-Луи, затем на правый берег и погрузиться в известные лишь парижанам улицы, улочки, площади и скверы. Заглянуть в лицо обычной жизни: почта, булочная, пара столиков перед входом в крохотное кафе, мусорные баки на тротуарах, рядом негр зелёной пластиковой метлой гонит весёлый ручеёк вдоль тротуара.

И тут прямо в мозг кольнули стрелки на циферблате моих часов. От затылка до щиколоток обдало испариной: я опаздываю к обеду и не знаю, как найти улицу Лафайет. Прохожий ответил мне любезной скороговоркой. Я не понял ни слова, кивнул и отчаянно понёсся вперёд вслед за зигзагом его руки. Немногие пешеходы удивлённо отступали в сторону. Я улыбался им и бежал, как в лесу, по наитию и по солнцу. Ошеломила нелепая громада, сложенная из разноцветных труб, трубок, трубочек, штанг, балок, стеклянных панелей. Через несколько кварталов возник бульвар с триумфальной аркой Сен-Дени, на табличке мелькнула надпись «Бонн Нувель». Я повернул направо, потом налево, очутился перед фантастическим фасадом «Фоли Бержер», мельком глянул на конструктивистский барельеф с голой танцовщицей, бросился дальше и вскоре замер от одышки на углу улицы Лафайет. Чутье не подвело. До дома моих друзей оставалось на глаз метров пятьсот, до обеда – восемь минут.

Опоздал не я, а хозяин дома. Оказывается, в Париже не принято слишком строго следить за временем. Минут двадцать, пока мы ждали его на кухне, я рассказывал Брижит и Доротее о прогулке по Парижу, видел, как в удивлении раскрываются их глаза.

– Ты всё это увидел? Невероятно! – Брижит тут же всплеснула руками: – Значит, Филипп не дал тебе с собой ни карты, ни путеводителя? О-о! Я же ему говорила, всё для тебя приготовила!

– Неважно. Я даже рад, что немного заблудился! Париж на бегу лучше, чем на туристском автобусе.

– Ну, нет. Завтра я сама тебя поведу. Ты ведь толком ничего не увидел.

– От большего я бы заболел! Это как бутылку коньяка залпом выпить.

– Пожалуй. Париж нужно смаковать, как дорогое вино. А ты…

– А я только смотрел на этикетки и вдыхал запахи. И голова до сих пор кругом.

Мои собеседницы одобрительно глянули и рассмеялись:

– Подожди, я сейчас! – Брижит ушла и тут же вернулась: – Вот, возьми в подарок и сразу отнеси к себе: карта города, план метро, путеводитель. В «Guide vert»1 о каждом памятнике подробно рассказано. Мы сами год за годом Париж изучаем. Он неисчерпаем.

Хлопнула входная дверь. Филипп вошёл на кухню и виновато развёл руками. За обедом я с изумлением изучал «трапезу парижан»: закуски есть, а супа нет, после второго подают листья зелёного салата и сыр с хлебом. И всё это, включая десерт, запивают красным вином. Вместо нашего киселя-компота – свежие фрукты или кусок пирога. Не третий день я понял, что безнадёжно испорчен простой советской пищей и что французская еда меня мало интересует, как и еда вообще. Лишь бы её было побольше, особенно, на завтрак.

Наутро мы с Брижит спустились в пустынное, обшарпанное метро со множеством лестниц и кривых коридоров на пересадках. Я ловил пристальные взгляды рекламных красавиц и красавцев, убеждавших купить хоть что-нибудь, посмотреть новый фильм, уехать на Гавайи, посетить парк развлечений…

Поезд-тихоход довёз нас до Лувра. В саду Тюильри повсюду росли цветы, в Оранжери процветало искусство. Полчаса мы бродили вдоль огромного полотна с «Кувшинками» Моне и мимо картин импрессионистов. С последним вздохом я вышел на Площадь Согласия, узнал от Брижит, что Луксорский обелиск сменил здесь эшафот с гильотиной, затем увидел – Вандомскую, посвящённую обезглавленной французской монархии, и задумался. Правда ли, что красота выше добра и зла, что художник способен исправить историю, заставить забыть одно и запомнить другое? В здании Комеди Франсез оказался проход во внутренний двор Пале-Рояль. Моя спутница объяснила, что здесь даже в летнее пекло можно вдохнуть прохладного тумана от фонтанов, услышать птичий щебет и прийти в себя. Всё так и было. Закончили прогулку мы в знаменитом «Кафе де ля Режанс» за чашкой кофе с изысканными пирожными.

– Ты гость, я угощаю. Это культовое место в Париже, – улыбнулась Брижит, помолчала и добавила: – Имей в виду, смысл жизни парижанок – развлечения и удовольствия.

– Может быть, для совсем молодых?

– Нет, для всех. Кроме… кроме верующих.

Мы прерывали разговор редкими глотками кофе с пирожными. Всё было лишь милым предлогом, совсем не так, как в полуголодной «перестроечной» Москве. Мы утоляли другой голод – общения.

– Брижит, после изгнания из Института искусствознания и университета, я пятнадцать лет не говорил и мало что читал по-французски. Вы с Филиппом вернули мне ваш язык, и он потихоньку становится моим. Представляешь, когда осенью мы расстались, я вынул из книжного шкафа большой франко-русский словарь и открыл, почти как священное писание.

Она хмыкнула и её глаза неожиданно блеснули:

– Это так замечательно! Прости… я слишком люблю свой язык, – она смахнула что-то вроде слезинки. – Как ты, по-французски не говорит, наверное, никто! Ты делаешь ошибки, но говоришь с увлечённо, искренне, без страха и почти без акцента. Это удивительно. Ты знаешь столько забытых слов, у тебя язык библиотеки, а не улицы. Уверена, через год ты будешь говорить, как лучшие из парижан!

Я решил не смущаться:

– Постараюсь!

– Как бы я хотела хоть чуть-чуть выучить русский и ещё раз приехать в Россию…

– Знаешь, – перебил я, – мне вспомнилось твоё первое письмо. Я его в декабре прошлого года получил. Ты про мою квартирку на одиннадцатом этаже писала. Так забавно, будто я в ней живу словно пророк Илья в башне, и ворон приносит мне еду.

Она засмеялась:

– И ещё я тогда пообещала показать тебе Париж.

– Да, в твоём маленьком автомобиле. И даже его нарисовала. Помнишь?

– Конечно, помню и покажу обязательно. Но завтра у нас другой план.

Засыпал я посреди плывущих в воздухе зданий, арок, бульваров, потоков машин.

На следующий день мы отправились на «Левый берег» – средоточие картинных галерей и художественных салонов. В витринах стыли «последние крики» искусства: инсталляции, уродливые манекены, скабрёзная мазня на холстах, мерзкие «объекты», для которых и названия нет.

– Неужели кто-то это покупает? – повернулся я к Брижит. – Ведь это полное самоотрицание авангарда. Его последний выдох. Дальше разложение заживо…

– Ну, я с тобой не согласна. Творчество неисчерпаемо. Какие-то частные музеи будут покупать, крупные маршаны, Министерство культуры. Проходят огромные выставки. Ты просто не знаешь. Люди со всего мира съезжаются взглянуть на новейшее из самого нового.

– Может, это просто снобизм? Или ожидание чуда? Мне кажется, гениальных открытий уже не будет…

Брижит отчаянно замахала на меня рукой.

– Ну ладно, прости. А каких художников готовят в вашей знаменитой Академии – в Эколь де бозар? Неужели там не учат технике рисунка, живописи? Ведь нужно уметь руками работать, развивать глаз, а не только выставлять «концепты» и творить симулякры. Нынешнее искусство отвратно, потому что стремится не к вершинам – красоте, святости, человечности, – а к всевозможной жути.

– Может быть, ты по-своему прав, но слишком строг. Я с этим не согласна. Пойдём заглянем в Академию, тут недалеко.

Дворы были уставлены мольбертами: студенты заканчивали годовые работы, рисовали античные скульптуры и полуобнажённых натурщиков в древнегреческих тогах. Контраст с галерейными витринами был впечатляющий. Лет через пять мы с русским художником из Кёльна вновь заглянули в Эколь де бозар и ужаснулись. Сентябрь. На дворах, заросших травой, ни души. В широченных коридорах Академии также. На втором этаже я постучал в первую же дверь высотой с одноэтажный дом и заглянул в громадный зал. Несколько студентов подняли головы от компьютерных экранов, преподаватель встал из-за стола с компьютером и шагнул мне навстречу. Я вежливо спросил что-то о стажировке иностранных студентов, о классах живописи и графики.

– Мсьё, у нас давно не преподают живопись и рисунок… – он не мог скрыть недоумения.

Пришлось признаться:

– Мы из России.

– А-а…

– А что же здесь изучают?

– Компьютерную графику, дизайн, полиграфию…

– И всё? – тут уж я не смог скрыть удивления.

– Это именно то, что востребовано в современном мире, – преподаватель ядовито усмехнулся.

В ответ я усмехнулся столь же ядовито, громко произнёс: «Браво!». Извинился за беспокойство и закрыл за собой тяжёлую дверь в морг изящных искусств.

Мне думалось, что Брижит, Филипп, их друзья из художественной богемы не могут не понимать, что во Франции закапывают в грязь великое искусство – душу западного мира. Я попытался об этом сказать. Брижит меня остановила:

– Не хочу с тобой спорить. Нельзя так преувеличивать и пытаться остановить время.

Мы шли по бульвару Сен-Жермен. Брижит сменила тему:

– Смотри, это Сен-Жермен-де-Пре, самая древняя романская церковь Парижа! В честь неё назван бульвар или в честь этого покровителя Парижа. Не знаю точно. А на углу, смотри! Это знаменитое кафе «Дё Маго». Давай зайдём! Там свободных мест почти никогда нет, но мы схитрим. Просто заглянем.

Она шагнула с террасы внутрь, поманила меня и шепнула:

– Вон на колонне фигурки двух китайцев. Это и есть «два маго».

Тут же огляделась по сторонам. К нам подскочил официант:

– Мсьё-дам, свободных мест нет. Вы заказывали столик?

– Нет.

– Ну, тогда…

– Понятно, спасибо. Извините.

Мы выбрались на бульвар мимо сидящих вразвалку жизнерадостных туристов, жующих детей и скучающих одиночек.

– Тебе нужно было обязательно увидеть это место и запомнить, – Брижит смотрела с улыбкой то на меня, то на кафе. – Тут десятилетиями бурлила жизнь, с десяток мировых гениев побывало: Пикассо, Аполлинер, Леже, Жид, Сент-Экзюпери, Хемингуэй. Ну, и ещё многие. Симона де Бовуар, Сартр…

– Вдохновлялись Парижем?

– Именно! Желаю и тебе вдохновиться!

– Не знаю, какое может быть вдохновение в таком шуме?

– Раньше Париж был гораздо тише, автомобилей было не так много. И туристов. Я застала те времена. Меня родители первый раз сюда привезли в середине шестидесятых.

– А ты откуда родом? Я почти ничего про тебя не знаю.

– Хорошо, расскажу. Тут недалеко есть тихое место, где можно спокойно поговорить и кофе выпить.

Через несколько кварталов, когда меня вконец умучал рёв автомобилей, бензиновый перегар и гнусавый вой мотороллеров, мы свернули в сторону Сены. Брижит толкнула роскошную дверь под вывеской «Прокоп».

– Но это же ресторан, – замер я на пороге.

– Тут чайный салон есть. Идём!

Свободный столик нашёлся сразу. За окном сновали пешеходы. Она пила кофе, я – чай. Два крошечных шоколадки лежали рядом.

– Здесь с семнадцатого века перебывало полно знаменитостей: Дидро, Вольтер, Руссо, Гюго, Жорж Санд, Бальзак. Там на этаже, – она указала на потолок, – есть их портреты. Обстановка шикарная, можешь мне поверить.

– Ты обещала про себя рассказать.

Брижит держалась с шутливым покровительством, скрывая природную щедрость. Легко увлекалась беседой, но избегала споров. О современном искусстве мы больше не говорили. Я слушал про её детство в Савойях, про отца-художника и мать, исследовательницу савойской культуры. Она говорила про певучий говор и песни, которые пелись хором на всех праздниках и напоминали итальянские, про танцующих мужчин в чёрных бархатных беретах, жилетках и белых рубашках, женщин в белых чепцах и чулках, разноцветных длинных юбках с платками на плечах. Серо-голубые глаза мечтательно возвращались в детство, в её родной Анси, к старинным улочкам, каналам, церквям и замкам – на берег чистейшего озера. А потом она приехала в Париж, изучала историю искусства и философию, увлеклась рисованием и одно время даже зарабатывала на жизнь как портретистка на Монмартре.

– Я жила в Бельгии и много чем занималась. Историей архитектуры, современной фотографии, китайской гравюры, русского конструктивизма, савойской культуры. Писала о Виолле-ле-Дюке, Ман Рее, Родченко, об американке Эббот… – Бри-жит говорила чуть небрежно и без малейшего кокетства.

– Ты ведь недавно побывала на Тайване? Я твоё письмо на рисовой бумаге успел получить накануне отъезда. Расскажи!

– О-о, это немыслимый мир! Я там две недели провела, изучала китайские гравюры и технику письма. Совсем не похоже на Европу и на Россию. Вы очень сосредоточены, китайцы – наоборот, очень напористы. На улицах кишат толпы людей, бегут, кричат, покупают, продают, едят в бесчисленных кафе. Запахи невероятные. Музыка тоже. Люди там не спят до утра. Непонятно, в чём для них суть жизни, в чём их вера. На всех углах стоят даосские и буддийские храмы, внутри – уродливые, страшные божки, вокруг них светильники, и всё усыпано цветами.

– Читал, что китайцы поклоняются мировым первостихиям, ищут энергию жизни.

– Да, но их энергия вещественная, а не духовная, как в христианстве. Разница с нами огромная.

Странно, но ни в этот раз, ни позже она не спросила о моих увлечениях и публикациях. Наверное, потому что не читала по-русски, зато щедро делилась со мной своей любовью к Парижу. Много лет спустя я узнал, что Брижит опубликовала философский роман о Декарте и биографический о Кандинском, статьи о Марине Цветаевой, о родных Савойях и о «сакральном Париже».

В сердце Европы

Наступило третье утро.

– Возвращайся к обеду! – крикнула мне вслед Брижит.

На улице я вдохнул утренний воздух – словно глотнул вина. Время растворилось в бездумном веселье. Парижане притворялись неспешными туристами, туристы – парижанами и блаженствовали на кофейных террасах, всякое житейское оставив попечение. Из ресторанной глубины, словно дьяконы выбегали официанты в жилетках и служили в бескрайней трапезной, елейно раздавая людям хлеб, вино, жареных ягнят и печёную рыбу. За стойкой у кассы священнодействовал хозяин, раскладывая купюры и звеня мелочью. Посетители, откинувшись на спинки кресел, созерцали мимолётное бытие, парочки тесно сдвигали локти на крохотных столиках, исповедуясь в любви к ближнему. Религия наслаждений в Париже давно затмила все верования и философские учения. Гедонизм – всеобщий, без страха и упрёка – покорял самых суровых пришельцев и растоплял сердца французов:

– C’est très jеntille2, – то и дело звучало вокруг, скрещивались улыбки ради улыбок, становились искусством ради искусства.

Гипнотически сияли подкрашенные глаза тощих старух, удивляли сбритые брови, заново нарисованные розовым карандашом. Манили взглядами полнотелые мулатки в мини-юбках, источали томление и запах духов моложавые мужчины. Бесполый призрак в развевающемся балахоне, огромных тёмных очках, с распущенными седыми волосами и жёлтыми кляпами наушников, лавируя между пешеходами, мчался на роликах по тротуарам Елисейских Полей…

Москва огромнее, молчаливее, наполнена толпами приезжих, овевается ветрами Востока. На Париж жарко дышит Юг. Мимо сновали люди разных рас с синевато-чёрными, жёлтыми, оливковыми лицами, грузные арабки с выводком детей, негритянки в чалмах с чудовищными надувными телесами. Город, созданный гениальными художниками, заполонили торговцы – продавцы роскоши и дешёвки, ненасытных желаний и мелких соблазнов. Здесь собраны земные блага со всех материков, они не умещаются в магазинах, выплёскиваются на уличные прилавки. Непрестанная многоязыкая сутолока оглушает до звона в ушах. К ногам прохожих брошены россыпи блестящих Эйфелевых башенок и крошечных Нотр-Дам, значков, флажков, божков. На чугунных дисках выпекаются бретонские блины, усыпаются тёртым сыром, покрываются мёдом, сметаной, ветчиной, яйцами, ловко сворачиваются в съедобные конверты. Турки суют прохожим ромбики липкой пахлавы, магнитят улыбками, нарезают с крутящейся мясной ноги стружки кебаба, посыпают жареными овощами, обливают соусом, заворачивают в лаваш. На переносных прилавках накладывают в вафельные рожки мороженое двадцати сортов, продают длинные сэндвичи, круассаны, вафельные трубки с кремом… Тьфу! Нет лишних денег, нет и лишних помыслов, только самые насущные. Как бы позавтракать после французского завтрака и никому об этом не говорить.

О! Всего десять франков: половина багета, ветчина в длинном надрезанном нутре, листки салата с кружками помидоров. Я съел половину, другую оставил в пакете и сунул в портфель. Тут же в его глубине, словно в подсознании, нащупал папку… И прикусил губу от досады. С первого дня я носил с собой напрочь забытую, отчаянную статью «На ступенях русского храма». Писал её всю весну с надеждой миновать советскую цензуру и опубликовать в парижской «Русской мысли». Ещё в Москве были записаны адрес редакции и фамилия: Иловайская Ирина Алексеевна. Найти на карте улицу Фобур Сент-Оноре было несложно. Сложнее оказалось, не тратя денег на метро, дойти до неё пешком. Но… Париж вполне уместился бы в московском Садовом кольце. Прошагав с четверть часа от церкви Сент-Огюстен, я попал на нужную улицу и добрёл до нужного дома.

Редакция помещалась в бывшей жилой квартире на втором этаже. Обшарпанные стены прихожей и коридора поднимались к высокому пыльному потолку. Пахло типографской краской, на узком столике лежали россыпи газет последних выпусков. Секретарь вопросительно глянула. Я представился, вынул машинопись статьи.

– Хорошо, я передам редакторам. Позвоните через неделю, по этому телефону, – она протянула бледную ксерокопию визитки.

Неожиданно открылась дверь и в коридор вышла полная невысокая женщина с тёмными слегка маслянистыми глазами.

– Ирина Алексеевна! – я почти вскрикнул, удивляясь своей мгновенной догадке.

– Да, здравствуйте! – она любезно кивнула. – Мы знакомы?

В тот же миг я понял, что нужно всё ей рассказать – лично и быстро.

– Не совсем. Я только что из Москвы. У меня статья с важными материалами из Министерства культуры о гибнущих храмах, о споре церкви с государством по поводу знаменитых памятников культуры, о создании церковных музеев, – вместо меня говорил кто-то другой, а мы неотрывно смотрели друг другу в глаза: – Статья называется «На ступенях русского храма». Это продолжение публикации в «Литгазете» о будущем наших храмов. Помните?

– Вспоминаю. Хорошо, проходите ко мне в кабинет!

Секретарь отдала мне статью и напутственно кивнула. Иловайская прочла начало статьи, пролистала текст, уткнулась в последнюю страницу и задумалась. Я затаил дыхание, смотрел на пухлое лицо, мешки под глазами, седые чуть волнистые волосы, а видел руины, поросшие травой, рухнувшие своды, горы мусора в бывших алтарях, ржавые купола. Вокруг них десятилетиями стыла мучительная боль…

– Материал интересный, своевременный, – донеслось из-за огромного стола, – много конкретных фактов. Будем публиковать. Редакторы посмотрят статью. Звоните нашему секретарю… недели через три.

Я поднялся со стула, принялся благодарить и тут же перебил самого себя:

– Ирина Алексеевна! В России борьба только начинается. Вот несколько публикаций о Международной ассоциации «Résurrection». Она возникла недавно при моём участии, – я протянул Иловайской несколько журналов «Новое время» со статьями на разных языках. – У меня готово новое обращение – к европейской интеллигенции, о возвращении верующим в России ценнейших храмов. Здесь, в Париже немало знаменитостей, с кем советские власти будут считаться. Не могли бы вы помочь с кем-то из них связаться, ну, разумеется, подписать обращение.

Я вынул и пододвинул к Ирине Алексеевне французский текст в два абзаца. Она отложила журналы, удивлённо глянула и усмехнулась:

– Ну, вы… сразу быка за рога! Что ж, так и нужно.

Сжав губы, она покивала над строчками, поставила подпись и пронзительно глянула:

– Всё правильно. Идёмте!

Мы вышли в коридор к столу секретаря.

– Нина Константиновна, помогите молодому человеку найти телефоны самых известных наших эмигрантов. Ну, и тех французов, кто симпатизирует России, православию. Посоветуйтесь с нашими редакторами.

Через полчаса я вылетел на улицу, не чувствуя ног. Разговор с Иловайской, её обещание опубликовать статью, помощь в сборе подписей под обращением придали новый смысл моему приезду в Париж. Несколько кварталов промелькнули незаметно, я остановился на площади, залитой солнцем. Посредине ожил давно знакомый по фотографиям памятник французским победам и… поражениям. Двенадцать улиц-лучей расходились отсюда по всей Европе: от Англии до России, от Берлина до Корсики. Здесь веяло прахом Наполеона, пламенели в вечном огне души безымянных солдат, шли маршем фашисты, звучали победные фанфары де Голля.

Триумфальная арка, недоступная из-за водоворота автомобилей вокруг, крошечные головы зевак на самом верху. Окаменевшее величие, не раз взятое напрокат у истории.

Домой я возвращался наугад, с наслаждением блуждая по проспектам, ведущим вдаль, и улочкам, уводящим вглубь, к безликим фасадам, арабским лавкам, редким пешеходам, пустым кофейням, крохотным булочным и автоматическим прачечным. Глазам явилась шумная улица, проплыл массивный вокзал Сан-Лазар, показалась серая псевдобарочная башня церкви Сен-Трините. Пора было опомниться. Карта показывала, что я недалеко от дома, а часы – половину второго.

К обеду я скандально и бесстрашно опоздал. Хозяева отдыхали. Для меня на кухне была оставлена еда. Поглотил её я с предельной скоростью, едва чувствуя вкус и запах, обдумывая, что делать дальше: кому звонить, с кем увидеться и что повидать мимоходом. Когда я складывал грязную посуду в моечную машину, с удивлённым лицом появился Филипп, за ним Брижит.

– Валери?…

– Сейчас всё объясню! – восторженная улыбка на моём лице тут же отразилась в их глазах. – Я познакомился с главным редактором газеты «Русская мысль» мадам Иловайской. Она согласилась опубликовать мою статью о возвращении церкви русских храмов. И потому…

– Прекрасно, поздравляю! – кивнул Филипп.

– Но ты съел всё холодным! – Брижит всплеснула руками. – О-о!

– Увы, это несчастный случай! Но я всё равно счастлив!

Через час я дозвонился до Галины Вишневской, объяснил, кто я, откуда у меня её телефон, рассказал про подписи под обращением.

– Хорошо. Думаю, Мстислав тоже подпишет, – услышал я в трубке певучий голос. – Приходите к нам завтра, в пять дня. Запишите адрес и входной код.

Вновь, как год назад в Москве, вокруг меня стал собираться круг людей, соединённые общей целью: вернуть достоинство русской культуре и вере, спасти всё, что можно из наследия, принадлежащего всему миру, а не безбожной власти.

На радостях я тут же позвонил Надежде Дмитриевне Шидловской, первой русской эмигрантке, с которой познакомился в глухой и подозрительной брежневской Москве. О парижской встрече с ней было уже рассказано в повести «Неподвижное странствие».

Мимолётные встречи

– Уверяю тебя, Париж нужно хоть раз увидеть из окна автомобиля, – Бри-жит неспешно вела свой «Ситроен», который в народе называли deuche, или deux chevaux «две лошади». – Стоит того!

– Город становится кинофильмом, в котором всё настоящее, согласился я.

– Смотри – там Ля Мадлен! Прекрасный классицизм. Теперь повернём. Вот бульвар Капуцинок… А теперь Итальянский бульвар… Мои любимые места. Здесь почти каждое кафе знаменито на весь мир, в них такие люди бывали! Как-нибудь сходим, я тебе расскажу.

Я вертел головой, впивался глазами в плывущие буквы, сверкающие стёкла, столики, лица утренних посетителей с газетами, вереницы деревьев, толпу на тротуарах, что-то бормотал, ахал и вздыхал.

– Покажу тебе главное, потом ты по памяти и по карте всё отыщешь. А под конец, если хочешь, могу привезти тебя к русской церкви. Я её уже видела: очень красивая.

– Замечательно! – воскликнул я, слишком точно Брижит угадала мои желания.

Мы промчались по Большим бульварам, площадям Республики и Бастилии, бульвару Сен-Жермен и набережной Сены мимо дворца Инвалидов, моста Александра Третьего и подножия Эйфелевой башни, переехали через реку и поднялись к площади Трокадеро.

– Здесь невозможно припарковаться. Такси, туристы, автобусы! Ты сам как-нибудь сюда загляни. От площади Звезды пешком не очень далеко. И символ Парижа вблизи увидишь. Хотя я эту башню не люблю.

Перед глазами уже давно вращались карусели образов – круги внутри кругов. Усталость я скрывал улыбкой, слушал рассказы о Париже и молча восхищался:

– Брижит безумно влюблена в свой город, как я в Москву. Их нельзя сравнить, но любовь всё уравнивает.

– Где-то недалеко эта церковь. Надо только улочку найти.

– Триумфальная арка! – вырвалось у меня.

Автомобиль ловко ввинтился в круговорот машин.

– Уже видел или узнал по фотографиям?

– Видел вчера. Пешком дошёл по Елисейским полям.

– Молодец… О, бестолковые! Сигналят, всем мешают! Парижане нервны до невозможности… Рада, что ты так быстро освоился. Понравилась наша Арка?

– Да, действительно, триумфальная. Какие были времена!

– С верхней площадки видно, что ось Елисейских Полей проходит через Большую арку в Дефанс на границе Парижа и арку Каррузель в саду Тюильри, – Бри-жит вырулила из рыкающего машиноворота, проскочила перекрёсток, свернула на улицу, на другую: – Не понимаю, где-то здесь должна быть…

– Подожди, я лучше пешком её найду, спрошу у прохожих.

– Да, так лучше. Мне уже домой пора, а ты на метро вернёшься, к ужину. По синей ветке до «Сталинграда», а там пересадка на розовую до «Кадэ».

– Не беспокойся, у меня же схема метро есть. И язык.

– Ну вот, будет у тебя новый экзамен! Пока!

Как найти «русскую церковь», показал первый же встречный. Крупная золотая капля вспыхнула в просвете серых улиц. Вдоль обочин стыли сомкнутые вереницы автомобилей. От быстрой ходьбы и жаркого воздуха полыхало лицо. Двадцать лет я шёл к храму, который видел лишь раз – в библиотечной старинной книжке о Париже.

Удивило безлюдье и тишина за оградой. Высокий и тонкий «старообрядческий» шатёр и сомкнутые с ним четыре шатровые колоколенки, их купола, золотую мозаику над высоким крыльцом, каменную резьбу на колонках у входа я разглядывал до слёз. Здесь больше века бьётся сердце русской Европы. За одно лишь желание перейти границу дозволенного, коснуться эмигрантских святынь, гэбисты выгнали меня отовсюду и сделали диссидентом. И скольких подобных мне! Красно-белая вражда десятилетиями наотмашь хлестала по щекам разделённый народ. За веру, царя и отечество отправляла в Гулаг или выбрасывала в чужеземье.

Четыре часа дня, служба давно закончилась. В храме было пустынно, прохладно. Пахло родиной. Я надолго закрыл глаза, превратился в дыхание. Смахнул слезы. Купил самую дешёвую свечку, обошёл иконы, принесённые в дар от Преображенцев, Дроздовцев, казаков, лётчиков, моряков, воинов добровольческих армий… В память о той проклятой войне, в которой непримиримые враги сообща победили русский народ. Удивился я киоту в виде парусника над образом Николая Чудотворца и подсвечнику, похожему на атаманскую булаву. Перед резным иконостасом тёмного дерева зажёг свечку и вместе с нею затеплил надежду: придёт день, и всё живое, что есть в России, соединится. Наше небо выше земных бурь. Оно осеняет и великое Отечество, и этот малый его островок.

Старушка за ящиком проводила меня долгим взглядом и спросила на прощанье:

– Вы из России?

– Да.

Помедлила, ничего не спросила:

– Ну, помоги вам Бог!

Конечно, одет я был вполне по-советски, но всё же:

– Как вы догадались?

– Очень просто, по глазам. И вашей свечке, – улыбнулась и закивала с закрытыми веками.

– Спасибо вам! – я невольно шагнул к ней, словно к родной, и понял, что обязательно вернусь сюда в первое же воскресенье и вновь гляну на её иконописное лицо.

В пять часов меня ждала Вишневская. Времени было достаточно, и я, гуляючи, пошёл через город пешком. После Площади с Триумфальной аркой величие прошлого сменила роскошь настоящего, строгий стиль – тяжеловатая эклектика «рубежа веков», а вместо автомобилей вдоль тротуаров стыли сверкающие лимузины. Я разглядывал фасады домов словно банкноты с витиеватым скульптурным рисунком и загадочной стоимостью. Количество нулей, похоже, равнялось количеству этажей. Или окон? У дома 42 на авеню Жоржа Манделя набрал код, прошёл за невысокий забор в цветущий палисадник, в подъезд за фигурной решёткой и поднялся на этаж. У приоткрытой двери замялся, но догадался позвонить. Послышались неторопливые шаги, стройная невысокая женщина с ухоженным лицом артистки в тонком чепце, под которым проглядывали бигуди, улыбнулась и жестом пригласила войти.

– Галина Павловна, здравствуйте! Позвольте, – я с полупоклоном поцеловал протянутую изящную ручку. – Очень вам благодарен за согласие поддержать моё обращение!

– Ну, как же такое не поддержать? – глаза лучисто вспыхнули. – Проходите, расскажите немного о себе. С чего всё началось, как вы в Париж попали?

Её тёплая красота и глубокий сердечный голос мгновенно заворожили. Она шла чуть впереди и слушала меня в пол оборота. Я тут же сбился с мысли и шага, изумленно глядя по сторонам. Будто я иду за директором незнакомого музея где-то под Петербургом. Дворцовая квартира, старинная мебель, сияющий паркет, зеркала, люстры под потолком, стеклянные шкафы-витрины с множеством скульптурок и старинной посуды являлись фоном для великолепных полотен. Перед огромным парадным портретом Екатерины Второй я зажмурился.

– Простите… Как это возможно? Здесь филиал Третьяковской галереи? У вас работы Серова! И Репина, если не ошибаюсь!

Вишневская одобрительно кивнула:

– Угадали. Мы с мужем давно собираем русскую живопись. Повсюду на Западе, у коллекционеров, на аукционах. Вы искусствовед?

– Работал в Институте искусствознания в Москве, пока КГБ не выгнало. И из аспирантуры МГУ тоже, кстати.

– Понятно, обычная советская история. Сейчас вы всё мне расскажете, а пока смотрите, если интересно. Это Боровиковский, «Портрет Бестужевой». Серов, «Портрет Николая Второго», «Автопортрет» Бориса Григорьева, – она медленно вела меня по комнатам-залам и взглядом показывала на картины. – Вот Брюллов. Александр Ивáнов. Левицкий. Репин. Кстати, вся мебель тоже русская, куплена у парижского антиквара Александра Попова.

Галина Павловна никуда не спешила, за чашкой кофе с шоколадными тартилетками слушала мои рассказы о воспрянувшем русском православии, о желании вернуть верующим поруганные святыни. Наверное, она скучала по родине и устроила у себя в Париже музей русской старины.

– А что сейчас в России происходит, расскажите!

– Боюсь, приближается что-то ужасное. Премьер-министр Павлов грозит голодом. Всё, что делает Горбачёв, ведёт к гражданской войне. Может, я ошибаюсь, но многие так чувствуют.

– Остаётся только на Бога надеяться, – она сокрушённо вздохнула.

Обращение Вишневская медленно прочла, подписала и попросила немного подождать.

– Муж должен вернуться с минуты на минуту.

Она оставила меня за чайным столиком у окна, в квартирной тишине. Сквозь тюлевые занавески с гербами золотился вечерний свет. Исчез Париж, глянула в душу истерзанная, весь век гонимая Россия. Я попал в дом, где с любовью собраны сокровища её полуразрушенной, рассеянной по миру культуры. Вишневская триумфально ушла со сцены в начале 1980-х годов. Свой голос и музыку мужа превратила в живопись, в тончайший фарфор, блеск серебра и хрусталя.

– Вот, возьмите! Пригодится в ваших хлопотах, – она протянула тысячу франков, мягко тронула мою руку, глаза ласково вспыхнули: – Не смущайтесь. Я всё понимаю.

Через несколько минут у входной двери раздался шум.

– Это Слава! Пойдёмте!

Ростропович увидел нас, без улыбки кивнул, снял шляпу и внезапно водрузил её на фигурку бронзовой танцовщицы на столике посреди прихожей. Голубые глаза за очками под вспотевшей лысиной озорно сверкнули:

– Да-да, помню. Вы за подписью! – он быстро пожал мне руку, вынул авторучку, слегка поводил ею над страницей, словно смычком, и плавно, музыкально поставил подпись. – Ну, вот! Всего доброго!

К двери меня проводила Галина Павловна, я почти с трепетом коснулся губами её пальцев:

– Спасибо огромное! Вам обоим!

Передо мной приоткрылась и закрылась дверь в квартиру-музей, в небольшой храм великой культуры.

Следующий день я начал с телефонного звонка Оливье Мессиану. Его домашний номер мне сообщили в «Русской мысли». Ответила жена Мишель. На мои объяснения и просьбу к её мужу подписать письмо ассоциации «Résurrection» попросила подождать:

– Минутку, я у него спрошу.

Довольно скоро в трубке послышался старческий голос:

– Спасибо, мсьё, с удовольствием подпишу. Я очень ценю русскую религиозную культуру. Вы можете оставить письмо в церкви святой Троицы у настоятеля. Или дождитесь встречи. В одно из ближайших воскресений я надеюсь прийти на позднюю мессу. Вам помогут меня найти.

Мне осталось лишь поблагодарить и повесить трубку. Я знал, что Мессиан долгое время был органистом в этой церкви и что ему уже за восемьдесят. Потратить несколько воскресений на возможную встречу или оставить письмо в церкви на неопределённое время? Несколько дней я раздумывал, затем неодолимой силой нахлынуло множество событий. В памяти остался лишь телефонный разговор с великим композитором.

Ближе к полудню я добрался до издательства «ИМКА-Пресс». Никита Струве, кажется, меня узнал, сильно грассируя, спросил:

– Не могу вспомнить. Мы где-то виделись… в России?

Суховато кивнул, когда я напомнил про статью об «иконосфере» и назвал свою фамилию:

– Да, конечно… Ваша статья отдана в печать и выйдет в ближайшем номере, – он тут же упредил мой вопрос. – Не могу сказать, когда. Вы надолго в Париже?

Я коротко объяснил цель моего появления, упомянул Иловайскую, Ростроповича, Вишневскую и осторожно вынул из портфеля листок с обращением. Струве взял его и, не глядя, предложил:

– Давайте спустимся в издательство.

Подвал под магазином напоминал книжный склад. Посреди полок с сотнями переплётов и маленьких книжных вавилонов, виднелся большой стол с бумагами. Струве неторопливо уселся, предложил мне стул напротив и углубился в чтение.

– Согласен с текстом. Но зачем вам моя подпись? Вы уже собрали несколько знаменитостей, моё имя ничего не добавит.

– Как? – воскликнул я и понял, что Струве придётся уговаривать. – В России вы самый известный русский эмигрант!

Мой собеседник не ответил. Поблескивала золотая оправа очков, серебрилась короткая профессорская бородка. Я почувствовал себя студентом на экзамене и твёрдо продолжил:

– Ваше имя в глазах советских властей много что значит. Настало время перемен, они ищут повода, реакции Запада, чтобы изменить отношение к Русской церкви.

– Вы так думаете? Не уверен, – Струве опять уткнулся в текст, усмехнулся. – Иловайская… К русскому православию не имеет никакого отношения. – Он блеснул очками и ехидно сказал: – Вы вряд ли знаете, газету «Русская мысль» в эмиграции называют «Римская мысль». Вишневская, Ростропович… Ну, хорошо, я подпишу.

Струве медленно вывел подпись и отдал мне листок. Милостиво позволил позвонить из «ИМКИ» Дмитрию Шаховскому:

– Поднимитесь в магазин, скажите Малаше, что я разрешил. Извините, у меня тут дела.

Получив согласие от Шаховского, я немедленно помчался к нему в северный пригород. Повторялась прошлогодняя история со сбором подписей для «Литгазеты». Теперь мне предстояло обежать пол Парижа и окрестности. К пяти часам дня воздух раскалился до предела. Выскочив из электрички на станции «Аньер», я задохнулся от жгучего ветерка, прикрыл голову ладонью. Солнце плавило асфальт, автомобили, дома и мои глаза. На вымерших улицах пришлось долго искать дом, скрываясь в призрачной тени у стен. Измученный, я позвонил в домофон, вошёл в прохладный подъезд, прошёл в лифт и прислонился лбом к металлическим дверцам:

– Уфф…

Дмитрий Михайлович открыл дверь, глянул на меня и тут же всё понял.

– Здравствуйте! – пожал руку. – Проходите на кухню. Придётся вас срочно отпаивать. Вы не против холодного пива?

Усталость и напряжение тут же рассеялись. Видно, хозяину квартиры были хорошо известны московские и питерские кухни – пространства свободы и простоты в общении. Шаховской стремительно пробежал текст, поднял на меня внимательные карие глаза:

– Вы предлагаете мне поставить подпись под обращением? Вот, пожалуйста! – он вернул листок. – А с кем из церковных иерархов вы общались по этому поводу? По сути, это некий перестроечный манифест.

Рассказ о митрополите Владимире Сободане и его напутствии вызвал одобрительную улыбку:

– Знаю владыку, милейший человек… Пейте ещё, жарко! – он налил мне и себе по второму бокалу. – Публикацию в «Литгазете» тоже вы готовили? Очень своевременно.

Наша встреча длилась не более получаса. У лифта Дмитрий Михайлович слегка закинул голову, отчего зрительно сравнялся со мной ростом, пожал руку:

– Ну что ж, успехов вам!

– И всем нам!

– Да-да, и всем нам.

В тот же вечер после торопливого ужина мы с Филиппом и Брижит отправились смотреть фильмы сюрреалистов в «Бобур». Так парижане прозвали Центр современного искусства имени Помпиду. На машине десять минут, поиск платной парковки ещё столько же. На улице я опешил:

– Опять эти трубы? Похоже на химический завод.

Мои спутники довольно рассмеялись и в двух словах рассказали мне, как появилось это запоздалое футуристическое хулиганство.

– Помпиду, чтобы построить «Бобур», приказал снести несколько старинных кварталов. Весь Париж восстал, но с нами не посчитались! Никто не против нового, но зачем уничтожать старину! – горячилась Брижит.

– Как в Советском Союзе! Даже не верится.

Мы поднимались по медленному многочленному эскалатору, а городские огни опускались вниз. Наверху меня поманили к перилам открытой площадки:

– Смотри, внизу площадь Стравинского!

– А там, в фонтане кинетические скульптуры. Остроумно сделали – чтобы люди близко не подходили! – Филипп многозначительно округлил глаза. – Как-нибудь днём посмотри поближе. Раскраска дадаистская, забавная.

Маленький кинозал был забит до предела. Мы опоздали. Проскользнув вперёд вдоль боковой стены, я замер, взирая на безумные действа.

– Это «Антракт» Ренэ Клера и Пикабиа, – шепнула Брижит, – совершенно гениально!

Перевёрнутые крыши Парижа плыли, словно облака по небу, балерина бабочкой вспархивала на стеклянном потолке, являя свой белый испод, вместо неё появилось бородатое лицо, катафалк сам собой помчался в неведомую даль, а за под отчаянную музыку вприпрыжку понеслась радостная похоронная процессия. В конце фильма восстал из гроба киномаг, затем от прикосновения его жезла поочерёдно исчезли гроб, люди вокруг и, наконец, он сам. Манифест авангардного искусства. Всё вокруг – игра. Мы все – зрители. Так станем же участниками спектакля, будем смеяться, пока живы, пока длится антракт!

Поговорить о фильме не удалось, но он словно продолжался. Галдящая толпа вывалилась из зала, вскипела поцелуями и объятиями. Половина зрителей оказалась бельгийцами, знакомыми Брижит. Приехали на просмотр из Брюсселя.

– Это Валери, искусствовед из Москвы, – улыбалась Брижит, представляя меня всем подряд.

– Вы прилетели, чтобы посмотреть этот фильм!? Гениально! – смеющиеся глаза округлялись, лицо вытягивалось словно в кадре немого кино.

Я отнекивался, меня не слушали и тут же забывали, исчезая в массовке. Центр Помпиду был задуман для весёлого сумасшествия. Мы оказались внутри хеппенинга: огромная терраса над ночным городом, эскалаторы, ползущие в его глубины, недолгое плутание по улицам, забитым людьми. Естественно, вся компания тут же завалилась в ближайшую пивную. Первый раз я видел и слышал, как гуляют в ночном Париже. Когда уже не требуется знать какой-то язык, быть с кем-то знакомым и о чём-то думать… В мозгу плыла пивная пена, перед глазами – дадаистский кинофильм. Наш «антракт» превратился в международное действо с кружками, ракушками, тарелками, креветками и продолжался до двух часов ночи.

Отец Ефрем

На следующий день Филипп и Брижит повезли меня в католический монастырь недалеко от городка Шато-Тьерри, где им предстояло какое-то срочное дело.

– Хочу тебя познакомить с отцом Ефремом, он там настоятель. Это самый православный из всех католиков, кого я знаю! Мой старый друг, замечательный иконописец. Ты увидишь, – объяснял по дороге Филипп.

Ревела, дрожала и пахла бензином старая легковушка. Мимо проносились, светились под солнцем поля пшеницы, по краям среди колосьев мелькали россыпи диких маков – алые собратья наших васильков.

– Смотри! Сoquelicot зацвёл! Очень романтичный цветок, все французы его любят, – верещала с заднего сиденья Брижит.

С раскалённой, рычащей автодороги к Реймсу мы свернули на пустынное боковое шоссе, через четверть часа – на узкую аллею и въехали на двор перед длинным двухэтажным зданием с боковой башенкой. Вокруг не было ни души. Колеса сочно заскрежетали по гравию, Филипп открыл облезшую входную дверь, провёл меня по анфиладе залов с простецкой мебелью: столы, стулья, стенные шкафы. На стук в дверь откликнулся недовольный голос. Седой короткостриженый монах в светло-серой сутане неторопливо поднялся из-за массивного письменного стола, на строгом лице появилась улыбка:

– Филипп, Брижит, вы так неожиданно! Очень рад вас видеть!

Он остановился посреди просторного кабинета с высокими книжными стеллажами вдоль стен и слегка поднял ладони, то ли для объятий, то ли для молитвы.

– С нами гость из Москвы. Знакомься! Валери, искусствовед.

Отец Ефрем с любопытством глянул через толстые стёкла очков, приветственно пожал мне руку. Филипп сходу продолжил:

– Знаю, ты всегда занят, но может, ты покажешь русскому гостю твою роспись в часовне?

Тот молча улыбнулся и поманил нас во внутренний двор, провёл мимо скромного цветника к пристройке в виде базилики.

– Тут у нас маленькая церковь в честь Святой Троицы, заходите!

От дверей сквозь пустое пространство бросилась в глаза крупная фреска с ликом Богоматери в апсиде за алтарём. Безупречно православная, мягкого письма, с дионисиевской синевой.

– Просто поразительно! Будто средневековый русский мастер писал. Вы учились в России? – обернулся я к Ефрему.

Он улыбнулся:

– Приятно слышать. Нет, в России я не был, но много лет учился у ваших гениев, у Рублёва, Дионисия… Мне их искусство открыл Эгон Зандлер. Знаете такого?

– Из Медона? Филипп уже показал мне его книги по богословию иконы.

– Это мой наставник, – кивнул Ефрем. – А вы знакомы с его фресками? Он прекрасный иконописец, работает в строгой средневековой традиции и очень многому меня научил.

Мои спутники уехали по делам, и я на весь вечер остался в монастыре. Отец Ефрем протянул мне альбом «Les Saintes Icônes (Святые иконы)», изданный в прошлом году.

– Тут моя вступительная статья.

– Да-да, «L´incarnation de l´Invisible et l´i sainte (Воплощение Незримого и священный образ)». Филипп мне её показал, к сожалению, ещё не успел прочесть. Роскошную книгу он издал!

Беседа с настоятелем продолжалась до вечерней службы. Я рассказывал о русском православии, об открытии и реставрации храмов, монастырей, о возрождении иконописи, старинного церковного пения, ремёсел, колокольного звона. Ефрем слушал, скрестив руки на груди, и удивлённо покачивал головой:

– Непостижимо! После террора коммунистов и атеистов… Поистине Бог являет в России чудо – знак надежды для всех христиан. Как это важно знать на Западе!

В пять часов началась вечерня (Les Vêpres). Вместе с братом Жаном, грузным молодым монахом, они в два голоса тянули григорианские песнопения. Я подошёл к клиросу и начал негромко подпевать на слух басовую партию, замолкая в трудных местах. Ефрем оживился, поманил к себе, одобрительно шепнул:

– Очень хорошо! Пойте, громче!

После службы улыбнулся и блеснул очками:

– Ваш голос очень бы нам пригодился. Брат Жан петь не умеет.

– Я стараюсь, – монах быстро, нервно заморгал одним глазом.

– Вы учились церковному пению? – спросил Ефрем.

– Нет, сам освоил ноты и много лет пел в разных церквях, – я усмехнулся. – За что и пострадал от КГБ.

– Вот как? – Ефрем задумался. – Если вы не против, приглашаю вас с нами поужинать. Заодно, немного о себе расскажете. Нам важно это услышать.

На огромной кухне под старинными потолочными балками за большим деревянным столом собралось пять человек, из них одна старушка, одна женщина восточной наружности и один африканец. Мне объяснили, что здешняя община смешанная. После Второго Ватиканского собора многие католические монастыри перешли на новый устав, чтобы облегчить бытовую жизнь. Рассказ о преследованиях верующих в советское время слушали с удивлением, сочувственно вздыхали. Старушка предложила подлить мне супа. Отказался я напрасно, на столе осталось лишь блюдо с кусочками дешёвого камамбера, несколькими кусками хлеба и кувшином с водой.

– Простите, наш монастырь бедный. Это наш обычный ужин, – развёл руками отец Ефрем. – Но если вы голодны…

– Нет-нет, достаточно, – бодро начал я и тут же спохватился. – Хотя, если можно, ещё один кусок хлеба. Я сегодня не обедал.

– Пусть наш гость закончит суп. В кастрюле немного осталось, – приподнялась старушка.

– Да, конечно! – согласился настоятель. – А мы пока займёмся посудой.

Ел я так стремительно, что успел присоединиться к вытирающим тарелки и ложки. Ефрем довольно поглядывал. После ужина позвал меня в кабинет, и мы продолжили беседу о символике иконописи, возрождении веры в России и оскудении на Западе. Мои друзья приехали за мной около девяти вечера, перед началом общей вечерней молитвы. Впервые в жизни я услышал латинское песнопение Богоматери «Salve, Regina» и не удержался:

– Какая прекрасная мелодия!

– Одна из самых любимых в католическом мире, – Ефрем глянул на меня и прищурился: – Может быть, вы споёте нам какую-нибудь русскую молитву Богоматери?

– Хорошо. Их много… Вот, очень известная.

Молитву «Под Твою милость прибегаем…» французы услышали впервые. Старушка сложила ладони у груди, брат Жан склонил голову и сказал по-русски:

– Как красиво!

– Вы говорите по-русски?

– Немного. Я… учу русский, – ответил он, запинаясь, и вновь принялся отчаянно моргать одним глазом.

Меня наперебой благодарили, желали здоровья, доброго пути и небесных покровителей. Пора было уезжать.

– Вот моя визитка! – Ефрем слегка поклонился на прощанье. – Пишите, если надумаете приехать и погостить. С радостью вас примем. Будем о вас молиться, Валери!

Мог ли я тогда предположить, насколько важным в моей жизни окажется знакомство с отцом Ефремом и его маленьким монастырём. В страшное русское лихолетье середины 1990 годов я вновь оказался в этих стенах, и на много месяцев они стали моим единственным приютом.

Книготоговец Андрей Савин

Монмартр – парижский вулкан. Из нижнего города к вершине поднимаются на фуникулёре, либо из глубин метро со станции «Абесс» по винтовым лестницам или на огромном лифте. В толпе зевак, художников и бродяг на площади Тертр даже у полусонных северян просыпаются чувства, в окрестных кафе, ресторанах и пивных закипает кровь, в театрах и кабаре раскаляются страсти. К ночи Монмартр загорается дразнящими огнями, жизнь начинает бурлить, клокотать и рваться во все стороны. Потоки людской лавы с шумом стекаются по расселинам улочек, сползают по лестницам с несчётными ступеньками. Медленно остывают к утру в гостиницах, квартирах и ночлежках. На Монмартр я поднимался трижды, – вечером, утром, днём – каждый раз удивляясь переменам, сравнимым со сменами времён года.

В тот день меня не ждали к обеду. Я придумал причину, чтобы не впадать в зависимость от гостеприимства моих друзей. Брижит дала мне с собой пачку печенья и яблоко со словами: «вдруг проголодаешься». Она судила по себе – питалась наравне с её десятилетней Доротеей, оставаясь худющей и вполне живой парижанкой. Улица Рошешуар плавно спускалась к центру, после переулков Монмартра казалась слишком прямой и скучной. Удовольствие бездумно поворачивать направо или налево, плутать в незнакомых местах я испытывал лишь в юности, когда открывал для себя старую Москву. Сначала полуразрушенную советскими погромами, а затем нетронутой – на дореволюционных открытках и в путеводителе И.П. Машкова «Вся Москва» за 1913 год.

Июльская жара мучала больше, чем голод. Я брёл к улице Лафайет, и вдруг в пыльной оконной витрине на глаза попалась малозаметная двуязычная вывеска: «Le Bibliophile Russe. Русский библиофил. Андрей Владимирович Савин». Удивление иногда приводит к небольшим открытиям. Я позвонил в дверь, прислушался, покорно отступил на шаг, собираясь уходить, но замок неожиданно хрустнул. Высокий полноватый человек с окладистой бородой пристально глянул в дверную щель и спросил по-французски:

– Что вам угодно, мсьё?

– Вы торгуете русскими книгами? – перешёл я на русский.

– Да, – Савин слегка улыбнулся, а мне в голову пришла внезапная мысль: – Скажите, есть ли у вас недорогой альбом о русской иконе? Хочу подарить одному французу, издателю.

Хозяин пригласил пройти внутрь квартиры, куда прохода почти не было. Стопки книг высились повсюду, громоздились на полках, столах и даже на полу. Чуть затхлый, знакомый запах старых книг, прохлада и полумрак вернули силы. Я дышал воздухом университетской юности.

– Вы из России, судя по выговору?

– Из Москвы.

Я представился, рассказал о себе. В ответ Савин протянул тощий советский альбомчик «Новгородская иконопись» и назвал цену:

– Пятьдесят франков. Для меня это случайная книга.

Заметив, что я заколебался, сбавил цену:

– Ладно, сорок! Не жалко.

– Дело не в цене. А есть что-нибудь посерьёзнее?

– Ну, тогда… Смотрите, – он снял с полки и протянул фолиант: «Никодим Кондаков Русская икона».

– Ваш знакомый по-русски читает?

– Нет.

– А объяснить ему вы сможете? Подписи перевести? Это альбом репродукций. Пражское издание 1928 года. Резюме по-французски. Конечно, не хватает цвета… Цена тысяча франков, вам уступлю за восемьсот.

– Дороговато для подарка, если честно. Но может быть, он сам купит. Он издаёт книги по русской иконописи. Я назвал фамилию Филиппа.

– Слышал, встречал его издания. Хорошо, приходите вместе. Давайте накануне созвонимся.

Савин протянул мне самодельную визитку и пожал руку.

Эта случайная встреча с русским эмигрантом в Париже запомнилась. Я вдруг коснулся мира, который всегда страстно любил, – книги, букинистические магазины разных городов, библиотеки, архивы. А здесь столкнулся с книгами недоступными, с запретными в СССР эмигрантскими сокровищами.

Улица Лафайет находилась совсем рядом. За чаем я рассказал Филиппу о знакомстве и редком альбоме старинных русских икон. Тот вгляделся в двуязычную карточку: «Андрей Савин. Книжный эксперт. André Savine. Libraire Expert».

– Странно, магазин в двух шагах, а я его не замечал, ничего о нём не знаю. Интересно, что там есть по русском искусству, – он набрал телефонный номер.

– Мы назначили встречу назавтра, ближе к вечеру, – сообщил через пару минут.

На следующий день в пять часов мы стояли у знакомой двери. Андрей Владимирович приветливо склонил голову и провёл внутрь. В главной комнате обнаружились стулья и свободная часть стола, на которой лежал том Кондакова.

Филипп обвёл глазами скопища книг и журналов, понимающе кивнул, уселся и принялся внимательно листать альбом.

– Здесь шестьдесят пять качественных иллюстраций, – объяснял ему Савин. – Издание редкое, в хорошем состоянии…

– Вижу. Очень-очень интересно. А ваша цена?

– Тысяча франков.

Гость начал листать альбом немного задумчивей. Андрей Владимирович вздохнул, посмотрел на меня и произнёс:

– Хорошо, уступлю вам за девятьсот.

– Дороговато, но… согласен. Беру.

Несколько минут они бродили около полок, рассматривали другие книги. От остальных предложений Филипп отказался, но оба остались довольны. Я тоже.

– Звоните и заходите, если ещё что-то будет нужно. Могу и на заказ для вас поискать, – хозяин крепко пожал мне руку, улыбнулся и перевёл свои слова на французский.

– Спасибó, – многозначительно произнёс Филипп, и мы вышли на улицу.

Альбом мы втроём с Брижит разглядывали весь вечер. Я переводил и объяснял, что мог: истолковывал символику икон, рассказывал об их истории. Наутро альбом перекочевал в кабинет Филиппа и прочно занял место на рабочем столе. К букинисту Савину мы больше не пошли. Чувствовалось, что цены он держал высокие, за книжным рынком внимательно следил.

В эмигрантских кругах о нём хорошо знали:

– Ну, как же? Андрюша-богатырь! Чудеснейший человек. Самый начитанный из русских парижан.

Кто-то добавлял:

– Хлебосол. И отменный знаток французской кухни, хотя русак до мозга костей. Мы с ним вместе на Сергиевом подворье учились. Бывало, на семинаристской пирушке как затянет громовым басом многолетие или «Двенадцать разбойников», на весь квартал слышно. Соседи-французы то жаловались, то смеялись:

– У вас по ночам сын Шаляпина поёт?

Через год летом я случайно столкнулся с Савиным на улице Моберж, недалеко от его магазина.

– Андрей Владимирович!

Он оглянулся, узнал, наверное, соединил в памяти с альбомом Кондакова. Улыбнулся в бороду:

– Помню-помню. А ваш знакомый француз с тех пор не появлялся.

– Понятно, его больше всего русский авангард интересует. Ищет истоки Кандинского и Малевича в русской иконе.

– Ну, пусть ищет, – хмыкнул Савин и предложил. – Пойдёмте кофейку выпьем.

Виду него был грустный, глаза смотрели устало. Мне тоже вскоре предстоял отъезд в Москву, где жизнь с каждым месяцем оседала всё ниже и ниже – в нищету.

– В Россию возвращаюсь. Тяжело там, тревожно.

– Не первый раз всё это, – он прикрыл глаза. – Русским везде тяжело. Всегда. Бесконечная война…

– И несмотря ни на что, такая великая культура!

– Верно. Так и живём, – он бросил на стойку несколько монет, отмахнулся от моего кошелька, и мы вышли на раскалённый тротуар.

– Спасибо. Успехов вам и всего доброго!

– И вам счастливо. Дай Бог, всё у вас получится.

Андрей Владимирович родился в Париже в 1946 году. Учился в Сергиевском богословском институте. Несколько лет работал в книжном магазине «ИМКА-Пресс», а в тридцать три года вместе с женой Светланой открыл свой магазин «Le Bibliophile Russe». Дела у него шли успешно. В 1992 году петербургская библиотека Академии наук приобрела его коллекцию из нескольких сотен книг русских поэтов-эмигрантов. Видимо, сотрудничество Савина с Россией очень не понравилось французским властям. Лет через десять после нашего знакомства, уже поселившись в Нормандии, я узнал, что его затравили французские спецслужбы и «парижские интеллектуалы». Беспощадно наказали за желание работать с крупнейшими библиотеками России, за неискоренимую русскость.

В постсоветскую эпоху во Франции вдруг принялись бороться с «русской мафией». Так находила себе оправдание злостная, закоренелая русофобия. В доносе 1995 года неведомый петербуржец обвинил Савина в незаконной покупке редких русских книг XVIII-XIX веков из той самой библиотеки Академии наук. В России расследование вскоре было прекращено за отсутствием преступления, но французская полиция на этом не остановилась. В течение многих месяцев Савина подвергали унизительным допросам. Был нанесён смертельный удар по делу всей его жизни, по репутации лучшего книжного эксперта и, самое главное, по его здоровью. Он мог бы не обращать внимания на недоброжелателей и завистников, но его врагом выступило государство. В стране свобод ему устроили пытку бесправием, безжалостными издевательствами. Андрей Владимирович тяжело слёг и скончался в 1999 году, в возрасте в пятидесяти трёх лет.

Рассказывали, что человек он был замечательный. После окончания Богословского института одно время думал принять монашество, паломничал по монастырям Болгарии, Румынии, Греции. Жизнь вёл подвижническую, полную самоотречений. Его хорошо знали на книжных развалах у берегов Сены. Клошары и консьержки за крохотную мзду сообщали ему о выброшенных русских книгах и письмах, о документах закрывшихся эмигрантских организаций. На каталожных карточках он записывал собранные от людей сведения о парижских эмигрантах – так возникла особая, устная история Русского зарубежья. Он считал своим долгом служение русской зарубежной книге, продавал из коллекции только вторые экземпляры. Андрей Владимирович очень помог Фонду культуры России приобрести ценнейшие эмигрантские реликвии. Увы, собрание Савина так и не попало на родину. Вдова Светлана продала его в Университет Северной Каролины. Бедствующая Россия в те годы не смогла бы дать за него такую же цену.

Мастер запахов

В пятницу вечером меня неожиданно повели в гости. Всё произошло случайно и походило на импровизацию, мало свойственную французам. Филипп объяснил:

– Нас ждут на ужин, к семи вечера. Это наши знакомые, живут неподалёку. Уверяю, ты не пожалеешь. Ничего подобного ты никогда не видел.

– Почти никто не видел и не слышал, – добавила Брижит.

Закончилась неделя, жизнь парижан переместилась в кафе и рестораны. Она не умещалась за стенами и на террасах, перекликалась с уличными шумами и дрожащим гулом автомобильных пробок. В толпы прохожих выплёскивалась музыка и неистовый гомон школьной перемены, на которой детей заменили взрослые. По тротуарам, огибая столики, неслись официанты с подносами на обеих руках, бутылками шампанского в ведёрках, полотенцами, бумажными скатертями, меню в книжных переплётах и криками:

– Мсьё-дам, бонжур! Есть места внутри! Проходите! Пардон! До скорого!

Спустя четверть часа массивная дверь подъезда мгновенно похоронила все звуки, кроме шарканья шагов по ступеням.

– Невозможный город! – весело отдуваясь, глянул на меня Филипп. – Кажется, они на третьем. Вот!

Нарядная хозяйка открыла дверь и улыбнулась. Мои спутники расцеловались с нею, я скромно поцеловал ручку, пожал руку невзрачному худощавому мужу в очках и ответил ему улыбкой. Меня представили. Начался длительный обряд гостеприимства по-парижски. Вначале аперитив в гостиной. На стенах две большие разноцветные кляксы в рамках.

– Вам нравится ташизм? – вежливо спросил я хозяев.

Хозяйка довольно рассмеялась:

– Я лет десять назад рисовала, потом всё забросила.

Тут же последовал её рассказ об учёбе в школе Лувра, о сложностях жизни, детях и неожиданный вопрос:

– Филипп говорил, вы увлекаетесь Кандинским?

Мне плеснули ликёра, протянули блюдца с сухими фруктами, крохотным печеньем и с ломтиками сухого картофеля. Понятно, мой ответ мог быть лишь началом рассказа о себе, русском искусстве, православии, России и так далее. На третьей фразе хозяйка предложила продолжить разговор за ужином. Мы перешли в столовую. Сгустки красок продолжали взрываться на стенах посреди старинной добротной мебели.

На столе дымилась рыба с овощами в овальном блюде. Хозяин разливал розовое вино, хозяйка передавала блюдо по кругу. Мы занялись разговором об авангарде, обменялись тостами за хозяев и за гостей. Налили по третьей. Нам предложили взять ещё по куску рыбы, все вежливо отказались. После салата и сыра об искусстве забыли. Прозвучало слово «перестройка» и несколько сопутствующих слов и имён.

– Что я об этом думаю? – я задумался. – Очень надеюсь, Россия вновь станет сама собой, какой была до революции.

– Монархией? – едко улыбнулся хозяин. – С новым царём?

– Дело не в монархии или республике. Конечно, государство должно быть сильным. Но главное – возрождение православия, русских традиций, народной души.

– Православие? Вы так думаете? – хозяйка удивлённо расширила глаза.

– Искренне. Остальное для России второстепенно. Будущее покажет.

– Ну, да. Пожалуй, – Филипп задумчиво кивнул.

Наступила тишина. Хозяин поиграл на свету резным бокалом, допил последний глоток и загадочно сверкнул на меня глазами:

– Хотите, я покажу вам наше общее будущее?

– Не понимаю? Наше с вами?

– Да, и наше с вами тоже, – он хмыкнул, поднялся из-за стола, поманил всех к узкому комоду со множеством плоских ящичков, выдвинул один из них:

– Смотрите!

Внутри оказалось три десятка мелких ячеек с пробирками величиной в мизинец. Ко всем были приклеены крошечные этикетки.

– Каждая из пробирок содержит определённый, искусственно созданный запах. Всего в ящиках их около пятисот.

– Запахов духов?

– Вовсе нет, – хозяин квартиры и комода насладился моим недоумением. – Самых разных запахов, которые нас окружают: пищи, напитков, душистого мыла, цветов, морского воздуха… Вот здесь, например, запах жареной рыбы. Попробуйте!

Я потянул ноздрёй из пробирки и действительно почувствовал тот самый запах. Затем нам дали почувствовать запахи кофе, сирени, хлеба, свежей травы и предоставили свободу выбора.

– Вполне приличное бордо! – вертел в руке пробирку Филипп и качал головой.

В углу ящичка между морских запахов покоилась пробирка «Чёрная икра». В груди ёкнуло: «Неужели и до неё добрались?» Точно – бесцветная жижица пахла икрой.

– А это? Угадайте, что это? – открывал свои сокровища хозяин.

– Неужели… куриный жюльен? – Брижит понюхала и огляделась в полном восторге. – Я его недавно готовила!

– Браво! Куриный, но с грибами, – послышалось уточнение.

– Фантастика! – Филипп вернулся к столу, вслед за ним остальные.

– Мы можем создавать любые запахи. Любые! – хозяин плотно задвинул ящички комода. – Понимаете, какое будущее нам открывается? Быть может, возникнет новый вид искусства. Композиторы запахов начнут создавать из них мелодии, симфонии, аккомпанемент к театральным спектаклям… Да что угодно!

За десертом я попытался пошутить:

– Этот вишнёвый мусс настоящий или?…

Хозяйка сверкнула улыбкой:

– Вы уже засомневались!

– Ну, да. Вдруг никакой вишни в нём нет.

– Валери, – укоризненно начал Филипп. – Ты боишься, что весь наш ужин, включая вино, был химическим чудом?

– Нет, но… всё возможно, – посмотрел я на хозяина.

– Не сейчас. А в будущем, почему нет? Улучшить запах дешёвой еды, исправить вкус консервов, создать небывалые ароматы. Ничего плохого в этом не вижу.

На обратном пути мне объяснили, что хозяин квартиры работает руководителем лаборатории при каком-то пищевом концерне. Очень богат, сделал какие-то открытия. К тому же верующий католик.

– Ну, если верующий, сможет остановиться, – размышлял я вслух. – Но другие-то не остановятся. И что тогда?

Ответ пришёл спустя три десятка лет. Неслышный, но ужасающий. Предчувствия не обманули. Возникла власть неведомых «мастеров» над двумя из пяти человеческих чувств. И вместе с нею тысячи фальсификатов: ароматизаторов, усилителей вкуса, консервантов. К ним добавились пищевые красители. Эта власть не стала новым видом искусства, соединилась с господством пищевых заводов и массмедиа над людьми, превратилась в зловещую силу. Теперь ничего не стоит «изготовить» мясо, рыбу, птицу из сушёных насекомых и продавать под видом настоящих. Свободным у человека осталось лишь осязание. Язык прикосновений, на котором с рождения начинает говорить с нами жизнь и посылает свои последние знаки, когда всё остальное уже потеряно.

Борис Бобринский

Увы, в ближайшее воскресенье место знакомой старушки-свечницы заняла дама средних лет. К ней тянулась очередь: деньги, просфорки, записки. Стоило закрыть глаза, размеренное, сладкозвучное богослужение возвращало в Москву: Троице-Сергиева Лавра, Новодевичий монастырь, Елоховский собор, Илья Обыденный… Время от времени дьякон возглашал по-французски, ему вторил хор, и тогда вокруг открывалась великая даль. За ней вставала небесно-земная Россия.

После службы в глубине мозга защемило от одиночества. На паперти и ступеньках говорили по-французски, иногда грассируя на русском:

– Привет, Коленька!

– Мариша, дорогая! Вот свиделись, наконец!

– Да-да, как здоровье, как внучка? Поздравляю с новорожденной.

– О, она красавица! Может, кофию выпьем, поговорим?

– Если пригласишь…

В меня мельком всматривались и тут же отводили глаза: чужой.

С паперти я спустился во двор и натолкнулся на чудаковатого мужчину лет сорока, он подошёл к русскоговорящим парижанам, извинился:

– Господа, я из России. У меня есть проект создания международного общества «Доброта без границ»! Меня старец из Троице-Сергиевой лавры благословил, – глаза отчаянно голубели, он протягивал какой-то листок.

– Очень приятно, – прокартавил мужчина в безупречном костюме. – И чем вы хотите заниматься? Собирать деньги и распространять среди бедных, не забывая о себе?

Человек отпрянул, как от пощёчины, помолчал и крикнул в спины удаляющимся людям:

– Я хочу несчастным помогать! Их много…

– Уважаемый, – не удержался я. – На Западе полно таких обществ, все места заняты. Денег вам никто не даст. Не обижайтесь.

Он отвернулся, махнул рукой и зашагал к выходу. Я вздохнул с облегчением: может, бросит свою затею. Тут же подумалось о нашей ассоциации, и я отмахнулся от неприятного предчувствия.

За храмом скопилось полдюжины автомобилей, в тени от соседнего дома чахли неприкаянные цветы, из открытой двери крипты доносилось пение. Я спустился по ступеням и осмотрелся. Огромный четырёхгранный столб посередине возвышался, как в Грановитой палате. Стены и своды покрывали не очень умелые росписи и узоры в ностальгическом «русском стиле». При входе на столике-прилавке лежали свечи, церковные книги на французском, открытки. Я полистал подарочный буклет. Узнал, что в середине 1950-х годов над фресками потрудились архитектор Альбер Бенуа, сын знаменитого Александра Бенуа, и его жена Маргарита.

Заканчивался молебен. Высокий седой и худой священник осенял прихожан крестом, с каждым о чём-то быстро и тихо переговаривался. Меня он остановил острым вопросительным взглядом, спросил по-французски:

– Вы у нас впервые? Православный?

– Да, я из Москвы. Можно с вами поговорить? Несколько минут.

– Хорошо, – он перешёл на русский, – подождите меня во дворе.

Так мы и познакомились, на ногах, в двух шагах от крипты. Отец Борис невольно смотрел на меня свысока, с высоты своего роста и, отчасти, графского происхождения. Оно чувствовалось в каждом повороте сухого лица, умном блеске серых глаз, интонациях, движениях. Мои упоминания о Дмитрии Дудко, Александре Мене и Всеволоде Шпиллере, о преследованиях гэбистов его заметно расположили. Рассказ о сотрудничестве с митрополитом Питиримом вызвал интерес.

– Хорошо, так что же вы собираетесь делать в Париже?

– Я приехал с надеждой… С помощью известных на Западе людей заставить советские власти вернуть православным церковные святыни. Вы ведь знаете: огромное количество храмов и монастырей уничтожено или оставлено в руинах, лучшие из уцелевших превращены в музеи.

Отец Борис недоверчиво прищурился:

– И на какую помощь вы рассчитываете?

В ответ я протянул вырезку из прошлогодней «Литгазеты» с воззванием «О будущем наших храмов». Он пробежал глазами текст:

– Да, вспоминаю. Отрадно, что такие известные люди вступились за церкви. Ну, а вы? Что теперь собираетесь предпринять?

Понятно было, его уже не раз донимали просители из России, умоляли помочь. М-да, «доброта без границ», придумают же.

– На днях я отдал в «Русскую мысль» статью «На ступенях русского храма». Иловайская обещала вскоре опубликовать. Там страшные цифры потерь приведены: Министерство культуры в Москве передало мне данные. И ещё я привёз новое воззвание. Собираю под ним подписи. Вот!

С моим собеседником непрестанно раскланивались прихожане, он кивал в ответ, благословлял наперстным крестом, говорил пару слов и снова вчитывался в мой листок:

– Так, ну, хорошо. «Вернуть святыни русского православия верующим». А кто подпишет ваше воззвание?

– Посоветуйте! Иловайская подписала, Струве, Ростропович, Вишневская, Дмитрий Шаховской. Хочу попросить Элен Каррер д’Анкосс. Может быть, и вы подпишете?

– Да, согласен, – он ещё раз посмотрел текст, мелко расписался по-французски под другими подписями и тепло улыбнулся: – Вот, держите! Рад знакомству. Приходите на службу к нам в крипту!

Отец Борис подошёл к автомобилю в углу церковного двора, сел за руль и махнул на прощанье:

– Желаю успехов.

Две просьбы

Прошла ровно неделя моей парижской жизни, и в воскресенье за ужином, выслушав мой рассказ о соборе Александра Невского, его архитектуре, иконах, о богослужении, русских эмигрантах, Филипп улыбнулся, одобрительно покивал и многозначительно продолжил:

– Замечательно. Мы очень рады за тебя. Ты много успел посмотреть в Париже, побывал в русской церкви… Мы много ещё можем тебе показать. Хорошо, что ты не только древностями интересуешься, но и авангардом. Кандинский, Малевич, Любовь Попова изучали русскую икону и многое от неё взяли.

– Да, – откликнулся я, – об этом немало написано. Кстати, я тебе дал французский перевод моей статьи «Иконосфера русской культуры»? Струве собирается опубликовать её в своём журнале. Ты её прочёл?

– Посмотрел. Очень всё интересно.

И тут я решился попросить:

– А ты мог бы напечатать эту статью в виде брошюры?

– Я об этом не думал, – Филипп слегка отвёл глаза, – не так всё просто.

– Я привёз перевод ещё трёх моих статей: «Краса всесветлая» – о дохристианской вере Руси, «Космический бунт русского авангарда» и «Амаравелла» – о космических визионерах в искусстве 1920-х годов. По-русски они уже напечатаны, и между ними есть некоторая смысловая связь. Авангардисты взрывали старое искусство, но при этом увлекались русской архаикой, пытались создать «супрематическую иконопись» и постсимволистскую фантастику. Может быть, мои статьи все вместе опубликовать? – не отставал я.

Филипп ответил уклончиво:

– Про другие статьи ты ничего не говорил. Ладно, принеси, я посмотрю. Но сейчас немного о другом хочу поговорить. Хотел попросить тебя помочь мне прочесть неизданный текст Кандинского. Я купил рукопись у его вдовы Нины Кандинской в Швейцарии много лет назад, но пока никто не смог понять его почерк. Может, попробуешь?

Ни секунды не раздумывая, я вскрикнул:

– Разумеется! В Институте искусствознания я уже работал над письмами академика Грабаря, и их издали в двух томах. Читал в архивах рукописи Флоренского, Брюсова, Андрея Белого. Слышал о таких?

– Хорошо, очень хорошо, – Филипп пропустил вопрос мимо ушей. – Тогда завтра с утра попробуем. Давай, за Кандинского!

Мы втроём подняли бокалы с самым невероятным тостом в моей жизни. Бри-жит развеселилась больше всех:

– За русских авангардистов!

– Тогда и за французских! – не удержался я.

– И за русскую икону! – добавил Филипп.

Наутро после завтрака он попросил меня приодеться:

– Мы с тобою сейчас пойдём в банк. Капиталисты. У них свой дресс-код: тёмный костюм, галстук, чёрные туфли, атташе-кейс.

Приодеться мне было не во что. Всё, что хоть отчасти отвечало вкусам «капиталистов», осталось в Москве. К несерьёзному светлому костюму и розоватой рубашке в мелкую клетку я лишь добавил полосатый сине-красный галстук и серо-жёлтые летние ботинки. Филипп скептически поджал губы:

– Ладно… А ботинки откуда?

– Венгерские, в Москве купил. Остальное – made in URSS.

– Понятно. Сойдёшь за немца, они чудаки. Пошли!

Слово «капиталисты» Филипп повторял всю дорогу, кивал на роскошные гостиницы, ювелирные магазины, модные бутики и банки. Одет он был в тёмно-синий костюм, голубую полосатую рубашку с бордовым галстуком. Лакированные чёрные туфли и массивный кожаный портфель поблёскивали на солнце.

– Подожди! – он шагнул к плоскому металлическому шкафу, вмурованному в стену дома, вставил в щель золотистую пластинку и поиграл пальцами по кнопкам.

К моему изумлению из аппарата явилась пачка крупных купюр, Филипп переложил её в бумажник и глянул на меня:

– Капиталисты… – едва выдавил я, и театрально застыл с изумлённым лицом. – Как это возможно? А я могу попробовать?

Мой спутник рассмеялся, я вместе с ним, чтобы не выглядеть ошеломлённым дикарём.

– Это банкомат. Нужно иметь банковскую карту и секретный код, – с довольным видом объяснил он. – А теперь пошли в банк.

Металлическая дверь оказалась убедительно тяжёлой. Клерк из-за стойки в прохладном пустом зале и кивнул на наше приветствие. Филипп подошёл ближе, пошептался с ним, расписался в бумажке. Вышел человек со связкой ключей и, открыв несколько стальных дверей, привёл нас в подвальный этаж. Набрал в широкой нише цифровой код и с усилием распахнул толстенные металлические створки. В небольшой комнате с низким потолком вспыхнул свет, и человек откланялся:

– Я вас оставляю, буду ждать наверху. Дверь захлопните. Не спешите. Помните, как изнутри открывается: нажмите на красную кнопку и поверните эту ручку кверху.

Филипп кивнул, с усилием захлопнул дверь, поставил портфель на стол и попросил:

– Валери, подожди меня здесь.

Вдоль всех стен тянулись металлические сейфы с ячейками разной величины и номерами. Он подошел к одной из них, вынул из пиджака короткий, толстый никелированный ключ, открыл дверцу, осторожно вынул плоскую картонную коробку, погрузил её в портфель и многозначительно глянул:

– Вот эта рукопись.

На обратном пути я чувствовал себя охранником и для отвода глаз расспрашивал Филиппа о Париже:

– Кроме Лувра, в какой из музеев стоит сходить?

– Брижит собиралась на днях пойти с тобою в Музей д'Орсе, показать импрессионистов…

– Было бы замечательно. Я с удовольствием…

– …и в Оранжери. Там «Кувшинки» Клода Моне и еще кое-что, но только шедевры! – произнёс он с усталым пафосом.

– Мы там уже побывали. Прекрасные картины.

Филипп важно кивнул, ему было от чего возгордиться перед иностранцем. У меня хватало сил восхищаться и отдавать должное. Не только шедеврам искусства, но и способности Филиппа поругивать капитализм и охотно пользоваться его благами. Солнце давно пропекло его костюм, лицо покрыла испарина, которую он непрестанно вытирал бордовым, под цвет галстука карманным платочком. От предложения понести портфель он отказался и на улице, и даже в подъезде, медленно поднимаясь по лестнице. Я боялся, что в квартире Филипп рухнет без сил, но ошибся. Через четверть часа он постучал ко мне в комнату, уже без пиджака и галстука. Положил на стол картонную коробку, вынул из неё бумажную папку, раскрыл и пальцем поманил меня:

– Смотри! Здесь шестьдесят девять страниц. Все на русском, – передо мной легла на стол первая страница с карандашной мелкой скорописью. – Попробуй прочесть.

Я сел за стол, всмотрелся в карандашные строки. Какие-то слова и даже фразы прочитывались сразу. Какие-то скопления знаков постепенно распадались на буквы и собирались в слова. Внутри предложения угадывался их окончательный смысл.

– Орфография дореволюционная, но прочесть можно, – Филипп настороженно поймал мой взгляд. – Я немало таких текстов читал, когда работал над диссертацией в Московском университете.

– И ты можешь прочесть всё слово за словом, вплоть до каждой запятой?

– В каких-то местах можно оставить конъектуры, многоточия. Так иногда делают при публикациях.

– Понимаю… Тогда завтра с утра начнём. А сейчас пошли обедать, – он осторожно убрал листок в папку, положил её в коробку и вышел из комнаты. – Рукопись я пока заберу к себе в кабинет.

Вечером на радостях меня повели в ресторан.

– Мы идём в «Шартье», в Париже он очень-очень известен. От нас пять минут ходьбы, кухня там замечательная, чисто французская, – Брижит щёлкала каблучками.

– И недорогая. Когда-то социалисты создали его для рабочих, а теперь в него ходим мы и нам подобные, – усмехнулся Филипп. – Увидишь, публика там очень приятная.

– И, надеюсь, ни одного капиталиста! – добавил я, сурово сдвинув брови.

Мои спутники расхохотались:

– Можешь быть уверен.

За стеклянными дверями-вертушками открылся огромный зал, удвоенный зеркалами на стенах, с плоским стеклянным потолком, гроздьями круглых белых светильников, латунными вешалками прямо у столов, простецкими стульями и антресолью с точёными деревянными перилами. Гарсоны в чёрных жилетках и белых передниках до колен сновали между рядами с подносами, застывали с блокнотиками, записывая заказ, перешучивались с посетителями, выставляли перед ними горы еды, кружки с пивом, разливали по бокалам вино, уносили грязную посуду, пустые бутылки, меняли скатерти.

– Тут какая-то фабрика еды, – я удивлённо смотрел по сторонам. – Или павильон развитого социализма на всемирном конкурсе ресторанов. Жаль, что такого пока не было.

Мои спутники переглянулись и хохотнули:

– Давно пора организовать! – воскликнул Филипп.

– Под лозунгом «Гурманы всех стан объединяйтесь?» – добавил я.

– Конечно!

– Хха! – Филипп мечтательно закинул голову и тут же опустил. – Но сначала глянем в меню. Валери, что ты хотел бы заказать?

Пришлось мягко дать понять, что мне это совершенно не важно. Кажется, мы ели мясо по-бургундски и пили красное бургундское из графина, запомнились гора зелёного хрупкого салата и под конец бокал с кремом шантийи. Улиток я отверг, пригляделся, как их выковыривают из раковин и произнёс:

– Бедные.

– Кто? Мы? – округлила глаза Брижит.

– Улитки.

– Да, лучше быть вегетарианцем, – согласился Филипп. – Но долго я этот стиль жизни не выдерживаю.

Теперь по будням меня ждала работа. Возможно, Филипп и Брижит пригласили меня в Париж, втайне надеясь, что я смогу помочь в расшифровке этой полуслепой рукописи. Конечно, их гостеприимство должно было быть отплачено. Всё, как полагается на Западе. Ещё римляне кратко объяснили этот закон do ut des, facio ut facias.3 По-русски он звучит ещё короче: «ты мне – я тебе» и наоборот. С девяти утра и до обеда я разгадывал и чётким почерком переписывал тексты Кандинского. В папке оказались разрозненные заметки на пожелтевших листах, испещрённых то с одной, то с обеих сторон. Постепенно я приспособился различать скоропись, лигатуры и сокращения. С полстраницы в день я дошёл до двух страниц текста, годного для перевода. Листки плотной белой бумаги откладывал в особую папку.

Через несколько дней Филипп после обеда ушёл с ней из дома и вернулся к вечеру в прекраснейшем настроении. Папка вновь, столь же незаметно оказалась на моём столе. Было ясно, что он относил мою работу к кому-то из знатоков русского языка, чтобы удостовериться в её качестве. Мои послеобеденные прогулки теперь заканчивались совместными ужинами в ресторанах. Меня угощали народной похлёбкой пот-о-фё в «Батифоль», где уныло помалкивал старинный граммофон с огромной трубой, в ресторане «У свиной ноги» – с мерзко-влекущими устрицами в уродливых раковинах, невероятными жареными лангустами, залитыми сладким сиропом. Однажды мы ужинали в роскошном китайском ресторане с золочёными львами у входа. И так далее.

Я всё понимал, благодарил как мог, усердно работал по утрам. Ближе к середине июля Филипп спохватился и продлил мне визу сразу на два месяца. Однако я приспособился к почерку Кандинского, и моя работа пошла быстрее, чем мы предполагали. Рукопись таяла на глазах, мои глаза всё больше уставали, и эта усталость передавалась хозяевам квартиры. Они скрывали свои чувства, но походы по ресторанам и кафе постепенно сошли на нет. На повторную просьбу об издании моих статей Филипп суховато ответил:

– Не сейчас. Но я думаю об этом.

Что он «об этом думал», я догадывался, и от этого становилось грустновато. Вот он – тихий, интеллигентный капитализм. Меня виртуозно «наняли на работу». В оплату входили Париж и расходы «на гостеприимство и дружбу», но не на издание моих статей. Да и зачем? Вдруг читатели подумают, что я знаю и понимаю русскую культуру лучше, чем Филипп.

Булонский лес и русские храмы Парижа

После знакомства с Борисом Бобринским, мне и в голову не могло прийти, что через некоторое время я окажусь в его квартире рядом с Булонским лесом в качестве временного постояльца. Он предложил мне кров, как только узнал, что у Филиппа и Брижит возникла от меня некоторая усталость, в которой они сами были виноваты.

– Мы с женой завтра или послезавтра на две недели уезжаем, в квартире останутся мои знакомые из Ленинграда, Юрий и Нина. Места всем хватит. Запишите адрес и телефон. Звоните им, если надумаете приехать.

От неожиданности я замер, затем принялся горячо благодарить. Отец Борис махнул рукой, будто отметая пылинку, и чуть пригнулся:

– Полно, мне это ничего не стоит. Но питаться вы будете сами.

Эта новость вызвала нескрываемую радость у моих друзей. Всё было ясно: дела, парижская жара и постепенно иссякающее гостеприимство. Через два дня я добрался на парижскую окраину в пахнущие свежестью кварталы Булонь-Бийанкур. На втором этаже двухэтажного особняка меня встретила пара милых ленинградцев, моих ровесников. Знакомство произошло молниеносно. Меня неспешно провели по квартире: несколько комнат, в каждой из них иконы, старинная мебель, стеллажи с книгами на разных языках, небольшие картины, множество фотографий. Разговор со скудным чаепитием продолжался до ночи. Юра собирался учиться в Парижском богословском институте, стать священником и остаться во Франции. Нина кляла нищету и абсурд горбачевской перестройки и жаждала того же. Моя история с гэбистами их не удивила.

Утром мы доедали на кухне куски вчерашнего багета и запивали растворимым кофе со сгущённым молоком. Советский дефицит, привезённый из Ленинграда, поразил меня куда больше, чем банка чёрной икры и бутылка водки, которые я подарил моим парижским друзьям. А за окном ожившим мифом возникал из тумана Булонский лес.

Сама жизнь неумолимо приучала меня к «французским завтракам». Я приспосабливался, как мог, размышляя над буквальным смыслом слов petit déjeuner «малое разговение» и не понимая, после какогоjeûne «поста» оно происходит? Длиной в одну ночь? А спустя несколько часов следует déjeuner «обед», или новое «разговение»? Суть этих «постов» мне открыл желудок: денег на кафе (о ресторанах я не помышлял!) отчаянно не хватало, как в своё время недоставало еды полуголодным французским крестьянам.

В первое же утро я отправился на прогулку по знаменитому лесу. Эта зелёная часть Парижа сразу стала мне особенно дорога. Среди стволов и кустов дремала история: средневековые пыльные заросли, ренессансные боскеты и цветники в парке «Багатель», романтические пруды, импрессионистическая игра света на полянах и листве, а рядом катание на лодках, мороженое и фруктовые соки в стиле соцреализма, ну и современные аллеи с фонарями и скамьями. Городская природа – зеркало стилей, она далека от капитализма, социализма, классовой борьбы. Лёжа на траве под соснами, я слушал её тихую проповедь свободы и прав человека. Те же инакомысли не раз посещали меня когда-то в глуши московского Ботанического сада. Там, как и здесь, не слушали радио, не читали газет, а беззаботно и мудро предавались жизни…

Каждое утро я уезжал из Булони и до вечера бродил по Парижу. То по карте, то вслепую, что было куда интереснее. Во мне скоропостижно скончался турист, обязанный увидеть и навек запомнить все столичные шедевры, их историю, имена создателей и так далее. Меня влекло иное: коснуться нерва здешней жизни, проникнуть в её подкорку, как мне это удавалось во время сумасшедших путешествий от края до края Советского Союза. Я почти не заглядывал в «Зелёный путеводитель» с описанием парижских достопримечательностей, который подарила Брижит. Предпочитал на берегах Сены сделать вид, что приценяюсь к старым книгам, и вступать в увлекательнейшие разговоры с парижскими букинистами, чудаками и знатоками всего на свете. Набирался смелости спросить у старой монашки в серой пелерине, как пройти до ближайшей церкви, удивить её тем, что я православный и приехал из Москвы, и услышать в ответ: «Дева Мария всем нам покровительница…» Сизолицые клошары в сквериках, засиженном голубями, заводили со мной невнятные беседы, не различая лёгкого акцента и предлагая скинуться на выпивку или просто глотнуть за компанию «красного» из их пластмассовых бутылок. Негры и арабы, узнавая, что я русский, хлопали меня по плечу и улыбались до ушей:

– Карашо!

В соборе на Дарю мне назвали адреса нескольких православных храмов, в которых нужно было обязательно побывать, чтобы немного узнать русский Париж. В тесном Трёхсвятительском подворье Московского Патриархата на улице Петель от духоты едва спасали широко открытые фрамуги нескольких окон. С разрешения местных властей под церковь некогда была приспособлена одноэтажная пристройка к многоэтажному жилому дому. Туповатые и самодовольные буржуа запретили возводить над ней купол и звонить в колокол. Восьмиконечный крест удалось прикрепить лишь над входной дверью. Русский храм, грубо затолканный в полуподполье, украшали изумительные белофонные росписи и иконы Леонида Успенского и Григория Круга. Горящих свечей было едва ли не больше, чем в просторном соборе на Дарю. Прихожане здесь казались скромнее и простонароднее. Часто крестились, кланялись до пола, обходили с поцелуями множество икон. Женщины являлись на службу в платочках, а не шляпках, мужчины без пиджаков и галстуков, но с окладистыми бородами. Словно в России, я подошёл к клиросу и принялся подпевать негромкому и не очень стройному хору женских голосов. После службы меня запросто позвали перекусить в трапезную, скрытую слева от алтаря, в глубине. В Москве так поступали лишь с прихожанами, близкими к священству. За столом, подливая чай и пододвигая бутерброды, расспрашивали обо мне, новых храмах, о переменах в Советском Союзе. Естественная и долгожданная теплота стала для меня открытием неведомого православия: человечного, радушного. Оно было изгнано из русских церквей большевиками, но продолжало жить в Зарубежье.

Купленная в советском магазине «Глоб» книга Робера де Понтийи «Guide des Russes en France (Путеводитель: Русские во Франции)» била в глаза кроваво-красной обложкой. Звероликий казак на скакуне c кинжалом в руке спустя полтора века после разгрома Наполеона всё ещё продолжал мучить подсознание французов. Хотелось мстить и мстить победителям европейского «просвещённого варварства». Но именно этот путеводитель помог отыскать в Париже следы русской культуры и истории. Отнюдь не кровавые, если не считать названий в честь французских побед: Кремлен-Бисетр – от названия московского Кремля и госпиталя для ветеранов войны 1812 года, Севастопольский бульвар, проспект Малакофф, улица де ля Кримэ, мост Альма – в честь «крымского реванша» 1856 года. В конце XIX столетия вражда ненадолго сменилась Франко-Русским альянсом, в Париже появился красивейший мост, посвящённый императору Александра III, и улицы с русскими названиями – Санкт-Петербург, Москва, Петергоф, Кронштадт, Волга, с именами Чайковского и Мусоргского, Римского-Корсакова и Льва Толстого, Шагала и Прокофьева. А станция метро «Сталинград» была так названа в 1946 году в знак признания победы союзной страны в Сталинградской битве.

Гуляя с картой и путеводителем, я обнаружил небольшой «русский квартал» в виде неправильного треугольника, застроенного многоэтажными доходными домами в стиле «Осман» с дворами-колодцами. Его образуют улицы Петра Великого, Невы и Дарю, носящая имя какого-то французского генерала, но на ней с 1861 года высится знаменитый собор св. Александра Невского. Мне рассказали, что богатые выходцы из России селились здесь ещё до революции. В 1918 году напротив собора открылся ресторан «Петроградъ», и с тех пор уже более века в нём не кончается разгульная жизнь. Из любопытства я зашёл внутрь, обвёл взглядом столики и стены, пробежал глазами меню и смятенно попятился назад. Неужели столько могут стоить борщ, пожарские котлеты, пирожки и квас? В другие рестораны с русскими названиями, я заглядывал лишь через витрины. Это лихое «русское запределье» существовало не для меня, не для эмигрантов, а для «братков», прилетавших на выходные покутить в Париже. В этих подворьях «Рашки за границей» требовали предъявить лишь толстый бумажник. Несколько раз мне встречались расписные, словно палехские шкатулки, магазинчики со снедью, знакомой с детства. Чтобы её вкусить, вполне было достаточно зрения и обоняния. Удивили только чай «Kousmichoff» дореволюционного чайного дома Павла Кузмичёва, исчезнувшего в России и после 1920 года возродившегося во Франции, и водка «Smirnoff» московского торговца Петра Смирнова, после революции его потомки бежали из России и возобновили своё дело в Стамбуле, а в1925 году в Париже.

Более всего меня влекли парижские следы русской культуры. Я отыскивал памятники писательнице маркизе де Сегюр (княгине Софии Ростопчиной) в Люксембургском саду и Максимилиану Волошину во дворе особнячка на бульваре Экзельманс (вскоре владельцы наглухо закрыли свой двор). Сетовал, что нет памятной доски на доме недалеко от Эколь де Бозар, где жили Наталья Гончарова и Михаил Ларионов. Что так и не попал в вечно закрытый Казачий музей в Курбевуа под Парижем. Зато на кладбище Монпарнас я нашёл могилу Александра Алёхина с шахматной доской и фигурами победной партии этого чемпиона мира. Потом фигурки исчезли. Удивили надгробие Вацлава Нижинского образе балетного арлекина на кладбище Монмартра и усыпальница баронессы Демидовой в виде античного храма на кладбище Пер-Лашез. Мне повезло увидеть Кадетский музей на третьем этаже над Знаменской церковью на бульваре Экзельманс. Зал открыл староста храма Андрей Дмитриевич Шмеман, высокий, с безукоризненной военной осанкой, провёл мимо витрин с кадетскими наградами, погонами и памятными знаками, рассказал, что здесь за длинным столом многие годы собирались выпускники Версальского русского кадетского корпуса-лицея.

Сильнее всего, как мусульманина в мечеть или иудея в синагогу, меня тянуло в русские храмы, где соединялись вера, язык, культура, история России. Богослужение отзывалось в душе: «ты на родине». Запах благовоний проникал до мозга костей, и на парижских улицах весь день дышалось по-русски.

Поначалу я день за днём совершал паломничества по Парижу и окрестностям из дома отца Бориса. Спустя месяц, год и ещё много лет продолжал их лишь по субботам и воскресеньям. Первой я отыскал крошечную Никольскую церковь в Булонь-Бийанкуре. Её возвели после войны из дешёвого кирпича, старательно побелили, украсили в старорусском стиле и увенчали милым синим куполком. Не без труда нашёл в Ванве однокупольную Троицкую церковь в виде закруглённого сверху бетонного куба. Священник обрадовался моему вопросу:

– Архитектор – Серж Бернарди, православный француз, как и я. Вам нравится?

– Очень ново, выразительно и вполне канонично! Замечательный храм.

– Да-а, согласен. А рядом устроили мечеть, мэрия сделала нам такой подарок. Но мы с мусульманами ужились и вполне ладим.

Полдня я бродил в пригородном Монжероне по «Русскому замку», густонаселённому чеченцами вперемешку с православными. В коридорах и во дворе старинного поместья с облезлыми башенками и стенами валялись брошенные вещи. Люди, заброшенные судьбой, маялись от безделья и безнадёги. Их окружали следы чужих жизней, они носили чью-то одежду, ели даровую еду, дарили детям потрёпанные игрушки. В двух шагах от их пристанища высилась церковь святого Серафима Саровского. В ней оказалось пусто, словно в глазах беженцев, безмерно уставших от жизни на чужбине. Изумительные иконы монаха Григория Круга взывали к небесам, святые с небес неслышно взывали к людям.

Греческий собор св. Стефана разочаровал холодом и показным богатством прихожан. Чужакам здесь были не рады. Мраморные стены и колонны отталкивали роскошью, одинокий певчий уныло тянул молитву рыдающим голосом муэдзина. Я ушёл с половины службы, чувствуя, что больше не приду в эту церковь «для своих». Схожие чувства возникли и в грузинской церквушке св. Нины на улице Де ля Розьер. В глубоком подвале кружило тепло, пение грело душу, но после службы повеяло холодком. Пришлось сразу перейти с русского на французский. Священник, с трудом подбирая слова, рассказал, что приехал из Тбилиси, что прихожан мало, но держатся все дружно. Было видно, жалуют здесь только грузин. Ещё один маленький народ, боясь исчезнуть, отчаянно защищался.

Неприятно поразил униатский Владимирский собор на бульваре Сен-Жермен, его жутковатый одноярусный иконостас сероватых тонов и пение на смеси церковнославянского и мовы. Тут было собрано всё эмигрантское украинство: памятная доска Симону Петлюре при входе, сельские рушники на иконах, брошюрки с жизнеописанием Андрея Шептицкого, программой партии «Рух» и речами раскольничьего «патриарха Филарета». Удивила нелепая хоругвь с надписью «Тисячолiття хрищення Украïни. 988-1988». Нет, не Руси. Она, в представлениях украинцев, осталась языческой…

Храм Державной Божьей Матери в Шавиле, открытый в 1935 году, оказался маленькой церковкой в одноэтажном доме под голубым куполком. Расписал её в 1970-е годы Михаил Козмин, автор новаторской, недооценённой книги об экологической архитектуре будущего «Habitat écologique de l’ère nouvelle (Экологическая среда обитания новой эпохи)», изданной в Париже в 1992-м.

Церковь св. Серафима Саровского на улице Лекурб стала для меня откровением. В глубине парижского дворика проглядывал сквозь листву голубой купол. Городской гул летел над окрестными домами, а в зелёной впадине рядом с храмом цвели кусты и зеленела лужайка. Воскресной трапезы под открытым небом ждали пластмассовые столы и стулья. Рядом высился трёхэтажный церковный особняк – усадьба в саду.

Я замер, едва переступив церковный порог:

– Гениально!

Пол и чуть наклонную крышу прямоугольного деревянного храма пронзали два огромных дерева. На стволе одного висела икона св. Серафима, молящегося в лесу. Священное принимало в себя живое и растворялось в нерукотворном! В широкие окна заглядывали цветы, посаженные у самых стен. Солнечные блики переглядывались с огоньками свечей. Цветы приникали к окнам храма, тянулись внутрь. Дневное тепло проникало сквозь приоткрытые стеклянные двери, смешивалось с запахами свечей и кадильного дыма. Это был прорыв в будущее к той самой экологической архитектуре, слитой с природой, одновременно – и обращение к прошлому, к средневековому образу русской обители. Мне рассказали, что церковь возвёл в 1933 году священник Дмитрий Троицкий, с самыми скудными средствами и приспосабливаясь к месту. Его открытие осталось незамеченным. Лишь через полвека зазвучали имена Паоло Солери, Петера Ветша, Жана Нувеля и прочих мастеров вошедшей в моду экоархитекторы. Однако столь же прорывных и простых решений они не предложили.

В церкви служили по-славянски и по-французски, прекрасно говорил по-русски. Посреди неё перед невысоким иконостасом стояли три десятка стульев для стариков и больных. Голоса певчих и чтецов звучали мягко и красиво. Богослужение шло неспешно и тихо, по-домашнему. Во время проповеди настоятель то и дело приподнимался на цыпочках, будто взлетал. Лицо озарял внутренний жар и румянцем проступал на щеках.

После службы он пригласил меня в церковный дом на чай вместе с другими прихожанами. Улыбнулся:

– Вы из Москвы? Замечательно! Я серб, родился в Хорватии, учился на священника в Белграде. А это моя русская матушка, Катя, – он показал глазами в сторону женщины, хлопотавшей у стола.

Так я познакомился с отцом Николаем Чернокраком, и серафимовский приход сразу стал для меня своим. После службы все желающие приходили на чай, вскладчину накрывали длинный стол. За ним встречались и старые друзья, и незнакомые люди, каждое застолье становилось проповедью: мы созданы для общения, одиночество – это соблазн. Новичков звали приходить вновь, и они приходили. В неверующих пробуждалась вера, католики открывали для себя православие. К отцу Николаю тянулись русские эмигранты разных поколений, болгары, сербы, молдаване и другие беженцы из постсоветского мира – переломанные, потерявшие себя. На его приходе приживались даже заумные французы-философы. У него я нашёл то, что всегда искал, – убеждённое православие и любовь к инославным, заменявшую книжный экуменизм. Глаза отца Николая то и дело вспыхивали в разговоре, но самые главные слова оставались в груди:

– Радость моя…

Знакомство в Медоне

Продолжая свои паломничества, в одно из воскресений я приехал в городок Медон под Парижем. В Воскресенском храме осторожно подошёл к почти пустому клиросу, мне одобрительно кивнули. После службы ко мне подошли двое:

– Малинин Константин Кириллович, регент.

– Староста, Борис Владимирович Галицын. Пишется через «а», а не «о».

Поочерёдно пожали мне руку.

– Вы у нас впервые и сразу неплохо вписались в наш хор. Откуда вы? – прозвучал приветливый вопрос.

Я представился, привычной скороговоркой рассказал о себе, протянул заметку в «Новом времени» об ассоциации «Воскресение». Галицын пробежал её глазами, передал журнал регенту и прищурил глаза:

– Вы что-нибудь слышали о Европейской ассоциации Святого Владимира?

Я помотал головой:

– Ну, это понятно. В СССР о ней, наверное, только КГБ знает. Но для вас её деятельность может быть весьма важна.

Малинин вернул журнал, уважительно кивнул и тут же извинился:

– Такая интересная и неожиданная встреча! Жаль, я спешу. Приезжайте к нам следующее воскресенье. Обязательно!

– Если получится, – смиренно пожал я плечами.

Галицын махнул ему на прощанье и повернулся ко мне:

– Вы можете дать мне этот журнал? Я его кое-кому покажу. Дело вот в чём… Поехали ко мне домой, пообедаем и поговорим.

Разумеется, я согласился. Через четверть часа он познакомил меня с женой-арабкой, усадил за обеденный стол. Вместо закусок протянул несколько тоненьких бюллетеней размером в половину газетного листа: «L´Association Européenne de Saint Vladimir».

– Посмотрите дома и всё поймёте. Скажу только, что возможности у нашей ассоциации весьма обширны. Я являюсь генеральным секретарем Исполнительного комитета, президент Ассоциации – князь Константин Мурузи, а почётный президент – глава Русского Императорского Дома Великий князь Владимир Кириллович. Наследник престола… – добавил Галицын отчётливо и многозначительно.

Во время обеда он слегка приобщил меня к эмигрантскому монархизму. Я не переставал удивляться и, вернувшись домой, тут же рассказал об этом знакомстве Филиппу и Брижит. Вместе мы принялись рассматривать этот франкоязычный бюллетень, каждому досталось по одному из выпусков.

На страницах третьего номера за апрель 1990 года не стихало эхо колоколов, прозвеневших на весь мир в дни Тысячелетия Крещения Руси. Неведомый Русский Императорский Дом стремился объединить аристократию Западной Европы, её религиозную и культурную элиту вокруг задач духовного возрождения России. Православие было призвано навсегда похоронить коммунизм, священство – разрушить тиранию компартии и возглавить народную жизнь. Я с удивлением узнал, что сразу после публикации 28 марта в «Литгазете» воззвания «О будущем наших храмов», апрельский выпуск бюллетеня за 1990 год открыло обращение Великого Князя Владимира Кирилловича о сборе средств на восстановление знаменитых церквей, разрушенных за годы большевизма. Чуть ниже помещалось письмо Митрополита Русской Зарубежной церкви Антония Женевского и Западноевропейского, в котором повторялась моя мысль: советские власти отдали верующим тысячи изуродованных храмов и сотни монастырей. Гонимая и обездоленная Русская Церковь не в состоянии не только восстановить, но и спасти от разрушения своё бесценное наследие.

Жан-Луи Кюртис, член Французской Академии, призывал атеистов и агностиков Запада также поддержать стремление русского народа к отнятой свободе совести. Президент Ассоциации Святого Владимира, князь Константин Мурузи, в передовице «Духовное обновление» восторгался тем, что 1 января 1990 года впервые после десятилетий террора зазвонили колокола собора Василия Блаженного на Красной площади. Он убеждал: русская молодёжь «с нашей помощью сможет восстановить оплот христианства и спасти Европу». Казалось несомненным, что эта цель сможет объединить русскую эмиграцию и народы Запада с православной Россией.

На развороте бюллетеня публиковались тезисы выступлений на Большом коллоквиуме в Сорбонне 7 октября 1989 года: «Религия. Революция. Франция-Россия 1789-1917». Выступали парижские интеллектуалы, академик Элен Каррер д’Анкосс, профессор Пьер Шоню, Дмитрий Шаховской и Михаил Соллогуб, писатель Поль Мурузи, протоиерей Борис Бобринский и знаменитый религиозный диссидент из России Игорь Огурцов. Приветствия в адрес Ассоциации направили католические кардиналы Жан-Мари Люстижье и Поль Пупар.

В других выпусках рассказывалось о благотворительных балах, о грандиозном ужине при свечах в замке Шантийи, великосветских встречах, сборах средств для верующих в России и для православных монастырей во Франции. Среди членов Почётного комитета Ассоциации помимо короля Болгарии Симеона, великого герцога Отто Габсбургского, князя Александра Югославского, принца Филиппа Лихтенштейнского, князя Анри Бурбона Пармского Шестого значились католический философ Жан Гиттон, издатели Владимир Димитриéвич и Зинаида Шаховская, несколько русских князей и даже всемирно известный Эжен Ионеско.

Дух захватывало! Эта ассоциация сознательно или нет подхватила мою прошлогоднюю инициативу, негласно подписалась под прошлогодним письмом в «Литературной газете». На Западе нашлись люди, готовые содействовать возрождению культурного наследия Русской церкви. Одушевление не покидало меня несколько дней.

Сергиевское подворье

Об этом подворье в советское время писали лишь в «тамиздате» и рассказывали по «вражеским голосам». Добрался я до него после многих других приходов в одну из суббот, когда жара стала невыносимой. От метро «Ломьер» случайный попутчик довёл меня до угла раскалённой улицы, я повернул и больше не встретил никого. Тротуар серым оползнем струился перед глазами и вёл к ослепительному мареву. До изнеможения медленно проплывали номера домов. В пивной на углу два голоса тихо бубнили ни о чём.

– Хоть бы минералки выпить. Но ведь придётся целую бутылку покупать. Ладно, как-нибудь… – отмахнулся я от соблазна.

Прошёл несколько домов и остановился в недоумении у дома 89. Вернулся назад: вот номера 91, 95 и… снова пивная на углу. А где же дом 93? Этот вопрос я задал в полумрак двум чёрным призракам перед стойкой.

– А что вы ищете, мсьё?

– Здесь где-то должна быть русская церковь.

– Она в двух шагах! Направо, сразу за этим домом, во дворе.

– Пфф… невероятно. Спасибо.

В ответ хмыкнули:

– Не стоит.

За углом в проёме между домами, где едва умещались приоткрытые железные ворота, я заметил двухэтажный розоватый домик, на его стене большую икону Сергия Радонежского на красном фоне, под ней горящую электрическую лампадку. Слева показался проход во двор. Дорожка немилосердно поднималась мимо забора и двухэтажного ветхого строения к терему с прямоугольной башенкой вместо купола и двухъярусным красно-бирюзовым деревянным крыльцом. Лестничные пролёты и ломаная крыша образовывали ромбы, один в другом, и казались игрой разгоряченного мозга. Вроде бы невысокий холм, но сердце зашлось, как на высокогорье. Нижняя дверь оказалась заперта. На расписных створках двуглавые орлы, диковинные птицы и звери из древних миниатюр. Сверху доносилось пение, но сразу подняться по лестнице под пылающе-алым крылечным потолком не хватило духу. Я обошёл храм. Точно – немецкая кирпичная кирха со стрельчатыми окнами разноцветного стекла! Пустынный каменный двор, несколько деревьев, кусты, привядшие цветники…

За дверью храма в светлых сумерках дрожали огоньки свечей, поблескивали нимбы святых на иконостасе, перед ним стыло полтора десятка прихожан. Уличное пекло сюда не проникало. Шла вечерня, её подхватывали голоса мужского хора. Церковное пение – храм внутри храма, как душа внутри тела, зодчество звуков и нескончаемая весна… Сквозь иконостас вдруг проступила Россия – храмы, в которых бывал с юности, озарённые лица тех, для кого нет смерти, пасхальные объятия, ликующий звон колоколов, бесконечный простор посреди городской суеты. Богослужение над миром. Святые не ведают границ, обитают в небесном зарубежье, в живой вечности.

После службы на крыльце в лицо пахнул горячий воздух, и я шагнул в кинокадр иноземного города.

– Как? Париж? На границе с Россией? Или у неё нет границ, потому что она – состояние души. Отчизна на чужбине, вера отверженных, надежда безнадёжных, любовь нелюбимых.

В воскресенье я вновь поехал на подворье. Служба уже началась, но в храм всё тянулись запоздавшие: поодиночке, медлительными стареющими парами, нарядными семьями с детьми. Здоровались, обнимались, перешёптывались по-французски и по-русски. В церкви пахло духами и свечками. Все давно друг друга знали, немногих «советских» чужаков старались не замечать, но узнавали сразу по простецкой одежде, платочкам, суровому виду. Я чувствовал себя неприкаянным – с полуоторванным прошлым и верой вместо будущего. Родина моя мерцала, являлась то в одном, то в другом парижском храме, на улице превращалась в чужбину, заволакивалась мороками бессмыслицы. Три поколения назад русская земля отпала от неба, и нужно было взлетать, чтобы жить. Под самые купола или под плоские потолки церквей, которые мне встречались в странствиях по Стране советов. С юности я отправился в путь, не зная, куда он приведёт. И вот оказался здесь…

Храм заливал свет из окон и от паникадил, горели лампады, свечи, свечки. На сводах скрещивались крылья огромных огненных серафимов, из такого же пламени являлись святые на иконостасе, ковёр красного цвета расстилался из алтаря через трапезную. Хор певчих вызывал в душе сладостный трепет.

Богослужение велось по-славянски, что-то пели и читали по-французски. Эмигранты смиренно слушали и крестились, их дети бегали у входа под шиканье родителей, ползали, рисовали в альбомчиках, сидя на полу. В конце службы вереница прихожан потянулась к густобородому священнику с крестом в руке. Я поздоровался по-французски, отступил в сторону, но поймал пристальный ярко-голубой взгляд:

– Вы, кажется, впервые у нас? – в ответ на мой кивок продолжил: – А откуда?

Когда услышал, что из Москвы, поднял брови и перешёл на русский:

– Ну, что ж, чудно. Если хотите чаю попить, спуститесь в трапезную с нашими семинаристами. Они будут рады с вами поговорить.

Он явно подумал, что я приехал поступать в Богославский институт. Так состоялось моё знакомство с протоиереем Николаем Озолиным.

В большом зале здания семинарии из нескольких длинных столов был накрыт только один. Чай вперемежку пили полдюжины молодых людей, две старушки, болезненного вида угрюмый человек и накрашенная девица. Я подошёл, сославшись на приглашение отца Николая. Мне тут же пододвинули тарелки с хлебом и бисквитами, остатки домашнего пирога с капустой и уполовиненный кружок камамбера.

– Кофе или чай? – спросил брюнет с лицом юного Леонида Андреева.

– Чай, если можно.

– Вот вам кипяток, – он двинул по столу электрочайник, – пакетики на столе. Как вас зовут?

Я представился.

– Надо же, земляк! Славно… А я – Андрей. Парижанин с двухлетним стажем, – и вальяжно, по-интеллигентски пожал мне руку. – Знакомьтесь, тоже Валерий, но из Венгрии.

Остроносый сосед по столу улыбнулся и привстал. – Родился в России, а живу в Сегеде. Жена – венгерка.

– Ты что решил в наш семинариум поступать? – покровительственно глянул на меня Андрей и перешёл на «ты».

– И мысли не было. Я тут в гостях, у француза-издателя. Публикует альбомы и по иконописи, по русскому авангарду.

– Понятно, на что спрос есть…

Мы разговорились, и беседа пошла мне на пользу. Уже несколько дней я не ел досыта. Остальные на меня поглядывали, ели молча, как бы нехотя, и вскоре ушли, не простясь. Последней удалилась девица, бросив на нас пристальный невинный взгляд:

– Пока, мальчики!

– Чао! – Андрей отвесил ей звучный воздушный поцелуй, а когда та скрылась за дверью пояснил: – Проститутка из Питера. Поняла, что конкуренция здесь бешеная, ну и решила сдавать экзамены в наш институт. Стать богословицей. Логично.

– Думаешь, пройдёт? Или завалят? – усмехнулся я.

– Конечно, завалят. Но не здесь, а сегодня же вечером. Где-нибудь в съёмной комнатушке под крышами Парижа.

Валера поморщился:

– Андрей, опять ты…

– Не будь фарисеем. Блудниц любить нужно, как учит Писание! – отчеканил Андрей, и мы вернулись к прерванному разговору.

– Ну что… гэбисты вычеркнули меня из науки и выкинули из будущего. Надеюсь на продолжение учёбы и защиту докторской в Париже. У меня давно тема такая возникла: «Символика русского средневекового храма: образ и слово». Хочу со Струве посоветоваться. Он обещал, что в ближайшем «Вестнике» опубликует мою статью об «иконосфере».

– Оот-лично! – веско воскликнул Андрей. – Струве в Нантере профессорствует, знаешь?

– Знаю. Мне говорили, он человек весьма сложный в общении.

– А что значит «иконосфера»?

– В двух словах, это модель русской средневековой культуры.

– Интересно, почитаем в «Вестнике». Кстати, Валера тоже об иконописи пишет, – он трясанул приятеля за плечо.

Тот быстро глянул на меня, но промолчал.

– Между прочим, у нас на подворье иконописец живёт, отец Георгий. Если интересно, могу познакомить. Он тот ещё батя, со всеми тут в контрах.

– А почему?

– Понятия не имею. С настоятелем он точно не сошёлся… Правда, и отец Николай не сахар. Когда речь об иконе заходит, лучше с ним не спорить, особенно на экзаменах. Он у нас в институте историю византийского искусства преподаёт.

– Вообще-то неплохо было бы с отцом Георгием познакомиться.

– Если он дома, запросто. Допивай чай и пошли!

На дворе пахло раскалённой пылью и омертвелой листвой. Ветхий двухэтажный дом с остро скошенным углом источал запах топлёных свечей, будто внутри шла неслышная служба.

– Здесь внизу наш свечной заводик. Задохнуться можно, – поморщился Андрей и постучал: – Отец Георгий, это Андрей! Можно к вам?

Мне повезло. Послышались шаги по деревянной лестнице, и дверь широко распахнулась. Бородач в подряснике с пристальным взглядом кивнул Андрею и всмотрелся в меня:

– Здравствуйте, что вас привело?

– Рекомендую, отче! Это Валерий, москвич, знаток русской иконописи. Приехал докторскую писать у Струве, – и подмигнул мне, – если получится.

– Ну проходите. Познакомимся, поговорим.

Андрей извинился и откланялся. Вслед за отцом Георгием я поднялся в небольшую квартиру. Он провёл меня в столовую, усадил за длинный стол, налил нам обоим чаю и перекрестился:

– Пейте и рассказывайте. Берите хлеб, печенье.

Сразу запомнились внимательные вишнёвые глаза, борода и копна седых волос, загорелое лицо без тени улыбки, медленная речь, неторопливые движения. Не знаю, почему я с такой лёгкостью ему доверился. Меня слушали, как умеют только в России.

– Вот что я вам скажу. Зря вы с католиками связались. Они православным не помогут. Католицизм – это не церковь, а организация. Конечно, среди них есть добрые люди, есть глубоко верующие, даже святые были. Но во главе кто? Папа – наместник Христа. Это ведь самозванство и кощунство, а все согласны. Веками чтут этих ватиканских «наместников», даже непогрешимым считают.

Я рассказал ему о встрече в Медоне и Ассоциации Святого Владимира. Отец Георгий отпил чаю, полистал страницы бюллетеня, ненадолго углубился в чтение и вернул его мне.

– Слышал я об этой ассоциации. Пустое дело, одни разговоры. Не верю я им.

Заметив моё недоумение, он поднял указательный палец:

– Вы эмигрантов не знаете. Многие из них внешне остались русскими, а душой офранцузились. Общаются только между собой. Чужих не любят, а от «советских» бегут, как от прокажённых. Непросто вам будет с этой ассоциацией и с вашей тоже. Получится у вас что-то или нет, одному Богу ведомо. Но, раз начали благое дело, идите до конца! Нашим предкам и нам с нашим прошлым ничего не страшно, – отец Георгий пристально глянул. – Хорошо, что отец Борис вас на время приютил. Он на днях возвращается?

– Завтра или послезавтра.

– Поблагодарите его, и от меня поклон передайте. Ещё раз скажу, от французов не ждите поддержки. Они ценят богатых, ищут свою выгоду. Кто за вами стоит? Никто. Понятно, что от вас устали, – отец Георгий разгладил бороду. – В общем, если хотите… На днях я собираюсь во Всехсвятский скит под Реймсом. Монахов там не осталось, я и настоятель, и хозяйство веду. Могу взять вас с собою на неделю, а то и на две. Поживёте, мне поможете, подумаете обо всём. Там у нас – красота! Русский островок.

– Да я… я с радостью! И поеду, и помогу! Мне только с Бобринским попрощаться и знакомых предупредить, что на время уезжаю.

– Вот и хорошо. Запишите телефон, созвонимся и через день-два и поедем.

Всю дорогу до Булони из головы не выходили встречи в Сергиевском подворье. Когда-то я мечтал, как о чуде, оказаться на этом «парижском Маковце». И вот дрогнула в небе магнитная стрелка судьбы и повела меня за собой.

К моему удивлению, отец Борис вернулся в тот же вечер, на день раньше. Я слегка опоздал к ужину, Елена Юрьевна, его жена, собирала пустые тарелки после супа. За столом шёл разговор об экзаменах в Богословский институт, куда Юра Блатинский готовился поступать. Отец Борис терпеливо объяснял ему требования на экзаменах и поглядывал на меня: то ли хотел спросить о моём желании стать семинаристом, то ли намекая, что завтра пора уезжать. Ужин продолжался во французском духе – овощи с мясом, вино, салат, плоская тарелка с сырами. За десертом разговор замедлился, и наступила моя очередь.

– Конечно, поезжайте! – отец Борис оживился. – Хорошо знаю отца Георгия. И как иконописца, и в скиту бывал. Да, работы там много, помощь всегда нужна. Ну, и потом, мы же с вами договаривались…

– Понимаю. Если можно, завтра с утра. Он как раз просил не задерживаться.

– Ну и чудно! Хорошо, с утра.

Тут я решил рассказать об Ассоциации Святого Владимира и моих надеждах, протянул отцу Борису бюллетень.

Тот отмахнулся:

– Знаю я их.

– Владимир Кириллович Романов и митрополит Антоний Женевский, написали, что эта ассоциация готова участвовать в восстановлении русских церквей.

Бобринский язвительно усмехнулся:– Не думаю, что из этого что-то выйдет. Это клуб очень знатных и не очень богатых людей. Ничего существенного за ними нет. Званые вечера, концерты, балы. Вряд ли они помогут в вашем деле. – Они что монархию в Советском Союзе хотят восстановить? – полюбопытствовал я.

– Возможно, кто-то мечтает. Но не это важно. Денег на реставрацию русских храмов у них нет.

Его слова разочаровали и окончательно отрезвили. Подтверждалось сомнение отца Георгия, таяла надежда с помощью этих людей найти на Западе моих влиятельных сторонников. Через год всё прояснилось. Ассоциация Святого Владимира ограничилась празднованием памятных имён и событий русской истории. Начались приглашения в Париж постсоветского бомонда, вроде супруги Собчака или экс-балерины Волочковой. К счастью, ассоциация занялась благотворительной помощью одной детской больнице Петербурга, а в начале 2000-х годов собрала средства на реставрацию собора св. Александра Невского в Париже и ремонт крыши замечательного эмигрантского храма в Муазне недалеко от столицы.

После нескольких дней, проведённых в гостях у отца Бориса, я так с ним и не сблизился. В нём совсем не было аристократической спеси. Постоянно занятый пастырским служением, он ничуть не интересовался посторонними делами и, тем более, моим университетским будущем. В последующие годы мы лишь мельком встречались на улице Дарю в Троицкой крипте, где отец Борис служил, целиком отдавая себя франкоязычной общине. Его мало влекла православная Россия, быть может, потому что уклонилась от «европейского православия» и экуменического «обновления». Кажется, он лишь раз бывал в Москве. Николай Николаевич Бобринский, его дальний московский родственник, сетовал, что отец Борис не желает поддерживать какие-либо отношения с ним и с обширной русской роднёй. Круг общения отца Бориса ограничивался русскими эмигрантами первой волны и их потомками. Через несколько лет по непонятной причине он воспротивился рукоположению Юры Блатинского после окончания Богословского института. Тот вынужден был со своим дипломом поехать в Санкт-Петербург, где его возвели в священника. Осенью 1994 года архиепископ Сергий, глава зарубежных русских приходов, принял отца Георгия в число клириков и послал служить во Флоренцию. Подальше от Парижа.

Всехсвятский скит под Реймсом

Как и договаривались, в полдень я приехал в Сергиевское подворье и постучал в знакомую дверь. Солнце до одури усиливало запах топлёного стеарина. Кошка давно к нему притерпелась и, наслаждаясь безлюдьем, разлеглась на дорожке неподалёку от двери.

– Открыто! – донёсся из дома голос отца Георгия.

Он встретил меня со сдержанным дружелюбием, перешёл на «ты» и сразу усадил за стол:

– Пообедаем, а потом поедем. В скиту нас никто не ждёт, а еду там ещё приготовить нужно.

– Так у вас борщ? Не ожидал в Париже…

– А как же, – отец Георгий усмехнулся, – без него тут зачахнешь. Мы по-русски едим. И живём по-русски.

Полнеющая женщина появилась из соседней комнаты и улыбнулась от дверей.

– А, вот Марианна Елпидифоровна, моя супруга! Она по борщам мастерица. Знакомься, гость из Москвы.

Я привстал и кивнул:

– Валерий! Очень рад. Борщ у вас знатный.

– Ладно уж, – она усмехнулась и скрылась за дверью.

– А давно вы во Франции? – наклонился я над тарелкой и медленно вдохнул родной запах.

С этого вопроса началась наша долгая беседа со взаимными расспросами и рассказами.

– Родился я в Харькове. Родом из казаков, от них и фамилия Дробот. Во время оккупации меня вывезли на работы в Берлин, было мне шестнадцать лет…

Обед закончился, а разговор продолжался. Время застыло где-то под потолком. Хлопнула входная дверь – жена отца Георгия вышла по делам. Он спохватился, глянул на часы и заторопился. Велел оставить на столе посуду, вынес к лестнице картонные коробки с едой и какими-то вещами. Мы спешно перетаскали их в автомобиль, он рванул тишину рёвом мотора. Живописная путаница парижских улиц бежала мимо, били по глазам светотени бульвара, грохотал и выл проспект. Поворот – и все звуки разом слились в дорожный гул, рокот и шелест ветра в оконной щели. На шоссе мелькали указатели: Мо, Шато-Тьерри, Реймс.

– Так вот… – вернулись мы к рассказу отца Георгия. – Поначалу я даже рад был с немцами уехать – от большевиков подальше, но к концу войны понял, что из Германии надо бежать. Перебрался в Италию, где теплее было и не так голодно. В сорок пятом там немало русских оказалось – беглых военнопленных и таких как я бывших «ост-арбайтеров». Все бедствовали, а я нищенствовал, бродяжничал. По-итальянски немного говорил, узнал, что где-то неподалёку есть лагерь с русскими. Ну, и по наивности пришёл, попросился пожить, а они оказались казаками из армии Власова. Меня приютили, приодели, накормили. С неделю я прожил у них, и тут из других лагерей слух дошёл, что всех казаков англичане арестовывают, передают чекистам, а те вывозят в сталинские концлагеря. На уничтожение. Беглых англичане ловят и расстреливают на месте, итальянцев за укрывательство бросают в тюрьмы. Я был молодой, отчаянный. Ночью убежал, почти без еды, добрался до гор, ночевал на земле, где придётся. Совсем оголодал, в какой-то деревушке объяснил, как мог, по-итальянски, по-немецки, что работал в Германии, хотел найти работу в Италии, а теперь добираюсь через Швейцарию – во Францию. Меня пожалели, дали еды, показали дорогу, но в дом не пустили. Так я и добрался пешком до Парижа. Месяц шёл.

Мимо автотрассы мелькали поля и деревни, а у меня в голове всплывали картины ужаса: англичане зверски убивают безоружных казаков, их жён и детей.

– Об этих преступлениях Солженицын в «Архипелаге» написал, как мерзавцы людей танками давили. Никогда не думал, что встречу живого свидетеля, – я глянул на отца Георгия, поймал его усмешку.

Мы разговорились о нынешней России, он держал руль одной рукой, а другой взмахивал за разговором, будто за обеденным столом. Машина дважды едва увернулась от встречных.

– Уфф, – вырвалось у меня.

Отец Георгий, словно в укор, показал на иконку, прикреплённую к ветровому стеклу:

– «Одигитрия», «Путеводительница».

– Это с непривычки, – я виновато поёжился. – В России так быстро не ездят.

– Ну, а здесь иначе нельзя, если скорость меньше девяноста, могут оштрафовать.

И мы вновь принялись говорить об огромной далёкой, родной стране. О жизни, идущей по иным законам, о людях другого духа, о нашей вере и непостижимой судьбе.

– Как бы нас ни называли европейцы, Россия – никакая не Азия, это православная Европа. На Западе много гордыни, самолюбования, презрения ко всем иным. И невежества. У нас центр мира, а вокруг варвары! Смешно, – он вздохнул. – Европейцы не знают русской культуры и, тем более, православной. Я много лет читаю лекции по византийской и русской иконописи. Расскажу им про Рублёва, Дионисия – и открытие! Про наши деревянные храмы – открытие! Услышат наши песнопения – ещё открытие. Ты удивишься, но кое-кто после моих лекций в православие перешёл. Скоро познакомишься.

Машина съехала на асфальтовый просёлок, сбавила ход, и мы очутились в южнорусской степи. Плоские холмы хлебных полей сияли под солнцем до края неба. Из колосьев взмывали птицы, мелькали россыпи придорожных васильков, ромашек и ни одного мака.

– На Украину похоже.

– Похоже, – согласился мой спутник. – Это Шампань. Тут в конце Первой мировой такие бои шли – всё кровью полито. Сейчас увидишь русское воинское кладбище. Пять тысяч могил. На здешних полях крестьяне до сих пор русские крестики находят.

Над островком зелени вспыхнул изящный золотой куполок. Автомобиль проехал воротные столбы, покатился по зелёному коридору и остановился на травяной поляне. Я вышел, огляделся и обомлел. Среди сосен, словно на русском Севере, высилась рубленая шатровая колокольня и чуть поодаль – деревянная церковка с двухскатной крышей.

– Ну, слава Богу! Приехали! – отец Георгий перекрестился. – Вот наш скит во имя Всех русских святых. Тут наши воины сражались с немцами с 1916 по 1918 год. Потом всё тебе расскажу и покажу, а пока давай машину разгружать. Неси всё дом!

Жаркий сухой воздух веял у лица. Пахло перегретым лесом, хвоей и подмосковной дачей. Подождать лишь миг, закрыть глаза, задержать дыхание, и сойдутся в груди все прожитые времена и пространства. В каком сне я здесь оказался?

– Ну, что же ты? – отец Георгий стоял в проёме открытой двери и щурился в улыбке.

– Как это всё возникло? Вокруг русский лес, в нём эта церковь, колокольня, дом и мы с вами, – я заворожённо шёл с коробкой в руках.

– Многими трудами и молитвами. Тут с начала 1930-х годов старцы подвизались, монахи, послушники, сотни людей приезжали. Неси коробки и ставь в доме на пол, потом разберём.

Едва мы разгрузили машину, отец Георгий повёл меня по скиту. В сотне метров от дома остановился и перекрестился:

– Вот могила архимандрита Алексия, основателя скита, а рядом его сподвижников – иеродьякона Серафима и архимандрита Иова. С них всё началось. А вот тут, идём, у нас пасека от отца Иова осталась. Завтра в ней нужно будет поработать. Там, видишь, два бывших жилых дома, по сути, барака. Их за ветхостью давно сносить пора, – мы завершали медленный круг. – Здесь у нас мастерская, за церковным домом выкопан пруд для дождевой воды. Земля здесь сухая, колодцы рыть бесполезно. Раньше из пруда воду брали грядки поливать, но к концу лета он всегда высыхает. Потом в скит водопровод провели из Мурмелона. Это городок такой, от нас в четырёх километрах. Лет двадцать назад в скит каждый год приезжала летом на две недели молодёжь из Русских Витязей. Они тут лагерем жили, пока отец Иов был жив. В восемьдесят шестом году – да, пять лет уж прошло! – он скончался, и скит опустел. Меня назначили сюда служить по выходным и праздникам.

В кустах застрял ржавеющий автомобиль, под ногами хрустели упавшие ветки и шелестели первые сухие листья. Дверь в дом так и осталась открытой. Отец Георгий повёл меня внутрь, остановился у длинного обеденного стола с дюжиной стульев:

– Здесь у нас приходская трапезная и библиотека, – он показал на книжные шкафы, – а на стенах росписи Ивана Артёмовича Кюлева. Он неплохим иконописцем и художником был, теперь его почти забыли, даже в эмиграции.

Росписи в русском стиле показались любительскими, напомнили фрески Альбера Бенуа в крипте собора Александра Невского. Отец Георгий открыл комнатку с новыми деревянными двухэтажными нарами по обе стороны узкого прохода. Пахло сосновыми досками. У окошка стояла тумбочка, на ней лежали Евангелие и молитвенник.

– Вот кельи для гостей. Выбирай себе место. Тут чистое бельё есть, подушка одеяло. Через стену такая же келья, а дальше моя. Устраивайся и приходи на кухню. Будем ужин готовить и заодно обед.

О такой жизни я не мог и мечтать. Русский скит во Франции, лесная тишина, неспешная работа, долгие беседы со священником-эмигрантом. Поздно вечером я вышел погулять и вскоре наткнулся на странную дыру в траве. Земляные осыпающиеся ступени вели глубоко под землю. Внизу, как только привыкли глаза, проступили из темноты низкий дощатый потолок и неровные стены. Ноги мягко ступали по истлевшим щепкам и многолетней пыли. Подземелье было шагов десять в длину и ширину. Сырой гнилостный запах щекотал нос, давила мозг мёртвая пустота. У входа валялась пыльная бутылка из-под шампанского. Я усмехнулся, вынес её наверх, отдышался и вернулся в дом.

– Отец Георгий, здесь среди кустов какая-то землянка. Каких же она времён?

– Это не землянка. Там в конце Первой мировой подземный лазарет находился. Мы сохранили его, потому что неподалёку начали хоронить умерших. На этот же погост свозили с окрестных полей всех русских. После войны французы устроили тут русское воинское кладбище, а в начале тридцатых архимандрит Алексей основал скит для поминовения погибших. Под церквушку приспособили деревянный военный барак. Во втором таком же жили. Недавно вместо них возвели этот храм и колокольню. А на воинском кладбище накануне Второй мировой построили церковь по проекту Альберта Бенуа. Французы помогли.

Ремонт пасеки оказался тяжёлым. У неё перекрыли протёкшую крышу, осталось подшить к потолку новую фанеру вместо прогнившей. Стоя на стремянке, я изо всех сил держал на вытянутых руках большой многослойный лист, а отец Георгий прибивал его с углов, затем в центре и в промежутках, передвигаясь на другой стремянке. На четвёртом листе фанеры я обессилел. По лицу катил пот, руки дрожали, сердце скакало в груди, я рывками вдыхал медовый воздух и молился, чтобы не сорваться вниз.

– Потерпи, это последний кусок! – бормотал отец Георгий. – Надо три угла закрепить, остальное я сам доделаю. Ещё чуть-чуть… Спускайся!

Потом мы долго пили чай с прошлогодним скитским мёдом и обсуждали предстоящие дела.

– Два барака, что я тебе вчера показал, идут под снос. В одном жил Борис Константинович Соколов с супругой. Трудились они в скиту, как подвижники, не покладая рук, до самой кончины. Библиотеку его я в дом перенёс, а архив попрошу тебя разобрать. Ты же историк. Ценное нужно оставить, остальное выбросить.

– Конечно, с радостью помогу. В России я столько архивов пересмотрел, а тут…

– Во-от! – подхватил отец Георгий. – Теперь до Франции черёд дошёл.

– А в другом домике кто жил?

– Варéнов Дмитрий Владимирович. В 1930-е годы он работал в Париже на русских киностудиях, снимал документальные фильмы. Потом устроился сторожем на воинском кладбище. Много лет трудился вместе с «Витязями», скит благоустраивал. Забор построил, пустыри берёзками и сосенками засадил, библиотеку скитскую в порядок привёл. В Париж не хотел возвращаться, но пришлось на старости лет. Ослаб, болезни начались. Теперь только по праздникам в скит приезжает.

Вечером я долго бродил по кладбищу, рассматривал церковь Альбера Бенуа с наглухо закрытыми дверями, шёл мимо одинаковых бетонных крестов, стоявших правильными рядами, как солдаты в последнем строю. Читал русские имена и фамилии. Запомнилась французская надпись на гранитном обелиске с православным крестом: «Дети Франции! Когда враг будет побеждён, и вы сможете свободно собирать цветы на этих полях, вспомните о нас, ваших русских друзьях, и принесите нам цветы». Надпись гласила, что установили обелиск в 1918 году ветераны Второго Особого Полка в память о сослуживцах.

Весь следующий день я разбирал бумаги Соколова. Как хрупка жизнь! Под моими руками она рассыпалась на годы, месяцы, дни – письма, записи, непонятные математические вычисления. Мне приходилось решать, что из них ценно, а что нет. Я прикасался к тому, что было обречено исчезнуть из людской памяти, либо остаться крупинкой ушедшей жизни.

Многолетние ежедневные записи Соколовым фаз луны и солнца, наблюдения за температурой и влажностью поражали тщательностью и отчаянной бессмысленностью, скрывали неизлечимую тоску изгнанника с родной земли. Он ухватился за небо и за этот крошечный осколок России. Именно так он относился к русскому скиту, кладбищу и Храму-памятнику. В черновике письма от 14 января 1973 года к неизвестному в американский Форт-Росс он писал: «Этот Храм-Памятник, на мой взгляд, нам, русским, должен быть дороже, /…/ чем другие церкви по всему свету, т.к. это единственный случай, когда Россия и русский солдат вышли за границы своего государства и по просьбе этого государства. Этот участок должен стать русским и поддерживаться русскими, т.к. только русскими руками можно подержать русский Дух».

В архиве Бориса Соколова среди вырезок из эмигрантских журналов и газет «Костёр», «Витязь», «Часовой», «Русские новости», «Русская жизнь» сохранились листки с переписанной от руки неумелой и пронзительной «Молитвой Офицера». Быть может, она была написана одним из воинов Русского Экспедиционного корпуса перед смертельными боями 1917–1918 годов:

  • Скорее пошли мне кровавую сечу,
  • Чтоб в ней успокоился я.
  • На Родину нашу нам нету дороги,
  • Народ наш на нас же восстал…

Эти документы я сохранил. Оставшиеся огромные бумажные вороха сложил в пластиковые мешки и вынес к воротам, как просил отец Георгий. Бывает, от встречи с человеком запомнится лишь его лицо, глаза, несколько слов. А если от чьей-то жизни осталась лишь крохотная фотокарточка, безымянная вещица, письмо из неизвестности в неизвестность? Или не осталось никаких следов? Исчезнувшее не исчезает, превращается в атомы памяти. Вместе они собираются в особое духовное вещество, из которого народ созидает свою историю и культуру. Вечное поминовение – это таинство самосохранения рода и народа. И всё же меня одолевала грусть. Слишком многое и многие исчезают бесследно.

– Ну как, нашёл что-нибудь в этих бумагах? – подошёл ко мне отец Георгий.

Я поднялся со ступеньки на пороге обречённого на слом жилища и рассказал о своих мыслях:

– Для истории эмиграции почти ничего не осталось. Астрономические вычисления, заметки о погоде, поздравительные открытки. Словно и не жил человек.

– Нет, ты не прав. Совсем не прав. Вот его главные труды и память о нём – наш скит! Соколов здешнее хозяйство привёл в порядок. За садом ухаживал, за могилами, за пасекой. Дорожки чистил, деревья лечил, пруд выкопал. Год за годом скит фотографировал и его насельников, регентовал здесь. Благороднейший был человек.

После обеда отец Георгий повёл меня в церковь.

– Мы её три года строили и скоро уж четыре года как освятили. Прямо накануне Тысячелетия крещения Руси. Помогли мои ученики, финские лютеране. Они по моим чертежам сделали сруб, разобрали его, за свой счёт привезли из Финляндии во Францию и снова собрали – по бревнышку. А потом все перешли в православие. Да-а, нашумела эта история на всю эмиграцию и на всю округу. К нам из Парижа, из Реймса, из Мурмелона приезжали. И не только русские. Французы просились помочь. Денег не давали, а трудились бесплатно, по выходным, в отпуска. И католики, и неверующие. С нами даже отставной капитан французской подлодки работал. Теперь здешние французы гордятся «русским скитом», считают своим, семьями приезжают посмотреть. Заходи! – он отпер и распахнул деревянную дверь с коваными под старину жуковинами и ручкой-скобой, прошёл вперёд и загремел в темноте засовами оконных ставней.

Вспыхнула в несколько приёмов трапезная с бревенчатыми стенами, полом и потолком, в глубине – небольшой двухъярусный иконостас, клирос, аналой. Душистый древесный воздух показался лечебным, я медленно двигался к алтарю, всё ближе всматривался в белофонные иконы тончайшего письма и не удержался:

– Что-то невероятное! Так красиво! В России только в музеях нечто подобное видел. Откуда эти иконы?

– На стенах мои, а на иконостасе наши с Фусакó.

– Фусако. Кто это?

– Моя ученица, православная японка. Она завтра к вечерне приедет.

– Удивительные у вас помощники: финны, японка…

Отец Георгий добродушно качнул головой:

– Есть и французы, и сербы, и многие другие. Бог всех призывает. На Западе, я заметил, верующие часто к русскому православию тянутся, к русской красоте.

– А кое-кто и на Востоке… Как же вы с Фусако познакомились? Она из православных? Из последователей Николая Японского?

– Нет. Вечером расскажу.

Пока мы готовили ужин, я услышал удивительную историю Фусако Танигучи. Она родилась в Токио, в буддийской семье. Училась во французской католической школе, потом решила перейти в католицизм, родители не возражали. Приехала в Париж, чтобы продолжить учёбу, поступила в Католический институт. Когда ей на лекции о византийском искусстве рассказали об иконописи, спросила у преподавателя, в каком музее можно иконы увидеть. Ей посоветовали приехать на Сергиево подворье.

– Так мы и познакомились, – отец Георгий мелко резал лук и клал на сковороду, я чистил картошку и слушал:

– Привели ко мне однажды девушку азиатского вида, сказали, что эта японка иконописью интересуется. Я показал ей свои иконы. Та замерла, глаза раскрыла:

– Вы умеете писать иконы?

Она думала, что иконописью только в Средние века занимались. Объяснил ей, что это очень древнее искусство, но до сих пор живое, потому что свято хранит традиции. Стать иконописцем труднее, чем живописцем. Нужно научиться не только писать, но сначала готовить иконные доски, краски. Пройти путь созерцания и молитвы. Без учителя это невозможно. И тут она кланяется мне по-японски и говорит, а на глазах слёзы:

– Умоляю, примите меня в ученицы! Буду во всём вас слушать, платить сколько скажете.

А потом заплакала:

– Согласитесь, прошу вас! Теперь я понимаю, что в Париже искала, зачем во Францию приехала.

Как было такой просьбе отказать. Так она и стала моей ученицей, а потом помощницей. Талант у неё несомненный. Основную часть этого иконостаса она написала. А когда нашу церковь освятили, попросила принять её в православие. В крещении стала Светланой.

Сэнсэй

Фусако приехала к обеду следующего дня. Она казалась монашкой-послушницей: маленькая сухая молчаливая женщина без возраста, в тёмной строгой одежде, с неподвижной полуулыбкой. По-французски говорила с сильным акцентом, но бегло и уверенно. По-русски знала лишь несколько слов.

– Драсвуйте, – поклонилась нам обоим, подошла за благословением к отцу Георгию, поцеловала ему руку, затем выложила из сумки на стол какие-то продукты.

Ели мы почти молча, как в монастыре. Под конец отец Георгий расспросил Фусако о каких-то делах и ушёл к себе. Со стола мы убирали вдвоём, мыть посуду она мне не позволила. Я вытирал тарелки, ставил по местам и пытался начать разговор.

– Скажите, вы не находите что иконы ближе всего к цветным гравюрам Хокусая, Хиросигэ? К китайским свиткам?

Она чуть наклонила голову и быстро искоса глянула:

– Утамаро и Хокусай мне всегда нравились, они тоньше Хиросигэ. Но у них плоский цвет, а в иконе глубокий. А китайцы цвет не чувствуют.

– Согласен. Но линия в гравюрах очень красива.

– Гравюра для альбомов и для дома подходит, не для храма.

– Потому что в ней нет ничего священного?

– Гравюрам нельзя молиться.

– Они учат созерцать.

– Мир, а не Бога, – прервала она разговор, и стало понятно, что для первого раза достаточно.

Наше общение возобновилось на следующий день. Отец Георгий уехал по делам в Мурмелон, а мы принялись вместе готовить борщ. Я чистил овощи, а Фусако их быстро, мелко резала и клала в кастрюлю.

– Сэнсэй очень любит борщ, он научил меня готовить. Мне борщ тоже нравится.

– Вы называете отца Георгия «сэнсэй»?

– По-японски это «учитель». Я должна ему служить и во всём помогать. Так в Японии принято. Сэнсэй это понимает, он всё понимает.

– Я тоже считаю себя учеником отца Георгия. Кто тогда мы друг для друга?

– Мы… его ученики, должны уважать друг друга и вместе помогать сэнсэю.

Она избегала долгих разговоров. Зато дня через три позволила посмотреть, как работает. Вслед за ней я прошёл в комнату, приспособленную для мастерской, и остановился в дверях. Фусако села перед иконой на табуретку и застыла в предельной сосредоточенности. Закрыла глаза, но будто продолжала всё видеть. Вспыхнул взгляд, кисть безошибочно коснулась доски, прорисовала складку облачений. Затем другая кисть повела золотые штрихи ассиста, плавно, словно в воде. Я потерял ощущение времени. Икона, как мне думалось, уже завершенная, всё больше оживала. Несколько раз Фусако замирала перед ней, закрыв глаза, и вновь поднимала кисть. Наконец, сложила руки у пояса и застыла в долгом, пристальном созерцании. После этого медленно встала и перекрестилась, её многодневное богослужение закончилось. Через неделю краски подсохли, отец Георгий отнёс икону в церковь и освятил, окропил святой водой и Фусако. Она просияла, взяла икону на руки и поцеловала, как младенца.

Отец Георгий понёс икону в алтарь, и в этот миг я спросил:

– Скажите, она для вас живая?

Фусако мой вопрос ничуть не удивил:

– Конечно. Святое живо Святым Духом.

– Но столько древних икон было уничтожено, – воскликнул я, услышал шаги отца Георгия и его слова:

– Они стали иконами-мученицами…

С утра в субботу меня послали собирать хворост под деревьями и сухие ветки на дорожках. Те, что покрупнее, я рубил топором на высоком чурбане и складывал в дровяной сарай, мелочь приносил к дощатой летней баньке. Часа через три настоятель пришёл посмотреть на мою работу.

– Отец Георгий, я собрал только самые крупные ветки и сучья, но по всему скиту.

– Так и нужно. Здесь с самой Пасхи не было уборки. Редко теперь кто пожить приезжает и потрудиться. А тут ветры, ливни прошли, нападало с деревьев. Раньше в скиту всегда к зиме хворост собирали. Дрова здесь дорогие, много не купишь. Заходи! – отец Георгий приоткрыл дверцу. – Тут у нас одна на всю Францию русская каменка. Сам сложил и баньку построил. Будешь в России вспоминать.

Среди округлых крупных камней был вмурован чугунный чан с крышкой, рядом поднималась сквозь низкий потолок железная труба. По обе стороны к стенам примыкали скамьи, над ними висели берёзовые веники, источая весёлый дух, свет проникал через маленькое оконце.

– Здорово! – не удержался я. – Настоящая русская баня. Вот уж не ожидал!

– После обеда отдохнём и будем печь растапливать, – довольно кивнул отец Георгий. – А пока нужно воды в чан налить. Принесём по два ведра. Нам с тобой хватит и для Фусако останется.

Чан грелся целый час. Я подносил к бане новые охапки хвороста, отец Георгий подкладывал его в огонь. Потом неведомо сколько времени мы сидели в жарком дурмане. Закрыв глаза, я дышал воздухом памяти – о дачах друзей и странствиях по лесной, деревенской России. Отец Георгий несколько раз плескал из черпака на раскалённые камни, облачко пара перехватывало дыхание:

– Ух! Благодать… – тряс он головой. – Ещё чуть погреемся, и можно мыться.

После нас в баньку отправилась Фусако, а мы сели пить чай с мятой и мёдом.

– Расскажите, как же здесь монахи жили? Тут ведь даже питьевой воды не хватало.

– Дров тоже и электричества не было. Зимой терпели холод и сырость, топили самую малость, лишь бы не заболеть. Пока в 1968 году мэрия Мурмелона не провела сюда воду и электричество, берегли её, летом только для кухни использовали. Тяжело жили, подвижничали. А в августе аутá появлялась, от неё больше всего страдали.

– А что это?

– Аута – клещи крошечные, от слова аоût «август». Забираются под кожу, и на ней волдыри кровавые появляются, по нескольку недель зудят. Сейчас для ауты самое время. Только баней и спасаемся от этого гнуса.

Часов в пять отец Георгий начал вечерню. Я подпевал, читал молитвы и Шестопсалмие. Фусако молча стояла на коленях в отдалении от алтаря. Смолистый кадильный дымок витал вместе с духом старца Тавриона. Я ловил сквозь годы его взгляд из-под прикрытых век и слова:

– После службы храните благодать от суеты, несите с собой. В лес идите, тишину ищите и молитесь безмолвною молитвой, Бога славьте.

Сам собой вспомнился деревянный храм в Пустыньке под Елгавой и сосновый бор вокруг. Как всё было похоже! Мы вышли в тёплый неподвижный сумрак, молча вернулись в дом и разошлись по кельям. Отец Георгий заранее предупредил, что каждый может в одиночестве перекусить на кухне и попить чаю.

Утром на воскресную литургию собралось десятка полтора прихожан. Маленький храм наполнился шорохами и шёпотом, три человека поднялись на клирос. Удивлённо мне кивнули, с улыбкой пожали руку, но ничего не спросили.

После службы у храма ко мне подошла миловидная женщина, представилась с небольшим акцентом:

– Наталья Павловна Анненкофф, староста общины. А как вас зовут? Вы из Парижа? А-а, из Москвы! Замеча-ательно!

Познакомиться подходили и другие. Одни вовсе не понимали по-русски и смущённо разводили руками, другие со страстью переходили с французского на язык предков.

– Пойдёмте за стол! Там продолжим, так хочется узнать, что сейчас в России творится.

– Не из газет, не из телевизии, – полная дама удивила меня эмигрантским словечком.

Здешние прихожане, как и в парижских церквях, устраивали после службы дружеские чаепития. В этот раз стол вынесли из дома под деревья, в жаркий лесной воздух. Кто-то добавил к чаю и кофе бутылку вина. Голова кружилась от запаха сосен и сохлой травы. На душе стало легко, будто я оказался в гостях на дореволюционной даче. Молчаливая Фусако незаметно вышла из-за стола, на неё не обратили внимания. Отец Георгий о чём-то беседовал со старушкой, не слушая всплесков застольного разговора. Я скользил глазами по лицам людей, не утративших на веры, сердечности и любви к России.

Ближе к трём приехавшие стали расходиться. Женщины убирали со стола, мужчины заносили в дом стулья, боком протащили внутрь стол. Прощальные разговоры тянулись до скитской ограды. На обочине вдоль дороги урчали и выруливали на асфальт разномастные легковушки, из окон кричали мне «до скорого», будто между этим русским скитом и Россией исчезло расстояние.

Чингиз Айтматов

За две недели моей скитской жизни, мы с отцом Георгием дважды ездили в Мурмелон за продуктами, а в один из дней я упросил его поехать в Люксембург к Чингизу Айтматову. В то время он работал там послом России. В Париже мне помогли найти телефон писателя и посоветовали включить в почётный комитет ассоциации «Résurrection». Как ни странно, Фусако захотела поехать с нами. Я уселся рядом с отцом Георгием и развернул карту. До Реймса – около тридцати километров, а оттуда до Люксембурга больше двухсот. Мимо плыла Шампань: виноградники, хлебные поля, скудные лесополосы вдоль дорог, кусты по берегам речек. Несколько раз мы въезжали в попутные городки, и машину охватывал гул пустынной улицы. Мелькали безликие домишки в один-два этажа с облезшими надписями краской на кирпичных торцах: «кафе», «отель», «гараж», «аптека», «булочная». На крошечной площади, забитой автомобилями, высилась островерхая церковь с петухом на кресте. Улица кончалась взрывом тишины, тут же растёкшейся до горизонта. И опять неслись мимо разлинованные виноградники, поля, травяные пустоши с стадами коров, низкорослые перелески.

Автомобилей стало намного больше, в полдень мы проехали городок Лонгюйон и впервые за всю дорогу остановились перед светофором.

– Тут где-то должна быть граница с Люксембургом, – медленно произнёс отец Георгий. – По французским документам нас с Фусако пропустят, а вот к советскому паспорту могут придраться, если… если границу охраняют. Ладно, поехали дальше!

У шлагбаума мы пересекли железнодорожные пути, миновали вымершую станцию с низким пустым перроном, вновь прокатились через рельсы, мимо другого шлагбаума и автозаправки. Автомобиль вырулил на магистраль, я впился в карту:

– Мы в Люксембурге. Теперь нужно ехать на Страссан, потом к северу от города спросить дорогу до района Бегжан. Советское посольство где-то там, на улице Сиприан Мерже, 114. Несколько раз мы останавливались, я выскакивал к очередному прохожему с одним и тем же вопросом. Путаница улиц постепенно распутывалась. Без четверти час автомобиль уткнулся в решётку ворот. Встреча с Айтматовым была назначена на час дня. Охранник взял у меня паспорт. Я объяснил цель приезда, и тот ушёл к двухэтажному особняку в середине парка, через пару минут вернулся.

– Проходите, посол вас ждёт.

– Спасибо, но со мной ещё двое: православный священник из Франции и японка, иконописец.

– Проходите сначала вы и объясните всё на месте. Если посол разрешит им пройти, нет проблем.

Я виновато оглянулся на моих спутников:

– Подождите, ради Бога, я всё улажу.

Отец Георгий насупил брови и кивнул. В холле меня встретил улыбающийся сотрудник, проводил в гостиный зал. Я огляделся. Через мгновение из других дверей показался Айтматов, пожал руку и пригласил за низкий столик:

– Присаживайтесь, рассказывайте о себе, о вашей ассоциации. Секретарь передал мне факс вашего обращения с подписями. Вы привлекли очень серьёзных людей.

– Что-нибудь нужно? – спросил сотрудник посла.

– Хотите чаю? – глянул на меня Айтматов и, уловив мое согласие, продолжил: – Да, принесите нам чаю.

– Простите, со мной два спутника-иконописца: русский священник из Франции и православная японка. Я вчера звонил секретарю, предупреждал. Можно ли их пригласить к нашей беседе?

– Разумеется. Буду рад познакомиться. Скажите охраннику, чтобы пропустили людей с машиной! – обратился он к сотруднице, которая принесла поднос с чайным прибором на двух человек и печеньем. – И две чашки добавьте.

Я вынул из портфеля оригиналы моего письма с подписями:

– Уважаемый Чингиз Торе-кулович, – слегка запнулся, – для нас будет большой честью, если вы поддержите это начинание. Оно касается не только православных святынь, но и католических, мусульманских, иудейских…

– Да-да, с удовольствием поддержу! Конечно, – он размашисто расписался на странице. – Теперь расскажите всё-таки о себе. Как вы пришли к этой идее?

В тот же миг в зал вошли мои спутники. При виде отца Георгия Айтматов поднялся и почтительно сложил руки, не зная, как его приветствовать. Жестом восточного хозяина пригласил обоих за стол:

– Угощайтесь! Мы как раз о православии говорить начали. Христианство породило величайшую, несравненную культуру и потому так меня влечёт, хотя по рождению я мусульманин. Мне интересно, как вы, японка, пришли к иконописи? – повернулся он к Фусако.

Я переводил её рассказ. Айтматов выразительно поглядывал на японку, глубокими кивками выражая одобрение.

– Ещё одно подтверждение великой миссии христианства на земле. А вы святой отец? Вы ведь являетесь продолжателем традиции Рублёва, Дионисия.

Не помню, что ответил отец Георгий. Мы мирно пили чай, по жаре он пришёлся очень кстати. В голове вертелся вопрос, который занимал меня уже много лет. Я выждал момент:

– Чингиз Торекулович, года три назад я услышал о вашем новом романе «Богоматерь в снегах». Он уже закончен, напечатан?

– Нет, не закончен. Не все замыслы легко осуществляются… – в голосе мелькнула грусть.

– Судя по названию, этот замысел касается России, православия?

– Скорее, Болгарии. Там, в заснеженных горах происходит чудо. Но замысел мой и о России тоже, о войне против человечности, о православии… – он помолчал. – В нём много моих сокровенных размышлений. С тайной веры и любви связана единственная надежда на спасение цивилизации.

– Я читал «Буранный полустанок», «И дольше века длится день». Вы в них великие вопросы поднимаете, всечеловеческие. Очень хочется, чтобы вы завершили этот роман!

Айтматов дружелюбно кивнул:

– Да, хотелось бы. Это роман-предупреждение. Будущее может стать гибельным для нас всех… Ну, простите, мне пора! – он обвёл всех пристальным взглядом, поднялся из-за стола и проводил нас до дверей гостиной.

Всю обратную дорогу я благодарил отца Георгия. Он удовлетворённо кивал:

– Интересный человек. Пишет роман о Богоматери, а сам, наверное, коммунистом остался. Удивительно, что в России происходит.

– Очень надеюсь на его поддержку. Всё-таки он не только писатель, а общественный деятель, дипломат.

По дороге мы остановились у булочной, и я купил три круассана. Денег, чтобы пригласить моих спутников пообедать в кафе, у меня не было.

Наутро Фусако уехала автобусом в Париж. Через два дня вслед за ней засобирался отец Георгий. В благодарность ему я наточил старую косу и скосил траву на лужайке между домом, церковью и колокольней. Шла середина августа, пора было и мне возвращаться в Париж. К внушительному списку почётных членов ассоциации «Résurrection» добавилось ещё одно яркое имя. Я был преисполнен надежд. Кто бы мог знать, что спустя неделю Россия взорвётся от ельцинского переворота.

Семинаристы

В Сергиевское подворье мы вернулись под вечер. Распростившись с отцом Георгием, я отправился в общежитие семинарии. В гулком коридоре второго этажа на глаз определил знакомую дверь, постучал и произнёс по-французски:

– Можно войти?

– Entrez!4 Тьфу-ты, кого это принесло? – донеслось через дверь вместе с торопливыми шагами. – О-о! Опешил Андрей и дружески хлопнул по плечу. – Привет, дорогой! Из скита вернулся?

– Только что. Да-а, познакомил ты меня с Дроботом, дал путёвку в жизнь скитскую! Я тебя наугад нашёл, примагнитило к двери.

– Что ж, здесь у меня место особое. Намоленное, надуманное… – он величаво ухмыльнулся. – Проходи, пообщаемся за кружкой парижского чая.

– Насчёт надуманности хотел спросить, – сходу начал я, – над чем сейчас думаешь? Или о чём?

– Временно ни о чём. Точнее, о времени.

– Богословие потери времени и обретения себя. Мне это знакомо.

Андрей довольно улыбнулся:

– Мне нравится твой подход. Жаль, не хочешь ты поступать в наш семинариум. Вышел бы из тебя продолжатель парижской школы богословия.

– Не люблю я продолжать, люблю начинать.

Андрей усмехнулся и налил мне чаю:

– Крепкий. Ты как? Приемлешь крепкие напитки?

– Вполне. Я крепкий.

– А что ты можешь? – мысленно спросил он.

– Кое-что могу, – про себя ответил я.

– А великорусским литературным владеешь? – настаивал он взглядом.

– Зипун тебе на язык, – молча ответил я.

Тот вечер оказался разминкой для наших будущих встреч и разговоров. О московских художественных подпольях, моём религиозном диссидентстве, поиске веры, который закончился многолетним поиском работы. И главное – о философии, культуре, литературе. На прощанье Андрей протянул мне самиздатовский текст:

– Это моя пьеса. Хочу, чтобы ты её прочёл.

Пачка машинописных страниц, сшитая пластмассовой пружинкой. На титульном листе было написано, что-то про серафимов. Эта вещица затерялась, не оставив следа в памяти. Помню, через неделю я заявил Андрею, что заворожился текстом. Но по мере чтения он породил во мне свою пьесу.

– Нужно её лишь записать, а потом дать тебе прочесть.

Андрей ухмыльнулся:

– А я при прочтении этой пьесы должен на ходу сочинять свою новую?

– И дать мне её прочесть. И все повторится вновь.

– Пиши, буду ждать!

Шутка осталась шуткой. Лет через пять Андрей напечатал в Париже повесть «Ангелология». Пьеса превратилась в прозу.

В самом конце лета я вновь приехал на Сергиевское подворье. Часа за два до начала вечерни мы вновь уселись в его комнатёнке за чаепитие и прихотливую беседу. Началась она с подарка. Андрей снял с полки книжицу и быстро надписал титульный лист:

– Вот, держи на память: «Валере Байдину от Алёши Дорогина. Исполняющий обязанности А. Дорогина». Далее следовала подпись Андрея и дата: «31 августа 1991 года. Париж».

– Любопытно, – произнёс я в качестве аванса. – Спасибо за подарок.

Книжица в мягкой белой обложке называлась «Алексей Дорогин. Каталог персональной выставки», была полна изящно-хулиганских рисунков и подписей к ним со смешными названиями: «Бузыка», «Строительство трёхэтажного мата рабочими СМУ-Т», «Ленин им. Ленина (утраченная картина)». Пока Андрей заваривал чай, я пролистал книжицу и вчитался в предисловие. С первых строк началось забавное пустословие: «Окончив с отличием Нахутемас, талантливый вымученик неожиданно отказывается от престижной работы…»

– Предисловие завершается на высокой ноте, – глубокомысленно заметил я и почесал бороду: – В конце жизни художник произнёс: «Бог есть». И умер. Умрём и мы. Богословский смысл ясен. Или ты с читателем в подкидного дурака играешь?

Андрей довольно хмыкнул:

– Эту игру Хармс придумал.

– Вообще-то я ценю твой стиль. Остроумия у тебя достаточно. Ну, а что дальше?

– Да ничего. Бери к чаю! – он раскрыл пачку печенья. – Пишу для собственного удовольствия. И живу также. В Париже это неплохо получается. Ты вот ещё во вкус не вошёл, а уже в Москву заспешил. Кстати, что ты там делать собираешься?

– Посмотрим. Там сейчас непонятно что творится, но деваться мне некуда. Виза кончается в середине сентября, и мне её точно не продлят. Денег почти не осталось.

– Мой тебе совет, – решительно начал Андрей: – Срочно запишись в Богословский институт. Ещё не поздно. Французский ты знаешь. Уверен, для тебя, историка с дипломом МГУ, сделают исключение. Тут невесть кто учится. Могу за тебя словечко замолвить. Сдашь экзамены экстерном, получишь вид на жительство, место в общежитии, стипендию. За год-два осмотришься. Женишься, получишь гражданство, работу найдёшь. Все так делают, кто из совка свалил. Необязательно тебе батюшкой становиться. Я, например, ничуть об этом не мечтаю.

– Понимаешь, – задумался я, – допустим, примут меня в семинаристы. Но… я же тебе рассказывал, в России начато большое дело. Меня поддержали многие знаменитые люди из разных стран. Это неспроста. Я не могу их обмануть, нужно идти до конца! А там видно будет.

Андрей пожал плечами и выразительно помотал головой:

– Помню твои слова про потерю времени для обретения себя. Но тебе грозит потеря времени без обретения и себя, и чего бы то ни было. На Западе никто тебе не поможет. Твоя международная ассоциация – это утопия. Пойми!

– Кто-то сказал: стремись к невозможному, чтобы достичь хоть чего-то.

– Что-о? Какие храмы ты в России хочешь реставрировать?! Газет не читаешь? Страны нет!! – глаза Андрея потемнели, похоже, он хотел убедить не только меня, но и себя. – Вместо одних придурков к власти рвутся другие! И придут, можно не сомневаться!

Ответить было нечего. Я нахмурился, вздохнул, и мы вместе побрели в церковь. О России можно было лишь молиться.

Вечером Филипп протянул мне ответ на бланке брюссельского журнала «Esprit»:

– Я послал им твою статью о художниках-космистах, но надежды было мало. Они только теорией искусства занимаются.

Рецензент писал об отказе от публикации моего эссе об «Амаравелле» из-за «слишком частного» и «совершенно неизвестного» сюжета.

Подумалось:

– Не знают и знать не хотят. Поразительное самодовольство! Ладно, тем хуже для них.

Наутро в церкви на улице Лекурб мне протянули после службы листовку: «Солидарность: Франция – Европа – Россия». В ней сообщалось, что русские эмигранты и православные французы после августовского переворота в Москве создали ассоциацию поддержки «исторической России». Президентом стал Жан Дабезье, секретарём избрали Елену Жеделягину, в члены вошло «некоторое число известных людей, занимающих важные посты в разных областях». Я вздохнул. Всё это казалось тщетным. На глазах рушилась великая держава. Казалось, вместе с нею исчезнет в хаосе и русская цивилизация. Несомненно, что-то подобное чувствовал Филипп. Удивлялся растущей поддержке ассоциации «Résurrection», но всё яснее давал понять: мне пора уезжать.

В гостях у Каррер д’Анкосс

О встрече со знаменитой Элен Каррер д’Анкосс я договорился по телефону сразу после возвращения из скита. Её секретарь в Институте политических наук мадам Сержан записала моё имя и цель визита. Через день она назвала мне день, час и её домашний адрес. Ждать пришлось почти две недели, до одиннадцати утра 11 сентября. По дороге от метро «Пасси» до улицы Райнуар я боролся с сомнениями. Да, она согласилась встретиться, знала о сборе подписей под моим призывом, но насколько для неё, академика, автора десятка книг о России и СССР, были важны связи русским церковным наследием, с православием?

Расспросы прохожих вывели на улицу с высокими помпезными домами вековой давности. На домофоне нужно было набрать не цифры, а несколько букв. Я представился по-французски, и дверь толстого стекла с плотной узорной решёткой открылась. На площадке шестого этажа меня поджидала изящная сухощавая блондинка с крупными зеленоватыми глазами. Мы обменялись улыбками, и хозяйка провела меня вглубь роскошной квартиры. Гостиную заполнял слепящий свет солнца, за окном простиралось огромное пространство, на дне которого тонула Сена.

– Вы предпочитаете говорить по-французски или по-русски? – она указала на кресло около старинного низкого столика, села в другое напротив, поймала в моих глазах нерешительность и тут же перешла на чистейший русский:

– Расскажите немного о себе, если вас это не смущает. Вы взялись за большое дело…

Языковая робость перед знаменитостью и блистательной женщиной была преодолена, словно звуковой барьер. Она ничуть не спешила, но по привычке я уложился в пару минут и сходу спросил:

– Позвольте спросить, среди ваших предков по материнской линии действительно были графы Комаровские? Так рассказывала моя московская знакомая из этого рода.

– Точно не знаю. Возможно. Никогда глубоко не изучала свою генеалогию. Были графы Орловы, Панины, фон Палены, какие-то участники войны 1812 года. В русском дворянстве всё так перемешано. Кстати, мои знакомые в России зовут меня Елена Георгиевна.

Непринуждённость легко даётся лишь умным и проницательным людям. Она привыкла очаровывать и внешностью, и внутренним обаянием. Я осмелел:

– Значит, вы сохранили некоторую связь с православием?

– Разумеется, кровную связь. По отцу я Зурабишвили, грузинка.

– Поэтому вы согласились со мной встретиться и поддержать это обращение, – я протянул ей текст и пожалел о своей прямолинейности.

Каррер д’Анкосс прищурила сверкнувшие глаза, взяла листок и спокойно произнесла:

– Меня интересует всё, что происходит в Советском Союзе. Отношения церкви и государства в России всегда были важны, а сейчас важны необычайно.

Она положила письмо на столик, принялась читать, затем поставила подпись и протянула мне. Я поблагодарил с ненужно горячностью:

– Елена Георгиевна! Ваша поддержка очень важна. Россия погибнет без веры, без своих святынь!

– Конечно, система больше не может опираться на атеизм. Её идеология рано или поздно должна измениться, на глазах всё меняется. Это чувствуют и в России, и на Западе.

Тут же последовал мой наболевший вопрос:

– Среди верующих в Москве многие говорят о возврате к монархии. Вы думаете, это возможно?

Она слушала с улыбкой, словно оценивая мою искренность, и ответила без колебаний:

– Думаю, невозможно. Народ изменился после революции. Вряд ли монарх сможет управлять такой страной, пусть даже условно, как бельгийский король, например.

Пора было уходить, но я всё-таки решился:

– Можно напоследок ещё вопрос? Советская система непоправимо пошатнулась, это очевидно. Что ждёт Россию?

Каррер д’Анкосс помолчала:

– Будет трудно. Очень трудно. Но в русской истории и не такое бывало.

– Опять жизнь между смертью и чудом. Хватит ли сил?

– Хочется в это верить.

– Спасибо ещё раз, – я шагнул к выходу.

– Подождите! Вы же читаете по-французски?

– Конечно.

– Тогда вот вам небольшой подарок.

Она, поднялась с кресла, взяла с полки толстую книгу в мягком глянцевом переплёте, вновь села за столик, на миг задумалась и написала несколько слов.

– Держите на память!

«Le malheur russe. Essai sur le meurtre politique (Русское несчастье. Эссе о политическом убийстве)». На голубой обложке, словно в небе, светились над горой черепов со знаменитой картины Верещагина крупные слова названия. На титульной странице я прочёл: «Pour Valéry Baïdine en lui souhaitant de réussir à reveiller la Russie5. На добрую память». Ниже её подпись по-французски и число: 11 сентября 1991 года.

– Елена Георгиевна! Благодарю вас за беседу, поддержку и этот подарок!

Она завораживающе сверкнула глазами. У лифта я поцеловал узкую сухую руку, протянутую для прощанья.

От этой встречи в висках долго стучала кровь. В уличной жаре я сбавил шаг.

– Потрясающая женщина! От неё какие-то волны исходят. Да, такой подарок, смысл надписи понятен. Чтобы преодолеть «русское несчастье» – кровавое насилие – нужно разбудить всех, кого удастся, и обратить к мудрой, спасительной.

Пожелание Каррер д’Анкосс запомнилось, но мысленно я обратил его к другим. К властителям страны.

Пока всё в Советском Союзе не пошло прахом, не только я или мои знакомые, но и советские дипломаты надеялись, что страна устоит под натиском хаоса. Мне даже удалось добиться почти государственной поддержки цели, с которой приехал в Париж. 12 сентября 1991 года, через десять дней после моего обращения, Постоянным представительством СССР при ЮНЕСКО в Париже были направлены несколько писем за подписью Владимира Ломейко, Чрезвычайного и Полномочного посла СССР: Патриарху Алексию II, в Верховный Совет РСФСР, Министру культуры РСФСР, в Исполком Московского Городского Совета с просьбой о всесторонней поддержке ассоциации «Résurrection» и проекта превращения нескольких самых ценных памятников русской православной архитектуры в «церковные музеи особого типа с целью возобновления в них богослужений». В письмах отмечалось, что этот проект «уже вызвал интерес у представителей ряда национальных и международных неправительственных организаций ЮНЕСКО и, по нашему мнению, может быть включен в программную деятельность этой организации. Плодотворной представляется сама форма сотрудничества представителей Московского Патриархата, Российского министерства культуры, ЮНЕСКО и отдельных специалистов из разных стран в рамках создаваемого при «Résurrection» Международного попечительского совета специалистов, который призван гарантировать эталонное качество и надлежащие сроки выполнения реставрационных работ». В письме к Генеральному директору ЮНЕСКО Федерико Майору предлагалось «предоставить ассоциации “Résurrection” статуса международной общественной организации при ЮНЕСКО», а её «международной программе создания “церковных музеев” в России патронажа ЮНЕСКО». Это был невероятный успех! Не прошёл даром год работы, мои стремления начали получать международную поддержку. Благожелательный отклик пришёл от Европейской Ассоциации святого Владимира, президента испанского «Fondation del Hombre (Фонд Человека)» Бартоломе Винсенс Фиоля, писателя Жана д´Ормессона, общественных деятелей из Германии. Популярный еженедельник «France Catholique» 13 сентября опубликовал под рубрикой «Актуальное» статью «Православные в России желают получить свои церкви». Перед текстом красовалась красноречивая «шапка»: «Начата международная кампания по спасению уникального наследия. Вначале оно должно быть возвращено государством верующим».

Филипп солидно кивал в ответ на эти новости, но тут же с опаской спрашивал, что я собираюсь теперь делать. Что-то с ним было неладно, августовский переворот напугал его до глубины души. В успех нашей ассоциации он уже вряд ли верил. Боялся, что я останусь во Франции, попрошу политического убежища и сяду ему на шею. Просьба о публикации сборника моих статей в третий раз повисла в воздухе: «Подумаю, как это лучше сделать». Я колебался между мучительными неизвестностями. Зацепиться как-нибудь Париже, хоть семинаристом в Сергиевском подворье? Или вернуться? Где-то вдали оседала поверженная, причинившая мне столько боли страна. Не оставляло чувство, что за мной, нашей ассоциацией, за усилиями множества замечательных людей разверзалась пустота. И всё же я решил ждать и надеяться. Ничего другого мне не оставалось.

Срок моей визы истекал 15 сентября. Меня никто не провожал. Я вновь улетал в неизвестность, так же как три месяца назад прибыл в неведомый Париж.

Уже в Москве я узнал, что 27 сентября в «Русской мысли» появилось моё давно лежавшее в редакции воззвание «Вернуть святыни русского православия верующим»: «Тысячелетнее духовное и культурное наследие русского православия является достоянием всего человечества. Интеллигенция разных стран, независимо от убеждений и религиозной принадлежности, не может оставаться безучастной к дальнейшей судьбе выдающихся памятников русской религиозной культуры, которым и поныне грозит разрушение. Необходимо объединить усилия общественности Востока и Запада, чтобы в этот трудный для России час поддержать интеллектуально и материально дело спасения памятников русской церковной культуры, процессы духовного и нравственного возрождения народов России». Под обращением стояли подписи почти трёх десятков известнейших людей из России, Франции, Италии, Германии, Испании, Португалии, Швейцарии, США. Этот призыв остался неуслышанным. В спасении нуждалась сама Россия.

Москва после катастрофы

В Москве шли долгие теплые дожди. Удивляла нездоровая больничная тишина, сменившая парижский шум. За границей невозможно было понять, что произошло. В России не стало яснее. Полтора месяца я каждый день читал газеты, смотрел новости на разных телеканалах и обсуждал их с друзьями. Фигура Ельцина стремительно распухала, а Горбачёва – сжималась как проколотый воздушный шарик. Поддержанные центральными СМИ новоявленные «демократы» клеймили коммунистов. Со страниц партийной прессы огрызался Зюганов с единомышленниками, грозил распадом страны и смертельными бедами. Ни я, ни мои знакомые, ни общество, опьянённое несколькими годами свободы, не верили речам советских пропагандистов. От народа их отделяли десятилетия лжи и насилия. Вслед за газетными призывами «Отечество в опасности!» коммунисты так и не посмели вывести на улицу своих сторонников. Молчала Церковь и вместе с нею безмолвствовал народ. Говорили, горячо убеждали, звали за собою лишь те, кого вытолкнули наверх неведомые силы. Страх смешивался с надеждой, сознание цеплялось за усыпляющее «ничего, обойдётся…» Всё более театральное двоевластие длилось до конца года. Ужасала мысль, что скоро ему придёт конец, и хрупкий мост между прошлым и будущим рухнет в бездну.

Новые властители безжалостно гнали страну к «рынку», «просвещённому капитализму», «западной демократии». С большевистской решительностью раскалывали общество надвое. Замшелых homo soveticus приговорили к отмиранию вместе с новыми «пережитками прошлого». Семья, труд, творчество, культура, история затаптывались в грязь. Молодых, устремившихся к «свободному миру», стремительно превращали в «поколение Пепси». Культурная революция началась сразу после августовского путча. Первой победой явился невероятный, крупнейший в мире опен-эйр 28 сентября 1991 года на аэродроме в Тушино. На бесплатный концерт «Monsters of Rock» собралась толпа в 700–800 тысяч человек. Отъявленные монстры из групп «Metallica», «AC/DC», «Pantera» и прочих с полудня до полуночи ударами «тяжёлого рока» вышибали из людей всё человеческое: разум, совесть, жажду любви, память о прошлом, о душе, о Боге. Так началось массовое посвящение страны в сатанизм. Сопротивляться могли только верующие.

В Москве я узнал, что статья «Дом Мой домом молитвы наречется» о создании церковных музеев была опубликована в двух июльских номерах «Нового времени» на многих языках. Но кому теперь это было нужно! Новые власти считали смехотворной затеей охрану церковных сокровищ и культурного наследия России. Лишь единицы понимали, лишь немногие догадывались, что страна уже приговорена к исчезновению. За границей это видели куда лучше.

В октябре я случайно познакомился с Мишелем Схойянсом, профессором католического университета в Лувене. На воскресной службе в Никольской церкви на Маросейке неподалёку от меня оказался явный иностранец. Он стоял чуть впереди у стены и вполоборота внимательно разглядывал трапезную, строительные леса, временный иконостас, лица прихожан. Белый «римский галстук» под воротником черной рубашки выдавал священника. Тёмный костюм дополнял образ. После службы я подошёл и улыбнулся:

– Вы католик?

Он замялся и виновато всплеснул руками:

– Не понимать по-русски.

Я перешёл на французский, и мы разговорились. Отец Мишель приехал из Бельгии, за неделю обошёл несколько московских церквей и открыл для себя «страну надежды».

– В России возрождается вера, а на Западе умирает…

Эти слова я слышал во Франции множество раз и заранее предполагал, что скажет мой собеседник. Но ошибся. Он протянул мне книгу:

– Хочу вам её подарить. Вышла в начале года. Прочтите, чтобы понять, куда идёт западный мир. Россия освободилась от коммунизма, но ей грозит то же, что уже наполовину разрушило наш мир и нашу веру. Либерализм неизбежно ведёт к тоталитаризму, к бесчеловечности, заменяет собой духовную свободу христианства.

Мы простояли на тротуаре перед храмом минут десять. Он спешил, на прощание написал свой адрес и пожал руку. Грустные глаза потеплели. Книгу, название которой можно перевести, как «Тоталитарные последствия либерализма»,6 я проглотил за три дня и не мог не согласиться с автором. В ней мне впервые встретилось слово «глобалисты». Его предвиденья оправдывались с ускоряющейся быстротой, и в последние десятилетия стали реальностью. Спустя год, 12 декабря в письме к отцу Мишелю я поблагодарил его за глубокий анализ надвигающейся «мондиализации». Отметил близость его идей и знаменитого солженицынского «Письма к вождям СССР», написанного в 1974 году. Не хотелось верить, что «наша общая судьба уже предрешена мондиалистами, но события в России ужасают». Я честно признавался, что, на мой взгляд, Запад вовсе не намерен поддерживать в России народовластие. Его ставленники хотят с помощью «шоковой терапии», хаоса, искусственного голода создать в стране тоталитаризм – постсоветский «новый Гулаг». Европу поделили на процветающую «западную зону», промежуточную «восточную зону» и обречённую на вырождение «русскую зону». Запад под влиянием мондиализма отказался от перестроечного мифа «Европа – общий дом» и заменил его Маастрихтским договором, отгораживанием от России. Затевается её экономическая блокада, рвутся научные и религиозные связи. «Нас ненавидят так же, как иудеи и язычники ненавидели первых христиан. Но после нас умрут все»! Под конец я просил отца Михаила молиться за православную Россию. «В мире разливается смертельный холод. Как сберечь остатки христианской любви, человечности»? Ответа не последовало. Его не было ни у кого.

19 декабря в Министерстве культуры РСФСР состоялась уже почти потерявшая смысл моя презентация ассоциации «Résurrection» и проекта эталонной реставрации выдающихся памятников церковной архитектуры «Святыни России». Заместитель министра Нина Дмитриевна Жукова вела пресс-конференцию вместе со мною. На неё были приглашены известные писатели, историки, реставраторы, архитекторы, художники, члены правления Общества охраны памятников, Дворянского собрания, журналистов из крупнейших СМИ. Всего более ста человек. Собралось менее половины, среди них Аркадий Ростиславович Небольсин, президент нью-йоркского «Общества сохранения памятников русской культуры в Америке» и его секретарь Михаил Григорьевич Щербинин. Хор «Сирин» во главе с Андреем Котовым исполнил несколько молитв. Не явился никто из священства. Видимо, идеи создания «церковных музеев» и эталонных реставраций их, скорее, настораживали, чем привлекали.

На следующий день в «Известиях» появилась заметка «Начали с молитвы всем святым» о пресс-конференции в Министерстве культуры. Спустя неделю рассказ о ней продолжила «Российская газета» в статье «Возвращение к духовности»: центр ассоциации находится в Париже, филиалы создаются в Германии и США, она поддерживает связь с ЮНЕСКО, Российским фондом культуры, Европейской ассоциацией св. Владимира, «Обществом охраны памятников русской культуры в Америке», испанским «Фондом человека» и другими международными организациями. Подчёркивалось, что «ассоциация не преследует (и это оговорено её правилами) политических и миссионерских целей, не вмешивается в дела Русской православной церкви. Основная ее цель – возрождение русской религиозной культуры в её памятниках, традициях социального служения и духовного просвещения, накопленных русской эмиграцией в двадцатом веке». В Попечительский совет вошли Дмитрий Лихачев, Святослав Рихтер, Сергей Аверинцев, Чингиз Айтматов, Галина Вишневская… В статье упоминалось о моей программе «Святыни России» – эталонной реставрации нескольких особо значимых памятников православного зодчества и предметов церковной культуры. В ней намечались и «цели общего порядка, рассчитанные на далекую перспективу, – появление в России церковной интеллигенции, единого нравственного и культурного пространства христианской цивилизации, установление отношений доверия и взаимной поддержки с представителями иных конфессий и национальных культур». Время надежд последнего поколения русских западников подходило к концу.

Одобрительные отклики в центральной прессе вызывали горечь. Начало долгожданного движения в культуре, общественной и церковной жизни гасло в волнах всё новых и новых бед. Внешне в стране продолжалась эпоха «гласности и перестройки», а где-то в лесной чаще на границе с Польшей ей был уже подписан Беловежский приговор. Облако огромной катастрофы неслышно вставало над горизонтом.

24 декабря 1991 года, в навечерие католического Рождества, Центр испанской культуры пригласил два десятка своих друзей в ресторан «Метрополь» на первый в России концерт дуэта из Сарагосы. В зале Саввы Морозова на втором этаже звучала музыка Сарасате, Альбениса, Де-Фалья. Гостям преподнесли свежеиспечённый рождественский пирог. Он оказался восхитительно вкусным, а концерт неприлично праздничным в голодной Москве. Город замер на самом краю бездны, и никто из собравшихся не желал в это верить.

28 декабря, в самый канун злосчастного новолетия, после которого всё полетело в пропасть, русские американцы Небольсин и Щербинин совместно с Московским Дворянским собранием созвали в Центральный Дом Работников Искусств на Пушечной тех, «кто любит Россию». Так значилось на приглашении, под пышной шапкой с древнерусским орнаментом. В Каминном зале на торжественный приём и ужин, «посвящённый укреплению связей и сотрудничества в деле культурного и духовного возрождения России» собралось полсотни людей. Речи устроителей в безукоризненных костюмах с манишками и чёрными бабочками о «падении коммунистического ига», великом прошлом России, её бедах и победах, о православии и русском единстве слушали стоя, вдыхая эмигрантский дух и отгоняя тягостные мысли. У задней стены официанты быстро и бесшумно накрывали нарядный и щедрый шведский стол. Затем зазвучала музыка. Танцевали вальс и танго. Было вкусно, сердечно и беспечно. В толпе мелькнул и исчез мрачный Илья Глазунов. Из всех собравшихся, вероятно, он один по-настоящему понимал, что происходит вокруг. За высокими окнами, словно в конце 1917-го года, разверзалась ледяная тьма.

На этом вечере меня познакомили с Сергеем Николаевичем Падюковым, ещё одним русским американцем, невысоким, моложавым и энергичным. Говорил он без малейшего акцента, дружелюбно протянул визитку на английском с необычным сочетанием: «инженер-архитектор, скульптор, правозащитник».

– Не удивляйтесь, – заметил он, – такое бывает. Иногда архитекторы занимаются и общественной деятельностью. Я – член Конгресса русских американцев, и мне часто приходится разбирать всякие юридические вопросы, связанные с собственностью, и ещё защищать людей от несправедливости, помогать эмигрантам, нуждающимся. На Западе нужно уметь отстаивать права человека перед законом.

Я кивал, он рассказывал о себе, неспешно глотая шампанское:

– Я живу недалеко от Нью-Йорка, а родился в Восточной Польше, в Бресте. По происхождению я русин, диплом архитектора получил в Западной Германии. Потом переехал в США, основал свою фирму и занялся строительством православных храмов.

– В Америке? – удивился я. – И много вам удалось построить храмов?

– Около сорока, если считать вместе с реставрацией.

– Немало.

– И всё равно недостаточно. Для русских в Америке церкви – главные жизненные центры. Я бы сказал, это наши духовные крепости. Всё вокруг храма вертится. По всему миру, где оказываются рядом несколько десятков русских, они обязательно строят церковь, обновляют её, расширяют, перестраивают…

На прощанье я написал Падюкову свой телефон, вовсе не думая, что он когда-нибудь позвонит.

Москва сжималась от страха и стужи. Мои знакомые маялись в неопределённости, но пытались жить, как прежде. Мне названивала незнакомая старушка из Дворянского собрания и настойчиво приглашала на «дружеские чаепития» с чтением стихов и слушанием классической музыки. Под разными предлогами я вежливо отнекивался, пока она не перестала звонить. Вспоминался самый первый музыкальный вечер в Дворянском собрании весной 1991 года, когда с дождливой улицы Разина (в прошлом Варварки) я шагнул в знакомую дверь Общества охраны памятников культуры. Столы были сдвинуты в угол. На них в несколько слоёв лежали пальто. Рядом прихорашивались дамы и господа средних лет в платьях и костюмах советского покроя. Начался вечер речами и скудным угощением, продолжился танцами. Растерянные, потрёпанные жизнью дворянки танцевали с бравыми казаками в новенькой офицерской униформе с золотыми погонами и подозрительными орденами.

В начале зимы по почте пришла отпечатанная со скромным достоинством программка «Вечера в дворянской гостиной». Неутомимая Людмила Илларионова приглашала всех в Дом культуры где-то у метро «Электрозаводская». Выступления были задуманы на целое полугодие: «Русский романс. Ренессанс и музыкальные традиции Италия-Россия. Римский-Корсаков. Русский аристократический салон ХIХ-ХХ веков. Бортнянский и духовная музыка. Российские императрицы (музыкально-поэтический вечер). Пасхальный бал. Античные сюжеты в музыке и литературе». Звонить организаторам я не стал. Судьба вела меня к иным людям и встречам.

Проповедь в церкви святой Татьяны

Когда знакомые позвали меня «на Татьянин день» в бывшую церковь Московского университета, я с неохотой вышел в тёмный, оцепеневший город. Грели грудь лишь воспоминания о лучших юношеских годах. Недавно возникшее «Всецерковное Православное Молодёжное движение» приглашало студентов МГУ вечером 24 января 1992 года на собрание, посвящённое воссозданию старинного студенческого праздника. Одолевала грусть. Некогда изгнанный из alma mater, я шёл проститься с дорогими стенами. Множество людей собрались в зрительном зале знакомого здания на нынешней Большой Никитской, словно на очередной спектакль Студенческого театра, некогда известного на всю Москву. Но встреча, которая меня ожидала, оказалась задумана другим режиссёром и поразила своей непостижимой неизбежностью.

В зале погас свет. На сцену к маленькому столику с микрофоном вышел коренастый, сгорбленный священник в подряснике, с огромной розовой головой в ореоле редких белых волос, дополненном пышно-круглой седой бородой. Он тяжело уселся на стул, и я с изумлением и жалостью узнал в нём Дмитрия Дудко. Он казался неуверенным, притихшим, уставшим и вовсе не был похож на бесстрашного пастыря, проповеди которого в Никольской церкви на Преображенке в 1973–1974 годах взбудоражили Россию и стали известны на весь христианский мир. Он изменил судьбы очень многих людей. После тайного крещения в его квартирке навсегда стала другой и моя жизнь.

Своего первого духовника я не видел более десяти лет, со дня его «покаянного» выступления по телевизору зимой 1980 года. За минувшее время всё тайное и запретное стало явным и жизненно необходимым. Православие вернулось в Россию, коммунистическая утопия и госатеизм были повержены, но отец Димитрий не выглядел победителем. Он уже почти не служил, болел. О чём говорил он в той проповеди, которая для меня оказалась последней? О вере и бесстрашии? О божественном промысле, который ведёт людей и народы через страдания, мимо смерти? О священстве и пророческой миссии православия в мире? Наверное, именно об этом. О чём всегда говорил и писал. Запомнились лишь самые первые его слова:

– Я, православный священник, сижу перед вами на этой сцене, и многие из собравшихся не подозревают, что когда-то здесь находилась церковь святой Татьяны, мученически погибшей за Христа.

Как и в начале его дерзкого миссионерства, отцу Димитрию слали записки с вопросами.

– Вы боялись КГБ и Советской власти? – прочёл он вслух, усмехнулся и зорко глянул в тёмный зал:

– Вы знаете, что такое страх Божий? Страх перед истиной, совестью? Или страх матери за детей? За себя я никогда не боялся. Переживал за семью, за ближних. И за духовных чад. Некоторые сильно из-за меня пострадали, оказались в тюрьме, в психбольницах. Я это знал, горевал очень, непрестанно за них молился и сейчас молюсь, каюсь перед ними. Но больше всего я боялся и боюсь за Россию. По-человечески боюсь. Вынесет ли она свой крест? Для нас, русских людей, верующих и неверующих, время испытаний не прошло и никогда не пройдёт. И сейчас мне, как никогда, тревожно за мой народ. Не отступимся ли от себя, от веры, от наших святынь и нашей истории? Только об этом все мои мысли и молитвы. Пусть этот наш страх ведёт нас к Богу и делает непобедимыми!

Нет, он остался прежним. Отважным проповедником, пастырем «русских мальчиков», неистовым в своих ошибках батюшкой «из народа». Ради блага России, как он его понимал, решивший примириться со своими мучителями-коммунистами. Он верил в их раскаяние и возвращение к православию.

Перед тем, как уйти за кулисы, отец Дмитрий благословил собравшихся наперстным крестом. В лицо хлынула горячая грусть, сами собой глаза закрылись от слёз. Со сцены объявили о начале студенческого концерта. Я раздумывал, стоит ли незаметно выскользнуть из зала и где-то у запасного выхода попытаться найти его, перемолвиться несколькими словами, попрощаться. Но так и не решился.

Несомненно, КГБ не простило мне годы близости с Дмитрием Дудко. Из гонений, которые испытали люди его окружения, мне выпала лишь малая доля. Но и этого хватило, чтобы моя жизнь в СССР оказалась перечёркнута жирным крестом. Он молился за всех низвергнутых властью на дно жизни. Его последнее благословение в бывшей церкви святой Татьяны я воспринял как прощальное, накануне нового отъезда на Запад, как мне тогда казалось, окончательного. Железнодорожный билет до Женевы был уже куплен на пятое марта.

Весна в Швейцарии

В январе 1992 священник Александр Шаргунов познакомил меня с профессором Патриком де Лобье, директором Международного центра христианского образования при Женевском университете.

– Позвоните, вы ведь французский знаете. Он какую-то группу набирает для обучения. Только осторожнее с ним, наверняка это какая-то экуменическая затея. Вот телефон в его гостинице, сошлитесь на меня.

Вечером мой звонок сразу застал его в номере. Де Лобье выслушал внимательно и дружелюбно. Подтвердил, что собирает группу православной молодёжи для университетского спецкурса по изучению западного христианства. Объяснил, что зачисления в группу, нужно написать по-французски краткую автобиографию, упомянуть о религиозных убеждениях, образовании и сфере интересов. Я предложил встретиться вечером следующего дня.

– Ну, если вы успеете всё приготовить, буду ждать вас завтра в шесть часов в восточном холле гостиницы «Россия».

Опознать его оказалось просто. В пустынном зале рядом с барной стойкой одиноко сидел перед чашкой кофе и раскрытой папкой с бумагами человек с худым горбоносым лицом и крупным морщинистым лбом. Я окликнул его по имени. Профессор привстал из-за столика, приветственно тряхнул мою руку, пододвинул стул и подозвал официанта. Я перевёл:

– Ещё кофе и… и чай с лимоном. Всё!

Улыбающиеся карие глаза пристально вглядывались в меня в течение всего разговора. Собеседник одобрительно кивнул, услышав имена Дмитрия Дудко и Александра Меня, вздохнул при упоминании о КГБ, покачал головой после рассказа об исключении из аспирантуры МГУ и Института искусствознания:

– Ужасное было время. Вы ещё один свидетель.

Минут десять он расспрашивал меня о русском православии, отношении к церкви, о некоторых общих знакомых в Москве и Париже – Аверинцеве, Игоре Виноградове, Каррер д´Анкосс – и моём проекте возвращения верующим важнейших святынь.

– Рад был познакомиться! – он поднялся из-за стола. – Я посмотрю вашу биографию и на днях позвоню.

Через день де Лобье торжественно сообщил по телефону:

– Ваше досье принято! Поздравляю! В посольстве Швейцарии вам выдадут визу на три месяца, с марта до мая. Расходы на дорогу оплатят в Женеве. До встречи!

25 февраля я получил швейцарскую визу с марта по май и решил не лететь, а ехать поездом, увидеть Европу не с неба, а с земли. Поезд из Москвы до места ходил лишь раз в неделю, на ближайшую субботу билет я купить не успел. Его продавали за доллары, мне нужно было поменять рубли и отстоять длиннющую очередь.

Уезжал я утром 7 марта. Мама пришла меня проводить на Белорусский вокзал, увидела у вагона «Москва – Женева» и обняла.

– Опять уезжаешь! Теперь в Швейцарию… – прижалась к плечу, чуть слышно охнула, затем вынула из сумки пакет с домашней едой. – Не вздумай отказываться!

Я и не думал. Вдруг понял, что съедобной чепухи, которую я купил в дорогу, мне явно не хватит:

– Спасибо, мам! С едой ты точно угадала.

Прощальный разговор всегда ни о чём, родные души расстаются на краю неизвестности. Для тихой боли слова – лишь лёгкий наркоз. Я боялся, что мама заплачет. Нет, она, поджав губы, лишь смотрела мне в глаза. Этот взгляд из детства, совсем забытый, прорвался через десятилетия.

– Мама!

Наверное, я улыбнулся. От печали. Никто о ней не должен был знать, особенно она. Но именно она-то, всё-всё знала.

– Будь умницей, сыночек, береги себя там. Пусть Бог тебе поможет!

Когда-то это слово было запретным в нашей семье. Родители боялись за меня, но от гэбистов уберечь не смогли. Я всё потерял, а мама обрела веру. Да нет, она всегда была верующей, только вида не подавала. Проводник попросил пройти в вагон. Несколько весёлых мужчин загасили сигареты и аккуратно бросили на пути между вагонами, полнотелые дети и жёны засеменили внутрь. Их никто не провожал, а у соседних, обычных вагонов толпились и шумели люди.

Мы обнялись и поцеловались, как-то вскользь, обыденно, будто к вечеру я вернусь.

– Не волнуйся, мам. Ты же знаешь, я не пропаду. Буду писать… Ты себя береги, слышишь! До встречи! – я отступил спиной в дверь вагона.

Проводник тут же захлопнул его перед моим носом и скрылся. Через стекло я увидел, как мама трижды осенила меня крохотным воздушным крестом. Я сделал то же самое, послал ей поцелуй и, так же как она, замахал ладонью. Мама шагнула вслед за поездом, быстрее, ещё быстрее, смахивая слёзы и быстро помахивая рукой над головою. Её скрыли другие люди, человеческая цепочка стремительно побежала назад. К глазам поднялась тяжёлая муть.

Я уезжал в одиночество. Двенадцать последних лет непостижимая судьба обгладывала мою жизнь, а затем выплюнула в будущее без жены и детей. В России у меня остались мама, несколько друзей, пустая квартира, недописанные книги и мечта о возрождении православной культуры.

Дорога утешает. Особенно дальняя, неизвестная. Её сбивчивая речь звучит сквозь рёв встречных поездов, грохот мостов и стук колёс: «подожди, подожди, подожди, подожди…» Нетерпение безрассудно, иногда смертельно, как прыжок на полном ходу. Томиться на полустанке или нестись вперёд – какая разница. Придёт время, и всё изменится вокруг и в душе. Останется лишь самое насущное. Об остальном не стоит жалеть.

Я развернул мамин пакет: варёная картошка с укропом, две «ножки Буша» и любимое с детства печенье с вареньем «уголки». Потратилась, конечно. Всё стало дорого – до потемнения в глазах. Никого я не любил, как её, не было ближе неё. Как она будет жить? Как все. Как девушкой жила в войну. Я покусал губы и прошёл в своё купе.

Все прежние годы спальные вагоны с заграничной литерой «L» я видел только снаружи. Приземистые, с округлыми крышами, в советских поездах они выглядели неприступными иностранцами. И моё и соседнее купе пустовали, никого не было в коридоре, никто не курил в тамбуре. Двери в другие вагоны оказались заперты. Я вернулся назад и уселся к окну. Подозрительно любезный проводник забрал у меня паспорт, предложил чаю, принёс, махнул рукой:

– Потом рассчитаемся.

И удалился. Разговорились с ним мы лишь за границей, утром, когда наш вагон разительно опустел.

– Скажите, я что один в вагоне остался?

– Нет, ещё два купе полных, – он внимательно глянул на меня, как и полагалось таким людям в прежние годы. – А что?

– Первый раз за границу поездом еду. Скажите, далеко от Москвы до Женевы?

– Считайте больше двух суток. На польской границе под утро долго стояли, вы, видно спали. Ну, и ещё остановки будут. В Базеле пересадка часа два продлится, а то и больше.

– Понятно, а в километрах сколько?

– Ну-у, две тысячи восемьсот, если не ошибаюсь. А что вы в Женеву-то собрались? – усмехнулся, – На ПМЖ?

– В университет, на учёбу.

– А, студент. Это хорошо.

Он потеплел глазами, посоветовал быть осторожнее на варшавском вокзале, ничего не покупать, чтобы не отравиться, и опасаться воров. Полчаса хождения в толпе на привокзальной площади оказалось достаточно. Потрёпанные люди мало отличались от москвичей, но говорили по-польски. Сновали с тележками и клеёнчатыми сумками, торговали с рук, с ящиков или с картонок на асфальте: едой, одеждой, бельём, сигаретами, банками пива и мелкой всячиной… Десятки облезлых «Икарусов» стыли поодаль в морозном воздухе. Ушлый парень, держа в одной руке бумажный доллар, в другой немецкую марку, предлагал поменять их на злотые. Нищенка в чёрном платке горбилась на коленях над кружкой с мелочью и тянула по-украински:

– Допоможить, добри люды! Хрыста рады, допоможить!

В Познань мы приехали под вечер. Часа через три, уже в Берлине весёлые и пьяные русские немцы вышли из вагона – начинать новую жизнь. В соседних купе остались следы аккуратного разгула: две бутылки водки, куриные кости на просаленной бумаге, хлебные и апельсиновые корки, яичная скорлупа, пакеты томатного сока.

Наутро я проснулся, едва поезд отъехал от какой-то станции. Сквозь полусон слышалось бубнение вокзального диктора, вагон мягко толкало вперёд. За окном мелькали кирпичные пакгаузы, стоянки автомобилей, опрятные особняки в два-три этажа с черепицей из кусочков шоколада. Потянулись поля, очерченные щётками голых кустов.

– Где мы сейчас? – спросил я проводника.

– К Фрайбургу подъезжаем. Часа через полтора в Базеле будем, в вашей Швейцарии.

– Чаю можно попросить?

– Чай давно вас дожидается, – он протянул стакан в тяжёлом советском подстаканнике.

– Да, половину Германии проспал. В рублях можно за вчерашний и за сегодняшний заплатить, или валютой полагается? Мы же за границей.

– Нет, у нас в вагоне Россия, заграница в соседних, – он ухмыльнулся от собственной шутки. – К нам ночью немцев прицепили. Ладно, студента и угостить можно. К тому же последнего пассажира.

– Правда? Во-о, спасибо! – я отхлебнул чаю и задержался у его купе. – Вам, наверное, привычно за границу ездить, а мне всё впервые. В окно смотришь, как в телевизор, – разные страны, города, люди.

– Привыкнешь за двадцать семь лет. Почти всю Европу объездил, – проводник явно скучал. – Жизнь тут другая, непонятная. Вот, например, видите? За окнами поля, поля, а всё чисто, всё убрано. Когда они работают? Ни разу тракторов, ни комбайнов, ни машин не видел.

Поезд сбавил ход, проскрежетал на стрелке, плавно притормозил и остановился перед скучным одноэтажным вокзалом с надписью «Freiburg». По перрону неторопливо вышагивали люди, будто никогда в жизни не спешили и не опаздывали.

– Тут мы недолго стоим, двери открывать не полагается, – заметил проводник.

Я допил чай и попросил кипятка.

– Да ладно, какой кипяток! Пейте на здоровье! – он плеснул мне заварки, налил кипятка и протянул пакетик с сахаром.

За его спиной мелькнул в окне красный тупорылый электровоз, потянулись жёлтые вагончики местного поезда, поплыли громадные тёмнокирпичные коробки то ли фабрик, то ли складов, появился и исчез ряд тесно сжатых домиков и приземистая кирха, тяжело прогремел низко нависший мост, за ним взметнулся и опал холм, открылись поля с лесистыми опаханными островками, показалась нитка шоссе с разноцветными машинками. Сотни раз я колесил по Советскому Союзу, память пропиталась дорогами востока, запада, севера и юга. Всё тонуло в зазеркалье памяти и силой мысли возвращалось в сознание. Я шёл, ехал, плыл, летел, но оставался везде, где был. Пространство превращалось во время жизни. Теперь мимо текла река совсем чужой жизни. Второй раз она пересекла прежние границы, и меня понесло в невероятную даль.

В Базеле нужно было ждать, пока вагон прицепят к другому поезду – до Женевы. Под огромным стеклянным сводом сверкали на солнце два десятка пустых путей. Такой мне предстала Швейцария – чуть морозной и непостижимо тихой. Я двинулся в город мимо столиков кафе, стоявших вдоль перрона у стены. Кто-то, листая газету, в одиночестве пил кофе, кто-то потягивал пиво из крупных бокалов. На привокзальной площади трамвайные пути вели к двум государствам внутри одного города, на запад – во Францию, на север – в Германию. До границ можно было бы добраться пешком. Я обошёл несколько кварталов. Добротные, скучные жилые дома начала ХХ века уцелели от всех войн и революций. По тротуарам вперемежку шли по делам бюргеры и буржуа, одни говорили по-немецки, другие по-французски. Идеальная чистота была так непохожа на живописный сор парижских улиц. Где-то неподалёку протекал недоступный Рейн, о чём я вычитал из книжек. Сделав большой круг, я вернулся к поезду. Проводник поджидал меня у вагона:

– Прогулялись?

– Немного. Рядом с вокзалом как-то скучновато, а дальше идти не решился.

– Куда ж вам без документов. Отстанете от поезда, в полиции окажетесь, штраф заплатите немалый. Тут всё строго.

Остатки маминой еды были съедены на ужин, печенье на завтрак, на обед оставались два больших самодельных бутерброда с финской копчёной колбасой подозрительного вкуса и цвета. И к ним стакан бесплатного чая. Глаза победили желудок, я не чувствовал голода. За окнами лесистые склоны устремлялись в небо и проваливались в глубокие ущелья, вершины расходились, между ними медленно кружились озёра, играя с горизонтом. Сразу за Невшателем начались виноградники, после Лозанны ослепило разлившимся солнцем Женевское озеро. По берегу замелькали игрушечные домики, собирались в городские улочки и вновь рассыпались. Я следил за названиями: Морж, Этуа, Роль, Ньон, Версуа.

9 марта в начале воскресного вечера поезд прибыл на вокзал Корнавен. Я взял у проводника паспорт, пожал ему руку, услышал ответное «счастливо» и спустился на низкий перрон. Россия закончилась на последней ступеньке подножки.

Странно. Меня никто не встречал. В блокноте были записаны домашний телефон и даже адрес Патрика де Лобье. В кошельке пачка ненужных рублей и двадцать долларов. Половину я поменял в здании вокзала на франки и решил ехать к нему домой на автобусе. Вышел на улицу, увидел у вокзальной стены телефонную кабину. Как позвонить, я не представлял. То ли мелочь нужна, то ли карта? Людей на вокзальной площади оказалось немного, тёплый ветерок поигрывал моим расстегнутым плащом. Женевская весна походила на ранее московское лето.

– Валери! – меня внезапно окликнули.

Патрик притормозил, выглянул из автомобиля и показал рукой на стоянку в центре площади. Там мы и встретились, обменялись улыбками, приветствиями, рукопожатиями. Он извинился за опоздание и погнал автомобиль. По дороге объяснил главное: студенческая гостиница находится в Шато де Боссе, недалеко от Женевы. Меня ждёт отдельный номер и трёхразовое питание в тамошней столовой, завтрак начинается в восемь утра, ужин кончается в восемь вечера. Лекции будут проходить в городе с десяти утра до часу дня, суббота и воскресенье – свободное время. Пролетев мимо Женевского озера, машина свернула с шоссе, помчалась в гору, пробежала под ветвями длинной аллеи и притормозила. Мы оказались перед двухэтажным особняком с черепичной крышей и островерхой башенкой. Стены покрывал дикий виноград, голубоватые ставни оттеняли безупречную белизну стен.

– Вот Шато де Пти Боссе, здесь вы будете жить. Надеюсь, после шумной Москвы вам понравится.

В этом я не сомневался. Втащил чемодан в холл, Патрик представил меня пожилой даме, та улыбнулась, нашла мою фамилию в списке и протянула ключи:

– Добро пожаловать! Ваш номер на этаже, в конце коридора. Кстати, ужин уже начался. Я им сообщу, что вы приехали.

– Валери, завтра автобус будет ждать всю группу у этого подъезда в половине десятого. Простите! Я опаздываю на вечернюю мессу. До скорого! – Патрик сел в машину, резко развернулся и умчался.

Утром у крохотного японского микроавтобуса собралась вся группа – четверо москвичей, двое румын и поляк. Мы приглядывались друг к другу, по пути почти не говорили и с удовольствием смотрели сквозь окна на мелькающие кадры туристического фильма. Двухэтажный особняк XVIII века «Villa Rigot» оказался филиалом Женевского университета. Секретарь выдала всем по списку месячную стипендию в триста франков и провела в небольшой зал на втором этаже. Патрик де Лобье встал из-за стола преподавателя, пожал всем руки и тут же заявил:

– Предлагаю называть друг друга по имени, без лишних формальностей. Для вас я – просто Патрик. Начнём!

Он рассказал о программе обучения. Она включала подготовку каждым студентом часового доклада, его обсуждения в группе и сдачу устного экзамена в конце курса. Несколько университетских профессоров, включая Патрика, будут читать нам лекции по библейской экзегетике, христианской социологии Макса Вебера и его последователей, о христианстве в современном мире, о социальной доктрине Католической церкви, о культурных традициях и модернизме. Для начала Патрик предложил обсудить перспективы построения «общего дома» европейских культур и их взаимной дополняемости после распада соцлагеря. Никто против этой идеи не возражал. Хотя, мне не очень верилось в безмятежное общее будущее после бесчисленных европейских войн, веками «взаимно дополнявших» одна другую. Ответ на мои сомнения удивил простотой. После исчезновения Советского Союза и воинствующего атеизма, прекратилась борьба сверхдержав, появилась надежда на установление всеобщего мира на основе демократии, христианства и сближения Церквей. Я вздохнул и кивнул головой при слове «надежда». В тот же день все студенты обзавелись льготными проездными на электричку.

Иногда вместе, но чаще врозь мы ездили в Женеву на занятия. После них я уходил по своим делам, у меня их было много, а общего с остальными мало. Поляк оказался рьяным католиком, оба румына – униатами, москвичи были православными, но почему-то видели во мне экумениста и держались особняком, словно старо обрядцы.

Река Рона делила Женеву на две части. Быстрым шагом можно было добираться за двадцать минут от Виллы Риго на правом берегу до Женевского университета на левом. Его здание в стиле позднего конструктивизма выглядело как нехитрый архитектурный парадокс: бетонные стены трёх верхних этажей опирались на стеклянные нижние, посередине прозрачный портал разрезал фасад до крыши. В студенческой столовой на первом этаже можно было недорого обедать и ужинать по будням. В выходные приходилось либо, изнывая от скуки, оставаться в Пти Боссе и питаться бесплатно, либо соглашаться на самую дешёвую еду в женевских «Макдональдсах». О посещении кафе я и не помышлял, откладывая стипендию для будущих времён. Пытался бороться с голодом, насыщаясь впечатлениями, изо всех сил внушал желудку: здесь ты не главный. Поединок длился недолго. Первый раз он начался в супермаркете, но сэндвич и пачка сока оказались настолько неубедительными, что вскоре я против воли оказался в ненавистном «Макдо». В выходные все страшились опоздать на нужную электричку в сторону Шато де Боссе. В десять вечера гостиницу закрывали, и приходилось объясняться с придирчивой ночной консьержкой. Присматривала за нами и немка-католичка Мартина Кётинг, студентка с кафедры де Лобье, которая жила в нашей гостинице.

Занятия напоминали семинары на истфаке МГУ, но были куда проще. Для начала Патрик сделал доклад на тему своей монографии «Вопросы этики на предприятии». Всё в нём было выверено и не вызывало сомнений. Католическая церковь ценит бедность, но осуждает бесчеловечность нищеты. Её «третий путь» ведёт мимо крайностей либерализма и социализма к основным христианским ценностям, защищая «идеальное», которому угрожают «человеческие страсти». Ватикан поддерживает «нравственных предпринимателей» и средний класс, «признаёт незыблемым право собственности», отвергает коллективизм и «спонтанную справедливость рынка». «Социальное учение» Ватикана «взывает к взаимному милосердию» собственников и наёмных рабочих. «Доходы являются оценочным показателем, а не самоцелью» и должны «справедливо распределяться», чтобы не снижалась «заинтересованность рабочих в качественном труде». Прекрасные, прекраснодушные пожелания. Что тут было обсуждать, с чем спорить? С церковными проповедями в затылки капиталистам?

Недели через три я подготовил доклад о православных профсоюзах в дореволюционной России. Пришлось с обеда до вечера просиживать в городской библиотеке, листая скудные французские источники. В 1901 году рабочие объединения начал создавать полковник московской жандармерии Сергей Зубатов преуспел, но в 1903 году попал в опалу. Николай Бердяев и Сергий Булгаков видели в них развитие идей народничества XIX века, зачатки русского христианского социализма. Православные профсоюзы могли бы явиться поддержкой политике Петра Столыпина и стать противовесом большевизму. В советских учебниках их называли «зубатовскими», движение взаимопомощи в среде рабочих – «зубатовщиной» или «полицейским социализмом». После провокации Гапона в январе 1905 года чиновничество запретило начинание Зубатова, опасаясь любых народных объединений. И тогда их сплотили, вооружили и призвали к борьбе большевики. Мирные «рабочие союзы» превратились в пролетарские «советы», начались стачки, стычки, бунты. Страна взорвалась революцией, затем ещё одной, роковой для России.

Михаил Самарин

В первую же субботу прохожие помогли отыскать в Верхнем городе «русскую церковь» – Крестовоздвиженский храм на улице Топфер. Невысокая, точёная шатровая церковь середины XIX века – смесь московского барокко и псевдовизантийского стиля – принадлежала Русской Зарубежной церкви. Вечерня уже началась, по привычке я встал около клироса. Пели по-славянски. Немногочисленные прихожане сразу заметили пришельца, после службы ко мне подошёл полный блондин среднего возраста и приветливо кивнул:

– Вы говорите по-русски?

Я ответил полупоклоном и представился.

– Ну, а меня зовут Михаил Сергеевич Самарин. Значит, вы в наш университет на учёбу? Что-то поздновато год начинаете, в марте?

Рассказ про Центр христианского образования его не заинтересовал.

– Знаю я де Лобье. Непонятно, что он теперь затеял, но вам желаю успехов. Приходите в наш храм. Я здесь староста, познакомитесь с нашими прихожанами. Очень милые люди. До завтра?

– Да. Непременно приду.

В воскресенье я с удивлением услышал в соборе вместо скромного смешанного хора стройное пение многих мужских голосов. После службы с клироса сошли несколько мужчин, лица которых показались знакомы. Среди них я узнал Николая Осоргина, регента церкви Сергиевского подворья в Париже:

– Николай Михайлович! Рад встрече!

Он сдержанно в меня вгляделся:

– А-а, припоминаю! Вы пели у нас на подворье.

– Узнали по голосу или по лицу?

Осоргин усмехнулся и не ответил.

– Это мой двоюродный брат, – объяснил Самарин. – Приехал со своим хором выступить в Шамбези. Там у нас Православный центр Константинопольского патриархата.

И тут мне пришло в голову спросить:

– Николай Михайлович, вы «Вестник РХД», наверно, читаете?

– Читаю, – он посмотрел с вопросительной полуусмешкой.

– В прошлом году Струве обещал там напечатать мою статью «Иконосфера русской культуры». Не знаю, напечатал ли?

– Так это вы автор? Читал, ещё осенью. Очень интересная статья, – Осоргин поизучал моё лицо.

– Как бы этот номер получить? Не подскажете? – вылетело помимо воли.

– А вы напишите Никите! – вмешался в разговор Михаил Сергеевич. – Попросите прислать журнал на ваш женевский адрес. Он пришлёт.

– Вы думаете? Спасибо, за совет!

Письмо Струве я отправил на следующий день, и вскоре на моё имя в Пти Боссе пришла посылка с тремя экземплярами «Вестника» – сдвоенный номер за 1991 год. К ним не было приложено ни письма, ни записки. Один экземпляр я подарил Самарину. Через неделю Михаил Сергеевич подошёл ко мне после воскресной службы и крепко пожал руку:

– Я вами горжусь! – веско произнёс. – Иконное сознание… Эта мысль многое объясняет в русской культуре. Нужно бы её развить, книгу написать.

Из России я на всякий случай захватил коробку цветных слайдов по теме «Символика русской средневековой архитектуры». Такую лекцию я уже читал в Москве, но почему бы не попробовать выступить по-французски, в узком кругу? Самарина моё предложение воодушевило.

– Замечательно. Лекцию можно прочесть у нас в крипте. Там есть зал, оборудование, всё, что нужно. Я оповещу прихожан, всех, кому может быть интересно, – он с улыбкой подмигнул. – Не хотите отметить вашу публикацию? У меня дома?

– Не в силах отказаться! Сочту за честь.

– Вот и славно, поехали!

Четверть часа немыслимой гонки по сонным воскресным улицам. С такой же скоростью неслись в голове мысли и менялись, словно городской пейзаж: жизнь в Москве, статьи о русском Средневековье, учёба в Женеве, социальная доктрина католицизма, вспышки знакомств – с людьми, городом, окрестностями. Машина тормознула на спуске в гараж перед роскошной новой шестиэтажкой с лентами балконов. Внезапно начала подниматься и заваливаться внутрь широкая алюминиевая дверь, мы заехали в большой сумрачный подвал, повернули и упёрлись в бетонную стену. Удивление моё нарастало: Самарин жестом фокусника подбросил и поймал ключи, за его спиной лязгнули и заперлись сами собой дверцы автомобиля. Другой рукой ткнул в стену и поманил меня в сияющую лифтовую кабину. Затем распахнул дверь в просторную квартиру, обставленную с европейским шиком. На стенах висели русские пейзажи, старинные портреты и фотографии предков, в углу одной из комнат сверкнул лампадный огонёк перед большой иконой. Навстречу неспешно шла хозяйка.

– Моя жена, Марианна Андреевна! В храме вы уже виделись, – приостановился Самарин.

– Ну, конечно. Приятная неожиданность! – она протянула ручку для поцелуя и недоумённо глянула на мужа. – Проходите на кухню. Мы не французы, у нас всё просто.

За обедом Михаил Сергеевич рассказал о себе. Родился в Москве. Семья в тринадцать человек смогла чудом уехать за границу лишь в начале тридцатых, когда одного из Самариных уже расстреляли. Семь раз родители просили у властей разрешение, а на восьмой вдруг получили.

– Помогла Екатерина Павловна Пешкова, жена Горького. Она многим гонимым жизнь спасла. А на самом деле за нас вступились муромские святые Михаил и Ульяна – покровители Самариных и Осоргиных. В Париже жить нам было негде, детей расселили по семьям дальних родственников. Вместе мы собрались лишь через год. Жили очень бедно, с нансеновскими паспортами, но не унывали. Дядя по матери, Михаил Михайлович Осоргин, стал священником, мама работала в больнице ночной сиделкой. Тётя, Антонина Михайловна Осоргина, устроила замечательную церковную школу, в ней несколько поколений русских детей училось. У тёти был дар к преподаванию. Русским языком, литературой она всегда восхищалась, составила замечательный учебник русской литературы. Многие родители его на машинке перепечатывали. В этой школе отец Василий Зеньковский и Сергей Николаевич Трубецкой преподавали Закон божий, историю Русской церкви и многое другое.

Хозяин дома задумчиво вгляделся в прошлое:

– Тётя Тоня крепко приобщила меня к родному языку и всему русскому. В юности я без труда переводил с языка на язык. Когда учился в Англии, подрабатывал уроками французского и русского, в Женеве много лет работал в ООН и Юнеско синхронистом, переводил с русского, английского и французского. Теперь вот на пенсии.

Бутылка хорошего вина была почти допита, обед закончен. Мы встали из-за стола, и тут мне пришло в голову спросить:

– Михаил Сергеевич, вам попадалась книга «Русская православная церковь», изданная в Швейцарии в 1982 году Московской Патриархией? Её к Тысячелетию крещения Руси готовили, сразу перевели на английский, французский и немецкий.

– Конечно. Она у меня есть. Хотите посмотреть?

– В ней за подписью владыки Питирима Волоколамского опубликована моя статья «Десять веков Русской православной Церкви. Историко-культурный очерк».

– Вот как? – Самарин изумлённо округлил глаза.

– Да, я в Издательском отделе вместе с ним над этим изданием работал. Статью писал в дикой спешке, все дела бросил. У меня в Москве сохранилась машинопись с его замечаниями.

– Поразительно. Марианна, ты помнишь, я эту книгу хотел на французский переводить?

– Андрей Берелович раньше тебя подсуетился, – усмехнулась жена.

– Да, не сложилось, – он положил руку мне на плечо. – Вы большое дело сделали. Эта книга многих европейцев к православию привела. Ваш очерк и статья Леонида Успенского об иконописи особенно запомнились.

– Я с удовольствием эту книгу прочла и многие наши знакомые, – Марианна Андреевна уже в прихожей меня слегка обняла. – Очень рады были поближе с вами сойтись. Надеюсь, до скорого!

Возвращаясь в Шато де Боссе, я вспоминал владыку Питирима, тесные комнатки и коридорные закоулки Издательского отдела в Новодевичьем монастыре, недели безвылазного сидения в Историчке, куча заметок, работа с утра до ночи над трижды перепечатанной статьёй. Всё оказалось неслучайно и ненапрасно. Спустя десять лет на меня вновь накатила волна той, незабываемой радости. В России пробуждалась вера.

Женева

Привыкнуть к дороге от гостиницы в Пти Боссе до города я так и не смог. Несколько минут крутого спуска по мёртвой улочке мимо голубых осыпей глициний на тротуарах, притворно бедные фасады богатых домов, молчаливые коровы на лугу, огороженном нитками электропроводов, а вдали среди зелени – сияющий расплав синего стекла. Вид Женевского озера из окна электрички завораживал и непрестанно менялся. Синь и пелена облаков перекрашивали воду из голубой в серую, вдоль берегов плыли льдинки белоснежных яхт, прогулочные кораблики с красно-крестовыми флагами, тусклый дождь среди бела дня до безобразия размывал вершины гор, вечерние огоньки плясали и таяли на волнах. Меняющаяся картина плыла то в одну, то в другую сторону и не давала до конца себя разглядеть. Пассажиров было немного, и разговаривали они едва ли не на всех европейских языках. Ухо различало лишь европейские, я не вслушивался, но однажды не удержался. Неподалёку в вагоне полдюжины людей с загорелыми крестьянскими лицами беседовали на смеси слов, похожих на французские, итальянские и чуть ли не латинские. Негромко шипели и цокали. Плечи белокурых женщин покрывали пёстрые цыганские платки. Я подошёл и спросил по-французски:

– Простите моё любопытство, я приезжий. На каком языке вы разговариваете?

– На ретророманском, – равнодушно ответил мужчина в потёртой шляпе и с усмешкой отвернулся к окну.

За несколько выходных я обошёл весь город. Богатая Женева оказалась бедновата культурой. Даже старинный Верхний город не блистал шедеврами зодчества, а вокруг него тянулись кварталы добротной архитектурной безликости. Лишь на нескольких зданиях сказался дух парижской богемы «рубежа веков». Знаменитый Дом Тавель середины XIV века с крупными, ренессансными окнами выглядел подделкой под Средневековье. Оставила равнодушным скучноватая поздняя базилика Нотр-Дам, зато впечатлил готический, собор Сен-Пьер со знаменитым креслом Кальвина. Ниспровергатель католицизма обрёк швейцарскую культуру на бедность. Классический портик XVIII столетия вызвал эстетические страдания. Вход в «дом молитвы» больше подходил для биржи или банка, кальвинистов это ничуть не смущало. Клясть женевцев я перестал лишь рядом с городским Музеем искусства и истории. Неоклассика начала ХХ века напоминала стиль парижской Эколь де Бозар и цветаевского Музея искусств на Волхонке.

Швейцарцы привыкли пренебрегать красотой ради комфорта. Эстетику определила этика, роскошь и довольство должны были выглядеть скромно. На фасадах избегали украшений, мужчины носили строгие костюмы, женщины – платья чёрных, чёрно-серых, тёмно-синих цветов. В них не было и намёка на кокетство. Стиль одежды указывал на причастность к обществу успешных чиновников и деловых людей. Невозмутимое благополучие столицы мировой дипломатии, немыслимая чистота и неколебимый порядок угнетали. Душа жаждала свободы от условностей, московской толчеи, парижского праздника.

Осколком смыслового взрыва засел в мозгу урок, преподанный женевским полицейским. Я опаздывал в университет, проскочил через пустынную улицу и тут же услышал свисток.

– Мсьё, вы пересекли улицу в неположенном месте. Вам следует заплатить штраф.

Я опешил, покраснел и принялся наскоро оправдываться:

– Простите, я студент, спешу в университет… – полицейский грозно молчал. – Я иностранец, не знаком со здешними правилами! Ведь поблизости не было машин!

– Ваши документы! – полицейский глянул на мой советский паспорт, проверил визу, повертел студенческую карточку и неожиданно произнёс: – Хорошо, я не буду вас штрафовать. Вы опаздываете в университет, значит у вас есть причина нарушить правило. Но если бы вы пересекли улицу рядом с переходом, штраф был бы обязателен.

Он вернул документы и даже отдал честь. Я выдохнул, благодарно приложил руку к груди и бегом ринулся дальше.

Символ Женевы – струя фонтана посередине озера, гордо бьющая в небо и падающая вниз, бесследно растворяясь, словно бренная человеческая жизнь. Под мостом дю Монблан озёрная вода устремлялась на свободу, сворачивалась в узлы жидкого стекла, свивалась в струи и становилась кипящей Роной. Много раз за три месяца я приходил на это место, глядя как неподвижное превращается в движение, вода становится воздухом, а мысли начинают кружить в голове, пока не подует ветер, и не полетит в лицо мокрая пыль.

Кварталы правого берега вызывали тоску добропорядочностью и пустынностью. В добротных зданиях шла непонятная жизнь, вершились судьбы половины мира. Низкие ворота перед зданием ООН были заперты, но не охранялись. Круглую лужайку напротив них подстригали ножницами два китайца. Они работали быстро, передвигались на корточках и собирали срезанную траву в мешки.

– Мсье! У ворот не полагается стоять, – полицейский взялся неведомо откуда и козырнул.

Я извинился и спросил, отойдя в сторону:

– Скажите, почему газон постригают вручную? Ведь это долго.

– Зато очень ровно и бесшумно, – благодушно произнёс полицейский.

Я кивнул и побрёл дальше. Вот оно что: работают лучше машин и не нарушают дорогостоящей тишины. На виллах миллионеров тоже, наверное, китайцы работают. Ближе к вечеру вспомнилось, что сегодня суббота. Электричка по пути домой проезжала мимо Шамбези, и я решил наконец-то заехать в церковь Константинопольского патриархата. Поначалу обошёл её со всех сторон и подивился выдумкам архитекторов. Тяжёлое здание походило на громадный бетонный дот, стены без окон были задуманы в стиле брутализма 1960-х годов, плоские люкарны в виде бойниц и листы позеленевшей меди на кровле дополняли странный облик. Вместо купола над церковью возвышалась половинка скруглённой крыши. Крест виднелся почему-то лишь на колокольне, напоминавшей башню подводной лодки. Символика была начисто лишена сакральности. Внутри раздавалось протяжно-витиеватое пение одинокого певчего, шла заунывная, усыпляющая вечерня. О росписях этой церкви мне уже рассказывали, низкая алтарная преграда позволяла увидеть их целиком. Христос воздевал руки на фоне мировой горы. Мотив «живой горы» – символ Богоматери, народа, церкви – повторялся и на других фресках. Лик Пантократора под куполом окружали крыловидные языки невещественного синего пламени, в нём светились ангелы. Подумалось:

– Это шаг не в будущее церковного искусства, а вбок, в тупик. Ещё немного, и священный образ разрушится, превратится в живописную композицию, а храм – в концертный зал.

Уже не вспомнить, как я попал на художественный аукцион: случайно зашёл или меня зазвал кто-то из знакомых прихожан. В просторном зале собралось два десятка человек. У стола живописно расположились эксперты искусствоведческого вида, в креслах перед крохотной эстрадой восседали солидные маршаны с лицами врачей и адвокатов. Шла оживлённая продажа картин, немыслимым образом перекочевавших в Швейцарию с какой-то выставки советских художников. Шедевры соцреализма стоили недорого и раскупались лотами по нескольку полотен. С молотка тут же уходили серии полнотелых розовощёких спортсменок и мускулистых гимнастов, русских пейзажей с церквушками, избами, сугробами или бездорожьем. Тоскливые штампы советской поры вызывали невероятный энтузиазм: играющие дети, школьницы в белых фартуках с красными галстуками, колхозники, первомайские демонстрации с морем плакатов и флагов… Изумлённым шёпотом я спросил у соседа с пышной шевелюрой:

– Зачем всё это покупать? Я из России, мне стыдно за такое искусство.

– Напрасно, – многозначительно возразил искусствовед. – На Западе вы не найдёте такой жизненной силы, наивности и пафоса. Это захватывает!

Я задумался. Швейцарские снобы скупали остатки советской художественной утопии, как после войны их предки скупали картины итальянских и немецких фашистов. Вид поверженного врага неотвратимо влечёт. Мелькнула догадка: эти картины покупают как лекарства от немощи или как магические обереги.

О поездке в Берн для знакомства со швейцарским парламентом Патрик сообщил нам лишь накануне:

– Для нас сделали исключение, нашли возможность, нужно срочно ехать. Вам всё покажут, вы узнаете, как работает парламент в демократическом государстве. Такого опыта в странах советского блока не было. Надеюсь, вы понимаете, насколько это важно для ваших народов.

От политики я всегда был далёк и воспринял поездку как ритуальную, наряду со швейцарским сыром и катанием на горных лыжах. В путь мы отправились на двух легковых машинах, одну вёл Патрик, другую его улыбчивый знакомый. Сто шестьдесят километров – меньше двух часов по здешним шоссе. Дождь и скорость не оставляли глазам никакой надежды. Через стёкла растекались полосы тонко размазанного пейзажа. Я был зажат посередине заднего сиденья и горевал: так досадно не видеть невиданное. Куда лучше дорога воспринималась на слух, шипела под колёсами, рычала в тоннелях, а под конец забарабанила в уши мелкой дробью. Машина покатила по мощеным улицам и остановилась на главной городской площади в одном ряду с чёрными служебными лимузинами. Видимо, наша парковка была согласована с полицией.

Массивное здание парламента намекало на связь швейцарской демократии с древнегреческой: античный портик, колонны, статуи в классическом стиле. Удивил белый каменный крест над ребристым куполом – архитектурное воплощение флага Швейцарии. Парламент утверждал себя в виде храма государственной жизни и протестантской демократии. Нас провели по лестницам, мимо колонн и скульптур на длинный театральный балкон. Зал заседаний пустовал, его купольный потолок давил неожиданным величием, чрезмерным для маленькой страны. В комнате по соседству знакомый Патрика полчаса рассказывал нам о демократических свободах, правах человека, выборах, о партийных представительствах, референдумах и плебисцитах. Под конец нас угостили кофе с пирожными и отпустили домой.

Поездка привела к спору между мной и Патриком. На следующий день во время его лекции об истории католицизма я спросил:

– Вам не кажется, что Римская церковь так и не преодолела абсолютизма? Главенство Ватикана лишает национальные церкви свободы и своеобразия. Во вселенском Православии поместные церкви независимы, и это, мне кажется, больше соответствует принципам демократии и правам человека, о которых нам рассказывали в Берне.

Патрик замялся:

– Не нужно смешивать политику и веру. В Евангелии говорится о «царстве Божьем», о «едином стаде и едином Пастыре».

Настаивать на равенстве всех пред Богом я не стал, чтобы не портить отношений.

Столь же внезапно через пару недель Патрик пригласил своего знакомого предпринимателя из Франции прочесть нам лекцию о христианских основах организации труда. Высокий полный розовощёкий блондин победоносно оглядел нас и начал так:

– Я католик и я богат! Моё предприятие процветает, все, кто на нём работает, довольны. Почему?

В течение часа он рассказывал о христианской этике, которая требует взаимных уступок от подчинённых и начальства. Суть их состоит в отказе от жажды быстрого обогащения, от желания увеличить зарплаты и прибыли. Совместные усилия по самоограничению равнозначны инвестициям в производство, в прогресс, в общее будущее, в построение «Государства благоденствия (État-providence)». В идеале совместная работа приближается к труду религиозной общины. Директор перечислил основы успеха: взаимопомощь, страховая касса, семейный отдых, благожелательность, взаимный контроль. Слова Евангелия «кто не работает, тот не ест» прямо связал с необходимостью повышения производительности труда. Раздражала его самоуверенная наивность. В конце выступления меня дёрнуло спросить, была ли ценность в советском коллективизме и может ли корпоративная этика быть атеистической. Гость разразился поучением:

– Атеизм противоречит природе человека, ведёт к принудительному коллективизму и Гулагу. Социализм отрицает частную собственность и личную свободу, христианство пробуждает у человека совесть и желание честно трудиться.

– Но ведь капитализм порождает неравенство, – не унимался я, – выталкивает из жизни слабых и больных, поскольку они приносят убытки. Вы хотите христианизировать богатство?

– Богатство так же угодно Богу, как и бедность. Нищета Богу неугодна, и с ней нужно сообща бороться. На Западе почти нет нищеты, потому что у нас сохранились христианские основы капитализма. Их нужно укреплять, в этом могла бы участвовать и демократическая Россия. Теперь она открылась для Запада. Мы вам дадим деньги, вы нам свою духовность – вместе мы станем богаче.

Эти слова отозвались во мне иначе:

– Станьте как мы, откажитесь от себя, и вам воздастся!

Других вопросов и ответов я не запомнил. Патрик с явным удовольствием завершил встречу и поблагодарил гостя. Он лишь повторил главные мысли его собственного доклада, с которого началось наше обучение. Под наши вежливые хлопки предприниматель вручил каждому из нас толстенную книгу собственного производства «Христианство, труд и успех». Я тут же пробежал оглавление и тихо закрыл многостраничный опус, чтобы больше никогда не открывать. Слова о «Государстве благоденствия» и «нравственном капитализме» вызвали усмешку. Эта благостная утопия была ничуть не убедительнее коммунистической.

И тут прозвучали слова, которые мы встретили аплодисментами:

– Вечером я приглашаю всех вас в ресторан на берегу озера! – гость патетически воздел руку. – Патрик, ты знаешь, где это. Приходите к семи часам.

Так я в первый и в последний раз оказался в швейцарском ресторане. Его название забылось. Напоминал он двухпалубный корабль у причала, качался на волнах и хлюпал водой. В верхний зал вела узкая лестница, за сплошной полосой окон темнела вода, в ней отражалась неровная цепочка огней, над ними чернели плоские горы, приклеенные к сапфировому небу. Богатство и корпоративное преуспеяние директор подтвердил общим меню во французском духе: глоток ликёра и горсть солёного миндаля на аперитив, пятничная рыба, розовое вино, зелёный салат, желтоватый сыр, вазочка белого мороженого и чёрный кофе. В конце ужина вновь раздались наши дружные хлопки. На этом знакомство с католиком-капиталистом завершилось.

Вечером в одно из воскресений в крипте Крестовоздвиженского собора на мою лекцию о символике русской средневековой культуры собралось два десятка человек. Самарин представил меня, назвал «замечательным историком» и первым захлопал в ладоши. Говорил я по-французски «без бумажки», сбивчиво и воодушевлённо. Спотыкаясь о сложные искусствоведческие и богословские понятия, прорывался к главному – к русскому религиозному умозрению, воплотившемуся в образе шатрового храма. Слайды помогли объяснить, как в нём соединялась символика света и огня. Лучи божественного сияния на иконе Феофана Грека «Пре ображение» являли прообраз церковного шатра. Я убеждал: точно так же от креста и позолоченного купола исходят творящие софийные энергии. Им навстречу поднимаются пламевидные формы храма, знаменующие «огонь веры»: пламевидные завершения входов и оконных наличников, «бочковых» кровель и закомар. Божественное и человеческое начала соединяются в подкупольном пространстве. Созданный Софией-Премудростью «дом Божий» словно повисает над землёй: ощущение безвесия подчёркивают кирпичные арочные опоры под круговой галереей или бревенчатое гульбище с повалами, высокие лестницы, ведущие на паперть, и даже деревянные сваи, на которых возводились некоторые северные церкви. Свето-огненное божественное начало символизирует позолота – на иконах, церковной утвари и многоярусном иконостасе, который отделяет алтарь от трапезной, словно огненная завеса. Неизвестный византийцам золотой купол на Руси создавали не столько похожим на греческую полусферу, сколько пламевидным, поскольку священный костёр ещё с предхристианских времён считался «иконой» небесного света.

Слушали меня очень внимательно. Затем начались вопросы. Не преуменьшаю ли влияния Византии на русское церковное искусство? Я пояснил, что это влияние неоспоримо лишь в иконописи и каменных церквях XI-XIII столетий. Но деревянное зодчество оказалось целиком самобытным: греки не умели работать с деревом. Вопрос о связи между символикой русского храма и пламенеющей готикой попал точно в цель. Мои слова об их бесспорной связи, наверное, удивили всех: эта символика восходит к общему для древних европейцев дохристианскому культу солнца и священного огня.

После выступления ко мне подошёл прихожанин, которого я уже знал в лицо:

– Пьер-Ив Хааб. Меня очень заинтересовали ваши объяснения. Хотелось бы с вами поближе познакомиться. Вот моя жена, Пилар, – я кивнул невысокой улыбающейся брюнетке. – Не хотите ли заехать к нам в гости, продолжить разговор?

– С радостью. А когда?

– Да хоть сейчас. На ужин.

Квартира Хаабов поразила восточной роскошью. Пилар оказалась православной арабкой, что повлияло даже на семейную кухню. За аперитивом я узнал, что Пьер-Ив преподаёт французский язык иностранцам, изучает православное богословие и церковную культуру. Знакомство наше быстро пошло вглубь, мы легко перешли на «ты». Несколько раз после службы меня приглашали на обед. Как-то раз я упомянул в разговоре, что готовлю для издательства «L´Âge d´Homme» книгу «Les Dômes dorés (Золотые купола)» – о символике русской средневековой культуры.

– Замечательно. Ничего подобного на Западе нет. Рад буду тебе помочь. Если хочешь, могу отредактировать твой французский текст.

Уже год у меня зрела мысль издать на французском книгу о символике русской средневековой архитектуры. Из Москвы я привёз в Женеву перевод вступительной статьи «Beauté omnilucide (Краса всесветлая)» о религии Древней Руси. Знакомый парижский русист Жерар Коньо посоветовал обратиться в издательство «L´Âge d´Homme», где он являлся консультантом. Один филиал находился в Париже, другой в Лозанне. По телефону я договорился о встрече с его директором Владимиром Димитриевичем. Выслушал меня он очень благосклонно. Склонил большую красивую голову, просмотрел статью и план книги:

– «Золотые купола»? Хорошее название, когда будет готов текст?

– Постараюсь за год закончить. Ну, хотя бы черновик в 250-300 страниц. И подобрать иллюстрации – тридцать-сорок тоновых и цветных.

– Хорошо, буду ждать. Успехов вам!

Димитриевич выдал аванс в тысячу швейцарских франков, с улыбкой пожал руку и проводил до двери кабинета. Этот успех обнадёжил, но передо мной оставалась ещё более важная цель – продолжить учёбу во Франции и защитить докторскую по той же теме: о символике русской средневековой культуры. К помощи Пьера-Ива я так не обратился. Передо мной возникло слишком много трудностей, и многие из них казались непреодолимыми.

Святой Николай из Флюэ

Всю неделю наша группа готовилась к поездке в деревню Флюэли, недалеко от Люцерна, где в XV веке совершал духовные подвиги святой Николай из Флюэ – покровитель Швейцарии. В католическом мире он более всего близок к образу русского старца. Этот удивительный человек был родом из немецких крестьян, преуспевал, служил офицером и окружным судьёй. А в пятьдесят лет пережил озарение, покинул жену и десятерых детей и стал отшельником. Поселился в часе ходьбы от родного дома, но стал недосягаем для мира. Жил в тесной и низкой келье при небольшой часовне, претерпевал многонедельный голод, ходил в рубище и непрестанно молился по чёткам из пятидесяти камешков. Двадцать последних лет жизни Николая из Флюэ посещали духовные видения и светские властители. Он стяжал дар мудрости и способность примирять людей. Его духовные наставления помогли объединиться нескольким городам и сельским кантонам. Так с конца XV столетия стала крепнуть и разрастаться швейцарская конфедерация. Житийный образ захватывал воображение.

Рано утром в воскресение 12 апреля мы отправились в паломничество на уже знакомом университетском микроавтобусе. Дорога тянулась вдоль Женевского озера и после поворота на Фрибур неузнаваемо изменилась. Глаза на лету схватывали накаты лесных склонов, всплывание гор, провалы долин, излучины рек. Словно в юности, я наслаждался невиданным. Швейцарские дороги сродни швейцарским часам по красоте линий и точности движения. Сдвоенная лента асфальта с рёвом устремляется в туннель, взлетает на аркады моста, безошибочно несётся вправо и влево, врезается в горный склон, обегает стороной города, кружит в петлях развязок и летит, летит вперёд. Здесь дорожное искусство неразрывно связано с природой и давно стало разновидностью ленд-арта.

Фрибур незримо проплыл далеко в стороне, развернулся к нам северной окраиной и исчез Берн. Горы выросли в размерах. Подъёмы, спуски, шоссейные кружева, сочная альпийская зелень, глубокая небесная голубизна, зигзаги ослепительного снега на горных склонах. Страна-открытка, страна-открытие. В главном она неповторима, в остальном прилежно следует западной моде. Всё вокруг выверенно, выкрашено, выметено. Глазам, привыкшим к русским изъянам, не за что ухватиться. Люцерн также остался городом-призраком, сказочно превратился в горы и озёра, к ним потянулась по берегам и склонам асфальтовая лента. Через четыре часа безостановочного движения микроавтобус остановился среди сотен автомобилей перед огромным шале, нелепо переросшим свой привычный вид. Вокруг за вкопанными столами перекусывали многочисленные паломники. Шумная немецкая речь прерывалась взрывами хохота. В Шато де Боссе вместо обеда нам выдали сухой паёк и по бутылке воды. Знаменитому отшельнику и постнику такой еды хватило бы на неделю. С такими мыслями, строго соблюдая запрет топтать луговую траву, мы гуськом отправились по тропинке к его келье. Долина поднималась среди лесистых склонов и вела прямо в небо. Когда-то этой красотой был очарован немец Николай, стал святым и первым швейцарцем. Творец открылся ему в своём творении. Его душа утонула в безмолвии, ум озарили видения, неизреченное превратилось в слова мудрости и примирения. Старец созидал молитвами будущую страну.

В толпе паломники против воли становятся туристами. Гид что-то рассказывал, показывал древности, после евроремонта превратившиеся в декорации. Представить жизнь, от которой осталось лишь житие, вряд ли возможно. Флюэли – всенародная святыня. Есть в Швейцарии места религиозного паломничества, наподобие аббатства Сен-Морис или монастыря Санкт-Галлен, но связаны они не с судьбой народа, а лишь с церковной историей.

Монастырь в Альпах

Католическая Пасха наступала 19 апреля, на неделю раньше православной. С четверга Патрик отменил наши занятия. Накануне он задержал меня в аудитории и ласково впился в глаза:

– Не хотели бы вы встретить католическую Пасху в женском монастыре Нотр-Дам де Вуарон? От Женевы час езды, он в горах на территории Франции… Со мной вас пропустят, – ответил он на мой вопросительный взгляд. – Думаю, вам будет интересно там побывать. В общине сестёр Вифлеема очень чтят православие, иконы, настоятельница училась в России церковному пению. К тому же, там очень красиво, вы увидите.

– Разумеется. С радостью, – иначе ответить я не мог, хотя мелькнуло предчувствие, что там меня ждут какие-то испытания.

– Прекрасно. В пятницу утром я за вами заеду. Возьмите какие-то личные вещи для гостиницы и потеплее оденьтесь. В горах ещё снег, до весны далеко.

На французской границе Патрик показал документы, полицейские отмахнули ему, как давнему знакомому, и пропустили машину. На меня не обратили внимания. Дорога петлями потянулась вверх. Весенняя зелень сменилась мокрыми лугами с промоинами талой воды, по обочинам замелькали подтаявшие снежные сугробы. И вдруг, за поворотом после крутого подъема, мы въехали в зимний лес. Среди открыточных, усыпанных снегом русских елей замелькали деревянные двухэтажные шале, загоны для скота, длинные сараи, строгие кладки дров. Дорога перестала кривиться из стороны в сторону. В ветровое стекло полетели влажные белые хлопья. Машина занудно шипела, взвывала колёсами, буксуя на снежной жиже, и, наконец, подъехала к безликому трёхэтажному зданию.

– Ну, вот! Это монастырская гостиница, – Патрик приоткрыл дверцу. – Выходим!

Нас, видимо, ждали. Пожилая миловидная монахиня улыбнулась, глубоко с кивнула, протянула Патрику ключи и вгляделась в меня:

– Добро пожаловать! Когда устроитесь, спускайтесь в трапезную. Вас ждут обед и… подарки.

Мы поселились на третьем этаже в двухместном номере с подчёркнуто бедной обстановкой: две узкие кровати с тощими подушками, два стула, столик с Евангелием, деревянный крест на стене, платяной шкаф, за дверью душ и туалет. От заиндевелых окон веяло холодом, в пустынном коридоре стыл сырой зябкий воздух. Прохладно оказалось и в небольшой трапезной. Крупное настенное Распятие украшали хвойные ветки, на столе нас ждали подносы с угощением: кусочек варёной рыбы и тушёные овощи, ломти рыхлого хлеба, пряник и кружка с горячим медовым напитком. Рядом тарелкой, в кольце сосновых шишек улыбался деревянный раскрашенный ангелок с позолоченными крылышками.

– Это подарок от сестёр! Приятного аппетита, – знакомая монашка сладко улыбнулась и уплыла сквозь двери.

Обедали мы быстро и почти молча.

– К вечеру приедут паломники, – объяснял Патрик, – а пока наслаждайтесь покоем и тишиной. Советую погулять, тут места красивейшие.

Монастырь стоял на вершине лесистого склона. Далеко внизу проглядывала залитая солнцем зелёная долина, под ногами среди недотаявших сугробов сырела земля. Тёплый воздух поднимался снизу вместе с запахами жухлой травы, хвои и печного дыма. В ста шагах виднелась сквозь деревья низкая деревянная базилика с крестом на гребне крыши. Я толкнул входную дверь и вошёл в морозную тишину. Алтарная стена, выложенная из камня, замыкала церковь, по обеим сторонам от престола золотились на подставках, словно у невидимых царских врат, крупные иконы Христа и Богоматери. Иконостаса не было. Справа в углу высился простой деревянный крест, покрытый рушником. По боковым стенам друг напротив друга тянулись деревянные кресла для монахинь, отгороженные друг от друга высокими перегородками.

Вечером нас ждал холодный и скудный ужин: зелёный салат, сыр, несколько кусков хлеба и стакан воды. Я не удержался:

– Здесь перед Пасхой соблюдают строгий пост? Как в России?

– В Великую пятницу требуется полное воздержание, едят лишь самые слабые и больные. На обед для нас сделали исключение, – Патрик отвечал без охоты, словно прерывал внутреннюю молитву.

Пока я застилал постель, мой спутник уже переодевался в пижаму. Краем глаза я увидел измождённую впалую грудь, высохшие плечи и ужаснулся:

– Ну, и аскет! В чём только душа держится?

Наутро за завтраком Патрик предупредил, что в этом монастыре все причащаются под двумя видами, как у православных:

– Вы тоже на Пасху можете причаститься. Ведь разницы никакой.

Я заколебался, но про себя решил отказаться:

– У православных причастию должна предшествовать исповедь, иначе я не могу.

– Вас может исповедовать здешний священник. Я договорюсь. Идёмте! – он решительно двинулся к деревянному низкому дому возле храма.

Я неохотно за ним последовал. Патрик остановил меня у двери, через минуту вышел и поманил за собой:

– Отец Пьер вас ждёт.

В комнате мне кивнул улыбающийся румяный мужчина в чёрном кожаном пиджаке, привстал, пожал руку, вновь сел у письменного стола и произнёс:

– Слушаю вас, сын мой.

– Вы священник? – недоумённо разглядывал я гладко выбритого человека.

– Ну да, – он улыбнулся ещё довольнее, положил ногу на ногу и повторил: – Слушаю вас!

– Я… я не могу, – на лбу и спине проступила испарина. – У нас так не принято. Исповедь – это таинство, священник должен быть в церковном облачении. Простите, отец Пьер.

Человек в пиджаке недовольно развёл руками:

– В таком случае ничего не могу для вас сделать.

Патрик хмуро выслушал мои объяснения:

– Валери, решайте сами. Мне кажется, на Пасху можно было бы отступить от некоторых церковных обычаев, чтобы соединиться со Христом в причастии.

Назревала неприятность. Я решил не поддаваться. Мы молча расстались. Остаток дня я Патрика не видел, не находил себе места и корил себя за то, что согласился сюда приехать. Пообедал вместе с немногими паломниками хлебом и водой, подремал в нашем номере, готовясь к трудной ночи. Вечером ткнул в дверь трапезной и пошёл в церковь. В ней было пусто. Две монашки тихо мели длинный ковёр на дощатом полу и обернулись звук:

– Мсьё, служба начнётся в одиннадцать часов. И не здесь, а недалеко от храма, на поляне, к ней тропинка в снегу идёт.

– Как это?

– Вы всё увидите, – заулыбались монашки. – Это старинный альпийский обряд.

В эту ночь меня ждало открытие, ради которого можно было вынести любые неприятности. Я едва дождался в гостинице половины одиннадцатого. В полукилометре от церкви я увидел посреди лесной поляны священника с помощниками. Они уже разгребли снег до травы, образовав круг шириной в три шага. Выстлали еловыми ветками, соломой, хворостом, поверху уложили поленья, над ними составили шатром несколько сучьев длиной с человеческий рост. Я выбрал момент, представился и спросил священника:

– Что это старинный пасхальный обряд? Меня сюда из церкви направили.

– Да, мы называем его «Feu pascal (Пасхальный огонь)». Здешние старики рассказывали, что в средние века огонь для костра добывали трением, – объяснял улыбчивый прелат в серой сутане с капюшоном. – Теперь мы пользуемся зажигалкой и брикетами сухого спирта. Прогресс не остановить…

– А какая связь этого костра с Пасхой?

– Подождите немного и всё узнаете.

Вокруг уже собирались монашки с поднятыми острыми капюшонами и паломники. Выждав ещё некоторое время, священник, светя себе фонариком, принялся протяжно вычитывать по требнику латинские молитвы. Остановился, отдал книгу монахине, чиркнул зажигалкой, поджёг просмолённый конец толстого жгута и бросил в древесную кучу. Вспыхнула солома, костёр начал стремительно разгораться, затрещали хвойные ветки, тёплый душистый дым пахнул в лицо. Было холодно, все жались к огню. Прелат вновь принялся читать молитвы при свете костра. Затем зажег от пламени длинную толстую свечу.

– Sanctus ignis! – трижды воскликнул священник, вздымая свечу и отступил от огня.

От его свечи монашки стали поочерёдно зажигать свои. Вереница людей медленно понесли к храму цепочку огней. Я шёл позади с паломниками, оступаясь в сугробы с протоптанной тропы, но у самого храма протиснулся поближе к закрытым дверям. Священник трижды постучал и, когда ему открыли, шагнул во тьму с громким возгласом:

– Feu pascal!

Эти слова хором повторили монахини и двинулись в храм, зажигая свечи перед иконами и в руках у верующих.

– Пасхальный огонь! – повторял каждый и передавал крохотное пламя соседу.

Храм озарило дрожащее свето-огненное созвездие. Передо мной явилась забытая в русском православии архаическая мистерия. Удивительный обряд, несомненно, дохристианский. Когда-то священный огонь зажигали в ночь весеннего равноденствия, когда свет, наконец, побеждал зимнюю ночь. У персов этот праздник сохранился под названием Новруз, что значило «новый свет». Как же он назывался у древних европейцев, у праславян? Моя статья «Краса всесветлая» о древнерусской вере требовала продолжения. И вот судьба дала мне увидеть следы существовавшего три-четыре тысячи лет назад общеевропейского почитания огня и света. К нему восходят и символика пламенеющей готики, и огневидные украшения русских храмов, и позолота. Как жаль, что я не знал об этом древнем обряде, когда читал лекцию в крипте Крестовоздвиженского храма.

Ровно в полночь зазвучали песнопения на французском. Вместе с Патриком и двумя десятками паломников я поднялся на хоры – нижнее пространство было целиком отдано богослужению. Оно действительно напоминало православное – замедленным ритмом, мелодиями, антифонным чередованием голосов, пения и чтения, отсутствием органа. Французскую и русскую традиции соединяло театрализованное униатство. Я пробовал молиться по-славянски, перестал вдумываться в слова и понимать происходящее. Между явью и сном едва услышал Патрика.

– Начинается причастие. Идёмте! – он тронул меня за рукав.

Я спустился из вежливости и уважения к иной вере. Католики знали, что православным не полагается причащаться у инославных без крайней нужды, но решили испытать мои убеждения на прочность. У алтаря причащала собравшихся настоятельница с чашей в руке. Этого следовало ожидать. Нужно было бы выйти из церкви, но я замер у входа. Вскоре между ею и мной никого не осталось. И тут вместо того, чтобы отнести чашу к алтарю, настоятельница двинулась с нею ко мне. Ближе, ближе. Остановилась в одном шаге, протянула ко мне позолоченный сосуд и торжественно произнесла по-французски:

– Тело и кровь Христа!

На сухом лице сияла странная, торжествующая улыбка. Я опустился на колени и закрыл лицо ладонями.

– Тело и кровь Христа! – услышал над собой, склонился до самого пола и обхватил голову руками.

– Тело и кровь Христа! – отчеканила она в третий раз и после долгой паузы отступила назад.

Я поднялся с колен, по лицу струились слёзы и пот.

– Это насилие… насилие… – стучало в висках.

Ещё часа полтора длилось мучительное богослужение. Я изнемогал и молил Бога, чтобы всё поскорее закончилось. Рядом недвижно стоял на коленях Патрик. Пасхальная радость меркла в его мрачной аскезе. К чему эта пытка богослужением и умирание вместо воскресения? Шатаясь, я поднялся со скамьи, спустился с хор и вышел из храма в живительный холод. Где пасхальный огонь веры, с которого началась служба?

Позже на Западе не раз ко мне возвращалась терзающая мысль. Католики не чтут воскресения Христа. Во что же они верят? В Рождество и распятие Иисуса? Нет, нам с ними не сойтись. Не помогут ни великая европейская культура, ни социальная доктрина Римской церкви, ни богословие Владимира Соловьёва, ни русские католики Ростопчина, Голицын, Гагарин и прочие.

Наутро я проснулся без четверти одиннадцать. Ни Патрика, ни его плаща на вешалке не оказалось. Через десять минут я спустился в столовую и обнаружил еду, оставленную на моём месте за столом.

– Это для вас, – улыбнулась знакомая монахиня.

– Спасибо, это так любезно! Извините, проспал. А где господин де Лобье?

– Не знаю. Он позавтракал полтора часа назад. Где-то в монастыре. Принести вам кофе или какао?

Я стремительно проглотил завтрак, вернулся в номер за теплой курткой, вышел на улицу и побрёл к храму. Почти тотчас меня окликнул Патрик.

– Валери, добрый день! Надеюсь, вы отдохнули, – на лице не было ни тени недовольства, глаза улыбались.

– Добрый день. Удивляюсь, когда вы успели выспаться?

Извиняться за отказ от причастия я не стал, да Патрик этого и не ждал.

– Привычка, – он чуть помолчал. – В полдень мы должны освободить номер. Мои вещи уже в машине

– Понял, мне совсем недолго собраться.

К моему удивлению, Патрик направился не в Женеву, а предложил совершить небольшое путешествие и заехать в аббатство Тамье.

– Это чудесное место. Вы не пожалеете, – в голосе не чувствовалось никакого недовольства, он умел скрывать свои чувства.

Дорога дугой рассекала заснеженный лес и тянулась вверх, затем машина лихо покатила вниз, выехала на южные склоны. Пахнуло весной. На полянах вспыхивали под солнцем клочья снега, коровы и овцы щипали молодую траву. Мелькали, фермы, забитые грузовиками и тракторами, сады и старые, обожжённые солнцем чёрно-серые шале. Под крышей одного из них мелькнул резной шестилучевой «громовик», и я всплеснул руками:

– Патрик! Вы заметили этот знак? Только что, на этом доме? Эх, проехали…

Он поднял брови:

– Какой знак?

С минуту я объяснял на пальцах, о чём речь. Наконец, Патрик недоверчиво глянул и прибавил скорость:

– Почему вы считаете, что это знаки «небесного света»? Да, они часто украшают крестьянские дома в Швейцарии, Франции, на севере Италии.

Мои слова о религиозной общности дохристианской Европы, о сходстве старинных народных орнаментов и церковных обычаев, о единой «пламенеющей символике» в украшениях католических и русских храмов Патрика не убедили. Он пожал плечами:

– О солнечной религии много написано. Вашу гипотезу будет трудно доказать.

– Сходство символики западного и восточного христианства невозможно отрицать, древнее обрядовое единство тоже. Например, на Западе в романских храмах сохранились каменные престолы, в них замуровывали мощи святых. На Руси престолы создавали из дерева, мощи зашивали в угол антиминса. Но вы заметили, что на «Троице» Рублёва изображён каменный престол, как в средневековой Европе. Потом у нас эта традиция была забыта.

– Интересно… – Патрик кивнул, не отрывая глаз от дороги. – Вы говорите о единстве Европы в далёком прошлом. Допустим. Важнее другое: может ли такое единство возникнуть в будущем?

К чему он клонит, было понятно. Я осторожно произнёс:

– Владимир Соловьёв верил в объединение христианских церквей «в конце времён». Мне кажется, сначала должно возникнуть единство европейских культур, как было до большевистской революции, начаться сближение демократических обществ. Не знаю… Кстати, очень важен вопрос о психологии веры. Давно хотел спросить, почему католики обращаются к Богу на «ты» в молитве «Отче наш», а к Богоматери на «вы». Например, когда читают «Розарий»?

Патрик усмехнулся:

– В самом деле… – он задумался. – Знаете, логика веры не такая, как логика разума. Это французский средневековый обычай, отчасти куртуазный, я полагаю. На латинском языке нет обращения к Богоматери на «вы».

– Подождите, а молитва «Salve, Regina»? Я слышал её в бенедиктинском монастыре.

– Действительно, вы правы.

– Потому я и говорю про разную психологию веры. Может быть, здесь следует искать сближения?

– Единство возникает на пути взаимопонимания и взаимоприятия.

– Согласен, – кивнул я. – Но нельзя забывать о верности верующих своей Церкви. Что в итоге возникнет, только Бог знает.

– Бог ждёт от нас единения в вере, а не религиозных раздоров, – Патрик улыбнулся. – Мы подъезжаем. Аббатство Тамье.

В широкой долине на глазах вырастало серое каменное каре с островерхой колокольней. Вокруг благостно зеленели луга, вздымались лесистые вершины. Сотня автомобилей сверкала на солнце у монастырских стен. Внутри аббатства чинно расхаживали приезжие. Монахи продавали с прилавков сыр, сувениры, книги и открытки. Повсюду бегали и галдели дети.

– Пасхальная ярмарка? – спросил я у монаха в чёрно-белом облачении.

– Да, – розовое лицо расплылось в добродушной улыбке, – покупайте наш знаменитый сыр!

Денег на этот соблазн у меня не было. Я развёл руками и зашёл в пустую базилику – вся пасхальная жизнь выплеснулась наружу. Стены, сложенные из крупных диких камней, удивляли строгостью. Сквозь арочные окна лился ярчайший весенний свет, внутри стыл зимний холод.

– Скалистая крестьянская вера, – шепнул я себе. – Сурово и холодно, как в Нотр-Дам де Вуарон.

Эти же слова я повторил в машине Патрику, он охотно согласился:

– Да, у савойцев вера сурова, как в прежние времена. Здесь до сих пор детям в семьях дают религиозное воспитание. Увы, эта традиция исчезает.

– Православие тоже сурово, по сравнению с католицизмом.

– Особенно в России. У вас вера аскетична, требует почти монашеских усилий. Лично мне это нравится, но… думаю, какие-то перемены должны произойти.

– Обновление, как в католицизме?

– Нет, обновление православное, как у греков, например.

Дорога спускалась вместе с долиной. Мой спутник рассказывал, что в молодости был военным лётчиком, служил в Алжире, закончил университет с дипломом экономиста. Получил должность профессора на экономическом факультете Женевского университета. Много лет спустя я случайно узнал, о чём Патрик умолчал в этом рассказе.

Машина промчалась по окраинам живописного городка и выехала на берег озера. Невысокие горы окружали тихо искрящуюся синеву, над ней матово светился голубой небесный шёлк.

– Это озеро Анси. То же название у города, который мы сейчас проехали. Он очень живописен, но смотреть нет времени. Сейчас начало третьего, давайте лучше найдём кафе и пообедаем.

Минут через десять Патрик затормозил:

– Вот, прямо на берегу! То, что нужно.

Несколько столиков были выставлены на набережную. Свежайший воздух холодил лицо, втекал глубоко в грудь, ветерок шелестел углами бумажной скатерти. Из меню мы, не сговариваясь, выбрали салат и рыбу. Патрик заказал мягкий савойский сыр и два бокала здешнего белого вина.

– За сегодняшний праздник! – он приподнял бокал и отпил глоток.

– С праздником! – повторил я.

– Это озеро считается самым чистым во Франции, вода в нём питьевая. До войны её ещё пили, да и после тоже.

Глубокая лазурь завораживала, в трёх шагах расстилалось сияющее подобие неба.

– Пожалуй, Анси самое красивое озеро, какое я видел! Если не считать Байкала.

Разговор завис. Чувствовалось, что Патрик неслучайно зазвал меня на Пасху в монастырь, а затем в эту поездку. Медлил он недолго:

– Валери, вы написали спорный, но интересный доклад для нашего коллоквиума о Соловьёве. Не хотели бы вы продолжить работу в этом направлении?

Он явно лукавил. Судя по уклончивой оценке моего доклада неделю назад, он показался ему более чем спорным – неприемлемым.

– Изучать творчество Соловьёва? Никогда об этом не думал.

– Ну, не столько самому углубляться в исследования, сколько помочь в России вести их тем, кто этого желает. Такие люди есть, в разных странах. Хочу предложить вам стать в Москве секретарём Международного общества Владимира Соловьёва. Организовывать конференции, готовить публикации, вести переписку. Я бы мог платить вам за такую работу сто долларов в месяц.

Я смутился. На эти деньги в Москве вполне можно было прожить, и работа предлагалась нетрудная. Но стать в России помощником Патрика, проводником его экуменических идей…

– Спасибо за ваше доверие. Я должен подумать. Это ответственное дело.

Глаза Патрика слегка сузились:

– Разумеется. У вас есть время.

Он подозвал улыбчивого официанта.

По пути в Женеву у городка Сен-Жюльен мы неожиданно свернули на боковую улочку, промчались несколько кварталов и остановились.

– В этом доме живёт моя мать. Я загляну к ней ненадолго. Хотите, пойдёмте со мной. Познакомитесь… – Патрик невозмутимо поманил меня за собой.

Своим ключом он открыл дверь в двухэтажный безликий дом. Старая деревянная лестница вела сразу на второй этаж. Мы прошли по коридору мимо старинных сундуков, заставленных сверху картонными коробками. Патрик постучал в дверь:

– Мама, здравствуй! Можно войти?

За дверью негромко вскрикнул женский голос, открылась дверь, и я увидел невысокую худую старушку лет восьмидесяти в тёмном платье с отложным белым воротничком:

– Патрик! Мой дорогой Патрик! – худые руки обхватили его шею, щека прижалась к груди.

– Мама, очень рад, что выбрался к тебе! Со мной гость из России! Православный.

– Вот как? – старушка слегка улыбнулась, протянула невесомую ладонь и вновь глянула на Патрика: – Хотите что-нибудь перекусить? Могу угостить сидром.

– Спасибо, мы только что пообедали.

– Ну, хорошо… Ты опять спешишь? Останьтесь хоть ненадолго!

Мы прошли в комнату, переполненную старой добротной мебелью, множеством вещей, вещиц, коробочек. Уселись в кресла у окна. Разговор начался неспешно и незамысловато: о здоровье, каких-то родственниках, но неожиданно прервался. Старушка вздохнула с невыразимой, смиренной грустью:

– Ты всё в дороге, в дороге…

– Да, мама, простите. Такая у меня жизнь, – Патрик опустил глаза.

– Я знаю.

Было видно, как её мучали одиночество, немощи и давняя тоска.

– Сегодня праздник Пасхи, – вырвалось у меня, – Поздравляю вас!

Старушка повернулась ко мне и кивнула с грустной улыбкой:

– Спасибо!

– Местный священник раз в неделю заходит к маме. И сёстры из конгрегации её навещают, – Патрик произнёс эти слова, будто не в оправдание, а объясняя, как устроена здесь жизнь.

Мы помолчали. Он поднялся, обнял мать, что-то шепнул и поцеловал. Я пожал маленькую холодную руку:

– Помоги вам Бог!

Она кивнула и покорно остановилась в дверях, провожая нас взглядом по коридору.

Обратный путь до Женевы мы промчались за час. Оба чувствовали усталость от долгой ночной службы и ещё больше от дорожных разговоров. Мы не были ни друзьями, ни учителем и учеником. Цель, с которой меня пригласили в Швейцарию, вполне прояснилась.

– Вы родились в этом доме? – спросил я.

– Нет, в Эльзасе, около Мозеля.

Беседа не клеилась. Патрик с трудом скрывал недовольство моим отказом стать секретарём Общества Соловьёва в Москве. Казалось, он сожалел и о том, что зазвал меня к своей матери, и я прикоснулся к его тайне: монашество в миру. Он не был бессердечен, жил по заповеди: «да оставит человек отца своего и матерь свою…» Жену ему заменила Римская церковь. О его монашестве я уже подозревал. Мартина, сотрудница Патрика на факультете социологии, месяц назад удивила меня признанием:

– Он глубоко верующий католик. Ты ведь не знаешь, в его квартире позади книжных стеллажей есть ещё одна комната?

– Правда?

– Тайная молельня. Я там была.

– Думаешь, он монах?

– Мне он об этом не говорил. Я так думаю. Мы с ним не раз читали там «Розарий» по чёткам. На коленях. Невозможно передать. Хочешь с нами попробовать?

Я глянул в бесцветное, ещё вполне девичье лицо и понял, что Патрик обратил её на свой путь. Мартина готовится к монашеству.

– Прости, мне такие молитвы незнакомы, – я замялся. – И вообще я предпочитаю молчание и созерцание.

– Понимаю. Но если захочешь прийти к нам, скажи.

– Разумеется.

По моему кивку она поняла, что я не приду, и опустила глаза.

Смысл нашей поездки в Вуарон и его предложения приоткрылся, лишь через много лет, когда я узнал о том, что Патрик не только принял тайное монашеское посвящение, но проявил необычайное религиозное рвение и был принят в члены Ватиканского совета. Его идея создать международную молодёжную православную группу изучения католической культуры была, несомненно, одобрена свыше. Патрик являлся себя миссионером.

Православная Пасха началась для меня в Крестовоздвиженском храме и прервалась задолго до Крестного хода. Я ринулся бегом на вокзал, чтобы успеть в гостиницу к десяти вечера. Продолжился праздник утром 26 апреля в домовой церкви Московского Патриархата на Рут де Ферне у окраины Женевы. Служил, торжественно и благолепно, отец Николай Гончаров, представитель Московского Патриархата при Всемирном Совете Церквей. Поразила пламенная и горькая проповедь гостя из Москвы, протоиерея Виталия Борового. Колыхнулись в сознании его слова: «Наше поколение священства – лишь удобрение для будущей свободной Русской церкви».

За праздничным столом разбегались глаза. Такого пасхального изобилия видеть мне не доводилось. После куска кулича и пасхи трёх видов наступила предельная сытость. Я забыл о еде. За столом говорили о церковной жизни в России, о конце эпохи религиозного диссидентства. При моём упоминании Дмитрия Дудко, Александра Меня и Всеволода Шпиллера священники одобрительно кивнули.

– Вы знаете, сколько мучеников не дожило до нынешней Пасхи? – отец Виталий сверкнул маленькими тёмными глазами. – Десятки, сотни тысяч, не считая простых верующих. Русскую церковь спасли три поколения гонимых! Подвижники подпольной веры! Но теперь Господь взыщет с русского священства. Свобода требует не меньших духовных усилий, чем преследования, потому что гонители становятся незримыми! Это силы злобы поднебесной. Нам нужно одолеть Вавилон сатанинских грехов, порождённых безбожием и маловерием!

Он дал мне свой московский телефон, но звонить ему я не стал. Было видно, что его мучили тяжёлые сомнения. Отец Виталий не верил в будущее России без православной церкви и не мог представить Русскую церковь без будущего, выстраданного предками, – отстранённой от человеческих нужд, народной нужды, богатой и теплохладной, как на Западе.

Вечером все прихожане Крестовоздвиженского храма были приглашены в квартиру Самариных на Авеню Криг. Марианна Андреевна и дочь Марина встречали гостей. В нескольких комнатах и на огромной широкой лоджии, похожей на террасу, собралось человек сорок. Еду и вино приносили вскладчину. Мужчины расхаживали в безупречных чёрных костюмах с бабочками или галстуками. Сверкали женские драгоценности и ожерелья пасхальных яичек из яшмы, малахита, разноцветного стекла, хрусталя, жемчуга, смальты. На Пасху девочкам, девушкам, женщинам близкие дарили их по одному, и так в течение жизни собирались пышные, тяжёлые бусы. Этот обычай эмигранты принесли из дореволюционной России.

Приходской священник Павел Цветков пропел пасхальную молитву, трижды возгласил «Христос Воскресе!» и благословил трапезу. Гости с тарелками и бокалами в руках разбрелись по квартире, вышли в тёплые сумерки на лоджию. Началось весёлое брожение, приветствия по-русски и по-французски, пасхальные поцелуи, звон танцующих бокалов, глотки вина. Закружилась голова и всё вокруг. Запал в память пронзительный рассказ Самарина о своём детстве:

– Однажды мама привезла нас, пятерых детей в Нормандию, отдохнуть и поправить здоровье. Пошли мы как-то всей семьей погулять на берег моря. Идем по тропинке вдоль обрыва. Ветерок, солнце, жаворонки поют. А неподалёку дом строят, на крыше сидит рабочий и поет высоким тенорком: «Когда б имел златые горы и реки, полные вина…» И тут вижу, мама моя тихо осела в траву и заплакала. Такое было чувство, что нет больше у нас родины. Горько стало, не передашь, – он коснулся моего бокала и залпом допил свой. – Понимаете, с этим чувством я и вырос. Очень мне тот случай в душу запал.

Михаил Сергеевич ушёл к гостям, я отвернулся на едва светящийся закат и медленно выдохнул внезапную, непасхальную грусть.

Бегство в Лион

Паломничество во Флюэли лишь немного изменило мои впечатления о Швейцарии. В стране Кальвина выветрился дух святого Николая и разлитой вокруг благодати. Временами она казалась мне огромным, безупречно устроенным старческим домом, выкрашенным, вымытым, сверкающим медицинской чистотой. В нём предусмотрено всё, кроме простой человеческой жизни. Женева – это не Париж. На улицах прохожие говорят вполголоса, дети чинно идут в школу или обратно. Не слышно ни торговцев, ни шарманщиков, ни пьяно горланящих клошаров. Смех здесь заменяет усмешка, искренность – разговоры ни о чём, знакомства сводятся к милым пустякам, которые дарят, идя в гости поесть и поболтать. По-московски откровенные разговоры мне удавались лишь с православными женевцами.

Впервые в жизни я увидел пастбища, ограждённые оголёнными электропроводами. Домашним животным добавляли в пищу успокоительное, чтобы коровы не мычали, овцы не блеяли, собаки не лаяли, кошки не мяукали. Иначе их владельцам по жалобе недовольных соседей грозил приличный штраф. Лишь раз по дороге из гостиницы до электрички я услышал далёкий петушиный крик и вздрогнул, словно исчезло наваждение от мертвенной тишины. В прогале между домами и каменными заборами тянулся в гору луг, вдали виднелся крестьянский дом. С этого дня я начал искать там и сям знаки непослушной жизни: наглое карканье ворон в парке нижнего города, сытое воркование голубей на крышах особняков, писк пичужек в кустах. Мы сопротивлялись вместе. На улицах, что-то напевая по-русски или насвистывая, я отвоёвывал у заколдованного мира своё пространство.

В самом начале апреля по приглашению парижской знакомой я тайно отправился в Лион. Захотелось свободы. Я рисковал, но надеялся, что моё ночное отсутствие не заметят. Утром, в субботу купил билет на поезд, уселся подальше от окна и случайного взгляда. Женева – город небольшой, на улицах не раз встречаются знакомые. Вряд ли кто-то из немногих пассажиров разделял со мой радость странствия. Одни «работали» (читали какие-то бумаги, листали газеты и журналы), другие ели, третьи дремали. Я неотрывно смотрел в окно и вспоминал об одной из главных римских свобод, оjus migrationis – праве на перемещение. Поезд незаметно пересёк швейцарскую границу и остановился на каком-то полустанке. И тут я понял, что оказался в другом мире, исчез нечеловеческой порядок. В груди онемело. По пустынному перрону ветерок крутил и гнал мелкий бумажный сор…

На остановке с надписью «Бельгард» показался городок на дне ущелья. К едва видной площади на берегу мутно-зелёной Роны каменными ручьями сбегались кривые улочки. В солнечном утре высились средневековые башни, курились черепичные крыши домов. Вагон двинулся дальше, и мираж исчез. Замерла история, ожила география. Колёса зашелестели, будто заскользили по льду. Поезд помчался на юго-запад. Скорость кружила голову, с железным грохотом рухнула перед мостом и вновь вскочила на холм кудрявая лесопосадка, проплыли по небу провода высоковольтки, грузовик успел промчаться по виадуку. Вагон вздрогнул, замелькал перед глазами встречный поезд, полупрозрачный из-за удвоенной скорости. По берегам тянулись давно обжитые, тысячу раз перепаханные поля, огромные сады в ровную крупную клетку, сёла, нанизанные на нитку шоссе. Железная дорога и шоссе разыгрывали бурные страсти: то почти сливались, то нервно отскакивали друг от друга, вспрыгивали на мосты, медлили у травяных склонов, любуясь золотом одуванчиков.

В Лионе я стал самим собой. Целый день бродил по пыльному городу и набережным Роны, заходил в соборы. Проглотил туристический «сэндвич», а вечером пришёл на спектакль передвижного театра «Cosmos-Kolej». Руководил им польско-французский режиссёр Владислав Знорко. Абсурдистская пьеса Бруно Шульца «Трактат о манекенах» – бессильное подражание Беккету – вызвала раздражение. По ходу действия отец автора «трактата» воскресал восемь раз и приобретал облик птицы, а затем – манекена и в конце концов умирал. Пьеса заканчивалась поминальной трапезой…

После спектакля, к моему удивлению и всеобщему удовольствию, последовало продолжение, но его смысл поменялся на противоположный. Немногочисленных зрителей пригласили на платный ужин, приготовленный актёрами. Они же, не снимая костюмов, подносили блюда и усаживались за столики вместе с публикой. С меня денег не спросили. Знакомая парижанка представила мне лично Знорко:

– Владислав! Это Валери, искусствовед из Москвы! Учится в Женеве, – и насмешливым шепотком добавила. – Бедный студент.

Владислав глянул внимательнее, чуть вскинул голову:

– Рад знакомству. Угощайся! Будет весело, – пожал мне руку. – Садись за любой столик!

Вскоре еда была забыта, начались танцы с актрисами и актёрами. Кто-то держал в руке бокал с вином, кто-то перемигивался с приятелями и приятельницами. Я пригласил девушку с соседнего столика. Она улыбнулась, вышла со мною в середину зала и ещё раз улыбнулась:

– Меня зовут Клер.

Не помню, о чём мы говорили, всё пристальней вглядываясь друг в друга. Танец кончился, мы разошлись. Я разговорился со Знорко и его друзьями, мы пили вкруговую внутри галдящей толпы, глотали горьковатый сигаретный туман. И тут я вновь увидел Клер. Она сидела одна уже за другим столиком и вертела пальцами пустой бокал. Медленно встала, когда я вновь позвал её танцевать, грустно улыбнулась. Во время танго вдруг расплакалась у меня на плече и тут же отпрянула, посмотрела в упор.

– Почему ты грустишь?

– Я? Да, мне грустно. Я совсем одинока.

– Не могу поверить. Ты так красива.

– Это неважно. Совсем не важно. Просто я несчастна. Всю жизнь…

От неё пахло вином. Почему она со мной разоткровенничалась? Утешить её словами вряд ли было возможно. И всё-таки я зашептал, почти касаясь губами её щеки:

– Это не навсегда. Для тех, кто хочет любить, жизнь каждое утро начинается заново. Пьеса, которую вы играли, ужасна. В ней нет любви. Восьмое или двадцать восьмое «воскресение» – это убийство надежды и смысла жизни. Наверное, не только ты несчастна в вашем театре. И в театре жизни. Как ты здесь оказалась? В Париже я с тобой не встречался?

– Знорко пригласил меня на один сезон. Я живу в Руане.

– Понятно. А я в России. Потерял любовь, жену, страну. У меня осталась только вера в Бога. И я знаю, что с нею всё вернётся. У меня и у всех, кто верит.

Сияющие заплаканные глаза ослепили:

– Я верю!

Никогда не думал, что так легко целоваться с незнакомкой. Ну да, она актриса. Пусть. Страдание и надежду нельзя сыграть.

– Жаль, завтра нужно уезжать. В Женеву, а потом ещё дальше, неведомо куда.

– Я так и знала…

Наши губы сомкнулись, поцелуй остался в памяти мягким слепком нежности.

– Клер… я тебя не забуду.

– Я тоже… Мне всегда остаются одни воспоминания. Всегда, – она вздохнула, прижалась к моему плечу.

– В памяти не должен гаснуть огонёк. Когда-нибудь он разгорится. У тебя, у меня.

Мы безнадёжно, отчаянно обнимались. Вопреки судьбе. Её тело таяло в руках, моё сердце исчезало в груди, мысли – в голове. Знакомые уже подходили к нам и лукаво призывали опомниться:

– Пора по домам! Клер, мы тебя подвезём! Валери, пошли, переночуешь у меня в мастерской!

Кто-то потянул меня за руку. Я отпустил Клер, глянул вслед. У дверей она обернулась и помахала рукой, как все те, кто прощается навсегда. Я ответил тем же.

Утром, не дождавшись, пока проснётся неведомый мне хозяин мастерской, я огляделся. Увидел на стенах несколько картин «под Модильяни», взял со стола кусок хлеба, написал записку с крупным словом «Мерси!», защёлкнул дверь и вышел в город. Прохожие помогли найти Никольскую церковь. Служили по-славянски, я зажёг две свечки, чтобы я и Клер нашли на земле любовь.

Обратный скорый поезд в Женеву оказался медленным, останавливался на полустанках, переездах и среди полей. В вагонном громкоговорителе объясняли на французском, итальянском, испанском, что состав скоро продолжит путь. Неторопливо, словно разглядывая, поезд объезжал пылающие зеркала озёр, тянулся сквозь потемневшие равнины. Внезапно зажглись потолочные лампы, и заоконный мир исчез. Поезд катился в безвидную ночь, глаза кололи вспышки фонарей на полустанках. Наконец, заскрежетали и грянули короткой дробью колёса, брызнули одна за другой россыпи городских огней, разверзлась под мостом сияющая улица, замелькали окна многоэтажек и неоновые вывески. Поезд подъезжал к вокзалу Корневен.

О соединении вер

Международный коллоквиум «Экуменическая мысль Соловьёва», организованный факультетом социологии Женевского университета, состоялся 8 мая на Вилле Риго. Патрик сослался на множество выступающих и не дал мне слова, хотя поначалу одобрил мой доклад «Экуменическая религия Владимира Соловьева». Он давал понять, что мой отказ от его предложения, привёл к последствиям. Мы не были единомышленниками. Разговоры о единении церквей я воспринимал лишь как возможность сближения христианских надежд и завет о небесном единстве святых разных религий. Лишь Бог может судить об их достоинствах.

Зачарованности религиозными идеями этого религиозного философа у меня не было. В Женеве я, наконец, прочёл его основные экуменические статьи, собранные в брюссельском сборнике «О христианском единстве». Удивительно, в городской библиотеке нашлось даже русское издание этой книги. Соловьёв противопоставлял «религиозный национализм» (неизменно русский, но не греческий или армянский) «единству христианских церквей под эгидой Папы». Идея соединения духовной и светской властей Европы – Ватикана и русского императора – была заимствована у польско-чешского философа Хёне-Вроньского и удивляла утопичностью. В трактате «Великий спор и христианская политика» Соловьёв утверждал: «истинно-народный русский идеал требует, прежде всего, соединения церквей». Столичный, кабинетный философ совершенно не представлял народную жизнь и «народный русский идеал». Православную соборность он подменял даже не экуменизмом, а абсолютизмом Римского престола. Вызывало недоумение отрицание Соловьёвым мистической полноты Церкви. Он полагал, что православие такой полнотой не обладает, что Русская церковь «покинута Духом Истины и Любви и посему не есть истинная Церковь Бога». Напротив, Апостольский престол в Риме Соловьёв называл «чудотворной иконой вселенского христианства». Почему он отвергал вселенское православие, хотя в нём сосуществуют равные по достоинству поместные Церкви, как в христианском храме – различные церковные престолы?

1 «Зелёный путеводитель» – самый известный во Франции туристический справочник.
2 Это очень мило (любезно).
3 Нормы древнеримской правовой этики: «даю, чтобы ты дал, делаю, чтобы ты сделал».
4 Войдите!
5 Валерию Байдину с пожеланием, чтобы ему удалось разбудить Россию.
6 Schooyans Michel. La Dérive totalitaire du libéralisme. 1991.
Продолжить чтение