Семь дней в искусстве
SEVEN DAYS IN THE ART WORLD
by Sarah Thornton
© А. Г. Обрадович, перевод, 2014
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014 Издательство АЗБУКА®
Предисловие
Книга «Семь дней в искусстве» посвящена тому замечательному времени, когда художественный рынок переживал настоящий бум, публика хлынула в музеи и многие люди, отказавшись от своих повседневных дел, решились объявить себя художниками. Мир искусства расширялся, набирал обороты, становясь все более ярким, стильным и дорогим. Глобальный экономический кризис положил конец этому периоду, но основные тенденции сохранились.
Современный художественный мир – сеть сообщающихся субкультур, объединенных верой в искусство. Она опутывает весь земной шар, а ее столицы – это Нью-Йорк, Лондон, Лос-Анджелес и Берлин. Конечно, в таких городах, как Глазго, Ванкувер и Милан, тоже есть свое художественное сообщество, но в известном смысле это провинция, и художники редко остаются там, если у них появляется выбор. И все же мир искусства сейчас более полицентричен, чем в ХХ столетии, когда огромное влияние имел Париж, а затем Нью-Йорк.
Мир искусства «населен» художниками, дилерами, кураторами, критиками, коллекционерами и экспертами аукционных домов. Встречаются и художники-критики, и дилеры-коллекционеры, но, по их собственному признанию, не так-то просто сочетать столь разные роли, и в общественном сознании какая-то из них все-таки доминирует. Быть успешным художником труднее всего, тем не менее главная роль принадлежит дилеру – именно от него зависит расстановка сил. Вот как об этом говорит Джефф По – дилер, чье имя упоминается в нескольких главах книги: «Мир искусства нуждается не в силе, а в контроле. Сила может быть грубой. Контроль деликатнее, прицельнее. Начинается все с художников, поскольку внимание сосредоточено на их произведениях, но художникам необходим честный диалог с участниками процесса. Спокойный контроль, основанный на доверии, – вот что действительно необходимо».
Важно иметь в виду, что мир искусства гораздо шире, чем рынок искусства. К рынку непосредственное отношение имеют те, кто продает и покупает (дилеры, коллекционеры, аукционные дома), но далеко не все люди искусства напрямую вовлечены в коммерческую деятельность (критики, кураторы и сами художники). Мир искусства – та сфера, с которой связана не только работа, но и жизнь. Это «символическая экономика», где основа товарооборота – обмен мнениями, а ценность – понятие дискуссионное, далеко не всегда соотносящееся с ценой.
Часто говорят, что в мире искусства отсутствует классовая иерархия и что художники, выбившиеся из низов, пьют шампанское с управляющими доходными хедж-фондами, с кураторами крупных музеев, модельерами и прочими представителями «творческой элиты». Однако было бы ошибкой считать этот мир основанным на равноправии или демократии. Искусство дает не только ощущение новизны, но и ощущение превосходства, эксклюзивности. В обществе, где каждый стремится хоть немного выделиться, это сочетание действует опьяняюще.
Том Вулф назвал бы мир современного искусства «статусферой». Он структурируется вокруг довольно расплывчатых и порой противоречивых категорий: слава, доверие, предполагаемая историческая значимость, сложившаяся традиция, образование, интеллектуальность, богатство; важными оказываются и такие критерии, как размер коллекции. Общаясь с разными людьми, я постоянно удивлялась тому, как сильно вопрос статуса волнует всех участников процесса. Дилеры, озабоченные местонахождением своего стенда на ярмарке, и коллекционеры, стремящиеся оказаться первыми в очереди за новым «шедевром», пожалуй, наиболее яркие примеры, но можно привести и другие. Джон Бальдессари, художник из Лос-Анджелеса, чьи мудрые и остроумные замечания не раз цитируются мной, сказал: «Все художники эгоцентристы, но проявляется это по-разному. На меня нападает тоска, когда мне начинают рассказывать про карьерные достижения. Полагаю, значки или ленточки решили бы эту проблему. Если вы выставлялись на биеннале „Уитни“ или в „Тейт“, то приколите значок на лацкан пиджака. Художники могли бы носить лампасы, как генералы, чтобы каждый знал их звания».
Главный постулат мира искусства, вероятно, нужно сформулировать так: нет ничего важнее искусства. Некоторые люди действительно верят в это, другие лишь декларируют. Но в любом случае художественная общественность – как некий чуждый элемент – часто вызывает презрительное и неприязненное отношение.
Когда я изучала историю искусства, мне довелось увидеть многие недавно созданные произведения, однако у меня не было отчетливого понимания процесса: как формируется позитивное или негативное мнение, как работы отбираются на выставки, как попадают на рынок, как продаются и пополняются коллекции. И теперь, когда современному искусству отводится бо́льшая часть учебного плана, особенно важно понять контекст, в котором произведение возникает, его оценку и путь от момента создания до появления в постоянной экспозиции музея (или в мусорном контейнере, или еще где-то). Как говорил мне куратор Роберт Сторр (о нем рассказывается в главе «Биеннале»), «функция музея – сделать произведение искусства бесценным: произведение изымается из рыночного оборота и помещается туда, где становится общественным достоянием». Мое исследование показывает, что шедевры действительно создаются – и не только художниками и их помощниками, но и дилерами, кураторами, критиками и коллекционерами, которые «поддерживают» данное произведение. Дело не в том, что искусство само по себе не имеет значения или что работа, попавшая в музей, недостойна там находиться. Отнюдь нет. Просто коллективное мнение не столь примитивно и не столь непостижимо, как можно было бы подумать.
Через всю книгу проходит мысль о том, что современное искусство – это своего рода альтернативная религия для атеистов. Художник Фрэнсис Бэкон однажды сказал: когда человек сознает себя как случайность в общей системе вещей, ему остается только «найти себе какое-нибудь развлечение». А затем добавил: «Живопись, как и искусство в целом, превратилась в игру, способ отвлечься… и художник должен усложнить игру, чтобы быть на высоте». Для многих людей искусства и ценителей художественного творчества концептуальное искусство – некий экзистенциальный источник, проводник смысла. Здесь требуется вера, но верующий вознаграждается ощущением значимости. Более того, художественные события рождают чувство общности, основанной на единых интересах, и этим они тоже напоминают церковь и иные места ритуальных собраний. Редактор Эрик Бэнкс, появляющийся в пятой главе, доказывает, что социальная ориентированность мира искусства приносит неожиданную пользу. «Люди охотно обсуждают увиденные произведения, – говорит он. – Когда я читаю, скажем, Роберто Боланьо, чаще всего мне не с кем поделиться впечатлениями. Чтение занимает много времени, которое человек проводит наедине с книгой, тогда как изобразительное искусство способствует возникновению неких сообществ».
Несмотря на самодостаточность и сходство мира искусства с тайным обществом, здесь для каждого одинаково важны и признание, и критический анализ. И хотя нестандартность ценится высоко, конформизм тоже дело обычное. Художники стараются «попасть в струю» и таким образом сами же формируют стереотипы. Кураторы стремятся угодить коллегам и музейным советам. Коллекционеры рвут друг у друга из рук произведения нескольких модных живописцев. Критики тоже держат нос по ветру. Оригинальность не всегда вознаграждается, но находятся и те, кто действительно не боится рисковать и делать что-то свое, давая импульс всем остальным.
События, о которых рассказывается в книге, происходили в период оживления художественного рынка. Чтобы выяснить, почему рынок так активизировался в прошедшее десятилетие, вначале нужно ответить на вопрос: почему искусство приобрело такую популярность? В книге то и дело возникают попытки дать ответ, но это лишь несколько взаимосвязанных гипотез. Прежде всего мы гораздо лучше образованны, чем когда-либо, и больше нуждаемся в культурной продукции. (В США и Великобритании количество людей, получивших высшее образование, за последние десять лет резко увеличилось.) В идеале искусство должно побуждать людей к размышлениям, оно требует от нас энергичного умственного усилия, которое доставляет удовольствие. Поскольку определенные участки культурного ландшафта кажутся «упрощенными», довольно большое число зрителей привлекает территория, где бросается вызов наскучившим традициям. Во-вторых, несмотря на высокий уровень образования, мы стали меньше читать. В нашу повседневную жизнь вошли телевидение и YouTube. Некоторые сокрушаются по поводу «вторичности вербальной информации», в то время как другие отмечают увеличение визуальной грамотности и, как результат, возможность получать интеллектуальное удовольствие от рассматривания изображений. В-третьих, в мире, охваченном глобализацией, изобразительное искусство не знает границ и имеет все шансы для того, чтобы стать международным средством общения, в отличие от других явлений культуры, привязанных к слову.
Как ни странно, одна из причин повышения популярности изобразительного искусства – его дороговизна. Высокие цены на произведения, то и дело мелькающие в новостях, создают представление об искусстве как о предмете роскоши и символе высокого статуса. В период экономического подъема число миллиардеров растет. Как сказала мне Эми Каппеллаццо, сотрудник аукционного дома «Кристи», «если вы уже обзавелись четырьмя домами и самолетом, что дальше? Искусство тоже обогащает. Почему бы не обратиться к высокому?» Разумеется, число людей, которые не просто коллекционируют, а копят произведения искусства, возросло с сотен до тысяч. В 2007 году на аукционе «Кристи» было продано 793 произведения стоимостью более миллиона долларов каждое. В мире цифровой клонируемой продукции уникальные художественные объекты по цене сравнимы с недвижимым имуществом: они кажутся надежным вложением. Аукционные дома начали привлекать людей, раньше не интересовавшихся произведениями искусства. Реальная перспектива выгодно их перепродать породила идею об удачных инвестициях и хорошей ликвидности[1].
Когда наблюдалась тенденция роста цен, многие были обеспокоены тем, что рыночная стоимость произведения станет главным критерием его оценки. Сейчас рекордные цены – явление довольно редкое, для общественного признания гораздо большее значение имеют благоприятные отзывы критиков, премии и выставки в музеях. Художники уже не так одержимы стремлением продать свои работы. Даже самые опытные дилеры скажут вам, что деньги не являются главной целью художника. Прибыль – недостаточная мотивация для искусства, если оно претендует на то, чтобы сохранить свое отличие от других форм культуры.
Поскольку мир искусства многообразен и абсолютно закрыт, сложно говорить о нем обобщенно и невозможно дать ему по-настоящему объективную оценку. Кроме того, войти в него нелегко. Я попыталась решить эти проблемы, написав семь историй, действие которых происходит в шести городах пяти стран. Каждая глава представляет собой отчет об одном дне, что, надеюсь, создаст у читателя ощущение причастности к событиям, происходящим в мире искусства. В основу каждого рассказа положены тридцать-сорок подробных интервью и многие часы «закулисных наблюдений». Хотя такого наблюдателя обычно называют «мухой, сидящей на стене», здесь скорее подойдет метафора «крадущаяся кошка», ибо хороший наблюдатель все же больше похож на бездомную кошку. Она любопытна, общительна и совершенно безобидна. Порой назойлива, но от нее несложно отделаться.
Главы «Аукцион» и «Семинар по критике» следуют друг за другом по принципу контраста. «Аукцион» – детальный отчет о вечерних торгах «Кристи» в Рокфеллеровском центре в Нью-Йорке. На аукционах, как правило, художники не присутствуют, это конечный пункт (кое-кто называет его моргом) для произведения искусства. А в главе «Семинар по критике» рассказывается о легендарном семинаре в Калифорнийском институте искусств – своего рода инкубаторе, где студенты превращаются в художников и изучают основы ремесла. С одной стороны, напор и стремительность, с которыми тратятся огромные суммы на торгах, с другой – неторопливая и не очень обеспеченная жизнь художественной школы. Однако и аукцион, и семинар по критике играют важную роль в понимании того, как устроен мир искусства.
Главы «Ярмарка» и «Мастерская» также представляют два противоположных явления, одно из них относится к сфере потребления, другое – к сфере производства. Если мастерская – это лучшее место для изучения творческого метода художника, то ярмарка – это потрясающее шоу, где толпы людей и изобилие работ мешают сосредоточиться на конкретном произведении. Действие в главе «Ярмарка» происходит в Швейцарии в день открытия «Арт-Базеля». Знаменитому художнику Такаси Мураками, мелькнувшему в Базеле, посвящена глава «Мастерская», где описаны его студии и литейный цех в Японии. По размаху превосходящие «Фабрику» Энди Уорхола, студии Мураками – не просто помещения, где создаются произведения искусства, но и пространства для демонстрации новых проектов и площадки для переговоров с кураторами и дилерами.
Четвертая и пятая главы, «Премия» и «Журнал», – это истории о дебатах, судействе и публичных выставках. В четвертой главе рассказывается о британской премии Тёрнера, точнее, о том дне, когда жюри во главе с директором галереи «Тейт» Николасом Серотой принимает окончательное решение, кто же из четырех вошедших в шорт-лист претендентов взойдет на подиум во время церемонии награждения и получит чек на 25 тысяч фунтов стерлингов. Здесь речь идет о конкуренции среди художников, о роли поощрения в их карьере и о взаимодействии между музеями и СМИ.
В главе «Журнал» я рассматриваю разные мнения о значении критики и о том, может ли она быть беспристрастной. В первую очередь меня интересует редакция профессионального глянцевого журнала «Арт-форум интернешнл», также я беру интервью у влиятельных критиков, таких как Роберта Смит из «Нью-Йорк таймс», попадаю на собрание искусствоведов, чтобы узнать их точки зрения. В главе рассказывается и о том, как обложки журналов и газетные обозрения открывают художникам и их произведениям двери в историю искусства.
Действие последней главы, «Биеннале», разворачивается в Венеции – в хаосе старейшей международной выставки такого рода. Казалось бы, Венецианская биеннале должна быть сродни карнавалу, но на самом деле для профессионалов это очень серьезное мероприятие, и необходимость делового общения мешает в полной мере сосредоточиться на искусстве. Однако я отдаю должное тем кураторам, у которых это все же получается. В главе также нашли место размышления о роли прошлого в осмыслении современности.
Структура книги, состоящая из семи глав, отражает мой взгляд на мир искусства не как на «систему» или отлаженный механизм, а как на довольно противоречивое соединение субкультур, каждая из которых охватывает различные аспекты жизни искусства. Все, кому в книге предоставлено слово, согласны, что искусство должно будить мысль, но в главе «Аукцион» оно позиционируется главным образом как предмет роскоши и выгодное вложение денег. В главе «Семинар по критике» искусство – это интеллектуальное усилие, стиль жизни, занятие. В главе «Ярмарка» искусство – фетиш, хобби, то есть товар, как и на аукционе, пусть здесь и царит несколько иная атмосфера. В главе «Премия» искусство – музейный аттракцион, сюжет для СМИ, свидетельство признания художника. В главе «Журнал» – это повод высказаться, тема для обсуждения, предмет рекламы. В главе «Мастерская» соединяются вместе все значения, о которых сказано выше, – вероятно, в этом и кроется секрет обаяния Мураками. Наконец, в главе «Биеннале» искусство – повод для того, чтобы завязать контакты, предмет всеобщего интереса и главная составляющая отличного шоу.
«Семь дней в искусстве» могут показаться читателям неделей, насыщенной событиями, для меня же это был длительный, медленно продвигающийся проект. Раньше, занимаясь другими антропологическими исследованиями, я погружалась в ночной мир лондонских танцевальных клубов или тайно работала «бренд-пленэристом» в рекламном агентстве. Несмотря на то что мне была невероятно интересна каждая деталь окружающей обстановки, со временем мне все это надоедало. Но мир искусства, при всех тяготах моих исследований, по-прежнему пленяет меня. Несомненно, одна из причин этого – его чрезвычайная сложность. Другая – в стирании границ между трудом и игрой, локальным и интернациональным, культурным и экономическим. А посему я полагаю, что мир искусства – прообраз социальных моделей будущего. И хотя многие любят его ругать, я должна согласиться с издателем журнала «Арт-форум» Чарльзом Джуарино: «Здесь я нахожу родственные души – чудаковатых, невероятно образованных, анахроничных, анархичных людей, и я счастлив». И последнее, что надо сказать: когда разговоры заканчиваются и люди расходятся по домам, какое блаженство остаться в зале – одной, среди прекрасных произведений искусства!
1. Аукцион
16 часов 45 минут, ноябрьский день в Нью-Йорке. Кристофер Бёрг, ведущий аукционист «Кристи», проверяет звук. Пятеро рабочих с рулетками, ползая на коленях, измеряют расстояния между рядами стульев, чтобы разместить в зале как можно больше богатых клиентов. Картины успешных художников[2], вроде Сая Твомбли и Эда Рушея, висят на обтянутых бежевой тканью стенах. Злопыхатели называют этот интерьер «траурным залом премиум-класса», но другим нравится его ретро-модернистский стиль в духе 1950-х годов.
Опираясь о кафедру темного дерева, Бёрг с легким английским акцентом выкрикивает цены в пока еще пустой зал: «Один миллион сто. Один миллион двести. Один миллион триста. Это я с покупателем от Эми, по телефону. Не с вами, сэр. И не с вами, мадам». Он улыбается. «Один миллион четыреста тысяч долларов, дама в последнем ряду… Один миллион пятьсот. Спасибо, сэр». Аукционист делает вид, что просматривает имена в телефонном списке, который будет подготовлен сотрудниками «Кристи» к началу торгов. Он спрашивает у зала, будут ли новые ставки, терпеливо ждет, кивает в подтверждение того, что телефонный покупатель не пойдет дальше, и снова обращается к залу, дабы разгадать психологию воображаемых покупателей. «Готово? – спрашивает он ласково. – Продаю… Один миллион пятьсот тысяч долларов, джентльмену в проходе». И Бёрг ударяет молотком так резко, что я подпрыгиваю.
Удар молотка подтверждает окончание сделки, это подведение итогов каждого лота и своего рода наказание тем, кто не предложил более высокую цену. Словно коварный искуситель, вкрадчивым голосом Бёрг говорит: «Эта уникальная вещь могла быть вашей, разве она не прекрасна, видите, как много желающих ее иметь, присоединяйтесь, активнее, не беспокойтесь о деньгах…» Так вмиг он способен задеть за живое каждого, за исключением предложившего самую большую сумму, как будто весь соблазн и жестокость художественного рынка воплотились в продаже одного лота.
Пустой зал – это мизансцена страшного сна, которая сближает аукционистов с актерами. И те и другие стремятся полностью раскрыться перед аудиторией. Однако чаще всего Бёрга преследует кошмар, что его записи невозможно разобрать и он не может вести аукцион. «Там сотни людей, они пришли, волнуются, – объясняет Бёрг. – Такое бывает: актера уже объявили, а он просто не может выйти на сцену. А я не могу начать, поскольку ничего не пойму в собственных записях».
Многим до смерти хотелось бы заполучить «секретную книгу» Бёрга. Это своего рода сценарий торгов, и сегодня он насчитывает шестьдесят четыре страницы – по одной на лот. На каждой странице представлен аннотированный план зала: отмечено, кто где сидит, от кого можно ждать предложения и является ли этот человек настойчивым покупателем, или он охотник за легкой добычей. Еще на каждой странице Бёрг записывает цену, назначенную продавцом (ниже которой произведение не может быть продано), суммы, названные отсутствующими покупателями, а также для 40 процентов лотов – гарантии, или страховые суммы, полагающиеся за работу продавцу, независимо от того, купят вещь или нет.
Два раза в году (в мае и ноябре) в Нью-Йорке и три раза в году (в феврале, июне и октябре) в Лондоне «Кристи» и «Сотби» соответственно проводят свои основные торги современным искусством. Вместе они контролируют 98 процентов мирового аукционного художественного рынка. Слово «торги» подразумевает скидки и распродажи, но целью аукционных домов является достижение самой высокой прибыли. Более того, именно эти экстраординарные суммы превратили аукционы в зрелищный вид спорта для высшего общества. Сегодня вечером предполагается диапазон цен начиная от 90 тысяч долларов и до столь высоких, что они доступны только «по требованию».
«К началу торгов, – объясняет Бёрг, – я готовлюсь, прилагая все усилия. Я репетирую по пятьдесят раз, до сумасшествия, прокручиваю в голове все возможные нюансы». Бёрг поправляет галстук и приводит в порядок свой темно-серый пиджак. У него самая обычная стрижка – к этому описанию нечего добавить, – отличная дикция и сдержанные жесты. «На вечерних торгах, – продолжает он, – публика потенциально недоброжелательная. Настоящий Колизей, где судьбу проигравшего решает направленный вверх или вниз большой палец. Они жаждут настоящей катастрофы, моря крови, чтобы воскликнуть: „Уносите!“ Или рекордных цен, сильного возбуждения, множества смешных ситуаций – отличного театрального представления».
Бёрг имеет репутацию лучшего аукциониста в этом бизнесе благодаря неподдельному обаянию и способности контролировать зал. Мне он напоминает уверенного дирижера оркестра или церемониймейстера, которому не прекословят, а вовсе не жертву гладиаторских боев. «Если бы вы только знали, как я боюсь, – оправдывается он. – Аукцион – одно из самых скучных занятий, известных человечеству. Люди сидят в течение двух часов, слушают этот идиотский гул. Жарко. Неудобно. Все хотят спать. Это большое испытание для наших сотрудников и сущий ужас для меня». – «Но вам, похоже, не скучно», – возражаю я. «Это все виски», – говорит он, вздыхая.
Воображение Бёрга не ограничено теми ценами, которые он объявляет. Даже в самой консервативной сфере мира искусства его участники имеют характер. С виду Бёрг самый обыкновенный человек, но его внешняя заурядность – одна из составляющих хорошо продуманного имиджа: «Очень важно вести себя естественно, чтобы не выглядеть карикатурно. У нас есть небольшой штат инструкторов и репетиторов, занимающихся постановкой голоса, которые следят за нами. Нас записывают на видео, а потом критикуют, что помогает избавиться от слов-паразитов, излишнего жестикулирования и других недостатков».
Давление общественного мнения – это нечто относительно новое для такого рода деловых отношений в современном искусстве. До конца 1950-х годов картины художников, живущих и здравствующих, не продавались публично, под фанфары. Например, карьера Пикассо складывалась в частных кругах. Люди могли знать его как знаменитого художника и при этом посмеиваться: «Мой ребенок нарисует так же», но их никогда не волновала стоимость его работ – она была им неизвестна. Теперь о художниках пишут на первых полосах газет только потому, что их произведения продают за баснословные суммы на аукционах. Более того, с момента, когда работа покидает мастерскую художника, до ее публичной перепродажи проходит все меньше и меньше времени. Потребность коллекционеров в новом, свежем, молодом искусстве, как никогда, высока. Но, по словам Бёрга, это и проблема притока произведений: «В обращении остается все меньше произведений прежних эпох, а значит, наш рынок все больше приближается к сегодняшнему дню. Из оптового магазина подержанных вещей мы превращаемся в нечто вроде предприятия эффективной розничной торговли. Дефицит старых вещей помогает привлечь внимание к новым работам».
Бёрг прощается, чтобы перейти к решающему моменту перед торгами, когда он утвердит каждую сумму и добавит последние детали в свою книгу секретов рынка, – подлинный репортаж с места событий. «Непосредственно перед началом аукциона мы обычно уже имеем представление о том, как пройдут торги, – говорит сотрудник „Кристи“. – Мы берем на заметку каждый запрос о состоянии и реставрации произведения. Мы в лицо знаем большинство наших покупателей. Сложно сказать, кто из них будет резко нажимать на педаль, но уже понятно, кто на что претендует».
Аукционные дома всегда следовали неписаному правилу – не продавать предметов искусства, возраст которых менее двух лет: невыгодно, наступая на пятки дилерам, заниматься продажей произведений «без истории». Кроме того, современные художники, за некоторыми существенными исключениями вроде Дэмиена Хёрста, производят впечатление людей непредсказуемых и сложных. Как сказал мне в частной беседе сотрудник «Сотби», «мы ведем дела не с художниками, а только с их произведениями, и это хорошо. Я потратил на художников уйму времени, и это ужасный геморрой». Таким образом, смерть художника подводит итоговую черту: можно оценить его творчество в целом и при этом обозначить перспективы его продаж.
Большинство художников никогда не участвовали в аукционах и не особенно к этому стремятся. Их не устраивает, что аукционные дома рассматривают искусство как любой другой товар. В аукционном мире говорят об «имуществе», «ценных вкладах» и «лотах» столько же, сколько о картинах, скульптурах и фотографиях. На аукционах определяют скорее «стоимость», нежели «достоинство». Например, «хороший Баскиа» 1982 или 1983 года – это картина, где на красном фоне изображены голова и корона. Главное здесь – не в содержании произведения искусства, а в его уникальных продажных качествах, которые ведут к возведению в фетиш самых первых намеков на бренд или индивидуальный стиль художника. Парадоксально, но сотрудники аукционных домов чаще других в мире искусства используют такие романтические понятия, как «гениальность» и «шедевр», входящие в их профессиональную риторику.
Первичные дилеры – представляющие художников, организующие выставки их новых работ и помогающие им выстроить карьеру – склонны воспринимать аукционы как нечто аморальное и даже вредное. Как выразился один из них, «только две профессии приходят на ум, если место, где заключаются сделки, называют домом». Дилеры вторичного рынка, напротив, редко имеют дело с художниками, они работают в тесном контакте с аукционными домами и активно участвуют в торгах.
Первичные дилеры обычно пытаются избегать покупателей, затем «сплавляющих» произведения искусства на аукционы; так им удается сохранить контроль над ценами на работы своих подопечных. Хотя высокие ставки на аукционах иногда позволяют первичному дилеру увеличить стоимость произведений художника, это может разрушительно повлиять на карьеру последнего. Многие воспринимают аукционы как барометр рынка. Востребованность художника повышается, если он устраивает персональную выставку в крупном музее, но уже через пару лет может не найтись желающих приобрести его работы. Если это происходит на аукционе, то произведение ожидает унизительный «выкуп» (выражение, использующееся в случае, когда лот не удается продать даже за начальную цену). Аукционы усиливают эти резкие колебания спроса: по результатам торгов становится известно, что художник, за чьи картины прежде охотно платили по полмиллиона долларов, на этот раз не был востребован. Рекордная цена «вдыхает жизнь» в восприятие произведения искусства, тогда как «выкуп» подобен смерти.
17 часов 30 минут. Моя задача – взять интервью у Филиппа Сегало, консультанта по вопросам искусства. Я тороплюсь и потому бегу мимо Жиля, швейцара «Кристи», через вращающиеся двери попадаю на Западную 49-ю улицу и ухитряюсь войти в кафе на тридцать секунд раньше Сегало. Он работал в «Кристи», а теперь является совладельцем преуспевающего консалтингового агентства, носящего название «Жиро, Писсарро, Сегало». Он относится к тому типу игроков, которые при финансовой поддержке клиентов могут «создавать рынок» для художников.
Мы оба заказываем рыбное карпаччо и газированную воду. Хотя Сегало одет в обычный темно-синий костюм, его волосы уложены в пышную прическу – это не имеет ничего общего с модой, но отвечает его собственному представлению о стиле. Сегало никогда не изучал искусство. Он имеет диплом магистра делового администрирования, работал в отделе маркетинга «L’Oréal» в Париже. «Я не случайно перешел из косметики в искусство, – объясняет он. – Мы имеем дело с красотой – с вещами, которые не являются необходимыми, мы занимаемся условностью».
Сегало говорит очень быстро и возбужденно, на ярко выраженном франгле[3]. Он давний советник миллиардера Франсуа Пино, который добился успеха своими собственными силами. Пино, будучи одновременно владельцем «Кристи» и крупнейшим коллекционером, вооружен обоюдоострым мечом на художественном рынке[4]. Когда Пино дает гарантию произведению искусства для «Кристи», то либо делает деньги на продаже, либо, если лот подлежит выкупу, добавляет в свою коллекцию еще одну вещь. «Франсуа Пино – мой любимый коллекционер, – признается Сегало. – Он испытывает истинную страсть к современному искусству и обладает уникальным чутьем на шедевры. Он разбирается в качестве. У него потрясающий глаз». Создание ореола таинственности вокруг коллекций, с которыми работает консультант, – неотъемлемая часть его деятельности. Любое произведение искусства, приобретаемое Пино, получает дополнительную ценность благодаря принадлежности к его коллекции. Имя художника играет главную роль, но важно и то, через чьи руки прошла картина, – это может увеличить ее стоимость. Само собой разумеется, что каждый, кто имеет отношение к художественному рынку, расхваливает свои деловые контакты.
Пино – один из двадцати коллекционеров, с кем Сегало и его партнеры работают на постоянной основе. «Лучше всего в мире искусства, безусловно, быть коллекционером, – объясняет Сегало. – На втором месте мы. У нас люди приобретают вещи, которые мы и сами купили бы, если бы могли себе это позволить. Мы живем рядом с произведениями искусства пару дней или недель, но в конце концов они уходят, что приносит нам громадное удовлетворение. Иногда становится очень завидно, хотя в этом и заключается наше ремесло – найти вещь и покупателя, подходящие друг другу».
Откуда Сегало узнаёт, что натолкнулся на нужную вещь? «Ты что-то чувствуешь, – говорит он взволнованно. – Я никогда не читал об искусстве. Меня не интересует литература об искусстве. У меня есть все художественные журналы, но я их не читаю. Я не хочу попадать под влияние обозрений. Я смотрю, наполняюсь образами. Совсем не нужно много говорить об искусстве. По моему убеждению, великое произведение скажет само за себя». Доверие своему внутреннему чутью свойственно большинству коллекционеров, консультантов и дилеров, и они любят поговорить об этом. Тем не менее редко можно найти профессионала в этой сфере, готового признать, что он не читает об искусстве. Сегало бравирует. Подавляющее большинство подписчиков на художественные журналы просто просматривают в них иллюстрации, и многие коллекционеры жалуются, что статьи об искусстве, особенно в «Арт-форуме», ведущем специализированном журнале, невозможно читать. Однако большинство консультантов гордятся своими подробными исследованиями.
Постоянные клиенты говорят, что с аукционами ничто не сравнится: «Ваше сердце бьется быстрее. Адреналин переполняет вас. Даже самых хладнокровных покупателей бросает в пот». Если вы предлагаете цену, то становитесь частью шоу, и если вы покупаете, то это публичная победа. Выражаясь языком аукционных домов, вы действительно «выигрываете» произведения искусства. Сегало говорит, что он никогда не волнуется, но испытывает ощущение, как от обладания в сексе: «Покупать легко. Гораздо сложнее бороться с искушением. Вы должны быть разборчивы и требовательны, потому что покупка – это чрезвычайно ответственный, мужественный поступок».
Психология покупки сложна, если не капризна. Сегало говорит своим клиентам: «Самые дорогие приобретения – те, что заставляют вас больше всего страдать, – и окажутся самыми лучшими». То ли из-за сильной конкуренции, то ли по причине финансовой неопределенности в искусстве есть что-то непреодолимое, с чем трудно совладать. Как любовь, оно разжигает желание. «Назначьте цену, но будьте готовы выйти за ее пределы, – предупреждает Сегало клиентов. – Бывали ситуации, когда я боялся разговаривать с клиентом после покупки, потому что потратил в два раза больше той суммы, которую мы оговаривали».
Я пытаюсь поставить вопрос о взаимосвязи между заработком консультанта и переплатой за произведение искусства. Когда консультанты работают за комиссионные, они не имеют дохода, если не совершают покупок. Когда они работают за гонорар, такого конфликта интересов не возникает. Но пока я подбираю слова, чтобы задать столь деликатный вопрос, Сегало смотрит на часы. Тень тревоги пробегает по его лицу. Он извиняется, встает, оплачивает счет и говорит: «Было очень приятно».
Я сижу, допивая воду и собираясь с мыслями. Увлеченность Сегало заразительна. Мы сидели с ним почти час, и все это время в его голосе звучала абсолютная убежденность. Это талант, так необходимый в его деле. С одной стороны, художественный рынок – это отношения спроса и предложения, а с другой – это область доверия. «Искусство сто́ит лишь столько, сколько кто-то хочет за него заплатить» – формула в действии. Правда, под нее подходит и мошенническое надувательство покупателя, поверившего в каждое слово продавца, по крайней мере в тот момент, когда он его произносит. Аукционный бизнес неотделим от партнерского доверия на всех уровнях – когда картины художника действительно имеют культурное значение, когда сделка не вызывает сомнений, когда финансовая поддержка надежна.
18 часов 35 минут. Входные двери двухэтажного вестибюля «Кристи» без конца вертятся, направляемые непрекращающимся потоком обладателей билетов. Многие дилеры и консультанты уже здесь, ведь вечерние торги – это удобный случай встретиться и раскланяться с «толстыми кошельками». В очереди за номерками в гардероб, а потом за жетонами для подачи заявок люди рассуждают о том, что́ сегодня хорошо пойдет и кто что будет покупать. Каждый что-то знает. Люди понижают голос, произнося название или номер лота, поэтому можно расслышать только вердикт: «Этот, скорее всего, улетит» или: «Эта оценка не пройдет». Пока все рассаживаются по местам, коллекционеры переговариваются: «Удачи» или «До встречи в Майами». Все сияют улыбками.
Собрание интернациональное. Слышится много французской речи с бельгийским, швейцарским и парижским акцентами. Бельгия и Швейцария, наверное, имеют самое большое число коллекционеров современного искусства на душу населения. До Второй мировой войны лидирующее место на мировом арт-рынке занимала Франция. После войны и до начала 1980-х годов аукционной столицей стал Лондон, но сейчас британский город утратил первенство: там покупатели теперь предпочитают делать ставки по телефону. Трудно поверить, что Нью-Йорк был провинциальным аванпостом художественного бизнеса вплоть до конца 1970-х годов. «Кристи» устраивает здесь аукционы только с 1977 года, и вот, по словам одного эксперта «Кристи», «рынок жив – все главные действующие лица в зале».
Я вижу Дэвида Тейгера, известного в конце семидесятых нью-йоркского коллекционера. Он разговаривает с хорошо сохранившейся дамой его возраста.
– Какой период вы собираете? – спрашивает она.
– Сегодняшнее утро, – отвечает он.
– Вы любите искусство молодых художников? – спрашивает она серьезно.
– Его не обязательно любить, я его коллекционирую, – шутит он.
– И… вы сегодня назначили цену?
– Нет. Я прихожу сюда не покупать. Я прихожу вдохнуть аромат – почувствовать, какой запах идет из духовки, – я хочу оценить настрой публики. Это не имеет ничего общего с тем, на что я мог бы потратиться. Я потрачусь на что-нибудь незамеченное и недооцененное».
Тейгер гордится своей независимостью; для него в аукционах слишком много тенденциозности. Он приобрел Энди Уорхола на выставке в галерее «Стейбл» в 1963 году. «Знаете ли вы, сколько я заплатил за него? – спрашивает он. – Семьсот двадцать долларов! А знаете, когда МоМА[5] купил своего первого Уорхола? В восемьдесят втором!» Так с чего бы теперь он решил потратить 10 миллионов долларов на более слабого Уорхола? Это не вяжется с его имиджем человека, любящего рисковать. Он коллекционер иного рода.
Итак, кто же покупает на аукционах? Многие «серьезные» коллекционеры современного искусства покупают у первичных дилеров. Это гораздо дешевле, хотя быть впереди всех намного более рискованно. На вторичном рынке риск меньше, так как произведение уже прошло «проверку». Искусство бесценно, но страховка стоит очень дорого. В аукционах участвует лишь незначительный процент коллекционеров. «Они любят испытать это ощущение черты, которую нельзя переступить, – объясняет директор «Сотби». – Они очень заняты, а торги заставляют их действовать сообща. Им нравится открытый характер аукциона и уверенность, что в данный день в данном месте они заплатили рыночную цену».
Одна из причин приобретения на аукционе заключается в возможности избежать длительных переговоров с первичными дилерами: они заинтересованы в выстраивании карьеры своих художников и потому стремятся продавать только коллекционерам с хорошей репутацией. Чтобы приобрести картину известного художника, ежегодно выставляющего на продажу ограниченное число работ, нужно ждать в очереди – столь длинной, что многие желающие так никогда и не входят в круг посвященных, чтобы получить «предложение на покупку». Некоторые завсегдатаи аукционов жалуются на «полное отсутствие материала на рынке» и на «недемократичные» методы ведения дел первичными дилерами. «Честно говоря, – заявляет эксперт «Сотби», – я думаю, что листы ожидания неприличны. Аукцион избавляет от этих иерархических списков, и вы можете вдруг оказаться в самом начале очереди – надо лишь поднять руку последним».
В 18 часов 50 минут я поднимаюсь по лестнице в аукционный зал и присоединяюсь к представителям прессы, которые толпятся в небольшой части зала, отделенной красным шнуром. Пространство организовано так, что и без слов ясно: журналисты должны знать свое место. На аукционе «Сотби», посвященном произведениям старых мастеров, нам раздали огромные – просто оскорбительные – белые стикеры с надписью: «ПРЕССА». В иерархическом мире денег и силы репортеры явно находятся на самой низшей ступени. Как сказал один коллекционер о ком-то из журналистов, «сразу видно, что он зарабатывает немного. Он действительно не имеет доступа к важным людям, поэтому вынужден непрерывно печатать свои статьи. Что за радость слоняться вокруг большого стола, когда твое присутствие там нежелательно!»
Но одна журналистка, пишущая для «Нью-Йорк таймс», является исключением из правил. Кэрол Вогел отведено персональное сиденье перед красным шнуром: она может вставать и расхаживать рядом с кучкой репортеров. Унылая стрижка-боб и сапоги на высоких каблуках. Кэрол Вогел – надменное олицетворение могущества ее газеты. Я вижу, как она разговаривает с некоторыми преуспевающими дилерами и коллекционерами. Эти люди охотно общаются с миссис Вогел, поскольку хотят влиять на ее репортажи, хотя содержащиеся в ее статьях советы и попытки проникнуть в суть вещей на деле не более чем хороший пиар.
В загоне для прессы находится и Джош Баэр. Он не журналист, но он более десяти лет выпускает электронный бюллетень «The Baer Faxt», в котором, в частности, сообщается о тех, кто покупает и сбивает цены на аукционах. Баэр немного напоминает Ричарда Гира, он держится так же невозмутимо, у него густые седые волосы и очки в черной оправе. Его мать – довольно известная художница-минималистка, а он уже десять лет владеет галереей, поэтому хорошо разбирается в окружающей обстановке. «Бюллетень способствует созданию иллюзии прозрачности, – признается он. – Люди имеют слишком много разнообразной информации, но недостаточно образованны. Их эрудиция – показная. Они смотрят на картину и видят ее цену. Они думают, что ее настоящая стоимость – это аукционная стоимость». Хотя мир искусства в общем и рынок искусства в частности непроницаемы, секретов становится меньше, если вы входите в конфиденциальный круг. Как объясняет Баэр, «люди любят говорить о себе и показывать, что им известно то, что знают другие. Я отстаиваю это стремление прямо сейчас – чтобы создать у вас впечатление моей значимости».
Большинство репортеров здесь интересует конкретная информация. Они записывают цены и наблюдают за теми, кто торгуется и покупает. Такие журналисты не занимаются критикой. Они не пишут об искусстве, их ремесло – узнавать, кто что делает. Тактика одних – «распознавать жетоны», то есть записывать номера жетонов у входящих, чтобы позже, во время торгов, можно было сказать, кто купил работу, когда аукционист громко объявит номер. Другие представители прессы стараются замечать, кто где сидит. Репортеры жалуются на стесненные условия и плохое обозрение. Они смеются над напыщенным коллекционером, которому предоставили «плохое место», и шутят о том, как лучше назвать человека, пробирающегося к этому стулу. «Особенный», – говорит сдержанный британский корреспондент. «Плебей», – говорит Баэр. «Клоун», – раздается чей-то решительный голос.
Аукционный зал рассчитан на тысячу человек, но выглядит менее вместительным. Каждое место указывает на статус и величину состояния занимающего его человека. В центре зала сидят заядлые коллекционеры Джек и Джульетта Голд (это не настоящие их имена). Обоим супругам под пятьдесят, у них нет детей. Каждый год в мае и ноябре они прилетают в Нью-Йорк, останавливаются в своем любимом номере в «Четырех сезонах» и устраивают обеды с друзьями в «Сетте Меццо» и «Балтазаре». Джульетта говорит: «Есть стоячие места, ужасные места, хорошие места, очень хорошие места и места в проходе – они лучшие. Есть крупные коллекционеры, которые покупают, – они впереди, менее крупные – справа. Серьезные коллекционеры, которые не покупают, располагаются дальше. Затем, конечно же, есть продавцы, скрывающиеся в персональных ложах наверху. Это целый ритуал. За несколькими исключениями каждый сидит именно там, где сидел в прошлом сезоне». Другой коллекционер говорил мне, что вечерние торги похожи на «шествие в синагогу в дни покаяния. Все знают всех, но видят друг друга только трижды в году, поэтому наверстывают, увлекаясь болтовней». Существует немало анекдотов о коллекционерах, которые настолько заболтались, что позабыли назначить цену.
Аукцион предоставляет участникам и такое удовольствие, как возможность быть увиденным. На Джульетте платье от «Missoni», и никаких ювелирных украшений, только огромный винтажный бриллиантовый перстень от «Cartier». («Носить „Prada“ опасно, – предупреждает она. – Можно оказаться в той же одежде, что и трое сотрудников аукциона».) Джек щеголяет в костюме в тонкую полоску от «Zegna» и галстуке кобальтового цвета от «Hermes». Иногда Джек и Джульетта покупают, иногда продают, но в основном они приезжают из любви к торгам. Джульетта – романтичная натура, ее родители коллекционировали произведения искусства, а Джек – прагматик, от его акций и недвижимости зависит его будущее. Джульетта сказала мне, что «аукцион подобен опере: язык обоих нуждается в расшифровке». Джек, кажется, согласен, но в конечном счете говорит совсем о другом: «Да, даже если у вас нет определенной заинтересованности в продаже, вы эмоционально захвачены, потому что будете обладать аналогичными работами десяти тех же самых художников. Аукцион – это всегда оценка».
Сегодняшний аукцион – нечто большее, чем просто шестьдесят четыре сделки, это калейдоскоп противоречивых оценок и финансовых операций. Я спросила супружескую пару: как они думают, почему коллекционирование стало так популярно в последние годы? По мнению Джульетты, все больше людей приходит к пониманию искусства как способу обогащения. Джек, наоборот, считает, что с помощью искусства можно «разнообразить ваш инвестиционный портфель». Хотя такая точка зрения, говорит он, задевает чувства прежних «чистых коллекционеров, новые коллекционеры, делающие деньги в хедж-фондах, хорошо осведомлены об альтернативных путях вложения средств. Иметь дело с наличными сегодня настолько невыгодно, что идея инвестировать в искусство кажется не такой уж глупой. Рынок произведений искусства так силен, потому что нет лучшего выбора. Если бы рынок акций в два-три приема значительно вырос, то рынок искусства неизбежно столкнулся бы с проблемами».
Эта сфера бизнеса так мала и жестко ограничена, что ее почти не затрагивают сложные политические ситуации. «На торгах после 11 сентября, – объясняет Джульетта, – полностью отсутствовало ощущение реальности внешнего мира. Отсутствовало абсолютно. Помню, тогда в ноябре, сидя на аукционе, я сказала Джеку: „Мы выйдем из зала – а башни-близнецы стоят, и все в мире хорошо“».
Если масштабные катастрофы не влияют на художественный бизнес, то случайная сплетня способна нарушить ход сделки. Джек рассказал мне историю друзей, продававших коллекцию своей бабушки. «Там была красивая картина Агнес Мартин, но почему-то говорили, что если посмотреть на нее сверху, при определенном освещении, прищурив глаза, то становятся видны повреждения. И весь мир искусства вдруг принял это за истину. В результате цена картины снизилась, наверное, на полмиллиона долларов – только потому, что какой-то идиот распустил нелепый слух. Напротив, когда ходят слухи, что работа художника уйдет к Ларри, все стремятся купить ее, пока цены не сошли с ума». Он имел в виду Ларри Гагосяна, одного из крупнейших в мире художественных дилеров, владельца галерей в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, Лондоне и Риме. Ларри неизменно повышает цены до 50 процентов на произведения того художника, которого начинает представлять.
Многие признаются, что находят удовольствие в интриге. Однако пронизанная соперничеством подоплека разговоров для некоторых невыносима. Лондонский дилер, мечтающий обходиться без аукционов, объяснял: «И в вас, и во мне, в каждом столько дерьма. Все бегают друг за другом. Чат заполнен двусмысленными и грязными историями о мире искусства. Это гротескная картина жадности. Вы входите, и каждый счастлив вас видеть: „Как дела?“ – но их единственная цель – выжать вас».
19 часов 01 минута. Пока несколько человек сражаются за свои места, Кристофер Бёрг ударяет молотком: «Добрый вечер, дамы и господа. Добро пожаловать в „Кристи“ на вечерние торги послевоенным и современным искусством». Он зачитывает правила, касающиеся условий торговли, комиссионных и пошлин. Бёрг объявляет: «Лот номер один» – и начинает торги: «Сорок две тысячи, сорок восемь тысяч, пятьдесят тысяч, пятьдесят пять тысяч». Он кажется более раскованным, чем в пустом зале. Слева от него на большом черно-белом табло конвертера валют указаны суммы в американских долларах, евро, фунтах стерлингов, японских иенах, швейцарских франках и гонконгских долларах. Справа на экране помещен цветной слайд, чтобы аудитория точно знала, какая работа сейчас выставлена на продажу. По обеим сторонам от Бёрга – два ряда отсеков, похожих на кабины жюри, для сотрудников «Кристи». Многие из них разговаривают с покупателями по телефону: некоторые покупатели сейчас отсутствуют в городе, другие хотят сохранить анонимность. Такие, как Чарльз Саатчи, важная персона в рекламном бизнесе и дилер вторичного художественного рынка, никогда не приезжают на торги. Саатчи поступает мудро, либо делая заявку по телефону, либо присылая кого-нибудь для участия в торгах. Если он выигрывает лот, особенно по рекордной цене, то может сразу сделать данный факт общеизвестным. Если проигрывает – никто об этом не узнает, и как публичный человек он не потеряет своего престижа.
Первый лот продан за 240 тысяч долларов; окончательная сумма в действительности будет составлять 276 300 долларов (19,5 процента комиссионных от суммы до 100 тысяч долларов и 12 процентов – свыше 100 тысяч долларов). От начала до окончания продажи первого лота прошло примерно полторы минуты. Сделки совершаются быстро, если работы продаются по цене, близкой к первоначальной, но, когда окончательная цена в три раза превышает начальную, на сделку требуется больше времени. В любом случае аукцион – достаточно быстрый способ продажи искусства.
«Следующий – лот номер два, – говорит Бёрг. – Ричард Принс. Стартовая цена – девяносто тысяч. Да, за него девяносто тысяч. Девяносто пять тысяч, сто тысяч, благодарю вас. Сто десять тысяч… сто двадцать, сэр? Так, сто двадцать, сто тридцать…»
Не случайно на вечерних торгах среди аукционистов нет ни одного американца. Тобиас Мейер, ведущий эксперт «Сотби», – немец, а Симон де Пюри, эксперт и совладелец (вместе с Филиппом де Пюри) аукционного дома современного искусства, – франкошвейцарец. Бёрг, конечно, британец. Все они вносят долю европейской вежливости в череду прямых сделок. Другое влияние благородных традиций Старого Света – то, что персонал аукционных домов официально называют «специалистами» и неофициально относят к «экспертам». Свои знания в области истории искусства они применяют к требованиям рынка: оценивают произведения, выставляют их на продажу, а затем привлекают внимание покупателей к лотам. Как бы то ни было, по словам одного из экспертов, «на самом деле мы являемся аналитиками и брокерами».
Эми Каппеллаццо, специалист и содиректор Отдела послевоенного и современного искусства «Кристи», – энергичная брюнетка с блеском в глазах и манерой по-деловому вести разговор. Она одна из немногих, кто представляет американцев в верхних эшелонах компании, и ныне единственная женщина, возглавляющая «важнейшее доходное направление» отдела. Когда перед началом аукциона я брала у Эми интервью, она была очень возбуждена, а сейчас кажется почти спокойной. «Я никогда не испытываю волнения во время торгов, – говорит она. – На данный момент вся самая трудная работа нами выполнена. Примерно 80 процентов нашего времени уходит на подбор вещей для продажи и 20 процентов – на поиск покупателей. Приобретение отличного произведения – самое главное. Нам все чаще приходится напоминать клиентам, что картина, висящая у них дома на стене, может быть ликвидным имуществом и ее стоимость может превысить стоимость всего дома».
Торги по поводу фотографии Принса «Без названия (Ковбой)», первого оттиска с негатива, проданного в пользу общества «Тибетский дом в Нью-Йорке», застопорились, и Бёрг пытается выудить из зала новые предложения цены. Он пристально смотрит в глаза каждому участнику торгов. «Двести шестьдесят тысяч. Двести семьдесят, мадам? Вы по-прежнему отказываетесь. А человек позади вас? Нет. Двести шестьдесят по телефону против всех, кто находится здесь. Продаю, предупреждаю честно, за двести шестьдесят тысяч долларов».
Бёрг ударяет молотком, и половина зала склоняется над своими каталогами, чтобы записать цену. «На опыте вы постигаете одну вещь, – говорит Бёрг. – Если покупатель качает головой – „нет“, – это еще ничего не значит. Начинающий аукционист сразу поверит, но профессионал знает, что в действительности этот коллекционер готов пойти на более крупную сумму. Когда качают головами некоторые дилеры или частные коллекционеры, ясно, что вам не нужно больше вести с ними торг. Они имеют огромное самообладание: так – и ни пенни больше. А другие – вы можете почувствовать, насколько они нерешительны. Кто-то советуется с супругой. Он очень нетерпелив, а она торгуется. Или он говорит „нет“, а она хочет повысить цену. Все это вам видно с кафедры».
Уже выставлен третий лот, но Джош Баэр и журналистка «Нью-Йорк таймс» все еще обсуждают, кто претендовал на Принса. «Я ненавижу этот зал, – говорит Вогел. – Не видно покупателей». Репортерам нет никакой пользы оттого, что Бёрг находится на возвышении, им недоступна и его секретная книга. Разговор вертится вокруг четырех имен, но ни в одном нет полной уверенности. Иногда аукцион подобен детективному фильму, только волнение вызывают огромные суммы, а загадку составляют осторожные покупатели или клиенты с сомнительной репутацией, избегающие взглядов прессы.
Психологически точное понимание настроения аудитории – важнейшая часть работы Бёрга. Он обладает непревзойденной способностью замечать мелочи в поведении участников торгов. «Перед началом торгов за тот или иной лот, – доверительно говорит мне Бёрг, – интересующийся им покупатель выдает свое желание приобрести эту вещь. Обычно человек выпрямляется, поправляет пиджак, выглядит немного нервозным. Даже если он всю свою жизнь посещает торги, хороший профессионал что-нибудь да заметит. И значит, покупатель собирается претендовать на следующий лот или, по крайней мере, на идущий за ним. Я все это вижу».
«Но, – настаиваю я, – некоторые влиятельные коллекционеры и дилеры, вроде Намадов[6], ведут себя вполне спокойно. Они равнодушно поднимают палец, как будто мысль поторговаться пришла им в голову только что». Считается, что семья Намад когда-то владела 20 процентами наследия Пикассо, хранящегося в частных коллекциях по всему миру, а сейчас Намады скупают послевоенное искусство. По слухам, они никогда не тратят наличные, а приобретая одни лоты, продают несколько других, постоянно обновляя коллекцию.
«Они долго собираются, – говорит Бёрг, – это нечто вроде семейного совета: он длится, пока принимаются ставки на тот или иной лот, и я вижу, что затевается. К тому же нам известны их предпочтения. Дэвид Намад любит покупать вещи, которыми раньше уже владел, а в ряде случаев я точно знаю о его планах – из разговоров с ним задолго до торгов».
Вот уже и лот № 4 – картина Марлен Дюма. Джош Баэр наклоняется ко мне: «Ты заметила, они начали торги, превысив самую высокую заявленную цену». Один из участников просто не опускает свой жетон. Он избрал тактику «силового давления», направленную на то, чтобы помешать другим. Предложения поступают в невероятном темпе. Бёргу едва удается перевести дух: 550 тысяч, 600, 650, 700 тысяч долларов – «несколько человек», 750, 800, 850 тысяч долларов. «Что такое? Восемьсот восемьдесят тысяч». Кто-то пытается замедлить торги путем меньших возрастаний цены. «Девятьсот тысяч долларов в зале. Против вас вся эта сторона». Аукционистам не нравится, когда цена поднимается понемногу, потому что продажа может утратить динамику. Между тем в данный момент предложенная сумма в три раза превышает первоначально объявленную стоимость и намного больше личного рекорда Марлен Дюма, а посему Бёрг решает проявить великодушие.
Когда предложения достигают 980 тысяч долларов, наступает продолжительная пауза. Крупные ставки внушают настороженное уважение, а непредвиденно высокие вызывают оглушительную тишину. Всем интересно, преодолеет ли картина психологический барьер в миллион долларов. Это сделало бы Марлен Дюма одной из трех современных художниц, за чьи работы на аукционах платят более миллиона долларов, две другие – Луиза Буржуа и Агнес Мартин[7]. Неужели Дюма к ним присоединится? Один из наблюдателей «Кристи» подает знак Бёргу, что в самом конце зала появился новый участник торгов. «Один миллион долларов», – говорит Бёрг с едва заметным торжеством.
«Откуда он взялся?» – спрашивает Баэр громким шепотом. Группа репортеров тоже хотела бы это знать, и даже коллекционеры оборачиваются, чтобы мельком взглянуть на загадочного покупателя, вступившего в бой. Некоторые любят приходить на торги поздно, и это означает, что они не станут ограничиваться в денежных средствах. Аукционы – это сплошное самолюбование. Важно покупать с шиком.
«Один миллион долларов, – повторяет Бёрг с легким оттенком изумления. – Один миллион пятьдесят… один миллион сто». Это вновь в адрес позднего посетителя торгов, сидящего в конце зала – подальше от любопытных взглядов. «Один миллион сто тысяч долларов. Честно предупреждаю. Последний шанс. Один миллион сто. Продаю вам, в последнем ряду». Стук. С ударом молотка в зале начинаются разговоры. «Жетон четыре-ноль-четыре. Благодарю вас», – говорит Бёрг. Я слышу смех. Несколько человек удивленно качают головой. Голос с той стороны, где стоят репортеры, восклицает: «Миллион сто! Кто-нибудь будет знать, кто она такая, через двадцать лет?» Другие кивают в знак согласия, словно хотят сказать: «Да, мы тоже ставим на ту лошадь». Репортеры между собой обсуждают, кто же мог купить Дюма. Вопрос окончательной цены во многом зависит от того, кто покупает – «сумасшедший коллекционер» или дилер. По общему мнению, только сумасшедший заплатил бы такую сумму. Но кто? Сидящая среди сотрудников «Кристи» Эми Каппеллаццо многозначительно подмигивает кому-то из публики.
Картина Дюма – это полотно среднего размера, на котором преобладает красный цвет. На ней изображена женщина, выжидающе смотрящая на зрителя. Ее палец, напоминая фаллос, кокетливо прикасается к нижней губе приоткрытого рта.
Каппеллаццо ободряюще невозмутима. Когда я спросила ее, какого рода искусство хорошо продается на аукционе, ее ответ неожиданно коснулся данного лота. Во-первых, «можно ориентироваться на цвет. Коричневые картины продаются хуже, как и синие и красные. Мрачная картина не пойдет, в отличие от той, которая заставляет почувствовать себя счастливым». Во-вторых, предпочтение отдается определенным сюжетам: «Обычно плохо покупают обнаженных мужчин, а также пышных женщин». В-третьих, живопись пользуется бо́льшим спросом, чем все остальное: «Коллекционеров смущают и озадачивают вещи, требующие включения. Они избегают покупать работы, которые кажутся очень сложными для понимания». Наконец, имеет значение размер: «Все, что не лезет в лифт, как правило, тоже оказывается за пределами аукционных торгов». Каппеллаццо стремится объяснить, что «это только основные коммерческие позиции, не имеющие ничего общего с художественными достоинствами».
Я спрашиваю о соотношении эстетической ценности и рыночной стоимости. «Нельзя говорить, что они напрямую взаимосвязаны. Бывает, что произведения замечательных художников не имеют спроса. Является ли красивая внешность залогом счастья? Это вопрос из той же серии. Он спорный. Он нигилистический». Так… Эстетическая ценность картины зависит от мнения зрителя, но человек – животное общественное, и он учитывает (осознанно и неосознанно) коллективное мнение. Каппеллаццо не оправдывает рынок. Он такой, какой есть. «Я, вообще-то, куратор, – говорит она. – Когда я встречаю своих старых знакомых по университету, на вопрос о моей работе отвечаю: „Занимаюсь богоугодным делом на рыночной площади в «Кристи»“. Это одна из моих шуток».
Лот № 5 – классическая работа Гилберта и Джорджа 1975 года, продана за 410 тысяч долларов, тогда как начальная цена лота № 6, скульптуры Маурицио Каттелана 2001 года, составила сразу 400 тысяч. Гилберт и Джордж, наверное, самые значительные британские концептуальные художники, но в данном случае они не выдерживают конкуренции с менее плодовитым экстравагантным итальянцем.
Каталог – главный маркетинговый инструмент аукционного дома. Это издание с цветными иллюстрациями. Изображения, помещенные на обеих сторонах глянцевой обложки, составляют особый предмет договора между продавцом и аукционным домом. Упомянутая работа Каттелана – автопортрет, где он изображен выглядывающим из отверстия в полу, – украшает не только заднюю сторону обложки, но и пригласительный билет.
«Рынок Маурицио» (современных художников полагается называть по имени) широко обсуждается. Каттелан – циничный шутник, чье творчество оценивается неоднозначно. Некоторые считают его Дюшаном XXI века, другие говорят, что это разрекламированный Джулиан Шнабель нашего времени. Поначалу трудно отличить новаторов от шарлатанов: и те и другие отвергают существующие версии настоящего искусства. Проверкой служит продолжительность их «интервенции» в историю искусства. Некоторые авторитетные коллекционеры покупают произведения Каттелана в таком количестве, что у остальных возникает подозрение в сознательном регулировании его рынка. Тем не менее, как заявил один консультант, «это не регулирование, а скорее безусловная поддержка».
Торг за Каттелана, как говорят на аукционах, идет в «форсированном темпе», и его работа продается за 1 миллион 800 тысяч долларов, что в два раза превышает предыдущий аукционный рекорд художника. «Уильям Аквавелла», – бормочет Баэр, быстро делая запись в своем каталоге. Аквавелла – арт-дилер во втором поколении, его галерея находится в роскошном особняке на Восточной 79-й улице, он один из немногих, кто может позволить себе потратить такую сумму за вещь, которая оправдает себя в неопределенном будущем. Для консультантов и дилеров покупка в аукционном зале служит рекламой их услуг.
Лот № 7 – одна из трех картин Эда Рушея, выставленных на сегодняшние торги. Она «улетает» за 680 тысяч долларов. Баэр ворчливо произносит имена Мельцера и Гагосяна – покупателя и того, кто назначил самую низкую цену. Гагосян представляет Рушея на первичном рынке и «покровительствует» ему на аукционе. Если интерес к Рушею ослабеет, Гагосян, наверное, купит его лучшие картины и будет держать их до тех пор, пока художник опять не войдет в моду.
Лот № 8 – фотография Гурски. Она превзошла наивысшую заявленную цену, но продается значительно ниже рекордной стоимости произведений художника. Эта фотография не относится к числу работ, прославивших его.
Лот № 9 – изящный «Монумент для Татлина» Дэна Флавина; установлен новый ценовой рекорд художника.
В общем, этот аукцион подтверждает, насколько быстро растут цены на художественном рынке. «Каждый сезон мы ожидаем значительной корректировки цен», – говорит Джек Голд. «Ни один подъем не длится вечно», – добавляет Джульетта. Это не пузырь, который когда-нибудь лопнет, чего не скажешь о бизнесе.
Я спрашиваю Джоша Баэра о бесконечном росте цен. Всматриваясь в зал, он невозмутимо отвечает: «Без аукционов мир искусства не имел бы такого финансового значения. Они создают иллюзию ликвидности». Он останавливается, чтобы записать стартовую цену лота № 10, и продолжает: «Ликвидный рынок – это Нью-Йоркская фондовая биржа. Кто-то наверняка купит принадлежащие тебе акции компании „IBM“ за ту или иную цену. Но нельзя быть уверенным, что кто-нибудь приобретет твоего Маурицио. При этом аукционы дают ощущение, что большинство вещей в конце концов будут проданы. Многие вообще ничего не покупали бы, если бы не рассчитывали в будущем на удачную перепродажу – для себя или для наследников».
Лот № 10 приобретен под залог квартиры за 800 тысяч долларов. Баэр поворачивается ко мне и добавляет: «Мы живем в условиях, когда каждый надеется на изменение цен только в одном направлении. Многие художники, которые сейчас хорошо покупаются, через десять лет будут никому не нужны. Об этом надо помнить. Посмотри старые аукционные каталоги».
Эми Каппеллаццо смеется, разговаривая с кем-то по телефону. Сотрудники «Кристи» готовят два следующих лота – «музейные экземпляры». Лот № 11 – композиция редимейд любимца аукционов Джеффа Кунса, составленная из трех пылесосов, которая, несомненно, повеселит чью-то домработницу. Лот № 12 – масштабная историческая картина короля постмодернистского искусства Энди Уорхола.
Резкое повышение ставок и рекордные цены первых десяти лотов в какой-то степени связаны с тем, как в «Кристи» организован процесс торгов. Людям необходимо ощущать себя в безопасности, когда они тратят экстраординарные суммы на предметы роскоши. Каппеллаццо объясняет: «Мы продумываем последовательность лотов с коммерческой точки зрения. Если бы мы исходили из логики истории искусства – хронологии и тематики, – торги, наверное, провалились бы. Все первые десять лотов должны иметь успех. Обычно это новые, свежие, современные работы, воодушевляющие зал. А на двенадцатом или тринадцатом лоте мы подойдем к серьезной ценовой отметке».
Кунс «продан в зале» за 2 миллиона 350 тысяч долларов.
«Время большого кахуны[8]», – говорит Баэр.
«Лот двенадцать. Энди Уорхол. „Беспорядки на расовой почве в горчичных тонах“. 1963 год», – говорит Кристофер Бёрг. У многих работ название отсутствует. Они значатся просто как «Гурски», «Флавин», «Науман». Время на обсуждение предусматривается только для самых дорогих лотов. Очень медленно Бёрг произносит: «И… для начала… восемь… миллионов». Торги проходят неторопливо, с каждым новым предложением цена вырастает на 500 тысяч долларов. Благоразумная тишина заполняет зал. Проходит около минуты, и цена достигает 12 миллионов долларов; Бёрг грозит продажей: «Честно предупреждаю. Двенадцать миллионов долларов». За десять секунд было сделано три ставки, и цена подскакивает до 13 миллионов 500 тысяч долларов. И останавливается. Заглядывая в глаза покупателям, Бёрг ухитряется протянуть время секунд на сорок, надеясь увеличить сумму еще на полмиллиона, но этого не происходит. И вот раздается удар молотка: «Продано за тринадцать миллионов пятьсот тысяч долларов». «Рафаэль Яблонка… наверное, для Удо Брандхорста», – заявляет Баэр.
Когда я спросила Эми Каппеллаццо, что такое художественный рынок, в ее ответе не было иллюзий: «Искусство больше похоже на недвижимость, чем на акции. Некоторые произведения Уорхола по стоимости сопоставимы с квартирами-студиями с окнами на север в типовой высотке, а другие – с роскошными пентхаусами. А доля в „Cisco“ – это всегда доля в „Cisco“[9]». Судя по динамике торгов, картина «Беспорядки на расовой почве в горчичных тонах», наверное, может сравниться с пентхаусом, правда с неважно отремонтированным холлом и уродливой мебелью, закрывающей вид из окон. Работа Уорхола состоит из двух панелей, и знатоков беспокоило, что оттенок горчицы на них не абсолютно одинаковый. По мнению одних, панели выполнялись в разное время, другие утверждают, что так и было задумано. В любом случае, как сказала Джульетта Голд, «это великое историческое произведение, только цвет его не очень привлекателен, к тому же оно слишком большое, чтобы висеть в чьем-либо доме».
Рынок Уорхола, по-видимому, самый сложный в современном искусстве. Стоимость в какой-то мере отражает разницу между растиражированными произведениями и малоизвестными. Наиболее высоко оценивают работы, созданные Уорхолом в 1962–1964 годах, но качество шелкографии влияет на цену. И то, что картина является «свежей на рынке», и то, что она неоднократно перепродается, дает импульс ее востребованности.
Уорхол – это бренд, известный всему миру, но продвигают его лишь несколько богатейших дилеров и коллекционеров, владеющих произведениями художника. Считается, что лучшая коллекция принадлежит Питеру Бранту, медиамагнату, лично знавшему Уорхола, но у семьи Муграби, вероятно, самая крупная коллекция, насчитывающая, как известно, около шестисот работ Уорхола. Затем идут Намады и такие дилеры, как Гагосян и Боб Мнухин, которые не скупятся на деньги и охотно покупают и продают Уорхола. Это игроки экстра-класса; по словам одного из них, они «готовы завысить цену, сохраняя значимость своих вложений». Они держат свои дела втайне от всех, игнорируя требования аукционных домов о прозрачности и демократизме на художественном рынке.
Уорхол однажды сказал: «Американцу больше свойственно покупать, чем думать, и я настолько американец, насколько сказанное относится ко мне». На этой неделе Кристоф ван де Веге, один из нескольких дилеров вторичного рынка в Челси, проводит выставку больших красочных картин Уорхола, на которых изображен знак доллара. Что это – дань уважения рынку искусства или пародия на него? Ирония, несомненно имевшая место при создании картин, рассеялась через каких-нибудь двадцать лет после смерти художника.
В Нью-Йорке галереи, работающие на первичном рынке, и те, что занимаются в основном вторичными продажами, находятся в разных районах города. Галереи первичных дилеров расположены преимущественно в Челси, между Западной 19-й и Западной 29-й улицами, а вторичные дилеры предпочитают Мэдисон-авеню или район между Восточной 59-й и Восточной 79-й улицами. Такие дилеры, как Гагосян, Дэвид Цвирнер, «Пейс – Вильденштейн»[10], имеют магазины в обоих районах, по одному на каждый вид торговли.
Дилерам вторичного рынка необходимы «хороший глаз», знание истории искусства, интуиция, умение рисковать и постоянные надежные клиенты, и единственное их отличие от первичных дилеров – готовность раскошелиться. Сильнейшие из них имеют капитал, дающий возможность покупать, не продавая и не испытывая при этом финансовых затруднений. Они скорее контролируют объект, чем действуют как посредники. Один из дилеров жалуется: «Я всегда страдал оттого, что не мог держать вещи продолжительное время. Я очень люблю покупать и ненавижу продавать. Когда со всей строгостью подходишь к покупке и выбираешь лучшие произведения, то не хочется с ними расставаться».
Было бы не менее странно, если бы коллекционеры получали удовольствие от продажи. Конечно же, она вызывает совсем другие чувства, чем радость приобретения. Продажа ассоциируется с несчастьем: смертью, долгами, разводом. «Сегодня, – говорит Баэр, – именно эти факторы нужно стараться учитывать, чтобы эффективно вести дело». Многие без конца меняют состав своей коллекции: продают произведения, на которые поднялся спрос, и покупают, на их взгляд, недооцененные вещи, требующие проверки временем. Или избавляются от произведений некогда модных художников, прежде чем те совсем обесценятся, чтобы «обновить» свою коллекцию. Как объяснил один из сотрудников «Сотби», «бывает, что коллекционеры, передающие вещи на аукцион, просто находятся под влиянием момента и так легко соглашаются на все условия, будто сделаны из пластилина».
Слово «пластичный» – особенное. Оно напоминает мне слова одной пожилой дамы, сказанные после двух выпитых бокалов шампанского: «Аукционист похож на пластического хирурга. Следует обращаться к тому, кому вы доверяете». Я замечаю сидящую через два места от меня молодую длинноволосую блондинку, делающую пометки в своем каталоге старческой рукой. Присматриваясь, я замечаю, что ее кожа сухая, но совсем без морщин; у нее пересаженные волосы; дряхлое тело скрыто под дорогими мехами и украшениями. Ее возраст невозможно определить – от двадцати до семидесяти. «Пластическое» здесь связано с решительными попытками вернуть ушедшую юность и с желанием омолодиться путем обладания новизной.
По сравнению с удовольствием, полученным от покупки, продажа – дело трудное. Многие коллекционеры, действительно занимающиеся продажей, стараются об этом молчать, отчасти потому, что известность закрывает продавцу возможность покупать у первичных дилеров. Когда Джек и Джульетта Голд несколько лет назад продали работу, помещенную на обложке аукционного каталога, они сожалели об этом. Джек, как обычно, практичен: «Продавать на аукционе неприятно. У меня была нервотрепка при согласовании условий, получении гарантий, обсуждении обложки, а когда все закончилось, мне не понравилась огласка. Лучше бы я продавал частным образом, через дилера. Тогда единственной проблемой могла бы стать цена, назначенная дилером, но потом меня преследовала бы мысль, что на аукционе мы получили бы больше». Джульетту продажа на аукционе травмировала: «Это ужасно. Мне не хватало воздуха и хотелось умереть. Я чувствовала себя раздетой. Картина была застрахована, и мы не волновались по поводу денег, но что, если никто не захочет ее купить? Мы прожили с ней долгое время. Нам она нравилась, поэтому было чувство, будто оценивали не картину, а нас. Нам отвели персональную комнату наверху, где, слава богу, были напитки. Я выпила три бокала виски за сорок пять минут и все-таки оставалась совершенно трезвой».
Баэр раздает мятные леденцы. Несколько лотов было продано с ходу – три картины Твомбли, две работы Калдера, еще одна Уорхола, еще одна Кунса. Я перестала следить за ценами, увлекшись наблюдением за разнообразными жестами, которые используют участники ритуала: это и отчаянные взмахи рукой, и едва заметно поданные знаки одним или двумя пальцами, и удары жетонами, и взволнованные кивки и мигания. Каппеллаццо шутит: «Я всегда считала, что стратегии торга сродни сексуальным стратегиям. Некоторые покупатели не боятся дать знать аукционисту о своем желании, они его не скрывают. Другие дразнят и озадачивают». Сотрудники «Кристи», ведущие телефонные переговоры с клиентами, наверняка получили задание работать с азартом, поэтому стиль их торговли более экспрессивен. Одни, как в аэробике, отводят в сторону согнутую в локте руку, которой держат телефон, другие несколько истерично выкрикивают: «Торг!» – или делают жест рукой, как будто хотят остановить движение транспорта, – это означает, что они предвидят предложение цены от коллекционера, со стаканом вина развалившегося у себя дома на диване и забывшего о безотлагательности решений.
«Лот тридцать три. Синди Шерман, – говорит Бёрг. – И начнем со ста сорока тысяч. Сто пятьдесят, сто шестьдесят, сто семьдесят, сто восемьдесят, сто девяносто – новый покупатель. Предложение в последнем ряду на сто девяносто тысяч. Предложение этого джентльмена, продаю за сто девяносто. Продано». Удар. Продано за тридцать пять секунд.
У людей, влюбленных в искусство, продажа всегда вызывает чувство потери, особенно если она связана с утратой любимого человека. На торгах современным искусством, которые аукционный дом «Кристи» проводил в Лондоне, я сидела рядом с Онор Джеймс (не настоящее имя), высокой, стройной женщиной, передавшей на аукцион девяносто девять из шестисот произведений, входивших в коллекцию ее родителей. Когда очередь дошла до них, она поясняла мне: «Это из спальни родителей» или: «Это со стола в холле».
Онор Джеймс происходит из семьи, которая не принадлежит к элите арт-бизнеса. Онор не является завсегдатаем аукционов и придерживается совсем других ценностей. Она – социальный работник со Среднего Запада. После смерти отца суд обязал ее как наследницу продать недвижимое имущество стоимостью 100 миллионов долларов, чтобы выплатить их долги, и вырученная сумма была целиком передана местному общественному фонду. «Никто из нас не расстроился, что наследства не осталось. Мы были удивлены, – объясняет Онор. – Важнее идти по жизни собственным путем. Унаследованное богатство может разрушить человека. Моя мама поднимала нас, руководствуясь пословицей „От того, кому много дано, многого ждут“».
Родители Онор Джеймс были активными членами Международного совета Музея современного искусства (МоМА), но собирали свою коллекцию самостоятельно. Тем не менее «личное знакомство с художником имело для моего отца большое значение. Кроме Джексона Поллока, он встречался со всеми современными художниками, чьи работы покупал», – говорит мне Джеймс. И хотя «за каждым произведением стояла своя история», значение этих вещей для него никогда особо не акцентировалось. «Я училась в Дюкском университете. Помню, как на первом курсе я сидела в сто первой аудитории, где проходили лекции по истории искусства. Это был вводный курс, мы понемногу останавливались на каждой эпохе и вот подошли к нашему времени. Вдруг на экране появились картины Аршила Горки, и я сказала: „О боже, у нас есть одна из этих работ“. На слайдах сменялись произведения тех художников, чьи работы имелись у нас дома. Родители никогда не говорили, что их картины обладают ценностью или знамениты. Я ничего не знала об этом».
Продавать первые несколько работ было трудно. «Действительно нелегко видеть Поллока или Ротко упакованными для вывоза. Как будто ваши дети покидают дом, – сказала Джеймс. – Я никогда не испытывала подобного тягостного чувства личной утраты. Потом было очень странно видеть картины из нашего дома висящими в выставочных залах „Кристи“. Все это напоминало сон. Люди трогали их и снимали со стены. Когда мы росли, нам не разрешалось приближаться к ним. На первый аукцион, в Нью-Йорке, я надела мамин пиджак с ее любимой брошкой, но все-таки чувствовала себя ужасно. Я очень нервничала. Чтобы справиться с волнением, мне пришлось выйти в дамскую комнату. На следующих торгах, в Лондоне, от волнения меня тошнило». Со временем Онор научилась владеть собой и продавать успешнее. «У меня было чувство, что я иду по стопам родителей. Я ощущала эту связь с ними. Это был катарсис». Онор признается, что устала. «Я как будто потеряла невинность. Когда думаешь о пользе, которую могли бы принести деньги… Никто в аукционном зале не думает об этом».
20 часов 05 минут. Идет продажа лота № 36 – картины дорогого концептуального художника Герхарда Рихтера. Вчера на вечерних торгах в «Сотби» более значительная работа Рихтера не была продана, и похоже, что сегодня Рихтера тоже не купят. Несколько лет назад, после ретроспективной выставки Рихтера в МоМА, его работы продавались, как горячие пирожки. Бёрг слегка ударяет молотком и бормочет себе под нос: «Пропускаем». Что произошло? Я спрашиваю у Баэра. «Она выкуплена, потому что торги не достигли низшей отправной цены. Интерес к рынку Рихтера прошел. Те, кто хотел купить Рихтера, уже его купили».
Бум на рынке искусства начался благодаря значительному росту числа покупателей. Как объясняет Сегало, «люди хотят жить стильно. Покупка современного искусства связана с посещением Базельских художественных ярмарок, ярмарок «Фриз» в Лондоне, Венецианской биеннале и, конечно, вечерних аукционов в Нью-Йорке. Жизнь коллекционера современного искусства подчинена этим событиям. Собирать современное искусство – значит приобрести билет в клуб страстно увлеченных людей, которые встречаются на всемирно известных мероприятиях, вместе смотрят произведения искусства и ходят на модные вечеринки. Это в высшей степени привлекательно».
Многие коллекционируют предметы искусства под влиянием общественного мнения, их пристрастия обусловлены модой. Коллекционирование все больше напоминает покупку одежды. Как говорят сотрудники «Сотби», «мы покупаем пару брюк, носим их три года, а потом идем за новыми. Правильно ли, что брюки будут висеть в шкафу следующие двадцать пять лет? Наша жизнь постоянно меняется. В разные периоды жизни нам нужны разные вещи. Причина в изменении наших вкусов. Почему все это нельзя с таким же успехом отнести к искусству?»
Подлинное искусство всегда оставалось как бы вне времени, независимо от того, когда было создано. Сегодня коллекционеров привлекают произведения, «отражающие современность», и они держат работу до тех пор, пока не станет ясно, что она обладает вневременными достоинствами. По мнению экспертов, лучше всего на аукционах продаются произведения, обладающие способностью мгновенно поражать.
Лот № 44. Первоклассную картину Джаспера Джонса, написанную в период расцвета его таланта, в 1960-е годы, выкупают, несмотря на то что Джонс – самый дорогой из современных художников[11]. Баэр объясняет, почему она не продается: «Картина такая темная, что не видно цифр».
Это ирония. Аукцион имеет дело прежде всего с цифрами. Номера лотов, даты, рост ставок, окончательная стоимость. Одну за другой Бёрг объявляет цифры. Они являют собой черно-белую версию мира искусства. Художники и писатели склонны наслаждаться полутонами. Цена, объявленная с ударом молотка, наоборот, совершенно определенная. Вот уж действительно, «больше говорить не о чем».
Баэр зевает. Корреспондентка «Нью-Йорк таймс» безучастно сидит на стуле. Дышать нечем. Я ничего не соображаю. Все работы сливаются в одну. Люди, по большей части парами, потихоньку уходят. Торги, как и предсказывал Бёрг, стали надоедать. И вдруг… зал оживает. Лот № 47 – картина Эда Рушея «Романс». Спины выпрямляются, люди посматривают по сторонам. Атмосфера стала напряженной. Трудно сказать, что произойдет дальше. «Некоторые собираются торговаться, – говорит Баэр. – Они не хотят, чтобы окружающие знали об этом, и ловят взгляд сотрудника „Кристи“, который сообщит их ставки Бёргу. Здесь есть что-то от хореографии – драматизм».
Рассматривая небольшое сообщество людей – проводников энергетических потоков рынка, я обращаю внимание на длинноволосого мужчину плотного телосложения, поднявшегося с места. Он немного похож на Хагрида, друга Гарри Поттера, и я понимаю, что это Кит Тайсон, британский художник, в 2002 году получивший премию Тёрнера. Он пробивается к выходу, и я покидаю загон для прессы. Я нахожу его в холле, перед работой Маурицио Каттелана. Это лот № 34, скульптура большого серого слона, покрытая белой простыней, проданная за 2 миллиона 700 тысяч долларов. Сюрреалистический «слон в зале», названный «Не бояться любви».
Я говорю Киту, что не ожидала увидеть здесь художника.
– Из галереи все приходили сюда. Я хотел посмотреть, что это за явление. Мне интересна экономика. Другие художники беспокоятся о своей репутации. В социальном плане художнику идти на аукцион – большая ошибка, так они мне говорят. Но мне плевать.
– Как вы думаете, что здесь происходит? – спрашиваю я.
– Аукцион – это, подобно сыпи, симптом более серьезного заболевания. Он такой же пошлый, как порнография, – отвечает он.
Я не отстаю с вопросами:
– Что люди понимают под «неприлично большими» суммами денег?
– Что касается тринадцати миллионов за горчицу Уорхола, – говорит Тайсон, – у меня было сильное желание поднять руку. Но потом я подумал: „Уверен, это уже было сделано раньше“. Продажа заразна. Вы чувствуете в себе дрожь капитализма и приобретаете что-то вроде ментальности альфа-самца».
«Капитализм» – слово, которого не услышишь в аукционном зале.
– У меня нет проблем с художественным рынком, – продолжает Тайсон. – Это классная дарвиновская система. Некоторые коллекционеры успешно заключают фьючерсные сделки на произведения, имеющие культурную ценность. Высокая цена устраивает тех, кто в конечном счете ее увеличит. Смысл в том, что люди, заходящие в мой мавзолей/ музей, хотят испытать волнение от моей картины. На планете есть десять миллионов человек, желающих заплатить десять фунтов стерлингов за возможность ее увидеть, следовательно она стоит сто миллионов фунтов. В конце концов экономические и культурные ценности оказываются взаимосвязанными. Короче говоря, ваши рынки – фикция».
Редко встретишь художника, настолько уверенного в правильности эстетических критериев рынка. Парадоксально, но Тайсон так же твердо убежден, что искусство не является только товаром. «В отличие от золота и бриллиантов, у искусства другая ценность, и именно она завораживает. Другие обстоятельства заставляют вас продать что-нибудь другое. Искусство продает вам вас же. Вот в чем разница. Искусство – это то, ради чего стоит жить».
20 часов 30 минут. Торги почти завершились. Выставлена работа Дэмиена Хёрста – голова быка с содранной кожей, погруженная в формалин. В прошлом месяце «Сотби» выручил 20 миллионов долларов, распродав произведения искусства и прочие предметы интерьера из ресторана «Pharmacy»[12], принадлежавшего Хёрсту. Художник впервые открыто передал свои работы непосредственно аукционному дому. Хёрст получил 100 процентов объявленной в зале стоимости – долю, не сопоставимую с тем, на что он мог бы рассчитывать в результате сделки с дилерами. Кроме того, заголовки с его именем появлялись на первых полосах газет, Хёрст упрочил свою позицию в рейтинге самых знаменитых современных художников.
Оливеру Баркеру, сотруднику «Сотби», который и предложил выставить вещи из ресторана «Pharmacy» на аукцион, понравился первый опыт работы с художником: «Дэмиен очень увлеченный, сообразительный, трудолюбивый. Он всецело разделил наши заботы, одобрил график торгов и тому подобное. Он имеет чутье бизнесмена, но также любит рисковать. Это мощное сочетание».
Художники, хорошо продающиеся на аукционах, зачастую одновременно являются предпринимателями. Возможно, коллекционерам, сделавшим деньги в бизнесе, нравится видеть в художниках, которых они покупают, собственное отражение. Или, как считает Фрэнсис Аутред, специалист по послевоенному и современному искусству, «многие художники сегодня преуспевают благодаря твердым деловым принципам». Здесь образцом может служить Уорхол и его «Фабрика». Как и Уорхол, Хёрст разработал стратегию производства, поддерживающую уровень запросов коллекционера; например, он создал около тысячи «уникальных» картин из точек[13].
Последние два лота продались без заминки. Если торги заканчиваются, они просто заканчиваются. Нет торжественного финала, нет аплодисментов, только еще один удар молотка и короткое «спасибо» от Бёрга. Люди, беседуя, группами выходят из зала. Я слышу, как несколько молодых дилеров, работающих в галереях вторичного рынка, смеются по поводу «безумных» цен и своего недавнего горячего спора о том, будет ли когда-нибудь продан Ричард Принс более чем за миллион долларов[14].
В очереди в гардероб я сталкиваюсь с Доминик Леви, художественным консультантом, когда-то работавшей в «Кристи» и умеющей видеть сквозь туман и зеркала аукциона. Я спрашиваю, каково ее мнение. «Для произведений, продающихся дешевле пяти миллионов, рынок потрясающе широкий, как никогда», – говорит она. «Но я удивлена, что рынок дорогих работ сегодня был такой поредевший, – добавляет она, понизив голос. – Несколько раз я уже собиралась написать в моем каталоге „не продано“, как вдруг Кристофер – это один из лучших его аукционов – умудрялся добыть откуда-то еще одну ставку».
Когда я выходила через вращающиеся двери на холодный нью-йоркский воздух, мне в голову пришло два афоризма: «сорвать большой куш» и гладиаторская метафора Бёрга – «настоящий Колизей». Конечно, людей приводит в аукционный зал любовь к искусству, но они становятся участниками спектакля, во время которого стоимость в конечном счете убивает все другие достоинства произведения.
2. Семинар по критике
Калифорнийский институт искусств (CalArts, как его ласково называют) не только находится на другом конце страны, но это еще и другая составляющая мира искусства. Здесь занимаются всесторонним изучением художественных произведений – пусть даже в финансовом отношении (по крайней мере, на данный момент) они почти ничего не стоят. Я сижу одна в классе F-200, где нет окон, цементные стены и работают долговечные лампы дневного освещения. Здание института напоминает подземный бункер, защищающий тех, кто внутри, от легкомысленных соблазнов южного калифорнийского солнца. Коричневое ковровое покрытие, сорок кресел, четыре стола, две классные доски и одинокое большое кресло-мешок, – я пытаюсь понять, как в этом безвоздушном пространстве можно стать великим художником.
Ровно в 10 часов утра входит Майкл Ашер. У него сутулая спина и неуклюжая походка. Ашер уже долгое время ведет легендарный семинар критики, который проходит в этой аудитории: студенты-художники представляют свои работы на коллективное обсуждение. Аскетичный Ашер производит впечатление человека не от мира сего или монаха-отшельника. С едва заметным любопытством он смотрит на меня сильно увеличенными глазами через толстые линзы очков в темной оправе. Он разрешил мне присутствовать сегодня на занятии, но запретил вступать в разговор: это нарушило бы «химический процесс».
Аудитория напоминает мне инсталляцию самого Ашера. На Венецианской биеннале 1976 года он поставил в углу итальянского павильона двадцать два складных стула: Ашер хотел превратить пространство в «„функциональную“ гостиную», где общение посетителей друг с другом приобрело бы социальную значимость. По окончании выставки стулья исчезли, а инсталляция осталась запечатленной на нескольких хрестоматийных черно-белых фотографиях.
До недавнего времени я не видела произведений Ашера непосредственно, на месте. Но и большинство его студентов тоже незнакомы с ними. Надо сказать, что «ситуативные вмешательства» Ашера (как он их называет), или «институциональные критические акции» (как называют их другие), часто проходят незаметно. Многие до сих пор вспоминают выставку 1974 года в галерее Клэр Копли в Лос-Анджелесе. Тогда Ашер убрал стену, отделяющую выставочное пространство от офиса: таким образом внимание зрителей концентрировалось на приносящем деньги бизнесе, который стоит за «бесценным» искусством. Другая работа, считающаяся квинтэссенцией творческих взглядов Ашера, – это созданный художником полный каталог произведений искусства, по разным причинам исключенных из постоянной экспозиции Музея современного искусства в Нью-Йорке. И хотя каталог демонстрировался в МоМа на выставке 1999 года «Музей как муза»[15], впоследствии поговаривали, что его держали под прилавком в магазине сувениров и давали бесплатно тем, кто знал о его существовании.
У Ашера нет дилера, его работы, как правило, не предназначены для продажи. Когда я спросила у художника, не настроен ли он против рынка искусства, он сухо ответил: «Я не избегаю товарных форм. В 1966 году я сделал пластиковые пузыри: они были похожи на пузыри краски, на дюйм выступающие из стены. Один из них я продал».
Несмотря на прочную музейную карьеру Ашера, его подлинная заслуга заключается в том, что ему удалось сделаться героем фольклора. Его произведения живут в рассказах, которые передаются от одного художника к другому. Визуальная документация эфемерного искусства Ашера не дает впечатления о его творчестве. И поскольку его произведения не имеют названий (не то чтобы на них было написано «Без названия», а они действительно никак не названы), на них нельзя просто сослаться, они требуют развернутого словесного описания. Неудивительно, что первостепенная задача Ашера состоит в том, чтобы «возбудить полемику».
Ашер ведет семинар критики с 1974 года. Художники, имеющие мировую известность, такие как Сэм Дюрант, Дэйв Мюллер, Стивен Прина, Кристофер Уильямс, отзываются о его занятиях как об очень памятном и важном событии в их художественном образовании. Ашер настолько известен, что студенты-новички имеют огромное желание рискнуть и приобрести этот единственный и неповторимый жизненный опыт. Как сказал мне один из студентов, они приходят сюда с «преностальгией».
Трое студентов, которые будут показывать свои работы в последний день семестра, вносят в аудиторию F-200 сумки с продуктами. Им от двадцати восьми до тридцати лет, и они учатся на втором курсе по программе, которая дает степень магистра изящных искусств (MFA). Джош – он с бородой, в бейсболке и джинсах – выкладывает покупки из большого черного портфеля; Хоббс – худенькая девочка-сорванец в розовой майке и джинсах – освобождает место и передвигает кресла; Фиона – этакий призрак Фриды Кало, в длинной зеленой юбке, с цветком гибискуса в волосах – достает огромные бутыли колы, купленные в супермаркете «Safeway», тонкое шоколадное печенье, мини-кексы и виноград. «Критикуемые» обеспечивают всех легкой закуской. Они приносят жертвоприношение равным.
С 1960-х годов степень магистра изящных искусств стала первой ступенью в карьере художника; за ней следуют премии и гранты, знакомство с дилерами, рецензии и статьи в художественных журналах, включение произведений в престижные частные коллекции, групповые или персональные выставки в музеях, участие в знаменитых международных биеннале и всеобщее признание, о котором свидетельствует аукционный интерес с прицелом на перепродажу. Говоря точнее, степень магистра изящных искусств, полученная в известных учебных заведениях, служит гарантией качества. Посмотрите послужные списки художников в возрасте до пятидесяти лет, чьи работы включены в собрание какого-либо всемирно известного музея, и вы обнаружите, что это выпускники одного из нескольких десятков престижных университетов.
По мнению многих, необычайная активность художественного сообщества Лос-Анджелеса связана с большим количеством учебных заведений, имеющих высокий рейтинг. Прекрасные образовательные программы Калифорнийского института искусств, Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA), Арт-центра Колледжа дизайна, Универ ситета Южной Калифорнии и Отисовского колледжа искусств и дизайна привлекают художников, которые в дальнейшем уже не покинут Калифорнию. Относительно дешевая арендная плата, теплый климат и значительное расстояние от доминирующего нью-йоркского арт-рынка – благоприятная обстановка для того, чтобы художники могли позволить себе рисковать. Важно, что в Лос-Анджелесе, в отличие от других мест, педагогическая работа не дискредитирует художника. Напротив, многие лос-анджелесские художники воспринимают преподавание как часть своей «практики», а контракт на полную занятость не только дает им заработок, но и повышает их авторитет.
Студенты заполняют аудиторию, и следует поток приветствий. Никто не приходит с пустыми руками: один принес ноутбук, другой – спальный мешок, третий – подушку «Tempur-Pedic».
Люди гораздо лучше запоминают то, что говорят сами, чем то, что слышат. В некоторых магистерских программах занятия по критике сводятся к выступлениям экспертов, высказывающих студенту свое мнение о его произведении. В лос-анджелесских школах больше говорят студенты, в то время как преподаватели просто присутствуют. Здесь групповые занятия по критике предлагают уникальную (кое-кто говорит «утопическую») ситуацию, когда каждый участник сосредоточен на студенческой работе, поставив перед собой задачу как можно глубже ее понять. Эти занятия иногда превращаются в жесткий перекрестный допрос: художник вынужден давать рационалистическое объяснение своей работе и защищаться от шквала противоречивых и непродуманных суждений. Но в любом случае студенческие семинары – это нечто совершенно противоположное незаинтересованному мнению и необоснованным ценам, назначаемым этим произведениям на аукционах и выставках-продажах. Конечно, семинары по критике не воспринимаются как события в мире искусства, но мне кажется, что живая реакция зрительской аудитории важна для понимания того, как устроен художественный мир.
Вот в класс вбегает черный терьер и тащит на поводке своего хозяина. Следом, виляя хвостом, несется белая лайка и вдруг останавливается, чтобы облизать пальцы моих ног. «С собаками разрешено находиться в классе, если они ведут себя спокойно, – объясняет один из студентов. – У меня французская бульдожка, но она храпит, поэтому я не могу ее сюда привести. А Вергилий – он сегодня здесь будет – время от времени громко лает. Он так выражает протест, когда мы падаем духом и в классе становится скучно. Собаки реагируют на наши эмоции и ведут себя в унисон нашему настроению».
Джош повесил для обсуждения два больших искусно выполненных карандашных рисунка. Они сделаны в стиле Сэма Дюранта, выдающегося художника и преподавателя института. Один рисунок – автопортрет, а рядом изображен некто похожий на африканского вождя или черного раввина в молитвенном покрывале. Джош поместил себя на рисунке, напомнив мне героя Вуди Аллена – хамелеона Зелига на «документальных» снимках[16].
В 10 часов 25 минут все занимают свои места. Майкл Ашер сидит нога на ногу, с доской-планшетом в руке, что-то бормочет и кивает в сторону Джоша. Студент начинает. «Здравствуйте, – говорит он, и повисает мучительно длинная пауза. – Ну, я полагаю, многие знают о моих заморочках… Кое-какие семейные неурядицы на первой неделе семестра, я опомнился только пару недель назад. Поэтому… Я предлагаю обсудить некоторые идеи, пришедшие мне в голову…»
Ашер сидит неподвижно, с каменным лицом. Студенты безучастно вглядываются в пространство, помешивая кофе; некоторые развалились в креслах. Парень с испачканными краской ногтями продолжает просматривать альбом для эскизов, он использует семинар как возможность сделать кое-какие наброски с натуры: этот предмет никогда не входил в учебный план (кстати, этому учат на отделении анимации). Две женщины вяжут. Одна сидит в кресле и трудится над бежевым шарфом, другая – на полу по-турецки, слева от нее лежат зеленые и желтые связанные из шерсти квадраты, а справа винтажный чемоданчик. «Лоскутное одеяло, – объясняет она и добавляет: – Это всего лишь хобби. Не работа».
Каждый студент будто разбил свой лагерь, обозначил свою территорию и постарался выделиться или приведенным с собой животным, или занявшись каким-то делом. Семинары по критике – это представления, на которых студенты заинтересованы не только в обсуждении работы другого, но и в публичном самовыражении.
Многие заплатили за учебу денег больше, чем когда-либо имели: обучение стоит 27 тысяч долларов в год. Даже при наличии государственных грантов, подработок помощником преподавателя и иных временных источников дохода за некоторыми студентами после завершения двухлетнего курса остается долг около 50 тысяч долларов. Быть художником – во всех смыслах дорогое удовольствие.
Двадцать четыре студента – половина мужчины, половина женщины – рассредоточены по всей комнате. Неспешно входит опоздавший, в деловом костюме. Его волосы уложены гелем, и весь его облик резко контрастирует с джинсами и футболками, в которые, как правило, одеты здесь мужчины. По-видимому, он из Афин. Следом за ним идет светловолосый парень в клетчатой фланелевой рубашке лесника – своего рода голливудская версия сельского рабочего. Постояв перед классом и посмотрев на рисунки, он оглядывает помещение и наконец кладет рюкзак на кресло. Затем шаркающей походкой идет к столу с продуктами и встает на колени, чтобы налить себе апельсинового сока. Это помощник Ашера. Его подчеркнуто непринужденное поведение – признак толерантности преподавателя. Еще двое пасутся у стола с едой. Они закусывают, но не разговаривают. Все заняты делом, хотя не слышно шепота или реплик. Ашер утверждает, что его семинар следует только одному правилу: студенты должны «слушать и уважать друг друга».
Джош сидит перед всеми, поглаживая одной рукой бороду, а другой обхватив грудь. «Я выполнял студенческую работу о расах и национальной идентичности, потом поехал в Израиль и почувствовал себя не в своей тарелке…» Он вздыхает. «Думаю назвать свою новую работу „Антроапология“. Я изучал африканских евреев и историю их предков. Еще я описывал традиции нееврейских племен. Существует нигерийское племя, в котором пьют пальмовое вино из рога и теряют сознание. Я хотел ощутить себя частью их жизни. Это все равно что пытаться вписать круг в квадрат». Джош еще раз глубоко вздыхает. Одна из собак нерешительно почесывается, и ее ошейник издает легкий звон. «Я отождествляю себя скорее с культурой хип-хоп, чем с клезмером[17]», – говорит Джош, хмуро усмехаясь. Он начал непринужденно, но сейчас запинается. «Извините, у меня плохо получается. Я и правда не знаю, зачем я здесь».
Большинство студентов опустили глаза. Ашер откашливается и наклоняется к Джошу, но ничего не произносит. Спицы вязальщиц движутся медленнее, класс замирает. Тишина. В конце концов паузу нарушает женский голос: «Я убеждена, что евреи – это неинтересно. Где мы видим „еврейское искусство“? В культурном центре „Скерболл“, а не в Музее современного искусства или Музее Хаммера, – кипятится она. – И почему так много белых парней хотят, условно говоря, быть черными? Мне кажется, потому, что это дает им возможность избавиться от своих разочарований и как-то их объяснить. Подать критический голос неудачника… Не расскажете ли вы нам подробнее о своем увлечении африканской культурой?»
Потерпеть неудачу в классе критики не так стыдно, как можно предположить. Интеллектуальный провал – важнейший компонент педагогики в Калифорнийском институте искусств или, по крайней мере, неотъемлемая составляющая обучения по магистерской программе. Лесли Дик, единственная писательница, работающая на полную ставку среди преподавателей художественного отделения, говорит своим студентам: «Зачем поступать в магистратуру, платить уйму денег? Для того, чтобы измениться. Что бы вы ни думали раньше об искусстве, все это рушится. Вас кидает из стороны в сторону. Вы ничего не понимаете. Вот почему вы здесь». Вчера мы с Лесли беседовали на террасе кафетерия, глядя на сосны и эвкалипты, окружающие институт. На ней была деловая белая рубашка навыпуск и юбка от «Agnès B» и никакой косметики, кроме фиолетовой помады. Она признает, что преподаватели привыкают к болезненным ситуациям на семинарах, поскольку те неоднократно повторяются. «Все не ладится в первый год учебы и входит в нужное русло во второй. Часто люди уже начинают понимать, что к чему, но это работает не сразу. Они все еще выстраивают защиту. Иногда человек просто необучаем, и с этим ничего не поделаешь».
Когда я была в Лос-Анджелесе, то спрашивала самых разных людей: кто такой художник? Этот вопрос обычно вызывает раздражение, но тут реакция была настолько агрессивной, как будто я нарушила какое-то табу. Когда я задавала свой вопрос студентам, они казались шокированными. «Это нечестно!» – сказал один. «Ты не должна спрашивать об этом!» – воскликнул другой. Художник, занимающий высокое положение на отделении искусства, обвинил меня в «глупости», а главный куратор заявил: «Да ну вас! На все ваши вопросы можно ответить почти что тавтологией: художник – тот, кто творит художество. Это замкнутый круг. Вы склонны видеть искусство там, где на него можно показать пальцем!»
Лесли Дик учит студентов: «Произведение, над которым вы работаете как художник, на самом деле игра, но игра в серьезном смысле. Все равно что двухлетний малыш открывает, как построить башню из кубиков. Это не безразличие. Вы материализуете свои идеи и привносите в мир что-то из своего внутреннего мира, вы освобождаетесь».
12 часов 45 минут. Обсуждение в классе критики продолжается уже больше двух часов. Выступила почти половина студентов, но Ашер не проронил ни слова, и никто ничего так и не сказал непосредственно о рисунках Джоша. Хотя беседа интеллектуальная, трудно почувствовать себя полностью ею поглощенным. Из своих размышлений я вновь вернулась к довольно отвлеченным дебатам, участники которых еще не имеют достаточного опыта. Многие комментарии не относятся к делу, поэтому невозможно не отвлекаться и не погружаться в собственные мысли.
Несколько дней назад я поехала в Санта-Монику, чтобы встретиться с Джоном Бальдессари, которого считают своим учителем многие художники в Южной Калифорнии. Рост Бальдессари – шесть футов и семь дюймов, это великан с растрепанными волосами и седой бородой. Однажды я слышала, что он похож на Сасквач-Санту[18], но мне подумалось о Боге – хипповой версии микеланджеловского благородного старика из Сикстинской капеллы. Бальдессари учредил семинар по критике «Постстудийное искусство» в 1970 году – когда открылся Калифорнийский институт искусств – и продолжал преподавать, невзирая на успешно складывавшуюся международную карьеру. И хотя он был принят на работу в институт как живописец, но уже работал в других техниках как концептуалист. Когда мы сидели у него во дворе под зонтиком и пили воду со льдом, он объяснял, что не хотел называть свой семинар «Концептуальное искусство», поскольку это звучит слишком узко, тогда как «Постстудийное искусство» привлекает всех, кто не является приверженцем традиционных методов. «Несколько живописцев влились в наши ряды, но в основном у нас были студенты, не занимающиеся живописью. Аллан Капров [создатель перформансов. – С. Т.] стал заместителем декана. В первые годы мы с ним вдвоем противостояли целому штату живописцев».
Невозможно назвать, сколько студентов выпустил Бальдессари, и хотя теперь он преподает в UCLA, но все до сих пор считают его основоположником того метода преподавания, который в самом чистом виде существует в Калифорнийском институте искусств, но получил распространение по всей стране. Один из девизов Бальдессари – «Искусство рождается из неудачи», и он говорит студентам: «Вы должны пробовать. Не следует бездействовать, боясь совершить что-то неправильное, мол, „я лучше не буду ничего делать“».
– Как вы понимаете, хороший у вас класс набрался или нет?
Он задумался и покачал головой.
– Не знаю, – сказал он. – Довольно часто мне кажется, что я безупречен, но все наоборот. А когда я действительно учу, то не сознаю этого. Вам не дано предвидеть, что именно просекут студенты.
Бальдессари уверен, что главнейшая задача художественного образования – разрушить ореол таинственности, которым так любят окружать себя художники: «Студентам необходимо знать, что искусство создается точно такими же людьми, как они сами».
В 13 часов 15 минут все стихло, и Ашер произносит первые слова. Закрыв глаза и сведя руки в замок, он говорит: «Простите». Студенты поднимают голову. Я сижу в ожидании, предвкушая короткую лекцию. Настал момент разговора начистоту. Или откровения. Но нет. Ашер бросает взгляд на рисунок Джоша и, верный своему умению почти отсутствовать, спрашивает: «Почему вы не подошли к решению этой задачи с помощью слов или музыки?»
Одна из заповедей Калифорнийского института искусств – «никакой техники без надобности». Некоторые коллеги-художники обучают студентов, как говорится, только «до запястья» (другими словами, сосредоточиваясь на мастерстве), в то время как здесь студентов учат только «дальше запястья» (внимание к рассудку настолько велико, что совершенно отрицается умение создавать искусство руками). Сегодня в институте преподают очень разные люди. «Мы все противоречим друг другу, – говорит Лесли Дик, – но превалирующая точка зрения такова: художник, чья работа не смогла продемонстрировать некую концептуальную точность, не более чем самозванец, иллюстратор или оформитель».
Вслед за вопросом Ашера начинается разговор о концепции рисунка. В 13 часов 30 минут Джош чистит апельсин. Ворчит чей-то желудок. Ашер нерешительно поднимает палец. Я думала, он объявит перерыв на обед, но вместо этого он спрашивает: «Чего ты хочешь, Джош? Заставь группу работать». Джош выглядел измученным и удрученным. Он неохотно положил в рот дольку апельсина, но потом его лицо вдруг просветлело. «Мне было бы интересно узнать, ощущается ли политический подтекст в моей работе». При этих словах класс проснулся. Политика – центральная тема бесед на семинаре. Немолодой мексиканский студент, который уже достаточно покрасовался перед всеми, заявив об «израилификации США за счет этой чуши, названной охраной отечества», получает возможность с жаром пуститься в новые напыщенные тирады. После его пятиминутной проповеди женщина-мулатка, сидящая в противоположной стороне аудитории, отвечает тихо, но взволнованно. Эти двое демонстрируют великолепное соперничество. В их взаимной ненависти столько страсти, что мне кажется, они симпатизируют друг другу.
Семинары по критике дают возможность обсудить общие приоритеты, но это не значит, что студенты заканчивают семестр, имея одинаковые взгляды. Характер занятий меняется от недели к неделе и от одного семестра к другому, потому что каждый выступающий сам устанавливает определенную программу для обсуждения своей работы. Эта тенденция, несомненно, усиливается тем, что Ашер отказывается от лидерства: «В конце концов, это студенческий семинар».
Групповые семинары – это официальная часть курса обучения в Соединенных Штатах и в меньшей степени в Европе и других странах мира, некоторые преподаватели их вообще отвергают. В том числе Дэйв Хики, художественный критик, определивший свой педагогический метод как «Эй, дядюшка Бак»[19]. «У меня есть одно правило, – говорит он, растягивая слова, как это делают на Юго-Западе, – оно заключается в том, что я не провожу групповых занятий по критике. Они превращаются в социальные события, подкрепляющие норму. Они навязывают клишированное рассуждение. На них отдается предпочтение незавершенному, неумелому искусству». Он говорит своим студентам: «Если вы не больны, не обращайтесь к врачу». Хики – не единственный, кто считает, что не следует добиваться от художников умения выражать идеи словами. Многие уверены, что художников нельзя заставлять объяснять свои произведения. Хики говорит: «Мне безразличны их намерения. Мне интересен результат».
Любопытно, что форма устного обсуждения стала главным способом тестирования визуального произведения. Мери Келли, феминистка и художник-концептуалист, более сорока лет преподает в ряде вузов, включая лондонский Голдсмитс-колледж, Калифорнийский институт искусств и UCLA, и она полагает, что художникам очень полезно участвовать в семинарах по критике – там они рассказывают о своих замыслах, – но этот путь не должен быть единственным. Волосы Мери Келли зачесаны назад и уложены в необычный высокий валик в стиле 1940-х годов, – шутят, что он служит ей «вспомогательным мозгом». Поначалу Мери производит впечатление суровой директрисы, но вот мы сидим у нее на кухне и едим приготовленный ею суп, она говорит тихим голосом, и я чувствую материнскую заботу и интеллигентность моей собеседницы. В середине 1980-х годов в Калифорнийском институте искусств и в последние годы в UCLA Мери Келли ведет альтернативный семинар по критике, где единственный человек, которому не разрешено выступать, – художник, представивший на обсуждение свою работу.
Она учит своих студентов: «Никогда не читайте аннотации к произведениям искусства. Никогда не задавайте вопросов художнику. Учитесь читать произведение». По ее мнению, произведения искусства всегда вызывают споры, поэтому «когда вы просите художника объяснить его работу, он высказывает всего лишь одно из возможных суждений». Более того, художники и сами зачастую до конца не понимают, что они сотворили, и интерпретация других людей помогает им осознать результат их труда. Мери считает, что надо правильно подготовиться к восприятию произведения: «Это немного похоже на йогу. Вы должны освободить свой разум и настроиться на нужную волну. Это все равно что быть готовым получать знания». Когда все настроились, начинается феноменологический разбор, затем переходят к расшифровке «конкретного значимого содержания в тексте». Мери говорит, что мы склонны «читать вещи очень быстро, нарушая их коды». Ключевой вопрос – когда нужно остановиться? Она спрашивает студентов: «Это есть в тексте? Или это то, что вы вносите в него?» Мери останавливает интерпретацию, когда ей кажется, что «это уводит слишком далеко».
Как упражнение в распознавании заложенных в произведении смыслов критический метод Мери Келли мог бы показаться достойным подражания, но большинство семинаров по критике предлагают целый комплекс задач. Развитый рынок произведений, основанных на концепции, требует от художников быть честными и ответственными, эти качества важны не менее, чем эстетические достоинства их работ. Уильям Э. Джонс, кинорежиссер, учился вместе с Ашером, а затем дважды, когда Ашер находился в отъезде, вел этот курс. Он активно поддерживает семинары, на которых художникам задают вопросы, касающиеся их замыслов. Джонс считает, что семинары готовят студентов к профессиональной карьере, поскольку «интервью, разговоры с критиками, пресс-релизы, каталоги и аннотации входят в круг обязанностей художника». Джонс полагает, что семинар способен помочь художнику на случай затруднительной ситуации «обрасти толстой кожей и научиться воспринимать критику скорее как риторику, нежели как личный выпад». Наконец, студенты-художники должны хорошо осознавать свои мотивации, и магистратура должна сориентировать их в том, какая часть практики им потребуется. Джонс говорит студентам: «Вы должны найти что-то близкое именно вам – некий важный стержень, который будет помогать вам на протяжении всей творческой деятельности».
Ховард Сингерман, автор непревзойденной книги об истории художественного образования в Америке «Сюжеты искусства», доказывает, что самый важный вопрос, стоящий перед студентами художественного вуза, – «как быть художником, как обрести имя, как реализоваться в своей профессии». Многие студенты, называя себя «художниками», согласно полученному образованию, не слишком уверены в своих силах – часто им требуется дальнейшая поддержка дилера, выставка в музее или преподавательская работа. Во многих странах корни такой жизненной позиции происходят из практики общения на семинарах.
14 часов. Пауза затянулась. Джош смотрит на свои руки. Откуда-то из дальней части аудитории слышен хохот. Сидящая рядом со мной миниатюрная женщина с темными волосами разрисовала чернильными сердцами двойной лист бумаги. Чисто выбритый парень сосредоточен на своем ноутбуке – он просматривает электронные письма, загруженные с помощью беспроводного Интернета, доступного в этом помещении. В конце класса молодой человек и девушка прислонились к стене и глядят друг на друга. «Давайте теперь подумаем об изгибе здесь, внизу, – говорит Ашер. – Джош, у тебя есть какие-нибудь мысли?»
«Я буду благодарен за любые замечания, – беспечно говорит Джош. – Мне хотелось бы провести с вами индивидуальные встречи на следующей неделе. Пожалуйста, запишитесь на дверях моего офиса», – шутит он. Джош уже пришел в себя и выглядит лучше, чем в течение дня. Он выдержал суровое испытание. Были моменты, когда критика могла превратиться в сеанс групповой терапии, однако дисциплинированность собратьев-студентов не выпустила разговор из-под контроля.
«Продолжим семинар в три часа», – говорит Ашер.
Все с удовольствием покидают класс. Мы жаждем свежего воздуха. Хоббс – та девушка, которая должна представлять сегодня свою работу, – предлагает отвезти меня в магазин натуральных продуктов, где студенты обычно обедают. Четверо студентов и я втискиваемся в ее битую «хонду». Усевшись на заднем сиденье в центре, я слушаю пинг-понг их реплик. Сначала мои попутчики обсуждают одного из самых активных студентов в классе.
– Он такой самонадеянный и высокомерный, – говорит одна студентка. – Когда он заявляет: «Я не понимаю», то просто хочет сказать: «Ты идиот, ты говоришь чушь». Каждое свое выступление он обязательно начинает с изложения собственной точки зрения, а заканчивает списком рекомендуемой литературы.
– По-моему, он восхитителен, – возражает один из студентов. – Он очень забавный. Без него мы бы заснули.
– Он придерживается официозных взглядов, подавляет своей политкорректностью и при этом разыгрывает мачо, – вступает третий студент, затем он поворачивается ко мне и весело сообщает: – Когда критиковали его, то чуть не разорвали на куски.
Потом они беседуют об Ашере.
– Конечно, он предоставляет нам полную свободу, чтобы повалять дурака, – говорит один.
– Майкл говорит так мало и обобщенно, что мне иногда кажется, будто его вовсе нет, – замечает другой.
– Его есть за что любить, – говорит третий. – Он и правда доброжелателен, но потерялся среди собственных расчетов. Ему надо носить лабораторный халат.
Мы проезжаем безликие частные дома с гаражами на две-три машины, зеленые лужайки и лиственные деревья, контрастирующие с окружающим пустынным ландшафтом. Бесспорно, именно эти валенсийские окрестности вдохновили бывшего питомца Калифорнийского института искусств Тима Бёртона на изображение пригородного ада в фильме «Эдвард Руки-Ножницы».
Что студенты хотят делать по окончании магистерского курса?
– Я поступил в магистратуру, потому что хочу преподавать в колледже. Я работал монтажником на выставках в галерее, но мне интересны идеи. Я думаю, в результате учебы качество моего труда повысится, – говорит парень, сидящий слева от меня.
– Мой труд, наверное, теперь найдет применение. Не обязательно производить обычные товары, но часть моей работы – создание экономики фантазии, – говорит студент, расположившийся на переднем сиденье.
– Что делать, когда закончим? Это важный вопрос. Вернуться в Австралию и пить. Я не хочу преподавать. Лучше быть официанткой, – размышляет Хоббс, поворачивая влево, на автомобильную стоянку продуктового магазина.
– Магистр изящных искусств – это еще один сукин сын-художник, – говорит девушка справа от меня, когда мы вылезаем из машины. – Я постараюсь защитить дипломный проект как можно экстравагантнее. Как-то два студента-близнеца получили дипломы за то, что сидели верхом на белых лошадях. В другой раз студент поднялся на сцену с ансамблем мариачи. Но моя любимая история – когда студент взасос поцеловал декана.
Магазин натуральных продуктов – это супермаркет свежих запахов и авангард вкусовых проб. Пока я готовлю себе буррито – заворачиваю в кукурузную лепешку соус гуакамоле и черные бобы – в уютной закусочной, где посетители обслуживают себя сами, я думаю о том, как трудно быть студентом-художником и загадывать о будущем, ведь это все равно что заглядывать в бездну. Два-три счастливчика найдут дилера или куратора, который поможет с организацией дипломной выставки; однако подавляющее большинство не получит немедленных предложений о сотрудничестве. В течение долгих месяцев большинство из них будут безработными. Мери Келли раньше угнетало, что лишь немногие студенты находили работу на полную занятость в качестве художников, но потом она поняла, что «ничего печального в этом нет»: «Я верю в образование ради него самого, ведь оно сильно облагораживает. Оно помогает человеку состояться».
Может быть, преподаватели факультета и понимают, что получить художественное образование гораздо важнее, чем стать «успешным» художником, но студенты не уверены в этом. Хотя студенты Калифорнийского института искусств держатся на расстоянии от студентов UCLA, у которых, как они говорят, «в глазах доллары», но они тоже не хотят чахнуть в безвестности. Хирш Пёрлман – скульптор и фотограф, он знал и взлеты, и долгие трудные годы почасового преподавания. Теперь штатный профессор в UCLA, Хирш по-прежнему ведет себя во время беседы как сторонний наблюдатель. По его мнению, «под всеми этими институтами медленно кипит художественный рынок. Каждый студент думает, что он сможет стремительно начать свою карьеру, пройдя обучение по одной из программ. Но к их большому удивлению, в девяти случаях из десяти этого не происходит. Нетрудно увидеть, с каким желанием студенты поддерживают разговор всякий раз, когда я завожу речь об этой стороне художественного рынка. Они очень заинтересованы».
Большинство художественных вузов, что называется, закрывают глаза на арт-рынок, а Калифорнийский институт искусств, кажется, и вовсе повернулся к нему спиной. Некоторые педагоги практичны: они советуют студентам разрабатывать проекты, которые не зависят от переменчивых колебаний рынка. Другие занимают левую позицию: неоавангард должен разрушить коммерцию в искусстве. Стивен Левайн является президентом Калифорнийского института искусств с 1988 года. Дипломат в очках, по-отечески гордящийся вузом, Левайн говорит, что «все будто играют в левизну», но он даже не знает, насколько левую позицию занимает институт в действительности. «Мы все пошли на компромисс с миром, поэтому левоцентризм – это самый большой комплимент для нас». Президент Левайн олицетворяет благородный и в то же время практичный взгляд, столь характерный для вуза. «Мы идеалисты. Мы не готовим студентов для того, чтобы они шли уже проторенными дорогами. Наша миссия – помочь каждому из них развить собственный голос, – объясняет он. – В любой крупный институт вложена душа, и было бы неверно предавать это. В CalArts люди хотят делать скорее то, что вызывает полемику, чем то, что в данный момент хорошо продается».
Вернувшись в кампус, мы с Хоббс подошли к мастерским второго курса – двум рядам маленьких типовых строений. Проход между ними студенческое граффити превратило в «Тропу славы». Золотые звезды с вписанными в них именами нынешних аспирантов напоминают о знаменитой аллее на голливудском бульваре. В самом деле, художникам необходимо делать себе имя. Нарисованные спреем черные уши Микки-Мауса парят над звездами, как нимб из запоздалых мыслей, это ирония по поводу далеко идущих планов и вместе с тем шуточное выражение почтения якобы основателю института Уолту Диснею.
Голливуд исподволь оказывает воздействие на мир искусства Лос-Анджелеса. Окончив институт, художники, не получающие дохода от продаж своих произведений или от преподавания, могут работать во вспомогательных отраслях – создавать костюмы, декорации и компьютерную анимацию. Искусство и шоу-бизнес иногда успешно дополняют друг друга. Эд Рушей, утверждающий, что «искусство – это шоу-бизнес», встречался с моделью Лорен Хаттон. Такие актеры, как Деннис Хоппер, который известен еще и как фотограф и коллекционер, или такие художники, как выпускник Калифорнийского института искусств Джереми Блейк, выполнявший абстрактную цифровую анимацию для фильма Пола Томаса Андерсона «Любовь, сбивающая с ног»[20], принадлежат обоим мирам – художественному и актерскому. Тем не менее здесь, на территории института, большинство художников не скрывают враждебного отношения к коммерческим зрелищам, словно он и создавался как совесть индустрии развлечений или ее доппельгенгер.
Хоббс отпирает свою мастерскую. Все двери отличаются друг от друга; на них крупно написаны имена хозяев, приклеены разноцветные номера, коллажи и даже барельефы. «Каждый учащийся занимает собственное помещение, которым ему разрешено пользоваться двадцать четыре часа в сутки. Я живу здесь. Это не обязательно, но очень многие из нас так делают, – говорит она, показывая на холодильник, газовую плитку и раскладывающийся диван. – Под мастерской – душ». В помещении площадью двенадцать на двенадцать футов грязные белые стены и цементный пол, но высота потолка тоже двенадцать футов, и под самым потолком – окна, обращенные на север, что придает рабочему помещению определенное достоинство.
Идем по коридору, минуя несколько дверей; на противоположной стороне коридора, в мастерской Фионы, группа рассматривает инсталляцию под названием «Комната живописи II», которая будет предметом вечернего обсуждения. Краска стекает с четырех холстов на стену и на пол. Бледные каракули напоминают картины Сая Твомбли, а краска на полу – технику разбрызгивания Джексона Поллока. Письменный стол в углу и едва уловимое ощущение присутствия женщины в этом пространстве наводят на мысль о «Своей комнате» Вирджинии Вулф. И хотя семинар называется «Постстудийное искусство», но, по иронии, инсталляция утверждает важность и даже романтичность студии. Инсталляция не грандиозная и не героическая, а интимная и привлекающая внимание. Вы чувствуете, что Фиона – эта миниатюрная девушка – очень одинока. Кажется, что она создавала свою работу со сдержанным раздражением. И на одном из полотен едва различимо слово «учение».
Вернувшись в полуподвальную аудиторию F-200, студенты садятся не так, как утром. Сейчас 15 часов 15 минут, и Фиона, все еще с цветком гибискуса за ухом, садится за стол. Одна из вязальщиц оставила спицы, она лежит на животе, положив голову на руки, и внимательно смотрит на Фиону, тогда как парень лег на спину и уставился в потолок. Фиона предлагает вопросы для обсуждения. «Я имею шизофренический опыт. Я создаю произведения с ясным общественно-политическим смыслом, но всегда занималась и буду заниматься живописью. Мне нравится процесс. Все решения, которые пришли ко мне во время работы над „Комнатой живописи“, касались формы. Я не хотела работать „критически“, – мягко, но с вызовом говорит она, выпрямляясь на стуле и поправляя юбку. – Наблюдается настоящая мужская агрессия против культового абстрактного экспрессионизма пятидесятых годов. Я хотела вновь обратиться к абстракции и самостоятельно исследовать поэтику пространства».
Сразу после вводных слов Фионы женщина, сидящая на полу и надевшая вьетнамки себе на руки, говорит: «Это интересно, что вы во всех подробностях разобрали концепцию своей работы. „Комната живописи“ требует в этом классе множества оправданий». Ее комментарий затягивается, пока не вступает Ашер: «Вы понимаете институтские требования? Лучше говорить по делу». Женщина, явно не оратор, подыскивает нужные слова и наконец выдает нечто вроде «идеологических предубеждений» института.
Несколько дней назад группа студентов болталась без дела в импровизированной гостиной художественного отделения – в просторном помещении перед кабинетом декана, которому диван и кофейный столик придают вид приемной в поликлинике. Здесь я получила возможность исследовать институтский жаргон. Слово «критичность» было под первым номером в моем списке. «Не бойтесь казаться резкими и непримиримыми, потому что негативный настрой может быть неосознанным», – сказал молодой фотограф, развалившийся на диване. «Это вопрос глубокий – все равно что постичь диалектику», – объяснил магистрант, мечтающий стать доктором философии. «Если ты на автопилоте, то ты не критикуешь», – сказала художница, занимающаяся перформансом, получив в знак согласия кивок от своего бойфренда. Во время нашего разговора в коридоре показался афроамериканец лет шестидесяти. Оказалось, это художник-концептуалист Чарльз Гейнс. Студенты призвали его изложить точку зрения на интересующий меня вопрос. «Критичность – это стратегия вырабатывания знания, – сказал он просто. – Мы в институте считаем, что искусство должно исследовать социальные и культурные идеи своего времени. Другие вузы, возможно, хотят, чтобы произведение доставляло удовольствие или будоражило чувства». Конечно! Концептуализм возник в 1960-е годы отчасти как реакция на абстрактный экспрессионизм. «Критичность» – это кодовое слово, означающее модель создания искусства, выдвигающего на первый план исследование и анализ, а не природное чутье и интуицию.
Когда Гейнс ушел, я спросила про значение другого слова – «творчество». Студенты с отвращением наморщили носы. «Творчество – разумеется, непристойное слово, – усмехнулся один из них. – Ты не захочешь произносить его на семинаре. Тебя поднимут на смех! Оно такое же стрёмное, как красивый, возвышенный, шедевр». Для этих студентов творчество — «романтическое клише, которое используют люди, профессионально не вовлеченные в искусство». Это «эссенциальное» понятие относится к фальшивому герою, названному гением.
Может быть, творчество неактуально в художественной школе, поскольку общепринято, что быть творческим – значит иметь не идущий от учения талант художника? Ашер убежден, что «решения относительно создания произведения часто социальны», но он в меньшинстве. Большинство педагогов-художников считают творчество сугубо индивидуальным процессом, которому невозможно научить. Поэтому вопрос о творческих способностях стоит только при приеме в институт. Президент Левайн говорит: «Мы охотимся за студентами, имеющими искру оригинальности. Это могло бы показаться эксцентричностью или упрямством, но нам нужны студенты, которые каким-то образом существуют в конфликте со своим окружением». Парадоксально, что многие педагоги видят в художниках самоучек, и хорошая академическая успеваемость может быть дурным знаком. Как говорил мне Томас Лоусон, более десяти лет являющийся деканом Художественной школы искусств, «мы ищем такой тип детей, который не очень подходит для высшего учебного заведения».
Кабинет Лоусона – одна из немногих комнат на этом этаже, в которой есть естественное освещение. Лоусон – это творческая противоположность Ашера, шотландский художник с твердой верой в визуальное искусство. Он прекрасный рассказчик и плодовитый писатель, сотрудничающий с журналом «Арт-форум» и являющийся соредактором журнала «Афтеролл». Это мужчина высокого роста, у него внимательные карие глаза, и он держится скромно. Когда я задала ему опрометчивый вопрос: «Кто такой художник?» – он ответил, неторопливо подбирая слова: «Совсем не обязательно художником называть того, кто продает свои картины – одну за другой – через модную галерею. Художник воспринимает культуру в первую очередь глазами. Иногда он может апеллировать к чему-то еще, но основа – это визуальные образы. Когда в конце восьмидесятых я был здесь приглашенным художником, в институте существовала тревожная тенденция выдавать дипломы с отличием тем выпускникам, которые в качестве квалификационной работы выполнили невизуальное произведение. Как говорят в киноиндустрии, идей – пруд пруди. Вам нужно их как-то оформить. И когда я стал здесь деканом, частью моей миссии было восстановить изобразительное искусство».
Сегодня в Калифорнийском институте искусств есть живописцы в штате, но, по сути, нет «живописного штата», и по отношению к художникам, практикующим в этой технике, вуз негостеприимен. Лоусон признается: «Жалуются, что нас не интересует эмоциональная живопись. Это правда. Но у нас есть система, открытая и разумная, и в нашей группе ценится интеллект. Таким образом, вы можете делать что угодно, если способны это отстоять». Тем не менее на мой настойчивый вопрос об участи «молчаливого живописца» Лоусон ответил: «Я живописец и знаю, что этот вид изобразительного искусства не имеет ничего общего с разговорами. Отличить работу мастера от творческой неудачи бывает очень трудно. Вы можете создавать произведения, которые одним покажутся ужасными, а другим – выдающимися. Отстаивать свое мнение очень интересно и очень сложно». По иронии судьбы самые знаменитые выпускники Калифорнийского института искусств – живописцы: Эрик Фишл, Дэвид Салле, Росс Блекнер, а также совсем недавно окончившие вуз Лаура Оуэнс, Ингрид Каламе и Моника Приэто. Своим успехом они, скорее всего, обязаны жадным интересам рынка к двухмерным изображениям, легко вписывающимся в домашнюю обстановку.
18 часов 20 минут. Разговор идет даже не по кругу, а по какой-то нестабильной спирали. Пятеро парней бесцельно слоняются в конце класса. Двое из них переминаются с ноги на ногу, а трое других неторопливо и бесшумно вышагивают взад-вперед. Один студент сидит, повернувшись спиной к Фионе, а другой демонстративно читает «Лос-Анджелес уикли». На большинстве семинаров по критике поверхностные оценочные суждения полностью запрещены, однако свое отношение можно выразить и позой.
Хороший художник и хороший студент – отнюдь не одно и то же. Студенты выражают в творчестве свои подсознательные чувства. Принятых в институт за бунтарский дух, за оригинальное портфолио преподавателям иногда сложно держать в руках.
Порой отношения между теми, кто играет роль учителя, и студентом-художником опасно запутываются. Однажды во время семинара по критике в UCLA студент, одетый в темный костюм и красный галстук, встал перед классом, вытащил из кармана пистолет, вставил в него серебряную пулю, повернул патронник, приставил дуло пистолета к своей голове и нажал на курок. Пистолет только издал щелчок. Парень выбежал из комнаты, и снаружи послышались выстрелы. Когда студент вернулся в класс без пистолета, его сокурсники были удивлены, увидев его живым, и семинар продолжился слезливым обсуждением.
Жуткая выходка оказалась попыткой воспроизвести известный перформанс (или пародией на него), автором которого был профессор этого института. В 1971 году художник Крис Бёрден осуществил свой печально знаменитый перформанс, который взбудоражил весь Лос-Анджелес. Во время представления, названного «Выстрел», перед приглашенной публикой, собравшейся в частной галерее в округе Оранж, приятель художника выстрелил из ружья ему в руку. Это был один из семидесяти шести перформансов, исследующих физическую стойкость человека и расширяющих понимание искусства.
Хотя Бёрден и не вел этот конкретный семинар, извращенная подражательность студенческого перформанса была в UCLA для всех очевидна. Услышав об упомянутом случае, Бёрден подумал: «Ой-ой! Это нехорошо». Его позиция была простой: «Парня надо немедленно выгнать. Студент, как мне кажется, нарушил университетские правила поведения. Однако заместитель декана по студенческим вопросам была в смятении и ничего не предпринимала. Она думала, что все случившееся – театр».
«„Искусство перформанса“ – неправильное название, – сказал мне Бёрден. – Оно противоречит театру. В Европе это именуется „аукционизмом“. Когда перформансист говорит, что он делает нечто, прежде всего возникает чувство, что в действительности он только собирается что-либо сделать». После двадцати шести лет преподавания художник-профессор ушел в отставку. Он сказал декану: «Я не хочу принимать участие в этом безумии. Слава богу, тот студент не разнес себе голову, а если бы такое произошло, вас несли бы по-черному». Бёрден относится к институтам с недоверием, поскольку в них отсутствует ответственность и они скованы бюрократическим образом мышления. «Чтобы быть по-настоящему хорошим художником, необходимо полагаться на собственные инстинкты и интуицию, – говорит он. – В то время как академия базируется на рациональном групповом мышлении, искусство связано с магией и алхимией, а ученые всегда с подозрением относятся к парню, который варит в котле какое-то зелье».
Ашер смотрит на часы. 19 часов 01 минута. Я погрузилась в постстудийный параллельный мир грез. Критика почти иссякла, и в мыслях можно унестись далеко. Студенты убывают: остаются двадцать. Люди движутся медленно, будто боятся упасть. Лишь в одном случае они выходят быстро – когда вибрирует их телефон и надо ответить на звонок. Возвращаясь, они на цыпочках переступают через мусор, раскиданные кресла, вытянутые ноги, спящих собак.
В 19 часов 10 минут, после долгой тишины, Ашер встает и ждет. Все молчат, и он задает вопрос: «Хотим ли мы сделать перерыв и поесть?» На что один студент отвечает: «А вы готовите?»
Мы делаем перерыв, во время которого можно заказать пиццу. Выходя из комнаты, женщины забирают с собой мусор. Мужчины, все без исключения, свой мусор оставляют. Я иду по коридорам института, по подвальным переходам, расписанным устрашающими граффити, поднимаюсь по очень широкому лестничному колодцу и прохожу мимо закрытого кафетерия к выставочным помещениям. С улицы доносятся звуки латиноамериканского экспериментального джазового ансамбля. Я выхожу из здания и попадаю в нависшую черную ночь. Я вижу Фиону, пьющую текилу с апельсином из помятой бутылки, в которой раньше была вода из источников Калистоги.
– Что тебе там понравилось? – спросила я.
– Не знаю, – ответила она в замешательстве. – Ты обретаешь и теряешь сознание. Когда так много людей открывают твою работу, они говорят вещи, о которых ты раньше не имела представления, и ты начинаешь чувствовать себя сбитой с толку.
Вдруг включаются опрыскиватели газонов. Сквозь шум воды нам слышен гул огромных грузовиков, несущихся по автостраде, пролегающей по всему Западному побережью от Канады до Мексики.
– Чтобы извлечь как можно больше пользы из семинара, – продолжает Фиона, – надо уметь таинственным образом сочетать в себе такие качества, как верность собственным решениям и абсолютная готовность все переосмыслить. Нет никакого резона быть чересчур нахальной.
Мы с Фионой глубоко вдыхаем холодный воздух.
– Я хотела сделать что-то другое, – добавляет она. – Студенты часто создают произведения только для того, чтобы они были хорошо приняты на семинаре, но за пределами класса эти работы не имеют для них значения.
Мы идем обратно по подземным коридорам в аудиторию, чтобы присутствовать на третьей части семинара. Служба доставки привезла шесть ярких коробок с надписями «ВКУСНАЯ ГОРЯЧАЯ ПИЦЦА», но к нашему возвращению осталось всего несколько кусков. К Фионе подходит парень и говорит: «Никогда не слышал, чтобы Майкл так много говорил». Это и высокая похвала, и утешение, однако мне становится смешно, потому что на самом деле Ашер не сказал и двух слов.
В 20 часов 15 минут Ашер обращается к Хоббс: «Ты готова?»
Три цветные фотографии среднего размера прикноплены к стене позади нее. На одной – лошадь у дерева. На другой – пара ковбоев, они стоят друг против друга в таких позах, словно собрались стреляться. На третьей – каскадер, падающий спиной на матрац, съемки происходили где-то в пустыне. Таким образом, Хоббс выносит на обсуждение три вопроса: фотографию, вестерн и абсурд. Она старается выглядеть спокойной, о волнении свидетельствует только раскрасневшееся лицо. Хоббс рассуждает о роли камеры как «инструмента насилия» в контексте «визуального удовольствия и повествовательного кинематографа». Затем у нее вырывается прочувствованное признание: «Томас Манн сказал, что все женщины – женоненавистницы. Я чувствую этот конфликт в себе самой. Мне могут нравиться стереотипы, даже если я осознаю их ложность». В заключение она говорит о значении юмора в своей работе: «Мне кажется более надежным стиль, в котором используются туповатые шутки ниже пояса».
В классе тридцать четыре человека – самое большое количество за весь день. Несколько друзей и подруг студентов, записавшихся на этот курс, тоже пришли провести здесь вечер. Собачье присутствие также увеличилось, теперь здесь есть псы всех мастей: от густо-черного и грязно-шоколадного до золотистого и грязно-белого. Все шесть псов с удовольствием поедают печенье, которое раздала им девушка, вязавшая лоскутное одеяло. Некоторые студенты положили ноги на соседние пустые парты. Есть и такие, кто улегся на пол, – они охотно делятся с товарищами одеялами и подушками.
Успешно проведенные семинары по критике могут стать залогом того, что нынешние студенты и в дальнейшем сохранят общие ценностные ориентиры и смогут создать некую художественную субкультуру. Рассказывают, что Сара Лукас, Гари Хьюм, Дэмиен Хёрст и другие, позднее получившие известность как «Молодые британские художники» (YBA), сплотились как раз во время посещений семинара по критике, который вел Майкл Крейг-Мартин в лондонском Голдсмитс-колледже. Голдсмитс-колледж имеет в художественном мире Великобритании то же значение, что и Калифорнийский институт искусств в США. На протяжении многих лет этот колледж был единственным в Великобритании учебным заведением, объединившим отделения живописи, скульптуры, фотографии и другие в единый институт изящных искусств. В сравнении с большинством других британских вузов Голдсмитс-колледж предоставляет студентам гораздо больше самостоятельности.
За несколько месяцев до поездки в Лос-Анджелес я взяла интервью у Крейг-Мартина – теперь пожилого добродушного профессора в отставке – в его мастерской в Айлингтоне. Крейг-Мартин убежден, что «в жизни студентов самую главную роль играют равные им по положению люди». Художникам необходимы «дружеские отношения, которые предполагают готовность к критике», – это условие творческого развития. «Если вы заглянете в историю искусства, – продолжает он, – то увидите, что все художники Ренессанса были знакомы друг с другом. То же самое можно сказать и об импрессионистах. В какой-то момент все они были друзьями или знакомыми. Кубистов тоже не назовешь гениями-индивидуалистами. В их величайших произведениях чувствуется взаимное влияние. Кто был лучшим другом Ван Гога? Гоген».
Разговор в аудитории вылился в оживленную дискуссию о личностях художников. «Мир искусства подобен вестерну – его наполняют ковбои, шлюхи и щеголи, – утверждает Хоббс. – Роберт Смитсон – идеальный герой. Он даже умер молодым. Брюс Науман покупает ранчо и отстраняется от людей. Джеймс Таррелл расхаживает в широкополой шляпе и ковбойских сапогах с орнаментом». Менталитет многих художников Лос-Анджелеса сложился на окраинах Нового Света. Для того чтобы взять интервью у Криса Бёрдена, мне пришлось пробираться сквозь холмы и дубовые рощи, пока я не нашла его мастерскую, затерянную в дебрях каньона Топанга. Он купил участок земли у внучки первопоселенца. «У этого участка было только два хозяина, – рассказал Бёрден. – Здесь, когда выходишь из дому, как будто наполняешься пространством и чувствуешь в себе новые силы. Физическое состояние влияет на душевное. Художникам следует быть первопроходцами».
Сейчас 21 час 15 минут, вечер пятницы, и из преподавателей в здании, наверное, остался один Ашер. «У меня нет специальной концепции времени, – говорил он мне в интервью. – На самом деле это очень простой, чисто практический вопрос. Чтобы исследование дало ясные результаты, требуется длительное время – вот к чему сводятся все мои соображения на этот счет. Если времени мало, вы рискуете оказаться поверхностным». Он не помнит, когда или почему занятия начали так затягиваться. «Студенты могут еще многое сказать, – заметил он. – К сожалению, мы не можем продолжать семинар так долго, как хотелось бы».
Многие преподаватели-художники считают, что невероятно длинные семинары Ашера – всего лишь симптом сумасшествия, однако Хирш Пёрлман восхищается увлеченностью Майкла: «Мне нравится все это. Ведь одно дело – проводить занятия бесплатно, а другое – заставить увлечься этими занятиями студентов». И действительно, Ашер продолжает вести семинар после пяти часов вечера по собственной инициативе, а студенты охотно соглашаются заниматься во внеурочное время. Калифорнийский институт искусств гордится тем, что учебные здания открыты двадцать четыре часа в сутки, но семинар «Постстудийное искусство» – это своего рода институт в институте.
Фиона дремлет в кресле-мешке. Она полностью отключилась, ее рот слегка приоткрыт. Чей-то мобильный телефон издает мяукающий звук, и в классе раздается хихиканье. Один из студентов рассуждает вслух. «В конечном счете именно это должно разрешить поставленный вопрос…» – говорит он.
22 часа 05 минут. Собаки спят. Одна из них чуть слышно рычит во сне. Другая спит безмятежно, свернувшись калачиком. Вергилий, самый умный пес семинара, всегда живо реагирующий на происходящее в классе, вроде бы тоже спит, но поднимает одно ухо, как только заговорит его хозяин. Одна девушка забралась под стол. Слева от меня сидит парочка, которую постоянно разбирает смех, и мне кажется, что эти двое явно под кайфом. Я постепенно начинаю понимать, в чем состоит особенность ашеровской «педагогики». Это вовсе не учебный класс, а некая субкультура. Но как бы там ни было, должно же это когда-нибудь закончиться? В какой-то момент мне становится плохо, и уже кажется, что семинар по критике – некий странный ритуал, специально придуманный для того, чтобы приучить художников к физическим мучениям. Однако вскоре я прихожу в себя. Двенадцать часов сидения дают о себе знать – я укладываюсь на жесткий пол и чувствую настоящее блаженство.
Чем дальше, тем меньше это странное времяпрепровождение напоминает учебный процесс или рационально спланированный рабочий день. Я думаю о том, что слово «богема» приобрело плохую репутацию, поскольку оказалось окружено множеством штампов. Но изначально парижане ввели в обиход это слово, означавшее кочующих цыган, определив так образ жизни художников и писателей, бодрствовавших ночи напролет и не замечавших тех забот, которые навязывал им тогдашний индустриальный мир.
Когда я ехала по автостраде сегодня утром, то вдруг отметила: чтобы попасть в Калифорнийский институт искусств, надо двигаться в направлении, противоположном тому, в котором движется большинство. Есть особая радость чувствовать себя независимым и свободным, тем более когда видишь, как встречные автомобили медленно, бампер к бамперу, продвигаются вперед. Лос-Анджелес – город, конечно, крупный, но ведь это не Солнечная система, где непохожие друг на друга соседи – разные планеты. На самом деле расстояние от Калифорнийского института искусств до долины Сан-Фернандо или до Беверли-Хиллз совсем не большое, велик только психологический разрыв.
Некоторые участники семинара спят. По-видимому, здесь это в порядке вещей – заснуть минут на сорок пять, а потом проснуться и снова вступить в разговор. Я вдруг осознаю, что в комнате нет часов. Потом замечаю над синей дверью табличку «Выход», на которой кто-то написал: «ИРАК» (выходит, место, где мы находимся, – не просто комната, а разрушенная войной территория).
Пролежав на полу час или два, вспоминаю, зачем я здесь. Я пытаюсь получить специфические для данного места ответы на несколько важных вопросов: что изучают художники в этом учебном заведении? кто такой художник? как стать художником? как стать хорошим художником? Ответы разных людей на первые три вопроса сильно различаются между собой, но, отвечая на последний вопрос, все говорят о необходимости усердного труда. Пол Шиммель, главный куратор Музея современного искусства в Лос-Анджелесе (MOCA), выразил эту мысль красноречивее всех: «Талант подобен обоюдоострому мечу. То, что тебе дано, на самом деле тебе не принадлежит. То, над чем ты работаешь с полной отдачей, за что борешься, чем овладеваешь, – все это часто и представляет собой настоящее искусство».
Если превозмогание себя и упорство – необходимые условия для того, чтобы стать хорошим художником, значит особая дисциплина этого марафонского семинара – хорошая тренировка. Одно из любимых слов Ашера – «пригодный». Когда художника спрашивали о том, что дает студентам его семинар, Ашер скромно отвечал, что может пригодиться та «творческая атмосфера», которая существует в классе. Необходима полная отдача, важна терпеливость и выносливость. Как сказал мне во время перерыва один студент, «когда становится не о чем говорить, начинаешь задумываться о том, в каких случаях получается действительно интересный разговор».
Хорошая художественная школа дает ощущение, что ты находишься в правильном месте. «Каждый художник думает, что он избранник, что успех где-то совсем рядом, – говорит Хирш Пёрлман. – И не важно, заслужил он это или нет. Вот что забавно». В Лос-Анджелесе многие вспоминают не признанного в свое время видеохудожника и скульптора Пола Маккарти и надеются, что они со временем тоже будут открыты и востребованы.
В холле слышится звук шагов, затем невнятное бормотание. Это проходит охранник со своей портативной рацией. Надо подняться. Я снова сажусь. 00 часов 12 минут. Полночь – время мистическое. Ашер продолжает неторопливо записывать что-то в блокнот. У всех немного кружится голова; люди уже давно на грани шока. Участники семинара снова передают друг другу какую-то еду: конфетки «Поцелуй Херши», шоколадки. Беседа становится невнятной, ее участникам все труднее выражать свои мысли, но они сохраняют заинтересованность и искренность. Начинают обсуждать видео, снятое Хоббс, – обезьяну на велосипеде: все весело хохочут.
Через пять минут уже никто не спит. Теперь никто даже не лежит на полу. То, что происходило в течение этого дня, больше всего напоминает игру в «музыкальные стулья» – игру согласий и несогласий, заигрываний и обид, игру, которая происходила в реальном и вербальном пространствах. Паузы между репликами становятся все длиннее. После долгого молчания Ашер спрашивает: «Есть здесь бар поблизости?» Звучит нелепо, но на самом деле это нечто вроде прощального жеста. Никакие формы прощания, никакое «до свидания» не смогло бы достойно завершить этот ритуал, растянувшийся на целый семестр. Ашер направляется к двери. Выходя вслед за ним на улицу, многие студенты чувствуют опустошенность. «Жаль, что Майкл уходит», – говорит один из них.
Я задерживаюсь, чтобы последний раз взглянуть на опустевшую аудиторию. Заполненные мусором полиэтиленовые пакеты, апельсиновая кожура и обертки валяются на полу. Пространство теперь уже не кажется сухим и казенным, в нем есть что-то сложное и даже вдохновляющее. Не важно, считает ли сам Ашер это искусством или нет, но его семинар, несомненно, лучшее и самое значительное его произведение. Этот семинар, идущий уже тридцатый год, показывает ограниченность всех других курсов, которые преподаются в институте. Такое впечатление, что вокруг бушует буря разных голосов и мнений, а сам Ашер остается в области тишины в центре циклона. Для самого художника семинар по критике – это минималистский перформанс, в котором исполнитель просто сидит, внимательно всех слушает, а сам молчит и разве что иногда покашливает.
3. Ярмарка
Сегодня второй вторник июня, и поэтому я должна быть в Швейцарии. 10 часов 45 минут. Самая важная международная ярмарка современного искусства открывается через пятнадцать минут. В вестибюле торгово-выставочного павильона из черного стекла не видно ни художников, ни студентов. Здесь только коллекционеры – некоторые из них «сто́ят» миллиарды, другие только миллионы. Каждый сжимает в руках специальную кредитную карту – это пропуска для вип-персон. Многие изучают поэтажные планы, прикидывая кратчайший путь к своей цели через лабиринт выставочных стендов. В старые времена, когда продажи произведений искусства шли медленно, самые практичные коллекционеры обязательно дождались бы вечера, чтобы за несколько минут до закрытия ярмарки не спеша подойти к продавцам и заключить соглашение о покупке. Однако сегодня, возможно, уже к полудню будет нечего покупать.
Неослабевающий ажиотаж на художественном рынке дает тему для разговора.
– Когда этот мыльный пузырь лопнет? – интересуется пожилой господин в костюме с Сэвил-роу и черных кроссовках «Найк».
– Мы не в силах ответить на этот вопрос здесь, – говорит его знакомый. – Мы на пороге явления столь громадного, что его границы нам не видны. Его можно сравнить по масштабам только с эпохой Ренессанса.
Пожилой коллекционер хмурится.
– Ничто не может продолжаться бесконечно, – возражает он. – Я настроен играть на понижение. С января я потратил, точно не знаю, наверное, два миллиона долларов.
Все, кто вложил большие деньги в искусство, готовы обсуждать рост цен на рынке.
– Это дутое предприятие не соответствует реалиям экономики, – говорит один американец. – Всего столетие назад никто не имел автомобилей. Сейчас люди имеют по два или три. То же будет происходить и с искусством.
Сто частных самолетов приземлились в Базеле за последние двадцать четыре часа. Одна дама роется в своей сумочке из крокодиловой кожи и жалуется приятельнице: «Я ужасно себя чувствую, когда лечу одна. Слава богу, на этот раз парочка кураторов согласилась лететь вместе со мной».
Вход на ярмарку собравшимся преграждает барьер из желтых турникетов, которые патрулируются суровыми охранницами, одетыми в темно-синюю, как на флоте, форму и такого же цвета береты. Это похоже на пересечение границы, и я замечу, что швейцарские пограничники в базельском аэропорту были куда менее строги. Я несколько раз слышала, что здесь даже собакам требуется пропуск участника выставки – с фотографией. Правда, когда я спросила об этом у сотрудника ярмарки, он отверг такие слухи как полную ерунду: на самом деле никакие собаки сюда просто не допускаются.
Насколько люди других национальностей любят нарушать правила, настолько швейцарцам нравится их соблюдать. Именно это культурное различие досаждает организаторам ярмарки на протяжении многих лет: коллекционеры и консультанты пытаются проникнуть на ее территорию заблаговременно, чтобы, прочесав стенды в поисках добычи, заключить сделку раньше, чем другие успеют хотя бы увидеть нужное им произведение. Парижского дилера Эмманюэля Перротена удалили с ярмарки за то, что он выдал представительские пропуска консультанту по вопросам искусства Филиппу Сегало и владельцу «Кристи» Франсуа Пино. В качестве компенсации за потерю прибыли и репутации Перротен получил от Сегало 300 тысяч долларов.
В этом году охрана «Арт-Базеля» действует, как никогда, жестко, и я слышала только об одном посетителе, сумевшем проникнуть в здание без разрешения: это был все тот же Сегало. Благодаря пышной шевелюре этого француза ни с кем не спутаешь, однако он с помощью голливудского гримера устроил себе на голове лысину и прошел на ярмарку по пропуску работника фирмы, доставляющего грузы. По крайней мере, так говорят на ярмарке. Сегало не видно в толпе, и я звоню ему на мобильный телефон. «Алло. Гм… Да, до меня дошел rumeur[21], – отвечает он. – Некоторым кажется, что они меня видели… Люблю людей с богатым воображ-ж-ж-ением!»
Бродить по художественной ярмарке до того, как начнется лихорадка приобретательства, – большое удовольствие. Вчера я проскользнула сюда во время монтажа. Стенды старомодных швейцарских дилеров все еще оставались в разобранном виде: их части были сложены в высокие штабеля, и поблизости не было видно ни одного работника выставочного комплекса. Другие галеристы тщательно выбирали места для своих арт-объектов и устанавливали светильники. А те, кто пока не входит в элитное сообщество международных торговцев произведениями искусства, проводили пальцами по рамам, проверяя, нет ли пыли.
«Я готов к Армагеддону!» – заявляет Джефф По. Лос-анджелесская галерея «Блюм и По» вернулась на ярмарку после вынужденного годового отсутствия. «Они так и не объяснили толком причину, – ворчит По. – Ну да ладно, что было, то прошло».
Считается, что на «Арт-Базель» приезжает la crème de la crème[22], но всесильный оргкомитет из шести дилеров, принимающий решения относительно участников выставки, не лишен предвзятости и идиосинкразий. Он отдает преимущество швейцарским галереям, а также тем, кто демонстрирует тот тип современного европейского искусства, который шутливо называют «сухое Kunst[23]». Один из членов оргкомитета объясняет: «Эта ярмарка чрезвычайно престижна. Если какую-то галерею не пригласят, все подумают, что она не столь значительна, как другая, участвующая в ярмарке. А если ей откажут и на следующий год, это может разрушить весь ее бизнес».
Джефф По и его партнер Тим Блюм известны тем, что открывают молодых художников и способствуют началу их карьеры. Внешне они не похожи: Блюм – человек нервный и раздражительный, тогда как По – спокойный и несколько развязный. Несмотря на различие характеров, многие путают их односложные фамилии, забывая, что Блюм – темноволосый, среднего телосложения, а По – темно-русый тяжеловес с голубыми глазами. Кто-то из опекаемых ими художников дал им прозвище «Вдвое больше или ничего», имея в виду их неразлучность и шаткое положение галереи в первый период ее существования. Когда я сказала Блюму, выросшему в католической семье в округе Орэндж, что один из конкурентов назвал их «простыми чуваками», тот пожал плечами и ответил так: «Ну, должно быть, он считает нас переполненными тестостероном мачо, любящими выпить и так далее. Ну да, мы неотесанные, мы похожи на жителей Западного побережья. Поэтому наш успех кое-кого раздражает. Мы действуем как хотим и при этом хорошо ведем дела наших художников. Мы верим в них и вкалываем как сукины дети».
Во время монтажа Блюм, стоя перед изысканно исполненной картиной под названием «727–727», со скоростью пулемета разговаривал по-японски со знаменитым художником Такаси Мураками. Оба посмеивались, споря о цене произведения. В японской речи слышались английские слова: «восемьсот тысяч», «миллион», «полтора», «два миллиона». На холсте изображен mr. DOB – анимационное альтер эго Мураками. Этот персонаж, оседлав облако-волну, несется куда-то в окружении виртуозно выписанного живописного хаоса. Первая картина из серии «727» находится в собрании Музея современного искусства в Нью-Йорке. Новый вариант «727» более сложен и более совершенен, это «кульминация отлета». Несколько коллекционеров уже выразили желание приобрести картину Мураками, даже не взглянув на нее, однако остается неясным, какова же стоимость произведения?
– Такаси так много работал над этой картиной, что некоторые его помощники не выдержали и уволились, – рассказал Джефф.
Джефф По вырос в Западном Лос-Анджелесе и до открытия галереи был солистом арт-рок-группы «Blissed Out Fatalists».
Я упомянула, что слышала, будто Мураками собирается выставиться в прославленной галерее Гагосяна в Нью-Йорке. По сел, указал мне на свободный стул напротив и уже затем спросил: «Где вы это слышали?» В мире искусства никто никогда не болтает зря. Напротив, разговоры – самый действенный способ узнать что-то о состоянии дел на рынке.
Попрощавшись с Блюмом и По, я отправилась посмотреть выставку вместе с Самюэлем Келлером, директором «Арт-Базеля» с 2000 года. Келлер – красивый сорокалетний мужчина; все в его внешности комильфо – от чисто выбритой головы до начищенных ботинок. Прогуливаясь по выставке, он отпускал дилерам комплименты по-французски, шутил, жестикулируя, по-итальянски, а с разгневанной немецкой участницей, которой не понравилось расположение ее стенда, спокойно и доброжелательно поговорил по-немецки. Мне показалось, что один раз он даже сказал «шалом». Келлер, похоже, обладает всеми лучшими качествами многоязычного швейцарца: скромностью, умением соблюдать нейтралитет, интернационализмом и чутьем на качественный товар. В то же время он умеет произвести впечатление человека, вовсе не озабоченного тем, чтобы удержать в своих руках бразды правления. Он нанимает консультантов, помогающих определить, кто из художников получит драгоценные для них приглашения на участие в выставке «Заяви о себе в искусстве» (это мероприятие, на котором молодые дилеры представляют молодых художников), а также привлекает кураторов, отбирающих произведения для «Неограниченного искусства» (эта экспозиция проводится в помещении, похожем на пещеру и предназначенном для крупномасштабных музейных произведений). У Келлера работают даже двадцать два «посла», через которых он держит связь с различными странами. Если учесть, сколько все это стоит, то можно сказать, что Келлер управляет мероприятием, по масштабу вполне сопоставимым с международным саммитом или конгрессом ООН (как он сам говорит), а вовсе не с торговым предприятием. Его стратегия, несомненно, способствовала тому, что «Арт-Базель» приобрел решающее значение на арт-рынке и оттеснил более старые ярмарки, такие как Кёльнская или Чикагская, а также нью-йоркскую «Арсенальную выставку»[24], все они постепенно превратились в события национального или регионального значения.
«Арт-Базель» занимает специально построенный для него выставочный павильон, который немцы называют «Messe», что означает «масса», как в выражении «народные массы», и в то же время родственно слову «месса». В Средние века это слово означало рыночную торговлю, устраиваемую в дни церковных праздников, а сегодня слово получило расширенное значение: им называют любую ярмарку. Главное здание снаружи похоже на черную стеклянную коробку, внутри него круглый двор из прозрачного стекла. Триста стендов, представляющих различные галереи, размещены на двух этажах, план каждого этажа выглядит как концентрический квадрат, здесь легко ориентироваться. Произведения искусства привлекают к себе все внимание, а архитектура здания, где они экспонируются, должна оставаться незаметной. Потолки здесь настолько высоки, что их просто не видишь; дилеры хвалят качество стен, на которых хорошо держатся даже очень тяжелые вещи. И самое важное – это дорогостоящее искусственное освещение, яркое и белое. Оно прекрасно сочетается с естественным дневным солнечным светом середины лета, проникающим через окна атриума.
В 1970 году, когда «Арт-Базель» впервые открылся, он напоминал блошиный рынок: картины просто прислоняли к стенам, а дилеры под мышкой приносили свернутые в рулоны холсты. Теперь ярмарка стала весьма респектабельной. С легким швейцарско-немецким акцентом Келлер объясняет свой подход к делу: «Когда вы занимаетесь качественным искусством, деньги приходят не сразу… Нам приходится искать ответы на те же вопросы, что и художникам. Чем заниматься – создавать великое искусство или то, что хорошо продается? О том же думают и галеристы. Заниматься коммерцией или верить в ценности высшего порядка? Мы с художниками находимся в схожей ситуации».
10 часов 55 минут. Через пять минут двери ярмарки откроются для вип-персон. Дон и Мера Рабелл, пара рьяных коллекционеров из Майами, вместе со своим взрослым сыном Джейсоном подходят к компании богачей. Они одеты в кроссовки и широкие штаны с карманами и торчащими повсюду продолговатыми деревянными пуговицами – вид у них как у бабушки с дедушкой на загородной прогулке. Эти люди не выставляют своего богатства напоказ, и я даже слышала, как их называют по созвучию с фамилией «Раблз» – щебень, камешки. Похоже, супругов Рабелл забавляет спектакль, который разыгрывают здесь взволнованные покупатели. Им хорошо знаком трепет, охватывающий покупателей перед открытием ярмарки: супруги собирают произведения искусства с 1960-х годов, но особенно активно они занимаются этим с 1989 года, когда им досталось наследство от брата Дона – Стива Рабелла, одного из создателей ночного клуба «Студия-54»[25] и владельца отеля.
– Когда вы только начинаете коллекционировать, вы стремитесь со всеми соперничать и побеждать. Но в конце концов понимаете две вещи, – объясняет Дон. – Во-первых, если художник может создать только одну хорошую работу, не стоит за нее бороться. А во-вторых, собирать коллекцию – значит проявлять свойственную вам проницательность. Собственного взгляда на вещи никто у вас не отнимет.
Люди из мира искусства склонны считать, что коллекционированием можно заниматься только из «правильных» побуждений: из любви к искусству или из филантропического желания поддерживать художников. Кажется, что здесь все, в том числе и дилеры, ненавидят спекулянтов, а больше всего признанные коллекционеры не любят тех, кто пытается пролезть в высшее общество.
– Иногда я стесняюсь говорить о своем увлечении коллекционированием искусства, – говорит Мера Рабелл. – Это сразу означает, что ты богатый, влиятельный и не такой, как все.
Дон соглашается с женой, но добавляет:
– А еще это означает некомпетентность. Из всех людей, принадлежащих к миру искусства, коллекционеры наименее профессиональны. Все, чего от них ждут, – это выписанный чек.
Вообще, они любопытная пара: Дон выше Меры на целый фут, оба говорят с простоватым бруклинским акцентом. Они женаты с 1964 года.
Мера вступает в спор с мужем.
– Ну нет, звание коллекционера надо еще заслужить, – говорит она. – Художником за один день не станешь, но и коллекционером тоже. На это надо положить всю жизнь.
Супруги владеют музеем (это двадцать семь залов, где они устраивают сменяющие друг друга показы фамильной коллекции), а также научной библиотекой, насчитывающей более 30 тысяч томов.
– Мы читаем, смотрим, слушаем, путешествуем, совершаем поступки, разговариваем, спим – и всегда с нами искусство. В конце дня, подводя итог, мы решаем, как потратить все наши ресурсы, каждый заработанный цент, на искусство, – провозглашает Мера, подняв сжатую в кулак руку. – Но это никакая не жертва. Это настоящая честь.
Хотя их коллекция включает в себя произведения, созданные начиная с 1960-х годов, эта семья особенно любит «нарождающееся» искусство – термин, относящийся к меняющимся временам. В 1980-е годы, когда слово «авангард» приелось, стали пользоваться эвфемизмом «продвинутое» искусство. Сейчас, с утверждением «нарождающегося» искусства, предвидение рыночного потенциала покупаемого произведения оказывается важнее авангардной экспериментальности. Канула в Лету и линейная модель истории искусства, когда художники-вожди возглавляли определенные направления, теперь вместо этого все ожидают успеха отдельных, не связанных с какими-либо группами художников. Для Меры и Дона Рабелл нет большего удовольствия, чем оказаться первыми – то есть первыми коллекционерами, посетившими мастерскую, первыми покупателями произведения, первыми, кто его выставит.
Мера с воодушевлением объясняет: «Общаясь с молодыми художниками, становишься как будто чище. Когда покупаешь произведение, показанное в первый или во второй раз, всегда участвуешь в создании имени и репутации художника. Это не просто покупка. Ты играешь роль в чьей-то жизни, от тебя зависит, как эта жизнь будет складываться дальше. Появляется взаимосвязь между тобой и художником, и очень сильная». Когда я спрашиваю, можно ли мне просто походить за ними по ярмарке и понаблюдать, как они выбирают покупки, Мера приходит в ужас. «Ни в коем случае! – восклицает она. – Это все равно что забраться в нашу спальню!»
11 часов. Коллекционеров пропускают в здание. Они проходят через турникеты и минуют швейцарскую охрану так быстро, как только возможно двигаться, сохраняя достойный вид.
– Толкайтесь посильней! – шутит позади меня какой-то страстный коллекционер.
Те, кого интересуют работы статусных художников, исчезают в закоулках первого этажа, а те, кто пришел за «нарождающимся» искусством, поднимаются по эскалатору на второй. Меня втягивает общий поток, и я оказываюсь наверху, прямо напротив стенда Барбары Глэдстоун. Один коллекционер как-то сказал мне: «Барбара – это такой румб на компасе. Есть север, юг, восток, и есть Барбара». На «Арт-Базеле» стенд галереи Глэдстоун находится в первом ряду, обращенном ко внутреннему двору, то есть на видном месте. Это соответствует положению галереи, которая действует с 1980 года и занимает верхние рейтинговые строчки в нью-йоркском мире искусства. У хозяйки галереи черные как смоль волосы, она одета во все черное от «Prada». Барбара кажется загадочной колдуньей, и пока перед вами не раскроется в разговоре ее простодушное обаяние, трудно представить себе, что некогда она была домохозяйкой с Лонг-Айленда и преподавала на условиях почасовой оплаты историю искусства в местном университете.
Барбара спокойно беседует с пожилой парой, грациозными жестами указывая им на две очень дорогие фотографии из серии Мэтью Барни «Рисуя границы – 9», и одновременно посылает извиняющиеся улыбки стоящему за их спинами неугомонному коллекционеру, ожидающему своей очереди. Помимо самой Барбары, у стенда присутствуют четверо ее сотрудников, но все они тоже заняты переговорами с клиентами.
«Первый час всегда самый радостный и ужасный, – объясняет Барбара. – Конечно, лестно, когда известные коллекционеры первым делом направляются к вам, но в это время поговорить спокойно невозможно. Остается надеяться на хорошее настроение клиентов». В своей галерее Барбара любит подолгу обсуждать работы художников, но здесь, на ярмарке… «Здесь ты в положении проститутки в Амстердаме, – шутит она. – Заперта в маленькой комнатке, но лишена уединения».
Барбара обычно выставляет на стенде всего несколько ключевых произведений. «Я не хочу, чтобы это выглядело как плохая групповая экспозиция, – объясняет она. – Секрет в том, чтобы для всего найти место, чтобы каждая работа дышала. А значит, думать нужно не о количестве предметов, а о тематических связях между ними и о том, как они смотрятся в целом».
Некоторые считают, что хороший стенд должен отражать вкус галериста, демонстрировать бренд данной галереи, однако Барбара не согласна с этим мнением: «Я не знаю, какой бренд у галереи Глэдстоун! – смеется она. – Мой вкус в искусстве идет от концептуализма. Да, я сама это понимаю! Если мне нравится живопись, то концептуальная. Я люблю художников со своим неповторимым взглядом на мир, и мне хочется, чтобы в каждом произведении покупатели разглядели индивидуальность».
– Здравствуйте, я Барбара Глэдстоун, – представляется она, наклонив по-девичьи голову и протягивая руку мужчине, который терпеливо ждал, когда она освободится. При этом она как будто не замечает всех остальных, пытающихся ее поприветствовать.
Барбара и покупатель подходят к выполненной в розовых тонах картине Ричарда Принса, на которой не без иронии изображен мужчина, выходящий из борделя.
– Это первая работа, где Ричард использовал картинки из журналов семидесятых годов для девочек и расположил их в виде коллажа по всему холсту, как раньше делал с аннулированными чеками, – рассказывает Барбара джентльмену. – Захватывающий поворот для тех, кто следит за его творчеством. Ключевой момент!
Барбара признается, что теперь, когда для ее галереи «продажи всегда гарантированы», она бывает занята гораздо больше, чем в прежние годы. При этом для нее приоритетной остается передача произведений в те коллекции, которые люди «собирают ради жизни в окружении искусства и ради любви к нему». Но при нынешнем феноменальном росте художественного рынка отличить истинных коллекционеров от спекулянтов (будь то коллекционеры-торговцы, знающие толк не столько в искусстве, сколько в ценах, или дилеры вторичного рынка, выдающие себя за коллекционеров) все труднее. «Раньше я знала всех, – говорит Барбара. – Даже если не была знакома лично со всеми клиентами, то знала их имена. А сейчас все время появляются новые люди».
На «Арт-Базеле» редко можно встретить навязчивую рекламу продаваемых произведений, однако все чаще приходится становиться свидетелем того, что я бы назвала навязчивой рекламой покупателей. Это случаи, когда тот или иной коллекционер подчеркивает свои уникальные достоинства как покупателя: рассказывает о находящихся в его коллекции выдающихся произведениях, о своем участии в музейных закупочных комиссиях, программах временных экспозиций и о принятии на себя страховых рисков. «На самом деле, чтобы узнать, кто есть кто, нужно просто посмотреть на человека или сделать пару телефонных звонков, – замечает Барбара Глэдстоун. – Мир искусства – по-прежнему глухая деревня».
Я встречаю Эми Каппеллаццо – сотрудницу «Кристи», которая помогала мне разобраться в жизни аукционов. Она неторопливо прогуливается по ярмарке и выглядит удивительно расслабленной на фоне ведущихся повсюду интенсивных переговоров дилеров и коллекционеров. «Ярмарки не требуют такого напряжения, как аукционы, – объясняет она. – Одно дело – видеть только вещь, которую вы хотите купить, а другое – продающего ее человека. Все-таки сделки „вживую“ более привлекательны». Я замечаю Эми, что она сегодня просто сияет. В ответ она признается: «Я только что приобрела великолепную вещь!»
Эми рассказывает, как сильно любит Габриэля Ороско и как вместе с подругой приобрела несколько произведений этого известного мексиканского художника. Потом, как будто вспомнив, что художественные ярмарки конкурируют с аукционными домами, добавляет: «Там внизу довольно много вещей низкого качества. Я видела много того, что так и не ушло с аукциона… – И снова широко улыбается: – Но я сегодня совершенно счастлива!» И она начинает напевать дурацкую детскую песенку, но тут резко звонит ее «блэкберри». «Извини, мне пора идти, – прощается Эми. – Надо проконсультировать клиента относительно условий покупки».
Через два киоска от Барбары Глэдстоун находится стенд еще одного крупного галериста. В Лондоне галерее «Виктория Миро» принадлежит 17 тысяч квадратных футов экспозиционного и офисного пространства, но здесь, в Базеле, она занимает помещение площадью 800 квадратных футов. Директор галереи Гленн Скотт Райт – красивый мужчина азиатско-британского происхождения, он говорит с тем трудноопределимым акцентом, который свидетельствует о долгих годах постоянных странствий по свету. Не скрывающий своей гомосексуальной ориентации, он прекрасно чувствует себя в этом мире, где даже гетеросексуальные мужчины часто кажутся женоподобными.
На стенах нет ни цен, ни красных меток. Вообще, этот признак указывает на непорядочный подход к торговле. Более того, вопрос потенциального покупателя о цене рассматривается тут, по словам Скотта Райта, как «возможность договориться». Сейчас он разговаривает с молодой парой о маленькой работе Криса Офили, на которой изображена статная чернокожая женщина с пышной «африканской» прической. Скотт Райт рассказывает: «Несколько подобных акварелей принадлежат галерее „Тейт“. Их также собирают МоМА и лос-анджелесский MOCA. Они пользуются невероятной популярностью у музеев». Разумеется, эта акварель уже зарезервирована, но при определенных условиях еще может быть продана. Галерист наклоняется поближе к покупателям и приглушенным голосом называет цену. «Я дам вам на двадцать процентов больше», – говорит муж. Скотт Райт замирает. Только неофиты предлагают большую цену, чем запрашивает продавец. «Прошу прощения!» – произносит он и бросается к коллекционеру, любующемуся вазой в стиле панк-рококо, изготовленной Грейсоном Перри.
Когда галеристы уверены в востребованности той или иной работы художника, они не спешат продавать ее первому встречному, предложившему самую высокую цену. Они составят список претендентов, чтобы затем отдать работу в престижную коллекцию. Это важная часть процесса создания репутации художника: репутация повышается или понижается в зависимости от того, кто владеет его произведениями.
Скотт Райт поднимает глаза и видит супругов Рабелл с сыном. Они рассматривают картины с его стенда, не задерживаясь ни у одной, а потом все трое сходятся вместе, чтобы посовещаться. Мера стоит, расправив плечи и заложив руки за спину. Дон сутулится, сложив руки на груди. Джейсон оглядывается через плечо, а затем что-то шепчет. Я вспоминаю, как Мера говорила мне:
– Как я узнаю, что это произведение надо брать? А как вы узнаёте, что влюбились? Только прислушиваясь к своим чувствам.
Дон тогда добавил более рациональное замечание:
– С подавляющим большинством художников мы встречаемся лично. Когда приобретаешь работу, выполненную молодым человеком, нельзя судить о ней исключительно по мастерству. Надо учитывать личность автора.
– А иногда встреча с художником разрушает впечатление от произведения, – замечает Мера. – Вы почти перестаете в него верить, а то, что получилось в работе, уже кажется случайностью.
– В общем, мы ищем некую целостность, – подытоживает Дон.
Все трое Рабеллов снова украдкой оглядываются и совещаются в последний раз. Затем Джейсон подходит к Скотту Райту, пожимает ему руку и даже приобнимает. Такое поведение может показаться странным, но оно характерно для покупателей, которые боятся конкуренции и не хотят, чтобы кто-нибудь узнал об их интересе к определенным произведениям.
Сама Виктория Миро еще не приехала. Я слышала, как один из конкурентов назвал ее отсутствие «художественным жестом». Считается, что Миро необщительна или даже застенчива, – манера поведения, обычно несвойственная тем людям, чьими именами названы галереи. Виктория говорит, что не любит ярмарки и потому приезжает на них с опозданием и уезжает раньше всех. Как и многие дилеры, она видит свою главную роль в том, чтобы выбирать художников, наставлять их и курировать. Коллекционеры приходят и уходят, а прочное сотрудничество с несколькими художниками, чьи карьеры находятся на подъеме, необходимо для успеха галереи. В бизнесе, имеющем дело с произведениями музейного масштаба, предложение отличается большей непредсказуемостью, чем спрос.
Скотт Райт называет базельский стенд «интерактивной рекламой, которая сто́ит примерно столько же, сколько полосная реклама в журнале „Арт-форум“ в течение года». На кофейном столике в центре стенда Миро лежит чрезвычайно толстый летний номер этого журнала. Его недавно забыл здесь Найт Ландесман – один из трех издателей. Рост Найта – пять футов и шесть дюймов[26], но его невозможно не заметить в толпе: все его костюмы шьются гонконгским портным из красной, желтой, ярко-синей или клетчатой ткани. Сегодня на нем светло-желтый костюм и клетчатый желто-белый галстук. Найта знают все. Он не только почти тридцать лет проработал в журнале, но и сам является своего рода художником, поскольку относится к рекламе так, словно это искусство перформанса. Манера рассудительно говорить резко контрастирует с его внешним видом.
«Двадцать пять лет назад большинство галерей были национальными, – говорит Найт. – А теперь трудно найти галериста, который представлял бы художников только из своей страны: это свидетельствовало бы о провинциальности или ограниченности». Я двигаюсь следом за Ландесманом и слушаю, что он говорит: «В последнее время глобализация мира искусства резко ускорилась. И ярмарки оказались очень полезны для бизнеса. Например, корейская галерея впервые выкупила права на рекламу, чтобы все знали о ее участии в „Арт-Базеле“». Мимо проходят две красивые женщины. Ландесман делает паузу, чтобы как следует оценить их с эстетической точки зрения, а затем продолжает: «И „Арт-Базель“, и „Арт-форум“ правильно предвидели будущее, когда с самого начала позиционировали себя как международные институции».
Я подхожу к угловому стенду, который занимает еще одна лондонская галерея. В отличие от галереи Миро, выставившей множество живописных работ, галерея «Лиссон» предлагает не так много произведений, и в основном скульптуру. Ее владелец Николас Логсдейл приобщился к искусству благодаря своему дяде, писателю Роальду Далю, который в 1950-е годы часто брал маленького племянника с собой, чтобы тот попрыгал по галереям, расположенным в Лондоне, на Корк-стрит. Первым американцем, которого Логсдейл увидел в своей жизни, был Уолт Дисней, приехавший в их загородный дом в Англии, чтобы купить права на экранизацию повести Даля «Гремлины». Будущий арт-дилер учился сначала в частной школе-пансионе «Брайанстон», а потом в Школе изобразительных искусств Феликса Слейда в Лондоне. Он одевается совсем не ярко и, несмотря на богатство, живет в квартире-студии, расположенной над одним из двух залов его галереи.
Николас курит, разглядывая выполненную Анишем Капуром абстрактную скульптуру насыщенного красного цвета, имеющую отверстие немного в стороне от центра. Вокруг полно народу, но Логсдейл не обращает внимания на суету. Он сетует на «торопливых коллекционеров, бегающих по торопливым галеристам, чтобы накупить торопливых художников». Ему нравятся художники, «у которых все кипит только внутри, – настоящие, серьезные, не стремящиеся к немедленному успеху, но следующие своим творческим интересам с упорством и фантазией».
Логсдейл занимается арт-бизнесом с 1967 года, впервые он снял стенд в Базеле в 1972 году (тогда ему было двадцать шесть лет) и с тех пор не пропустил ни одной ярмарки. «Возвращаться каждый год в июне на то же место – это почти как научная фантастика. Ощущение такое, словно ты попал во временную ловушку», – говорит он.
В начале 1970-х годов существовали только две международные ярмарки – Кёльнская, впервые открывшаяся в 1969 году, и Базельская. Однако за последние пятнадцать лет число международных художественных ярмарок увеличилось. Теперь галерея «Лиссон» участвует в среднем в семи ярмарках в год: на ARCO в Мадриде она делает упор на своих испанских и латиноамериканских художниках, а на ярмарке в Майами (с которой «Арт-Базель» поддерживает партнерские отношения) акцентирует внимание на молодом американском искусстве. Получается так, что 50 процентов товарооборота галереи проходит через эти следующие одна за другой ярмарки.
Для Логсдейла принципиально различие между галереями и тем, что он пренебрежительно называет «дилерскими центрами»: первые открывают и продвигают художников, вторые занимаются торговлей художественными объектами. «В мире искусства нет правил, – говорит он. – Лично я объясняю долголетие своей галереи тем, что всегда был свободен».
Многие успешные галеристы считают себя индивидуалистами и белыми воронами. Что касается дилеров, то некоторые из них ориентированы на художников: обычно это люди, сами учившиеся художественным специальностям, но в итоге избравшие другую карьеру. Другие, напротив, ориентируются на коллекционеров: такие обычно получают опыт на «Сотби» или «Кристи» и часто сами становятся коллекционерами. Третий тип можно назвать дилерами-кураторами: они изучают историю искусства и отличаются тем, что могут профессионально оценивать творчество художников. Но в любом случае работа дилера не требует особой подготовки или сертификации: каждый может назвать себя и дилером, и галеристом.
Логсдейл развлекает меня, перечисляя типы коллекционеров, пользующихся наименьшим доверием: «Спекулянты похожи на игроманов. Они изучают внешнюю сторону вопроса, читают журналы, прислушиваются к тому, что говорят на эту тему, и опираются на интуицию. Мы жалуемся на них, но мир искусства не мог бы без них функционировать». Кроме спекулянтов, есть еще «тральщики»: «Эти похожи на рыболовные суда, – объясняет Логсдейл, морщась. – Выходят с большой сетью, ничего не упускают, а потом всегда могут похвалиться: „Я там был, у меня это есть, я купил это в 1986 году“». В противоположность этим категориям покупателей достойным уважения способом коллекционирования считается «углубленная покупка», когда приобретается несколько произведений одного и того же художника. «Коллекция – это больше, чем сумма входящих в нее составляющих. Вместе это нечто уникальное», – говорит Логсдейл. Худшие коллекции разнородны, предметы в них разобщены и случайны, а в лучших есть некая «движущая сила». Логсдейл озорно наклоняется ко мне и называет имя одного коллекционера. «Он покупает, советуясь со своим членом, – говорит он. – Это не мой тип коллекционирования, но у него грандиозная коллекция. Очень цельная!» – добавляет он с ухмылкой.
14 часов. На это время у меня назначен обед с одной итальянской дамой, коллекционирующей произведения искусства. В зале для вип-персон уже собралась целая толпа, и все желают получить свои суши сейчас же, немедленно. Мы долго делаем призывные жесты и пытаемся поймать взгляд официанта, прежде чем нам удается наконец заказать себе еду. Моя собеседница София Риччи (не настоящее имя) – профессиональный коллекционер. Она проводит целые дни в галереях и музеях, сама руководит доставкой и отправкой произведений из своего собрания, улаживает вопросы страховки и хранения. Ей и ее мужу принадлежит около четырехсот значимых работ (в то время как другие владеют несколькими тысячами), и на покупку одного произведения супруги, как правило, тратят не более 300 тысяч евро (а не несколько миллионов). Это говорит о том, что Риччи не всегда находит свое имя в верхних строчках неофициальной международной иерархии дилеров.
– Как идут дела? – спрашиваю я.
– Va tutto male[27], – отвечает она. – Здесь все так дорого, и каждая сделка требует стольких усилий! Мы приобрели несколько хороших вещей, но есть еще художник – я не могу назвать вам его имя, – которого мы очень хотим купить. Тут на одном стенде есть его прекрасная работа, но она зарезервирована, и до пяти часов вечера не будет ясно, сможем мы ее приобрести или нет. А на другом стенде есть его же работа, но менее значимая. Она интересна тем, что это ключевой этап в его развитии, и, конечно, она хорошо дополнила бы первую, но это совсем не шедевр. Вся проблема в том, что продавец второй работы будет держать ее в резерве для нас только до четырех часов. Вот нам и приходится просить подождать одного дилера и в то же время торопить другого. È terrible![28]
– А насколько вероятно то, что вы получите первую работу? – спрашиваю я.
– Ну, по-видимому, мы на втором месте в очереди. Мы знакомы с продавцом много лет, – говорит София с печалью в голосе. – А о коллекционере, стоящем впереди нас, я знаю только то, что у него есть собственный музей. Мы собираемся создать общественный фонд, чтобы иметь возможность конкурировать с претендентами на лучшие произведения.
Все больше коллекционеров открывают собственные выставочные помещения. И конечно, они провозглашают, что делают это из филантропических побуждений, но скрытые мотивы скорее имеют отношение к торговле. Чтобы достичь консенсуса в оценке творчества действующего художника, его надо продвигать. Более того, коллекционеры современного искусства должны заботиться о создании некой ауры вокруг своей коллекции. В нашей хаотичной мультимедийной культуре значительная коллекция не может просто появиться – она создается.
– Почему вы коллекционируете искусство? – продолжаю я спрашивать Софию.
– Я атеистка, но верю в искусство. Я хожу в галереи, как моя мама ходила в церковь. Это помогает мне понять, как я живу. – Она замолкает; затем, словно устав себя сдерживать, добавляет тихо: – Мы с мужем настолько увлечены искусством, что оно стало занимать больше места в наших расходах, чем мы планировали изначально. Коллекционирование сродни наркомании. Со стороны может показаться, что я шопоголик, но от бутиков Гуччи и Пуччи перешла к искусству, а на самом деле это не так.
София Риччи встает в очередь за бесплатным мороженым и эспрессо (здесь не ждут, что в карманах у коллекционеров водится мелочь, чтобы платить за такие пустяки), а я продолжаю свои наблюдения. Никто из вип-персон даже не взглянул на огромных размеров бриллиантовые ожерелья, лежащие на витрине устроенного здесь временного бутика «Булгари». Побрякушки не способны отвлечь преданных искусству людей от их сегодняшних целей. Компания «Нетджетс», предоставляющая в аренду самолеты, имеет собственный вип-зал внутри общего зала для вип-персон. «У нас тут оазис, никакого искусства на стенах», – блаженно улыбаясь, говорит девушка, ведущая прием посетителей компании. Организаторы лондонской художественной ярмарки «Фриз» – относительно новой, но уже чрезвычайно успешной – стоят на противоположной стороне зала. Как и я, они, похоже, наблюдают за происходящим.
15 часов 30 минут. Я снова направляюсь к стендам, и шум вип-зала стихает за моей спиной. Посетители расхаживают уже не с таким деловым видом, они кажутся менее озабоченными. Вдруг я вижу вдали, на другом конце ковровой дорожки, знакомую фигуру и растрепанную седую шевелюру – это Джон Бальдессари. Он возвышается над коллекционерами, подобно библейским персонажам на церковных росписях, в два раза превышающим рост донаторов. Я сразу представила себе, что коллекционеры расспрашивали великого художника о значении искусства и смысле жизни, однако Джон сказал мне, что просто болтал с ними о пустяках.
Пять разных галерей, все из разных мест, демонстрируют здесь дадаистские произведения Бальдессари, основанные на фотографиях. Однако, как говорится, «на выставке нет места для художника». Многие помнят шутку Бальдессари, что художник, явившийся на ярмарку искусства, похож на подростка, который вваливается в спальню родителей, когда те занимаются сексом. «На ярмарках роль галериста снижается до роли торговца, – говорит Джон. – А художникам лучше бы не видеть галеристов в этой роли. Вот и у тех родителей вытягиваются лица: что, мол, тебе здесь надо?!»
Художники обычно относятся к ярмаркам искусства со смешанным чувством: они их ужасают, отталкивают и забавляют. Им становится не по себе, когда они видят, как тот труд, который был проделан в мастерской, превращается в товар, призванный удовлетворить ненасытный спрос покупателей, и вздрагивают при виде огромного количества работ, о которых никто почти ничего не рассказывает. Я спросила Бальдессари, когда он пришел сегодня на ярмарку, – к открытию? Он ответил: «Ты что, смеешься? Ноги моей никогда тут не будет до обеда. Меня бы просто затоптали. Это было бы избиение младенца».
Прошлой ночью Бальдессари приснился навеянный ярмаркой кошмарный сон, а потом он не мог заснуть. Во сне он стал плоским. Он превратился в собственный портрет, разрезанный, а затем склеенный. «Я смутно помню, как меня осматривало множество врачей. Они исследовали меня визуально и физически, – говорит он своим сиплым голосом. – Они ничего не говорили и только глазели на меня».
Вот уже много лет Бальдессари свободен от необходимости общаться с коллекционерами. «Я принадлежу к поколению, для которого изначально не существовало связи между искусством и деньгами. А потом, в восьмидесятые, вдруг хлынули деньги, – говорит он. – До того времени коллекционеры попадались мне очень редко, и, когда они внезапно полезли отовсюду, у меня началось отторжение. Я не хотел иметь с ними ничего общего. Это все равно что быть застуканным с проституткой. Мне хотелось остаться чистым. Я тогда решил так: „Вы покупаете не меня, а мои произведения. И я не хочу с вами ужинать“. – Бальдессари глубоко вздыхает и окидывает взглядом ярмарку. – Но потом я постепенно понял, что коллекционер все-таки много знает об искусстве, он не так уж плох. И мало-помалу до меня стало доходить, что не нужно выносить приговор всем сразу». Тем не менее Бальдессари считает рынок искусства явлением нездоровым и неразумным. Что же касается соотношения эстетической и денежной ценности, то он говорит так: «Нельзя считать стоимость картины показателем качества. Это заблуждение. Это сведет вас с ума!»
Вот почему все эти годы Бальдессари преподает в художественных институтах. Для него преподавание – способ быть независимым от рынка («Я мог менять мое искусство когда хотел»), а также способ заглянуть в будущее, общаясь с молодым поколением («Нравится тебе или нет, но когда преподаешь, то узнаешь об этом раньше других», – говорит он). Бальдессари ревностно оберегает собственную творческую независимость: если ты создаешь что-то действительно свое, то можешь на шаг опережать рынок. Студентов он учит: «Чтобы продать старое произведение, вы должны работать над новым».
Бальдессари уходит, а я сталкиваюсь еще с одним знакомым – американским куратором. Для попечительского совета своего музея он внимательно отслеживает, что приобретает клиентура ярмарки, поскольку купленные сегодня работы впоследствии могут оказаться в музее в качестве дара или на временной экспозиции. Кроме того, он отсматривает выставленные на продажу произведения, чтобы на сегодняшней вечеринке музейщиков ответить на извечные вопросы: «Что вы там видели? Что стоит посмотреть?» В другие дни дилеры охотно уделяют время кураторам, но сегодня они сосредоточены на коллекционерах, и мой знакомый говорит: «Из соображений вежливости я стараюсь держаться в тени в первый день, если только не веду переговоров о скидке для кого-нибудь из попечителей. Ярмарка продолжается шесть дней, так что я побеседую с дилерами завтра или послезавтра».
Уже почти 17 часов. Я совсем замерзла из-за кондиционеров. Хочется пить, и даже сумочка в руках кажется тяжелой. Тут мое внимание привлекает большой автопортрет Софи Калле. Это черно-белая фотография: Софи стоит на верхней смотровой площадке Эйфелевой башни в одной ночной рубашке, за головой у нее подушка. Работа, названная «Комната с видом», навеяна ночью, проведенной Софи на вершине этого символа Парижа, в то время как двадцать восемь разных людей по очереди читали ей вслух сказки на ночь. Я чувствую, что мне ужасно хочется оказаться в воображаемом пространстве этого произведения. Интересно, фотография и в самом деле так хороша, или все дело в том, что она действует на меня как бальзам после целого дня ярмарочной суеты, бесконечного мелькания визуальных образов и общения с людьми? Я не могу ответить на этот вопрос, но чувствую, что очень устала.
Я бесцельно брожу по ярмарке, пока не оказываюсь у стенда Блюма и По. Эти двое хорошо приоделись к столь важному дню. Блюм одет в изысканные, но от разных костюмов пиджак и брюки, сшитые на заказ у итальянских модельеров, галстука на нем нет. На По – костюм в тонкую полоску от «Hugo Boss», тоже без галстука, и коричневые замшевые ботинки. Блюм болтает с голливудским агентом и коллекционером Майклом Овицом. По подходит ко мне и докладывает, что они продали все.
– А кто купил картину Такаси Мураками? – спрашиваю я.
– А вот это секрет, – отвечает он твердо.
Зато он сообщает, за сколько была продана работа, и мне это льстит.
– За миллион двести, но официально – за миллион четыреста, – говорит он, потирая руки в веселом ликовании.
В данном случае расхождение между реальной ценой и тем, что объявляют публике, – всего лишь уважительное приукрашивание по сравнению с беззастенчивой ложью других дилеров. Например, Чарльз Саатчи преувеличивал цены на миллионы, чтобы создавать репутации своим художникам и обеспечивать им попадание в газетные заголовки. Когда он продал работу Дэмиена Хёрста «Физическая невозможность смерти в сознании живущего» (известную также под названием «Акула»), «пресс-секретарь мистера Саатчи» заявил, что им предложили за нее 12 миллионов долларов, тогда как в действительности вещь была продана за 8 миллионов. Я вижу боковым зрением, как Саатчи прохаживается вдоль стендов, заложив руки за спину, в льняной рубашке с короткими рукавами, прикрывающей его упитанное пузо, а его жена, Найджелла Лоусон, знаменитый шеф-повар и «богиня домашнего очага», профессионально улыбается возле картины, которая выглядит так, словно приготовлена из большого количества пищевых ингредиентов.
– Хочу пива! – объявляет По.
И сразу вслед за этим мы слышим приятный звон. Официантка в черном платье и белом переднике выкатывает из-за угла тележку с шампанским.
– Это пойдет! – просияв, говорит По и хватает бутылку «Моэта» и четыре бокала.
Мы садимся за стол перед стендом. Когда я спрашиваю у По, какие качества требуются для того, чтобы стать хорошим дилером, он откидывается на спинку кресла и на минуту задумывается. «Нужно иметь глаз: интуитивную способность распознать работу, которая говорит вам о том, что ее автор обладает истинным интеллектом, оригинальностью и энергией». Художники обычно критически относятся к понятию «хороший глаз»[29], но дилеры и коллекционеры его уважают. Это своеобразное выражение заставляет вспомнить «знатока искусств» с моноклем или циклопов, обладавших безошибочным природным чутьем. В то время как «хорошее ухо» недооценивается, поскольку его обладатель все-таки зависит от мнений других людей, человек с «хорошим глазом» обладает способностью моментально узнавать нечто невыразимое, сразу выделяя лучших художников, а у последних – их лучшие произведения. «Кроме того, надо держаться за своих художников, – продолжает По. – Посмотрите вокруг, укажите на гения, а затем заставьте всех, кто идет за вами, кивнуть в знак согласия. – Он пристально смотрит в бокал с шампанским, словно гадает по пузырькам, как по чаинкам, а потом поднимает глаза. – Надо также иметь деловую хватку. Если у вас два плюс два будет равняться трем, вам хана». Относительно самого процесса продажи По замечает: «Надо уметь разговаривать с людьми. Сочинять истории и импровизировать. Рынок ненормален и неуправляем, но у него есть множество требований, которые полагается соблюдать».
По считает, что художественная ярмарка может оказаться тяжелым испытанием для художника. «Если художник обладает мастерством, он работает, потому что иначе не может, – говорит По. – Он не стремится угодить рынку. А если художник будет болтаться здесь, это только собьет его с толку. Кроме того, скажем откровенно, ярмарка не лучшее место для демонстрации своих работ. Все нюансы произведения искусства здесь теряются, обертоны заглушаются какофонией. – По усмехается, довольный своей музыкальной метафорой, он продолжает ее развивать: – Представьте, что здесь идет свободная джазовая импровизация, а за звукорежиссерским пультом сидит пьяная обезьяна».
Тут нас перебивает немецкий коллекционер, настойчиво интересующийся абстрактной живописью Марка Гротьяна. Пока По занят делом, я обдумываю его слова. Дилеры – это посредники. Они предпочитают держать под контролем прямые контакты между художниками и коллекционерами, и их сильно беспокоят возможные встречи подопечных (приносящих прибыль художников) с дилерами-конкурентами, которые стремятся вторгнуться на чужую территорию. В этом отношении ярмарки представляют явную опасность. Кроме того, по-прежнему существует идеологическое несогласие между искусством и торговлей, даже если они неразрывно переплетены и даже если художники откровенно работают на рынок (или, наоборот, иронизируют над ним). В мире, где мастерство художника больше не является главным критерием суждений об искусстве, наивысшей награды удостаивается тот, кто обладает неповторимой индивидуальностью. Если же всем очевидно, что художник работает в угоду рынку, его искренность ставится под сомнение и рынок теряет доверие к его творчеству.
Стенд заполнялся людьми медленно, но в какой-то момент вдруг обнаружилось, что здесь очень много народу. Блюм недовольно поглядывает на По, словно желая сказать: «А ну-ка, подними свою задницу и помоги мне немного!» Я собираюсь уходить, но тут замечаю Дэвида Тейгера – коллекционера, который приходил вкусить аромат вечерних торгов на «Кристи». Тейгер говорит, что закончил на сегодня с покупками, его консультант уже занят с другим клиентом, а подруга (о которой я знаю, что она блондинка и в два раза моложе его) появится здесь только завтра. Поэтому он нуждается в компании. Дэвид рассказывает, что именно ему принадлежал оригинал картины Мураками «727» и что именно он отдал ее в МоМА. Потом мы идем вниз – поглядеть на галереи, выставляющие произведения знаменитых художников по немыслимым ценам.
Тейгер собирает коллекцию с 1956 года, он давно присмотрелся к самым разным дилерам. «Есть те, кто учится, и есть те, кто уже научился, – объясняет он. – Первые любят современное искусство, нынешних художников, работы нашего времени. Вторым нравится искусство прошлого». Чем больше его возраст приближается к восьмидесяти, тем сильнее Тейгеру хочется сохранить свой живой ум, и «нарождающееся искусство» помогает ему осуществить это желание. Тейгеру не чуждо даже некоторое смирение. «Я всего лишь обыкновенный богатый человек, – говорит он. – Эти молодые миллиардеры с их частными самолетами уже принадлежат к другому классу. Мои „новые деньги“ – теперь уже „старые деньги“, а в наши дни это означает „мало денег“». Он смеется. Тейгер называет свою коллекцию «жизнеутверждающей», а потом, выказывая чрезвычайную скромность, замечает: «Я даже не знаю, есть ли у меня коллекция. Скорее, у меня есть груда вещей».
Эта самоуничижительная шутка выдает глубоко скрытое беспокойство, характерное для многих коллекционеров. Все больше и больше людей покупают современное искусство, и вполне вероятно, что многие из купленных сегодня произведений потеряют в будущем всякую ценность, сохранив какую-то значимость только для самих коллекционеров. По прошествии времени большинство частных собраний будут казаться похожими на ветхие шелка ушедших эпох или на археологические находки, извлеченные из древней мусорной кучи. Их уже никто не назовет ценными и авторитетными. Они не смогут влиять на наше восприятие искусства.
Когда мы с Тейгером подходим к какому-либо стенду, дилеры вскакивают и спешат его поприветствовать. Многие уже устали за день, у них едва хватает сил отвечать на вопросы, и потому забавно видеть, как они оживляются. Тейгер каждому говорит что-нибудь приятное. Глядя на стенд, который производит совсем удручающее впечатление, Тейгер все равно хвалит его хозяина за отлично сделанные витрины. И хотя Тейгер сегодня ничего не приобрел у дилеров, с которыми останавливается поговорить, между ними чувствуется искреннее взаимное уважение. Все благодарят его за посещение своих стендов. Я же ощущаю себя не в своей тарелке. Тейгер изображает джентльмена и знакомит меня со всеми, называя по имени и фамилии. Дилеры ведут себя крайне вежливо, но, по-видимому, принимают меня за его очередную пассию. Я замечаю, как пожилой нью-йоркский дилер что-то шепнул Тейгеру на ухо. Мне не слышно, о чем говорят эти двое, но по их взглядам и по тому, как они поглядывают на меня, я могу угадать смысл сказанных слов: «Это последнее прибавление в вашей коллекции?»
Из телефона Тейгера доносится симфоническая музыка. Звонит дама – главный куратор крупного американского музея. Тейгер долго по-дружески беседует с ней: рассказывает о том, что ему удалось сделать, но при этом явно не ищет ее одобрения. Сообщая об основном сегодняшнем приобретении, он дразнит свою собеседницу: «Если вам это не понравится, тогда его возьмет…» – и называет имя. Человек, которого он упоминает, является главным куратором более предприимчивого конкурирующего учреждения, где находится прекрасная коллекция послевоенного искусства. Закончив этот разговор, Тейгер еще долго беседует с сотрудником известной галереи, которая недавно пережила большие трудности. Тейгеру импонируют эти связи. Он получает удовольствие от «поигрывания мускулами», ощущения своей роли в игре, особенно на том уровне, где покровительство может иметь общественное значение. Убирая телефон, он заявляет со злодейской усмешкой: «Моя цель – покупать работы, по которым потом будут сохнуть крупные музеи».
Я упрашиваю Тейгера показать мне купленный сегодня шедевр. Мы спускаемся на пролет ниже, сворачиваем за угол и вдруг это вырастает перед нами: стальная скульптура высотой двенадцать с половиной футов с отполированной до зеркального блеска поверхностью. Это «Слон» Джеффа Кунса. Он похож на гигантскую восьмерку с фаллической короной. Мы видим себя в его блестящем пузе, и, когда отступаем на шаг назад, вся ярмарка превращается в золотой пузырь. Девочка лет семи-восьми замечает в скульптуре свое отражение, подходит ближе и высовывает язык. Потом она начинает гримасничать: хмурится, скрежещет зубами, раздувает ноздри, поднимает и опускает брови. Потом, подпрыгивая, убегает, чтобы догнать родителей.
20 часов. До закрытия ярмарки уже меньше часа. Среди уставших покупателей, плетущихся к главному выходу, бодро прогуливается одинокий ковбой. Это Сэнди Хеллер. Он приветствует меня, помахивая телефоном в одной руке и планом ярмарки в другой. Тридцатичетырехлетний художественный консультант носит широкую рубашку навыпуск, с закатанными рукавами. «Ну что ж, похоже, мы увезем отсюда штук сорок отличных вещей», – говорит он торжествующе. Хеллер управляет коллекциями произведений искусства, принадлежащими шести денежным магнатам с Уоллстрит, некоторые из них являются миллиардерами. Им всем от сорока до пятидесяти лет. «Люди они семейные, – рассказывает Хеллер. – Все знают и уважают друг друга. Кое-кто даже дружит». Хеллер не вдается в детали, поскольку это нарушило бы строго конфиденциальное соглашение, но хорошо известно, что один из его клиентов – Стив Коэн, чья коллекция оценивается в 500 миллионов долларов и включает в себя «Акулу» Дэмиена Хёрста. Согласно «Бизнес уик», хедж-фонд Коэна «постоянно контролирует три процента дневного оборота Нью-Йоркской фондовой биржи» и кредо этого человека – «получать информацию раньше всех».
Я прошу Хеллера рассказать, как он провел день.
– Для меня день начался шесть недель назад, – отвечает он. – Ты не можешь себе представить, как много труда я вложил в «Арт-Базель». У меня в офисе четыре человека. Готовясь к ярмарке, все мы работали как сумасшедшие. Целыми днями сидели на телефоне, получали информацию, анализировали ее, потом передавали клиентам. В результате сегодня утром у меня в руках был контрольный список. Теперь я обхожу ярмарку и говорю: «О’кей, это мы покупаем, это пропускаем, это покупаем, это пропускаем». Но мы ничего не берем, не посмотрев вещь. Бывает, что самое главное в произведении часто невозможно увидеть на фотографии, а кроме того, я помешан на проблемах сохранности.
Мы находим скамейку. Хеллер садится первым и ставит локти на колени, словно бейсболист на скамейке запасных.
– Во второй половине дня вести переговоры становится сложнее, – продолжает он. – Дилерам, незнакомым со мной, но чьи программы вызывают у меня уважение, я говорю так: «Вот смотрите, я такой-то, а вот клиенты, которых я представляю. Мы без каши в голове, и мы не спекулянты».
Управляющие хедж-фондами – люди достаточно новые в мире искусства, поэтому существует опасение, что они приобретают произведения как акции, с целью получить прибыль. Некоторые возражают: миллиардерам нет надобности зарабатывать несколько миллионов на искусстве.
– Что заставляет их начать собирать произведения искусства? Интерес к полноте жизни, – говорит Хеллер. – Сегодня богатые люди в Америке занимаются коллекционированием точно так же, как это происходит уже не одно десятилетие в Европе.
У Хеллера звонит телефон. «Подожди секунду. Не уходи, – просит он и дружески приветствует кого-то по телефону: – Здоро́во!» Он отходит на некоторое расстояние, но до меня все равно доносятся отдельные фразы его собеседника:
– Такаси отдал им шедевр, чтобы отметить их возвращение в Базель.
Хеллер расхаживает в отдалении. Затем, сказав «до свидания», возвращается.
– Значит, вы купили Мураками? – спрашиваю я.
– Без комментариев! – резко бросает в ответ Хеллер.
Его лицо сначала мрачнеет, потом постепенно проясняется.
– Все, что я могу сказать, – все просто рехнулись от этой новой картины «727». Обычно ты не знаешь заранее, какой материал хорошо смотрится на ярмарке. Все только о ней и говорят. Цена великовата, но, может быть, картина того стоит.
Хеллер говорит, что работает за фиксированный годичный гонорар, а не за комиссионные.
– Консультирование – тонкое дело, – объясняет он. – Все зависит от настроения тех, на кого я работаю. Если я советую им хватать картину стоимостью двадцать миллионов долларов и они при этом знают, что я получу процент от покупки, у них появляется сомнение. Возникает внутренний конфликт интересов.
Тонкий ручеек людей, покидающих ярмарку, превращается в поток. Мы поднимаемся и тоже двигаемся к выходу. «Знаешь, в чем разница между крутым дилером и крутым консультантом? – спрашивает Хеллер, убирая план ярмарки в карман. – Крутой дилер хорошо работает на коллекционера и прекрасно – на художников. А крутой консультант хорошо работает на художников и прекрасно – на коллекционеров».
В Хеллере странно сочетаются болтливость, самоуверенность и застенчивость. В прежние времена консультантов нанимали главным образом за их знание истории искусства. Сейчас в первую очередь важно умение вести сложные переговоры и заключать сделки. Облеченные доверием, с одной стороны, и включенные в обширную сеть отношений с разными людьми – с другой, консультанты в новом мире искусства часто оказываются в напряженной ситуации, когда их главным достоинством является в первую очередь скорость реакции, а не способность размышлять. Самому Хеллеру плюсы его профессии представляются очевидными и единственными в своем роде. «Деньги не главное, – заявляет он. – Важно, что моя работа помогает создавать наследственные состояния».
Освежающий вечерний воздух обволакивает нас, когда мы открываем двери «Мессы». Хеллер машет на прощание рукой, а я задерживаюсь, чтобы посмотреть на редеющую толпу. Среди расходящихся людей в одиночестве стоит Джереми Деллер, британский художник, получивший премию Тёрнера и пользующийся большим вниманием кураторов. Он пробыл здесь весь день, чтобы оборудовать свою комнату в помещении «Неограниченного искусства». Деллер носит волосы до плеч, сандалии очень большого размера, ослепительно-белые носки и темно-красный вельветовый пиджак. Хотя он художник от макушки до пяток, его можно принять за потерявшего свой багаж эксцентричного куратора левого направления.
– Как прошел день? – спрашиваю я.
– Забавный был денек, промелькнул как одно мгновение, – отвечает Деллер. – Сплошная суматоха. Меня как-то угнетает количество искусства, накопившегося в мире. Худшие работы, которые я тут видел, только похожи на искусство, но им не являются. Это вещи, цинично изготовленные для коллекционеров определенного типа. Сам я работаю не только ради денег. Если бы я работал ради них, я делал бы совсем другие вещи. А мои почти невозможно продать.
Для художников, которые не занимаются изготовлением легких в продаже предметов, а, напротив, создают произведения эфемерные, невидимые или чисто концептуальные, – главными меценатами часто являются общественные организации. После отупляющего дня, проведенного на художественной ярмарке, многие поклонники искусства мечтают увидеть только хорошо продуманную музейную экспозицию.
4. Премия
9 часов 30 минут, первый понедельник декабря. Остается полчаса до открытия галереи «Тейт-Британия» – старейшего из музеев «Тейт», который расположен выше по течению Темзы от галереи «Тейт-Модерн» – своей эксцентричной младшей сестры. В помещении, пристроенном к викторианскому зданию в 1970-е годы, выставлены работы четырех финалистов премии Тёрнера, самого известного художественного конкурса в мире. Директор, сэр Николас Серота, и четыре члена жюри в последний раз перед принятием окончательного решения обходят экспозицию. Судьи почти не разговаривают друг с другом: они рассматривают работы, чтобы утвердиться в своем мнении. По словам одного из них, он то пытался посмотреть на все непредвзято, то еще раз перебирал аргументы в пользу своего выбора. Как можно сравнивать яблоки, апельсины, велосипеды и подставки для бутылок?
Неоклассический фасад галереи венчает статуя Британии. На голове у нее шлем, в руках трезубец, – трудно представить, что она покровительствует современному искусству. Несколькими сотнями футов ниже, на каменных ступенях музея, под пристальным взглядом этой властной особы видеохудожник Фил Коллинз курит «Бенсон и Хеджес». Он узнал о том, что номинирован, когда платил за телефон в метро Бруклина. «Я был ужасно напуган, – говорит Коллинз. – Из-за этой премии можно оказаться в дураках. У меня перед глазами возникла сцена из фильма Брайана Де Пальмы. Я словно оказался на месте Кэрри, облитой свиной кровью»[30]. У тридцатишестилетнего Коллинза асимметричная стрижка в стиле «новой волны» и одежда, тщательно подобранная в благотворительном «секонде». «Я неделю не соглашался на номинацию. Нужно было взвесить все за и против столь публичного мероприятия. – Он взмахивает сигаретой. – Конечно, после того, как Кэрри облили кровью, она запирает двери спортзала и всех убивает. Поэтому… не все так плохо». Коллинз невозмутим. Он делает короткую паузу, потом поднимает брови и улыбается. Трижды быстро затягивается, бросает окурок, гасит его ногой и говорит: «Мне нужно работать».
В 10 часов, когда посетители уже заходят в музей, члены жюри премии Тёрнера сидят в сводчатом зале, где обычно проводятся заседания попечительского совета. Сегодня им предстоит определить победителя. Вечером, когда по телевидению будет транслироваться церемония награждения, кто-то из знаменитостей вручит одному из четырех художников чек на 25 тысяч фунтов стерлингов. В прошлые годы премию вручали Брайан Ино, Чарльз Саатчи, а также Мадонна, выкрикнувшая в прямом эфире: «Твою мать!» Сегодня вечером премию вручит Йоко Оно. Остальные номинанты будут сидеть в стороне, стараясь не терять лица, и получат утешительные призы по 5 тысяч фунтов стерлингов.
Галерея «Тейт» учредила премию Тёрнера в 1984 году – ее история частично отражена в газетных публикациях. В 1995 году лауреатом стал Дэмиен Хёрст, в новостях на разных континентах сообщалось о его скульптуре, которая представляла собой части коровы и теленка, разрезанных пополам от головы до хвоста, помещенные в четыре емкости с формалином. Работа называлась «Разделенные мать и дитя». В 1999 году пресса широко откликнулась на дебют Трейси Эмин – инсталляцию, включавшую незастеленную кровать с разбросанным окровавленным нижним бельем, презервативами и пустыми бутылками из-под алкоголя, и многие были уверены в победе Эмин, однако она стала только финалисткой. А в 2003 году Грейсон Перри, который в основном работает с керамикой, а также любит одеваться в платья маленьких девочек Викторианской эпохи, принял премию со словами: «Кажется, пришло время выиграть премию Тёрнера гончару-трансвеститу!»
В последние несколько лет внимание к актуальному искусству таково, что уже никто не дожидается суда истории: какое произведение является великим, достойным или просто профессиональным. В идеальной карьере, начинающейся сразу после выпуска из престижного художественного вуза и достигающей кульминации в момент персональной ретроспективной выставки в одном из крупнейших музеев, премии – важная составляющая: они помогают определить культурную значимость художника, обеспечивают успех, а могут указать и на непреходящую ценность его творчества.
В то время как большинство премий в области искусства – не более чем строка в резюме художника, премия Тёрнера – событие национального значения; люди выражают то или иное мнение, обсуждают конкурс на званых обедах и даже заключают пари. Все это повторяется из года в год. В мае жюри из четырех судей под председательством Сероты объявляет шорт-лист премии. Это четыре художника, они должны быть моложе пятидесяти лет и жить в Британии; их выбирают из тех, кто выставлял свои произведения в течение последних двенадцати месяцев. В октябре каждый из четырех номинантов открывает выставку в большом зале галереи «Тейт-Британия». Через восемь недель, обычно в первый понедельник декабря, члены жюри собираются и определяют победителя.
В нынешнем году все номинанты на премию Тёрнера специализируются в разных областях. Кроме видеохудожника Фила Коллинза, это скульптор Ребекка Уоррен; живописец Томма Абтс, а также Марк Тичнер – художник, работающий с различными материалами. Как-то утром в октябре множество журналистов и фотографов приехали на предварительный показ, устроенный для прессы. В зале Ребекки Уоррен экспонировались три типа скульптур: жестикулирующие фигуры из бронзы, формы из необожженной глины и витрины с представленными в них кусочками детрита, вишневой косточкой и использованным ватным шариком. Бронза напоминала скульптуры Альберто Джакометти, только хорошо откормленные, обкуренные и получившие заряд сек суальной энергии. Работы из глины походили скорее на работы дошкольника, чем выпускника художественного вуза.
Миниатюрная девушка-куратор, одетая в черные джинсы с заниженной талией, так что при любом движении мелькала полоска голого живота, вкратце рассказала собравшимся о творчестве Уоррен. «Эти намеки на женские формы – воплощение освобожденных и бьющих через край творческих способностей, – сказала она. – Это наслаждение искаженностью и деградацией». Она добавила, что Уоррен испытала влияние Роберта Крамба, Эдгара Дега и Огюста Родена. Ее работы не покупали: не устраивало отсутствие технического мастерства. «Необожженная глина? – ворчал один. – Недопеченная или совсем непропеченная?» Я напомнила ведущему радио «Би-би-си-4» о незабываемой выставке работ Уоррен в галерее Саатчи – в большом зале, заполненном безголовыми женскими фигурами с огромными грудями и задами. «Но ведь это же бедра и локти», – нашелся он. Затем я сказала, что Уоррен для нынешней экспозиции сделала серию абсолютно новых работ и, наверное, следует дать ей немного времени. «Ну да, именно так обычно и поступают при головной боли», – ответил он.
Высокая стоимость произведений искусства и премии – вот две самые освещаемые в прессе темы, связанные с деятельностью художника, сухие факты, касающиеся достижений, которые так трудно оценить. К тому же в британской прессе без конца муссируется вопрос «искусство ли это?», и всегда находится повод для скабрезных шуток. Поэтому фотографы на выставке Уоррен воодушевились, обнаружив что-то вроде нескольких грудей или даже эрегированных сосков, торчащих из комьев серой глины. Журналисты, однако, были недовольны, поскольку ни Ребекка Уоррен, ни еще одна женщина-номинант, Томма Абтс, не пожелали давать интервью. Я к тому времени уже успела узнать у лондонского дилера Уоррен, что с ней можно побеседовать, «если это не найдет отражения в печати». К сожалению, «да» превратилось в «посмотрим», а в конце концов – в «простите, нет». Когда я позвонила своему знакомому, близкому другу Уоррен, в надежде на то, что он замолвит за меня словечко, тот ответил: «Она не собирается говорить с тобой. Она все равно выиграет!»
Премия Тёрнера возвышает и одновременно унижает художников. Для многих из них возможность увидеть свои работы в священных залах галереи «Тейт-Британия», на выставке, привлекающей внимание 100 тысяч посетителей, слишком соблазнительна, чтобы ее упустить. Для других же безжалостный испытующий взгляд критиков, опасность публичного провала и/или идейные компромиссы совершенно неприемлемы, возникла даже группа отказников. Например, в этом году от номинации отказалась двадцатидевятилетняя шотландская художница Люси Маккензи. Художница в прошлом была порномоделью, и сюжеты ее работ порой откровенно посвящены сексу (на одной из картин она ест суп, сидя под висящим на стене рисунком мастурбирующей женщины); несомненно, таблоиды проявили бы к этому интерес. По словам одного из друзей художницы, Маккензи не расположена «компрометировать свободный критический диалог» по поводу ее творчества.
Фил Коллинз, напротив, бросает вызов средствам массовой информации, поэтому, несмотря на первоначальное беспокойство по поводу номинации, он решил, что конкурс – это идеальная сцена. Через несколько дней после того, как журналисты посетили выставку, я сопровождала Коллинза в «Тейт-Британию»; он тогда заглянул в зал № 28 постоянной экспозиции, где на двух экранах демонстрировалась его работа 2004 года «Загнанных лошадей пристреливают» – видеоизображение девяти молодых палестинцев, участвующих в танцевальном марафоне в Рамалле. На видео они сначала извиваются и выкручиваются и делают движения, как в танце живота, а потом, измученные, еле двигаются в такт популярной мелодии «Отпусти меня, детка, почему не отпускаешь?»[31].
Коллинз шел вперед, через галерею Дьювина к залам премии Тёрнера, пока не увидел музейную смотрительницу. «Привет, дорогая! Где ты сегодня?» – спросил он. Женщина лет шестидесяти, одетая в форменную одежду – бордовую блузку и черную юбку, – ответила с характерным лондонским произношением: «Сегодня утром я в девятнадцатом зале, а во второй половине дня буду в двадцать восьмом». По своим служебным обязанностям она часто оказывалась рядом с «Загнанными лошадьми» и могла сообщать Коллинзу о реакции зрителей. Похоже, его произведение, выставленное в затемненном зале, способствует ниспровержению музейного этикета. Люди не только смотрят видео – они танцуют, поют, лежат, сидят, рыдают, даже целуются. «Вчера здесь была группа школьников, – сказала смотрительница. – Им хотелось узнать, почему эти палестинцы так плохо танцуют».
Коллинз продолжал свой путь по залам, направляясь к «офису», который он сделал частью своей экспозиции. Коллинз исчез за потайной дверью и появился по другую сторону большой стеклянной панели, где было устроено нечто вроде штаба, с компьютерами и телефонами, с ковром кораллового цвета и персиковыми стенами. Там расположилась команда, помогающая художнику создавать его сомнительную продукцию. Шел просмотр видео под названием «Возвращение реального» – о людях, чьи жизни оказались разрушены участием в телевизионных реалити-шоу. Одна из помощниц Коллинза отвечала по горячей линии, организованной для этих жертв. Другая вырезала статью из газеты, а третья смотрела на экран компьютера. Впервые в истории премии художник переместил свою студию в музей. Завсегдатаи музеев обычно видят множество произведений искусства, но редко наблюдают художника за работой, и это рабочее пространство, вовсе не похожее на заляпанные краской мастерские, не оправдало их ожиданий. Коллинз повернулся и с интересом взглянул на зрителей, потом указал мне на маленькое задвигающееся окошко, какие иногда бывают в приемных у врачей. Он сунул туда голову. «Мог ли я раньше позволить себе реальную площадку такого рода? Я превратил конкурс в инструмент и использую этот спектакль, чтобы лучше понять творческий процесс. – Он довольно хихикнул и добавил: – Мне необходимо стать жертвой собственной логики, поэтому я здесь – обезьяна в зоопарке».
Через несколько дней я встретилась с Коллинзом в пабе, занимавшем подвальчик под театром на Чаринг-кросс-роуд. Старый добрый табачный дым смешивался с ароматом новейшего освежителя воздуха. В пабе, заполненном театральной публикой, было довольно тихо. Мы уселись в неярко освещенном малиновом отсеке в дальней части бара. Включив диктофон, я попросила Коллинза что-нибудь сказать для проверки звукозаписи. «Меня зовут Фил Коллинз – не тот самый, а некий, – сказал он. – Именно это я должен все время повторять. Если вы заказываете такси или пиццу и говорите, что вас зовут Тина Тёрнер, они отвечают примерно следующее: „Да, конечно, а иди ты…“ Это как проклятие». Он зажег сигарету и отклонился назад. Коллинз пришел сразу после «визита на дом»: он брал интервью у бывшей участницы реалити-шоу – у женщины, которая после своего появления в программе «Обмен женами» обнаружила, что ее сына избивают в школьном дворе.
Коллинз увлечен темой выживания и тем, что он называет «специфической привлекательностью людей, испытывающих состояние ужаса». Он живет в Глазго со своим бойфрендом, но бо́льшую часть времени проводит в поездках по истерзанным военными конфликтами городам – Белфаст, Белград, Богота, Багдад – и снимает подробные видео с участием местных жителей. В «Багдадских кинопробах», например, камера запечатлела иракских мужчин и женщин, нервничающих, любопытствующих, пристально всматривающихся в объектив. Фильм был снят перед вторжением 2003 года, и сейчас его невозможно смотреть, не думая о судьбах героев.
Коллинз заказал нам выпить и обнаружил, что у него нет при себе наличных денег. У него нет ни кредитной карты, ни мобильного телефона. Он никогда не водил автомобиль, и до прошлого года у него не было стиральной машины. Хотя искусство Коллинза требует от него быть невероятно общительным, он мало с кем знаком из художников и редко ходит на «частные просмотры» (британский термин, означающий открытия выставок, на которые можно попасть только по приглашению). «Я считаю, что художественная школа раскрепощает, но коммерческий мир искусства… где вы чувствуете себя таким ничтожеством? Только здесь вы можете проставиться, но никто не придет даже на халяву». Коллинз так сильно стиснул подбородок руками, что раздался хруст. «Я не выношу, когда кто-нибудь заявляет: „Либо искусство, либо ничего“, – сказал он. – Мало у кого есть право утверждать такое». Коллинз заметил, что не горит желанием бороться за победу: «Мне неинтересно проталкиваться в начало очереди. Пусть кто-нибудь другой сойдет с поезда первым». Он уставился в видавшую виды пепельницу из граненого стекла, потом поднял глаза: «Так или иначе, лучше бы мне не принимать условия игры. Искусство, получающее премию? Это абсурдно. Можно увидеть настоящее произведение искусства в том, как кто-то навернулся в супермаркете. Это может стать самым удивительным визуальным опытом в вашей жизни».
Офис Ника Сероты расположен по соседству с галереей «Тейт-Британия» – в красном кирпичном здании, которое носит название «Лодж» и снаружи имеет эдвардианский, а внутри модернистский вид. Офис занимает угловое помещение, в центре стоит черный стол дизайнерской работы Алвара Аалто. На столе аккуратно разложены документы: очевидно, их нельзя складывать в стопку. На стене справа – полки с книгами по искусству в ярких цветных переплетах, слева – окна, из них видны ступени лестницы, ведущей в музей, и возвышающийся над ней надменный профиль нашей леди Британии.
Серота опаздывал на свидание со мной; он несся с ветерком на катамаране по Темзе из «Тейт-Модерн». Его ассистентка вошла в приемную и предложила мне чаю. Она рассказала, как приятно работать с Николасом Серотой. К нему не обращаются «мистер», поскольку в 1999 году он был возведен в рыцарское достоинство, а в таблоидах он фигурирует как «сэр Ник». Люди из мира искусства любят называть по имени всех влиятельных деятелей, принадлежащих к этому кругу, – независимо от того, знакомы они с ними лично или нет, и приходится часто слышать о Дэмиене (Хёрсте), Ларри (Гагосяне) и Джее (Джоплинге, владельце известной галереи «Белый куб»). В Лондоне Сероту зовут Ник, тогда как другие, тоже заслуживающие внимания Николасы обычно упоминаются по фамилии (например, Николас Логсдейл, владелец крупной галереи «Лиссон», известен как Логсдейл).
Сын министра труда, Серота изучал экономику и историю искусства в Кембридже, потом написал магистерскую диссертацию о живописце Дж. М. У. Тёрнере (эпоним премии) в Институте искусства Курто. Серота пришел в «Тейт» в 1988 году, когда она была не более чем прекрасным аванпостом национального наследия, и теперь он руководит империей из четырех музеев – «Тейт-Модерн», «Тейт-Британия», «Тейт-Ливерпуль» и «Тейт Сент-Ив». Галерея «Тейт-Модерн» пользуется наибольшей популярностью у приезжающих в Лондон туристов и является самым посещаемым музеем современного искусства в мире: ежегодно через ее двери проходят 4 миллиона человек. «Тейт-Британия» также занимает достойное положение в мировом рейтинге, о чем свидетельствуют почти 2 миллиона посетителей в год. (Для сравнения: в 2005–2006 годах в нью-йоркском МоМА побывали 2,67 миллиона человек, в парижском Центре Помпиду – 2,5 миллиона человек, в музеях Гуггенхайма в Нью-Йорке и в Бильбао – по 900 тысяч человек.)
Серота появился с опозданием на двенадцать минут. «Про шу прощения, – четко произнес он. – Я встречался с американскими коллекционерами. Они опоздали и, таким образом, задержали меня». Серота переводит свои швейцарские часы на десять минут вперед. Высокий и худощавый, с плотно сжатыми губами, как всегда, в темном костюме и белой рубашке. Сегодня на нем галстук бледно-зеленого цвета. Он на минуту скрылся и вернулся без пиджака. Сел и привычным движением закатал рукава рубашки. Мы начали непродолжительный разговор.
Первый в моем длинном списке – вопрос о полномочиях «Тейт» определять достойных художников. Что касается премии Тёрнера, то внушительный перечень предыдущих победителей служит гарантией для теперешних номинантов, но Серота по-прежнему осторожен: «В статусе премии нет ничего священного, если премия, как и раньше, будет присуждаться художникам, пользующимся повышенным вниманием, или тем, кто в относительно короткое время неожиданным образом раскроется. Статус премии подтверждается с каждым ее присуждением».
Конкуренция среди художников – почти табу в мире искусства, и Серота допускает, что состязания, подобные премии Тёрнера, «чудовищно несправедливы, поскольку приходится выбирать среди художников совершенно разных направлений». Художники должны искать собственный путь, устанавливать собственные правила и превосходить самих себя. Если у них выработается привычка заглядывать через плечо, они рискуют оказаться неоригинальными. Но если они абсолютно ничего не знают относительно иерархии того мира, в котором действуют, им грозит опасность стать аутсайдерами[32], увязнуть в трясине собственного сознания, слишком идиосинкразического, чтобы воспринимать происходящее вокруг объективно. «Мало кому из художников нравится открытое соперничество. Художникам необходимо самовыражаться, и для этого нужна незаурядная уверенность в себе. В некоторых обстоятельствах такая уверенность перерастает в дух соперничества, но, как правило, это рождает дискомфорт. – Серота снял очки без оправы и сжал переносицу. – Я испытал подобное чувство, когда начал работать в „Тейт“, но пришел к пониманию, что формат премии – раннее объявление шорт-листа и выставка работ четырех номинантов – подталкивает людей к размышлениям об искусстве». Рекламные материалы премии способствуют тому, чтобы каждый зритель «составил собственное мнение». «Создается система, которая позволяет людям участвовать в этом процессе гораздо активнее, чем при просмотре тематической экспозиции, организованной в соответствии с точкой зрения одного куратора», – убежденно заключил он.
Серота воздержался от комментариев по поводу многих премий, учрежденных вслед за премией Тёрнера, но он «чрезвычайно доволен» тем, что британская художница Тасита Дин только что получила премию Хьюго Босса, которая находится в ведении Музея Гуггенхайма. «Как-то [в 1998 году] Тасита была номинирована на премию Тёрнера, тогда ее знали относительно немногие. Было бы удивительно, если бы она выиграла. На том этапе попадание в шорт-лист оказало ей хорошую услугу».
За двадцать два года, что существует премия Тёрнера, ее лауреатами стали только две женщины – Рейчел Уайтред в 1993 году и Джиллиан Уэринг в 1997-м. Об этом Серота рассуждает как политик: «Ни одна женщина не получила премию в первые десять лет, а в последние тринадцать лет – две. Вот в чем разница. Я не думаю, что можно решительно склонить жюри к дискриминации. Жюри действует самостоятельно. Если бы возникло малейшее подозрение, что кто-то выигрывает благодаря своей половой или этнической принадлежности, к премии пропало бы доверие. – Он поднял палец и прижал его к столу, как будто хотел оставить четкий отпечаток. – Но если бы вы спросили меня, считаю ли я справедливым соотношение между получившими премию мужчинами и женщинами в смысле их вклада в развитие современного искусства за последние десять лет, я бы ответил „нет“».
Серота является бессменным председателем жюри премии Тёрнера начиная с 1988 года. Несмотря на то что судей выбирают за их индивидуальность и просят быть «абсолютно субъективными», не многие помнят, кто именно судил в том или ином году, и часто говорят, что премия Тёрнера отражает время. «В общем, предложение выступить в этой роли вызывает неоднозначную реакцию, – объяснил Серота. – Многие прекрасно сознают уязвимость нового искусства и ранимость художников. Понятно, что художники будут остро переживать решение судей». При первой встрече Серота советует членам жюри включать в список только тех художников, которые, по их мнению, способны победить. «Не следует кого-то включать на всякий случай, поскольку быть номинантом – суровое испытание, – говорит он. – Меня часто критикуют в прессе, и я привык к этому. Я знаю, что сегодняшняя газета завтра превратится в оберточную бумагу. Художникам и судьям гораздо сложнее. Для них унижение и насмешки крайне болезненны». Существует мнение, что к произведению, которое средства массовой информации преподносят как сенсацию года, вскоре пропадет интерес. «Может быть, премия повзрослела, – отмечает он. – Может, пришло новое поколение художников, чье творчество требует нового типа восприятия».
Студия Томмы Абтс – освещенное верхним светом скромное помещение, это одна из тридцати двух мастерских в лабиринте первого этажа так называемого Кьюбитта[33] на севере Лондона. Даже несмотря на недавно установленные радиаторы, в комнате было холодно. Белый ламинированный стол и два стула из магазина подержанных вещей стояли прямо на бетонном полу. Удивительно, что студия Томмы Абтс лишена каких-либо визуальных деталей, – нет ни открыток, ни вырезок, ни книг по искусству, кроме каталогов собственных работ. Нет у нее и помощников, она пишет небольшие картины, сидя за столом, – держит холст рукой. Она не любит, когда за ее работой наблюдают. «Здесь нет ничего необыкновенного. Я просто сижу и пишу», – объяснила она.
Томма – всеми любимый член кьюбиттской коммуны. Она регулярно берет на себя такие малоприятные задания, как сбор арендной платы, кроме того, она серьезный участник заседаний комитета. Собратья по студии с легкой иронией говорили о странностях Томмы. Например, когда кто-то стучит к ней в дверь, художница приоткрывает только щель или приглушенным голосом сообщает, что выйдет через пятнадцать минут. Томма очень замкнутая и в высшей степени сдержанная. Она никогда не бывает зачинщицей конфликтов, неизбежных среди творческих людей, целыми днями работающих в одном здании. Она сделалась настолько необходимой, что, по слухам, ей будто бы собираются предложить пост в руководстве коммуной. Когда я спросила, правда ли это, Томма раздраженно ответила: «Я должна отвечать? Какая разница?»
Томме Абтс тридцать девять, она родилась в Германии и двенадцать лет живет в Англии. Когда я встретилась с ней, кроме туши для ресниц, на ее лице не было заметно никакой косметики. Голубоглазая, с прекрасными волосами до плеч, она, как и ее картины, сдержанна и неброско красива. «Начиная писать картину, я не знаю, на что она будет похожа», – сказала Томма тихо, указывая на четыре холста разной степени завершенности, которые она повесила на уровне глаз перед моим приходом. Все картины одного размера – девятнадцать на пятнадцать дюймов, – и создает Томма не более восьми картин в год. «Я не понимаю, как можно писать быстрее, – говорит художница. – Иногда я трачу на какую-либо из них пять лет, иногда два года. Недавно закончила ту, что была начата десять лет назад. Я работаю над ними поэтапно и постоянно что-то переделываю».
Томма вначале прописывает работу полупрозрачным акрилом, затем накладывает четкие слои масляной краски, создавая геометрические абстракции, раззадоривающие зрителя намеками на форму. «Моя работа колеблется между иллюзией и объектом, и она напоминает вам о каких-то вещах, – объяснила она. – Например, я создаю эффект дневного света или ощущение движения. Некоторые формы даже имеют тени». В картинах Томмы Абтс яркие линии, проступающие на поверхности, обычно остаются от первоначального акрилового слоя, тогда как мрачный фон создается последними мазками, положенными на холст. «Я всегда работаю изнутри наружу, – продолжила она. – Я знаю, что картина закончена, когда чувствую, что она больше от меня не зависит».
Художница дает своим картинам названия, выбирая их из словаря немецких имен. Мы задержались перед одной из них, названной «Меко», – это красно-бело-зеленая живопись в духе оп-арта. Критики описывают картины Абтс как «живые вещи», рождающие «интерсубъективную конфронтацию». Ее волнует, какие работы на выставке окажутся соседствующими и как их повесят, словно она решает, как усадить гостей на званом обеде, и опасается, что произойдет катастрофа, если «Тит» окажется слишком близко к «Фольму». Когда я вскользь упомянула, что мне было бы интересно взглянуть на ее словарь имен, Томма встревожилась, подошла к столу, набросила свитер на таинственный том и сказала: «Лучше не надо…»
Она не любит говорить о своем творчестве, но выработала собственную манеру общения с журналистами. «Почему, если ты художник, то должен себя объяснять? – спросила она, теребя маленькую золотую подковку, висящую на тонкой цепочке у нее на шее. – Живопись прежде всего визуальна, и очень сложно адекватно передать ее содержание словами». Томма отказалась назвать имена художников, которые оказали на нее влияние, или тех, с кем она чувствует духовную близость. Она предпочитает уходить от конкретных ответов. По поводу того, что делает художника великим, она с готовностью сказала – перфекционизм: «Я полагаю, необходимо погрузиться в то, что делаешь. Нельзя говорить: „Сойдет и так, но можно было сделать и по-другому“. Вы должны видеть произведение в целом – только так и правильно».
Томма старалась избежать разговора о Крисе Офили, последнем лауреате премии Тёрнера из числа живописцев, – это было в 1998 году. Будучи в то время его близкой подругой, она составила собственное мнение о процессе присуждения премии, зная его изнутри. «Я была частью лондонского мира искусства в течение одиннадцати лет, – сказала она, глядя в окно. – Каждый год номинируются четыре художника. Вы всегда знаете по крайней мере одного. Не важно, кто он». Принятие решения о согласии на номинацию заняло у Томмы Абтс три дня. «Я хотела бы участвовать в мероприятии, посвященном искусству, а не личностям художников. Мне хотелось бы остаться художником, а не превратиться в ньюсмейкера… – Она взяла долгую многозначительную паузу, а затем улыбнулась. – Как представители средств массовой информации».
Независимо от итогов присуждения премии нью-йоркский Новый музей современного искусства решил поощрить Абтс первой персональной выставкой, организованной в апреле 2008 года. Старший куратор Нового музея Лаура Хоптман, говорливая интеллектуалка и преданная поклонница Томмы Абтс, полагает, что, «если бы Томмы не было, ее нужно было бы придумать. Кажется странным рассуждать об абстрактной живописи таким образом, но я считаю ее творчество активистским искусством. Мы живем в потрясающее время, и в небольших картинах Томмы я вижу глубину. Эти строгие геометрические рисунки – не просто упражнения с формой. В них вложен большой труд, но дело не только в этом. Томма продолжает традицию, идущую от таких художников-мистиков, как Барнетт Ньюман, Пит Мондриан или Василий Кандинский. Она пришла к пониманию, что художники всегда работали над извечной проблемой – как воплотить в живописи изначальное. В ее картинах есть то самое ощущение, та самая идея необозримости Вселенной и сокровенной… души».
Трудно представить себе двух более непохожих друг на друга художников, чем Фил Коллинз и Томма Абтс. Она выражает в творчестве долго вынашиваемые фантазии – создает произведения, не имеющие ничего общего с реалиями повседневной жизни. Его интересует необработанный документальный материал, он снимает людей в их повседневной жизни. Мало кто из художников умеет так же, как Коллинз, уловить чаяния времени, но мало кто так же убежденно противостоит нашей эпохе, как Абтс. Однако сходство историй их успеха показывает, насколько тесен мир искусства. Оба выставлялись в скандальной «Wrong Gallery» в Нью-Йорке, обоих чествовали на биеннале в Стамбуле, оба получили премию Пола Хэмлина – поощрение в виде стипендии для художников, нуждающихся в «мыслительном пространстве». Наконец, Коллинз и Абтс пользуются расположением двух авторитетных британских художественных критиков – Эдриана Серла из «Гардиан» и Ричарда Дормента из «Дейли телеграф».
А вот Ребекка Уоррен – любимица букмекеров. Букмекерская контора Уильяма Хилла – лидер по специальным ставкам на события в области культуры, к которым относятся премия «Оскар», Букеровские премии и даже возможные сюжетные линии планирующихся к изданию бестселлеров. По словам представителя названной фирмы Руперта Адамса, результаты премии Тёрнера настолько «непредсказуемы», что не нужно быть большим специалистом, чтобы угадать победителя. «Мы заходим в Google: тот из номинантов, кто больше известен, часто оказывается в верхних строчках. В этом году мы почувствовали, что пришло время живописца: для непрофессионала именно живопись является искусством. Таким образом, по нашим расчетам, ко времени номинации, в мае, Абтс, как фаворит, имела шансы шесть против четырех. Но с тех пор в лидеры вышла Уоррен – поскольку именно в такие произведения люди вкладывают деньги». При общей сумме ставки в 40 тысяч фунтов стерлингов большой куш в этой игре вы не сорвете.
Художник Кит Тайсон признается, что выступил в роли игрока, оказавшись номинантом в 2002 году. «У меня был чисто умозрительный интерес узнать свои шансы, а еще пришла фантазия опровергнуть математические законы, – сказал он. – Премия Тёрнера была первой возможностью сделать ставку и повлиять на результат. Мои шансы были семь к двум. В скачках, где участвуют четыре лошади, это означает полный провал. У меня совершенно не было выбора. Я уверен, что принял тогда единственно правильное решение – поставил на самого себя, чтобы из неудачников выйти в фавориты. Не буду называть сумму, но выиграл я больше, чем получил в результате победы в конкурсе; премия составляла тогда двадцать тысяч фунтов стерлингов».
В начале ноября номинант на премию Марк Тичнер, который был в то время третьим в букмекерском рейтинге (шанс – три к одному), общался примерно с пятьюдесятью посетителями в его зале в «Тейт-Британия». Скромный, хипповатый, с этаким рок-н-ролльным драйвом, Тичнер уже приобрел горстку поклонниц – девиц с пирсингом в носу, гордо демонстрирующих декольте. В свои тридцать два Тичнер – самый молодой из номинантов этого года. Тичнера называют выразителем вкусов молодого поколения, его творчество горячо поддерживается студентами художественных колледжей и фирмой «Acoustiguide»[34], снабдившей его выставку аудиогидом, который записал лидер грайндкор-группы «Napalm Death». Зал Тичнера был намеренно перегружен: кинетическая черно-белая скульптура, оказывающая психоделическое воздействие, телевизионные мониторы с мелькающими на них чернильными пятнами Роршаха, гигантский красно-черный рекламный плакат со словами: «Маленькие хозяева мира. Ваш выход»[35] и три крупные деревянные скульптуры (нечто вроде кафедры, стол, заставленный автомобильными аккумуляторами, и дерево) были соединены друг с другом проводами; говорили, что они повышают психический тонус. Зал гудел от энергии.
Сутулясь, держа руки в карманах черных джинсов, Тичнер объяснял идею своей вращающейся скульптуры под названием «Ergo Ergot»: «Ergo фигурирует в знаменитом утверждении Рене Декарта „Cogitoergosum“[36]. Эрго – гриб, обладающий галлюциногенными свойствами, он синтезируется при изготовлении ЛСД». Тичнер за словом в карман не лезет, но, боясь показаться претенциозным, ограничивается заключением: «Я полагаю, это тот самый случай, когда реальность не такова, какой кажется. Мы выстраиваем системы наших убеждений из обломков веры. – Он откинул волосы, а потом спросил, словно размышляя вслух: – Что понимается под успехом произведения искусства в данной ситуации? Оно нравится людям? Куплено за огромные деньги? Нравится критикам?» Он замолк, не упомянув про судей.
Когда толпа рассеялась, Тичнер задержался у своих работ. Он сказал мне, что для него снова прийти на выставку равносильно возвращению на место преступления. Это трудно, поскольку «вы начинаете сомневаться в принятых решениях». Как и других номинантов, конкурс вывел его из состояния душевного равновесия. «Круто, когда тебя выбирают, – сказал он. – Но можно сделаться одержимым и целыми днями искать себя в Google». Тичнер ненавидит читать прессу. Поморщившись, словно от неприятного запаха, он сказал: «Как раз сейчас мне неинтересно. Я уже начитался чепухи, и это оказало мне плохую услугу. Все написанное не имеет ко мне никакого отношения. – Он посмотрел себе под ноги, потом медленно обвел взглядом дубовый пол. – Для художника важно каждый день работать. Тогда появляется желание держать уровень и расти».
Я поделилась с Тичнером своим впечатлением о том, что все номинанты, независимо от их шансов, уверены в победе. Во-первых, художники окружены поддержкой друзей, дилеров и единомышленников; негативные отзывы, как правило, до них не доходят. Во-вторых, соглашаясь на участие в конкурсе, художники должны быть готовы выдержать испытующий взгляд публики, а для этого требуется огромная вера в себя. «Думать о победе – настоящее самоистязание, – признался Тичнер с болью. – Сверстники очень меня поддержали, но нашлись и такие, кто сказал: „О да, отлично сделано. Выставка классная, но ты не выиграешь“».
Прочитав статью о Ребекке Уоррен в британском модном журнале «Харперс энд квин», в которой художница назвала себя «провинциальной училкой по ИЗО, старой извращенкой», я стала добиваться в пресс-офисе «Тейт» разрешения на интервью. За пять дней до окончательного вердикта судей, в последний момент, мне предложили всего час, и то эксклюзивно, то есть «без права передачи». Когда мы сидели в конференц-зале галереи «Тейт-Британия», Ребекка была одета в джинсы, черную куртку и зеленые кожаные ботинки, которые, казалось, достались ей из коллекции трофейной обуви. Ее темные волосы были небрежно забраны в высокий хвост. «Я старалась не думать о соревновательной составляющей, чтобы это не привело к запоздалым поискам лучшего метода работы и не отразилось на результате, – сказала мне она. – Я хотела быть как можно правдивее по отношению к тому, что я делаю. Постепенно все выкристаллизовывается, твоя работа принимает узнаваемую форму – иначе известности не добиться. „О да, эта вещь принадлежит Ребекке Уоррен“ – вот что должно быть очевидно».
Ребекка Уоррен была удивительно противоречива в оценке своего творчества. «Я не испытываю необходимости любить вещи, которые создаю, – сказала она. – Достаточно позволить себе просто принимать то, что делаешь». На прямой вопрос: «Что делает произведение искусства великим?» – она уклончиво ответила: «Великое произведение не довлеет над вами. Его смысл неоднозначен, хотя из этого не следует, что такое произведение можно толковать как угодно». Уоррен забавляли фокусы таблоидов. Когда был объявлен шорт-лист, «Дейли стар» опубликовала материал под заголовком «Утешительный приз за искусство». Там была изображена одна из ее скульптур с огромными ягодицами, а рядом – ораторствующий пузырь, который спрашивал: «Неужели моя задница здесь кажется большой?» Реакция Уоррен была совершенно определенной: «Попала в „Дейли стар“, подумать только, как это здорово!»
Судя по всему, творчество Ребекки Уоррен связано с группой «Молодые британские художники», или YBA (Young British Artists, акроним придумал Чарльз Саатчи). YBA представляли собой отчасти эстетическую тенденцию, отчасти бренд, отчасти социальную группу. Их разнообразная, в большинстве своем фигуративная художественная продукция давала повод для «скандалов» в средствах массовой информации. Дэмиен Хёрст много лет считался лидером этой поначалу разношерстной и замкнутой компании из лондонского мира искусства. Ребекка Уоррен училась в Голдсмитс-колледже, потом сотрудничала с галереей «Белый куб». Когда я спросила Уоррен о ее отношении к YBA, она призналась: «Я – post-YBA. Я того же возраста, но присоединилась к ним позже. Я с ними, но не до конца. Я знаю большинство участников группы, но также знаю и более молодое поколение».
Не один год ходили слухи, что Ник Серота может повлиять на окончательный вердикт судей премии Тёрнера. Когда я упомянула об этом, он сначала ответил уклончиво: «Я живу в обществе, где искусство ценится недостаточно высоко, поэтому мне всегда казалось, что жесткая позиция по отношению к тому или другому типу искусства пагубна». Потом он добавил с некоторым раздражением: «Мои вкусы не связаны с моей деловой репутацией». Серота закрыл глаза и задумался, прежде чем продолжить: «Во время затишья перед главным событием – не скажу „бурей“ – я стал размышлять, как добиться наилучшего результата, каким образом расставить акценты, чтобы получился конструктивный разговор, чтобы каждый желающий мог высказаться. Порой, когда обсуждение заходит в тупик, мне приходится и нажать, поскольку в данной ситуации нам не следует принимать решение по остаточному принципу».
В этом году в команду жюри, чьи персональные предпочтения позволят объективно определить победителя, вошли журналист и три куратора. Линн Барбер – обозреватель газеты «Обсервер», единственный посторонний человек в мире искусства. В октябре, за два дня до открытия выставки, она опубликовала статью о своем судейском опыте «Как я страдала ради искусства». «Мне неловко об этом говорить, – писала она, – но год, проведенный мною в качестве члена тёрнеровского жюри, серьезно охладил, хотя, надеюсь, не совсем погасил, мой энтузиазм в отношении современного искусства». Барбер сетовала на свою ничтожную судейскую квалификацию, «странные» правила конкурса и собственную «неуверенность». В то же время она утверждала, что, хотя все четыре художника продемонстрировали «интересные работы», одного из них можно назвать «выдающимся» и «она считала его бесспорным претендентом». В действительности проблемы начались раньше, на стадии шорт-листа. Барбер сказала, что ее избранники были «жестоко отвергнуты» и ей стало любопытно: может, ее взяли в жюри всего лишь в качестве «фигового листка», для прикрытия махинаций, творящихся в художественном мире?
Руководство «Тейт» тихо негодовало. «После статьи Линн совместная работа членов жюри намного осложнится, – признался Серота. – Раньше судьи могли не беспокоиться о том, что их высказывания будут записаны и использованы против них». Линн Барбер также возмущало, что жюри не рассматривало должным образом кандидатуры номинантов, предложенные публикой. Серота не согласился: «Жюри всерьез относится ко всем кандидатурам. – Он поднял брови и ухмыльнулся: – Но не до такой степени, чтобы углубляться в изучение творчества художника, однажды выставившегося в Сканторпе[37]!»
Другие судьи тоже пришли в замешательство. Один из них, Эндрю Рентон, профессор Голдсмитс-колледжа и куратор частного собрания современного искусства, сказал мне: «Боюсь, Барбер выпустила свой заряд. Она самоустранилась как судья, придав огласке процесс еще до его завершения». Рентон также заметил, что из-за неопытности Барбер выдвинула номинации, которые другие считали «преждевременными»: премия Тёрнера, как и любая премия, претендующая на авторитетность, должна присуждаться вовремя. По мнению Рентона, «номинировать на Тёрнеровскую премию того, кто не имеет никакого отношения к художественной школе, абсолютно безответственно. По той же причине эта награда не должна стать премией кризиса среднего возраста». Премию Тёрнера получают художники, находящиеся где-то на середине пути, между периодами становления и творческой зрелости. Премии за достижения всей жизни не столь драматичны, поскольку вероятность ошибки здесь минимальна, тогда как премии, поощряющие подающих надежды молодых художников, не являются таким уж заметным событием, ведь ставки в этом случае совсем невелики.
Рентон еще не решил, кому присудить премию. «Величайшим произведением критики я считаю Талмуд, – сказал он. – Один его аргумент сменяет другой – бесконечно продолжающийся диалог, учитывающий множество точек зрения. По-моему, это и есть искусство». Конфликт мнений приводит к истине, конфликт интересов – к неразберихе. Курируя частную художественную коллекцию, Рентон еженедельно покупает произведения искусства. «Мы, наверное, первые, кто по-настоящему поддержал скульптуру Ребекки. У нас также есть несколько видео Фила Коллинза, и мы только что приобрели работу Тичнера. Единственный художник, которого у нас нет, – Томма Абтс. Если судья – профессионал высокого уровня, то вероятность конфликта только возрастает. Мне надо быть правильнее кошерной пищи. В комнате для жюри мои карты открыты. Мои полномочия исчерпаны». Марго Хеллер, другой член жюри, является директором Галереи Южного Лондона, где обычно выставляются молодые художники, стремящиеся быть номинированными на премию Тёрнера. Как и многие, кто посвятил себя обособленному, элитному миру искусства, Хеллер подвержена медиафобии, но она очень старалась говорить откровенно, словно воспринимала мое посещение как добровольный сеанс аверсионной терапии. «Я слышу от многих абсолютно уверенные заявления, что победит такой-то. Но я судья и, честно говоря, не знаю, кто получит премию», – говорила мне Хеллер, сидя в своем белом офисе, одетая в белую блузку, застегнутую на все пуговицы. «Не думаю, что это четыре самых выдающихся художника, – сказала она, с опаской глядя на мой цифровой диктофон. – Это общее решение. Я искренне рада за четверых, которых мы выбрали, но это не те, кто вошел бы в шорт-лист, составленный лично мной».
Четвертый судья – Мэтью Хиггс, директор старейшего выставочного зала в Нью-Йорке «White Columns». Я встретилась с Хиггсом в его малюсеньком кабинете, в окружении запакованных и сложенных штабелями произведений художников-инвалидов. Хиггс имеет художественное образование и до сих пор занимается творчеством: он вставляет в рамки книжные страницы и называет свои работы так: «Не стоит читать» или «Искусство – вещь непростая». Я слышала, что он способен повлиять на мнение жюри и может «безжалостно отвергнуть или весьма аргументированно защитить». Когда я упомянула об этом, Хиггс взглянул на меня через очки á la Бадди Холли и сказал: «Я бы ничего не отвергал. Я поддерживаю то, во что верю, а верю я в очень многое». Хотя он восторгается ролью премии в демократизации искусства, все же ему бывает досадно, что «неброское, тонкое произведение зачастую исключается из конкурса, а кричащая, фотогеничная работа становится сенсацией». Было ли это намеком? Затем, объясняя, что́ делает произведение искусства великим, Хиггс дал понять, за кого бы он проголосовал в комнате жюри: «Это не связано с новаторством ради новаторства или с претензией на оригинальность или уникальность. Все великое искусство дает нам возможность иначе отнестись ко времени». Хиггс добавил еле слышно: «Часто это связано с индивидуальным, совершенно уникальным видением мира. Нас привлекают такого рода работы, потому что нам свойствен интерес к иному взгляду».
За неделю до церемонии вручения премии Фил Коллинз проводил пресс-конференцию в видавшем виды зале на площади Пиккадилли, украшенном золотом и зеркалами. В качестве пролога к своей работе «Возвращение реального» он пригласил девять человек – участников телевизионных реалити-шоу, чтобы они рассказали свои истории журналистам, среди которых была и Линн Барбер. Один молодой человек говорил о телевизионном конкурсе, проходившем на Ибице. Чтобы выиграть конкурс, нужно было добиваться расположения некой Мириам, но в итоге пришлось пережить унижение, потому что только в конце участники узнали, что перед ними транссексуал[38]. Барбер выкрикнула из зала: «Что, по-твоему, ты делал?» Коллинз, не опасаясь влияния журналистки на свою судьбу, велел ей заткнуться.
После выступлений участников реалити-шоу журналисты могли задать свои вопросы. Коллинз ходил по залу с беспроводным микрофоном в руке, изображая ведущего ток-шоу, хотя держался при этом совсем не «профессионально». Он горбился, разглядывал свои ботинки, закусывал губу и чесал щеку микрофоном.
«Николас!» – рявкнул он, покосившись на Николаса Гласса, корреспондента художественных новостей на «Канале-4». Гласс обратился к участникам телевизионных шоу с вопросом, как они себя чувствовали в роли компонентов произведения искусства.
– Мне нравится быть на виду, – ответила женщина, перенесшая осложнения после косметической операции, сделанной во время шоу «Совершенно новый ты».
– Искусство подобно разговору. Эта работа очень интерактивна, – сказал мужчина, которого в телефильме «Укротитель тинейджера» обвиняли в плохом поведении его больного аутизмом сына.
– Именно этому и посвящена премия Тёрнера, – сказал человек, пытавшийся назначить свидание Мириам.
У тележурналистки из Германии был вопрос к Коллинзу.
– Этот проект действительно является искусством? – спросила она.
Коллинз пристально посмотрел в ее камеру и сказал:
– Если вы не считаете мою работу искусством, то я должен спросить вас: является ли то, что вы делаете, новостями?
Оператор выглянул из-за своей техники. «Так не пойдет!» – воскликнул он.
И правда, работа Коллинза не очень-то похожа на искусство. Когда корреспонденты ушли, и я спросила его об этом. Во-первых, он хочет, чтобы его творчество «было максимально приближено к тому, о чем оно рассказывает, поэтому эстетическая составляющая сознательно урезана». Во-вторых, на его взгляд, лучшие произведения те, которые меньше всего соответствуют нашим ожиданиям: «Произведение искусства сильнее всего поражает тогда, когда ты не веришь своим глазам. Я выхватываю такие моменты. Изменчивая природа искусства – вот что меня привлекает».
Через три дня, в субботу вечером, накануне церемонии награждения, на «Канале-4» шла подготовленная при непосредственном участии галереи «Тейт» получасовая телепередача «Состязание за премию Тёрнера»: четыре участника (двое студентов, бухгалтер и преподаватель изобразительного искусства), споря друг с другом, объясняли суть творчества четырех номинантов непосвященной публике. Участники программы были выбраны из нескольких сотен «кинопроб» – записанных на видео комментариев, которые посетители могли сделать в музейной видеокабине премии Тёрнера. (Галерея «Тейт» позиционирует себя как организация с богатым контентом. У музея есть обширные информационные возможности – собственный издательский комплекс и бригады операторов, которые всегда наготове.) В упомянутой программе одна из участниц рассказала о своем «погружении» в мир искусства, благодаря чему она узнала, что искусство должно не только «радовать глаз», но и «раскрывать твое мышление». Победительницей стала Мириам Ллойд-Эванс, двадцатидвухлетняя студентка, изучающая ис торию искусства. Она обеспечила себе победу, позвонив на горячую линию жертв телевизионных реалити-шоу и задав вопрос, не хочет ли Коллинз узнать об ее опыте участия в передаче «Состязание за премию Тёрнера».
Серота и его жюри уже три часа сидят в сводчатом зале заседаний, пытаясь определить победителя. Четыре белых стола образуют большой квадрат, окруженный по периметру шестнадцатью стульями. Серота занимает целую сторону стола. Он сидит спиной к единственному в зале окну, выходящему на мутную Темзу. Сначала судьи из мира искусства – Рентон, Хеллер и Хиггс – уселись в ряд напротив директора галереи, а Линн Барбер села одна, слева от него. Но Серота и Рентон переглянулись, и тогда Рентон встал и пересел к журналистке. Барбер истолковала это как возможность принести извинения за свою публикацию и обещала не писать о финальных обсуждениях. Жюри посмотрело заснятые службами «Тейт» трехминутные интервью с художниками, и разговор начался.
Мнения судей время от времени расходились, но на первом этапе обсуждения трое против четверых сошлись в своих предпочтениях на двух художниках. Учитывались все за и против. Никто не касался ни техники, ни пола. Судьи много говорили о соответствии месту и времени. Казалось, каждое высказывание меняло ситуацию. Если у Сероты и был фаворит, никто не имел об этом представления. Только после 13 часов судьи пришли к согласию относительно победителя и переместились в соседнюю комнату, чтобы перекусить и еще раз взвесить свое решение. Потом они вернулись в зал заседаний, огласили вердикт и обсудили, какой материал следует дать в пресс-релиз. К 14 часам дело было сделано.
Отъезжая от «Тейт-Британии», Эндрю Рентон звонит мне из своего «сааба» цвета черного кофе, с откидным верхом. «Было очень непросто, очень напряженно, но мы приняли решение! – говорит он, нервно смеясь. – Никаких кулачных боев, только интереснейшее обсуждение достоинств каждого из четырех номинантов. На потрясающе высоком уровне». Слышно, как щелкает поворотник, в то время как Рентон совершает сложный маневр. «Все, что я могу сказать, – выставка действительно многое изменила. Пройден последний рубеж». Раздаются автомобильный гудок и, судя по всему, глухой рев двухэтажного автобуса. Рентон тихо бормочет: «Боже мой, – потом опять говорит в телефонную трубку: – В нашем решении была внутренняя логика. Наконец-то это произошло».
Премия Тёрнера считается верным индикатором способности художника в течение продолжительного времени плодотворно и энергично работать, но похоже, что она также является самореализующимся прогнозом. Уверенность в своих силах, которую приобретают номинанты, может подхлестнуть их художественные амбиции, а зрительский интерес открывает перспективу дальнейших выставок. Однако жюри не может наградить всех; если судьи не сумеют выбрать лучшего, то, по крайней мере, должны проголосовать за достойного. Когда я занялась историей вопроса, передо мной возникла проблема курицы и яйца: отражает ли премия реальность или создает ее? В конце концов до меня дошло, что для премии жизненно важно и то и другое.
В 17 часов 30 минут, когда остается немногим более часа до начала вечера, посвященного вручению премии, зрители еще осматривают пользующуюся невероятным успехом выставку «Гольбейн в Англии», проходящую в «Тейт-Британии» (и напоминающую о том, с каких давних пор Лондон притягивает художников разных национальностей). Сверху галерея Дьювина превращена в подобие шикарного ночного клуба, с пурпурными светильниками и черными кожаными диванами. В боковой галерее, где поставлены столы, повара колдуют над канапе. В другом закутке готовится к работе диджей. В дальнем конце, между четырьмя огромными каменными колоннами, находится желтый подиум, где команда новостей «Канала-4» проверяет звук.
Николас Гласс смотрит в камеру и говорит хорошо поставленным спокойным голосом: «Мы все ждем затаив дыхание, когда прекратятся страдания четверых художников. Они ждут. Мы ждем. И ожидание совсем скоро закончится. Йоко Оно готова к своему выходу. Ник Серота поднимается на подиум. Вот он идет. Его миссия завершается».
Гласс улыбается и опускает микрофон. «Нам надо прожить еще шесть минут до конца новостей. После всех речей мы посмотрим клип о творчестве победителя, потом я задам ему три вопроса, и надеюсь, он или она что-нибудь нам скажет, пока мой внутренний голос не объявит: „О’кей, хватит“. Серота ведет себя очень профессионально. Он быстро выходит на сцену и быстро с нее уходит. – Гласс замолкает, улыбается. – Меня слегка беспокоит предстоящее интервью с обалдевшим художником. В зависимости от того, кто победит, может произойти неожиданная заминка. Но люди такое любят. Если победителю будет нечего сказать, они насладятся моей неловкостью. – Он снова замолкает и улыбается. – Наверное, к тому времени, когда это произойдет, я уже выпью рюмочку или две. Очень просто все испоганить, но я уже достаточно пожил, чтобы насчет этого не волноваться».
Семичасовые вечерние новости на «Канале-4» – одна из нескольких британских новостных программ, идущих в течение часа. Несмотря на то что Гласс может говорить целых шесть минут, тогда как другие телекомментаторы – лишь две с половиной, он признается: «Нет времени углубляться. Это как на футбольном матче: сначала ты разделяешь волнение всех болельщиков, а по окончании игры – эйфорию победившей стороны».
Вот за спиной у Гласса появляется Йоко Оно: она медленно поднимается по ступеням подиума. На ней брюки, цилиндр и солнцезащитные очки Леннона. Она опускает микрофон на необходимый уровень и говорит: «В 1966 году, находясь в Нью-Йорке, я получила приглашение из Лондона и отправилась в путешествие по воде. Это… навсегда переменило мою жизнь. – Голос выдает ее японское происхождение. – Тогда столицей искусства был Нью-Йорк. Теперь – Лондон. – Она произносит слова с выражением, будто читает стихотворение. – Энергия художников может воздействовать на мир… – Ее голос звенит во всех уголках галереи. – Я счастлива открыть ворота успеха еще одному молодому художнику… И премия Тёрнера 2006 года вручается…» Она замолкает. Ее конверт пуст. Это только репетиция.
Я направилась прямо туда, где расположились Йоко Оно и ее свита. «Дух искусства должен выражать истину, – говорит она мне с чувством. – Политики погрязли в бюрократии, утратив человечность. Художники более свободны и способны к самовыражению, но, если мы пойдем на компромисс с миром денег, мы погрешим против искусства». Я спрашиваю о том, что она думает по поводу соревновательного аспекта премии Тёрнера. «Мне сложно объявлять одного победителя, но я думаю, что только опыт, который приобрели все кандидаты, внесет в их жизнь существенные изменения. Отрасли мирной промышленности всегда критикуют друг друга, тогда как военная промышленность монолитна. Нам надо уважать позицию друг друга. Прекрасно, что искусство процветает».
В 18 часов 45 минут двери открываются, и толпа, минуя охрану, вливается в зал, где официанты держат в руках подносы с коктейлями, предоставленными «Гордонс Джин», спонсором премии. Среди приглашенных – прошлые победители: Рейчел Уайтред (1993), Вольфганг Тильманс (2000), Мартин Крид (2001), Кит Тайсон (2002), Грейсон Перри в черном виниловом платье (2003) и Джереми Деллер (2004).
Со времени своей победы Грейсон Перри стал одним из самых известных художников Британии, и, помимо художественного творчества, он еженедельно пишет статьи в «Таймс». «Вместо того чтобы быть медийным персонажем, я стал автором, – объясняет он, взмахивая сумочкой и обращая взгляд на жену. – В мире искусства существует снобистское мнение, что художник – призрачная фигура, находящаяся в тени своего произведения. Эта честная маркетинговая стратегия весьма распространена. Но как ее ни назови – маркетинговой стратегией или соблюдением этических принципов, – дело тут совсем в другом». Перри отвлекается на трио поклонниц, а потом продолжает: «Монах-художник – притягательный архетип в мире, где таких совсем не много – воинственный пьяница, безумная дама, пылающая измученная душа. С этим отчасти и связана привлекательность искусства: произведение воспринимается как реликвия, принадлежащая художнику (святому, юродивому). Люди хотят дотронуться до его одежды и тому подобное. Это часть религии».
Шарлотта Хиггинс, корреспондент «Гардиан», освещает новости культуры и уже представила свой материал. «Для первой публикации вы можете подать материал не позднее восьми часов, – говорит она, – но на это смотрят неодобрительно: необходимо оставить резерв для сообщения о смерти и несчастье. Мой редактор, как правило, начинает теребить меня с шести». Хиггинс выдает в среднем около пяти статей в неделю (четыре тысячи слов). «Каждый год я звоню одному пресс-атташе, который уже знает, кто победил, выдаю шестьсот пятьдесят слов к шести часам, потом переодеваюсь и несусь сюда. – Она бросает взгляд на свой «блэкберри». – После пресс-конференции у меня прибавится несколько пикантных подробностей и подходящая цитата для третьей публикации. Сейчас я очень хочу, чтобы случилось что-нибудь „веселенькое“ – немножко неразберихи или ссоры. – Хиггинс разглядывает толпу и усмехается. – Все это выглядит довольно комично, когда ты уже знаешь результат».
Художник-концептуалист Мартин Крид испытывает ностальгическое чувство. В 2001 году победила его инсталляция «Работа № 227: Свет вспыхивающий и гаснущий», теперь она экспонируется в МоМА. «Я вспоминаю, как боялся проиграть и досадовал на себя за то, что меня это так тревожит, – говорит он. – Я чувствовал ужасное противоречие между желанием победить и мыслью, как же это глупо. Благодаря премии я многое о себе узнал. Я понял, что меня захватил дух соперничества и пугает проигрыш, что я вступил в область, где действительно могу претендовать на выигрыш». Прежде чем сделать глоток, он подозрительно смотрит в свой высокий бокал с загадочным коктейлем. По мнению Крида, на выставке никто никогда не бывает лучшим: «Если художники создают произведения искусства, то судьи создают победителя. Тот, кого они выбирают, есть отражение их самих».
В боковой галерее – сером зале, где висят произведения Уильяма Блейка, – художники-номинанты пьют шампанское, пытаясь справиться с волнением. Одетые для съемки, они вежливо восхищаются нарядами друг друга и все как один избегают упоминаний о премии. Серота прохаживается вокруг и хвалит их экспозиции: «Я знаю, как это тяжело. Надеюсь, несмотря на все трудности, это полезный опыт». Хотя судьи и приглашены, появившийся здесь Мэтью Хиггс чувствует себя незваным гостем; он возвращается назад, в галерею Дьювина.
Присутствие диджея и специальное освещение делают это событие похожим на студенческий бал, правда более космополитичный, чем в «Кэрри» Де Пальмы. Действительно, эта церемония, этот торжественный ритуал важен для многих британских художников. Один за другим номинанты выходят из зала и собираются в нише слева от подиума, совсем как финалистки конкурса красоты. Фил Коллинз хорошо почистил перышки и являет собой образец невозмутимости. Ребекка Уоррен, на которой черное платье с короткими рукавами и серые туфли на высоких каблуках, одновременно серьезна и беспечна. Марк Тичнер одет в синий пиджак, его лицо выражает спокойствие. Подруга Марка смотрит на него снизу вверх – это его эмоциональная поддержка. Дальше всех от сцены находится Томма Абтс. Она сидит на скамье, на ней элегантное серо-бежевое платье, она погружена в свои мысли: обхватила голову руками, опираясь локтями на колени. За художниками наблюдают дилеры, на их лицах дежурная профессиональная улыбка. Серота двигается к сцене, переходя от одной группы беседующих к другой. В темном костюме, белой рубашке и серебристом галстуке директор выглядит прекрасно, разве что немного мрачен. Пиар-менеджер шепчет мне на ухо: «Время пришло», и директор музея вскакивает на подиум, произносит шестидесятисекундную речь о «сомнительных современных ценностях» и представляет Йоко Оно как «художницу, пользующуюся международной известностью».
Большинству интересно узнать результат. Некоторые болеют за друзей. Другие считают, что выбранные ими номинанты больше заслуживают победы. Йоко Оно возится с конвертом и после мучительной тишины наконец объявляет, что победителем стала… Томма Абтс.
Абтс поднимается на сцену, целует Оно и без подготовки, коротко произносит слова благодарности. Команда «Канала-4» перехватывает ее справа, на авансцене, с намерением взять у победительницы интервью. Серота бросается влево, чтобы пожать руки художникам, которые навсегда останутся номинантами. Абтс тем временем направляется в зал, где висят ее картины. Вспыхивают камеры, и папарацци кричат: «Томма, молодец!», «Так держать!» и «Что может быть лучше?» Абтс уходит от прямых ответов так искусно, что корреспондент «Дейли телеграф» замечает: «Ей надо работать в министерстве иностранных дел».
Через час толпа в галерее Дьювина заметно поредела. И вскоре по окончании церемонии поползли слухи: от кого-то я слышу, что все скульптуры из зала Ребекки Уоррен проданы множест ву разных коллекционеров, что общая сумма от продажи составляет полмиллиона долларов, а может быть, фунтов стерлингов. (Говорят, номинация на премию Тёрнера увеличивает стоимость произведений художника на треть, а победа их удваивает.)
Фил Коллинз скоро улетает в Индонезию в поисках нового материала для видео. И он, и Уоррен незаметно удалились на свои вечеринки: Коллинз в паб «Три короля» на Клеркенуэлл-Грин, а мероприятие «для очень узкого круга» Уоррен организовано итальянским «деятелем из мира искусства».
Марк Тичнер все еще здесь, он прислонился к барной стойке, окружен друзьями. Он планирует выставить свои произведения на Венецианской биеннале. Выпивая очередную бутылку пива, он говорит мне, что проводил вечера и получше. «Ощущение такое, как будто твоя подруга прилюдно тебя отшила, а потом просит „остаться друзьями“, – сказал он. – Оттого, что ты это предвидел, ситуация не кажется менее нелепой».
5. Журнал
8 часов 30 минут, День святого Валентина; сегодня довольно холодно, я иду по Седьмой авеню к офису «Арт-форум интернешнл». «Берите бесплатно „Вечерний Нью-Йорк“», – нараспев приятным баритоном обращается уличный торговец к пассажирам, выходящим из подземки. Может быть, мир искусства децентрализован и глобален, но Манхэттен по-прежнему остается столицей печатных средств массовой информации и оплотом художественной критики. Я киваю швейцару, входя в непрезентабельное неоклассическое здание 1920-х годов, где располагаются редакция и рекламный отдел. Журнал «Арт-форум» для искусства – то же, что «Вог» для моды, а в былые времена «Роллинг стоун» для рок-н-ролла. Это самый влиятельный специализированный журнал, известный не только искусствоведам. В одной из серий фильма «Секс в большом городе» отношения между героями, которых играют Сара Джессика Паркер и Михаил Барышников, дают трещину. Как мы это понимаем? – в постели он читает «Арт-форум». А когда Барт Симпсон становится художником и открывает галерею в своем домике на дереве, как мы узнаем об успехе этого несносного ребенка? – он появляется на обложке «Барт-форума».
Старомодный звук «динь» возвещает о прибытии лифта на двадцатый этаж, и я выхожу на грязноватую лестничную площадку перед стеклянной двухстворчатой дверью с надписями «ARTFORUM» и «BOOKFORUM». Меня приветствует оранжевый стикер: «Доставка пиццы – попробуй и восхитись». За незапертыми дверями, напротив конторки секретаря, стоит садовая скамья и висит таблица почтовых индексов Манхэттена. Еще несколько шагов, и я оказываюсь в офисном помещении без перегородок, – передо мной белые ламинированные столы, на них увядшие белые маргаритки и белые «Apple Macintosh». «Здравствуйте!» – кричу я. Тишина. Слышны звуки с улицы: сирены, автомобильные гудки, грохот стройки.
Пачка февральских номеров лежит на стойке перед входом. У журнала узнаваемый квадратный формат, в этом месяце на его обложке воспроизведен фрагмент ретромодернистской картины Эми Сильман «Водопровод». На третьей странице помещено иллюстрированное оглавление. Начинается все с сообщения о смерти шведского музейного деятеля[39] и голливудского кинорежиссера Роберта Олтмена; затем идет рецензия на последнюю книгу знаменитого историка искусства, марксиста Т. Дж. Кларка. После статей по архитектуре и дизайну следует рубрика «Горячая десятка» – о молодых художниках, выставках и других значимых культурных событиях. Затем публикуются более объемные теоретические статьи, посвященные творчеству кого-либо из современных художников. Далее помещены четыре подробных и сорок кратких обзоров выставок, проходящих по всему миру. Я пытаюсь найти статью «1000 слов», написанную режиссером видеоперформансов Мирандой Джулай, но это не так-то просто среди многочисленных рекламных объявлений.
Звонит мой мобильный телефон.
– Сара! Это Найт!
Найт Ландесман – издатель «Арт-форума»; он предпочитает одежду основных цветов и относится к рекламе как к искусству перформанса.
– Я в твоем офисе, – говорю я.
– Ты еще собираешься вечером на открытие? – спрашивает он.
– Да, конечно.
Мне хочется понять, благодаря чему «Арт-форум» процветает, и сегодняшний вечер я проведу среди искусствоведов на конференции Университетской ассоциации искусства, по окончании которой состоится банкет в галерее в Челси.
– Ты будешь в красном костюме? – интересуюсь я.
– Разумеется, – отвечает он. – Неужели ты думала, что сегодня я надену желтый?
Когда я завершаю телефонный разговор, из-за книжного стеллажа появляется Чарльз Джуарино, в джинсах и в одной из своих многочисленных черных шерстяных кофт на молнии. «Дорогая», – шутливо приветствует он меня, раскрывая объятия. Страдающий бессонницей, сутулящийся чудак, Джуарино любит царствовать в пустом офисе. В «Арт-форуме» отсутствует четкий распорядок дня – как в семье, где есть подростки. Издатели, бухгалтеры и сотрудники, отвечающие за рекламу, приходят и уходят рано, а редакторы завладевают помещением вечером. Пока мы идем в кабинет Джуарино, он замечает: «„Арт-форум“ – это фарш. Что ты собираешься из нас сделать – рулет или фрикадельки?»
Джуарино, Ландесман и Тони Корнер, трое издателей «Арт-форума», работают вместе почти тридцать лет. В октябре 1979 года Корнер купил журнал (две пишущие машинки, четыре параллельных телефона и список подписчиков). Чуть позже к Корнеру присоединились Ландесман и Джуарино. К тому времени у «Арт-форума» уже сложилась определенная репутация. Основанный в 1962 году в Сан-Франциско, журнал вскоре переехал в Лос-Анджелес, где зарекомендовал себя как издание критического направления для специалистов, а затем, в 1967 году, переместился в Нью-Йорк. На его страницах печатались материалы, посвященные минималистскому и концептуальному искусству. В ноябре 1974 года несколько сотрудников демонстративно ушли из журнала в знак протеста против рекламы, для которой великолепная Линда Бенглис, художница-феминистка, позировала обнаженной, держа в руках огромный фаллос (это был ее ответ на опубликованную в предыдущем выпуске фотографию Роберта Морриса, где он предстал обнаженным по пояс, в нацистском шлеме и цепях). Бунтари учредили научный журнал (без иллюстраций) с революционным названием «Октябрь».
Вскоре после приобретения журнала Корнером главным редактором стала Ингрид Сиши. Вверенный ей «Арт-форум» занялся изучением взаимоотношений высокого искусства и поп-культуры, начал подробнее освещать события художественной жизни Ист-Виллиджа и Сохо, а также уделять внимание европейскому искусству, особенно немецкой постмодернистской живописи. «Арт-форум» из тоненького журнала превратился в солидное издание. В 1988 году Сиши ушла с должности главного редактора и стала вести раздел «Интервью». Ее преемница Ида Паничелли еще больше расширила международную тематику, но английский язык не был для нее родным, и «Арт-форум», по словам одного из сотрудников, начал страдать «пагубной неудобочитаемостью». В сентябре 1992 года главным редак тором был назначен Джек Банковски. Он вновь ввел в список авторов видных ученых и в то же время сделал журнал более привлекательным для широкого круга читателей за счет разнообразия рубрик, что способствовало его успешно му распространению. Тим Гриффин, нынешний главный редактор, принял на себя руководство в сентябре 2003 года.
«Издателя волнует все, – говорит Джуарино, усаживаясь в крутящееся кресло с высокой спинкой за свой захламленный стол. – Моя задача заключается в том, чтобы понять, чем занимаются конкуренты, и попытаться не дублировать их. У Найта порочная склонность к продаже рекламы. Я же, скорее, руководитель макиавеллиевского типа. – Джуриано смотрит на мою реакцию и добавляет: – При этом важно оставаться незаметным».
Кабинет Джуарино напоминает башню из слоновой кости. Окна выходят на три стороны: можно любоваться и великолепными видами Ист-Ривер, и Гудзоном. Джуарино делит кабинет с Корнером (который сейчас в Европе), а между их столами помещается своего рода «конференц-зал» – круглый стол, окруженный пятью коричневыми кожаными креслами. Джуарино поднимает на лоб очки без оправы и разглядывает план расположения материала, предназначенного для текущего выпуска. «„Арт-форум“ выходит точно в срок, как часы, – говорит он, отбрасывая план в сторону, и берет пачку белых конвертов. – Сказочное приглашение в Туринское палаццо. Можно помечтать». Проглядев половину корреспонденции, он поворачивается к компьютеру. «Моя папка входящих писем задыхается и погибает, – говорит он. – Тим пересылает мне что-то очень личное. Но я не собираюсь вставать между редакторами и авторами. Это прямая дорога в ад».
«Я должен дать почувствовать авторам нашу любовь, – говорит Джуарино. – Их я ценю за усердие, а своих сотрудников – за умение превратить представленные рукописи в качественные публикации». Сайт, как и журнал, отличается многоголосием. Авторы не обязаны нравиться друг другу; некоторые из них, как примадонны, вообще отказываются от редактуры. «Я общаюсь с множеством авторов, – говорит Джуарино устало. – Порой бывает не легче, чем агенту, работающему со звездами».
В редакционном отделе «Арт-форума» работают шестнадцать человек; среди них есть выпускники университетов Лиги плюща[40] или других престижных британских учебных заведений. «Нам посчастливилось сотрудничать с людьми, которыми невозможно управлять, – объясняет Джуарино. – Это все равно что пытаться пасти стаю волков». Большинство редакторов изучали не историю искусства, а английскую литературу или писательское мастерство. «Нам повезло, что они к нам примкнули, – добавляет он. – Мы стараемся заполучить и удержать таких специалистов».
Прежде чем прийти в журнал, Джуарино работал с группой перформансистов. Он любит мир искусства за то, что в нем много ярких личностей. Что касается современного искусства, то, по мнению Джуарино, «на девяносто пять процентов его нельзя воспринимать всерьез». Джуарино судит о художественном творчестве более цинично, чем можно было бы ожидать от человека, который готовит ежемесячное специализированное издание. «Я как священник-атеист, сознающий благотворное воздействие религии, – признается он. – Невозможно быть лидером сайентологии, если сам веришь в инопланетян и подобную чепуху».
Как и присуждение премии Тёрнера или номинирование на нее, обложка «Арт-форума» или опубликованная в журнале статья, даже краткий обзор, могут способствовать карьере художника. И если премия опирается на авторитет музея и доверие к жюри, то влияние журнала напрямую связано с его собственной репутацией. «Твердое убеждение, что право на публикацию в „Арт-форуме“ нельзя купить, вполне обоснованно, – сообщает Джуарино. – Первой реакцией дилера-новичка бывает разочарование, но именно за это нас и уважают. Наша репутация зависит от стремления сделать все возможное, чтобы выражать объективное мнение в мире субъективности. Конечно, словосочетание „объективное мнение“ – оксюморон, но это нас никогда не останавливало».
Джуарино снимает колпачок с ультратонкого черного маркера «Куилл» и подписывает новое журналистское удостоверение «Арт-форума», вручая его мне со словами: «Возьми, сестренка. Пользуйся с почтением. Используй по назначению». В процессе переговоров на подступах к «Арт-форуму» я вызвалась внештатно писать сообщения для журнального сайта. Участие в этой работе казалось мне единственным способом проникнуть в святая святых журнала. Редакторов и издателей, сознающих силу слова, не всегда радует, когда пишут о них, но было ясно, что я смогу завоевать доверие, если начну писать для них. Но оказывается, онлайновые и печатные версии выходят как самостоятельные издания и отличаются по содержанию, так что мне не удалось заняться главным объектом своего исследования – глянцевым ежемесячным журналом.
Я вспомнила афоризм Эдриана Сирла: «Нет конфликта – нет интереса». Сирл, считающийся одним из наиболее авторитетных критиков, отчасти потому, что выражает собственную точку зрения, говорил мне: «Ты часто узнаёшь слишком много. Кто-то думает, что критику надо быть безучастным и отстраненным, но мне это не кажется целесообразным. Вся информация, которой я располагаю, почерпнута мною из разговоров с художниками, однако порой они рассказывают много личного, поэтому моя установка – нужно уметь забывать». Сирлу принадлежит и вполне откровенное определение критики. «Художественные критики – просто зрители, которые говорят что думают, – заявил он. – Будь я художником, разве мне не казалось бы ужасным, если бы о моих работах не говорили? Ведь жизнь произведения зависит не только от непосредственного зрительского восприятия, но и от молвы, обсуждений, споров и интерпретаций».
Своей репутацией «Арт-форум» обязан правилам, введенным его создателем и владельцем Тони Корнером. Второй сын британского банкира, он посещал школу «Хэрроу», потом изучал право и экономику в Кембридже. Корнер – джентльмен. Его рост – шесть футов два дюйма. Он элегантно одет и исключительно вежлив. В отличие от большинства владельцев художественных журналов, Корнер никогда не коллекционировал произведения современного искусства. Как-то вечером я брала у Корнера интервью в его лондонской квартире, в окружении антикварных вещей (от Средневековья до XIX века), и он объяснял мне: «Я старался избегать конфликтов, чтобы моя совесть была чиста. Во-первых, мне не хотелось принимать покровительство дилеров. Не хотелось входить в мутные воды подпольного обмена или ступать на дорогу, прямиком ведущую от частных коллекций к обложке журнала. – Наливая шампанское и предлагая миндаль, он продолжал: – Во-вторых, я вырос в обществе, с трудом осознавшем, что наступил XX век. Когда я начинал работать в „Арт-форуме“, у меня не было опыта, и, возможно, полагаясь только на свой вкус, я наделал бы ошибок. А для журнала было важно, чтобы я смотрел на все свежим взглядом и не испытывал – и до сих пор это так – пристрастия к какому-либо художественному направлению или стилю».
Когда я спросила у Корнера, что определяет высокое качество художественного журнала, он сказал уверенно: «Одна существенная вещь – журнал не может идти на поводу у рынка. И не должен пытаться активно влиять на него. Ему необходимо иметь свою точку зрения. Честность. Затем ясность изложения и безупречность дизайна. – Корнер задумчиво посмотрел на два фламандских портрета донаторов XV века, висящие по сторонам от камина. – Мы позиционируем себя как современный художественный журнал, фиксирующий события. Огромное количество времени приходится тратить на проверку фактов, чтобы давать точную информацию о размерах и технике каждого произведения, и все такое прочее». Когда я упомянула о газетных критиках, недовольных тем, что художественные журналы зависят от рекламы галерей и редко публикуют отрицательные рецензии, Корнер остался невозмутим: «Мы можем давать правдивые сведения без негатива. Порой бывает очень эффективно, наоборот, чего-то не опубликовать». «Арт-форум» знаменит своими резкими критическими рецензиями на главные музейные выставки и биеннале. Корнер может гордиться журналом, но при этом самодовольства в нем не чувствуется. Когда я уходила, он вспомнил старую шутку: «Если ты почиваешь на лаврах, то лавровый венок у тебя не на том месте».
10 часов. Редакционный отдел размещается на западной стороне двадцатого этажа, рекламный отдел – на восточной, а производственный служит буфером между ними. Ведущий редактор Джефф Гибсон тщательнейшим образом проверяет материал, еще раз убеждаясь, что «все чисто до блеска». Успокаивающее мурлыканье тихой музыки и аромат китайского черного чая «Лапсанг» с дымком создают в его маленьком кабинете уютную атмосферу. Гибсон сравнивает себя с регулировщиком движения: он улаживает взаимоотношения и просматривает материалы с несколькими десятками авторов. До работы в «Арт-форуме» он был одним из редакторов журнала «Арт энд текст» и писал словарь заблуждений, общих для художников и критиков, под названием «Жертва обмана». В этом словаре «симптомы шизофреника» определены как «нелепые колебания в критериях оценки, вызванные завистливым соперником», а «побочное всеведение» – как «обостренное чувство просветленности, которое зиждется на неопытности».
Чуть дальше по коридору находится кабинет старшего редактора Элизабет Шамбелан; уже в который раз она правит статью, «в спешке написанную иностранцем». Пройдя этап «мучительного препирательства» с автором, она примирилась с тем, что потратит утро на дополнительную правку. До «Арт-форума» Шамбелан работала помощником редактора в издательствах «Сёрпентс тейл» и «Грув Атлантик». «Я постоянно делала заявки на книги, которые никто не хотел печатать, – говорит она. – Мне приходили на ум абсолютно некоммерческие проекты». Шамбелан разделяет мнение, что литература отстает от живописи лет на пятьдесят. «Тошно читать романы в стиле Хемингуэя, исполненные „мускульного лиризма“, – объясняет она. – Думаю, в современном искусстве нашли отражение более интересные и рискованные идеи, чем в современной беллетристике». Она нервно перелистывает распечатку, словно предстоящая работа внушает ей ужас. «Каковы общие требования к статьям, помещаемым в „Арт-форуме“»? – спрашиваю я. «Честно говоря, я не думаю, что у нас есть некое генеральное направление», – следует ответ. Этимологическое значение слова magazine (журнал) – склад, где хранятся всевозможные товары. «Мы как чемодан, куда упаковывают разные вещи, – объясняет она. – Одни наши авторы – ученые, теоретики. Другие же приходят из литературы или журналистики».
Между кабинетами ведущего и старшего редакторов располагается более просторное логово тридцатишестилетнего главного редактора Тима Гриффина. Горы книг, журналов и пакетов громоздятся на его кожаном диване, кресле и столе. На полу, рядом с другими завалами и DVD-плеером, стоит телевизор, а на единственном расчищенном участке стола, между клавиатурой и монитором, поместилась банка «Доктора Пеппера» и синяя кружка с Нью-Йоркского Шекспировского фестиваля. Окончив Бард-колледж со степенью магистра изящной словесности, Гриффин продолжил славную традицию и, как многие поэты (от Шарля Бодлера до Фрэнка О’Хары), занялся художественной критикой. «Устраивайтесь, где вам удобно, – предлагает он, увидев меня в дверях. – Я кое-что подвину, и мы сможем сидеть лицом друг к другу».
Лысый, одетый во все черное, строгий и собранный Гриффин походит на меланхоличного и в то же время фанатичного священнослужителя. Он сидит прямо, положив руки на колени. В первом же выпуске журнала, подготовленном Гриффином в октябре 2003 года, зазвучали более серьезные нотки. Гриффин говорит мне: «Искусство – это интеллектуальное, философское и духовное усилие». Прежде чем выйти из дому сегодня утром, Гриффин сделал пару звонков в Европу и по пути из Гарлема просмотрел в метро несколько пробных распечаток. Придя в офис, он взглянул на обложку, удостоверился в наличии ключевой статьи и в «отсутствии дыр и прочих неожиданностей». Гриффин поглощен завершением выпуска, это ежемесячное тяжелое испытание, требующее обработки огромного количества информации, поэтому я сразу перехожу к интервью:
– Что значит хороший редактор?
– Вы должны быть готовы к диалогу, – говорит Гриффин. – Следует ко всему прислушиваться. Оставаться открытым для любых мнений… и все же иметь собственную точку зрения. – Он приводит цитату из песни Кенни Роджерса о том, что надо уметь вовремя открывать и закрывать свои карты, а потом добавляет: – В идеале «Арт-форум» должен поведать историю искусства своего времени.
Ключевая статья посвящена критическому обзору, рекламные страницы дают информацию о рынке.
– Где же еще вести интеллектуальный диалог, как не в художественном журнале? – заявляет он.
– Как бы вы охарактеризовали влияние «Арт-форума»? – спрашиваю я.
– Я сам пытаюсь это понять, – честно отвечает Гриффин. – Дело в том, что когда-то критик руководил дилером, который руководил коллекционером, а сейчас, по всей вероятности, коллекционер руководит дилером, который руководит критиком. Невозможно не признать, что ситуация изменилась, но мы по-прежнему пытаемся формировать общественное мнение или хотя бы обрисовывать перспективу.
«Арт-форум» главным образом освещает деятельность выставляющихся художников, поэтому, казалось бы, начальный отбор производят галереи. Но затем, получив поддержку влиятельного критика, художники часто находят дилеров в других городах. Когда каждый участник процесса приобретает собственную сферу влияния, больше не являясь звеном в цепочке, тогда постепенно формируется консенсус.
– Как бы вы охарактеризовали ваши взаимоотношения с дилерами?
Гриффин пожимает плечами.
– Вы можете подумать, что дилеры смотрят на все как педантичные налогоплательщики: «Я плачу вам деньги и уж прослежу, чтобы мои интересы соблюдались». Но сегодня люди более великодушны, – говорит он. – Мне кажется, все сознают, что для общего успеха необходимо взаимопонимание. – Гриффин отхлебывает кофе и снова кладет руки на колени. – Я хочу, чтобы моя редакторская деятельность была связана не с возвышением кучки художников, – продолжает он, – а скорее с изменением самой сути разговоров об искусстве.
Гриффин терпеть не может все, что, по его мнению, опошляет искусство; в этом причина его презрительного отношения к онлайновому ежедневнику «Scene and Herd» на artforum.com.
– Они просто отображают звездную болезнь мира искусства и тенденцию к возникновению замкнутых сообществ, – заявляет он с такой неприязнью, как будто мое сотрудничество с этим весьма популярным подразделением «Арт-форума» равносильно работе в борделе.
Внезапно раздается резкий звук пожарной сирены. Гриффин выглядывает за дверь, но остается на месте. По-видимому, сигнал тревоги звучит по нескольку раз в день. На столе Гриффина лежит рождественский подарок от «Norton Family Foundation» – дизайнерская музыкальная шкатулка Кристиана Марклея: на ее крышке сверху написано «Молчи», а на внутренней стороне – «Слушай». Поскольку не обращать внимания на сирену – вероятно, дело обычное, я продолжаю задавать вопросы:
– Когда в последний раз вы оказывались замешаны в конфликт интересов?
– Пожалуй, не так давно, – сказал он. – Но если начинаешь поддерживать художников, того не заслуживающих, или допускаешь перегибы, можно растерять читателей и подорвать доверие к себе.
Если Гриффин верит в художника, он предан ему, но если нет…
– Есть искусство, которого мы просто не касаемся, – говорит он. – Не имею понятия, почему оно продается или почему люди интересуются им.
Сигнал замолкает, и Гриффин вздыхает с облегчением. Его взгляд устремляется на экран компьютера.
– У вас есть время ответить еще на один вопрос? – спрашиваю я.
– О’кей, давайте. Но потом мне придется переключиться, – говорит он.
– Известно много метафор, отражающих роль художественных критиков: например, «Критика для художников – то же, что орнитология для птиц» или «Критика – это хвост, виляющий собакой». А с чем бы сравнили роль критика вы?
Гриффин смотрит на венецианские шторы, закрывающие эффектный вид с западной стороны, потом переводит взгляд на обложку каталога Колье Шорр, оказавшегося на вершине одного из завалов у него на столе.
– Критик – это сыщик, – говорит он наконец. – Вы проводите расследование и пытаетесь отыскать смысл.
– Гм… Итак, критик – частный детектив? – спрашиваю я. – Значит ли это, что художники – жертвы убийства, а их произведения – улики? Мне не хочется думать, что вы расследуете какую-нибудь скукотищу вроде страховых махинаций.
– Это сфера экзистенциальная, – отвечает Гриффин. – Ничто никогда не является доказательством само по себе. Вам приходится решать, что́ может стать уликой. Порой, как в классическом нуар-фильме Джона Хьюстона «Мальтийский сокол», отсутствует сам предмет расследования. Это попытка вложить смысл в то, что окружает нас, и определить место для искусства. – Гриффин делает еще один глоток кофе и добавляет: – Сейчас мой любимый сыщик – Марлоу из «Долгого прощания» Роберта Олтмена. В потрясающей финальной сцене Марлоу убивает друга – тот инсценировал собственную смерть, чтобы избежать обвинения в убийстве жены.
Когда я собираюсь уходить, Гриффин, в полной мере осознающий интеллектуальное значение «Арт-форума» и не очень довольный его коммерческим статусом, говорит: «Только не делайте из меня продавца зубной пасты для альтернативной культуры».
Недавно я пила кофе с человеком совсем другого склада – поэтом Питером Шьельдалем, главным художественным критиком журнала «Нью-йоркер». В своей ист-виллиджской квартире он окружен произведениями искусства, подаренными друзьями еще в те времена, когда он был свободным художником и не знал штатной работы. Шьельдаль признался, что когда-то его даже исключили из колледжа: «Я был нетерпимым, недисциплинированным, самовлюбленным и употреблял наркотики. В начале шестидесятых это казалось в порядке вещей». В тот период мир поэзии влился в мир искусства. «Все поэты писали критические статьи для „Арт-ньюз“, – сказал он. – Мало-помалу я понял: для меня это единственный способ заработать».
Шьельдаль считает, что цель художественной критики – «обеспечить людей чтением». Критика кажется ему скорее «легким жанром вроде стендап-камеди», чем сферой высоких идей. «Великий художественный критик – последнее, что нужно любой цивилизации, – объяснил он. – Вы начинаете с дома, потом вешаете уличный фонарь, строите бензоколонку, супермаркет, театр, музей. И в самом конце является художественный критик». Более того, «вы не найдете хорошего критика в Сент-Луисе. Чтобы стать хорошим критиком, необходимо каждую неделю наживать нового врага и без конца заводить друзей. В Америке это возможно в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке. Или нужно постоянно быть в разъездах».
В отличие от Гриффина, «пачками» издающего статьи о европейских теоретиках культуры и не боящегося специальной лексики, Шьельдаль – популист, имеющий претензии к профессиональным интеллектуалам, «возомнившим себя учеными и стремящимся к некоему объективному знанию». По мнению Шьельдаля, «плохо написанная статья и есть наказание для автора: ее никто не станет читать, кроме тех, кто делает это по долгу службы». Тем не менее его забавляет профессиональный жаргон. «Вы слышите разговор двух автомехаников и совершенно не понимаете, о чем идет речь, – объяснил он. – В непостижимых фразах заключена своеобразная поэзия. Почему художественная критика должна себе в этом отказывать?»
Часто у Шьельдаля возникает ощущение, что он уже «видел это раньше», и современное искусство не доставляет ему прежнего наслаждения. «Каждое поколение создает свое искусство, „Арт-форум“ – такой художественный журнал, который ассоциируется с молодежью, – объясняет он. – Его задача – держать перед подрастающим поколением двустороннее зеркало, чтобы они видели свое отражение, а мы с другой стороны видели их». Многие авторы «Арт-форума» – либо молодые люди, либо ученые, стремящиеся заработать репутацию, а не средства на жизнь. «Те, кто пишет за небольшие гонорары, которые платит „Арт-форум“, работают на имя, – сказал Шьельдаль. – Но в какой-то момент это может плохо кончиться, и вам просто будет нечего есть».
Мизерная плата нередко приводит к тому, что социальные потребности мешают критикам исполнять профессиональные обязанности. «Это проблема, – заявил Шьельдаль. – Я действительно люблю художников, но больше не могу поддерживать с ними дружеские отношения или принимать от них в дар работы. Мне пришлось прекратить сотрудничать с ними». В 1980-е годы владелица одной из галерей в Челси пыталась нанять Шьельдаля. «Она предложила мне уйму денег. Я сказал ей: „Вы не понимаете, что я потеряю для вас ценность в тот момент, когда возьму ваш чек“. Позже она позвонила мне со словами: „Знаю, вы не возьмете денег. Я и не думала вам их предлагать. Но вот что я хотела бы сделать, так это оплатить образование вашей дочери“». Шьельдаль засмеялся и добавил: «В другой раз она сказала: „Еще раз напомните мне ваши этические принципы“». Шьельдаль тщательно следит за тематикой «Нью-йоркера», который, по его словам, «находится в пищевой цепи на недосягаемой высоте». «Я считаю, что читатель должен ощущать мою заинтересованность в ситуации. Если на мое мнение что-то повлияло, а я никак не даю об этом знать, значит я обкрадываю читателей», – объясняет Шьельдаль.
За стенами кабинета Гриффина тихое жужжание флуоресцентных ламп заглушается перестуком клавиатур и ровным гудением огромных принтеров. Я прохожу вдоль ряда кабинок, где под регулируемыми настольными лампами сотрудники колдуют над текстами. Помощник Гриффина, энергичный двадцатипятилетний молодой человек с экземпляром «Ярмарки тщеславия» под столом, сидит рядом с сотрудницей (историком искусства в старомодных мехах), занимающейся проверкой фактической информации. Дальше располагаются два помощника редактора: выпускница Гарварда, в чьей рабочей одежде сочетаются высокие каблуки и беруши, и выпускник Оксфорда – один из немногих сотрудников, кто вешает свой пиджак на вешалку.
Перпендикулярно этому «многонаселенному» помещению идет коридор, выполняющий одновременно функцию «библиотеки» (книги занимают всю стену от пола до потолка) и «кухни» (раковина, маленький холодильник и микроволновая печь). Две сотрудницы отдела рекламы и редактор обозрений стоят около кулера и ждут, когда закипит вода. Я прохожу мимо основательно потертой карты Европы и желтых стикеров с написанными на них красной ручкой пожеланиями (своим разборчивым почерком Ландесман заклинает тех, кто задерживается допоздна, запирать двери и убирать за собой), затем заворачиваю за угол и оказываюсь спиной ко входу. За стойкой в приемной сейчас не приветливая девушка, а долговязый художник, мрачно и монотонно отвечающий на телефонные звонки.
Что ж, пространство вполне соответствует расположившемуся здесь женскому коллективу, который занимается рекламой, распространением и подсчетами. «Арт-форум» издается тиражом 60 тысяч экземпляров; приблизительно половина из них высылается подписчикам, а половина попадает в газетные киоски. В Северной Америке остаются 65 процентов от выпуска, а 35 процентов отправляются за границу, главным образом в европейские страны. Хотя «Арт-ньюз» и «Арт ин Америка» издаются гораздо большими тиражами, они не имеют той профессиональной читательской аудитории, которая выдвигает «Арт-форум» на лидирующую позицию в мире искусства. «Мы не склонны считать, что кто-либо способен составить нам конкуренцию. Мы – „Арт-форум“, а они – нет», – говорит Джуарино, ухмыляясь. «Мы следим за „Фриз“. Они отлично работают, но нам хочется думать, что мы работаем лучше», – говорит Ландесман[41].
Угловое помещение занимают бухгалтеры, а чуть дальше находится отгороженный кабинет редактора «Бук-форума» Эрика Бэнкса. К двери прикреплена почтовая открытка, провозглашающая: «Хватит искусства». Его стол являет собой современный натюрморт из аккуратно сложенных новых публикаций, но сам кабинет пуст. Я чувствую сквозняк и нерешительно переступаю порог. «Я на балконе», – объявляет Бэнкс, растягивая слова на южный манер. Он вылез из окна на балкон, чтобы выкурить сразу несколько сигарет «Мальборо». «Вам нравится этот уорхоловский вид?» – спрашивает он, указывая в направлении Эмпайр-стейт-билдинг. Бэнкс работал в «Арт-форуме» уже восемь лет, прежде чем возглавил «Бук-форум» – выходящее раз в два месяца приложение «Арт-форума». Бэнкс говорит, что это литературное обозрение для читателей «любознательных, но не интеллектуалов в строгом смысле слова, я не стал бы употреблять слово „зануд“, но, во всяком случае, для более молодых и продвинутых». Я присаживаюсь на облезлый радиатор, и Бэнкс начинает просвещать меня насчет психологических метаморфоз «Арт-форума». «В семейной структуре есть свои плюсы и минусы, – говорит он. – В какие-то дни журнал напоминает семейку Брэди[42], в другие больше походит на семью Мэнсон[43]. Они всегда были моими любимыми убийцами».
Звонит мой мобильный телефон. «Сара! Где ты?»
Найт Ландесман находится в каких-нибудь десяти футах от кабинета Бэнкса, на одном из своих рабочих мест. Подвижный, миниатюрный, в ярко-красном костюме, Ландесман напоминает сразу нескольких причудливых персонажей. Представьте себе сверчка Джимини, всегда готового дать совет Пиноккио, или эльфа Пака из новой офисной комедии по мотивам пьесы Шекспира. Хотя Ландесман внешне может показаться надменным, в разговоре он весьма скромен. «Я давно влился в коллектив журнала, – говорит он мне. – Думаю, то же самое можно сказать о каждом, кто работает в „Арт-форуме“. Это не то место, где ваше имя осветится лучами славы, однако работа в журнале придает вам дополнительный вес». Вместе с рекламным отделом, возглавляемым Дэниел Макконнел, Ландесман приносит основную часть дохода. В последние два года, в период резкого оживления художественного рынка, «Арт-форум» стал толстым, как телефонная книга, и получил прозвище «Adforum»[44]. «Моя работа – часть общего дела, – говорит Ландесман. – Я заправляю топливом самолет, чтобы редакторы и авторы могли лететь в любом интересующем их направлении».
«Пойдемте со мной», – командует Ландесман, который не любит долго задерживаться на одном месте. Я иду за ним в кабинет Джуарино. В центре круглого стола лежит макет журнала, где обозначено местоположение всех рекламных объявлений этого месяца. Когда мы входим, склонившийся над макетом Джуарино поднимает глаза и говорит:
– Найт, мы все перепутали. Почему эта ерунда открывает музейный раздел, ведь здесь должно быть что-то значимое, красивое, важное?
– Заменим, – отвечает Ландесман. – Я не хотел начинать с «Шаулагера»[45], потому что думал поставить их рядом с МоМА.
Джуарино поворачивается ко мне и объясняет: «Реклама МоМА всегда стоит последней перед статьей главного редактора и словно говорит: „Эй, вы впереди МоМА, так что замолчите, не нойте“». Когда дилеры раскрывают новый номер «Арт-форума», они первым делом проверяют, на какую страницу попала их реклама. Галереи платят дополнительно, чтобы напечатать свою рекламу в первой трети журнала. «Но деньги еще не гарантируют им этого, – продолжает Джуарино. – В журнале такого уровня на первых страницах не может оказаться кто угодно». Некоторые рекламные позиции постоянны: Мэриан Гудмен – на одном развороте с содержанием, Ларри Гагосян – рядом со страницей спонсоров, а самобытные рекламные объявления Бруно Бишофбергера, помещенные на фоне фотографий с видами Швейцарии, печатаются на задней стороне обложки начиная с 1980-х годов. Однако местонахождение многих других объявлений варьируется.
– Совсем как кубик Рубика, – объясняет Ландесман. – С каждым рекламным объявлением связана своя история. Реклама Базельской художественной ярмарки не может идти за рекламой галереи, находящейся вне Базеля. Крупные галереи могут позволить себе оплатить разворот и контролировать то, что будет размещено на соседней странице. Но наша задача – сделать так, чтобы при любых условиях реклама хорошо смотрелась.
– Даже на самом последнем этапе подготовки макета просматриваешь отдельные красивые рекламные объявления, – говорит Джуарино. – Но если бы я был арт-дилером, публикующим рекламу в „Арт-форуме“, я давал бы самую неброскую, самую изящную, самую изысканную рекламу, поскольку знал бы наверняка, что в этом случае получу хорошее место. Сдержанность всегда вознаграждается.
Несколько лет назад в «Арт-форуме» возник конфликт, связанный с размещением рекламы модных изделий. В итоге все же было принято решение ее публиковать, но отводить ей только левые полосы. Сотрудники не считали драгоценности «правильным символом», но в конце концов уступили «Bulgari», когда эта компания стала главным спонсором веб-сайта журнала.
Раздается звонок.
– Найт?
– Да, – говорит Ландесман.
– На первой линии Стефан из галереи «Gallery В».
– О’кей, слушаю, – говорит Ландесман. – Гм… О’кей… Я скажу об этом Майку Уилсону, нашему обозревателю, и узнаю, сможет ли он поехать и все посмотреть… Гм, да, несомненно, уникальная выставка. Как долго она продлится? Я прослежу, чтобы он обязательно съездил. Вы найдете его имя в журнале. Он наш обозреватель. Он принимает решения. О’кей. Отлично. – Ландесман кладет трубку. – Мне всегда звонят люди, которые хотят удостовериться в том, что их выставки посещают, – объясняет он. – Мы не вмешиваемся в издательский процесс. Если я спрошу любого из наших обозревателей, почему он написал рецензию именно на эту выставку в Лондоне, Берлине или Нью-Йорке, он ответит: так захотелось. Но когда вы читаете обзоры, то понимаете, что подготовлены они с чувством и с умом.
Единственная редакторская территория, на которую руководство ступает по долгу службы, – это лицевая сторона обложки. Каждый месяц (или, точнее, десять раз в год) главный дизайнер создает три или четыре варианта обложки и предлагает их на рассмотрение редакторам и руководству. Ландесману нравятся коммерческие обложки – «то, что хорошо продается в газетных киосках».
– Подходят изображения девушек или взлетающих самолетов. Нельзя помещать на обложку кучу мусора… хотя мы и это делали.
Гриффин, наоборот, говорит:
– Меня не волнует газетный киоск. Обложка – это вход в номер. Она символична и метонимична. В идеале все содержание номера в сжатом виде должно быть в какой-то мере отражено в одном изображении. Но не в ущерб автору. Что-то может быть значимо для данного выпуска, но не для творчества данного художника, поэтому наш подход требует некоторых взаимных уступок.
Главный дизайнер Джозеф Логан до «Арт-форума» работал во французском «Вог». В его маленьком кабинете, по соседству с Гриффином, стоят тонкие, почти не содержащие рекламы выпуски «Арт-форума» 1960-х годов, когда их дизайнером был Эд Рушей. Для Логана главный критерий при выборе произведения для обложки – впишется ли оно в квадрат. «Квадратный формат очень хорош, поскольку не приходится отдавать предпочтения горизонтальным или вертикальным изображениям, – говорит он. – Но иногда это становится сущим кошмаром. Мы не прибегаем к кадрированию из уважения к искусству, каждая репродукция должна выглядеть так, словно она висит на стене». С тех пор как Логан пришел в журнал в 2004 году, он уменьшил шрифт заголовка, чтобы тот не мешал восприятию изображения. «Произведение, которое мы выбираем, до сих пор не „говорило“ от нашего имени, но мы поместили его на обложку, и оно начинает выполнять эту задачу, – объясняет Логан. – Всякий раз, когда на том или ином произведении искусства появляется надпись «Арт-форум», оно перестает принадлежать исключительно своему создателю». Роль, которую обложка может сыграть в карьере художника, зависит от того, в какой момент она появилась. «Мы во все времена любили рисковать и печатать произведения молодых», – говорит Логан. Дизайнер, конечно, не обсуждает с редакторами весь творческий путь художника, но только узнаваемые художники могут претендовать на это почетное место.
На одной из самых обсуждаемых за последнее время обложек «Арт-форума» был помещен диптих пятидесятилетнего «художника из художников» Кристофера Уильямса. Один и тот же выпуск журнала вышел с двумя вариантами обложки: часть тиража – с фотографией красивой улыбающейся брюнетки с желтым полотенцем на голове, а другая часть – с фотографией той же женщины, которая смеется во весь рот. Эта обложка у Логана одна из самых любимых. «Здесь использованы принципы рекламы и студийной фотографии, – говорит он. – Она напоминает о журнале мод, хотя модель была без макияжа и без одежды. В „Вог“ мы бы убрали с ее лица все морщинки и прожилки».
Кристофер Уильямс удивился, когда увидел свою работу в газетных киосках в Техасе, в уборных парижских галерей и на рекламных щитах в Вене. Когда я встретилась с ним в открытом пабе во время «Арт-Базеля», он сказал мне: «Все художники проходят определенные этапы. Перед публикацией „Арт-форума“ с той обложкой я интуитивно чувствовал: что-то будет, и, когда номер появился, все изменилось. Вдруг пришло признание тех, с кем я никогда не был знаком, – коллекционеров и музейных работников». Особенно Уильямс оценил то, что журнал сделал два варианта обложки: «Мои произведения во многом связаны с повторениями и нюансами – как в ее улыбке. Ребята это увидели. Они не просто опубликовали фотографию, но благодаря журналу концептуально раскрылся один из аспектов работы».
Обсудив обложку, я спросила Уильямса, что он думает о самом журнале. «Даже если я прихожу домой в десять часов вечера и у меня включен телевизор, я все равно открою журнал и просмотрю рекламу, – сказал он мне. – Это как иллюстрированный бюллетень. Я часто планирую свои поездки таким образом, чтобы посетить ту или иную выставку. На следующее утро я пролистываю все обзоры, нахожу пропущенное, к тому же узнаю, как были восприняты те или иные вещи. Если кто-то из друзей получил отрицательный отзыв, я звоню ему и говорю: „Твой критик – идиот. Не понимаю, как это до них не дошло!“ Если рецензия положительная, звоню и говорю: „Это здорово!“ Что касается статей, здесь я более избирателен. Я всегда читаю „Открытия“, заметки о молодых художниках, и „Горячую десятку“, особенно то, что относится к музыкальным событиям. Интересуюсь и серьезными публикациями. Статью о художнике я прочту независимо от того, нравится мне ее автор или нет».
Мощь «Арт-форума» как пиар-механизма вызывает у некоторых его сотрудников чувство дискомфорта. Несколько месяцев назад я встретилась с хорошо известным внештатным автором Рондой Либерман. Она пишет для журнала с 1989 года, а с 2003-го работает как приглашенный редактор. Отличающаяся язвительным стилем, Либерман при личной встрече удивила меня своей утонченностью и элегантностью. «В мире искусства критик – благородный участник рынка, – сказала она мне. – Если вы пишете статью, не важно какую, вы все равно сотрудничаете с суперглянцевым журналом, а в качестве обозревателя мало чем отличаетесь от пресс-атташе. Если уж вы вошли в эту воду, так почему бы вам не стать дилером?» Либерман утверждает, что честная критика не должна быть оторванной от жизни. «Я не могу игнорировать рынок. Многие художники на него ориентируются, заигрывают с ним. Критикам не следует зарывать голову в песок, – сказала она, грозя пальцем. – Под глянцевой, стильной обложкой „Арт-форума“ скрывается бесконечный поток пустословия. Умело манипулируя теорией, искусство возвышают над рынком». По мнению Либерман, чем напыщеннее статья, тем эффективнее она воздействует. «От нас ждут, что мы станем частью некоего универмага высоких идей. И закроем глаза на тот факт, что по какой-то неведомой причине есть вещи, обладающие слишком большой ценностью для покупателей-фетишистов. Такое молча ливое попустительство!» – заключила она.
«Арт-форум» часто подвергается нападкам с разных сторон. Джуарино объясняет: «У людей двойственное отношение к журналу. Мы вызываем возмущение художников, обделенных нашим вниманием, дилеров, которые должны нам слишком много денег, и критиков, к которым мы никогда не обращались с просьбой что-нибудь для нас написать. И хотя многие коллекционеры выписывают журнал, кое-кто жалуется, что его невозможно читать». Корнер с сожалением отмечает, что главный редактор всегда находится в центре пристального внимания: «„Арт-форум“ – в известном смысле истеблишмент, – сказал он. – Потому народ хочет нас свалить. Нас постоянно в чем-то уличают». Когда я спросила, кто в мире искусства самый голосистый, он ответил: «Вне всякого сомнения, искусствоведы».
14 часов. Я покидаю офис «Арт-форума» и направляюсь в центр, в отель «Хилтон», где шесть тысяч искусствоведов и прочих специалистов в различных областях, связанных с искусством, собираются на ежегодную конференцию Ассоциации колледжей искусства (САА)[46]. Я договорилась о встрече с двумя искусствоведами, надеясь узнать их мнение о журнале. Обычный отель ничем не примечателен, за исключением кричаще-яркого коврового покрытия. Искусствоведы, одетые в костюмы от «Banana Republic» и прочих известных брендов, толпятся в холле отеля в надежде обзавестись полезными связями, заключить договоры с издательствами и тем самым упрочить свое положение. Некоторые из них налаживают контакты в одиночку, другие разгуливают по коридорам в сопровождении своих бывших студентов, уже готовых составить им конкуренцию.
Конференция САА напоминает художественную ярмарку, где историки искусства продают себя, причем по весьма умеренным ценам. Стоимость работы среднего немецкого фотографа вполне сопоставима с суммой, за которую коллекционер может ангажировать известного искусствоведа на целый год. Участники конференции, как и участники ярмарки, все больше интересуются новым искусством. Раньше докторскую диссертацию писали о произведениях, созданных по меньшей мере лет за тридцать до того. Теперь САА предоставляет «место» в истории таким художникам, о которых никто не слышал еще шесть месяцев назад.
Я поднимаюсь на лифте на верхний этаж отеля. Там у меня назначена встреча с искусствоведом Томасом Кроу, пишущим для «Арт-форума». В течение семи лет он возглавлял Исследовательский институт Гетти, а сейчас занимает должность профессора на кафедре современного искусства Розали Солоу в Институте изящных искусств Нью-Йоркского университета. Томас Кроу – мужчина плотного телосложения, у него высокий лоб, темные волосы и седая борода. Он является автором прекрасных книг по искусству XVIII века, а также по современному искусству. Кроу говорит, что сила «Арт-форума» в обращении к истории: «Они печатают серьезную искусствоведческую статью практически в каждом выпуске». Кроу пишет статьи для «Арт-форума» в том же ключе, что и для научного журнала. «Разница только в объеме текста, – объясняет он, отпивая кофе. – В журнале статьи короче, поэтому нельзя позволить себе роскошь „расписаться“, приходится быть динамичнее; но я нисколько не упрощаю текст. Меня ни разу не просили излагать мысли понятнее или доступнее».
По мнению Кроу, стратегически важные связи «Арт-форума» с искусствоведческим миром помогают ему «сохранять доминирующее положение» среди конкурирующих художественных изданий. «„Арт-форум“ похож на спортивную команду чемпионов, обязанную побеждать, – говорит он. – Это как „Нью-Йорк Янкиз“ или „Манчестер Юнайтед“. Кажется, что они были и будут всегда». Несмотря на то что все современные художественные журналы пытаются придать исторический вес явлениям эфемерным, «Арт-форум» открыто объявил это своей программой. Гриффин говорил мне: «Я хочу заниматься историей искусства и приблизить ее к современности, а также заниматься современным искусством и приблизить его к истории». В результате появляются публикации, готовящие среду для того, что Кроу называет «искусством в высоком смысле», – другими словами, искусством, которое останется в истории.
Кроу не считает себя критиком и не приемлет модного стиля письма, рассчитанного произвести эффект на интеллектуалов. «Я стараюсь отстраниться от текста, – говорит он. – Описание – это уже полдела. Если материал достаточно яркий, отпадает необходимость в том эгоцентричном подходе, который всегда отражает преимущественно ваши собственные впечатления и особенности восприятия. – Кроу постукивает программкой конференции. – Я противник культа личности, даже в небольших масштабах, – добавляет он. – Необходимо смотреть и изучать. Писать следует честно и обоснованно». Кроу встает, чтобы налить кофе в баре самообслуживания. Две женщины слева от меня ведут оживленную беседу об использовании ляпис-лазури в алтарях Раннего Возрождения, а степенный мужчина тихо рассказывает внимательно слушающему его приятелю увлекательную историю о наймах, увольнениях и «обвинениях в сексуальных домогательствах».
Когда Кроу возвращается, я прошу его подробнее остановиться на теме отстраненности. «Многие художники, в данный момент задающие тон, – Джефф Кунс, Маурицио Каттелан, Дэмиен Хёрст, Трейси Эмин – эксплуатируют собственный имидж, – говорит он. – Культ личности – реальность, людям это нравится, однако необходимо сохранять дистанцию между вами и теми, о ком вы пишете, и тогда вы сможете не просто отразить некую ситуацию, но и осмыслить ее». Хотя искусствоведы всегда высказывают свое мнение о произведении, Кроу считает, что «чрезмерная строгость и категоричность в оценках неуместны. Авторов, пишущих еженедельные обозрения, ценят за постоянство вкуса: «Читатели находятся с критиками в длительном контакте. Они хотят знать, где дутая слава, а где подлинное величие». По мнению Кроу, «если вы искусствовед, вы не должны отдавать все свои симпатии малюсенькому отрезку истории только потому, что он импонирует вам. Настоящий историк так не поступает». В связи с этим Кроу сетует по поводу некоторых аспектов книги «Искусство с 1900 года», написанной весьма сильным ученым квартетом: Холом Фостером, Розалиндой Краусс, Ивом Аленом Буа и Бенджамином Букло. «Например, в небольшой главе о Калифорнийской группе, Эд Кинхольц не упомянут вовсе – как плохой художник. Это вызывает недоумение и приводит к плачевным результатам. Мне бы вовсе не хотелось, чтобы студенты, прочитав главу, потеряли интерес к Кинхольцу».
Я благодарю Кроу за потраченное время, втискиваюсь в переполненный лифт и спускаюсь в расположенное при выходе из вестибюля кафе. Я собираюсь взять интервью у молодого историка искусства, который преподает в Бингемтонском университете и пишет для «Арт ин Америка». В очереди за чаем высокий, бледный Макдоноу, автор книги о «языке полемики» в послевоенной Франции, выступает в защиту наукообразного стиля «Арт-форума»: «Чтобы анализировать сложные идеи, необходим сложный язык, – говорит он с неподдельным энтузиазмом. – Для всех этих громоздких фраз и подстрочных примечаний есть оправдание. Мы – я должен отнести сюда и себя – специалисты в определенной области. Мы входим в узкий круг, нас объединяет профессиональный язык. Это код. Он свидетельствует о принадлежности к определенной группе».
По словам Макдоноу, некогда существовало убеждение, что критика – двигатель культурного прогресса. «Сейчас критики озабочены не развитием культуры, а поиском тех художников, которых можно рекламировать, – объясняет он. – Они продвигают произведение не потому, что считают его значимым или выдающимся, а потому, что это еще никем не занятая территория. – Макдоноу делает паузу и добавляет: – Я не говорю, что не занял свою нишу и не заминировал ее ради треклятых денег, но я не исключаю себя из игры по поиску недвижимости».
Все же Макдоноу не нравится, что «Арт-форум» «стал очень предсказуемым», а также он разочарован «быстро сменяющимися» «Горячими десятками» и «мгновенно устаревающими анонсами». (Три раза в год журнал помещает объявления о готовящихся выставках.) Но самый большой минус, по мнению Макдоноу, заключается в отсутствии «настоящей полемики». «Это такой уютный мир, все пребывают в относительном согласии. Концепция форума – площадки, где ведется дискуссия, – исчезла». Хотя «Арт-форум» предполагает публикацию противоположных мнений, печатается в нем лишь узкий круг историков и критиков. Макдоноу не единственный, кто считает такие дискуссии ограниченными и элитарными.
В 17 часов 30 минут я расстаюсь с Макдоноу и, пересекая заполненный учеными вестибюль «Хилтона», наталкиваюсь на Джерри Сальца, который направляется в актовый зал, где САА устраивает церемонию награждения. Для искусствоведов это настоящий «Оскар». Статья Сальца в «Виллидж войс» удостоилась премии Фрэнка Джеветта Матера за художественную критику. Сальц, двукратный финалист премии Пулитцера, убежден, что премию Матера тоже не следует сбрасывать со счетов: «Среди ее лауреатов такие серьезные специалисты, как Гринберг, Розенберг и Роберта, наряду с некоторыми идиотами», – говорит он, подразумевая убежденного формалиста Клемента Гринберга, его главного идеологического противника Гарольда Розенберга и свою жену – критика «Нью-Йорк таймс» Роберту Смит.
Забавно, что в маленьком мире современного искусства два самых авторитетных американских критика – Джерри и Роберта, как их все называют, – являются мужем и женой. В прошлую субботу мы обедали с Робертой Смит в старомодном нью-йоркском ресторанчике. Мы уселись друг против друга и заказали куриный суп с рисом и горячие сэндвичи с сыром и пшеничным хлебом. Роберте Смит пятьдесят девять лет, это моложавая женщина с густыми рыжими волосами, она носит очки в разноцветной оправе. Смит защитила диссертацию по истории искусства и была «одержима» «Арт-форумом»; с 1973 по 1976 год она писала обзоры для журнала. «Все хотели работать именно там. В начале карьеры я задалась целью сделать критику своей основной профессией. Если вашей первой любовью было искусство, то выбор в пользу критики дается вам непросто». Теперь Смит всегда проглядывает «Арт-форум», но редко его читает. «Реклама великолепная. Всем следует ее просматривать, чтобы быть в курсе происходящего. Она такая же снобистская, как Анна Винтур[47]». Смит не представляет, что могла бы вернуться в специализированный ежемесячный журнал: «Статьи для художественного журнала – это как студийная запись, а работа в ежедневной газете сравнима с выступлением на сцене. Что, по-твоему, интереснее?»
Считается, что ни один критик не обладает таким влиянием, как Роберта Смит. «Ты освещаешь творчество художника и даешь читателям пищу для размышления, – объясняет она, изящно взмахнув рукой. – Влияние – это то, что зарабатывается. С каждой статьей оно либо уменьшается, либо возрастает». Ее главный принцип – честность. «Поэтому ты не покупаешь произведений и не пишешь о лучших друзьях, – продолжает она. – Поэтому ты сосредоточен на главном – на искусстве. Влиянием нельзя злоупотреблять, если хочешь, чтобы люди к тебе прислушивались».
По убеждению Смит, крайне важно, но не всегда просто быть честным в своем деле. «Вкус может подвести, – доверительно говорит она. – Когда ты пишешь, у тебя множество помех. Сомнение – вот основная составляющая интеллекта, но с сомнениями трудно совладать. Обычно я сначала пишу, а потом уже задаю себе вопросы. Когда подходит срок сдачи, начинается неврастения: мне что-то не нравится, могло бы быть лучше, завтра все меня возненавидят».
На мой вопрос о том, каковы взаимоотношения между художественной критикой и историей искусства, Смит дала ряд четких ответов. «Критика лишена ретроспективного взгляда, – сказала она. – Она сиюминутна. Она не опирается на исследования. Это первая, непосредственная реакция». Произведения искусства существуют во времени и перемещаются в пространстве, обрастая «идеями, смыслами, разными интерпретациями, одни из них остаются, другие нет». Смит надеется, что ее мысли окажутся «востребованными и вполне верными». Она съела кусочек сэндвича и наклонила голову. «Искусство аккумулирует смыслы благодаря нашим совместным усилиям, – сказала она. – Вы облекаете в слова то, что все видят. Слова распахивают дверь в хранилище памяти, опыта. И у вас словно внезапно открываются глаза».
Пока мы опустошали тарелки с супом, пришел Сальц и сел рядом с женой. Джерри и Роберта примерно одного роста. Они не похожи друг на друга: у нее карие глаза, а у него голубые. Но они прекрасно смотрятся рядом. Невзирая на годы, проведенные вместе, супруги явно придерживаются разного стиля. Сальц – критик-боксер: он пишет и об искусстве, и о мире искусства и часто публикует полемические статьи, отстаивая свои принципы. Смит, наоборот, больше похожа на фигуристку: она приводит доводы настолько изящно, что читатель не сразу обращает на них внимание. Ко гда я спросила супругов, каково ощущать себя в роли короля и королевы критики, Сальц заявил: «Мы всего лишь муж и жена», а Смит призналась: «У нас сейчас поразительное время. Мы успеваем делать много. Писательство не требует от каждого из нас одиночества, просто мы этим поглощены».
– А ваши сроки сдачи совпадают? – спросила я.
– У него понедельник и вторник. У меня вторник и среда, – ответила Смит.
– Но мы не говорим о выставке, если оба о ней пишем, – сказал Сальц. – Это непререкаемое правило.
– Часто ли вам приходится писать на одну и ту же тему?
– Не особенно, – ответила Смит. – Наше решение не вмешиваться в дела друг друга с течением лет стало обязательным. Мы почти никогда не дублируем друг друга, если речь идет о галереях, за исключением тех случаев, когда пишем о самых успешных художниках. В определенных ситуациях каждый из нас может «застолбить» за собой выставку, представляющую интерес для нас двоих; тут мы действуем по принципу: кто успел, тот и съел. Но это не относится к выставкам, которые проводятся музеями, особенно крупными.
– Я полагаю, художники заслуживают того, чтобы о них писали в «Нью-Йорк таймс», – заявляет Сальц. – Иногда мне хочется рассказать о выставке или о галерее, но, думаю, было бы лучше уделить место в «Таймс» художникам, прежде всего современным.
– Насколько различны ваши вкусы? – спросила я.
– Вкус – вещь непростая, – ответила Смит. – Это нечто безусловно многозначное и изменчивое – тут мы солидарны. Но у нас еще и разный подход к искусству, и, возможно, поэтому нас привлекают непохожие вещи. Я отношу себя скорее к формалистам. Меня интересуют материал и техника. В целом предпочтение я отдаю абстрактной живописи. Джерри сильнее, чем я, увлечен психологической составляющей – содержательной и повествовательной сторонами.
– Мне тоже интересны все эти формальные вещи, – сказал Сальц, – но я вхожу в искусство через другую дверь. Я помню, как в Чикаго, где я вырос (мире, далеком от нью-йоркских рассуждений об абстракции), мы с мамой ходили в Институт искусств и смотрели две картины Джованни ди Паоло, посвященные Иоанну Крестителю. Мне было десять лет. Я переводил взгляд с одной картины на другую. На той, что висела слева, святой Иоанн был в темнице. На той, что висела справа, художник изобразил его тело – воин только что обезглавил святого. Все залито кровью, другой воин подхватывает падающую отрубленную голову. И тут я понял, что картины могут рассказать абсолютно законченную историю. – Сальц почесал затылок. – По мере того как я становился старше, повествовательная часть все более усложнялась. Мне интересно понять, о чем художник пытался рассказать и о чем он обмолвился случайно, о чем произведение поведало нам – о сегодняшнем обществе и о вневременных условиях бытия. Я люблю абстракцию, но, глядя на произведения такого рода, стараюсь и в них отыскать повествовательную составляющую.
Сальц с нежностью посмотрел на Роберту, не хочет ли она что-нибудь добавить. Она улыбнулась в ответ на его взгляд.
19 часов. Я застреваю в пробке на пути в Челси, район галерей, – Сальц называет их «окопами». Недавно я беседовала с Джеком Банковски, который в 1992–2003 годах был редактором «Арт-форума», а сейчас является внештатным редактором. Он одет как денди – в пиджак с жилеткой, на нем прекрасно подобранный клетчатый галстук; это совершенно другой стиль, нежели стиль Гриффина. Банковски стал редактором «Арт-форума» вскоре после обвала художественного рынка в 1990 году. «Когда я пришел, никто ничего не скрывал, – объяснил он. – Жизнеспособность журнала вызывала опасения. Мы работали, понимая, что никаких дивидендов он не приносит и своим существованием мы обязаны только щедрости Тони» (Тони Корнер – основной владелец). Ко времени ухода Банковски «Арт-форум» уже не был убыточным, но умонастроения «тяжелого периода» наложили отпечаток на всю деятельность редакции. «Подготовка „Арт-форума“ к выпуску сильно изматывала, – сказал Банковски. – Люди работали на пределе возможностей. Будучи редактором „Арт-форума“, я полагал, что это моя вина, но и сейчас процесс издания журнала по-прежнему напоминает перенос тяжестей». На самом деле Банковски, скорее всего, унаследовал стиль экстремальной работы от своей предшественницы Ингрид Сиши, которая обычно занималась редактированием по ночам.
Банковски говорил о том, насколько для него важно быть знатоком художественной критики. «Поклонники таких теоретиков, как Розалинда Краусс, обычно питают неприязнь к авторам вроде Питера Шьельдаля, но я ценю лучшие статьи представителей этих несовместимых творческих подходов и пытаюсь привлекать критиков из обоих лагерей», – объяснил он. Банковски считает, что, несмотря на прикладной характер и «чрезмерную смелость», критика влияет на наше восприятие искусства. «Критика во многом определяет рынок и тенденции развития мирового искусства, – сказал он. – Критики типа Бенджамина Букло, неожиданно занявшего ультралевую позицию, оказывают огромное воздействие на спрос и цены».
По словам Банковски, сила «Арт-форума» в его серьезности. «Вы должны установить приоритеты, – сказал он мне. – Серьезность в „Арт-форуме“ и в мире искусства, в общем, товар. Многие галеристы хотят, чтобы журнал был серьезным, даже не будучи способными отличить действительно серьезную статью от пустой». Банковски считает, что презрительное отношение ведущих нью-йоркских интеллектуалов к «недоучкам-лжеученым» часто вполне обоснованно. «Я всегда старался бороться с шарлатанством в области искусства, но обнаружил, что это почти невозможно, – сказал он. – Журнал имеет свои структурные особенности, упрочивающие профессиональные стандарты. Интернациональный характер издания влечет необходимость перевода материалов на разные языки; эти переводы часто оказываются бредовыми и/или идиотскими, что создает редакторам трудности, которых нет в американской редакции. К тому же положение „Арт-форума“ в научных кругах побуждает часть авторов использовать искусствоведческую терминологию, не понимая ее смысла, тогда как другие авторы привыкли как раз к работе в специализированных журналах, но там на изящество стиля особенного внимания не обращают». В любом случае «загадочный лингва франка» художественной критики воспроизводится в пресс-релизах галерей наихудшим образом.
Заканчивая наш разговор, я упомянула о друге-художнике, у которого нет дилера и который терпеть не может «Арт-форум» за его «эксклюзивность, кровосмесительство, самомнение и самодовольство». Банковски засмеялся и сказал: «Все так. Это и есть бренд „Арт-форума“, его не смущают и более тяжкие обвинения».
Такси останавливается около галереи Полы Купер – она расположилась на обеих сторонах Западной 21-й улицы (северной и южной) и на 33-й странице февральского номера «Арт-форума». Основанная в 1968 году, галерея связана с журналом на протяжении долгих лет. Именно она представила на страницах журнала многих значимых минималистов, не говоря уже о публикации печально известной фотографии Линды Бенглис в 1974 году. Теперь большинство рекламных страниц Полы Купер не содержат изображений. Каждый месяц галерея дает простое, без каких-либо изысков, объявление о выставках художников, датах вернисажей, где также указаны адреса двух помещений. Цвет шрифта и фона меняется, но формат всегда один и тот же. Помощник хозяйки галереи говорил мне, что она не любит, когда текст печатается поверх изображения, и предпочитает, чтобы на странице было много свободного пространства. Пола Купер – сторонница пуризма в искусстве и отказывается от иллюстраций.
Я заглядываю в гостевую книгу и замечаю роспись, сделанную красными чернилами и подтверждающую, что фронтмен «Арт-форума» уже здесь. Ландесман сам посещает выставки. «Если вы вникаете в планы галерей, то уже знаете, когда наступит благоприятный момент и они будут готовы увеличить размеры своих рекламных объявлений или поместить отдельный анонс выставки, – говорил он мне раньше. – В общем, не нужно наезжать на галереи по поводу рекламы, а лучше стараться предугадывать, когда у них появятся необходимость и заинтересованность». Я не сразу замечаю миниатюрного издателя, болтающего с длинноногой сотрудницей галереи, и вспоминаю, что он любит мир искусства за «нейтралитет»: он дает людям возможность «встречаться и взаимодействовать в форме, отличающейся от той, которая принята в их классовых гетто». Я пытаюсь охватить взглядом выставку Валида Раада, но большой прямоугольный зал настолько заполнен студентами из колледжа Купер-Юнион (где Раад преподает), искусствоведами из САА (где ливанский концептуалист в моде), его собратьями-художниками (вроде Ханса Хааке и Кристиана Марклея) и еще многими другими, что мне удается это сделать, лишь протиснувшись между зрителями и поднявшись на цыпочки.
21 час. Я возвращаюсь в офис «Арт-форума». Кажется, что в здании пусто, только редакторы сидят вокруг стола для производственных совещаний и едят тайскую лапшу из картонных коробок.
– Заходи, присаживайся к нашему костру, – говорит мне Гриффин. – У нас только что произошел честный редакторский обмен мнениями, но ты его пропустила, – добавляет он, отхлебывая пиво.
– Мы можем его возобновить! – предлагает Элизабет Шамбелан, которой я высказала свое разочарование по поводу того, что офис «Арт-форума» не приспособлен для динамичного взаимодействия.
– Элизабет, прочти, пожалуйста, молитву, – говорит Гриффин.
Редакторы молча едят. Свежие красные герберы украшают столы.
– Мы тут беседовали, надо сказать довольно бестолково, о следующих статьях «1000 слов», – говорит Гриффин.
«1000 слов» – регулярная рубрика «Арт-форума», где художники излагают свое мнение (чаще всего сильно отредактированное) о недавних или предстоящих проектах.
– «1000 слов» для летнего номера… – говорит Скотт Роткопф, старший редактор, недавно бравший отпуск за свой счет, чтобы закончить докторскую диссертацию. – Я тут разговаривал с нашим другом Франческо Веццоли о его проекте для итальянского павильона на Венецианской биеннале. Просто как на заказ готовый материал для «1000 слов».
– Франческо обхаживает тебя, как цветок в горшке, – иронизирует Гриффин с характерной для него едва заметной улыбкой.
– Он собирается снять серию рекламных роликов, пародирующих избирательную кампанию, что-то вроде «республиканцы против демократов», с Шэрон Стоун и Бернаром Анри Леви, – говорит Роткопф, не реагируя на насмешку. – Люди будут читать журнал, а через четыре дня сядут в самолет и увидят все это в Венеции.
– И им захочется выпить, – усмехается Гриффин. – Отлично. Двинулись, только соблюдая осторожность, от прессы отбою не будет. Не мог бы ты ему сказать, что крайне нежелательно, если похожий материал появится во «Флеш-арт»?
Один за другим редакторы возвращаются к своим столам, чтобы вновь приняться за чистку и шлифовку текстов.
– Едва держусь на ногах: я только что пересек финишную черту, и снова забег, – объясняет Гриффин, тяжело вздыхая. – Наконец-то мы в общих чертах сформировали выпуски, но этим летом совершенно спеклись.
Действительно, мир искусства взвинтил скорость. Со всем этим притоком денег и дополнительными страницами, которые необходимо чем-то заполнить, трудно держать темп. Как редактор, чья деятельность пришлась на период подъема, Гриффин может позволить себе роскошь не обращать внимания на коммерческий прессинг и спокойно заниматься отвлеченными рассуждениями об искусстве.
– Миссия журнала – предоставить привилегии искусству. – Он вздыхает. – Это единственное, что придает всему смысл. Иначе мы просто убиваем деревья.
6. Мастерская
9 часов 04 минуты. Вестибюль отеля «Уэстин Токио»: красный полированный мрамор и многочисленные портье, кланяющиеся всякий раз, когда гости проходят мимо. Тим Блюм и Джефф По, с которыми до этого я виделась в Базеле, стоят около входных дверей в напряженном ожидании. Они сердито смотрят на меня сквозь очки «Ray-Ban», потому что я опоздала на несколько минут. Мы отправляемся в однодневную поездку, чтобы посмотреть на новый шедевр. В течение семи лет дилеры из Лос-Анджелеса наблюдали за художественной эволюцией «Овального Будды» Такаси Мураками. Хотя скульптуру, на которую уже затрачен бюджет небольшого фильма, надо еще покрыть платиной, в целом ее можно считать завершенной. Автопортрет высотой восемнадцать футов находится в литейном цехе в Тояме – промышленном городе на северо-западном побережье Японии – и ждет своих зрителей.
«Аэропорт Ханеда, пожалуйста», – без запинки произносит по-японски Блюм. Сиденья в блестящем черном такси обтянуты белыми кружевными чехлами. Водитель работает в белых перчатках, на лице у него медицинская маска. Он похож на статиста в фильме категории «В» о биотерроризме, но здесь его вид ни у кого не вызывает удивления: это норма для страдающих простудой или сильной аллергией. Табличка на спинке его сиденья информирует о том, что хобби нашего шофера: 1) бейсбол, 2) рыбалка и 3) вождение автомобиля.
Джефф По садится вперед. Из-за похмелья у него замедленная реакция. Мы с Блюмом уселись сзади. Блюм живет в Японии четыре года. «Мне нравится говорить по-японски, – обращается он ко мне. – Для меня это театр. Я бы с удовольствием стал актером». Блюм загорел и, наверное, неделю не брился. Он носит кольцо с черепом, якобы приносящее удачу. «Шиммель сказал, что я похож на свихнувшегося киноартиста», – добавляет он, сверкнув белоснежными зубами. Блюм – прирожденный лидер, а По напоминает героя Джеффа Бриджеса в фильме «Большой Лебовски».
Пол Шиммель, главный куратор Музея современного искусства в Лос-Анджелесе (МОСА), тоже прилетит сегодня в Тояму. Ретроспективная выставка работ Мураками, носящая название «© MURAKAMI», которую устраивает Шиммель, откроется через четыре месяца, и ее кульминацией должен стать «Овальный Будда». Блюм наклоняется к переднему сиденью.
– Шиммель прокололся четыре раза! – сетует он с усмеш кой. – Во-первых, мы пожертвовали сто тысяч долларов на выставку. Во-вторых, Ларри, Перротен и мы тратимся на рекламу. – (Он имеет в виду нью-йоркского и парижского дилеров Мураками – Ларри Гагосяна и Эмманюэля Перротена.) – В-третьих, мы должны отправить «Овал» самолетом, чтобы он прибыл вовремя. И в-четвертых, нам надо оплатить дорогущий банкет в день открытия. – Блюм поворачивается ко мне. – Спроси По насчет денег. Это его травмирует. Он ненавидит раскошеливаться.
По медленно поворачивает голову, не отрывая ее от подголовника.
– Шиммель творит историю, – говорит он монотонно. – Он может показать совершенную заумь, а может сделать и отличную выставку. Потраченные им деньги – ерунда по сравнению с тем, что мы вложили в производство «Овала». – Отхлебнув минеральной воды, По прижимает к себе двухлитровую бутылку. – «Овал» имеет для нас огромное значение, и не только потому, что на данный момент это самое дорогостоящее произведение галереи.
В 1994 году, когда галерея «Блюм и По» открылась, партнеры, чтобы свести концы с концами, приторговывали кубинскими сигарами. Даже в 1999 году, выставив работу Мураками на «арт-базельском» стенде галереи «Art Statements», они обращались за помощью к сотрудникам других галерей, чтобы ее перенести, поскольку не могли себе позволить нанять монтажников. «Увидеть эту вещь будет волнительно», – говорит По.
Первая большая ретроспективная выставка – момент истины не только для критиков, кураторов и коллекционеров, но и для самого художника и его дилеров. По мнению Блюма, неудивительно, что сорокапятилетний Мураками должен добиваться признания за рубежом: «Японская культура гомогенна. Здесь не любят, когда кто-то слишком выделяется. Выскочку стремятся поставить на место». Блюм выглядывает в окно, когда мы проезжаем перекресток с огромным количеством электронных знаков и табло, от которых голова идет кругом. «Статус творчества здесь не столь высок, – продолжает он. – Художественный рынок вялый, и нет системы музеев современного искусства. Распространение затруднительно».
Чтобы повысить эффективность работы и соблюсти свои интересы, Мураками создал компанию «Kaikai Kiki Co., Ltd» – девяносто сотрудников в Токио и окрестностях, а также в Нью-Йорке. По мнению его дилеров, компания вовлечена в «безрассудную» деятельность: творит искусство, создает продукт, представляет и продюсирует еще семь японских художников, проводит художественную ярмарку-фестиваль «Geisai» и выполняет многомиллионные заказы для модных домов, телевизионных и музыкальных компаний. (Если поменять местами слова в названии «Kaikai Kiki», то получится японское прилагательное «kikikaikai», которым обозначаются сложные, странные или тревожные явления.)
«Такаси невероятно трудный человек, но без гонора и сумасбродства, – говорит Блюм. – Его отец был таксистом, а у Такаси докторская степень… и он курировал поистине эпическую трилогию выставок, посвященных японской визуальной культуре». Третья выставка, получившая название «Малыш: Искусство расцвета японской субкультуры», которая проходила в помещении Японского общества в Нью-Йорке в 2005 году, была удостоена нескольких премий.
Один из самых известных заказов Мураками выполнил для гиганта в области производства модных аксессуаров – компании «Louis Vuitton». В 2000 году арт-директор Марк Джейкобс попросил Мураками обновить «монограммную ткань»: логотип компании, которому уже сто лет, бежевые инициалы «LV», на коричневом фоне, заполненном цветами и ромбами. Три разработанных Мураками варианта запустили в производство, и один из них, «многоцветный», в котором были использованы тридцать три ярких цвета на черном и белом фоне, имел такой успех, что вошел в эталонную линию. Тогда Мураками включил этот бренд в собственные произведения, создав серию живописных полотен, изображающих только разноцветные символы «LV». «Картины на тему „Louis Vuitton“ со временем будут оценены по достоинству, – заявляет По. – Люди пока их просто не понимают. На них смотрят как на торговую марку, как на нечто надоевшее, но эти произведения самые сверхплоские из всех его творений», – заключает он, используя слово superflat, которым Мураками обозначает размывание границ между искусством и предметами роскоши, элитарной и массовой культурой, Востоком и Западом[48].
Мы едем мимо красно-белого сооружения, напоминающего творение Эйфеля и носящего название Токийская башня. Я спрашиваю:
– Что делает дилер в мастерской художника?
– Люди, наверное, так и видят Джексона Поллока выплясывающим вокруг холста, – недовольно говорит По, глядя из-под надвинутой на глаза бежевой бейсболки. – Дилеры – те же редакторы, участники процесса. Мы помогаем определить, что и как выставлять, а также как вывести искусство на рынок. – По оборачивается и смотрит на Блюма, потом на меня. – В конце концов, наше дело – продать характерные черты, выраженные в объектах, – объявляет он. – Мне хотелось бы думать, что у меня более честные отношения с нашими художниками, чем у некоторых других дилеров, но я не желаю быть ничьим психиатром».
Два дня назад я посетила три японские мастерские Мураками. Мы с переводчиком на поезде доехали до префектуры Сайтама, потом на такси миновали колышущиеся зеленые рисовые поля, жилые кварталы и достигли главной студии живописи. Это похожее на ангар сооружение, с бежевой наружной обшивкой из алюминия. Такси с включенным двигателем и полдюжины велосипедов с корзинами были припаркованы рядом. Мураками выходил из мастерской, только что закончив ежедневную инспекцию. Выглядел он хмурым. На нем были белая футболка, шорты багги защитного цвета и белые кеды «Vans» на босу ногу; в такой одежде он ходит всю неделю. Его длинные черные волосы собраны в самурайский пучок. Я уточняю время нашего интервью, запланированного на тот же день в Мотоадзабу, в центральном проектном управлении Мураками в Токио. Он важно кивает и удаляется.
Его сотрудники выглядели так, будто их побили. Как обычно, персонал пришел на работу к 8:50 (в Японии никто никогда не опаздывает), и день начался с десятиминутной радиогимнастики под фортепианную музыку («радио тайсо»). Эта привычка вырабатывается у японцев еще в начальной школе. Если Мураками здесь, он делает упражнения вместе со всеми. В 9:30, когда я пришла, двенадцать сотрудников рассредоточились по белой комнате размером с теннисный корт. Трое трудились над триптихом, состоящим из картин круглой формы; изображенные на них гримасничающие цветочные персонажи также использованы Мураками в заставках популярного японского телефильма. Триптих необходимо завершить к пресс-конференции, которая будет проходить через три дня. Некоторые черные линии выглядят размытыми и нечеткими – «недостаточно уверенными». Некоторые цвета кажутся блеклыми и неопределенными – «недостаточно глубокими». Лист платины кое-где отслаивается. К тому же триптих надо закончить «СЕЙЧАС!». Одна из художниц сказала мне, что ей несколько ночей подряд снился кричащий на нее Мураками. «Он всегда сердитый, – пояснила она, пожимая плечами. – Атмосфера здесь обычно напряженная».
Кто-то фотографирует первую картину маленькой цифровой камерой. Мураками требует фиксировать каждый живописный слой. Он следит за процессом даже во время своего отсутствия в студии и просматривает начальные слои, чтобы использовать те или иные эффекты в будущих произведениях. Две женщины положили вторую и третью части триптиха на длинный низкий стол. Одна села по-турецки на пол и склонилась над картиной. В левую руку она взяла тонкую круглую бамбуковую кисточку, а в волосы воткнула ватную палочку. Другая художница, по имени Реи Сато, стоя на коленях, собирала кусочки платины. У всех на ногах одинаковые коричневые сандалии из пластика, а на руки надеты белые хлопчатобумажные перчатки с отрезанными большим и указательным пальцами. Кое-где на одежде художников можно заметить одно-два пятнышка краски. Все трудятся в тишине, кто-то погрузился в мир своих айподов. Когда я спросила Сато, является ли эта работа хоть сколько-нибудь творческой, она ответила: «Совсем нет». Са то – одна из семи художников, продвигаемых «Kaikai Kiki», ее произведения вскоре будут демонстрироваться на групповой выставке в Испании. «Мое творчество совершенно иное. Оно нарочито непринужденное!» – добавила она весело.
Я обошла комнату, заглядывая в углы, и обнаружила пластиковый ящик, наполненный десятидюймовыми картинами с изображением грибов. Мураками нарисовал четыреста разных грибов, и новые сотрудники держат экзамен: нужно проверить, владеют ли они кистью настолько, чтобы написать гриб, под которым можно будет поставить имя мастера. В глубине комнаты я наталкиваюсь на фалангу из маленьких круглых чистых холстов, покрытых двадцатью тонкими слоями грунтовки левкасом, – они будут гладкими, как стекло. Прислонившись к стене, ждет своей очереди целый батальон заготовок. Восемьдесят пять холстов скоро превратятся в «большие цветочные лица», как называет их Мураками, официально же они именуются «Цветами радости». Галерея Гагосяна продала пятьдесят таких картин по 90 тысяч долларов за каждую на выставке в мае 2007 года. (Их начальная стоимость была 100 тысяч долларов, но потом на эти работы сделали десятипроцентную скидку.)
В дальнем конце помещения находится печально известное незавершенное произведение Мураками – шестнадцать больших панелей, стыдливо повернутых лицом к стене и прикрытых полупрозрачными пластиковыми листами. На самом деле студия была создана специально ради этой работы. Речь идет о произведении, заказанном Франсуа Пино, владельцем аукционного дома «Кристи»: это четвертая картина с числом «727» в названии (первая находится в собрании МоМА, а вторая принадлежит управляющему хедж-фондом Стиву Коэну). Герой всей серии «727» – mr. DOB, придуманный Мураками Микки-Маус-мутант. На картине mr. DOB то ли, как бог, восседает на облаке, то ли, как гигантская акула, несется на гребне волны, напоминающей знаменитую гравюру Хокусая «Большая волна в Канагава». Предполагалось, что это выдающееся произведение современного искусства, состоящее из шестнадцати панелей, украсит атриум музея Пино в палаццо Грасси в дни Венецианской биеннале, но несколько опытных сотрудников Мураками в решающий момент ушли от него, и проект пришлось остановить.
«Такаси опоздал с заказом Пино, как некогда Микеланджело с папским заказом!» – часто повторяли шутку Шарля Демаре, исполняющего обязанности арт-директора Бруклинского музея, куда ретроспективная выставка Мураками отправится в апреле 2008 года. (Затем выставка пройдет в Музее современного искусства во Франкфурте и в Музее Гуггенхайма в Бильбао, в Испании.) Мураками на своем рубленом английском объяснял возникшее затруднение так: «Я был на пределе. Они слишком устали. Каждый день сплошные огорчения. Они думали: „А пошел ты, Такаси!“ Я думал: „Боже мой, я не выполню эту работу“. Но я не мог ничего сказать месье Пино. Это было очень трудное время».
У Мураками есть студия живописи в Нью-Йорке, во многом повторяющая японскую. Связь между ними поддерживается с помощью электронной почты, айчата и телефона; нью-йоркская студия такая же чистая, белая и тихая, тишину нарушает лишь шум вентиляторов и иногда – фена, которым сушат кисти. Я посетила ее дважды – в апреле, когда все в спешке готовили выставку Мураками в галерее Гагосяна, и в середине мая, и во второй раз на беседу у нас было больше времени. Тогда же я познакомилась с Иванни Пэганом, пуэрториканско-американским художником, недавним выпускником художественной школы. Перед ним на табурете стояли три маленьких пластиковых горшка. «Зеленый – триста двадцать шестой, желтый – шестьдесят девятый и оранжевый – двенадцатый. Их красят по номерам, – сказал он мне. – Я против дискриминации по цвету, но желтые – липкие! Они в середине, потому что на них видны мазки кисти». Он замолчал, чтобы провести кистью по неудачному месту на «цветочном шаре среднего размера» в стиле оп-арта, а потом добавил: «Казалось бы, все синтетические краски одинаковы, но цвета отличаются». Мураками настоятельно требует, чтобы в этой работе рука другого художника не была заметна. «У нас сегодня нет ватных палочек, и у меня проблемы с пылью, – сказал Пэган, тяжело вздыхая. – Мураками не разрешает притрагиваться к живописи, – добавил он, поправляя перчатки. – Примерно за десять дней до выставки у Гагосяна Такаси пришел в мастерскую. Большинство из нас оказались здесь новичками и никогда его не видели. Это был напряженный момент. В итоге мы переписали пятьдесят маленьких цветочных лиц». Пэган окунул бамбуковую кисть в воду и вытер ее о джинсы. «К счастью, руководительница здешней студии живописи, Сугимото-сан, работает с Такаси уже десять лет. У нее фантастическая техника. Она может поправить картину мгновенно». На открытии выставки у Гагосяна Пэган «словно увидел эту работу впервые». Он не поверил своим глазам. «Я трудился над одним из цветочных шаров больше месяца, но, покрытый лаком, освещенный, он смотрелся совершенно иначе. Мы накладывали краску слой за слоем, но публика, разумеется, об этом даже не догадывалась».
Мураками, в отличие от других художников, ценит коллективный труд, затраченный на его произведение. Примером может служить «Tan Tan Bo» – состоящее из трех панелей изображение все время мутирующего mr. DOB, которое МОСА использует в рекламе своего журнала (здесь mr. DOB похож на межгалактический космический корабль с глазами-блюдцами); имена двадцати пяти человек, трудившихся над этим произведением, написаны на обороте холста. Бывает, что приводится и более тридцати пяти имен. Необычно и стремление Мураками помочь своим ассистентам начать собственную карьеру. Многие художники не любят терять хороших помощников, более того, ощущение творческой изоляции является главным условием благонадежности.
Через нескольких часов два пиар-менеджера, мой переводчик и я вышли из студии и сели в семиместную «тойоту». Водитель, невозмутимый пижон в мягкой фетровой шляпе и очках в стиле пятидесятых годов, повез нас в самую первую студию Мураками, построенную им с двумя помощниками в 1995 году. Названная вначале «Hiropon Factory» в память о «Фабрике» Уорхола и его методе производства художественной продукции, в 2002 году она была переименована в «Kaikai Kiki». Если талисман корпорации «Se ga» – еж Соник, а талисман «Nintendo» – Супер-Марио, то название «Kaikai Kiki» – это сочетание имен двух персонажей-талисманов, которые изображены на фирменных бланках и продукции компании. Kaikai – это безобидный белый кролик, а Kiki – дикая трехглазая розовая мышь с клыками. Оба персонажа имеют по четыре уха: одна пара – как у людей, вторая – как у животных (вероятно, намек на то, что уши для компании важнее всего).
Поездка заняла пятнадцать минут, и за это время мы миновали строгие, респектабельные дома, окруженные подстриженными под бонсай кустами, и оказались на посыпанной гравием дороге, идущей среди унылых типовых строений, дикорастущих деревьев и сорной травы. Кроме двух специальных помещений для работы, здесь находится архив Мураками, две оранжереи с кактусами и большая площадка с розовыми лотосами в высоких керамических кадках. Лотосы совершенно не соответствуют своему скромному окружению и выглядят как пришельцы.
В первом здании, где было довольно душно, трое ассистентов слушали японскую поп-рок-радиостанцию «J-Wave»: им предстояло расписать скульптуру из стекловолокна высотой в человеческий рост, носящую название «Second Mission Project Ko2» (или SMPKo2). Это произведение из трех частей: мисс Ко, прекрасная девушка в стиле манги, с большими глазами и большой грудью, маленьким заостренным носиком и плоским аэродинамическим животом, превращается в летящий реактивный самолет. Работа существует в трех вариантах (с названием «AP»). Первые три образца уже проданы, а этот необходимо закончить к выставке в МОСА. Части тела мисс Ко – волосы, торс, ноги – лежали по отдельности на двух столах, похожих на операционные. За одним столом две женщины резали ленту, придавая ей нужную форму, а затем красили ее из распылителя. В другой части маленькой комнаты мужчина подбирал оттенки белого цвета, чтобы сделать блики в прическе мисс Ко – как у Невесты Франкенштейна. Он перебирал образцы кремово-белого, серо-белого, сияющего белого и прикладывал их к розовой, как у Барби, коже мисс Ко. Выбрал два, которые показались ему наиболее подходящими, и сказал: «Окончательное решение примет Мураками-сан». Когда я спросила, что он думает о внешности мисс Ко, то получила ответ: «Она эталон красоты медиамира, но не отвечает моему идеалу женщины».
Варианты различаются не только по номерам, но и по цвету. Например, при создании первого использовано триста оттенков, а при создании третьего – до девятисот. Мураками играет оттенками цвета не только для наибольшей эстетической выразительности, но и для обозначения расовой принадлежности персонажей: одни из них – альбиносы, другие – персиковые, оливковые и черные как смоль. Позже Мураками скажет мне, что считает цвет кожи японцев «сливовым».
Войдя в следующее здание, мы из вежливости сняли обувь, но застали там лишь семь женщин, которые ели рис из контейнеров фирмы «Typperware». У мерчандайзеров «Kaikai Kiki» был обеденный перерыв. Мне объяснили, что они проводят где-то временную коммерческую выставку, и поэтому мы перешли к следующему похожему на картонную коробку зданию, где я обнаружила Мику Йоситаке, помощницу Пола Шиммеля по подготовке экспозиции в МОСА. Она тонула в море футболок, плакатов, открыток, подушек, пластмассовых статуэток, стикеров, монстров, кружек, ковриков для мыши, цепочек для ключей, каталогов, чехлов для мобильных телефонов, значков, сумок, косынок, декоративных жестяных банок, блокнотов и карандашей. Отдельно от оригинальной упаковки пирамидальной формы стояла главная драгоценность – пластиковая скульптура высотой десять дюймов под названием «Мистер Винк, космический мяч». Вероятно, благодаря своей компьютерно-вселенской чувствительности Питер Нортон (владелец компании «Peter Norton Computing») первым «усыновил» творение Мураками, и еще в 2000 году он и его жена Эйлин заказали пять тысяч «мистеров Винков», чтобы разослать их друзьям и деловым партнерам в качестве рождественских подарков. Этот смешной головастик, сидящий в небрежной позе лотоса, с повернутыми книзу ладонями, стал первым воплощением «Овала».
«Мы планируем один из залов выставки посвятить нашей продукции, – сказала Йоситаке с легкой обидой в голосе. – Пол совершенно не вникает в детали. Мне нужно отобрать изделия, которые отправятся в Лос-Анджелес». Йоситаке выросла в Калифорнии, ее родители – японцы. В период ра боты над диссертацией о японском концептуальном искусстве в Калифорнийском университете Лос-Анджелеса она была привлечена Шиммелем к музейной деятельности, практически «захвачена» им. (Позже Шиммель скажет мне: «Среди историков искусства в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе я какой-то Антихрист. Заманиваю его лучших студентов в свои сети!») Знающая историю искусства и языки, Йоситаке стала важным связующим звеном между МОСА и «Kaikai Kiki». «Сначала мне не особенно нравилось творчество Такаси, – призналась она. – В искусстве меня привлекают эфемерность и неопределенность. А объекты – это не мое. Но искусство Такаси все больше увлекает меня». Йоситаке в одной руке держала планшет, а другой играла бусинкой своего ожерелья. «Мне нравится DOB, – продолжала она, – в саморазрушительном буйстве потребления и невоздержанности». Йоситаке изменила свое мнение о художниках поп-арта. «Я всегда считала, что они не могут предложить ничего сто́ящего и их главная цель – слава и богатство, – сказала она. – Но у Такаси более серьезные амбиции. Его работы – это не только растиражированные образы. Обращение к абсурду и пародии придает некую критическую остроту всем его произведениям, создавая фирменный стиль».
Перекусив лапшой, мы направились в штаб-квартиру Мураками, располагающуюся в трехэтажном офисном здании в Мотоадзабу. Поездка на машине заняла около часа; позади остались рисовые поля и промышленные корпуса, широкая река, а мы поехали по эстакаде, обнесенной звукоизоляционным ограждением, в роскошный квартал, расположенный неподалеку от модных магазинов Роппонги-Хиллз. В студию мы поднялись на лифте и оказались перед дверью из нержавеющей стали и стекла. Чтобы ее открыть, нужно идентифицировать отпечатки пальцев и ввести четырехзначный пин-код. Переступив порог, мы вошли в помещение, из-за голых белых стен и обшарпанного деревянного пола похожее на подсобку. Но, осмотревшись, мы поняли, что находимся в хорошо охраняемой лаборатории цифрового дизайна. Этажом выше расположились два зала заседаний и два офисных помещения без перегородок. А последний этаж своей планировкой почти повторял предыдущий; именно здесь и велась настоящая творческая работа.
Во время короткой экскурсии мне удалось мельком увидеть компьютерное изображение вращавшегося на пьедестале «Овального Будды», но, не успев хорошенько его рассмотреть, я была изгнана пиар-менеджером. Мураками, который выглядел уже вполне довольным, бродил босиком, быстро отвечая на вопросы сотрудников. Стол длиной шестнадцать футов, его рабочее место, стоял посреди просторного зала; вокруг стола, сидя к нему спиной, работали четыре дизайнера и пять художников-мультипликаторов – команда Мураками. Все они неотрывно смотрели на свои двадцатидюймовые экраны. На столе, кроме портативного компьютера, можно было увидеть чистые компакт-диски, художественные журналы, аукционные каталоги, а также пустые чашки из-под кофе и упаковку «Кит-Кат». На стойке в конце зала три циферблата показывали время в Токио, Нью-Йорке и Лос-Анджелесе. Над ними висели три цветных постера с изображением в натуральную величину цветочного триптиха, который я видела в процессе изготовления при посещении студии живописи.
Мураками сидел в своем вращающемся кресле, а место справа от него заняла Чихо Аосима. Я предположила, что она участвует в одном из проектов Мураками, но на самом деле Аосима заканчивала собственную картину, предназначенную для ее выставки в Париже. Аосима руководила проектным отделом Мураками, но сейчас эта тридцатитрехлетняя художница уволилась, чтобы посвятить все время собственному творчеству. В отличие от «Фабрики» Уорхола, где, по словам историка искусства Кэролин А. Джонс, женщины должны были «выполнять трудную работу за ничтожную плату, картинно страдать и выбалтывать секреты», шесть из семи художников, которым «Kaikai Kiki» оказывает поддержку в развитии карьеры, – женщины.
В назначенное время Мураками принял в крутящемся кресле позу полулотоса и приготовился к разговору. Он предложил мне зеленого чая и попросил прощения за свой английский, сославшись на то, что даже по-японски «не способен общаться при помощи слов, почему и обратился к живописи». Он сознает, какое влияние имеют средства массовой информации, и считает, что посещение художественных мастерских стало важной традицией, способствующей продвижению искусства. Мураками сказал мне, что сейчас работает над тридцатью или сорока разными проектами: «Я не могу сосредоточиться на одном произведении, это мое слабое место. Я должен создавать много вещей. Если заниматься чем-то одним, моментально появляется ощущение скуки». В конце прошлого года Мураками так переутомился, что провел десять дней в больнице. «Это было очень тяжело. Я взял с собой компьютер. Помощники постоянно навещали меня в палате. В конце концов врач сказал, что слишком много народу, бессмысленных денежных затрат и я должен отправляться домой».
– К какому типу руководителей вы себя относите? – спросила я.
– Я очень плохой руководитель, – ответил Мураками без колебаний. – Я не владею методами управления компанией. На самом деле я и не хочу работать в компании, просто у меня большое желание создавать много произведений. Руководство людьми и творчество – совершенно разные понятия. Каждое утро я огорчаю своих сотрудников, – признался этот менеджер-перфекционист. – Я думаю, для них самое важное – деньги, но для творческих людей главное – это понимание того, что они учатся. Как в видеоигре. Мои высокие требования приводят их в отчаяние, поэтому, получив мое одобрение, они чувствуют себя так, словно перешли на новый уровень. – Он погладил свою бородку. – Я много размышляю над тем, как заинтересовать молодых людей в Японии, тех, кто моложе тридцати. С ними следует общаться в формате видеоигры.
Мураками снял тесьму с волос и намотал ее вокруг запястья, хипповая грива ниспадала на грудь. «На стадии проекта, как мне кажется, они привносят свои идеи», – сказал он. Вначале Мураками рисует кистью на бумаге, затем этот рисунок его помощники сканируют и обрабатывают в компьютере при помощи программы «Adobe Illustrator», затем разными способами доводят до совершенства каждый изгиб и зигзаг. «Я не знаю, как работать в „Illustrator“, но, когда проверяю работу, говорю: „Да, да, да, нет, нет, нет“». «Vector art software», как и «Illustrator», предоставляющий пользователю возможность растягивать, искажать и увеличивать изображения, не ухудшая их качества, изменил индустрию дизайна, но в нем работают относительно немногие художники. «Photoshop», которым пользуются, например, Джефф Уолл и Андреас Гурски, сделал революцию в современной фотографии, но живопись и скульптура упорно чуждаются технического прогресса. В «Kaikai Kiki» проект художественного произведения переходит от Мураками к его ассистентам, владеющим компьютерными технологиями, и обратно до тех пор, пока мастер не будет удовлетворен изображением. К тому моменту, когда рисунок отправляется в студию живописи, возможностей для интерпретации практически не остается, за исключением процесса превращения виртуальных цветов в реальные красочные смеси.
Ситуация не столь однозначна в скульптуре, где переход от проекта к объекту, имеющему длину, ширину и высоту, требует более подробного анализа и многочисленных уточнений. Работая над «Овалом», своей первой металлической скульптурой, Мураками обратился в компанию по производству изделий из стекловолокна «Lucky Wide», чтобы там изготовили модели разных размеров, затем – в литейный цех под названием «Kurotani Bijutsu» (bijutsu означает «искусство»), где отлили и собрали скульптуру. По словам Мураками, изготовление «Овала» на первом этапе потребовало такого напряжения, что многие скульпторы уволились, а у одного даже случился инсульт. «Произведение вызывало у скульпторов неприязнь, – объяснил он. – От „Овала“ исходит темная энергия. В этом часть его успеха. Наверное, когда вы его увидите, то сами убедитесь».
«Художник – это маг», – сказал Мураками. И хотя почти все, кто находился в комнате, владели английским и помогали перевести слова Мураками, заявление прозвучало загадочно. Черный маг? Верховный жрец? Некромант? Работа Мураками несет отпечаток его многолетнего страстного увлечения научной фантастикой и мангой. В Японии таких одержимых, или отаку, считают социально неадаптированными, сексуально неудовлетворенными молодыми людьми, в своих мыслях живущими в нереальном мире. Мураками объяснил: «Мы называем субкультурой новую заграничную культуру, но отаку – это вовсе не новая, а наша собственная культура. Мой менталитет сформировался благодаря анимации. Я напрасно тратил свое время, пытаясь представить Японию страной Филипа К. Дика. – Мураками рассеянно откинул волосы, приподнял и снова собрал в пучок. – Художником называется тот, кто ощущает границу между этим и тем миром, – продолжил он. – Или тот, кто способен ее определить». Несомненно, творчество Мураками сочетает различные явления – искусство и мультипликацию, инь и ян, Джекилла и Хайда, – но в наши дни художник не может предаваться бесцельным фантазиям. «Я меняю направление или продолжаю следовать тем же курсом в зависимости от реакции людей, – признался Мураками. – Для меня крайне важно оставаться востребованным и не терять чувство настоящего момента. Не заботиться ни о чем, кроме прибыли, по-моему, зло. Но путем проб и ошибок я иду к популярности».
Я спросила Мураками, известного фаната Уорхола, что ему не нравится в американском художнике. Мураками нахмурился и тяжело вздохнул. «Мне нравится все, – наконец ответил он как настоящий уорхоловец. – Гениальность Уорхола заключается в его открытии несложной живописи, – продолжал он. – Я завидую Уорхолу. Я всегда спрашиваю у своей команды: „Если Уорхол может создавать такую простую живопись, почему наши произведения столь сложны?“ Но так уж исторически сложилось! Мое слабое место – восточные корни. Восточный колорит – в чрезмерной выразительности. Мне кажется, что сегодня это совсем не выигрышно, но у меня нет выбора, ведь я японец».
Когда я процитировала знаменитые слова Уорхола: «Успешность в бизнесе – самый пленительный вид искусства… Зарабатывание денег – искусство, и работа – искусство, а успешный бизнес – лучшее из искусств», Мураками рассмеялся и сказал: «Это фантазия!»
В самом начале своего творчества Мураками воздерживался от использования характерной для Уорхола техники шелкографии, предпочитая живопись, но позднее принял трафаретную печать – как способ расширения репертуара стилей, игры с повторением сюжетов и как возможность таким образом увеличить производительность. Однако техника шелкографии у двух художников во многом различна. Если Уорхол для четырехфутовой картины из серии «Цветы» (1964), как и везде, использует одну печатную форму, то Мураками для изображения цветочных шаров метрового диаметра – девятнадцать. Кроме того, если для Уорхола вполне приемлемы и даже желательны разные случайности, непопадание в цвет или нечеткие контуры, то уровень мастерства Мураками, по выражению одного из критиков, «абсурдно высокий». Мураками закрыл глаза. «Абсурдно? Да, согласен. – Он медленно кивнул, скорчив гримасу. – И мучительно!»
В студии идет интенсивная умственная работа. У Мураками нет любимого уголка, где бы он предпочитал предаваться размышлениям, – этакого сердца студии. «В любом месте, в любое время, – сказал он откровенно. – Я делаю глубокий вдох, посылаю кислород в мозг, несколько секунд размышляю и приступаю к работе. После нашей встречи я должен переделать рисунок для обложки нового альбома Канье Уэста. Мне некогда думать о том, где я нахожусь». Мураками имел в виду «Graduation», третий альбом музыканта в стиле хип-хоп, для которого художник также сделал обложки синглов и анимационный клип. Мураками кратко описал, как развивалось их сотрудничество: «Канье – большой поклонник моей грудастой скульптуры. Он изучил мое творчество и попросил сделать для него эскизы». «Грудастая скульптура» – это «Hiropon» (1997), сделанная из стекловолокна и раскрашенная фигура девушки с голубыми волосами и огромными грудями, из которых молоко льется с такой силой, что струя окружает тело наподобие скакалки. «Последние несколько недель были для меня очень удачными, – продолжал Мураками, – поскольку я нашел общий язык с профессионалами-аниматорами». Мураками заказал работу другой компании. «Скоро подходит срок, и цена вопроса непреложна. Ребята из компании Канье очень серьезные. Несколько напряженно, но я доволен».
В том, что касается спального места, Мураками тоже неприхотлив. У художника, по сути, нет дома – только спальня, прямо здесь, в нескольких ярдах от его стола. Нечто вроде спальни есть в нью-йоркской студии Мураками, а в двух его мастерских в Сайтаме на этот случай имеются матрасы. Он ежедневно работает в течение нескольких часов, но два-три раза в день ему нужно вздремнуть. Мураками – нонконформист во многих отношениях, но следует национальным традициям в вопросах трудовой этики, ибо для «Kaikai Kiki» характерны все особенности японской корпоративной культуры, известной своими высокими требованиями.
Спальня Мураками совсем не похожа на спальню. Тут и кровать-то не сразу заметишь: синий диван, а на нем поролоновая подушка и какая-то скомканная тряпка, в которой угадываются трусы-боксеры. Одна стена в этом помещении стеклянная, и, хотя оно не просматривается непосредственно из студии, где работают помощники Мураками, оно мало походит на «личные покои». На белых полках мое внимание привлекли большой винтаж Hello Kitty[49], зеленый монстр-капля с закрытыми глазами, женская фигура в стиле легкого порно и пластиковые персонажи картин Иеронима Босха. DVD-диски с фильмами Хаяо Миядзаки (режиссер фильма «Унесенные призраками» и других знаменитых анимационных кинокартин – один из кумиров Мураками) аккуратно стояли в ряд, а книги по искусству (о таких художниках-колористах, как Анри Матисс, и таких мастерах гиперболизации, как Фрэнсис Бэкон) вперемешку лежали внизу. Когда мы в тот день расставались, Мураками сказал мне: «Я отказался от нормальной жизни, чтобы посвятить себя работе. Может, вы ждете более романтической истории?»
Из всех студий и помещений для жилья и работы, которые мне доводилось посещать, я вспомнила мастерскую другого аскета-холостяка, где тоже не было отдельной комнаты для отдыха. Собирая материал для второй главы этой книги, я приехала на дачу к Майклу Ашеру в окрестностях Санта-Моники. Он ввел меня в комнату с претензией на гостиную, и я оказалась среди черных шкафов для документов, высотой примерно три фута. На голых белых стенах не было ничего, за исключением нескольких стикеров. Мы сидели на довольно потрепанных офисных стульях, почти лишившихся набивки.
Сложно найти более непохожие явления, чем транснациональная компания Мураками и семинар Ашера в Калифорнийском институте искусств. Однако у японского художника и калифорнийского концептуалиста есть общая черта – высочайшая требовательность. В каких-то вопросах Мураками заставляет вспомнить Питера Пауля Рубенса и его мастерскую, но при этом его талант устремлен в цифровое будущее, а интеллектуальная сила, присущая творчеству японского художника, связывает его с современным концептуальным искусством.
В тот вечер я ужинала в отличном ресторанчике, где никто не говорил по-английски, кроме четырех музейных работников, с которыми я там встретилась. Пол Шиммель, Мика Йоситаке, Джереми Стрик (директор МОСА) и Шарль Демаре (из Бруклинского музея) сидели за стойкой и пили любимый напиток Мураками – сётю. Я села рядом с Шиммелем и могла наблюдать за поваром, занятым приготовлением суши. У повара были изувеченные пальцы левой руки.
Шиммель, общительный пятидесятидвухлетний господин, родился в Нью-Йорке, но уже двадцать шесть лет живет в Лос-Анджелесе и семнадцать лет является куратором в МОСА, получив известность благодаря прекрасно продуманным выставкам. Он поддерживает Мураками с миссионерской страстью: «Произведения Такаси невероятно перспективны. Он не жалел на них ни времени, ни сил. Его цель – создавать на века, и вы можете в этом убедиться».
Шиммель считает, что кураторы не столько «обеспечивают успех» художникам, сколько «направляют луч света» на их творчество. «Простое объявление о персональной выставке может повлиять на рынок, но иногда эта поддержка прекращается еще до окончания мероприятия, – объяснил он. – Авторитет учреждения не есть гарантия успеха. Крупные организации могут оказать негативное воздействие на карьеру художников. Иногда оттого, что вы видите все картины вместе, впечатление вовсе не улучшается». Шиммель проглотил казавшийся золотистым кусочек морского ежа, потом отпил немного бульона с водорослями, в котором тот плавал. «Чтобы действительно освещать, вы не должны послушно следовать навязываемым вам правилам игры. Вы должны добиться от музея готовности учитывать мнение художника. МОСА идет на это. И не только».
Шиммелю нравится менять свой кураторский стиль с каждой выставкой: «Я терпеть не могу слово „брендинг“. Я человек альтернативной культуры конца семидесятых и весьма старомодный искусствовед, но мой восемнадцатилетний сын – приверженец брендинга. Я понимаю, что это весьма важно для молодого поколения и для творчества Такаси… Вы не можете не замечать слона в комнате». Появилась тарелка с чем-то покрытым зеленой слизью, Шиммель смотрел на нее с нескрываемым любопытством. «Чтобы понять Такаси, вы должны познать коммерческую составляющую его творчества, – сказал он с полным ртом. – Объекты коллекционирования, предметы роскоши или некая продукция приносят чувство удовлетворения. Круг замыкается. Такаси понимает: искусство должно остаться в памяти, а в памяти остается то, что вы можете забрать домой».
Блогеры, пишущие об искусстве, несомненно, ужаснутся участию в выставке, которая проводится в МОСА, бутика «Louis Vuitton», но это была идея Мураками, и Шиммель ее отстоял. «Музей неохотно уступает свою священную территорию, но в данном случае это абсолютно правильно, – сказал он. – Они будут продавать ограниченный ассортимент товаров, специально выпущенных для выставки». В ресторане было душно; Шиммель вытер салфеткой пот со лба и серьезно посмотрел на меня: «Я всегда считал, что необходимо выбирать художников, чье творчество вызывает полемику. Если все совершенно ясно и нет предмета для дискуссии, тогда зачем это нужно?»
Мастерская художника – это не только место, где занимаются творчеством, но и площадка для переговоров и сцена для перформансов. На следующий день я вернулась в студию в Мотоадзабу, чтобы присутствовать на встрече Мураками с музейщиками. В одном из двух белостенных залов Мураками и Шиммель расположились друг против друга за длинным деревянным столом, вокруг которого стояли двадцать черных кожаных кресел. Справа и слева от художника сидели две красивые женщины лет тридцати, владеющие и японским, и английским: Юко Саката, нью-йоркский исполнительный директор, и Йоситаке, координатор проекта от МОСА. Справа и слева от Шиммеля сидели Демаре и я.
Первым на повестке дня было обсуждение каталога выставки. Мураками, с волосами, забранными в пучок, одетый в футболку и шорты, начал перелистывать глянцевые страницы пробного экземпляра. На первой странице каталога была помещена работа 1991 года, предназначенная для маркетинговой кампании японского производителя игрушек «Tamiya». Надпись на ней гласила: «Такаси: мировой образец качества». Форма этой вещицы еще мало напоминала будущий визуальный язык Мураками, но что касается содержания – тут попадание было полным. «Здесь налицо смелость. Вот она, эволюция», – сказал Шиммель, склонившись над пробами.
«Здесь все, что вы хотите посмотреть. Цвет. Кадрирование. Ждем вашего мнения, – с почтением обратился Шиммель к Мураками. – Некоторые репродукции были настолько плохие, что пришлось уменьшить их до четверти полосы. И нам до сих пор не предоставили половины экспонатов, которые мы просили для выставки у нынешних владельцев. – Куратор тяжело вздохнул и сказал, обращаясь к собравшимся: – У Такаси сложные отношения с коллекционерами. Я встретился с одним из них в Венеции, и он был так обозлен на Такаси, что не хотел давать его картину на выставку». Хотя художники обычно разрешают бесплатно публиковать фотографии своих работ в небольших каталогах частных собраний, Мураками заставил этого коллекционера выдать ему гонорар за репродукцию картины, висящей у него же в гостиной. Шиммель выразил коллекционеру сочувствие и в конце концов убедил его предоставить работу, сказав: «Давайте я покажу вам наши кошмарные договоры!»
Мураками строго следит за соблюдением своих авторских прав и контролирует распространение произведений, поэтому проведение выставки «© MURAKAMI» в МОСА регулировалось четырьмя документами, включавшими в себя договоры, касающиеся воспроизведения в каталогах, прав на публикацию изображений, а также условий использования файлов со сверхвысоким разрешением для ознакомления с продукцией. Против обыкновения, музей подписал дополнительное соглашение на семи страницах: в качестве особого условия оговаривалось то, что Мураками имел, по выражению Шиммеля, «окончательное право на утверждение всего по всем аспектам».
Мураками обратился к следующему развороту: «Time Bokan» (1993) – роспись в стиле манги, изображающая белый гриб – облако – череп на кроваво-красном фоне. Здесь художник, несомненно, нашел свою манеру и образный строй. В своем творчестве Мураками доказывает, что трагические события, пережитые японским народом, нашли отражение в первую очередь в образах популярной культуры, комиксах и мультипликационных фильмах, – это слепящие вспышки, космические корабли, напоминающие бомбардировщики B-29, неестественно быстро созревающая растительность и монстры – последствия радиации. Шиммель как-то сказал мне: «Бомба, сброшенная на Нагасаки, изначально предназначалась для города, где жила мать Такаси. Когда он рос, ему постоянно твердили: „Если бы над Кокурой в тот день небо не затянули облака, ты не появился бы на свет“».
Просмотрено восемьдесят страниц; Мураками отметил на них красной шариковой ручкой все мельчайшие дефекты и изъяны. На полях появились вертикальные столбцы японских иероглифов – указания вроде «больше розового» и «больше серебра в сером». Встреча проходила ровно, пока мы не подошли к развороту, посвященному скульптуре «Цветок Матанго», представленной в четырех ракурсах. «Эта работа свидетельствует об огромном таланте, – проговорил Шиммель, нажимая обеими ладонями на стол. – Это поразительное достижение, так перевести рисунок в трехмерную композицию. Она невероятно сложна, и ее краски словно образуют броню». Мураками вдруг вскочил и вышел из комнаты. Мы недоуменно переглянулись. «Занудно?» – нервно пошутил Шиммель. Через минуту Мураками вернулся с включенной видеокамерой и попросил Шиммеля еще раз произнести все сказанное. «Э-э-э. Что я говорил?» – спросил Шиммель. Я зачитала мои записи, и он повторил свои слова для архива «Kaikai Kiki».
Примерно еще через двадцать страниц Шиммель обратил внимание на единственную фотографию в каталоге, запечатлевшую процесс производства, – сделанный на фабрике снимок двадцатитрехфутового «Мистера Пойнти». Шиммель спросил: «Он вам нравится в рабочей обстановке или лучше вырезать его по контуру? Может, на белом фоне он будет смотреться выигрышнее?» В собственных каталогах Мураками часто задействует и социальный контекст, и смежные виды искусства, и культурную традицию, тогда как Шиммель основной упор делает на самом объекте. Мураками снял очки, чтобы рассмотреть снимок вблизи, а затем уверенно произнес: «Мне нравится видеть окружающую художника реальность».
Обсуждение подошло к концу. Мураками сказал: «Очень хорошо», а Шиммель ответил с облегчением: «Аригато́»[50]. На стол были поставлены роскошные бенто, и Мураками роздал всем коробки. Джереми Стрик присоединился к нам уже перед самым перерывом. За обедом он сказал мне, что в работе директора музея «посещение мастерских – скорее удовольствие, нежели обязанность», и что «видеть еще незаконченную работу – это привилегия».
После обеда мы передвинули длинный стол туда, где стоял макет здания «Геффен контемпорари»[51] размером с кукольный домик. Этот выставочный павильон, переделанный из складского помещения площадью 35 тысяч квадратных футов, Шиммель называет «сердцем и душой музея». Внутри модели находились миниатюрные версии тех девяти десятков произведений искусства, которые Шиммель планировал показать. «Это будет как „Wonder Festival“[52]», – объяснил куратор. Вглядевшись в макет, Мураками улыбнулся. Кроме произведений искусства, можно было увидеть сувенирный магазин и бутик «Louis Vuitton». Шиммель создал несколько «полностью погружающих интерьеров», использовав обои с цветами и медузами Мураками. Он также воссоздал арт-базельский стенд Блюма и По 1999 года, который был посвящен творчеству Мураками. «Это ремейк предыдущих инсталляций, – сказал Шиммель. – Оставаясь внутри музейного пространства, мы можем побывать и на художественной ярмарке».
Эти двое уже уладили бо́льшую часть вопросов, и последний осмотр был простой формальностью. Мураками прижал ладонь к щеке, засмеялся, показал на макет и засмеялся опять, но, по мере того как он рассматривал инсталляцию, его лицо все больше хмурилось. Йоситаке и Саката посмотрели друг на друга, а потом снова на Мураками, ожидая реакции. Шиммель притих. Мураками дернул себя за бородку, протянул руку, взял шестидюймовую пенополистироловую модель «Овала» и поставил ее в центре самого большого зала. Шиммель глубоко вздохнул.
– Организационный комитет поставил передо мной только одно условие – не разрешать двигать «Овал», – сказал он. – Такая перестановка дорого обойдется. Для нее, наверное, потребуется кран, и для всей команды это будет страшная головная боль.
– Я говорю «проблема», но это ваша выставка, – сказал Мураками.
– Если честно, я думаю, что решение правильное. Верное соотношение. Экспонаты работают, – признал Шиммель.
– Пол, вы начальник, – сказал Мураками, кивая. – Я делюсь своими идеями и предоставляю свои произведения, а вы готовите выставку.
– Я посмотрю, что можно сделать, – ответил Шиммель.
Мураками сложил руки, как для молитвы, и быстро, но с чувством поклонился, не поднимаясь с места.
По пути из зала, где проходила наша встреча, Шиммель сказал мне: «При подготовке персональной выставки необходимо доверие художника к куратору. Такаси привносит массу идей. Он руководит организацией, масштаб и деятельность которой сопоставимы с МОСА. А там принято считаться с мнением художника, там не говорят „мы лучше вас знаем“. – Шиммель хихикнул. – Когда Такаси понял, что я стал членом его команды, мои полномочия беспредельно расширились!» Готовность, с которой Мураками прислушивается к чужим идеям, казалось бы, обратно пропорциональна его законным правам. «Меня поразила его непритязательность в отборе собственных произведений», – добавил Шиммель. В дальнем офисе была спокойная деловая обстановка; сотрудники администрации мельком взглянули на нас, когда мы проходили мимо. «Соблюдение сроков при подготовке персональной выставки решает все, – продолжал Шиммель. – Ретроспективные выставки, в отличие от тематических, создают впечатление всеохватности творческого наследия одного-единственного художника».
Удачная ретроспектива – это сочетание известного и неизвестного. «Куратору необходим свободный доступ ко всему материалу, и ему приходится рисковать вместе с художником, – объяснил Шиммель. – Честолюбие Такаси меня ошеломило. Он готов рисковать всем, что имеет. Именно так он поступил с „Овалом“». Шиммель еще не видел саму работу. Но, посмотрев фотографии, пришел к выводу, что к настоящему времени это самая значительная скульптура художника. «Увидеть величайшее произведение художника в конце экспозиции – это ее достойное завершение». Мы поднялись на лифте, и Шиммель провел рукой по седеющим волосам. «Лучшие персональные выставки получаются тогда, когда художник и куратор хорошо понимают друг друга и когда потрачены большие деньги, – признался он. – Когда от этого зависит их репутация… когда они оба ставят на карту свою карьеру».
Наше такси наконец подъезжает к аэропорту Ханеда, являющего собой яркий пример модернистской архитектуры. Это один из самых оживленных аэропортов в мире. Пока мы ждем своей очереди на регистрацию, я замечаю огромное количество штампов в паспортах Блюма и По, что свидетельствует о постоянных перелетах, связанных с глобализацией их бизнеса. Хищный орел на синих обложках никак не сочетается с хризантемой – национальным символом, украшающим японский паспорт. Среди произведений Мураками его цветочные картины вызывают меньше всего споров. Кажется, Шиммель однажды назвал маленькие цветочные личики «конфетками», на что Филипп Сегало, консультант Пино, ответил: «Они восхитительны, совсем как круассаны с шоколадом. Невозможно удержаться, чтобы не взять хоть один». Однако если предположить, что Мураками обратился к национальному символу, наделив его зияющим отверстием, – а широко открытый рот считается неприличным, – то данный образ уже не кажется столь безобидным.
Мы получаем посадочные талоны и отправляемся в зал ожидания, обсуждая мастерские Мураками. «Когда я прихожу в студию, я смотрю абсолютно на все, – говорит По, по-калифорнийски растягивая слова. – Дополнительная информация чрезвычайно важна, и не только о самом произведении, но и о том, как над ним работают. С Такаси теперь трудно, потому что эта информация рассеяна по разным студиям и половина ее записана на его жестком диске». Дилеры уселись в зале ожидания. «Студия в Мотоадзабу шлет послание. В нем говорится: „Мы не какая-нибудь неряшливая мастерская. Мы чистый, неиспорченный, профессиональный бизнес“. – По замолкает, а потом добавляет: – Конечно, организация абсолютно дисфункциональная, но это не главное».
Появляется Мураками в сопровождении сотрудников «Kaikai Kiki». Вслед за ними – четверо американских музейщиков. Они тепло приветствуют друг друга. Блюм и Мураками обнимаются, потом болтают по-японски. Художник говорит мне: «Приятно опять подружиться с Тимом». Мураками уже третий день одет в зеленые шорты, но сменил футболку на рубашку с короткими рукавами и бежевый полосатый пиджак в стиле Ямамото. По заводит разговор с Шиммелем. Йоситаке держит список того, что нужно обсудить с Юко Сакатой. Стрик и Демаре с японской непринужденностью сверкают своими цифровыми фотоаппаратами, а молодой человек с блестящими волосами до плеч записывает встречу на видео для архива «Kaikai Kiki». Объявляют рейс на Тояму; мы присоединяемся к японским служащим, дисциплинированно стоящим в очереди, чтобы сесть на «Боинг-777». У стюардесс «Японских авиалиний» розовато-лиловый макияж и огромные фиолетовые банты на шее. Качество обслуживания фантастическое, словно эти стюардессы – персонажи компьютерной игры.
Распределение мест вполне соответствует иерархии в мире искусства. Мураками сидит один, на месте 1А, у окна, в бизнес-классе. Он читает газету, затем смотрит в своем ком пьютере то, что сам называет «просто маниакальной, абсолютно безумной анимацией». Блюм и По сидят на местах 2С и 2D. Сотрудники МОСА – в экономклассе, в восемнадцатом ряду. Демаре – рядом, в девятнадцатом. Шестеро сотрудников «Kaikai Kiki» занимают сорок третий ряд. Очевидно, Мураками, почувствовав символичность ситуации, попросил Йоситаке сообщить ему, кто из сотрудников МОСА занимает самый высокий пост. Когда она сказала, что это директор музея, Мураками поинтересовался, доволен ли Джереми Стрик своим местом. Йоситаке убедила художника, что Стрику достаточно удобно в экономклассе.
В окно видно, как идет на посадку самолет с покемоном на хвосте, в то время как мы поднимаемся над туманным, раскинувшимся во все стороны Токио и летим над растянувшимися на целые мили доками, над рядами грузовых контейнеров, потом взмываем над облаками и берем курс на северо-запад – на Тояму. Часто и персонажи Мураками кажутся летящими или плывущими, и даже его скульптуры бросают вызов притяжению.
Несколько месяцев назад я была в офисе «Арт-форума», главный редактор журнала Скотт Роткопф работал тогда над статьей для каталога выставки «© MURAKAMI». Он уже не первый раз писал о творчестве Мураками. Четырьмя годами раньше, во время Венецианской биеннале 2003 года, его поразила вездесущность художника. «Куда бы я ни посмотрел, повсюду был Мураками, – сказал мне Роткопф. – В то время как две его замечательные работы экспонировались на выставке „Живопись от Раушенберга до Мураками“ в Музее Коррер, сумки Мураками красовались в витрине магазина «Louis Vuitton», а африканские иммигранты продавали на улице их копии. Коллекционеры приехали за оригиналами, туристы покупали дешевые подделки. Мураками завладел биеннале – как вирус. Он не мог этого предвидеть, но его творчество заполонило мировой художественный рынок и рынок моды. Как будто он влил в них свежую кровь». Результатом статьи Роткопфа о Венецианской биеннале стало появление работ Мураками на обложке «Арт-форума».
«По сравнению с произведениями Такаси Уорхол выглядит как лимонадный киоск или школьный спектакль, – заявил молодой историк искусства. – Уорхол вел бизнес скорее как представитель богемы, нежели как магнат; у него был целый выводок „суперзвезд“, но никто из них не смог сохранить свой статус за пределами его „Фабрики“». В отличие от других последователей Уорхола, которые тащат популярное в сферу искусства, Мураками все переворачивает с ног на голову и пересоздает популярную культуру. «Меня учили, что одна из определяющих предпосылок современного искусства – это неприятие массовой культуры, – сказал Роткопф. – Если бы я добивался быстрого признания в научном мире, то доказывал бы, что Такаси работает внутри данной системы для ее разрушения. Но идея разрушительной сопричастности тривиальна, более того, я не считаю ее жизнеспособной. Что делает искусство Такаси великим и даже пугающим – так это его честное и абсолютно спокойное отношение к индустрии коммерческой культуры».
Я слышала, что Мураками назвал проект для «Louis Vuitton» «своим писсуаром», и решила спросить об этом Марка Джейкобса – креативного директора французской компании. Когда я поймала Джейкобса по телефону, он находился в своем парижском офисе. В нашей беседе он осмотрительно назвал Мураками художником, а не дизайнером. «Он вовсе не посылал мне эскизов сумок или иных вещей, – объяснил он. – Такаси создавал произведения искусства, а мы использовали их в наших вещах. Полученные нами документы форматом напоминали живописные полотна. В действительности они были очень похожи на картины серии „LV“, которые Такаси продолжал писать». Когда я спросила Джейкобса о фразе про писсуар, было слышно, как он затянулся сигаретой. Джейкобс знаком с миром искусства – он коллекционирует, посещает аукционы, бывает на Венецианской биеннале, – чего нельзя сказать о заказчиках «LV». «Я большой поклонник Марселя Дюшана и его реди-мейдов, – сказал он невозмутимо. – Помещение предмета в несвойственный ему контекст само по себе искусство. Звучит уничижительно, но это не так». Если учесть, что «писсуар» Дюшана (его принятое название – «Фонтан», 1917) считается одним из самых влиятельных произведений XX века, то в этом случае Мураками прямо-таки возвысил свои «LV». Конечно, Джейкобс счастлив увидеть открытый в МОСА бутик «LV» и, конечно, очень рад, что Мураками называет свою работу реди-мейдом. «Это не сувенирная лавка, это больше напоминает перформанс, – сказал он мне. – Происходящее в бутике в контексте художественной выставки тоже может претендовать на статус произведения искусства, как и те произведения искусства, которые мы уносим в сумках».
Аэропорт Тояма – это несколько выходов к самолетам и взлетно-посадочная полоса. Все рейсы прибывают сюда из Токио. Сразу за зданием аэропорта выстроились в очередь черные «тойоты-краун», готовые отвезти нас к литейному цеху. Около каждой машины стоит водитель в синем костюме, фуражке и белых перчатках; они торопятся открыть перед нами дверцы, чтобы мы не оставили отпечатков пальцев на полированной поверхности. Блюм, По и я садимся во вторую машину колонны. Всю нашу группу со стороны можно принять за представителей дипломатической делегации.
«„Овал“ создавался так долго, и мне даже не верится в завершение работы, – сказал Блюм с глубоким вздохом облегчения. – Это был уникальный опыт». Пока мы едем по окрестностям Тоямы, рабочего города, где улицы пестрят вывесками магазинов уцененных товаров, а телефонные провода свисают со столбов, я хочу узнать, как мои попутчики собираются принимать скульптуру. «У нас нет договора, – объясняет По. – Имеется только устное соглашение. „Kaikai Kiki“ предлагает: „Смета будет x“, и если ты лох, то начнешь рекламировать товар, исходя из приблизительной стоимости. Когда смета х увеличится в два или три раза, ты уже не сможешь обратиться к Такаси и попытаться отыграть все назад, поскольку… в общем, вы предпочли бы не присутствовать при таком обсуждении. Поэтому мы не оцениваем произведение, пока оно не закончено. Нам известно по опыту: никогда никаких предварительных продаж».
Наш кортеж мчится по плоской равнине мимо заводов и фермерских домов и делает остановку у бирюзовых ворот решетчатой изгороди, окружающей завод. Когда мы вышли из автомобилей, то почувствовали резкий запах гари. В этот исторический момент встречи промышленности Старого Света с искусством Нового Света, никто толком не знал, каковы должны быть правила этикета. Руководство и мастера завода «Lucky Wide» не понимали, кого приветствовать в первую очередь. Руководитель проекта из «Kaikai Kiki» в Нью-Йорке и технический сотрудник выставки в МОСА, приехавшие на неделю раньше, чтобы проследить за сборкой восьми частей скульптуры, ходят вокруг, пытаясь влиться в нашу команду. Несколько рабочих завода стоят шеренгой, не зная, куда же следует смотреть, а рядом с ними журналисты и фотограф из местной газеты застыли в ожидании момента, с которого можно начать репортаж.
Пока Блюм и По пребывают в нерешительности, я замечаю, что Шиммель не теряет времени зря. Я захожу вслед за куратором внутрь здания и вижу «Овального Будду». Персонаж, похожий на Шалтая-Болтая, сидит на высоком пьедестале в позе полулотоса: одна его нога подогнута, другая свесилась. Он увенчан прической, напоминающей взрыв сверхновой звезды, и двуличен в буквальном смысле слова. У него есть бородка, очень похожая на бородку Мураками, и то ли недовольно скривленный, то ли улыбающийся рот. А сзади – свирепая пасть с двумя рядами акульих зубов. На животе у него спираль, из спины выступает хребет. Это, должно быть, самый большой из когда-либо исполненных автопортретов, но в нем ощущается скорее не самовозвеличивание, а некая абсурдная нирвана.
«Невероятно, черт возьми! – говорит Шиммель с неподдельным удивлением. – Фантастика, – бормочет он, заметив, что все сооружение стоит на расплющенном слоне. – Думаю, как только Такаси увидел в нем автопортрет, дело пошло. До сих пор он это скрывал». Шиммель подходит прямо к основанию скульптуры и встает под ее огромной нависающей головой. «Неправдоподобно, – говорит он, глядя вверх. – Так рискованно, так символично. Он может опрокинуться под тяжестью амбиций. Это или катастрофа, которая вот-вот случится, или это… великолепно». Все остальные тоже медленно ходят вокруг. «Я ошеломлен и счастлив. На эту вещь будут молиться следующие пятьсот лет!» – провозглашает куратор. Он подходит к Мураками, который стоит подбоченясь и оценивает изменения, происшедшие за две недели – с тех пор, как он в последний раз видел скульптуру. «Такаси, – говорит Шиммель. – Ты принял вызов двенадцатого века. Это потрясающе. Теперь надо сделать все возможное, чтобы найти для „Овала“ самое лучшее место». Оператор из «Kaikai Kiki» устремляется вперед, но трудно сказать, удается ли ему запечатлеть этот момент.
Я подхожу к Стрику, который выглядит задумчивым, и интересуюсь его мнением. «Что думают об этом партнеры и как они организуют торжество? Что скажут художники? Изменит ли это мнение о Мураками? – спрашивает в ответ директор музея. – Все сегменты зрительской аудитории взаимосвязаны. В какой-то момент достигается консенсус. Иногда для этого требуется время, но подобное произведение, такое мощное и неожиданное, производит впечатление мгновенно. Люди будут поражены, об этом заговорят».
Йоситаке, кажется, сбита с толку. «Не понимаю. Это святотатство?» – вслух недоумевает она. Конечно, трудно представить себе что-то более далекое от дзен, чем этот биполярный персонаж. «Будда – трансцендентальное существо, в его спокойствии читается уверенность в том, что в наших следующих жизнях все будет в порядке; но это создание вселяет тревогу». Соискатель ученой степени доктора философии пристально смотрит на скульптуру, пытаясь разгадать скрытый смысл. «Думаю, это единственный действительно постатомный Будда, – говорит она. – Такаси не занимается политическим искусством… но любопытно, что он выполнил эту работу для американской аудитории».
По выглядит довольным: «Мы собираемся сделать десять копий для частных коллекций. Это следующий проект. Прошу любить и жаловать! Люди должны уметь жить с „Овалом“». Подходит Блюм. Партнеры пристально смотрят на всех, словно ведут наблюдение за выпущенными на прогулку трудными подростками. «Это чертовски забавно. Настолько забавно, что может вызвать мощный резонанс, – говорит По. – Я только надеюсь, что, упакованный, он влезет в самолет. У нас остается зазор всего в два дюйма».
Изготовитель открывает коробку с листами платины, чтобы показать их тоямскому журналисту. Стоимость каждой пластины площадью десять квадратных сантиметров – три доллара. Они настолько тонкие, что от легкого дуновения покрываются морщинками, и их уже нельзя использовать. «Торжественное открытие состоится в Лос-Анджелесе, в МОСА, – заявляет Блюм. – Благодаря платине вид скульптуры изменится. Мы никогда не покрывали платиной объекты такой сложности. И это чрезвычайно интересно».
Мураками приближается сначала к своим дилерам и беседует с ними. Потом по очереди подходит пообщаться с каждым. Когда он добирается до меня, я хвалю его произведение за безукоризненное чувство юмора.
– Я люблю это напряженное состояние, – говорит он, наблюдая за теми, кто обходит скульптуру. – Я не волнуюсь, поскольку видел «Овал» две недели назад. Качеством я доволен. С каждым этапом работы связано множество сюжетов.
– Каким вы будете вспоминать этот день лет через десять? – спрашиваю я.
– Руководитель завода, старик, был таким молчаливым. Все только наблюдал за нашей работой. Но теперь он улыбается, – говорит Мураками. – А старый мастер сказал мне: «Большое спасибо. Благодаря вам мы приобрели хороший опыт». А еще мне запомнился молодой мастер мистер Ийима: наконец в его лице появилась уверенность. – Мураками смотрит на свое произведение глазами любящего отца. – Но что касается меня, – продолжает он, – то мое ощущение таково: «О боже, он такой маленький! Эй, в следующий раз увеличьте его, пожалуйста, вдвое или втрое». – Мураками кривит губы, в точности как на «автопортрете». – Вы знаете камакурского Будду? – спрашивает он.
Большой Будда в Камакуре – это бронзовая скульптура высотой сорок четыре фута, отлитая в 1252 году. Буддистские статуи обычно помещаются в храмах, но здания Камакуры были смыты цунами в 1495 году, и с тех пор Будда стоял на открытом воздухе.
– Эта скульптура вросла в менталитет японцев, – говорит художник. – Я доволен «Овальным Буддой», но думаю о следующей модификации. Это не тщеславие. Чистая интуиция. Инстинкт. Новая работа должна быть намного крупнее. Намного сложнее. Я так считаю.
7. Биеннале
9 июня, субботний полдень. Венецианская биеннале откроется для публики только завтра, но для мира искусства мероприятие уже завершилось. Официант обходит гостей, отдыхающих под белыми зонтами, предлагая им свежевыжатый апельсиновый сок. «Чиприани» – роскошный отель, в котором останавливались многие знаменитости; он находится в стороне от городской сутолоки, но до него можно быстро добраться на лодке от Пьяцца Сан-Марко. Я только что окунулась в стофутовый бассейн с фильтрованной соленой водой. После недели, перенасыщенной искусством, беседами и кратковременными дождями, я наслаждаюсь возможностью поразмышлять и поплавать под безоблачным небом. Взгляд в прошлое важен для понимания настоящего.
Итак, когда же начала работу биеннале этого года? Для представителей прессы – в четверг. Для вип-персон – в среду, а те, кто имеет нужные связи, умудрились увидеть экспозицию во вторник. Случается, что с выставкой знакомишься еще до прихода туда. Недавно у меня был такой опыт: в аэропорту Хитроу я увидела художников Гилберта и Джорджа, ожидающих приглашения на рейс «Британских авиалиний». Розовощекие, в одинаковых серых костюмах, члены арт-дуэта неподвижно сидели друг против друга, уставившись в пространство и не произнося ни слова. В 1960-е годы им принесли известность перформансы, названные «живой скульптурой», и тут у меня возникло полное ощущение, что я в выставочном зале. Биеннале, которая проводится в одном из красивейших городов мира, часто напоминает некое театральное действо.
Едва прибыв в Венецию, то и дело встречая знакомых, понимаешь: вот оно, началось. Несколько лет назад я ехала в водном такси из аэропорта «Марко Поло» вместе с художниками Грейсоном Перри и Питером Дойгом. Эта superstrada лагуны – редкая возможность прокатиться с большой скоростью: сорок пять миль в час, если не загорится красный свет или не придется уступить дорогу местной полиции. В заповедник, каким является Венеция, мы въехали с ветерком. На всем протяжении поездки Дойг, который часто использует фотографии как исходный материал и чья знаменитая живописная серия посвящена каноэ, щелкал своей цифровой камерой, а Перри отпускал саркастические замечания по поводу погоды и своего гардероба. Конечно, «жара – враг тех, кто еле движется».
Есть мнение, что биеннале начинается с коктейля «Беллини» (смесь игристого вина просекко и персикового пюре), которым отмечают прибытие в регион Венето. Зарегистрировавшись в скромной гостинице, заполненной кураторами и критиками (возможность искупаться в бассейне «Чиприани» предоставил мне приятель – ему баснословная плата за номер в этом отеле вполне по карману), я попробовала ритуальный напиток в гостиничном баре с просторной террасой, выходящей на Гранд-канал. За столиками на открытом воздухе было много знакомых лиц из мира искусства Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Лондона и Берлина. «Этот из списка „С“, – сказал Перри, указывая на одного из сидящих. – Ник Серота – в списке „А“, – добавил он для ясности. – Я всегда останавливался в „Гритти-палас“, но потом заинтересовался, где снимает номер Франсуа Пино». Затем Перри прочел целую лекцию о «Бауэр иль палаццо», отеле-дворце XVIII века, который не следует путать хотя и не со столь большим, но тоже шикарным пятизвездочным современным «Бауэром». Тридцать четыре тысячи пропусков для вип-персон и прессы, действительные в течение четырех дней работы выставки, делают Венецианскую биеннале крупнейшей в мире ассамблеей искусства. Проходящие в ее рамках мероприятия могут быть как очень демократичными, так и элитарными, рассчитанными на привилегированных гостей.
На противоположной стороне террасы я заметила Дэвида Тейгера, коллекционера, за которым тенью следовала по «Арт-Базелю». Я подошла к нему и, когда он настоятельно предложил мне бокал шампанского, присела на железный стул. Тейгер поделился своими планами на следующие четыре дня. «Вначале я все тщательно планирую, но потом действую по обстоятельствам, – сказал он. – Биеннале подобна встрече однокурсников: карьера каждого оказалась успешной. Это не реальный мир». В прошлом Тейгер покупал на биеннале значительные произведения искусства и теперь выглядел «серьезным, сдержанным, почтительным». По его словам, на биеннале «вы становитесь участником „марафона“ за новым шедевром. Вы мечтаете увидеть новое лицо и влюбиться. Это похоже на случайное знакомство». Тейгер всмотрелся через балюстраду в пришвартованные у входа гондолы, а потом предупредил: «В Венеции можно влюбиться в фонарный столб».
Через пару столиков от нас, отнюдь не в респектабельной компании, сидел, вытянув ноги, Джон Бальдессари. Мудрый лос-анджелесский художник пил водку со льдом. В этом году он остановился в пятизвездочном «Даниэли». Бальдессари рассказывал мне, что в 1972 году, впервые приехав на биеннале, он спал на крыше автобуса «фольксваген», припаркованного на стоянке у парка Джардини. Прямо в автобусе демонстрировалось видеошоу группы художников, в том числе получасовое черно-белое видео Бальдессари «Складная шляпа». «Я и моя тогдашняя жена забрались на крышу с парой одеял. Было тепло. И здорово», – сказал он простодушно. В те дни Бальдессари не приглашали на шикарные вечеринки. «Теперь я получаю массу приглашений, но, как правило, отказываюсь, – произнес он не без удовольствия. – В Венеции о своей стоимости на рынке можно судить по количеству полученных приглашений на званые обеды». Хотя социальная иерархия и «визуальный перегруз» приводят Бальдессари в уныние, он полюбил Венецию – отчасти из-за того, что совершенно не умеет ориентироваться. «В Венеции все всегда теряются, поэтому ты совершенно не чувствуешь неловкости, в третий раз за десять минут проходя мимо кого-то из знакомых, сидящих в кафе».
Как всегда в начале вечера, Гранд-канал был переполнен транспортом; vaporetti (водные автобусы) и водные такси (шесть евро за поездку) с пыхтением и свистом обгоняли бесшумные черные гондолы. Поэт-романтик лорд Байрон любил плавать здесь обнаженным, но теперь купание в каналах строго запрещено, независимо от того, обнажен ты или нет.
Десять заплывов кролем, а бассейн все еще восхитительно пуст. Во время последней биеннале я пришла сюда поплавать и увидела Питера Бранта, известного коллекционера, и Альберто Муграби, дилера вторичного рынка, – они лежали в шезлонгах и курили сигары. К ним присоединился нью-йоркский предприниматель, занимающийся строительством частных домов, и еще один дилер – оба в белых купальных халатах, накинутых на загорелые тела. Пришел Ларри Гагосян, перекинулся с ними несколькими словами и удалился. Казалось, все, кто занимал лучшие места в аукционном зале «Кристи», сообща перенеслись в Европу, потеряв по пути одежду. Видимо, в период биеннале эта компания из мира искусства ходит в бассейн как на работу.
Биеннале – не просто шоу, которое устраивают каждые два года; это гигантская выставка, где можно увидеть, чем живет мировое искусство в данный момент. Хотя такие музеи, как «Уитни» и «Тейт», проводят национальные выставки – биеннале и триеннале, – но настоящая биеннале интернациональна по сути и является событием городского, а не музейного масштаба. La Biennale di Venezia, впервые открывшаяся в 1895 году, ведет свое происхождение от всемирных ярмарок и академических салонов. Ее интернационализм, многие годы воспринимавшийся как панъевропеизм, на самом деле возник из стремления гибнущего города поддержать туризм – единственную статью дохода. Сан-Паулу (Бразилия) учредил биеннале по образцу Венецианской в 1951 году, а Кассель (Германия) с 1955 года каждые пять лет устраивает арт-выставку «Документа» – это интеллектуальная площадка для обмена передовыми идеями. В семидесятые и восьмидесятые годы появилось еще несколько биеннале (например, в Сиднее в 1973-м, в Гаване в 1984-м и в Стамбуле в 1987-м), но бум пришелся на девяностые годы: Шарджа (1993), Санта-Фе (1995), Лион (1995), Гуанчжоу (1995), Берлин (1996), Шанхай (2000), Москва (2005), и это далеко не все. В отличие от художественных ярмарок, где показы организуются участвующими в них галереями, основные участники биеннале отбираются с учетом национальной принадлежности и заявленной темы.
Венецианская биеннале напоминает цирк с тремя, а точнее, с тремястами аренами. Главная арена – это две международные экспозиции, где художники представляют себя, а не страну. Их курирует президент биеннале. Первая располагается в самом большом павильоне парка Джардини – в палаццо делль Эспозициони, которому приверженцы Муссолини придали фашистский облик, переименовав в «Padiglione Italia». Новое название прижилось, хотя оно и вносит путаницу: по-английски названия этого павильона (где проходит международная экспозиция) и нового павильона (где демонстрируется итальянское искусство), звучат одинаково: «Italian pavilion», итальянцы же именуют последний «Padiglione italiano». Вторую, даже более масштабную международную выставку устраивают в Арсенале – огромном здании судоверфи, напоминающем нам о былой тысячелетней военно-морской мощи Венеции. В этом году куратором биеннале стал Роберт Сторр – первый американец, призванный с честью выполнить возложенную на него трудную задачу.
Еще одна арена, где разворачивается борьба за признание, – это семьдесят шесть национальных павильонов. Они отданы художникам, представляющим ту или иную страну. Пока современное искусство было преимущественно западным явлением, национальные экспозиции стран Старого Света устраивались в парке Джардини. Однако в настоящее время, с увеличением количества стран-участниц, организаторы биеннале занимают и здания правительственных учреждений (а порой и частных организаций), а также арендуют церкви, склады и дворцы.
И наконец, на периферии биеннале проходят свыше ста второстепенных официальных и неофициальных мероприятий – выставки частных коллекций, специальные презентации и другие сопутствующие события, активно привлекающие внимание публики.
В вип-среду я быстро шла через парк Джардини прямо к «Padiglione Italia», на первую часть международной экспозиции Роберта Сторра «Думай чувством – ощущай ра зумом. Искусство в настоящем времени». В вестибюле демонстрировался мобиль[53] восьмидесятилетней художницы Нэнси Сперо, носящий название «Майское дерево: Пленных не брать». На ветках этого дерева были размещены двести изображений отрезанных голов с вываливающимися языками. В следующем зале по центральной оси была расположена серия запоминающихся абстракций американца нигерийского происхождения Одили Дональда Одиты. Далее, в просторном зале с наклонной крышей, – серия из шести больших картин и огромный триптих Зигмара Польке. В произведениях немецкого художника внимание зрителей привлекли не только краски, но и превращение чистого фиолетового пигмента за полупрозрачным полиэстеровым экраном в золотой. Коллекционеры охали и ахали. Художники и их дилеры пытались понять, как это сделано. Проницательные кураторы и критики реагировали мгновенно. «Грандиозно!» – сказал один, «Гм-гм», – поддержал другой[54].
Я бродила по залитым дневным светом залам, где были выставлены картины Эллсуорта Келли, Шерри Самбы, Герхарда Рихтера и Роберта Раймана. Бесконечные воздушные поцелуи и постоянная болтовня мешали все как следует осмыслить. Потом я посмотрела восемнадцатиминутный фильм «Грейвс-Энд», частично снятый в колтановых рудниках Конго обладателем британской премии Тёрнера Стивом Маккуином, и задержалась на одиннадцатиминутной видеоинсталляции – этаком представлении театра теней о сексе и рабстве, созданном американкой Карой Уокер. Длинное название видеоинсталляции, цитата из романа Ральфа Эллисона «Невидимка», включало строку, обращенную ко мне с грозной поверхности серого зловещего моря. После этого я посмотрела черно-белое слайд-шоу выпускника Калифорнийского института искусств Марио Гарсия Торреса. Тридцатидвухлетний художник был студентом семинара Майкла Ашера и участвовал в том самом семинаре, который я посетила. Работа Гарсия Торреса «Что происходит в Галифаксе, остается в Галифаксе (в 36 слайдах)» – документальный отчет о воссоединении трех участников легендарного семинара 1969 года в Колледже искусства и дизайна Новой Шотландии.
Посмотрев инсталляцию под названием «Материал для фильма» двадцатисемилетней палестинской художницы Эмили Ясир, я случайно натолкнулась на самого Сторра. Высокий, красивый, в бежевом пиджаке, летней шляпе и в очках, декан Йельского университета и нынешний куратор Венецианской биеннале выглядел так, словно собрался на сафари. Он показался мне усталым и даже несчастным. «Превратности именно этой биеннале, закулисная политика и все такое прочее чрезмерны, – объяснил он. – Можно без всякого преувеличения сказать, что я едва дожил до этого дня».
Несколько месяцев назад я брала интервью у Сторра за обедом в «Ле Каприс» в Лондоне, тогда он еще не был таким замученным. Состоявшийся живописец и хороший писатель, он терпеливо отвечал на самые простые вопросы вроде «Чем занимается куратор?». «Кураторы обращают ваше внимание на вещи, которые иначе выпали бы из поля зрения. Более того, они стараются сделать так, чтобы у вас осталось яркое впечатление». До биеннале Сторр снискал известность своими превосходными монографиями и великолепными персональными выставками, которые он курировал, работая в МоМА. Я спросила его:
– В чем секрет хорошей групповой выставки?
– Это не экспозиция, состоящая из одних только шедевров – например, сорока лучших произведений, – ответил он. – Ваша задача – создать своего рода фактуру из различных произведений искусства таким образом, чтобы на этом фоне каждая работа приобрела бы бо́льшую значимость.
Когда я спросила, должны ли биеннале отражать дух времени, Сторр нахмурился:
– Я трудолюбивый, пятидесятисемилетний, честный американец англосаксонского происхождения. Я не склонен заглядывать в будущее. Я не делаю вид, что «обладаю особым знанием». Я просто стараюсь не останавливаться, сотрудничать с художниками, которые достигли вершины мастерства, независимо от того, достигли они вершины славы или нет.
Сторра больше интересует то, что он называет «настоящим временем», и он привел слова модерниста Эзры Паунда, на протяжении многих лет жившего в Венеции: «Классика – это новости, которые не устаревают. Великим является то произведение, которое не утрачивает своей цен ности. Оно говорит: „Я существую в настоящем времени, хотя и было создано пять или пятьдесят лет назад“».
Еще не вполне свыкнувшись с возложенной на него миссией «устроителя» биеннале, Сторр сказал мне, что, по его мнению, роль куратора обычно переоценивается. «Куратор, действующий правильно и разумно, – почетная и необходимая миссия, – объяснил он. – Но куратор-звезда, куратор-антрепренер или импресарио никому не нужен. – Помолчав, Сторр добавил: – Моя забота – привлечь внимание зрителей к произведениям ста и одного художника, участвующих в выставке». Тем не менее он был не слишком полон оптимизма: «Думаю, встряска необходима всем. Это реальность мира искусства и один из его законов: людей время от времени необходимо ставить на место».
Работа в оргкомитете Венецианской биеннале – чаша с ядом. Это желанная работа для кураторов, которые не прекратили заниматься организацией выставок, сделавшись директорами музеев; однако такие избранники, как правило, подвергаются жесткой критике и до, и во время, и после биеннале. Кураторы охотно рассуждают о сотрудничестве, но, несмотря на совместную работу по проведению выставок, между ними возникает не менее жесткое соперничество, чем, скажем, между коллекционерами в аукционном зале. Порой кураторы создают и весьма агрессивные альянсы.
Для Сторра биеннале представляет прежде всего исследовательский интерес. «Я много путешествовал. Благодаря биеннале я посетил новые места, познакомился со множеством новых произведений искусства. Я смогу воспользоваться опытом, накопленным благодаря биеннале, в своей дальнейшей профессиональной деятельности». Объехав пять континентов, он пришел к заключению: «Пугающие прогнозы относительно глобализации не соответствуют действительности. Происходит постоянный обмен информацией, но люди воспринимают ее совершенно по-разному».
Вечером в среду Международный совет галереи «Тейт» во главе с сэром Николасом Серотой устроили фуршет в палаццо Грасси, где в рамках независимой выставки демонстрировались более восьмидесяти произведений из коллекции Франсуа Пино. Владелец аукционного дома «Кристи» купил и отреставрировал трехэтажный дворец, построенный незадолго до падения Венецианской республики. За белыми дощатыми щитами высотой двадцать футов виднелись балюстрады, розово-бежевый мрамор и расписные потолки. Как отмечалось в пресс-релизе, эти белые перегородки, вступив в уважительный диалог со зданием, создали идеальные условия для показа произведений искусства. В прессе также проскользнула информация, что «Такаси Мураками получил заказ на изготовление монументального живописного панно, названного „727–727“. Презентация этой работы состоится позже».
Серота прибыл на лодке, опоздав на десять минут, а если учесть, что свои швейцарские часы он ставит на десять минут вперед, то и на все двадцать минут. Он поспешил осмотреть выставку, потом вновь появился в атриуме, где подавали шампанское и канапе.
– Множество людей по всему миру оказывают нам поддержку, – сказал он мне. – Было очень любезно со стороны Франсуа Пино предоставить нам это помещение. Он благоволит к «Тейт».
– Чего вы ждете от биеннале? – спросила я.
– Неожиданных открытий в национальных павильонах и профессионального подхода куратора, – ответил директор «Тейт». – У Роба Сторра на подготовку было почти три года, он имел возможность осмыслить важные тенденции в современном искусстве. Были времена, когда биеннале проходила довольно сумбурно, именно это недавно поразило меня в Йоханнесбурге, да и повсюду так. – Серота стоял, одной рукой упершись в бок, а другой держась за подбородок. – Не знаю, способен ли теперь один человек курировать выставку, столь глобальную по своему содержанию? – добавил он.
Фуршет заканчивался. За спиной Сероты я заметила бывших номинантов на премию Тёрнера. Томма Абтс и Марк Тичнер беседовали с куратором «Тейт-Британии». В «Тейт», которая объединяет четыре музея, работают шестьдесят пять кураторов. «Хорошие кураторы поддерживают тесные связи с художниками и вникают в их дела, помогают им организовать выставки, но не ограничиваются только этим, – сказал Серота. – Их задача гораздо сложнее: они должны нащупывать нервные окончания современного искусства. А значит, кураторам нужно следить за тем, куда устремлены взгляды художников, за тем, что они делают, даже если самих кураторов это не очень увлекает».
Я спросила Сероту, возникало ли у него когда-нибудь желание курировать биеннале. «Был такой момент в конце восьмидесятых: я подумал, что мог бы сделать „Документу“. Если бы я тогда не начал работать в „Тейт“ и искал для себя работу… но момент прошел, – сказал он, привычно и едва заметно наблюдая за толпой. – Я не уверен, что теперь кому-то интересно мое мнение. Оно в какой-то мере тенденциозно». Серота заметил человека, которого должен был поприветствовать, и завершил наш разговор так: «В целом биеннале нельзя всерьез считать неким камертоном».
Рядом со мной стоял плотный высокий мексиканец Куатемок Медина, помощник куратора латиноамериканской коллекции в «Тейт-Модерн» и сотрудник Института эстетических исследований Национального автономного университета Мексики. Он о чем-то увлеченно беседовал с опиравшимся на трость пожилым мужчиной – известным аргентинским художником Леоном Феррари, чья скульптура Христа, распятого на самолете Военно-воздушных сил США, выставленная в Арсенале, удостоилась благосклонного внимания публики.
Медина получил заказ написать рецензию о биеннале для престижной мексиканской газеты «Реформа». Он еще не видел всех павильонов, но уже составил о биеналле Сторра определенное мнение. За несколькими существенными исключениями (залы с работами Феррари, Франсиса Алюса, Марины Югонье и Марио Гарсия Торреса) в целом Медина был разочарован ее консерватизмом: «Биеннале ни в коем случае не должна грешить двумя недостатками – правильностью и скукой, – заявил он. – Это добротная музейная экспозиция, в которой музейные художники получили лучшие помещения. Она не идет против канонов, не продолжает спор о современном искусстве. Вкус Сторра по-прежнему продиктован МоМА».
По мнению Медины, разница между музейной экспозицией и биеннале, к сожалению, постепенно стирается. «Считается, что биеннале дает толчок развитию. Она должна расшатывать заданную систему координат, а не следовать общепринятому мнению. Она должна быть смелой, рискованной». Медина обратился к памяти покойного Харальда Зеемана, куратора с мировым именем, организатора первой выставки молодых художников в Арсенале в 1980 году. Зееман, автор знаменитого изречения «Глобализация – главный враг искусства», умер в 2005 году в возрасте семидесяти одного года. Устроитель масштабных экспозиций ультрасовременных работ, Зееман был первым независимым куратором и настоящей звездой в искусстве. «Венеция утратила силу притяжения, – объяснил Медина. – Зееман назвал свою выставку в Арсенале „Aperto“. „Aperto“ – значит „открыто“. Выставка Сторра скорее сворачивает, чем открывает пространство для деятельности».
Во время беседы я заметила, что у Медины влажные волосы и мокрые кроссовки. «Я сел в лодку, взятую одним из сотрудников Мексиканского павильона. Парень не смог провести лодку под низким мостом и, подтянув ее поближе к берегу, попросил меня спрыгнуть», – смущенно объяснил он. Не отличающийся ловкостью Медина недопрыгнул и упал в канал. «Было довольно противно. Пришлось еще проплыть около восьмидесяти метров до лестницы. Как известно, венецианская вода очень грязная. Говорят, тут недолго подхватить какую-нибудь смертельно опасную заразу. Я хлебнул воды. Соленая. Ничего особенного».
Медина рассказал мне историю про еще одно падение. Как-то раз он отправился на прогулку по Гайд-парку вместе с художником Франсисом Алюсом, бельгийцем по происхождению. Медина шел впереди и споткнулся, вдохновив Алюса на серию картин, рисунков и видео, в том числе на минутный мультфильм под названием «Последний клоун». В мультфильме мужчина, одетый в костюм, запутывается ногой в хвосте собаки и падает под звуки джазовой музыки и хохота. Мультфильм Алюса отразил распространенные представления о художниках как о шутах и чудаках. Причем надо заметить, что прототипом героя мультфильма послужил куратор.
После восьми часов вечера я вышла из гостиницы, доехала на vaporetto № 1 до остановки около палаццо Грасси и тут же столкнулась с сотрудниками «Арт-форума», среди них были Тим Гриффин и Чарльз Джуарино. Гриффин высказал соображение, что биеннале и «Арт-форум» решают одну и ту же задачу – они противостоят «культу новинок», а Джуарино сказал: «В Венеции хороший куратор – выживший куратор. Биеннале – это уменьшенная копия Италии, безалаберной, несообразной, изобилующей слухами о мошенничествах. Итальянские кураторы находятся у себя дома и держатся гораздо уверенней. Джермано Челант может собрать биеннале, как механик свой „фиат“. Но иногда вы получаете куратора – без инструкции и ключа». Катер приближался к следующей остановке, а Джуарино продолжал: «Международная выставка проводится по каким-то расплывчатым кураторским правилам, которые нельзя ни утвердить, ни оспорить, и демонстрирует больше произведений, чем кто-либо может оценить». Джуарино не пропустил ни одной биеннале за двадцать шесть лет.
– Чего вы ожидаете от этого мероприятия? – спросила я.
– У каждого тут своя повестка дня, которой можно похвастаться, – ответил он. – Если я чего-то и ожидаю, так это увидеть знакомых, которых пригласил на обед.
Слово vaporetto означает «пароход», но мы чувствовали запах выхлопных газов. Мы медленно петляли по каналу, минуя музей «Коллекция Пегги Гуггенхайм» – странное одноэтажное полупалаццо с эффектной террасой на крыше, затем отель «Гритти-палас» с terrazzo ristorante, находящейся на уровне воды и обрамленной пышно цветущей красной геранью. Выходя из катера № 52 на остановке «Сан-Дзаккария», я увидела Николаса Логсдейла, ожидающего катер № 82. Он и сотрудники его галереи «Лиссон» направлялись в «Гарри Дольчи» пообедать на открытом воздухе, и Логсдейл предложил мне к ним присоединиться. «На каждой биеннале, – объяснил он, – происходит перегруппировка кланов». Логсдейл ехидно заметил по поводу размещения произведений: «Музеи – это своего рода зоопарки, а биеннале больше похожи на сафари. Вы носитесь целый день и видите множество слонов, но охотитесь-то вы на льва».
Мы обедали неподалеку от палаццо Дукале – резиденции дожей и штаб-квартиры венецианского правительства до оккупации города войсками Наполеона, сейчас это один из самых посещаемых музеев Венеции. Здесь, в стороне от запруженного народом пути к выставочным павильонам биеннале, находятся произведения венецианских художников – Тициана, Тинторетто, Веронезе, а также загадочного фламандского живописца Иеронима Босха.
– Почему новое вызывает такой ажиотаж? – спросила я у Логсдейла.
– Скорее всего, это тайный коммерческий сговор, – сказал он с усмешкой. – Навязчивое подчеркивание значимости настоящего – на самом деле стимулирование потребительского интереса, характерное для всей современной культуры. – Галерист был в приподнятом настроении. – Можно неплохо развлечься, если это вам по вкусу.
За годы своего существования галерея «Лиссон» Логсдейла представила на биеннале множество художников. «Если вы приложите максимум усилий, то среди общей неразберихи получите шанс на шумный успех, – объяснил он. – Но если фурора не выйдет, то не будет вообще ничего».
Вернувшись в «Чиприани», пара британских коллекционеров пошла искупаться: он лежит на воде, она демонстрирует великолепный брасс. С любезной улыбкой она говорит мне, что ее раздражают «спортивные» американцы, которые носятся по бассейну туда-сюда. Отвечаю, что я канадка, и она тотчас сообщает, что Канадский павильон давно не был столь хорош, «с 2001 года». На биеннале каждый остро чувствует свою национальную принадлежность. По словам Филипа Райлендса, который уже долгое время руководит Музеем Пегги Гуггенхайм (музей часто выполняет функции американского представительства в Венеции), «национализм придает биеннале напряженность, обеспечивает долголетие. Без национальных павильонов и множества стран-участниц биеннале застряла бы в той же трясине, что и многие общественные проекты в Италии. Она превратилась бы в триеннале, квинтеннале, а потом и вовсе прекратила бы свое существование».
Четверг начался моросящим дождем. В 10 часов сотрудники биеннале, стоящие у входа в парк Джардини, пропускали тех, кто имел удостоверения прессы. Неспешный, но и не иссякающий поток людей в одежде из хлопка или льна и в удобной обуви. Парк Джардини являет собой диснеевский калейдоскоп архитектурных стилей. Венгерский павильон в народном стиле расположен напротив геометрического голландского строения. Кажущееся воздушным здание из стекла, сконструированное скандинавами, теряется на фоне миниатюрного кремля, где размещается российская экспозиция. По пологому склону я поднялась к своеобразному триумвирату западноевропейских сил: павильон Франции (мини-Версаль), павильон Великобритании (изначально построенный как кафе-кондитерская) и павильон Германии, нацистское чудо, – здание было реконструировано Эрнстом Хайгером в стиле архитектуры эпохи национал-социализма. К этой выставке фасад спрятали за строительными лесами, затянутыми оранжевой сеткой, символически отказавшись от его архитектурных особенностей, по замыслу Изы Генцкен – художницы и куратора павильона.
Геополитические оси парка Джардини были намечены в 1948 году. Две трети павильонов принадлежат европейским странам и, как правило, представляют собой более просторные сооружения в лучших местах парка. Пятью павильонами владеют страны Северной и Южной Америки (США, Канада, Бразилия, Венесуэла и Уругвай). Двумя располагает Дальний Восток (Япония и Южная Корея). Затем Австралия, находящаяся, можно сказать, «на другом конце света», Израиль – в тесном закутке рядом с Американским павильоном, а также Египет, единственная африканская и единственная исламская страна, показывающая свое искусство в самой дальней части парка Джардини – в зоне, до которой посетители, недостаточно внимательно изучившие план, часто не доходят[55].
Меня поманила моя вторая родина, и я поднялась по ступенькам в неопалладианский особняк с вывеской «ВЕЛИКОБРИТАНИЯ». Выставочное пространство из шести залов было заполнено произведениями Трейси Эмин – ее новыми картинами, рисунками, деревянными скульптурами, неоновыми работами. Здесь находились и ранее не экспонировавшиеся акварели художницы из серии 1990 года, посвященной ее аборту, а также несколько характерных автопортретов с раздвинутыми ногами. Художница стояла в окружении своих почитателей, одетая в просторный белый брючный костюм и черный бюстгальтер. «Феминизм зародился тридцать лет назад, – сказала она в интервью швейцарским тележурналистам. – Благодаря „Guerrilla Girls“ я могу стоять здесь в одежде от Ив Сен-Лорана и Александра Маккуина с сиськами наружу». Об экспозиции Великобритании Эмин отозвалась как о «милом добром национализме». В пику британской гордости Эмин призналась: «Моя проблема в том, что я не умею хранить секреты».
Почти в каждом национальном павильоне можно встретить дилеров, представляющих художника, работы которого попали на биеннале. В одних павильонах продажа изначально не планируется. Кураторы других павильонов предполагают получить проценты с продаж. Однако дилеры работают иначе: они объявляют о продаже работ после закрытия биеннале, и эта схема уже получила весьма широкое распространение. Дилеры гарантируют подлинность, организуют доставку, устраивают банкеты и могут свободно торговать, как в собственной галерее. Правда, не каждый из них готов открыто обсуждать эту тему с прессой.
Тим Марлоу, арт-директор лондонской галереи «Белый куб», развешивал работы Эмин в одном из залов павильона, при этом выглядел он так, словно сошел со страниц журнала «GQ». Избегая неприятного вопроса, касающегося продаж, я спросила его:
– Что британского есть в британском искусстве?
– Основная культурная парадигма – это плюрализм, – ответил он задумчиво. – Британское искусство удивительно разнообразно, но мне кажется, что литературоцентризм британской культуры влияет и на наших художников. Трейси – великолепная рассказчица. По ее собственным словам, Трейси «неистовый экспрессионист». – Он помолчал. – Я полагаю, во многих произведениях британского искусства присутствует неоднозначный юмор – Дэмиен, Трейси, Гилберт и Джордж, Джейк и Динос [братья Чапманы]. Это отличает их от холодноватой сдержанности, присущей немецкому и американскому концептуальному искусству.
Когда я спросила, почему именно Эмин представляет Великобританию, Марлоу показал на Андреа Роуз – даму с короткой стрижкой, в белом костюме (более строгом, чем на Эмин). Глава департамента изобразительного искусства Британского совета Андреа Роуз занимается продвижением британского искусства по всему миру. «Терпеть не могу слово „использование“, но наша работа состоит именно в том, чтобы использовать искусство в интересах британской внешней политики, – сказала она. – Сейчас наши приоритеты – Китай, Россия, Исламский мир, Африка. Западная Европа находится в конце списка, Северной Америки в нем нет вовсе. Наш политический курс направлен на утверждение свободы слова и самовыражения». Семь тысяч сотрудников Британского совета работают в сотнях стран по всему миру. Хотя изобразительное искусство не единственная сфера деятельности этой организации, тем не менее Роуз имеет полное право сказать: «Какое биеннале вы ни назовете – Стамбул, Сан-Паулу, Шанхай, Москва, – мы, скорее всего, там». По словам Роуз, биеннале дают возможность людям, живущим вдали от мировых центров искусства, видеть то, что видят другие: «Это международный обмен опытом и знакомство с современными идеями».
Венеция, однако, единственное место в мире, где Британский совет и большинство других правительственных учреждений культуры имеют собственное здание. Примерно за девять месяцев до открытия биеннале Роуз созывает комитет из восьми экспертов в области современного искусства, чтобы выдвинуть художника, который будет представлять Великобританию. «Венецианская биеннале – своего рода цирковое шоу, и вы должны выбрать оптимальную кандидатуру для участия в нем, – пояснила она. – Биеннале выражает дух времени. Это подходит не для всех художников. Вы определяете лучшую кандидатуру для Венеции, но это не обязательно лучший художник Британии, хотя мы надеемся, что он именно тот, кто отражает состояние искусства в Британии. Коллизия Венецианской биеннале заключается в следующем: совершаете ли вы исторический выбор или только подтверждаете свершившийся исторический факт?»
В разных странах в сфере искусства действуют свои бюрократические механизмы. У немцев, как и у англичан, существует национальное агентство по культуре – Институт Гёте, эта организация и осуществляет руководство павильоном. Музей Гуггенхайма владеет Американским павильоном, но не решает, какие художники будут там выставлены. Государственный департамент принимает заявки, а Национальный фонд искусств формирует избирательную комиссию. Случается, что страна, не заинтересованная в продвижении современного искусства или не имеющая для этого средств, отклоняет приглашение к участию в биеннале и отказывается от павильона. В 2005 году, например, нашелся неофициальный спонсор экспозиции в Индийском павильоне, но в этот раз, как и в прошлые годы, Индия не участвует в биеннале. В нынешнем году «члены Ливанского сообщества» финансировали первую выставку в Ливанском павильоне, – пять художников из Бейрута получили официальную, но не финансовую поддержку ливанского правительства.
Я ушла из Британского павильона с бесплатными сувенирами: сумкой, каталогом, несколькими временными татуировками и белой шляпой с надписью: «ЖДУ ТЕБЯ ВСЕГДА… ЗНАК ЛЮБВИ Х», вышитой розовыми буквами. Я направилась к Американскому павильону, похожему на маленький Капитолий. Нэнси Спектор, куратор павильона, стояла в вестибюле, греясь теплом от светящейся скульп туры «Без названия (Америка)». Ее создатель кубинец Феликс Гонзалес-Торрес умер от СПИДа в 1996 году. Некоторые сетовали, что подготовка выставки явно затянулась; другие выражали мнение, что слава и известность нужны живым. Один разгневанный куратор даже воскликнул: «Наверное, в следующий раз в Американском павильоне покажут Уистлера!» Казалось, все сходились в том, что экспозиция получилась красивой, но траурной.
Конечно, она не вызвала такого восторженного интереса, как это было в 2005 году: тогда пять черно-белых работ Эда Рушея из серии «Синие воротнички» демонстрировались вместе с пятью новыми цветными холстами, изображающими те же районы Лос-Анджелеса. Выставка проходила вскоре после вторжения в Ирак и называлась «Имперский курс», и потому новизна и обостренное чувство истории удовлетворяли ожидания посетителей. Рушей выставлялся в этом павильоне и раньше. Он изготовил сотни шоколадных шелкографий и завесил ими все четыре стены, создав ароматную инсталляцию «Шоколадная комната» в рамках групповой выставки 1970 года. Когда в 2005 году художник получил в свое распоряжение павильон для проведения персональной выставки, он уже ясно понимал особенности этого экспозиционного пространства. Кроме того, успеху способствовало и взаимопонимание с кураторами Линдой Норден и Донной де Сальво, которые подали заявку на участие в биеннале от имени художника. «Развешивание работ вселяет в меня ужас, – сказал мне Рушей, растягивая слова, как это делают на Среднем Западе. – Я мог войти, взять лучшую картину и быстро повесить ее на первое попавшееся место. Правильно расположить работы помогли мои ученые дамы». Рушей даже не стремится понять процесс, в результате которого его выбрали представлять США. «Здесь замешана политика, – сказал он. – И значение приобретают факторы, не имеющие отношения к таланту художников. На приемах то и дело встречаешь функционеров из федерального правительства. Славных ребят в серых костюмах».
Когда я выхожу из Американского павильона, меня тепло приветствует Пол Шиммель. У куратора ретроспективной выставки Мураками короткий отдых в Европе. Он рассказал мне: «В 1995 году моя коллега по МОСА Энн Голдстейн выдвинула Феликса Гонзалес-Торреса с товарищами, а я – Криса Бёрдена. Еще я предлагал кандидатуры Чарли Рэя и Джеффа Кунса. Но в конечном счете решает все не уровень художника и не возможность продвижения. Все сводится к вопросу политической целесообразности и к тому, как выставка впишется в общий контекст. В конкурсах такого рода я всегда чувствую себя подружкой невесты».
Моросящий дождь превратился в ливень, и мы разошлись. Я побежала в кафе и встала в промокшую очередь за panino[56]; мои белые брюки были забрызганы грязью. Когда дождь стих, я вспомнила, что пропустила Канадский павильон, скрытый за Британским, «как хибарка садовника или сарай на задворках отчизны», по выражению одного куратора. Построенный в 1954 году, небольшой павильон напоминает вигвам, и его наклонные стены приводят в замешательство художников, чьи произведения там демонстрируются. Я вошла, не ожидая ничего особенного, и была ошеломлена удивительной зеркальной инсталляцией Дэвида Альтмейда. Пространство, созданное тридцатидвухлетним уроженцем Квебека, одновременно походило и на северный лес, и на гламурный бутик. На какое-то время я просто лишилась способности ориентироваться, и тут столкнулась с Андреа Розен (нью-йоркским дилером Альтмейда), а также со Стюартом Шейвом (его лондонским дилером) и Дакисом Йоанну (греческим коллекционером, очевидно собиравшимся приобрести эту работу)[57]. Мне захотелось вновь испытать чувство оттого, что я пребываю внутри чего-то, а не смотрю на что-то, и я вернулась в зеркальную комнату, в которой на жердочках сидели чучела птиц и росли фаллические поганки.
На обратном пути я встретила Ивону Блазвик, директора лондонской галереи «Уайтчепел», она отмечала местоположение Канадского павильона на своем плане парка Джардини. Длинноволосая блондинка с ослепительной улыбкой, она убедительно опровергает мнение, что кураторы – самые непрезентабельные игроки в мире искусства.
– Как вам выставка? – спросила я ее.
– Замечательно! – сказала она с чувством. – Альтмейд превратил павильон в Wunderkammer — комнату чудес. – Блазвик спрятала план в сумку и продолжила: – Мне нравится перемещаться из повседневности в художественное пространство. Нравится увлекаться некой идеей – эстетической или феноменологической. Откровенно говоря, я пресытилась обыденностью.
Многие считают анахронизмом и павильоны, и национальную идею, исчезающую под напором глобализации. Блазвик согласна с тем, что понятие национальных школ или стилей лишено смысла, но все же она восторгается павильонами как потенциальными «утопическими проектами». На ее взгляд, павильоны – это нечто уникальное. «Они ни для чего не нужны, – поясняет она, – а значит, художники могут творить совершенно независимо. – Блазвик кивнула знакомым, входившим в павильон. – Выставки вроде „Мой последний год работы“ часто приносят разочарование. Но, получая в свое распоряжение павильон, используя его архитектурные особенности и историю, художники могут сделать нечто действительно интересное».
Блазвик перечислила павильоны, ставшие легендарными. В 1993 году Ханс Хааке разрубил пол в павильоне Германии. «Впервые художник воспринял весь павильон как идеологический, символический образ», – пояснила она. В 2001 году художник из Бельгии Люк Тёйманс впервые показал серию известных картин о Конго, напоминая о колониальной истории. В 2003 году Крис Офили превратил павильон Великобритании в «„оазис африканства“, воображаемый потерянный рай». В 2005 году Аннетт Мессаджер закрыла итальянское написание «FRANCIA» на павильоне надписью «CASINO», превратив целую страну в территорию риска и наслаждения, не подчиняющуюся никаким законам. «Эти павильоны незабываемы, – заключила Блазвик. – Они не были окнами в мир. Они сами были мирами».
Воодушевленная энтузиазмом Блазвик, я поинтересовалась, как ей удается, будучи профессионалом, сохранять такую увлеченность искусством. «Венеция – это большой праздник, которому предшествует серьезная подготовка, – объяснила она. – Здесь вы поверхностно знакомитесь с произведениями, в буквальном смысле на бегу, но перед этим вы готовитесь. Пролистываете массу пресс-релизов, отмечаете для себя то, что нельзя пропустить». И все же запросто можно пройти мимо чего-нибудь сто́ящего. «Я вошла в павильон Венгрии и сразу же вышла, – призналась Блазвик. – Я подумала: „Шесть черных коробок. Это неинтересно. У меня нет времени“». К счастью, она вернулась в павильон тридцатилетнего художника Андреаса Фогараси и обнаружила, что в каждой черной коробке было видео, содержавшее «спокойное, сложное, поэтичное и забавное размышление на тему крушения утопии».
Ознакомившись с современным искусством старой доброй Европы, я покинула парк Джардини. У ворот, около киоска с открытками и карнавальными масками, на ящике стоял мим с белым лицом и принимал различные позы, ассоциировавшиеся с барочными статуями святых. Рядом с ним местный житель продавал футболки с портретами знаменитых художников, таких как Пол Маккарти и Ричард Принс. Я вскочила в водное такси, которое только что высадило пассажиров, и направилась к Украинскому павильону. Казалось, мир искусства заполонил Венецию, но иногда встречались и обычные туристы: мимо нас по Гранд-каналу проплыли пять гондол с японскими туристами, держащими в руках зонтики и камеры. Гондольеры, одетые в черно-белые полосатые футболки, оживленно переговаривались, рассеянно управляя гондолами. Никто из тех, кто приехал на биеннале, не имел времени на подобные неторопливые прогулки.
Украинская экспозиция «Поэма о внутреннем море» разместилась в величественном, но разрушающемся палаццо Пападополи, проект финансировался олигархом Виктором Пинчуком, новичком в мире искусства. Чтобы привлечь внимание к художникам, живущим в стране, больше известной экспортом водки, стали и красивых моделей, куратор Питер Дорошенко (американец украинского происхождения) решил устроить групповую выставку – с участием четырех украинских и четырех довольно известных западных художников, в том числе британца Марка Тичнера. Как следует рассмотреть работы мне не дали назойливые охранники, встретившие меня у входа со стороны канала только для того, чтобы проводить к выходу, поскольку павильон закрывался. В заросшем травой саду позади палаццо я увидела Тичнера: он стоял около одной из своих работ – под рекламным щитом с надписью: «МЫ УКРАИНЦЫ, ЧТО ЕЩЕ НУЖНО?» В течение семи часов он отвечал на вопросы корреспондентов и теперь мог только сказать: «Я выговорился сполна». Пинчук, дававший указания фотографу, снимавшему его с семьей, потащил Тичнера запечатлеться вместе с ними. Художник поулыбался перед камерой, а потом вернулся ко мне. Я держала наготове ручку и маленький синий блокнот и выжидающе смотрела на Тичнера. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу и пожимая плечами. «Представлять чужую страну, – сказал он, – так же непросто, как свою».
После нескольких заплывов в бассейне я сделала перерыв. На этот раз моим собеседником оказался пятидесятилетний бизнесмен, отлично плававший на спине. Житель Рима, коллекционер современного итальянского искусства, он имел к биеннале множество претензий. Во-первых, его не устраивал тот факт, что значительное художественное событие происходит в стране, где современное искусство почти не пользуется общественной поддержкой: «У нас нет ни Британского совета, ни Института Гёте. Мы имеем несколько Kunsthalle, и в большинстве городов нет музеев современного или даже нового искусства». Он имел в виду, что для геронтократии (правительства, состоящего из стариков) биеннале – способ решать свои проблемы. Во-вторых, Венецианская биеннале недостаточно итальянская! «До этого года мы даже не имели собственно итальянского павильона, поскольку в „Padiglione Italia“ проходила международная выставка, – жаловался он. – Для художников здесь слишком мало возможностей, поэтому они уезжают в Нью-Йорк или Берлин. Самые известные итальянские художники – Маурицио Каттелан, Ванесса Бикрофт, Франческо Веццоли – все живут за рубежом». Коллекционер сообщил мне, что покупает произведения искусства в основном в Милане, где есть несколько очень хороших дилеров, но не все из них преуспели в продвижении художников за границей. «Проблема Милана… и даже Турина… и особенно Рима, – говорил он, – заключается в том, что любое заявление, сделанное художником, остается в пределах города».
Новый Итальянский павильон («Padiglione italiano», демонстрирующий итальянское искусство) находится в Арсенале, в десяти минутах ходьбы от парка Джардини. Старые военно-морские склады на время биеннале превращаются в огромное выставочное пространство. Сотрудники биеннале бесплатно раздают посетителям холодную воду и предлагают воспользоваться имеющимися в наличии гольфмобилями. По большей части в Арсенале демонстрируются произведения, отобранные Робом Сторром (продолжение его международной выставки), но в этом году здесь также устроены один региональный (Африка) и три национальных (Китай, Турция и Италия) экспозиции.
«Padiglione italiano» знакомит зрителей с двумя художниками: с Джузеппе Пеноне, представителем старшего поколения, связанным с движением «Arte Povera»[58], и с Франческо Веццоли, восходящей звездой. Когда я добралась до дальнего конца Арсенала, красавец Веццоли, потный и перепачканный, давал интервью Шарлотте Хиггинс из «Гар диан». Видео Веццоли «Democrazy» получило широкий резонанс в прессе; статьи появлялись в центральных газетах, и не только в рубриках, посвященных искусству, но и в колонках политических новостей.
Конечно, «Democrazy» – это целая история. Художник привлек к сотрудничеству двух известных политтехнологов из Вашингтона – Марка Маккиннона и Билла Кнаппа – и попросил их написать гипотетические сценарии рекламных кампаний двух кандидатов в президенты США. Голливудская актриса Шэрон Стоун играла роль кандидата от одной партии, а французский философ Бернар Анри Леви – от другой. Веццоли устроил показ агитационных видеороликов кандидатов в круглом зале, и зрителям казалось, будто кандидаты кричат друг на друга. Блазвик, вероятно, назвала бы это безысходной ситуацией. По словам Веццоли, «выборы кандидата, который должен представлять страну в сфере искусства, не так уж сильно отличаются от выборов кандидата, который будет ее представлять на политической арене». Более того, он наполнил «Padiglione italiano» откровенно американским содержанием. «Многие годы мы жили под властью Сильвио Берлускони, человека, сделавшего бизнес на продаже американских мыльных опер итальянской аудитории, – сказал мне Веццоли. – Поэтому моя инсталляция даже более итальянская, чем то, что принято считать итальянским».
Итальянский «Вэнити феа» посвятил работе Веццоли десятистраничную статью, поместив соответствующую иллюстрацию на обложке. «Послание „Шэрон президенту“, появившееся во всех газетных киосках Италии, – это не просто забавно, для меня это как короткое замыкание, – сказал Веццоли. – Подобная агрессивная рекламная кампания, по моему мнению, стала частью данного произведения». Работы Веццоли часто касаются процессов, приводящих человека к известности и связанных с разного рода манипуляциями массовым сознанием. «Если бы у меня были средства, – добавил он, – я бы развесил плакаты „Шэрон президенту“ по всей Италии и дал бы рекламу на телевидении». Выставка вызвала огромный интерес. «Самым сюрреалистическим, са мым потрясающим был визит Франческо Рутелли, вице-президента и министра культуры Италии, – сказал Веццоли. – Он известен как erpiacione, „красавчик“ итальянской политики. Он очень привлекателен, женат на знаменитой итальянской журналистке. Реальное воплощение моей художественной фантазии».
Веццоли сравнивает Венецианскую биеннале с Каннским кинофестивалем. «Зыбкая грань между искусством и развлечением постепенно исчезает, – объяснил он. – Обе эти сферы используют одну и ту же стратегию. Конечно, художники надеются на внимание и на большее финансирование своих проектов. Возможно, если я потерплю неудачу как художник, то закончу как второстепенное лицо в медиабизнесе». Хотя многие художники хотели бы творить для посвященных, Веццоли признается: «У меня есть одна слабость. Я одержим аудиторией – не в тупом, коммерческом смысле. Мне очень важно, чтобы мои работы были понятны неискушенным зрителям». На Венецианской биеннале 2001 года Веццоли представил перформанс «Верушка была здесь», а в 2005 году его фильм «Калигула» оказался в числе самых обсуждаемых произведений фестиваля; словом, Веццоли хорошо чувствует венецианский визуальный контекст. «Основная сложность, связанная с участием в биеннале, – это ограниченные сроки выставки, – объясняет он. – Для тех, кто получил серьезное художественное образование, они абсурдны, поскольку нас учили создавать произведения, рассчитанные на долгое, неторопливое изучение».
Веццоли принадлежит ко все более возрастающему числу странствующих художников, но до сих пор навещает своих родителей в провинции Брешия. «Я отказался от дома и от мастерской. Все деньги я трачу на путешествия. Это единственный, хотя и утомительный, способ посетить все места, необходимые для воплощения череды моих проектов». Я позволила себе заметить, что жизнь в разных странах расширяет кругозор художника, помогает ему возвыситься над культурными ориентирами своей родины и лучше понять, что думают о его творчестве иностранцы. Веццоли кивнул и добавил: «Настоящие профессионалы все время путешествуют – они видят все биеннале и выставки в галереях. Чтобы сделать работу, соответствующую их ожиданиям, я должен держать себя в тонусе и иметь возможность видеть те же самые вещи. Ужасно, но такова реальность. Думаю, художники бессознательно идут на это, чтобы выжить, – вернее, мы идем на это ради выживания наших идей».
С дальнего конца бассейна «Чиприани» видны колокольня и купол Сан-Джорджо Маджоре, изображенные на одной из самых знаменитых акварелей Дж. М. У. Тёрнера. Хотя Тёрнер посвятил этому городу множество работ, сам он только трижды посещал Венецию и в общей сложности пробыл здесь менее трех недель. Несмотря на великолепную зрительную память, ему приходилось пользоваться альбомом, чтобы делать беглые карандашные зарисовки памятников архитектуры, а также акварельные этюды, на которых запечатлены оттенки неба и моря.
Самый короткий разговор в Венеции состоялся у меня с куратором Хансом Ульрихом Обристом, родом из Швейцарии. Он много путешествует, в 2003 году на Венецианской биеннале руководил проектом «Станция Утопия», вызвавшим горячие споры: некоторые считали выставку началом инновационного кураторства, для других она была слишком эклектичной. Сейчас Обрист является директором галереи «Серпентайн» в Лондоне и «официальным внештатным мировым куратором», как называют его коллеги. Когда я познакомилась с Хансом Ульрихом, он показался мне каким-то маньяком-инопланетянином, но теперь я получаю удовольствие от его творческого энтузиазма. Энергичный, умеющий с благодарностью принимать критику, он порой приходит в такое «волнение» от той или иной выставки, что «неделю не может заснуть». Обрист считает национальные павильоны старомодными, но не стал бы их упразднять, поскольку ему импонируют такого рода ограничения: «Я всегда думал, как было бы чудесно, если бы Англия, Франция или, например, Германия и Швейцария в какой-то год поменялись бы зданиями, – сказал он мне. – Вот что хотелось бы предложить».
Мы встретились за чашкой капучино в открытом кафе на тихом campo[59], куда доносился только звон церковных колоколов. Я включила диктофон. Обрист считает интервьюирование не только инструментом исследования, но и письменным форматом: он опубликовал около двухсот пятидесяти интервью и проводил двадцатичетырехчасовые публичные интервью-марафоны (а также мини-марафоны – от восьми до двенадцати часов) в разных городах мира.
Обрист недавно посетил Эрика Хобсбаума, британского историка, которому исполнилось девяносто лет. «Хобсбаум сказал, что свою жизнь он определил бы как „протест против забвения“. Думаю, это лучший девиз для кураторов, ведь успешная выставка запоминается надолго. – Обрист улыбнулся. – Она определяет десятилетие. Уже прошло много биеннале, но действительно важных было гораздо меньше. В числе лучших – легендарная биеннале Джермано Челанта 1976 года. Никто из нас ее не видел – мы были слишком молоды, – однако мы просматривали каталоги и слышали мнения художников. Эта биеннале осталась в памяти, поскольку Джермано Челант руководствовался определенным правилом: он продумывал концепцию экспозиции целиком, а не показывал отдельные произведения».
Посещая биеннале, Обрист пытается понять «правила игры». Тематический принцип кажется ему скучным: в этом случае «все сводится к простому иллюстрированию». Должна быть «некая связь, соединение, как партитура в музыке». Иначе, сказал он, «приходится лишь констатировать, что на выставке было пять или семь значительных произведений». Обрист начал читать что-то в своем «блэкберри», но его речь замедлилась лишь немного. «Запоминаются выставки, где была предложена новая форма экспозиции – новый принцип или новый способ размещения экспонатов, то есть была проявлена изобретательность. – Обрист внимательно посмотрел на меня. – Жорж Перек написал роман без буквы „е“. Думаю, нам надо у него поучиться. Хорошая биеннале соединяет воедино разнородные произведения, – продолжил Обрист. – Кажется, Делёз сказал: „Быть среди вещей, но не в центре пустоты“. Кураторское усилие должно быть направлено на то, чтобы способствовать полифонии, чтобы делать мир искусства разнообразнее и богаче».
Все это время, пока говорил, Обрист писал имейл; его способность одновременно решать несколько задач очень меня впечатлила. Будь на его месте кто-то другой, я бы сочла такое поведение невоспитанностью, но манеры Обриста казались милой рассеянностью.
«Венеция – это некий неожиданный синтез, – продолжал он. – Китай, Средний Восток, Латинская Америка – мы начинаем открывать разные аспекты современности, разные аспекты прошлого, которые мир искусства еще недавно игнорировал. Думаю, Франческо Бонами, директор Венецианской биеннале в 2003 году, принял во внимание это новое обстоятельство»[60]. Вместо того чтобы все делать самому, Бонами заручился поддержкой одиннадцати кураторов, в том числе Обриста, и они собрали выставку «Мечты и конфликты». К несчастью, биеннале Бонами, в которой приняли участие более четырехсот художников, проходила в период невыносимой жары, что, по-видимому, усилило негативные отзывы. «Арт-форум» и другие художественные журналы раскритиковали Бонами за пренебрежение к кураторским обязанностям, а также за хаотичность и избыточность экспозиции. Однако с тех пор многие пересмотрели свое отношение к венецианской феерии Бонами, выставку вспоминают с восхищением и ностальгией. «Как может один куратор охватить все? – продолжал Обрист. – Выигрывая в территории, вы теряете в качестве. Более десяти лет я постоянно ездил в Китай, а в течение последних восемнадцати месяцев серьезно изучаю Средний Восток, я совершаю множество поездок в Эмираты, Каир и Бейрут. Но весь мир охватить невозможно».
В тот вечер я встретила Эми Каппеллаццо, сотрудницу аукционного дома «Кристи», на вечеринке, устроенной американскими участниками биеннале – на первом этаже палаццо Пизани Моретта. За готическим фасадом XV века – роскошное убранство в стиле XVIII века. Расписные рокайльные потолки и огромные люстры были свидетелями многих маскарадов эпохи гедонистического расцвета Светлейшей Венецианской республики. Правда, почетный гость Феликс Гонзалес-Торрес был мертв, и атмосфера казалась печальной. Эми Каппеллаццо стояла около большого раскрытого окна и смотрела на темнеющие вечерние воды Гранд-канала. Я спросила у нее, как у человека, «поддерживающего небо» над постоянно растущим художественным рынком, влияет ли выставка в павильоне на продажи. «Не столь явно, как можно подумать, – сказала она. – Если говорить, например, о Феликсе, то выставка подчеркивает его значимость и увеличивает спрос на его произведения, но, в сущности, не влияет на статус. Что касается более молодых современных художников, то влияние может быть весьма серьезным. Местная знаменитость получает международную известность. – Эми Каппеллаццо взмахнула рукой в ночном воздухе. – Взгляните на это место. Здесь нет машин, нет пожарных гидрантов. Каждое здание окружено рвом. Это к тому, что место влияет на наше восприятие. Произведения искусства в экзотической обстановке – что может быть лучше?» По мнению Эми Каппеллаццо, у биеннале есть нечто общее с несбывшимися мечтами: «Люди не просто надеются на волнующее соприкосновение с искусством или на встречу с любимым художником в баре отеля… Каждый втайне ждет чего-то прекрасного».
Вернувшись в «Чиприани», я сделала еще несколько заплывов. Скотт Фицджеральд сравнивал писательство с умением плавать под водой, задержав дыхание. Лоуренс Эллоуэй называл Венецианскую биеннале «авангардом в аквариуме для золотых рыбок». Я лежу у кромки бассейна и размышляю над этими цитатами. Всматриваясь в синеву, я вспоминаю еще один разговор.
В парке Джардини я встретила художника Аниша Капура. В 1990 году он представлял Великобританию, поэтому я спросила его:
– Что больше всего запомнилось вам в той биеннале?
– Гм… Мне казалось, они рискуют со мной, – сказал он. – Я не был британцем и имел только индийский паспорт, хотя уже много лет жил в Великобритании. В то время я, наверное, оказался в числе самых молодых художников, которые когда-либо получали в свое распоряжение павильон. Тогда страстное увлечение юностью только зарождалось. Теперь этим никого не удивишь, но тогда было по-другому. – Капур задумался, а потом улыбнулся. – Я помню… Думаю, это был первый день предварительных просмотров того года. Как всегда, тысячи людей. – Он помолчал. – В обеденный перерыв я зашел в роскошный ресторан около парка Джардини, и… все в ресторане встали и начали аплодировать. – Капур с улыбкой посмотрел на меня. – Это вышло спонтанно. Я был всего-навсего молодым парнем. Так неожиданно. Замечательно.
Послесловие
С тех пор как книга «Семь дней в искусстве» была впервые опубликована на английском, а затем переведена на девять иностранных языков, в газетах и журналах по всему миру появились мои интервью. Кроме того, мне приходилось не раз выступать – перед посетителями музеев, студентами, изучающими историю искусства и социологию, и выпускниками различных художественных вузов. Приведу ответы на наиболее часто задаваемые вопросы.
1. Как повлиял на мир искусства экономический спад?
В результате экономического кризиса, начавшегося в сентябре 2008 года, объем продаж резко сократился и рекордные цены стали довольно редким явлением. На пике роста художественного рынка аукцион напоминал голливудский блокбастер, в котором миллиардеры готовы были довольствоваться ролями второго плана, а астрономические цены держали всех в напряжении. Сейчас аукцион скорее напоминает низкобюджетную мыльную оперу.
На ярмарках сделки совершаются медленнее, сходит на нет сотрудничество между дилерами и коллекционерами, которые не выстраиваются в очередь за работами модных художников.
Несмотря на вялость рынка, структура и движущие силы мира искусства в целом остаются относительно стабильными. Художники продолжают творить, дилеры и кураторы – проводить выставки, критики – оценивать. Хотя количество рекламных страниц в «Арт-форуме» резко сократилось, в целом издательская политика журналов не изменилась. Художественные учебные заведения вроде Калифорнийского института искусств, живучи, как супермаркеты, и неподвластны ветрам экономических перемен. Изменения главным образом коснулись художников, окончивших вузы: теперь им труднее не только выставиться в галерее, но даже получить там работу монтажника.
Художественный рынок – странный зверь, постоянно мутирующий. Мои последние соображения на этот счет вы найдете в разделе «Articles» на www.sarah-thornton.com.
2. Нужно ли студентам-художникам изучать мир искусства или можно этим пренебречь?
И мир искусства, и художественный рынок в некоторых учебных заведениях являются, по существу, запретными темами, и это досадно, поскольку знание предмета еще не есть приспособленчество. У каждого свои творческие планы, но намеренное игнорирование реальности или самообман вряд ли пойдут кому-то на пользу. Большинство художников, так или иначе добившихся признания, имеют довольно четкое представление о законах, по которым существует мир искусства. В соответствии со своим темпераментом и устремлениями художники сами решают, хотят ли они становиться его частью.
3. Каков реальный статус художника в мире искусства?
Логично предположить, что художник – это вершина пирамиды, но так бывает далеко не всегда. Шестая глава, где я рассказываю о Мураками, его помощниках, дилерах и музейных работниках, как раз и демонстрирует расслоение художественного общества. Художник занимал лучшее место в самолете, и этот факт приобрел символическое значение. Однако иерархия в мире искусства – явление сложное, непостоянное и зависит от точки зрения. Место художника в ней может меняться.
Художники часто пытаются игнорировать иерархию, но это ведет к ожесточению. Вероятно, многие творческие люди не любят мир искусства, поскольку недовольны собственным положением в нем. Галерист, имеющий дело с широким кругом художников, хорошо понимает статус каждого из них. Художники делятся на тех, кто приносит основной доход, на «прочных» авторов и на «перспективные дарования». При этом галеристам важно не возбуждать в своих подопечных соперничества.
Во введении я цитирую шутку Бальдессари о том, что художники могли бы носить лампасы, дабы все знали их ранг. Это довольно забавно, только иерархия в мире искусства гораздо сложнее, чем у военных. Ее определяют разные формы признания, которые в конечном счете сказываются на рыночной стоимости произведений.
4. Исчерпан ли, по-вашему, «предмет» исследования?
Когда я приступила к этой работе, я была только социологом и мир искусства казался мне недосягаемой сферой. По мере того как исследование продвигалось и я завоевывала авторитет (особенно после публикации сокращенной версии четвертой главы в «Нью-йоркере»), у меня появилась возможность познакомиться с бо́льшим количеством «участников игры». Многие из тех, у кого я брала интервью, стали главными героями этой книги, отчасти потому, что были со мной откровенны. Некоторые несли очаровательную чушь, причем с полной верой в справедливость своих слов, и поэтому я иногда устранялась, чтобы читатель мог сам сделать выводы.
5. От кого зависит успех художника?
Никто и ничто в мире искусства не обладает абсолютной властью. Начиная с 1970-х годов большинство художников считают необходимым для достижения успеха получить степень бакалавра, а затем магистра искусств (важным исключением из правила является Маурицио Каттелан, не имеющий художественного образования). Далее, в соответствии с заведенным порядком, следуют: интерес дилеров и показы; гранты, премии и продолжение образования; обзоры и рецензии в художественных журналах; приобретение работ художника известными коллекционерами (замечу, что на репутацию произведения зачастую влияет тот факт, кто становится его владельцем, – хотя это всего лишь превратность судьбы); участие в музейных групповых выставках и в международных биеннале; персональные выставки (особенно ретроспективные в крупных музеях); наконец, признание, о котором свидетельствует повышенный интерес на аукционах.
Путь к успеху никак нельзя назвать прямым: он полон противоречий, поскольку каждый из вышеперечисленных шагов связан с тем или иным более тесным профессиональным сообществом. Положительная рецензия в местном художественном журнале – это одно, участие в аукционе или ярмарке – другое; привилегия представлять страну на международной биеннале – третье.
Признание часто заключает в себе парадокс. В мире искусства ниспровержение правил само по себе стало правилом, и не только для художников, но и для кураторов, дилеров, коллекционеров и даже, хотя и в меньшей степени, для аукционных домов. Кураторы говорят о разрушении стереотипов, движении вперед, отказе от общепринятой точки зрения. Коллекционеры считают, что наметанный глаз и смелость суждений позволяют им приобщиться к творческому процессу. Почти каждый дилер из тех, у кого я брала интервью, считает себя человеком с независимым мнением. Главное за всем этим – не забыть о самом произведении: что оно собой представляет, волнует ли воображение, дает ли повод к размышлению, – вот что действительно важно.
6. После завершения вашего исследования вы по-прежнему верите в современное искусство?
Да. Верю, когда оказываюсь в выставочном зале, в окружении работ, мимо которых нельзя пройти равнодушно, которые производят сильное впечатление. Конечно, нечто несамостоятельное или избитое, наоборот, вызывает сомнения. Однако скептицизм, в общем-то, мне несвойствен, а неприятие современного искусства (как категории) я считаю нигилизмом или ретроградством.
Одна из причин отсутствия плодотворного диалога между искусствоведами и социологами заключается в недооценке последними произведения искусства. В своей книге я подчеркиваю значимость результатов художественного творчества как такового, но, будучи социологом, я понимаю: «карьера» произведения зависит не только от его достоинств. Существует ортодоксальная точка зрения: следует оценивать само произведение, а все наблюдения вокруг и около не имеют смысла. Но ситуация гораздо сложнее, и это должны учитывать и искусствоведы, и социологи.
7. Как вы определяете, является ли какое-нибудь странное творение произведением искусства?
Не всегда знаешь это наверняка, но порой чувствуешь интуитивно. Искусство – не наука, подчас оно предлагает иррациональный путь познания, а значит, и «бессмыслица» может оказаться очень ценной. Глядя на ту или иную работу, вы часто можете угадать автора, ведь у каждого художника свой почерк, и новые работы наполняются более глубоким смыслом в контексте произведений, созданных художником ранее.
Противопоставление «искусства» и «неискусства» – не вполне верная формулировка. На мой взгляд, нужно говорить о смелой и интересной работе, с одной стороны, и бессодержательной, безвкусной поделке, созданной с целью привлечения внимания, – с другой. Или об оригинальной картине и банальной иллюстрации. Всё это произведения искусства, но не все они хороши, хотя зрительское восприятие может быть очень личным. Мы задаемся вопросами: интересно ли это? хочется ли смотреть на произведение снова и снова? привлекает ли оно тем сильнее, чем больше о нем думаешь?
От автора
Укажу даты событий, о которых рассказывается в главах книги: «Аукцион» – 10 ноября 2004 года, среда; «Семинар по критике» – 17 декабря 2004 года, пятница; «Ярмарка» – 13 июня 2006 года, вторник (несколько эпизодов имели место 15 июня 2004 года); «Премия» – 4 декабря 2006 года, понедельник; «Журнал» – 14 февраля 2007 года, среда; «Мастерская» – 6 июля 2007 года, пятница; «Биеннале» – 9 июня 2007 года, суббота.
За исключением трех коллекционеров и одного комиссионера (работавшего на аукционе), попросивших дать им псевдонимы, все остальные персонажи «Семи дней в искусстве» выступают под собственными именами. В этнографических исследованиях имена указывать не принято, но после первых интервью я поняла, что в данном случае разговор окажется беспредметным: произведения, о которых в книге идет речь, не равнозначны, к тому же художников рано или поздно все равно узнают. Как следствие, пришлось назвать и дилеров, коллекционеров, кураторов, критиков. Итак, этнография превратилась в социальную историю настоящего, а после публикации – недавнего прошлого. Я решила, что книга должна стать удобочитаемым гибридом разных дисциплин.
Термин «социальная история» не нуждается в объяснении, но что такое этнография? Эта наука корнями уходит в антропологию. Основным методом этнографии является «непосредственное наблюдение», которое включает «вживание» в изучаемую среду, неформальные беседы наряду с официальными интервью, умение анализировать детали и важные документы. «Непосредственное наблюдение» выросло из естественных методов обучения: дети, которые учатся ходить и говорить, также задают вопросы и смотрят на мир широко раскрытыми глазами. «Вживание» в среду зачастую меняет исследователя: мы не можем надеть белый лабораторный халат и резиновые перчатки, чтобы защитить себя от предмета изучения. Мы не цепляемся за привычные ценности, а принимаем выбранную среду без предубеждений.
Один из важных принципов этнографии – беспристрастность. Осуждение, негодование и открытое возмущение, характерное для некоторых периодических изданий и телевизионных программ, – для этнографов лишь помеха, затемняющая смысл. Я стремилась занять позицию непредвзятого наблюдателя. Мир искусства полон противоборствующих группировок, и было необходимо соблюсти нейтралитет.
Некоторые путают «вживание» и участие. Любой хороший этнограф должен притвориться «своим», но невозможно быть ученым и одновременно участником процесса. Как человек пишущий, я нашла такой способ «вжиться» в среду – стала критиком. Несмотря на множество соблазнительных предложений, я не пишу статьи для каталогов и журналов.
Роль этнографа близка мне как писателю, она повлияла на все мои решения и на структуру книги. Во-первых, я выбрала метод непосредственного изучения и сбора информации, отличающийся от архивных изысканий или от экономической статистики. Я постаралась создать у читателя ощущение личного присутствия в том или ином месте, что дает возможность лучше понять специфику мира искусства.
Во-вторых, выбор материала во многом обусловлен задачей осветить структуру этого мира. В результате значительное количество сенсационных подробностей осталось за пределами книги, поскольку мне показалось, что они уводят от главного. Наверное, кое-что здесь может быть воспринято как сплетни, но я просто подробно изложила события и надеюсь, что моя книга вызывает больше доверия, чем пересказы слухов, и прослужит дольше.
В-третьих, книгу можно назвать этнографической, поскольку в ней звучат разные голоса. Многих этнографов прежде всего интересуют мнения людей. Я много цитирую, и, как мне кажется, именно это представляет интерес. Я старалась пробуждать в собеседниках желание высказаться по возможности точнее и полнее. Наверное, иногда я надоедала своим интервьюируемым: чтобы прояснить мысль, завершить фразу, подобрать нужную метафору, я обменивалась с ними электронными письмами или вновь и вновь звонила им по телефону.
Мне было очень интересно узнать, какую реакцию вызвала моя книга. Ни один из персонажей книги не мог исправить сказанное о нем. Тем не менее ответная реакция помогла мне многое уточнить и дополнить. Журналисты почти никогда не применяют этот метод – отчасти из-за отсутствия времени и жестких сроков, отчасти из-за невозможности скоординировать работу с редакторами, как правило тоже очень занятыми.
Структура книги в какой-то мере отражает структуру мира искусства. Как я уже писала во введении, мир искусства – это соединение различных, порой даже враждебных по отношению друг к другу субкультур, социальных институтов, каждый из которых связан с тем или иным аспектом развития современного искусства. Многие главы рассказывают об одном дне из жизни определенного профессионального сообщества – дне, проведенном внутри этого сообщества. Этнографический метод лучше всего подходит для изучения пути, которым движется искусство в современном мире. Этнография может дать нам более глубокое понимание настоящего.
И еще одно замечание напоследок. В пятой главе Джек Банковски, главный редактор «Арт-форума», говорит о том, что «серьезность» в статьях об искусстве стала товаром: «Многие галеристы хотят, чтобы журнал был серьезным, даже не будучи способными отличить действительно серьезную статью от пустой». Действительно, в научных и литературных кругах, даже в журналистике, претензия на «серьезность» очень важна. Надеюсь, «Семь дней в искусстве» относительно свободны от подобной риторической условности, однако прошу читателей простить мне эту слабость в заключении.
Благодарности
Этнографическое исследование – это совместное предприятие. Занимаясь сбором информации, я не выпускала из рук блокнота. Часто это были не полноценные интервью, а короткие беседы, но таким образом я многое узнала. У меня состоялись сотни откровенных разговоров в неформальной обстановке – от Нан Голдин и Ричарда Принса до Чарльза Саатчи и Ларри Гагосяна. Какие-то из этих встреч подробно описаны в книге, о большинстве других напоминают лишь беглые записи, которыми заполнены сорок семь блокнотов.
Я благодарю всех своих собеседников (а их более 250, и они перечислены ниже). Некоторые интервью проходили по телефону, но главным образом при личных встречах, длившихся около часа. Многие из тех, у кого я брала интервью, были настолько любезны (это соотношение три к пяти), что и после интервью общались со мной по телефону или переписывались со мной по электронной почте, соглашаясь ответить на «последний» вопрос. Мои собеседники, чьи слова я включила в текст книги, имели возможность прочесть написанное. Их реакция часто позволяла писать подробнее и точнее, и я чрезвычайно признательна всем, кто потратил на это дополнительное время.
За разрешение вторгнуться в творческий процесс я благодарю Майкла Ашера и студентов его семинара в Калифорнийском институте искусств; Тони Корнера и всех сотрудников «Арт-форум интернешнл»; Такаси Мураками и его команду из «Kaikai Kiki», особенно Юко Сакату и Джошуа Уикса. Большое спасибо также сотрудникам, отвечающим за связи с общественностью: Эрике Болтон (Лондон), Флавио Дель Монте (Милан), Саре Фицморис и Петеру Ветшеву, с почтением (Базель). Благодарю также Тоби Усника и его сотрудников в «Кристи».
Я очень признательна Виктории Миро, которая дала мне возможность поработать в своей галерее, где я принимала участие в подготовке групповой фотовыставки. Я также благодарна за поддержку редакторам журналов, с которыми я сотрудничала во время написания книги: Роберту Вайолетту и Брюсу Миллару (ранее – «Тейт мэгэзин»), Ребекке Уилсон и Шарлотте Эдвардс (ранее – «Арт-ревью»), Патрисии Биккерс и Фредерике Уайтхед (из «Арт-мансли»), Джеку Банковски и Брайану Шолису (Artforum.com), а также Сьюзан Моррисон из «Нью-йоркера».
Мне несказанно повезло, что в подготовке книги к изданию приняли участие Том Майер («W. W. Norton») и Сара Холлоуэй («Granta Books»). Благодарю сотрудников этих превосходных издательств – профессиональных редакторов, корректоров, дизайнеров – и всех, кто занимался рекламой, продажей и распространением моей книги за рубежом. Я не имела бы возможности написать эти слова признательности, если бы не мой агент Дэвид Кюн и его помощник Билли Кингсленд из «Kuhn Projects» в Нью-Йорке.
К тому времени, когда книгу приняли к изданию, она была готова лишь наполовину, поэтому я очень обязана друзь ям (и знакомым, которые стали друзьями) за их замечания. Я получила самую разнообразную помощь. Спасибо Дженниферу Аллену, Эндрю Берардини, Эми Каппеллаццо, Кэролин Коэн, Никки Колумбус, Чарльзу Джуарино, Вики Хьюгсу, Фионе Джек, Лиз Джоуби, Найту Ландесману, Томасу Лоусону, Николасу Логсдейлу, Эрин Маннс, Анджеле Мак-Робби, Филиппе Перри, Джеффу По, Дженет Сарбейнс, Китти Скотт, Гленну Скотту Райту, Люси Соутер, Джону Томпсону, Луизе Торнтон Китинг, Филипу Уотсону и Мике Йоситаке. Надеюсь, с выходом книги они, как и я, вздохнули с облегчением.
Наверное, ничья радость не может сравниться с радостью моих родителей, Гленды и Монте Торнтон, чья моральная и финансовая поддержка была жизненно необходима на каждом этапе. Моя мама, переписавшая с диктофона несколько интервью, была первым читателем еще совсем сырых черновиков. Я хотела бы поблагодарить также моих отзывчивых детей, Отто и Кору, которые, наверное, только смутно помнят то время, когда я не работала над книгой. Наконец, двух человек, прошедших вместе со мной весь путь, – моих высокообразованных друзей Хельгу Дэшер и Джереми Сильвера, прочитавших, иногда и не по одному разу, каждое слово.
Привожу в алфавитном порядке имена людей, дававших мне интервью: Томма Абтс, Руперт Адамс, Майкл Аллен, Чихо Аосима, Мэтью Армстронг, Фрэнсис Аутред, Майкл Ашер, Уэйн Баервальдт, Луиза Бак, Джон Бальдессари, Джек Банковски, Дэвид Банн, Линн Барбер, Оливер Баркер, Джош Баэр, Корин де Беш, Кристофер Бёрг, Виктор Бёргин, Крис Бёрден, Катарина Бёртон, Ивона Блазвик, Гарри Блэйн, Тим Блюм, Таня Бонакдар, Франческо Бонами, Стефания Бортолами, Мельва Буксбаум, Дэниел Бухгольц, Фэй Бэллард, Эрик Бэнкс, Шина Вагстафф, Ари Вайсман, Дин Валентайн, Робин Ваусден, Кристоф ван де Веге, Зиба де Век, Саша Велд Форестер, Ричард Вентуорт, Франческо Веццоли, Нэнси Вуд, Билл Вудроу, Аня Галлачио, Гари Гаррелс, Чарльз Гейнс, Ингвилд Гётц, Джефф Гибсон, Марк Гисбурн, Николас Гласс, Тереза Гледоу, Барбара Глэдстоун, Уилл Гомперц, Питер Гоулдз, Корнелия Грасси, Тим Гриффин, Джулио Гропелло, Мэриан Гудмен, Адриан Даннатт, Джереми Деллер, Томас Деманд, Марк Джейкобс, Фиона Джек, Массимилиано Джиони, Уильям Э. Джонс, Чарльз Джуарино, Дэвид Джуда, Лесли Дик, Анна Катрина Долвен, Томас Дэйн, Марлен Дюма, Сэм Дюрант, Элисон Жак, Исаак Жюльен, Линда Зак, Шарон Йа Ари, Кен Йех, Дакис Йоанну, Сидзука Йокомидзо, Мика Йоситаке, Стюарт Камберленд, Эми Каппеллаццо, Аниш Капур, Дженет Кардифф и Джордж Бьюрс Миллер, Массимо де Карло, Мариуччия Касадио, Франческа Кауфман, Самюэль Келлер, Мери Келли, Мартин Керсель, Франц Кёниг, Мэтью Коллингз, Фил Коллинз, Стюарт Комер, Тони Корнер, Мария де Коррал, Андре Корун, Сэди Коулс, Ричард Кошалек, Фрэнк Коэн, Майкл Крейг-Мартин, Мартин Крид, Томас Кроу, Найджел Кук, Дэн Кэмерон, Найт Ландесман, Брэндон Латту, Стивен Левайн, Доминик Леви, Дженет Ли, Саймон Ли, Эдвард и Эньес Ли, Ронда Либерман, Мириам Ллойд-Эванс, Джозеф Логан, Николас Логсдейл, Томас Лоусон, Лоуши, Хани Луард, Джереми Льюисон, Даниэлла Люксембург, Тим Маджир, Флориан Майер-Айхен, Кейт Макгарри, Кейр Макгинесс, Том Макдоноу, Майкл Маккароне, Дэниел Макконнел, Скотт Мак-Фарленд, Лоик Маль, Джо Маркони, Тим Марлоу, Куатемок Медина, Тобиас Мейер, Джейк Миллер, Виктория Миро, Доминик Молон, Шамим М. Момин, Иэйн Мунро, Такаси Мураками, Дэйв Мюллер, Валерия Наполеоне, Джудит Несбитт, Симус Николсон, Хелена Ньюман, Ханс Ульрих Обрист, Йоко Оно, Джулиан Опи, Корнелия Паркер, Мартин Парр, Грейсон Перри, Филиппа Перри, Хирш Пёрлман, Паола Пиви, Джефф По, Келли По, Элизабет Портер Даан, Маурин Пэли, Тал Р, Дон и Мера Рабелл, Филип Райлендс, Майкл Редекер, Эндрю Рентон, Оливье Ришон, Катсоу Робертс, Эмма Робертсон, Полли Робинсон, Андреа Розен, Скотт Роткопф, Андреа Роуз, Перри Рубенштейн, Кати Рубинайи, Эд Рушей, Аналиа Сабан, Юко Саката, Джерри Сальц, Бет Своффорд, Филипп Сегало, Зинеб Седира, сэр Николас Серота, Эндрю Силевич, Дебра Сингер, Росс Синклер, Эдриан Сирл, Китти Скотт, Гленн Скотт Райт, Мэтью Слотовер, Джоанна Слоун, Роберта Смит, Айрит Соммер, Эмет Сосна, Беа де Соуза, Люси Соутер, Нэнси Спектор, Лиза Спеллман, Рошель Стейнер, Роберт Сторр, Джереми Стрик, Роберт Сэнделсон, Кит Тайсон, Дэвид Тейгер, Марк Тичнер, Мег Троха, Энтони Уилкинсон, Майкл Уилсон, Эндрю Уилсон, Кристофер Уильямс, Дэмиен Уитмор, Джефф Уолл, Ребекка Уоррен, Гревилл Уортингтон, Скотт Уотсон, Джеймс Уэллинг, Джек Уэндлер, Расселл Фергюсон, Даррен Флук, Флавия Фосса Маргутти, Джо Фрайди, Хосе Фрейре, Карл Фридман, Саймон Фрит, Идрис Хан, Марго Хеллер, Сэнди Хеллер, Дэмиен Хёрст, Шарлотта Хиггинс, Мэтью Хиггс, Дэйв Хики, Стефан Хильдебрандт, Лаура Хоптман, Дженс Хоффман, Вики Хьюгс, Лотта Хэммер, Шэйн Хэссетт, Джен Хэши, Сильвия Чиваратанонд, Элизабет Шамбелан, Барри Швабски, Джонатан Шварц, Стюарт Шейв, Ким Шён, Пол Шиммель, Джордж Шоу, Питер Шьельдаль, Мэтт Эберль, Стюарт Эванс, Клифф Эйнштейн, Инка Эссенхай, Кристиан Янковский и некоторые другие, пожелавшие остаться неизвестными.
Избранная библиография
Adler, Judith. Artists in Offices: An Ethnography of an Academic Art Scene. London: Transaction, 1979/2003.
Alloway, Lawrence. The Venice Biennale 1895–1968: From Salon to Goldfish Bowl. London: Faber and Faber, 1969.
Asher, Michael. Writings, 1973–1983 on Works 1969–1979. Edited by Benjamin Buchloh. Halifax: Press of the Nova Scotia School of Art and Design, 1983.
Becker, Howard. Outsiders: Studies in the Sociology of Deviance. London: Collier MacMillan Ltd, 1963.
Becker, Howard. Art Worlds. Los Angeles: University of California Press, 1982.
Bourdieu, Pierre. Distinction: A Social Critique of the Judgement of Taste. London: Routledge, 1984.
Bourdieu, Pierre. The Field of Cultural Production: Essays on Art and Literature. Cambridge: Polity, 1993.
Bowness, Alan. The Conditions of Success: How the Modern Artist Rises to Fame. London: Thames and Hudson, 1989.
Buck, Louisa, and Judith Greer. Owning Art: The Contemporary Art Collector’s Handbook. London: Cultureshock Media, 2006.
Button, Virginia. The Turner Prize. London: Tate Publishing, 2005.
Crane, Diana. The Transformation of the Avant-Garde: The New York Art World, 1940–1985. Chicago: University of Chicago Press, 1987.
Crow, Thomas. Modern Art in the Common Culture. London: Yale University Press, 1996.
De Coppet, Laura, and Alan Jones. The Art Dealers. New York: Cooper Square, 2002.
Fitzgerald, Michael C. Making Modernism: Picasso and the Creation of the Market for Twentieth-Century Art. New York: Farrar, Straus and Giroux, 1995.
Foster, Hal, et al. Art Since 1900: Modernism, Antimodernism and Postmodernism. London: Thames and Hudson, 2004.
Fraser, Andrea. Museum Highlights: The Writings of Andrea Fraser. Edited by Alexander Alberro. London: MIT Press, 2005.
Greenberg, Reesa, et al., eds. Thinking About Exhibitions. London: Routledge, 1996.
Haacke, Hans, and Pierre Bourdieu. Free Exchange. Cambridge: Polity, 1995.
Haden-Guest, Anthony. True Colors: The Real Life of the Art World. New York: Atlantic Monthly, 1996.
Halle, David. Inside Culture: Art and Class in the American Home. Chicago: University of Chicago Press, 1993.
Helguera, Pablo. Manual of Contemporary Art Style. New York: Jorge Pinot, 2007.
Hertz, Richard, ed. Jack Goldstein and the CalArts Mafia. Ojai, CA: Minneola, 2003.
Jones, Caroline A. Machine in the Studio: Constructing the Postwar American Artist. London: University of Chicago Press, 1996.
Lindemann, Adam. Collecting Contemporary. London: Taschen, 2006.
Lubow, Arthur. «Tokyo Spring! The Murakami Method». New York Times Magazine, April 3, 2005.
Malcolm, Janet. «A Girl of the Zeitgeist I». The New Yorker, October 20, 1986.
Malcolm, Janet. «A Girl of the Zeitgeist II». The New Yorker, October 27, 1986.
Mason, Christopher. The Art of the Steal: Inside Sotheby’s-Christie’s Auction House Scandal. New York: Putnam, 2004.
McCarthy, Kevin, et al., eds. Portrait of the Visual Arts: Meeting the Challenges of a New Era. New York: RAND: Research in the Arts, 2005.
Millard, Rosie. The Tastemakers: UK Art Now. London: Thames and Hudson, 2001.
Moulin, Raymonde. The French Art Market: A Sociological View. Translated by Arthur Goldhammer. London: Rutgers University Press, 1987.
Murakami, Takashi. Little Boy: The Arts of Japan’s Exploding Subculture. New York: Japan Society/Yale University Press, 2005.
Newman, Amy. Challenging Art: Artforum 1962–1974. New York: Soho, 2000.
Obrist, Hans Ulrich. Dontstopdontstopdontstopdontstop. London: Sternberg, 2006.
O’Doherty, Brian. Inside the White Cube: The Ideology of the Gallery Space. Santa Monica, CA: Lapis, 1986.
Rewald, John. «Theo van Gogh as Art Dealer». In Studies in PostImpressionism. Edited by Irene Gordon and Frances Weitzenhoffer. London: Thames and Hudson, 1986.
Schimmel, Paul, ed. © Murakami. Los Angeles: Museum of Contemporary Art/New York: Rizzoli, 2007.
Serota, Nicholas. Experience of Interpretation: The Dilemma of Museums of Modern Art. London: Thames and Hudson, 2000.
Singerman, Howard. Art Subjects: Making Artists in the American University. London: University of California Press, 1999.
Stallabrass, Julian. High Art Lite. London: Verso, 1999.
Sylvester, David. Interviews with Francis Bacon. London: Thames and Hudson, 1993.
Szántó, András. «Hot and Cool. Some Contrasts between the Visual Art Worlds of New York and Los Angeles». In New York and Los Angeles: Politics, Society, and Culture. Edited by David Halle. Chicago: University of Chicago Press, 2003.
Thornton, Sarah. «An Academic Alice in Adland: Ethnography and the Commercial World». Critical Quarterly 41, 1 (1999): 58–68.
Thornton, Sarah. Club Cultures: Music, Media and Subcultural Capital. Cambridge; Polity, 1995, and Middletown, CT: Wesleyan University Press, 1995.
Tomkins, Calvin. The Bride & the Bachelors: The Heretical Courtship in Modern Art. London: Weidenfeld and Nicolson, 1965.
Velthuis, Olav. Talking Prices: Symbolic Meanings of Prices on the Market for Contemporary Art. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2005.
Warhol, Andy. The Philosophy of Andy Warhol: From A to В and Back Again. London: Verso, 1977.
Watson, Peter. From Manet to Manhattan: The Rise of the Modern Art Market. London: Hutchinson, 1992.
White, Harrison C., and Cynthia A. White. Canvases and Careers: Institutional Change in the French Painting World. Chicago: University of Chicago Press, 1965/1993.
Wolfe, Tom. The Pump House Gang. New York: Bantam, 1968.
Wolfe, Tom. Radical Chic & Mau-Mauing the Flak Catchers. London: Bantam, 1970.
Wolff, Janet. The Social Production of Art. New York: St. Martin’s, 1983.
Вкладка
Такаси Мураками. Овальный Будда. (На фоне Ай-би-эм-билдинг в Нью-Йорке. 2008 г.)
© Diomedia.com / ibroker / Alamy
Выставка работ Такаси Мураками в Версале. 2010 г.
© Diomedia.com / France Chateau / Alamy
Такаси Мураками. Триптих «727». 1996 г.
© Diomedia.com / Peter Horree / Alamy
Панно Эда Рушея в проекте интерьера. (Nitzan Design. 2011 г.)
© Diomedia.com / View Pictures / Richard Glover
Дэмиен Хёрст. Гимн. 1996 г. (На фоне галереи «Тейт-Модерн». Лондон. 2012 г.)
© Diomedia.com / Howard Davies / Alamy
Дэмиен Хёрст с менеджером Фрэнком Данфи на фоне своих работ
© Diomedia.com / Martin Beddall / Alamy
Дэмиен Хёрст в своей студии в Челфорде. 2006 г.
© Diomedia.com / Lebrecht Music & Arts / AK Purkiss
Галерея Саатчи. Лондон
© Diomedia.com / Red Circle Images RM
Чжан Хуан. Осел, поднимающийся на шанхайскую башню Цзинь Мао. Лондон, галерея Саатчи. 2008 г.
© Diomedia.com / Network Photographers / Alamy
Джон Бальдессари. Баннерное полотно «Мои первые 100 000 $». Нью-Йорк. 2011 г.
© Diomedia.com / Janine Wiedel Photolibrary / Alamy
Аниш Капур на фоне своих произведений.
© Diomedia.com / Mark Thomas / Alamy
Аниш Капур. Клауд-гейт. Чикаго, парк Миллениум. 2004–2006 гг.
© Diomedia.com / ibroker RM
Выставка Аниша Капура в галерее «Тейт-Модерн». Лондон. 2000 г.
© Diomedia.com / View Pictures / Dennis Gilbert
Джефф Кунс. Майкл Джексон и пузыри. 1988 г. (Выставка Дж. Кунса в Версале. 2008 г.)
© Diomedia.com / Ros Drinkwater / Alamy
Джефф Кунс. Собака – воздушный шар. 1994–2000 гг. (Выставка Дж. Кунса на крыше Метрополитен-музея в Нью-Йорке. 2008 г.)
© Diomedia.com / Hemis / Renault Philippe
Джефф Кунс. Щенок. 1992 г.
© Diomedia.com / Ray Roberts / Alamy
Трейси Эмин на фоне своей работы «Так я умереть не хочу». (Выставка Т. Эмин в Национальной галерее современного искусства Шотландии. Эдинбург, 2008 г.)
© Diomedia.com / Lebrecht Music & Arts / Drew Farrell
Трейси Эмин. Фрагмент инсталляции «Детские вещи». Фолкстонская триеннале. Великобритания. 2011 г.
© Diomedia.com / Jeffrey Blackler / Alamy
Трейси Эмин. Экзорцизм моей последней картины. (Выставка Т. Эмин в Национальной галерее современного искусства Шотландии. Эдинбург, 2008 г.)
© Diomedia.com / Lebrecht Music & Arts / Drew Farrell
Ай Вэйвэй. Бамбуковая структура. Венецианская биеннале. 2008 г.
© Diomedia.com / Lebrecht Music & Arts / Drew Farrell
Работа анонимного французского художника JR на выставке произведений стрит-арта в галерее «Тейт-Модерн». Лондон, 2008 г.
© Diomedia.com / Alan Gallery / Alamy
Работа Веры Луттер «Четыре в одном» на выставке «Арт-Базель». 2011 г.
© Diomedia.com / Mandoga Media / Alamy
Работа Теда Нотена «Uzi Mon Amour» на выставке «Арт-Базель». 2011 г.
© Diomedia.com / Mandoga Media / Alamy