Гори, гори моя звезда. «Suum cuique – Каждому своё»
Гори, гори моя звезда
Смотрите, вон там у старой черной школьной доски перед сидящими за партами учениками стоит краснеющий худенький мальчик, а учитель русского языка и литературы громко и с чувством читает его сочинение. Каждый озвученный пассаж сочинения слушатели встречают хохотом. Это были неблагодарные слушатели, а читали мое сочинение.
Сейчас мне четырнадцать лет и краснею я не от смущения, а от злости и подавляемого бешенства. Это мое первое литературное творение – сочинение на свободную тему и посвятил я его своему родному городу. Еле сдерживая негодование и слушая издевательский смех довольных развлечением одноклассников, я молча клялся себе: "Никогда! Никогда я больше не буду писать. О неблагодарные современники, о злобные подобные крокодилам критиканы! Вы еще не знаете, что сегодня прямо тут в классе вы предали пыткам уязвленного самолюбия, несостоявшуюся гордость отечественной культуры! И пусть пропадет теперь пропадом как наша, так и мировая литература, а я больше не буду писать. Вот клянусь, что не буду!".
Учителем литературы в нашем классе была низенькая толстенькая женщина, голос у нее был противно писклявый и этим голосом она методично, предложением за предложением расстреливала мое творчество. От кислоты ее едких слов глаголы, существительные, прилагательные и даже знаки препинания, подчеркнутые красными чернилами, багровели от стыда пребывая в моём творении. Именно тогда я впервые услышал свой диагноз и окончательный приговор: "Графоман". Я продолжал то краснеть, то бледнеть, а по окончании пытки, сбежал с уроков домой. Дома встал у книжного шкафа и прощаясь ласково гладил корешки любимых книг. Никогда моим книгам не встать в их ряды на книжных полках.
Мне четырнадцать и стыдно плакать почти взрослому парню, но прощаясь с мечтой о литературе я ревел, размазывая руками сопли по своему прыщавому лицу.
– Зато у тебя есть другие достоинства, – ласково утешала меня мама, узнавшая о моём позоре от классного руководителя. Прежде чем продолжить она запнулась, судорожно пытаясь найти, хоть какие-то достоинства в своем единственном и потому любимом сыне.
Я с надеждой смотрел на нее, может хоть она найдет во мне положительные черты? Пусть хоть немного, но они же должны быть?
– Ты выносишь мусор, убираешь квартиру и ходишь за хлебом, – наконец-то нашла хоть что-то хорошее во мне моя мама и тут же критично в воспитательных целях уточнила:
– Иногда. Когда наорёшь на тебя.
Итак, в четырнадцать лет моя судьба определилась на долгие годы вперед. Выносить мусор, убирать квартиру и ходить за хлебом. Ладно, не всем же сочинительством заниматься. Даже в космос летать не всем, да чего уж там говорить, даже институт не каждый заканчивает. А выносить мусор, убирать квартиру и ходить за хлебом, это тоже вполне достойное мужское дело и мне оно по плечу. Этим я и утешился, больше не дерзая обогатить неблагодарное человечество своими "великими" творениями.
– Кто сможет написать статью в стенгазету? – интересуется у стоящих в строю курсантов замполит нашей роты.
– Я! – отважно выкрикиваю из строя. Несется по казарме мой ликующий вопль и злобно смотрят на меня лишенные литературного таланта курсанты.
Мне уже восемнадцать, я курсант первой учебной парашютно-десантной роты. Через десять минут наша рота побежит на тактику, потом марш-бросок, затем чистка оружия. Эти военные радости и приключения, мне уже давно поперек горла стоят. Да в самом-то деле? Я что статейку нацарапать не смогу? Смогу, что надо то и смогу, лишь бы не бегать в вонючем противогазе по сырым лесам.
Замполит с сомнением смотрит на меня. В роте у меня такая репутация, что единственное, что мне безбоязненно и с удовольствием доверяют, так это чистить туалеты. Я искательно и заискивающе улыбаюсь офицеру. Доверьтесь мне товарищ комиссар! Я вас не подведу! Вот что обещает моя широкая лживая улыбка. Наверно замполит угадал во мне родственную душу: демагога; бездельника; убежденного раздолбая и потому мне поверил. А зря! Пока курсанты, матерясь готовились к марш-броску с полной выкладкой, я укрывшись в бытовой комнате еще пытался сочинять, но стоило им покинуть казарму, как в наступившей благостной тишине я задремал, потом уснул, затем пуская слюни окончательно "замкнул по фазе". Четыре часа сидя я сладко и беспросыпно спал, склонив голову на стол. К жизни и службе меня вернул пинок дневального.
– Тебя замполит вызывает! – ехидно улыбаясь, говорит он.
Бегу в канцелярию роты. Вхожу, докладываю о прибытии. Сияя улыбкой, встречает меня комиссар – политрук – замполит – демагог и родственная душа.
– Как статья, готова? – спрашивает он.
– Еще час работы! – нагло вру я.
– Ладно, еще час, – верит мне замполит.
Пишу, горю, дрожу от творческих судорог, а заодно уверяю своих читателей: как любят службу курсанты; какие у нас отличные и заботливые офицеры; добрые сержанты; уверенно письменно и очень строго грожу НАТО и предупреждаю наших потенциальных противников, что хоть мы и за мир, но если чего … то огребете вы такие сякие по полной программе.
Ну то что НАТО не испугалось моей статьи и не огребло этих самых по полной программе это все знают. А вот то: что в статье из двадцати строк было орфографических ошибок аж тридцать две штуки; что наш замполит утратил веру в человечество и перестал доверять своей интуиции, об этом я рискнул написать только сейчас.
"О неблагодарное человечество! Никогда! Никогда я больше не буду писать!" – так обещал я себе, вычищая зубной щеткой овеянное военными легендами туалетное "очко номер восемь".
Была хмурая дождливая ночь, честным сном спали порядочные курсанты, и только я ушибленный литературой драил загаженный солдатский сортир. Вот клянусь, что не буду писать!
– Ты это чего все пишешь и пишешь? – подозрительно спрашивает меня рослый в обтрепанном обмундировании солдат.
Он меня застукал на боевом посту в охранении. Я наплевав на устав и более того подложив его под тощие ягодицы весьма вольготно устроился на бруствере окопа. В правой длани я сжимаю стило – дешевую шариковую ручку; трагично морщу лоб, а махая левой рукой ловлю вдохновение.
Мой брошенный пулемет, стоя на сошках и плача оружейным маслом одиноко тоскует на бруствере окопа, а я судорожно роясь в своих мыслях пытаюсь найти лиру. А мыслей у меня на данный момент всего три: пожрать; поспать; и поскорее вернуться домой. И плутая в этих мыслях я ищу и не нахожу свою музу. Да не нахожу, именно потому и изрезан трагическими морщинами мой лоб.
Апрель одна тысяча девятьсот восемьдесят первого года. Мне уже девятнадцать. Уже год как я призван в армию и полгода как тащу службу в Афганистане. Я уже не самый задрипанный курсант в учебной роте, а отличный пулеметчик к тому же наглый интернационалист, умеющий неплохо драться "ветеран" и вообще …
– И вообще не твое это дело! – грубо отвечаю я своему сослуживцу и с дерзким вызовом добавляю, – Может я стихи пишу.
Шесть месяцев я писал статьи в ротную стенгазету. Наученный горьким опытом я уже не просил меня назначить, Родина в лице командира роты приказала мне писать на заказ, и я выполнял. Редактор газеты благосклонно принимал все мои творения, что собственно и не удивительно, так как в этой газете я был и редактором, и единственным автором и к своему глубокому огорчению единственным читателем. Газету никто не читал, положено ей быть, вот она и висит. Но я постепенно отходил душой от былых неудач и робко пытался творить. А уж когда один экземпляр моей газеты, посвященный творчеству Пушкина, послали на конкурс в Туркестанский военный округ … Я сразу понял. Всё! Годы позора и томительной безвестности остались позади, мой "творческий гений" раскрылся во всем своем многообразии и пора бы читающей публике ознакомится со всеми гранями моего расцветающего "таланта". Но служба в армии уже сделала мне хорошую прививку здорового цинизма и я ясно понимал, что романтично любовные "охи" и "ахи" не заинтересуют редакторов печатных изданий и потому эти все эти вздохи я выращивал из здоровой почвы воинского долга старательно удобренного безупречным советским интернационализмом. Представляете, что это были за стихи? Ужас, это не то слово, а другого слова я даже в матерной лексике подобрать не могу.
– Стихи?! – удивился и обрадовался мой сослуживец, его загорелое круглое лицо расцвело улыбкой, и он тут же попросил:
– А напиши мне что-нибудь этакое … в дембельский альбом …
Наивный! Ну зачем ты веришь мне? Ты думаешь, что я хороший пулеметчик, неплохой товарищ с которым ты столько раз ходил передовым дозором. Бедняга ты просто не подозреваешь, что личиной порядочного солдата, скрывается жалкий графоман всегда готовый: "ради пошлого словца не пожалеть не мать не отца"
– Запросто, – самонадеянно согласился я и предупредил, – Но с условием …
– Каким? – насторожился мой товарищ и насупился, полагая, что речь идет об авторском гонораре.
Но в те годы я был почти бескорыстен, тем более именно этот боец, матерясь прозой тащил меня в горах когда я вывихнул ногу, поэтому условие я поставил простенькое и легко выполнимое:
– Альбом дома не выкидывать, листки со стихами не выдирать, а лет этак через двадцать безвозмездно передашь их в литературный музей моего имени.
Уж не знаю почему он не покрутил своим грязным пальцем у виска. Наверно он решил, что я так пошутил, но поверьте, я говорил совершенно серьезно.
Литературная известность и слава пришли ко мне моментально и авансом. Я еще не успел написать стихи для первого альбома, как был завален заказами. А так как в своем "гении" я теперь не сомневался, то стихи писал сразу в дембельские альбомы, не утруждая себя черновиками и не согласовывая тексты с заказчиками.