Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах
Unearthing – Copyright
© Kyo Maclear, 2023
Illustrations © 2023 Kyo Maclear
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2024
This edition published by arrangement with Westwood Creative Artists and Synopsis Literary Agency
В японской культуре времен года принято выделять двадцать четыре «малых сезона» – сэкки (節気). Я позаимствовала названия сэкки для заголовков разделов, чтобы предложить иной взгляд на вечно меняющуюся почву наших историй.
Тебе. Haha ni aiwo komete[1]
Не могу не сажать растения в землю.
Эта страсть гложет меня…
Ада Лимон. Sway
Но зачем вообще писать, если не затем, чтобы выкапывать что-то…[2]
Анни Эрно. Память девушки
пролог
Ма была садовником. Там, где она различала гаммы серовато-зеленых и оливковых тонов или переливы цветов изумруда и шалфея, я видела лишь неясные, мутноватые оттенки зеленого. Если кто-нибудь веривший в мои способности дарил мне растение, я, полная надежд, бралась за дело. Я с восторгом следила за тем, как решительно раскрываются бутоны и весело распускаются листики. Но очень скоро бодрая зелень увядала или скукоживалась. Мадагаскарский жасмин слабел из-за нехватки солнечного света или недостатка влаги и бессильно клонился к земле. Спатифиллум обвисал и погибал под гнетом ежедневной гиперопеки. Бедные мои растения… Несмотря на все мои труды и мамин пример (ей всё это давалось без труда), я была не в состоянии поддерживать в них жизнь.
Затем в моей жизни случился неожиданный поворот, и то, что я отвергла как не свое, а мамино, вдруг вышло на первый план. Ранней весной 2019 года анализ ДНК показал, что мужчина, которого я привыкла считать своим отцом, вовсе мне не родственник. Как выяснилось, воображаемая карта нашей семьи с отмеченными на ней именами и границами была неверна с самого начала моего жизненного пути. Моя седовласая мать внезапно стала мне чужой. Ей было что мне поведать – тайны полувековой давности. Тайны, объяснить которые на английском, неродном для нее языке, ей было трудно – или не хотелось.
Я хотела узнать историю своей матери. Хотела услышать повесть, которая помогла бы мне вновь выстроить мой мир. Но сколько я ни приставала, мама лишь отнекивалась.
На самом деле мама не любила истории. Относилась к ним настороженно. Те, что я читала и писала, всегда вызывали у нее подозрение. «Что ты делаешь?» – обычно спрашивала она. И в девяти случаях из десяти я отвечала: пишу. Или читаю. На оба ответа она реагировала взглядом. Ее взгляд вопрошал: какова цель твоих усилий? Ее взгляд справедливо утверждал: истории не едят, из книги обед не приготовишь. Изредка, если кто-нибудь обсуждал при ней мое творчество, она слабо улыбалась. Улыбкой жалости к собеседнику, который не знал, что на свете существуют куда более солидные, хорошие вещи, более надежные способы устроить свою жизнь. Однако взгляд говорил еще и: Не занимайся ерундой. Напиши что-нибудь стоящее, полезное… Напиши книгу о растениях.
В 2019 году все наши консенсусы и разногласия потеряли значение. Стало неважно, из-за чего мы всю жизнь ссорились. Мне надо было лучше узнать свою мать, а для этого требовался тот язык, который она знала лучше всего. С моим уровнем владения японским, полузабытым первым языком, я выбрала второй, который она никогда мне не навязывала, хотя сама говорила на нем свободно, – язык природы и растений.
Перед вами книга о растениях, составленная из почвы, семян, листвы и мульчи. В 2019 году, чтобы перекинуть мост над возникшей между нами пропастью, я вышла в садик, расположенный рядом с нашим домом, и обратилась к растениям, вплетенным мамой в мою жизнь. Сильно замусоренный сад весь зарос. Он принадлежал городу, банку, а по правде говоря, на протяжении тысячелетий и по сей день – индейцам мичи сааджиг анишинаабе. Я засучила рукава и принялась за работу, опутав пальцы розовато-серыми дождевыми червями.
Не то чтобы работа спорилась. Поначалу нет. Сад сразу дал мне понять, что я ничего не знаю о растениях. У меня было только мое собственное представление о них, а представление не вырастишь. Сад сообщил: Если тебе нужна от меня только метафора, ничего не получится. Сад предложил мне вспомнить детство, как здорово было вымазаться в грязи и усвоить первый урок: если хочешь всегда быть чистенькой, прилизанной и аккуратной, у тебя никогда ничего не вырастет.
Как только я перестала считать каждую травинку своим детищем и осознала, что не всё у меня под контролем (полная противоположность складу ума рассказчика), цветы пошли в рост. Как только я вспомнила, что второстепенные персонажи часто направляют и кардинально меняют весь замысел автора, я перестала себя недооценивать.
В сюжете появляется мама. Но как? Как она продвигается по страницам книги? Несет ли с собой сожаление, ярость, печаль и юмор? Входит ли, решительно отбрасывая все клише и сопротивляясь ограничениям? Требует ли платы? Выступает ли в роли садовника?
Я старалась больше узнать о страстном увлечении моей матери растениями, чтобы проникнуться заполнявшими ее душу событиями и ландшафтами, заново переосмыслить всё то, что мне не удалось заметить и полюбить в полной мере, – ускользнувшие от моего внимания растения, размытый «задник» жизни.
Я единственная хранительница семейных преданий.
«Каких еще преданий? Почему преданий?» – спрашивает мама.
январь – март 2019
1. дайкан
(большие холода)
начало
Когда папа умер, а я во всех смыслах и без всяких сомнений все еще была его дочерью, я начала раз в неделю ездить в городскую оранжерею. Семь раз, по понедельникам, я отправлялась на городском трамвае греться в застекленном здании, где обитало множество растений. Никто не предупредил меня, что тяжелые и горькие потери могут вылиться в самые заурядные неприятности вроде климатического дискомфорта. В книжках я такого не видела, поэтому оказалась не готова к тому, что поток ледяного холода расползется по всем моим венам и по всему телу. Я не знала, что моим траурным одеянием станут лыжные перчатки и флисовая куртка.
Семь понедельников я просидела под сверкающим куполом, под листьями размером с крыло самолета. Я нежилась в лучах зимнего солнца, хоронилась под перистыми ветвями пальм и саговника. Пока я погружалась в себя, вокруг распускалась во всей красе ажурная листва и лианы проникали мне в душу, связывая мое горе. Лепестки и листики шелестели в такт моим мыслям – тихо, тихо.
Семь раз после папиной смерти, по понедельникам, я приходила в этот стеклянный храм, чтобы побыть рядом с растениями и ощутить их насыщенную испарину. Теперь с некоторым удивлением и даже грустью я понимаю, что люди, особенно «неверующие» и не соблюдающие традиционные ритуалы, скорбят в самых неожиданных и даже странных местах. Все мы примерно представляем себе, что бывает, когда умирают наши близкие, однако наши представления зачастую оказываются неверными – по меньшей мере неполными, – ибо каждый скорбит по-своему, а следовательно, по-своему переживает утрату.
Когда папа умер, а я во всех рассказанных им и мною историях всё еще была его дочерью, мне пришлось заняться организацией похорон. Он вернулся ко мне через неделю после смерти, на Рождество, в пурпурном бархатном мешочке. Похоронное бюро отправило прах прямо на кладбище, и он ожидал нас у стойки администрации, в мешочке, настолько напоминающем чехол Crown Royal для игры «Подземелья и драконы», что я бы не удивилась, услышав внутри стук игральных костей. «Посмотрите, пожалуйста», – сказала Мария, наша распорядительница, предлагая мне проверить имя на урне, находившейся в мешке. Да, это мой отец, кивнула я, глаза мои наполнились слезами, и зал с черными стульями, а также сидевшие на них сыновья утратили четкие очертания.
Я услыхала, как в углу зала мама сказала господину, который принес ей кофе: «На этой неделе я потеряла всё. Мужа и карточку с бонусными авиамилями».
Следуя воле отца, хотевшего скромных похорон в кругу семьи, мы проводили его без посторонних. В конце короткой импровизированной церемонии мой муж исполнил песню. Когда мы только поженились, он готовился стать профессиональным кантором, но ему сказали, что он не сможет продолжать учебу, если его жена, нееврейка, не примет иудаизм. Теперь, когда мы стояли прижавшись друг к другу, необычная красота его голоса вьющейся лентой, божественным блюзом плыла в холодном воздухе. «Ты сделала правильный выбор», – шепнул мне младший сын, слегка толкнув меня локтем и кивая на отца.
Засыпать могилу очень тяжело. Лишь большим усилием нам едва удавалось сдвинуть с места подмерзшую кучу земли. Не беспокойтесь, сказала Мария, мы всё сделаем. Однако физический труд успокаивает, поэтому мы упорно долбили и переворачивали земляные комья. Мы по очереди втыкали лопату, несколько раз прыгали на ней, стараясь вонзить ее поглубже, отчего воздух наполнялся редкими звуками тупых ударов. Мария снова попросила нас не беспокоиться. Она указала нам на рабочего, сидевшего неподалеку в маленьком экскаваторе, – только сейчас я заметила человека в меховой шапке-ушанке и зеркальных очках, который слегка помахал нам рукой в знак приветствия. Бух, бух, бух. Заледеневший клин обвалился. Мои сыновья кряхтели и копали, не желая сдаваться, но было в этом и нечто жизнеутверждающее – они укладывали в землю дедушку и хоронили мамино горе.
Уходя с промороженной кладбищенской поляны, я слышала позади тихий стук маминой трости. «Несколько лет назад я попала под машину и покалечила ногу, – объясняла она Марии. – Я могла погибнуть! Однако я жива!» Под нашими ногами раскинулся целый город людского праха. «Я жива», – повторила мама, на сей раз с широким взмахом руки, будто хотела сказать: я-то уж точно не из этих. И Мария, помолчав долю секунды, ответила: «Прекрасно».
Попроще, сказал отец, когда адвокат спросил, какую погребальную церемонию он предпочел бы. Он выбрал обряд в скромном крематории в присутствии ТОЛЬКО членов моей семьи и, возможно, братьев… чтобы мой прах хоть на миг вспыхнул над домом моих любимых людей.
Отец был великолепным рассказчиком, а теперь сказать было нечего. По пути домой казалось, что в машине пусто и тихо, хотя мы все сидели на своих местах.
Когда кто-то уходит, рушится старый порядок. Вот почему мы говорили друг с другом очень деликатно. Наша семья меняла свой вид, мы находились на полпути к перестройке. Что есть горе, как не упорный акт переделки себя? В чем его трудность, как не в насильственной необходимости сформироваться заново?
В те зимние недели и месяцы, когда я стала каждый понедельник ходить в оранжерею, мне нужно было что-нибудь укорененное, растущее, развивающееся. Холмики мха, листва с налетом тумана, влажная лоза. Мне нужны были листья всех разновидностей: тонкие вайи, пористые канаты, широкие полосы, закрученные петлями шнуры, огромные лопасти, серпантин разметавшегося, как моя душа, плюща.
Я скучала по отцовскому обаянию и ироничным шуткам. Сколько себя помню, моим любимым занятием было сидеть рядом с ним и вести долгие беседы о жизни и политике. Если бы меня спросили, зачем я прячусь под стеклянным колпаком, я бы, наверное, ответила, что жду.
В последние месяцы отцу пришлось очень тяжко, и когда закончилась медицинская суматоха завершающих недель, в течение которых его тело спешило умереть, я с облегчением укрыла папу в моем сердце, где ему ничто не грозило, однако по-прежнему прикидывала, когда же мы снова сможем поболтать. Я не могла смириться с необратимостью событий, не могла поверить, что ничего нового и непредвиденного уже не может произойти. Мы повидаемся на моем дне рождения, думала я в ожидании следующего раза. Для меня всё еще только начиналось.
Как-то утром в павильоне кактусов я изучала отростки одного шипастого стебля и размышляла о способности к адаптации, воображая себя в самой засушливой пустыне мира, еще более сухой, чем Долина Смерти с ее опунциями и рыскающими койотами. Вся жизнь кактусов – это оборона от насекомых, хищников, стихий; именно поэтому на них столько шрамов и морщин. Они многое повидали на своем веку.
Из помещения для пересадки растений вышел человек в синей спецовке, с полным поддоном горшков, из которых, словно свечки на именинном пироге, торчали толстые прямые листья.
Крестовник ползучий, – сказал он.
Откуда ты родом, крестовник ползучий? – подумала я.
Из Южной Африки, – ответил работник, читая мои мысли.
Какие невероятные путешествия по морям и океанам, по заселенным землям, претерпев резкие перемены климата и рельефа, совершили эти оторванные от предков и привычной среды растения, чтобы попасть в живой музей, в растительный зоопарк, изобилующий ухоженными «экзотическими видами»? Чего они лишились?
Однажды вечером я принялась читать старые статьи Джамайки Кинкейд о садоводстве. Откровенно восхищаясь богатой историей растений, Кинкейд писала о том, как преобразились сады в 1492 году, когда Колумб пустился в плавание из Испании. Она проследила захватывающие истории безжалостных пересадок и радикально измененных ландшафтов, грандиозных мечтаний очарованных туземной флорой землевладельцев, грабежа во имя порядка и классификации.
Но вместе с тем, утверждала она, колониальный процесс не закончен и не односторонен. Возможно, по этой причине я встречала в оранжерее посетителей со всего мира, и у каждого была своя переселенческая история. Цветы, порой в очень странных сочетаниях, распускались и закрывались не тогда, когда положено; оранжевые кливии и гибискус явно выбивались из сезонного графика. И тем не менее люди проводили время в этом буйстве красок, чтобы вдохнуть знакомые ароматы и хоть недолго побыть рядом с теми, кто также очутился вдали от домашнего сада. В глубине венчика цветка «с родины» таится не только водоворот горьких потерь, но и большая, вдохновляющая радость.
К своему удивлению, я полюбила оранжереи вообще и особенно эту. Полюбила растения и людей, которые собирались в этом волшебном, хрупком и не слишком популярном уголке моего города.
Бывали понедельники, когда я буквально повсюду вдруг ощущала присутствие отца – человека, которого мне больше всего хотелось бы видеть на земле. Он являлся в моей неистовой тоске по нему, в сильном аромате растений. Мне сразу становилось легко. Я чувствовала прилив сил.
После павильона кактусов моим любимым в оранжерее стал павильон пальм с соборным куполом. Я ходила туда подслушивать чужие разговоры – и, как выяснилось, не я одна тайком, бесшумно тащу за собой тени прошлого, привожу их туда, где их легко опознать. По окнам, запотевшим от дыхания призраков, стекали струйки. Мы находились в перевернутом стеклянном сосуде, который называется оранжереей, словно в нежном пузыре росы. Наверное, так чувствуют себя обитатели террариумов, думала я.
В один из понедельников я заметила на скамейке одинокую даму с длинными распущенными волосами; рядом с ней лежал футляр для гитары. Что-то в ней было от французских шансонье. Одетая в палево-розовую шубу, она смотрела вверх на стеклянный свод и тихо плакала. Возможно, она с кем-то рассталась, и я предположила, что этот кто-то умер, поскольку примерно тогда же, когда скончался мой папа, случилось еще много смертей. Как выразился мой дядя Р., распахнулись врата между мирами живых и мертвых. Проход свободный.
В эти врата ушли Йонас Мекас, Диана Атилл, папин друг Джо, Томи Унгерер, мама Энн, папа Кэти, Дебора Бёрд Роуз, Джон Бернингем, папа Бренды, Андреа Леви, Мэри Оливер. Я представила себе некое торжественное собрание. Живые, они могли быть фигурами разного масштаба, но мертвые члены этой горестной когорты сравнялись по тяжести потери для своих близких.
В павильоне пальм я смотрела на даму, которая уже перестала плакать, прижалась щекой и носом к запотевшему стеклу, оставив на нем мокрый след, и ушла.
Сотрудница оранжереи, азиатка шестидесяти с лишним лет, что-то напевая себе под нос, рассадила под платаном с винтообразным стволом маленькие ростки и полила темные лунки из шланга. В эту минуту в моей памяти всплыл один эпизод: мама, вскоре после того, как они с отцом разошлись, прячется в своем последнем саду. Я вижу ее, присевшую на колени, в окружении небрежно раскинувшихся папоротников и безупречно прямого хвоща, вижу ее руки, занятые делом. Красивые, но огрубевшие от работы с совком и граблями. Вижу, как она перетаскивает навоз, закапывает, выкапывает, без устали что-то сажает. Грязные руки и неподдельное счастье.
По понедельникам часто шел снег. В маленьком зеленом мирке освещение постоянно менялось. Проникающие сквозь окна оранжереи солнечные лучи тускло светились, будто неоновые вывески аптек. Но меня это тусклое солнце всё равно наполняло.
Иногда, когда я сидела в оранжерее, мама слала мне внушительного объема тексты на японском. «Почему ты не говоришь на языке своей матери?» – писала она в ответ на мои вопросительные знаки.
Дома сыновья встречали меня словами «привет, мам», обнимали и переключались на еду, игры или заваливались на диван. Время от времени я слышала их озабоченное перешептывание: не стоит ли подождать немножко, пока мама не перестанет ронять слезы в салат.
Старший сын с видом верховного жреца вручил мне пачку жевательной резинки. Младший зажег лампаду перед нашим буддийским алтарем, трижды прикоснулся к поющей чаше, издавшей торжественный звон, и вознес долгую, сосредоточенную молитву. Однажды в понедельник, уже уходя в оранжерею, я посмотрела на его спину (он опустился на колени, отрешившись от внешнего мира), на его полную погруженность в молитву – и по моему телу прокатилась теплая волна.
Это был мой последний понедельник в оранжерее. Семь недель я ездила туда, чтобы отметить папин переход из одного мира в другой. Я глядела на небеса изо всех окон.
Во многих буддийских практиках семь недель, или сорок девять дней, – традиционный период траура. На сорок девятый день дух достигает места назначения, и можно переключиться на мир живых. Пора разбить стеклянный колпак и выйти из замкнутого зеленого мирка на волю. Я покажу сыновьям, что воспользоваться чьей-то поддержкой и не прятать в себе тоску, съедающую тебя изнутри, – это нормально.
Пора было отпустить отца, запертого в моей душе, – его духу пора было вознестись на небо.
проклятие
Когда отец покинул эту планету, а я оставалась его дочерью на Земле, к нам приехал из Англии его брат, намного моложе него. Он привез кое-какие новости. На нашей семье лежит проклятие любви, поведал мне дядя Р. Как он сказал, проклятие действует уже шесть поколений. Дяде это сообщила Анита, швейцарский медиум. Если верить Аните, шесть поколений назад один из наших предков сбросил свою жену с утеса. Отсюда духовные проблемы у нас, его потомков. Мы несем бремя его злодеяния, поэтому наш удел – супружеские измены, несчастливые браки, хлопоты с нездоровыми пристрастиями и необходимость терпеть равнодушие близких. Нам всегда будет трудно выражать свои чувства, а наши романы всегда будут нервными и сложными. Следовательно, мы способны любить и быть любимыми лишь ненадолго или на безопасном расстоянии. Умирать, по всей вероятности, нам придется в одиночестве. Проклятие, обрушившееся на головы моего любвеобильного деда и склонного к случайным связям, неугомонного холостяка дядюшку Р., по-видимому, нашло свою нишу еще и у католического священника, которому исповедовался убийца, но на сей раз потомков не осталось.
Дядя прилетел в Торонто на папины поминки. За несколько дней до его приезда из-за рекордных морозов наш котел вышел из строя, отчего лопнули трубы, и пока ремонтники вскрывали стены, мы все сгрудились вокруг переносного обогревателя на пахнувшей рекой кухне. В свете вопросов о жизни и смерти арктический холод в нашем доме казался мелкой неприятностью, но, возможно, я так сильно мерзла именно из-за этих проблем. Я знала, что мой дядя относится к тем, кто верит в призраков, населяющих офисный подвал и оказывающих влияние на работу. Поэтому я ожидала, что он предложит план освобождения от проклятия, пока мы все дрожали от холода. По меткому и грустному выражению Марлона Джеймса, я вступила в «погребальные годы», и, по-моему, неплохо было бы похоронить по всем правилам всё лишнее, что скопилось во мне и моей семье, все повторяющиеся схемы и конфигурации, все травмы и наследие, предшествовавшие моему рождению и с недавних пор включающие генеалогическую тень, которую я, быть может, невольно таскала за собой. Однако дядя расправил у меня на плечах шерстяной плед и перевел разговор на другую тему.
Больше о проклятии не вспоминали. Через несколько дней мой мистически ориентированный дядюшка вернулся в Сассекс, первые ласточки прилетели на южное побережье Британии на месяц раньше, чем обычно, и воздух наполнился ароматами преждевременно распустившихся цветов, подрывая сохранившуюся еще кое у кого веру в предсказуемость смены времен года.
Дело в том, что с каждым годом меня всё больше тревожил вопрос, почему художники и писатели в моем роду так ужасно одиноки и вынуждены полагаться только на себя. Мне не нравится семейная традиция умирать в одиночестве. Где все эти любящие сердца, стареющие вместе, где спутники жизни, которые рука об руку удаляются в уютные сумерки?
Возможность передачи травмы от поколения к поколению представляется столь же вероятной, как и наследование походки и речевых особенностей. Но, на мой взгляд, проклятие любви, о котором говорил мой дядя, меня не касалось. Скорее это кажется проклятием белых мужчин – принадлежностью к этому слою некоторые члены британской части моей семьи были обязаны своей холодной отстраненностью. Я подозревала, что корни моих собственных преград, моего стремления держать дистанцию с другими людьми и в критические периоды застывать, замыкаться в себе кроются где-то еще. Где – я не знала. Не знала, что за карма всю жизнь заставляла меня в важные моменты пугаться до такой степени, что я не защищалась. Я понимала только, что мои духовные метания никак не связаны с этим кошмаром – с женщиной, которую столкнули с утеса в викторианской Англии.
любовь
Когда мой отец умер, а я всё еще была его дочерью, несмотря на все проклятия и благодати, я размышляла о любви.
История любви отягощена множеством проклятий. Проклятием сентиментальности. Проклятием романтической догмы. Проклятием беззащитности. Проклятием капитала и замены сердца на золото и бриллианты. Проклятием властных отношений и домашнего рабства. Проклятием глобального антропоцентризма. Проклятием частной собственности, маскирующейся под «любовь к своим». Проклятиями недоверия, трусости, поколенческой травмы, гиперактивности миндалевидного тела и опасных зависимостей. Проклятием задавленной страсти и отсутствия вечной тайны. Проклятием смешанных чувств и мелкой лжи.
Я потратила массу времени на решение обманчиво простого вопроса, очевидного для человека без врожденной тревожности, – чем отличается любовь от страха? Судя по психологическому труду под названием «Общая теория любви» – ничем, догадалась я. «Многие наши предки с пониженным чувством опасности падали с высоких деревьев и страдали от бивней мамонта и змеиного жала». Как и в жизни, в любви надо учиться осторожно вылезать «из-под защитного папоротника».
Честно говоря, мало кто из знакомых мне людей способен любить легко и свободно, без тени сомнений. При всей своей неискушенности в любви, сыновьям я желала лучшего и хотела передать им новый пакет привычек и опций. Я не хотела быть закрытой, погруженной в себя. С самого их рождения я старалась придумать более правильные инструкции. Можем ли мы разрушить проклятие и устоявшуюся схему, без всяких недомолвок двигаться к цели настойчиво и задорно? Способна ли я еще на что-то, кроме роли сомневающегося наставника в любви?
бабушка
Когда мой отец умер, а я всё еще была его дочерью, задававшей вопросы о любви, я превратилась в детектива. Моей задачей было, хоронясь под папоротником, докопаться до корней проклятия страшной привязанности, и я полагала, что это имело какое-то отношение к тайне моей бабки по отцу, ирландки Карлинн Мэри Галлахер, которая не дожила до старости и о чьей жизни мы мало что знали. Отец, выросший в приюте, почти никогда о ней не говорил. На все мои расспросы о его детстве он отвечал: «Давай поболтаем о чем-нибудь другом». Всё, чем я располагала, – это ее имя, фотография величиной с квадратик шоколадки и кое-какие разрозненные комментарии моего дяди и папиной ныне покойной приемной матери. В частности, у меня в памяти сохранилась одна фраза, которую дядя повторил во время своего недавнего визита. Она была в депрессии. У нее были проблемы. Что-то было не так.
Не зная ничего о бабушке, я ощущала волнующую близость с ней, чуть ли не больше, чем с кем-либо еще. Она стала для меня воплощением всего неизвестного, всего клубка чувств, который надо было размотать до конца, если я хотела разобраться в истории своей семьи и происхождении наших призраков.
Я начала работу по восстановлению родословной, чтобы придать форму призраку матриарха и вытащить его из безмолвия, стершего из нашей семейной памяти стольких женщин. В былые времена я бы корпела над микрофильмом, копалась бы в старых коробках, соскребала бы грязь с легендарных надгробий. В наши дни ничего не стоит стать детективом, раз – и готово. За несколько часов я разыскала бабушкины свидетельства о браке и смерти, а также узнала, что она не всегда была призраком, чьи отношения со счастьем складывались нелегко. Когда-то она была ребенком (Челмсфорд, 1904), старшим из трех детей, причем из двух младших лишь один достиг взрослого возраста; ребенком, который превратился в девушку, которая превратилась в женщину; женщиной, которая влюбилась, забеременела (1929), вышла замуж по необходимости (Паддингтон, 1929), родила сына – моего отца (1929), меняла подгузники, ухаживала за ним, когда он тяжело болел свинкой, ее бросил бабник-муж, всячески скрывавший факт своего брака и наличие у него ребенка, она отдала сына в чужую семью на воспитание (1933), замуж больше не выходила, других детей не имела и в возрасте сорока пяти лет скончалась (Сент-Панкрас, 1959).
Самые что ни на есть голые факты биографии. Может, она любила джаз, пикули Branston, непрактичные дорогущие туфли и детективные романы. При столь скудной информации моей следующей целью было найти кого-нибудь, возможно по фамилии Галлахер, кто мог бы ее знать. Хотелось бы получить эпизод из жизни, воспоминание, еще одну фотографию, а также ответ на вопрос: есть ли хоть крупица правды в небрежном замечании моего дяди об ее душевном здоровье? И можно ли найти в этой истории что-нибудь о тех парах депрессии/тревожности, которые, вероятно, проникли в наши гены и передались моему отцу, мне и моему младшему сыну?
В перформансе 1997 года «Иногда, делая что-нибудь, ничего не получаешь» художник Франсис Алис толкал по улицам Мехико огромный куб льда до тех пор, пока лед не растаял полностью. За девять часов ледяная глыба уменьшилась до размеров такого маленького кусочка, что Алис без усилий пинал его вперед. Я представила себе огромную, неподатливую глыбу печали где-то в далеком прошлом, которую одно поколение за другим толкает и толкает в ожидании жаркого солнца. Однако это всё мистика, а я хотела вернуть туманную историю в материальный мир и работать с имеющимися в моем распоряжении данными. Я хотела выстроить историю на основании крошечного фото моей бабушки по отцовской линии, которое стоит на нашем семейном алтаре, и, может быть, избавиться от части застарелых предрассудков, связанных с расстройствами психики. Идея заключалась в том, чтобы найти кого-то, с кем можно было бы побеседовать о бабушке и вспомнить ее, найти истоки как нашей эпигенетической меланхолии, так и эпигенетических радостей и сильных сторон. Вытащить на свет божий всех наших ангелов и демонов. Противостоять влиянию предков. Если создать правдивую историю, можно будет избежать наследования домыслов, думала я.
Самый осведомленный человек – мой отец – только что ушел из жизни, оставив после себя одежду, книги, документы и всякую медицинскую всячину. Ничто из оставленного им не помогало найти ответ. Он поддерживал контакты с родными и близкими со стороны отца, но с родственниками матери порвал, как только вырос. Мне надо было искать другой путь к людям, которые могли что-то знать о ее – а в силу истории и семейного характера, возможно, и о наших – трудностях и бедах.
«Тест ДНК», – предложила моя подруга.
тайна
Когда мой отец умер, а я всё еще оставалась его дочерью, скорбящей и задающей вопросы, я размышляла о слове. Слово это, югэн (в японском оно описывает состояние «смутной», «внутренней» тайны), вызывает тревогу, которая время от времени возникала у меня еще в детстве. Наша семья являла собой маленькую группку со странными обычаями. Раз в несколько лет мои родители складывали пожитки в минивэн и переезжали на новое место, под стать беглым преступникам. Когда мне было четыре года, мы покинули Англию, за одну ночь ликвидировав свое прошлое и друзей. Что вынуждало семью вести такой образ жизни, будто ей необходимо исчезнуть? Почему мы всегда так себя вели – игнорируя общепринятые правила? Я не знаю. Повзрослев, я предположила, что людей формирует и питает нечто, чего они четко не осознают, что невидимо и неслышно передается через атмосферу семьи.
Когда я впервые представила маме своего мужа – в то время еще моего бойфренда – она открыла нам дверь в трусах и лифчике.
«Мы ничего особо не обсуждаем, – сказала я, когда мама вышла поставить чайник. – У нас в доме всё как будто подавлено». Я следила за работой мысли в голове моего милого, наивного мальчика, и мне хотелось, чтобы он понял: можно легко и непринужденно выйти в нижнем белье к незнакомому человеку и быть при этом крайне замкнутой личностью.
тест
Когда мой отец умер, а я всё еще была его не ведающей сомнений дочерью, передо мной лежала белая картонная коробочка. Я получила набор для анализа ДНК с инструкцией и договором, включавшим условия соблюдения тайны персональных данных и следующий пункт: «Воспользовавшись нашими услугами, вы можете узнать о своей семье нечто новое, что невозможно будет изменить». В конце января 2019 года я плюнула в пластиковую пробирку и положила ее обратно в коробочку.
Не могу представить, чтобы я выражала фетишистские восторги по поводу своей этнической принадлежности и генетических предшественников. Я не испытывала ни малейшего желания «[определить] точные ингредиенты» моего «европейского генетического коктейля» (Джошуа Уайтхед) и вовсе не тосковала «об аристократических корнях» (Саидия Хартман). Я выросла в семье, где национальности смешаны, и взрывоопасные идеи расовой чистоты с шовинистическими рассуждениями о родовом единстве были мне чужды. С малых лет я замечала, что японцы не воспринимают меня как полноправную японку с легко узнаваемой идентичностью, не считают меня своей. Белые, замечала я, видели во мне «настоящую азиатку». Я привыкла к противоречивым реакциям. Это было повсеместно. Если у нас, полукровок, и есть какая-то выдающаяся способность, так это способность к боковому зрению, умение считывать второй план биографий и рыскать по обочинам индустрии наследственности с чересчур узким взглядом на мир. Нам известно, что мир это непрерывное множество противоположностей и слова «мой народ» и «мои корни» порой перемешиваются в вавилонском столпотворении.
Я отослала коробочку со своим заплеванным запросом. Заказ был предоплачен. Я не ждала ничего из ряда вон выходящего. И ни на секунду не задумалась, что могут быть пересмотрены незыблемые, как я полагала, факты истории о моем происхождении и обо мне самой.
кружок
Когда мой отец умер, а я всё еще оставалась его дочерью в будни и выходные, я уехала в горы пожить в одиночестве. То, что мне предстояло проверить, кинули в мой почтовый ящик, когда я находилась в комнате одна, на высоте 4500 футов над уровнем моря. То, что я увидела, являло собой разделенный пополам кружок. Я унаследовала по половине набора ДНК от каждого из родителей, но в отцовской половине не оказалось ничего общего с генетической историей моего отца – во всяком случае, с той, о которой мне говорили.
Это ошибка, решила я. Компьютерный глюк. Я несколько раз бездумно обновила страницу, словно курсор был кнопкой «крутить барабан» в игорном автомате и можно было рано или поздно выстроить ряды вишенок, шоколадок и лимончиков в том или ином порядке. Страница своего вида не поменяла.
Я отправила мужу скриншот.
«Ошибка?» – ответил он.
Минутная пауза.
«Ты даже селедку не любишь», – добавил он.
Спустя несколько минут он написал снова.
«Мазаль тов, теперь ты понимаешь, что это значит!»
Вместе с результатами теста ДНК компания составила для меня карту миграций моих предков, из которой следовало, что мои родственники по отцовской линии происходят из Литвы, Латвии и Беларуси. Ни разу не слышала, чтобы в моей семье говорили об этих странах.
На долю секунды я задумалась: вдруг папа был совсем не той национальности, как предполагалось, – не тем, кем себя считал, – но потом вспомнила про свою ирландскую бабушку, имена в отцовской метрике и документы, подтверждающие родословную Маклиров на много поколений назад. Из этих подробностей и длинного списка незнакомцев, оказавшихся моими ближайшими родственниками, стало очевидно: анализ показал что-то еще. Я захлопнула крышку компьютера. Я понятия не имела, что делать со всеми этими новостями – разве что пойти погулять.
Одна в горах; солнце полыхает. Мягкий свет без полутеней. Просто яркое, пламенеющее тепло, от которого становилось легче. Я несла в сердце набор фактов и чувств. Я шла вдоль реки, в которой лед раскалывался на огромные куски, и пыталась свести факты с чувствами. Сверкающие на солнце льдины ворочались и сталкивались в балете твердой и жидкой субстанции.
Среди прочих чувств в наборе я распознала свой собственный сильнейший шок, но, кроме того, я испытала – или представила себе – шок папы. Я воображала, как в один прекрасный день мне придется объяснить ему – то есть тому, кого я всегда считала своим отцом, – что я натворила, как я из-за своего любопытства и озорства снова создала массу проблем. И в лучшие времена беседа вышла бы неловкая и душераздирающая, а к концу, когда память его ослабла, это вызвало бы кривую, недоуменную улыбку. Тем не менее после его смерти прошло не так много времени, чтобы этот воображаемый диалог казался вовсе невероятным.
Теперь ворочались и сталкивались два моих горя. К горю из-за потери отца добавилось горе от того, что мой необдуманный поступок сломал, развалил нашу историю.
Вернувшись к себе в номер, я легла. Два-три часа я лежала неподвижно и старалась очистить мозг. В какой-то момент я уснула, а разбудило меня синее сияние окна.
Незадолго до папиной смерти я подружилась с одним нейробиологом, и он рассказал мне историю о своих племянниках, которые впервые путешествовали на самолете. Мой знакомый сидел впереди, через несколько рядов от них. Вскоре после взлета самолет попал в зону сильной турбулентности, отчего салон тряхануло и вещи пассажиров разлетелись в разные стороны. Мой знакомый оглянулся, волнуясь, что его племянники наверняка тоже перепугались до полусмерти, и увидел ребят с поднятыми руками, радостно вопивших: КРУТО! ПОКАТУШКИ!
История о позитивной энергии племянников моего приятеля, об их способности воспринимать пугающее событие как аттракцион, произвела на меня сильное впечатление. Была ли это радость ребенка, взлетающего в воздух и уверенного, что его подхватят надежные руки? Было ли это счастливое неведение тех, кто ничего не знает о катастрофах?
В начале весны 2019 года я обнаружила, что меня выбросило с моего места в моей прежней истории. Это было ощущение падения.
Спустя сорок девять лет после рождения, когда умер мой папа, лед треснул и я потеряла чувство стабильности.
март – май 2019
2. сюнбун
(весеннее равноденствие)
персик
Маме нравилось рассказывать мне, как она нашла плывущего по реке младенца – меня. Я лежала в огромном румяном персике, и когда я появилась – потерянная, перепачканная крошка, – мама просто обязана была отнести меня домой и вымыть.
Она пересказала мне эту историю раз десять, а то и двадцать, прежде чем я поняла, что это сказка о Момотаро, одна из самых известных в японском фольклоре, мукаси банаси. В той легенде Момотаро является на землю, чтобы стать сыном бедных бездетных супругов, которые денно и нощно сетовали на свою судьбу оттого, что остались без ребеночка. И вот благодаря Момотаро состарившиеся уже муж с женой вновь помолодели и обрели счастье. От радости они совсем потеряли голову, не знали, за что хвататься и куда присесть.
Из этой истории – единственной связанной с моим рождением, которую мама мне рассказала, – я узнала: семья может образоваться по воле случая, как результат чьих-то удивительных проделок. По случайному стечению обстоятельств ребенок может оказаться у любых дверей. В некоторых сказках явно чувствуется рука человека, но эту, думала я, должен был написать фруктовый сад. Лишь однажды я вслух спросила, как это – родиться на свет столь чудесным образом, как Момотаро: Мама, а Момотаро не страшно было плыть неизвестно куда по быстрой реке в персиковой косточке, в полной темноте?
В середине апреля 2019 года второй тест ДНК подтвердил результаты первого. В моей родословной 50 % японских предков и 50 % ашкеназских евреев.
Я собралась с духом, подготовилась и позвонила маме. Чего мне будет стоить допытаться до правды? При каких обстоятельствах я была зачата? Мне ничего не оставалось, кроме как спросить.
Когда до нее наконец дошло, о чем я говорю, она как-то странно умолкла. Я слышала, как она дышит, слышала шуршание листов бумаги. Погоди минутку, сказала она и отложила телефон. Я слышала, как она идет по комнате, наливает в чайник воду из кухонного крана. Я чай завариваю, – сказала она издалека.
Затем, будто мы и не начали уже разговор, она взяла трубку и спросила, не мерзну ли я. Сказала, что получила письмо от администрации кладбища, и зачитала заголовок: «Анкета для оценки уровня удовлетворенности клиентов».
Я еще раз задала свой вопрос.
– Было трудно, – произнесла она в конце концов. – Мы долго пытались… семь лет, так долго, я хотела ребенка.
Как она сказала, мой отец записал ее к доктору, в лондонскую клинику на Харли-стрит. К акушеру-гинекологу, который впоследствии принимал роды у принцессы Дианы. Уникальный специалист! Доктор дал ей общий наркоз, а потом, когда она проснулась и спросила, что произошло, мой отец сказал: «Всё будет хорошо».
– Всё будет хорошо? – повторила я. У меня сел голос. Что он имел в виду?
– Это он записал меня к врачу, – сказала она. – У него и спроси.
Она повторила это трижды. Поговори с папой. Как будто он и не умер, будто это были просто сплетни; ее голос звучал тверже, но в нем появились нотки страха.
старший садовник
«Вот именно, позвольте мне с ним поговорить», – думала я, слушая диалог домовых воробьев, заблудившихся в павильоне пальм. Я снова пришла в оранжерею, на забронированную несколько месяцев назад индивидуальную экскурсию. Мое прошлое обваливалось, обнажая корни, неплохо было бы закрепить его в почве.
Подняв голову, я посмотрела на стеклянный потолок и представила себе пожар 1902 года, языки пламени, пожиравшие прежний купол. В течение нескольких минут «за причудливым перезвоном тысяч разбитых стекол, которые летели вниз с потолка, не был слышен треск огня», писала тогда Ottawa Journal. Многие растения сгорели дотла, а само строение превратилось в «груду обломков». В 1910 году оранжерея опять открылась, и новые зеленые жильцы стали мало-помалу пускать корни.
Пришел старший садовник – мускулистый, коротко стриженный мужчина с дежурной улыбкой, – и на этот раз хорошо накачанные руки ему пригодились для того, чтобы объяснить, каким образом к павильону пальм пристроили боковые оранжереи. Я проследовала за ним в павильон тропического ландшафта, где он показал мне редкий экземпляр саговника. Затем – в павильон засушливого пояса, где меня познакомили с ферокактусом пурпуровым и денежным деревом, которые соседствуют вот уже полвека. Я старалась сосредоточиться на его речи, но блики света, проникающего с белого неба сквозь окаймленные грязью окна, были такие яркие, слишком яркие, чтобы можно было сфокусировать внимание на чем-нибудь одном. Вы можете увидеть бурый налет на алоэ … мы оставляем верхний слой. Под всем этим – старые желтые листья… дефект… Его ровные фразы плыли над моими скачущими мыслями, улетая ввысь к сверкающему потолку.
«Я уверен, что растения всё чувствуют, поэтому никогда этого не скажу», – шепотом ответил старший садовник, когда я спросила его, есть ли у него любимчики в садах.
что-то
Все это извлекалось из какого-то туманного пространства. Подробности, которые она припоминала. Рваная цепь событий. Ее рассказ состоял из каких-то отдельных эпизодов. Но меня настораживало кое-что другое – заминки и нерешительность.
Я еще не распознала острой нужды любой ценой держаться за изобретенную историю, даже за фальсифицированное прошлое. Я не замечала ее маскировки. Привычно нечуткая, я решила, что она немного не в духе. Возможно, она была слегка смущена.
Что-то она недоговаривает, – подумала я.
фейсбук[3]
NPE – это сокращение для NON-PATERNITY EVENT, что значит «незаконнорожденность». Одна из кривых дорожек, на которую может завести вас жизнь. И вот я оказалась в компании людей, совершивших случайное открытие, среди тех, кто с трудом пытается устоять на ставшей вдруг зыбкой почве.
Группа DNA NPE Friends, рекомендующая себя как «лучший из клубов, куда вы предпочли бы не вступать», предусматривает онлайн-анкетирование для кандидатов, и первый вопрос звучит так: Какой тест вы проходили и как вы себя чувствуете? Проверяет анкеты бывшая сотрудница нью-йоркской полиции, недавно вышедшая на пенсию после работы в международном агентстве по охране «корпоративных объектов от угроз, которые могут иметь серьезные последствия».
Для того чтобы присоединиться к этой закрытой группе в фейсбуке, надо было пройти много этапов и в завершение пообещать не делиться постами и не разглашать имена членов сообщества, насчитывающего 8000 человек. «Позвольте мне ознакомить вас с некоторыми терминами и правилами, – сказал модератор. – BF (Bio Father) – биологический отец; BCF (Birth Certificate Father) – отец, указанный в свидетельстве о рождении; HS и HB (Half Sister и Half Brother) – брат и сестра по матери или по отцу. DC (Donor Conceived) – зачатый с использованием донорского материала… Мы не используем нецензурную лексику и допускаем только продуманные и сочувственные посты. Советы вроде „забей на всё это“ у нас не приняты». После чего вход наконец открылся. Появился приветственный пост с моим именем на фоне розовых сердечек.
Каждый вновь прибывший перепевал примерно одно и то же. Генетическая бомба. Никогда в жизни. Не могу отогнать эту мысль. Земля уходит из-под ног. Скажите мне, что с вами происходит то же самое…
Меня мгновенно накрыла лавина ответов и эмоциональных откликов, полетели искры солидарности и взаимосвязанности. Наши истории, словно вспыхивающие и мерцающие звезды, сигнализировали о готовности к контакту. Все они были похожи друг на друга. Мы попали сюда потому, что нас объединяли общая тема и одинаковые обстоятельства. Эмоциональная поддержка была незамедлительной и экспрессивной.
Кое-кто, разгадывая тайны ложного отцовства, пришел к неожиданным результатам. Женщина по имени С. впервые встретилась со своим единокровным братом, и этот день стал самым памятным в ее жизни. Мужчина Т. обнял единокровную сестру, о существовании которой до тех пор даже не подозревал. Верные всё той же теме неразрывных уз, обусловленных семейным «сходством», они сфотографировались в одинаковых футболках.
Но что делать тем, кто всё еще оставался в состоянии неопределенности, было неясно. Многие в течение долгих лет блуждали по генеалогическим переходам в поисках правды. Кого-то устраивал режим вечного расследования, своего рода бесконечная игра или не имеющая решения головоломка. Других бесперспективность этого занятия приводила в ужас. «Я не готова согласиться с тем, что моя биологическая отцовская линия – это линия незнания», – написала одна участница группы, поставив вместо точки плачущий смайлик. Ее тревожило то, что без недостающей первой главы ее биография становится неполноценной. А некоторые чудаки явно предпочитали неизвестность и, не будучи в силах отважиться на следующий шаг, отказывались от любых наводок.
Я выдержала всего несколько часов. Конгрегация никогда не представлялась мне комфортной средой. Столь бурное общение угнетало меня и повергало в смятение. Лишь иногда я заглядывала в группу посмотреть, не затихает ли поток поисковых запросов.
харли-стрит
Мама, конечно же, не разбиралась в общепринятых аббревиатурах и обновленных терминах, которые могли бы упростить или хотя бы упорядочить повествование. За точные термины можно было бы держаться, как за перила. В ее же рассказе царила сумятица из приемных, больничных палат и отгороженных ширмами кроватей. В нем присутствовали врачи и инвазивные процедуры. Прозвучал вердикт о вероятном мужском бесплодии и невозможности так называемых «естественных путей» из-за осложнений после перенесенной в детстве свинки. Там фигурировали перепуганная женщина и ее муж, который шепотом успокаивал ее.
В поисках новой информации я написала папиным единокровным братьям. Делиться новостью не хотелось. Не то чтобы я ожидала получить в ответ негативную реакцию. Мой страх был примитивнее: вдруг их отношение ко мне изменится? Пусть даже в самой малой степени, так что никто другой и не заметит, – я-то замечу. Оба ответили сразу с самой искренней поддержкой и тем самым развеяли все мои тревоги. «На наши чувства и любовь друг к другу это никак не влияет», – писал дядя А., самый младший папин брат. Дядя Р. ответил примерно так же: «Слегка шокирован, но, по сути, это ничего не меняет». Интересно, ему стало легче от того, что надо мной больше не висит якобы передающееся из поколения в поколение семейное проклятие – биологически предопределенный «злой рок»? Об этом он умолчал.
Вопрос о том, не припомнят ли они чего-либо не совсем обычного, так или иначе связанного с Харли-стрит, не вызвал быстрой реакции, однако позже, через несколько дней, мне снова написал дядя А. «Поразительно, что́ может осесть в памяти. Сегодня утром у меня появились кое-какие проблески идей. Не так уж много, но теперь я и правда припоминаю, как твой отец примерно тогда, в 1969-м, сказал мне: „Нам надо съездить в клинику, проверить, почему у нас нет детей“. Ровно так и сказал. Это я помню точно. О чем дальше шел разговор, что еще упоминалось, не могу вспомнить».
Я представила себе, какие драматические события, должно быть, разворачивались на Харли-стрит в те дни, когда мужское бесплодие считалось чем-то стыдным, зачастую скрывалось, мужчин обычно не обследовали. Теперь вроде всё очевидно: они пошли проверяться на предмет «бесплодия жены», а анализы показали, что у моей матери проблем как раз не было. Вот откуда это всё будет хорошо.
Так у меня возникло предположение, что я была зачата с использованием донорского материала.
За моим окном цвели магнолии и вишни, их лепестки засыпали дорогу и припаркованные машины, словно конфетти. Я пыталась мысленно нарисовать лицо незнакомого отца, чей образ вытеснял у меня из головы все прочие мысли, манил и отталкивал одновременно. Скорее всего, он был врачом-интерном, решила я, потому что читала о лондонских больницах 1960-х годов и о донорах, которые в большинстве случаев сами приносили свои пробирки в медицинские кабинеты, рассчитывая на оплату наличными и гарантии анонимности.
Начиная с 1950-х годов в лондонской клинике на Харли-стрит с использованием донорской спермы были зачаты тысячи человек. С двумя из них мне довелось познакомиться. Первый, кинорежиссер Б. из Торонто, установил личность своего плодовитого донора. Вторая, Дж., ученая из Англии, напала на след, но всё еще продолжала свои изыскания. Все мы пережили тот момент, когда сочиненная для нас история нашей жизни рассыпалась в прах. Я обратилась к ним за помощью, ведь они уже много лет живут с этими впечатлениями и последствиями такого опыта. Их горести и поиски запротоколированы и проанализированы. От них распространяются волны безопасности.
Живший поблизости Б. сел рядом со мной, в то время как я погибала под горами фактов, процентных долей и совпадений ДНК. Мы вместе перебрали троюродных братьев и сестер – Т. Лерман (совпадение ДНК на 2,23 %), К. Рубинштейн (совпадение ДНК на 2,41 %), Н. Розенберг (совпадение ДНК на 2,30 %)… Сплошные цифры! Неужели так и получались семьи в те годы? Мягкий юмор Б. помогал мне сохранять душевное равновесие. Его бодрость вселяла в меня надежду, что не вечно я буду болтаться призраком в настоящем над пропастью из прошлого.
Дж. была настроена менее оптимистично. Стойте на своем и не отчаивайтесь, даже если вам сообщат, что все записи пропали, – говорила она в своих пылких голосовых сообщениях. – Как только вы начнете копать, вам скажут, что вы должны быть благодарны уже за само ваше зачатие. «На всё воля божья» и «на всё есть свои причины». Будто мало того, что вам врали и скрывали от вас факты, так вы еще и должны радоваться – мол, спасибо, как же мне повезло! Вам посоветуют не волноваться, потому что «главное – это любовь». Если важна только любовь, почему бы не менять младенцев в роддоме! Если такой обмен не имел значения, так и не будет иметь.
Оба подвергли сомнению слова моей матери об общем наркозе. Вслед за ними засомневалась и я. Однажды утром я опубликовала пост с вопросом к DNA Detectives, проводят ли процедуры оплодотворения с полной анестезией. Многое еще неизвестно, призналась я группе незнакомых мне людей. Всё объяснить трудно.
К моему удивлению, моя публикация вызвала недоверие и даже волнение. Судя по комментариям, поначалу, в отдельных случаях, процедуры оплодотворения проводили с легким обезболиванием, но под общим наркозом, как во время серьезных операций, – никогда. И даже с учетом доминирования мужчин в тогдашних медицинских учреждениях гипотеза о том, что маме не сообщили об инсеминации, казалась неправдоподобной. Эти возражения породили глубокую тревогу; они указывали на высокую вероятность совсем диких событий.
Я закрыла окно браузера. Меня трясло. Я потянулась за чашкой и сшибла ее. Через несколько часов мой пост и все комментарии под ним были сочтены провокационными и удалены. Но еще раньше до меня понемногу начало доходить: что-то здесь не так.
общее
Я думала о маме той весной, когда сама разговаривала со своим анестезиологом, человеком пятидесяти с лишним лет в голубой бумажной шапочке, с выдающимися бровями. Держа в руках открытый блокнот и поглядывая в него, он задавал мне вопросы касательно моей истории болезни: Наследственные заболевания? Патологические реакции на медикаменты? Какие-либо болезни сердца? Вопросительных знаков становилось все больше. Я объяснила, что половина моей семьи – это наследственная тайна. Что мне известно только про мои еврейские корни и я не знаю, чего остерегаться. Отсутствие прошлого стало уже не просто личной загадкой, а медицинской проблемой. Он сжал мою руку.
Относись к этому как к расследованию, подумала я, когда анестезиолог провел меня через толстые двойные двери в операционную и велел лечь. Доктора и медсестры в масках стояли у операционного стола и внимательно смотрели на меня сверху вниз, пока я не перестала различать слова, так что воспринимала только ритм голосов.
Я оказалась под общим наркозом первый раз в жизни и – наклон, поворот, забытье – проснулась, дрожа под стопкой одеял. Той части меня, которая послужила приютом двум моим сыновьям, но позже стала источником острой боли, частых кровотечений и анемии, больше не было.
Медсестра тепло укрыла меня, а я смотрела вверх на подвешенный мешок капельницы с физраствором, пытаясь осознать, что произошло за время моего медицинского приключения, и представляя себе маму на моем месте. Я чувствовала запах соленой воды, лимона и мяты. Пока медсестра кружила по палате, я смогла расслышать, что мне оставили вырабатывающие эстроген здоровые яичники. Я дрожала так, что зубы стучали. Того и гляди, медсестра принесет мне младенца со словами оказалось, он был у вас внутри и я постараюсь держаться естественно и не выдать своей радости и волнения. Я скажу, что намерена произвести на свет еще одного. Но я знала, что она лишь покачает головой и ответит: Нет, это вряд ли. И я согласно кивну: Да, вероятно, вы правы.
Я думала о маме, когда меня, слегка ошалевшую от обезболивающих, перевезли отлеживаться на кровати, отгороженной хлипкой ширмой, почему-то в отделении патологии беременности; когда я чувствовала спокойствие сотен женщин, которые носят своих «еще-не-деток», в то время как открытое окно транслировало вести о зеленом, лихорадочно роскошном мире.
персики
Открывая банку с папиными любимыми персиками – последнюю из наших запасов, которые мы хранили в буфете, когда папа был жив, – я подумала, что, скорее всего, не поняла смысла маминых слов. Я слегка подогрела персики в ковшике, помешивая сироп с темно-оранжевыми половинками. Обычно аромат выдергивал папу из глубокой дневной дремоты и заставлял выйти на кухню. Я выложила теплые персики с мороженым в сине-белую креманку и поставила ее на наш алтарь, призывая его вернуться.
1969
Атмосфера лета 1969 года – тех месяцев, когда я была зачата, – была полна мистики. Бывают вещи, гласит мистика, которые невозможно постичь до конца.
Летом 1969 года, когда моя мама напевала песенку про мальчика из персика, человек впервые ступил на Луну, а 650 миллионов зрителей по всему миру наблюдали за ним. Это было время Стоунволлских бунтов и убийств, учиненных «Семьей» Мэнсона. Летом 1969 года музыкальный фестиваль на ферме в Бетеле, штат Нью-Йорк, собрал 400 000 человек. Столько же участников привлек Гарлемский фестиваль, и репортеры, надеявшиеся получить реплики знаменитостей насчет высадки человека на Луну, обнаружили, что этой аудитории нет никакого дела до астронавтов – «Нам не до Луны, лучше немного заработаем в Гарлеме». Атмосфера была пропитана духом сексуальной свободы. Первые строчки рейтингов в Великобритании занимала песня «Honkey Tonk Women». Это было торжество плодородия. Как говорил мой отец, Лондон стал «Обществом Вседозволенности»; он снял одноименный документальный фильм, для чего проинтервьюировал подростков на Карнаби-стрит и свою приятельницу Йоко Оно на тему ее ленты Bottoms («Ягодицы»), сценарий которой содержал единственную фразу: «Подпишем петицию за мир нашими ягодицами».
Отец писал в таком ключе: ломка бюрократического общества, ломка старых законов морали – единственная надежда движения. Броско. Звучно. Эффектная бунтарская риторика. Иногда он прибегал к сокращениям, принятым у начинающих журналистов, которые привыкли экономить слова, чтобы уменьшить счета за телеграммы. В то лето численность воинского состава американской армии во Вьетнаме достигла пика в 543 000 человек. Отец, путешествуя по стране с 1969 по 1970 год, оказался в самой гуще событий. Будучи военным корреспондентом, он хотел запечатлеть скрытую от официальной прессы жизнь Северного Вьетнама.
«Думаю, мы все предпочли бы прославиться не единственным красочным залпом фейерверка, а списком рутинных каждодневных дел», – написал он мне однажды, цитируя Нила Армстронга. Папа много думал о своем наследии, о том, что и кому он оставит после себя. Возможно, думал об этом больше, чем Армстронг.
Что касается своих следов на лунной поверхности, Армстронг вроде бы сказал: «Надеюсь, скоро кто-нибудь слетает туда и сотрет их».
Отец брал интервью и у вернувшихся после высадки на Луну астронавтов.
Мама считала, что в 1969-м было можно всё.
ангел
Атмосфера лета 1969 года была полна мистики. Все мои мысли занимал главный герой того времени, преследовавший меня повсюду, – мой тайный отец. Его присутствие повергало меня в состояние вечного возбуждения, порой сродни романтическому мороку. Когда он должен был появиться? Мне необходимо было узнать хотя бы, как его звали и из каких он краев. Но я, неопытный сыщик, не способна была разобраться с засевшей во мне тайной. Поэтому в конце мая 2019 года, по совету Б., я опубликовала в DNA Detectives пост, надеясь найти бесплатного помощника для моего расследования. Мне нужен был знающий, старой закваски, «папарацци по отцам». Почти тут же откликнулась одна женщина из Сан-Франциско, уже поднаторевшая в распутывании родственных связей и родословных, а также в проверке гипотез. «Ангел сыска». Мы составим фамильное древо, пообещала она и предупредила, что наши поиски будут проходить в несколько этапов.
Древо росло. Росло и ветвилось. Как будто его подкармливали хорошим удобрением. Но на самом деле за его ростом, за этой биографической реставрацией, стояла многочасовая исследовательская работа моей покровительницы. Каждое утро я просыпалась, бежала к своему рабочему креслу и в напряженном ожидании открывала мессенджер. Я не понимала причин такой самоотверженности моего ангела. Еще ни один посторонний мне человек, с которым я встречалась только на экране, не проявлял такой преданности, работая ради меня столь добросовестно. Может, ее саму усыновили? Всякий раз, когда я пробовала сойтись с ней поближе, побольше узнать о ней, она уходила от ответа или отвечала вежливо, но не вдаваясь в подробности, словно ей надо было поддерживать занятый розыском мозг в состоянии предельной сосредоточенности на выписанных именах мертвецов и сортировке моих недостающих генетических звеньев.
«По всей видимости, ангелы не обладают личными качествами и особенностями характера; они ни разу не попались нам на глаза», – пишет Элиот Уайнбергер. Скрытность моего ангела и эфирный характер наших отношений лишь добавляли ей святости. В моем воображении она парила под облаками, в платье из легкой материи, помогая всем, кто попадался ей на небесном пути.
В конце весны и начале лета 2019 года, по мере того как подрастало наше дерево, ее обновления стали для меня насущной потребностью, я предвкушала появление очередного побега.
Дерево опутало меня неизвестными ранее именами, ничего мне не говорящими датами, географическими названиями и историями. В частности, там оказались известный писатель, чьи романы расходились тиражами свыше пятисот миллионов экземпляров, филантроп, который всю жизнь заикался и основал специализированный центр помощи детям-заикам, доктор с длинными, как у Будды, мочками. Это же мои мочки, невольно вырвалось у меня, когда моя спасительница-детектив с дотошностью зоолога, собирающего скелет кита, рассортировала косточки моих предков и убедила меня броситься вниз с утеса кандидатов в мои отцы.
Если бы не копание по еврейской линии, объяснила она, процесс шел бы иначе. Длинная история эндогамии предполагала множество генетических совпадений между кузенами, и ни одно из них нельзя было связать с доказанным родством. Проблему усложняли перемены имен. Мы штудировали списки пассажиров и лиц, получивших гражданство, и мой ангел пыталась восстановить исходные фамилии. Коэны из Когенов, Когены из Коганов…
Мы кружили по заданной траектории. Идея себя исчерпала. Не сдаемся. Переходим на новый этап. На новом этапе требовались интуиция и воображение.
Я ждала. Разглядывала в зеркале свои уши с длинными мочками.
«Вы не помните ничего необычного или кого-то, кто показался вам необычным в детстве?» – поступил вопрос от моего ангела.
апрель 2019
3. сэймэй
(чистый свет)
купюры
В апреле, когда стояла теплая, ясная погода и всё вокруг необратимо зазеленело, я предложила маме посидеть в саду. Я все дни напролет чего-то ждала – казалось, мы находимся в зале ожидания, но, возможно, я встречаю того, кто находится тут же, рядом со мной. Стоило мне попытаться заговорить прямо, в мамином голосе почему-то начинали звенеть стальные нотки, чувствовалось сильное желание защититься. Сидя с ней в саду, я решила не усложнять ситуацию: Давай просто наслаждаться хорошим деньком, яркими красками, глазеть на прохожих и их собак. Мама спрятала руки в лежавшую у нее на коленях леопардовую сумку LeSportsac.
Вскоре после того, как я рассказала ей о результатах моего теста ДНК, она стала носить в своей нейлоновой сумке пластиковые файлы с фотографиями. Ей начали сниться разные моменты из ее юности: вот она прикорнула у пруда рядом с домом ее матери и лежит щекой на теплом мху; вот она продает мороженое на рыбном рынке Цукидзи в Токио, и солнце светит ей в лицо. Она пересказывала мне свои сны чуть ли не ежедневно, а я внимательно слушала и понимала, что расспросами о моем рождении я словно открыла каналы ее прошлого.
Большинства фотографий из ее запасников я либо никогда не видела, либо видела их мельком. На многие годы закопанные в маминых архивах, никак не упорядоченные, они хранили историю ее жизни до моего рождения. Теперь они пробивались на свет божий из тайных хранилищ в ее квартире, рассказывая о семи бездетных годах брака моих родителей. «Летели те дни весело и беззаботно или тянулись в ожидании чего-то?» – гадала я.
Вот она в бикини, картинно разлеглась на капоте автомобиля; ест итальянскую еду на многолюдной веранде ресторана; позирует босиком на груде камней перед греческим храмом с дорическими колоннами и кариатидами, отражающимися в заиленной луже.
Иногда она задерживает взгляд на одной из фотографий и цокает языком, будто счетчик Гейгера, и я понимаю, что нам попался особенно яркий эпизод. Какие воспоминания навеяла ей эта ее игривая поза, эти желтые шорты с ажурным топом на фоне клумбы с роскошными каннами?
– Что ты так вцепилась в эту фотографию?
– Сама не знаю, – ответила она.
Я спросила маму, может ли она перебрать в памяти фото с пейзажами и выбрать самый красивый, по ее мнению. Она взглянула на меня – серьезно ли я? – и указала на фотографию, где она в красном коротком платье с цветочным принтом сидит на балконе, с которого открывается вид на Эйфелеву башню. У нее аккуратная короткая стрижка, она отвернулась от камеры.
цветочные карты
У меня есть фото родителей в Токио, снятое в начале шестидесятых. Папа – бледный длинноногий англичанин – работал тогда «корреспондентом Canadian Broadcasting Corporation[4] на Дальнем Востоке». Мама была двадцатитрехлетней студенткой, изучала искусство, интересовалась модой и тусовками и не интересовалась правилами поведения. Она почти не говорила по-английски, но ей нравилось вертеться среди иностранцев. Младшую в семье, ее воспитывала овдовевшая мать и опекали шестеро старших сестер и братьев, которым ее кипучая, под стать солнечной, энергия казалась чем-то совсем непонятным. Старший из братьев настоятельно рекомендовал ей «не быть выскочкой». Трудно было бы ожидать, что она с ее привычкой всё оспаривать и нетерпимостью к респектабельности и «коллективному единству» останется жить в небольшом, консервативном и ксенофобском японском городе. Спустя двадцать лет я замечала, что она, в отличие от своих сестер, никогда не стоит по стойке «ноги вместе» и не носит «приличные» и практичные туфли.
Мой папа обратил внимание на мою маму, когда она играла в ханафуду. Ханафуда – это японский вариант покера, где в комбинациях используются цветы и растения разных видов. Мама играла ночь напролет – копила деньги, чтобы платить за квартиру. Отец, заядлый игрок, смотрел, как она распихивает выигрыш по карманам пальто. Бывают дни, когда ты встречаешь кого-то, кто явно пришел оттуда же, откуда и ты, – они оба описывали это примерно так.
Она сказала, что ее зовут Марико. Она выбрала себе это имя в качестве творческого псевдонима; знакомые и близкие друзья обращались к ней так гораздо чаще, чем по ее подлинному имени – Йоко. В ее скудном английском и его плохом японском едва набралось с полсотни слов для общения. Однако они каким-то образом нашли свой собственный корявый язык для разговора с эканьем и меканьем, не настолько усложненного нюансами и разнообразной лексикой, чтобы копаться в прошлом. В те времена в Токио смешанные пары были еще большой редкостью. Когда они шли по улице, на них оборачивались. Однажды к ним привязались члены студенческого антивоенного движения Дзенгакурен, кричавшие им вслед: «Yankee go home»[5].
Когда они поженились и уехали в Лондон, мама превратилась в эксперта по импровизации. Если не удавалось добыть японские продукты, она обходилась местными. Не сумев найти работу, она переквалифицировалась в гида – водила японских туристов по городу (при этом вводила их в заблуждение) и однажды не один час проплутала с ними в тумане вокруг Тауэра. Представлялась «перевозчиком» вместо «переводчика». Недостаток знаний компенсировала обаянием. Каждое утро она затевала что-нибудь «на скорую руку». Показывала туристам «огни и тени» своего приемного города. Подружилась с другими художниками из числа японцев-экспатов и смело окунулась в свободную, нерафинированную творческую среду новой родины.
Прежде чем появилась я, мои родители прожили вместе семь лет. Через четыре года после моего рождения мы покинули Англию, перебрались в Канаду, и мама принялась импровизировать заново. Он скучала по друзьям и оживленной космополитичной среде, которую оставила в Лондоне и Токио. Ее английский по-прежнему был далек от совершенства, а будущее – неясно.
– Я думал, мы составим хорошую пару, – сказал однажды отец.
фотография
«Этот образ… мог бы существовать, кто-нибудь мог сфотографировать девушку, как фотографировали ее в другое время, при других обстоятельствах. Но такого снимка нет. Кому пришло бы в голову ее фотографировать?»[6] – пишет Маргерит Дюрас.
пейзаж
Однажды в апреле, когда стояла теплая, ясная погода и всё вокруг необратимо зазеленело, я предложила маме посидеть в саду, и она показала мне фотографии, которые принесла в нейлоновой сумке, – и я поняла, что из всех этих снимков мне более всего интересны те, где мама запечатлена в каком-нибудь саду.
Мне всегда нравились фотографии женщин в общественных и частных садах – в садах, отвечающих общепринятым представлениям о роскошных райских кущах. Легкая изумрудная дымка. Неистовство бугенвиллеи. Ветки камелии и гряда холмов на заднем плане. Бросается в глаза тесная связь между жизнью растений и женственностью, но когда я смотрю на эти старые, отпечатанные с передержанной пленки фотографии, меня охватывает хищническое чувство, особенно если женщины в цветастых платьях, утопающие в буйстве листвы, будто сливаются с пейзажем, дразнят: попробуй выдернуть нас отсюда! Призрачная расплывчатость служит напоминанием: воспроизвести маму в этом мире, воплотить на бумаге ее черты и фигуру не так просто. Сколько я ни пыталась, всегда выходило не то.
Это были шестидесятые, поэтому композиция на фотографиях кажется более продуманной с точки зрения эстетики. Я так и не освоила искусство демонстрации своего тела, красивых очертаний, привлекательной геометрии, но мама будто изучила книгу о том, как быть соблазнительной. Как ставить ноги, как соблазнительно вывернуть и вытянуть стопы, как поднять руки и положить руку на бедро. Она знает, зачем нужна камера. Я вспоминаю еще одну специалистку по позам для постера – ее ближайшую подругу Ясуко, одну из «девушек Бонда».
Однажды, когда мне было лет двадцать с чем-то, мы с мамой сидели в темноте и смотрели на Ясуко в «Живешь только дважды». Ясуко появляется в сцене с купанием, где четыре служанки-азиатки в розовых атласных бюстгальтерах и трусиках с высокой талией молча ублажают Бонда.
«Полностью доверьтесь их рукам, дорогой Бонд-сан, – говорит хозяин дома, прежде чем Бонда начнут намыливать и тереть мочалками. – Правило номер один: никогда не делайте ничего для себя, когда это могут сделать другие… Правило номер два: в Японии мужчины всегда главнее женщин».
В списке актеров по версии IMDb Ясуко – девушка № 4 в купальне.
Спустя пятьдесят два года после выхода этой ленты Ясуко сказала на посвященной кино пресс-конференции: «Кто-то помнит меня по роли в фильме о Джеймсе Бонде, но в бондиане я вообще ничего не делала… В тех ролях, которые мне предлагали, я играла японку – какую-нибудь больничную сиделку, горничную или проститутку. У меня были очень ограниченные предложения».
Глядя на дающую интервью Ясуко, невероятно красивую и уверенную в себе, я думала: как меняется история, если ее объектом становится пейзаж? Если главная роль отведена ландшафту?
Моя мать ни разу не произнесла: «Да, мистер Бонд», но, рассматривая фотографии, сделанные за семь лет до моего рождения, я вижу ее в этой роли.
Мама и Ясуко умели очаровывать. Они понимали, какие незыблемые национальные особенности приписывают азиаткам и чего требует от них деловой мир, где молодость и красота являются капиталом. Чтобы их не отвергали, они нередко соглашались на такое амплуа, кокетничали и принимали позы изысканных статуэток. Главное – не позволить присвоенным твоему телу смыслам подавлять твою жизнь. Никогда не ввязывайся в историю, которая поглощает тебя и не отпускает.
Пока мы сидели в саду, солнце зашло. Дома и деревья стали серовато-голубыми. Во французском языке есть идиома для описания густых сумерек: l’heure entre chien et loup[7]. Имеется в виду, что в такой темноте не поймешь, кто крадется в тени – собака или волк. Или можно сказать иначе: когда невозможно отличить знакомое от незнакомого, домашнее животное от дикого.
Где-то в середине 1970-х мама позировала уже с меньшим энтузиазмом. С годами ей становилось всё труднее смотреть прямо в объектив. Она достигла того возраста, когда актрисы перестают быть востребованными и уходят на третьестепенные роли. На многих снимках она смотрит в сторону. Если она не в силах видеть камеру, то, наверно, и камера ее не увидит. В какие-то месяцы и даже годы она и вовсе не снимается, пользуется преимуществами невидимки. Когда же ее фотографируют, она уже не волнуется из-за выражения лица. Теперь, раз на ее лицо нет спроса, оно принадлежит ей. Его некому отдавать.
Фотографии садов обычно показывают, как женщина красиво вписывается в общий фон или тихо стареет, отступая на периферию и становясь не более чем расплывчатым следом чего-то неизменного, «того, что где-то там». Но это имеет смысл только в том случае, если для нас растения – не активные строители окружающей среды, которые создают условия для существования жизни, а всего лишь «декорации». Это работает, только если мы упорно сохраняем свою идентичность, которая отличает нас кустарника.
А что, если женщина не позирует, а просто смягчает и снимает ограничения? Что, если ей по вкусу ощущение жизни и включенности в процесс? Жить с тем, что растет вокруг, быть в центре этой жизни – значит мечтать, находясь внутри Бесконечности.
Мама кинула взгляд на белку, скачущую по телефонному проводу. Я сфотографировала ее в темнеющем саду. Спросила, может ли она сказать, когда была поистине счастлива. Попросила показать фото, где она спокойнее всего. Он выбрала снимок, сделанный в Гибралтаре, где она под деревом, а рядом сидит на ветке макака магот. Полупрозрачный вязаный жилет слегка облегает ее тело, от фотографии веет покоем и беззаботностью. Одиночеством.
японская художница
Через несколько дней после наших с мамой посиделок в саду я в роли таксиста везу по городу своих налопавшихся пиццы сыновей, выбирая неочевидные маршруты, и слушаю известную японскую художницу в передаче ВВС «Desert Island Discs» («Диски необитаемого острова»). Дети просят объяснить, почему об этой художнице нельзя говорить при моей маме. Они считают свою оба-тян большой оригиналкой – интересной и незаурядной личностью, человеком, который не любит, когда его задвигают на второй план. Она заставляет их нервничать, хотя они ее и любят.
– Какие-то там были терки, может, и что-то посерьезнее, чем недоброжелательность.
– А подробнее? – интересуются они.
Формат передачи «Desert Island Discs» предсказуем и потому действует успокаивающе. Жизнь, уложенная в сорок минут и восемь любимых музыкальных записей. Музыкальная заставка с криком чаек не менялась с 1942 года, с первого выпуска передачи. Впрочем, структура выпусков допускает неожиданные отклонения. «Слушатели, привыкшие к одним и тем же старым сюжетам, отвлекаются, если выбивающаяся из общего тренда мелодия напоминает им о трудностях, которые им пришлось преодолевать в молодости», – пишет Хуа Сю в The New Yorker. На случай кораблекрушения японская художница первым делом выбрала «Non, je ne regrette rien»[8] Эдит Пиаф.
– Может, они были слишком похожи, – говорю я сыновьям.
С японской художницей Й. мама подружилась в 1966 году в Лондоне. Й. написала книгу о концептуальном искусстве, содержавшую множество творческих инструкций, стихов и иллюстраций, и представила перформанс, в котором она сама неподвижно сидела на подиуме, а зрителям предлагалось отрезать лежавшими перед ней ножницами маленькие кусочки ее одежды.
В 1960-х годах японская диаспора в Лондоне была довольно малочисленной, и мама с Й. ощутили нечто вроде мгновенного узнавания. В детстве они обе пережили бомбардировку Токио, обе посвятили себя искусству, обе выбрали путь культурного бунта, вышли замуж за белых мужчин пролетарского происхождения и эмигрировали в другую страну.
Может, это была просто зависть, – говорят сыновья. – Конкуренция.
Одно время мама подрабатывала переводчицей и на заработанные деньги подкармливала японскую художницу, еле-еле сводившую концы с концами. Когда Й. с мужем едва хватало денег на оплату квартиры и коммунальных услуг, мама взяла на себя еще и заботу об их маленькой дочке, старалась, чтобы у нее всегда была «хорошая еда, чистая одежда и уютная кроватка». Иногда девочка без всяких предупреждений приезжала поздно вечером на такси, появлялась у дверей, и мама расплачивалась за поездку. Когда она заболела пневмонией, мама ухаживала за ней, пока та не выздоровела.
– Тогда, вероятно, ей не нравилось, что ее используют в качестве няньки? – говорит мой старший сын.
После двух лет сидения с девочкой по несколько раз в неделю мама спросила японскую художницу, может, ей удочерить девочку, к которой она уже относится как к своей? Как рассказывала моя мать, Й. ответила: «Спроси моего мужа, и если он согласится, я подумаю». Не думаю, что Й. намеревалась совсем отказаться от дочери – скорее просто хотела позволить моей маме разделить с ней материнство. Мои мама с папой спросили отца девочки, и он, очевидно, ответил отказом. Ей к тому моменту исполнилось четыре года – ровно столько же, сколько бездетному браку моих родителей.
Мы с сыновьями по-прежнему едем на машине, вполуха слушая «Desert Island Discs». Время от времени рассуждаем. Теперь на необитаемом острове звучит песенка «Лили Марлен» в исполнении Лале Андерсен.
Вскоре после разговора моей мамы с отцом девочки японская художница познакомилась с английским музыкантом, и когда брачные узы были разорваны с обеих сторон, они стали неразлучны. Моя мама и Й. постепенно отдалялись друг от друга. «Мы мало с кем встречаемся из прошлой жизни, – сказала японская художница. – Мы с английским музыкантом очень любим друг друга». Мама этого объяснения не поняла.
В канун Рождества 1971 года, когда брак моих родителей уже не был бездетным, девочка и ее отец, нарушив предписание об опеке, куда-то пропали. Их исчезновение вызвало обширные, но безуспешные поиски. Следующие семь лет девочка с отцом скрывались в христианской общине, которую возглавлял человек, называвший себя апостолом Стивенсом. Японская художница и ее дочь воссоединились лишь спустя двадцать семь лет.
– Может, оба-тян показалось, что Й. ее отвергла, – высказывают предположение мои сыновья.
– Может, она не могла смириться с тем, что ее подруга стала звездой, знаменитостью и зажила красиво.
архивы
Быстро пролетел апрель, мы отпраздновали Песах с родней мужа, и мой племянник исполнил традиционную песню про четыре вопроса, а сыновья отыскали афикоман, спрятанный кем-то в резиновом сапоге.
Стало совсем тепло, мы убрали лопаты и зимние шины, вымели двор.
После двухнедельной паузы в строительстве семейного древа мой ангел-детектив прислала мне сообщение с предложением связаться с Национальной службой здравоохранения Великобритании (НСЗ) и попробовать добыть из архива медицинскую карту моей матери, возможно, с информацией о процедуре искусственного оплодотворения.
Довольно скоро я получила ответ:
Поскольку Фонд переходит на цифровые архивы, и поскольку вы вправе получить все документы, даже если запрашивали данные по одному вопросу, и поскольку у нас нет возможности определить местонахождение данных, связанных с отдельным интересующим вас событием, и поскольку записи были утеряны, а мы располагаем документами только за восемь лет, и поскольку мы для гарантии проверили информацию в архивах и в этой больнице архивы, к сожалению, не сохранились, мы вынуждены сообщить вам, что, к сожалению, никаких упоминаний о случае вашей матери в Фонде Имперского колледжа Лондона Национальной службы здравоохранения не обнаружено.
май – июнь 2019
4. кокуу
(хлебные дожди)
две руки
Я сидела в поезде и наблюдала за пожилым мужчиной с большими руками. Он размахивал ими влево и вправо, будто хотел объяснить: однажды я шлепнулся на скользкой дороге. Или: так я танцую, когда чувствую себя свободным и счастливым. Или: иногда мне кажется, что я серфер и поймал гигантскую волну.
Я сидела в поезде и читала сообщение от своего ангела-детектива об инструменте генетического картирования, так называемом DNA Painter («Художнике ДНК»), с помощью которого мы могли бы продвинуться в нашем расследовании. Она полагала, что мы приближаемся к цели и, может быть, уже почти пришли.
Я не могла понять, с кем разговаривает пожилой господин, поэтому вытянула шею и увидела через проход мужчину помоложе с длинными каштановыми волосами – вероятно, его сына. Сын смеялся и всё время повторял: sim, sim, surfando[9].
Сообщение от ангела разволновало меня. Она так сосредоточенно и планомерно выискивала информацию в полном тумане, что в моем сердце рассеялись всякие сомнения, однако теперь, на слове приближаемся, меня вновь обуяла паника.
Меня ведут по не контролируемому мной пути, – подумала я. Я двигалась прямиком в некое воображаемое генетическое сообщество и могла ранее встречаться или не встречаться с этими людьми, но генетические методы выявили «сильное сходство» между нами. У этого сценария был только один вариант развития, и эта сюжетная линия привела бы меня к финишу, то есть к возможности «воссоединения».
С одной стороны – настороженность.
С другой – рефлекторное желание вписаться в родословную, в этот генетический ряд. Хорошо бы взглянуть, что передалось сверху вниз.
Я смотрела, как пожилой господин встает и медленно, пошатываясь идет по проходу.
«Мы живем в культуре влечения к смерти, – стуча по клавиатуре ноутбука, сказала сидевшая за мной студентка магистратуры своей соседке. – Можно называть ее капитализмом или рациональностью, но, по сути, это экономика влечения к смерти, и она губит всю планету».
Я держалась за идею, что имя может вернуть меня на твердую почву. В том поезде я впервые осознала, что на финише меня необязательно ждет душевный покой или подтверждение моей правоты.
леса
В конце весны поезд вез меня в лес. Призрак моего отца витал в воздухе пока еще безликой и безымянной тенью, а я отправилась в поход. Поехала в дальние края, чтобы вместе с восемью незнакомыми мне художниками неделю заниматься ботаническими исследованиями.
Проект предполагал «проращивание». Ставился вопрос, может ли жизнь растений, помимо прочего, помочь нам переосмыслить наши отношения с природой, приблизить наше искусство к общемировым задачам. Мы планировали встретиться со специалистами по деревьям и цветам, с простыми фермерами, которые «выращивают еду», охотниками-собирателями и архивистами; понаблюдать не за культурными сортами растений, а за дикими видами в естественной для них среде – на лугах, в лесах и смешанных зонах.
Хозяйка нашей резиденции, художница и миколог, завалила весь свой дом баночками с трофейными крылышками бабочек и ящиками с останками животных, среди которых оказались черепа медведя и оленя, а также лисьи шкура и кости. Каждое утро мы маленьким стадом выдвигались в туман, шагали по тропам холмов Гатино, нарезали круги и спирали в облаке холода, по травянистым обочинам и чавкающей от влаги сырой земле, по болотам, заросшим шелестящим тростником и качающимся рогозом.
Я плелась за своими спутниками, нередко в самом хвосте, а они проявляли удивительную терпимость к моему феноменальному невежеству. Они завораживали меня своей осведомленностью, показывали мне ощетинившуюся почву, крошечных насекомых, которые крошечными ртами грызли листву, молодые ростки, храбро пробивающиеся сквозь подмороженный дерн, землю, которая уже начинала превращать то, что перегнило за зиму, в плодородный слой. Я послушно смотрела туда, куда меня направляли их глаза, слушала, как зовут каждое растение, и проникалась благотворным равнодушием леса.
Рождение новых ростков – результат торжества времени, тепла и света, а также напоминание о вечном движении в тихой земле. Распускается всё то, над чем всю зиму шла кропотливая работа. Как-то утром я присела на корточки, чтобы получше рассмотреть на губчатом лесном войлоке округлые густо-малиновые формы венерина башмачка, и словно провалилась в бездонную мягкость. Объятия зеленой сырости. Древняя история континента. В весенних лесах, среди кратковременных вспышек и почти незаметно поднимающих свои головки бутонов, раскрывается то, что было плотно упаковано и спрятано.
плоские растения
В день, когда мы пошли в Национальный гербарий – охлаждаемое помещение без окон, где стоит более шестисот застекленных металлических шкафов и хранится более миллиона обработанных образцов, – небо окрасилось в сиренево-серый цвет. Снаружи громоздились и разбухали темные грозовые тучи. Внутри, в глухом зале с климат-контролем, собрались мы, из-за белых перчаток на руках похожие на мимов. Перед нами на длинном столе, в строгом порядке, идеально ровные, будто только что из-под мультяшного катка, лежали «заранее отобранные экземпляры» растений. Мутовки листьев, сорванные, высушенные и придавленные к листу бумаги. Цветки, распластанные в момент самого пика цветения.
Как нам объяснили, листы гербария могли хранить «морфологию жизни», и нам предложили получше рассмотреть подготовленные гидом артефакты. Красиво аранжированные, они выглядели несколько странно. Для маленькой водоросли лист бумаги, в центре которого она располагалась, казался чересчур огромным, для объемистого одуванчика, растянутого под узкими тканевыми ленточками, – слишком тонким. Я обратила внимание на декоративный узор старательно уложенных по всей площади бумаги листиков-щупалец альпийского цветка, – слабая попытка человека разрушить иллюзию прозаичной деловитости, намек на напряженность хранителя, пытавшегося приглушить влияние искусства и любви.
Когда мы разглядывали по очереди все экспонаты, я почувствовала, сколь ограниченны возможности хранилища. Идентификация растений начиналась с волюнтаристского разрыва жизненных связей растения с локальными условиями и родной экосистемой. Выдернутые из контекста и привычной среды обитания («круга», по выражению Эмили Дикинсон) растения оказались в чужеродной обстановке. Очищенные от малейших примесей земли и песка.
Я видела, что художница маори, стоявшая рядом со мной, боролась с желанием коснуться рукой в перчатке бледного сухого растения с ее родины – из Фангары, из Новой Зеландии. Вид у нее был восхищенный и вместе с тем растерянный, и я чувствовала себя так же. Где жужжание насекомых, где порхающие птицы, теплая и влажная дымка, поднимающиеся от земли ароматы?
Мы ждали, что растения вот-вот переменят свое положение, в котором они застыли по чужой воле. В этом странном саду мы ждали, что растения вдруг начнут двигаться. Чтобы освободиться.
В основе создания хранилища лежит идея о возможности разделения – то есть убежденность в том, что одну жизнь можно отделить от другой. Воплощение логики архива – это превращение мира со всеми его хитросплетениями в музей плоских растений.
Наш гид сняла очки и протерла их краем цветастой блузки.
– Если так дальше пойдет, – сказала она, – роль гербария станет совсем другой.
Она взяла пушистый комочек зафиксированного на бумаге лишайника и высоко подняла его на ладони, как на постаменте.
– Это лишайник с альпийского высокогорья, которое за последние тридцать лет пережило значительное повышение температуры и загрязнение атмосферы, – объяснила она. – Он рос тысячелетиями, дюйм за дюймом. В то время как раньше хранилище было местом сухой таксономии, сейчас идентификация видов используется для систематического описания критически важных сдвигов – в данном случае разрушения горной экосистемы, которое по-другому, возможно, упустили бы из виду или вовсе не заметили. Природные сезоны и растения потихоньку уходят из своих районов.
Она предложила нам ознакомиться с последними исследованиями натуралистов-любителей, утверждавших, что никто не знает, какие данные в конце концов окажутся важными, что мы можем лишь наблюдать за происходящим на Земле, уделяя пристальное внимание изменениям ландшафта. За изменениями в процессах на уровне семени, злака, жилки листьев, почки и плода. Мне показалось, она сама была смущена – а главным образом ошеломлена – тем, что хранилище обладает столь мощной доказательной силой.
Маленькие и аккуратные. Хрупкие и придающие сил. Я подумала, каково это – быть пришпиленным к бумаге, пришвартованным так, чтобы не унесло ветром. Я смотрела на тяжелые металлические двери и чувствовала, как меняются оттенки моего отношения к хранилищу. Первой моей реакцией был шок от чуть ли не агрессивной обособленности экспонатов. Но постепенно я начала смотреть на природу как на единую гармоничную систему, начала лучше понимать характер и глубокий смысл каждого отдельного неотъемлемого элемента ландшафта. Хранилище как стенд с фотографиями актеров и комментариями к ним в театральном фойе.
Подумав, что маму могут заинтересовать подробности, я в тот же день послала ей фото из хранилища, на что она сказала, что раздавленные растения выглядят «так, будто они одеревенели от засухи». А потом, словно это я превратилась в растение и иссохла от жажды, посоветовала мне поискать, где бы искупаться, а лучше «как следует поплавать».
В ту ночь, словно по заказу, поступившему по материнской линии, пошел дождь. Всё почернело и заблестело.
свет
Я проснулась рано и увидела на крытой веранде нашу двадцатисемилетнюю руководительницу группы, радующуюся ласковому дождю. На ней была футболка с надписью «необщительна, но готова поговорить о растениях». Несколько дней назад, когда мы гуляли среди посадок полевых цветов, я заметила на ее руках сыпь от солнца. Почесывая покрасневшие места на шее, она объяснила, что в дождь аллергия на природные факторы мучает ее меньше. Ребенком она обожала сидеть у окна и смотреть на их домашний сад, укромный, но весьма живописный уголок природы, где она росла, точно комнатный цветок. Теперь она художник перформанса, и в ее квартире-студии в Альберте помещается больше семисот спасенных и вылеченных домашних растений – либо доставшихся ей от умерших или заболевших хозяев, которые больше не могли ими заниматься, либо украденных из негостеприимных офисов. «Мои сотрудники», – говорила она.
Несколькими часами позднее мы прибыли в Лаврентийский лес, планируя завершить там нашу экспедицию. Нас ожидала встреча с художницей из французской части Швейцарии, которая прославилась фотографиями деревьев, выросших на пепле Освенцима. Birken по-немецки значит «береза». Своим другим названием – Аушвиц-Биркенау – этот концлагерь обязан окружавшим его белым березам. Вскоре после окончания коммунистического периода в Польше художница начала ходить по лагерям. Что значит для деревьев продолжать дело жизни в таком обезлюдевшем месте, каким образом можно транслировать значимость и биополе этого места, так «остро ощущаемые» многими посетителями, если фотографии не передают их адекватно?
Теперь художница поселилась вместе со своим партнером в горном районе на юге Квебека, в простом, но элегантном деревянном доме, поставленном в большой роще среди красных дубов и белоствольных сосен. Под кронами деревьев расстилались плотные коврики субтильных растений, огороженные столбиками с веревкой, чтобы их не топтали. Художница сказала, что эти нежные сообщества – красный триллиум, клинтония, кандык и увулярия (возраст некоторых из них перевалил за сотню лет) – обладают большей способностью к воспроизводству и выживанию, чем отдельно взятые виды.
Нежные сообщества. Наверно, это мы и есть, подумала я, глядя на своих стоявших в лесу попутчиков – художников из ближних и дальних краев в возрасте от двадцати до семидесяти, бездетных и имевших детей, «благородных» разбойников, рассматривавших кражу плодов с семенами и черенков из частных садов как общественно полезное деяние, следовавших мудрым предписаниям древних и туземных фармацевтов и ценивших растения за лечебные свойства. Мы провели неделю в сотрудничестве с лесом, окруженные невидимой нитью, в постоянном взаимодействии друг с другом. Восемь не связанных родством, объединенных только шапочным знакомством организмов, полагавших «маленькие цветочные радости» свидетельством неуязвимости вечно вращающейся Земли, недремлющей перед глобальной угрозой коричневой чумы, апокалиптическими новостями о потопах, ураганах и неминуемом экологическом коллапсе.
Чем дольше мы оставались в лесу, тем сильнее я ощущала погруженность в ритм жизни деревьев, теряя счет дням и часам. Я закрывала глаза и тихо стояла, прислушиваясь к потрескиванию гнущихся ветвей, стараясь представить себе скрытые коммуникации грибниц и корневых систем, распространившихся, будто вселенная, по всему подземному миру. Я хотела вникнуть в работу невидимых подземных сил, в то, как грибные гифы и расползающиеся корни передают во все стороны глубоко в почве сигналы бедствия и предложения образовать связи.
Художница привела нас к себе домой и угостила японским зеленым чаем. На подносе, который она принесла и поставила перед нами, позвякивали маленькие чашечки. Она предложила нам сесть на пол, на подушки рядом с проектором.
Одно время, сказала художница, она делала отпечатки растений, используя метод фотографии в электромагнитном поле и эффект Кирлиана. Получались как бы оптические изображения листьев, наподобие лучистых заряженных солнц с пылающими, светящимися краями.
Ее замыслом было визуализировать связи и взаимоотношения между растениями, когда между ними возникает близость. «Мы увлеченно исследуем внутреннее строение всего на свете с помощью высоких технологий визуализации, – пояснила она. – Но когда мы увидим связи в действии и что на самом деле исходит от каждого живого организма, произойдет настоящая революция».
Ее задачей было изучить границы материального мира. С чего начинается и где кончается вещество? На этих ее словах я вдруг задумалась о том, какое ничтожное расстояние отделяет мою кожу от кожи моих соседей. Наши колени почти соприкасались. Волоски шевелились. Я представила себя в ореоле дрожащей световой каймы. Я подумала о наших аурах, разлетающихся в разные стороны и сталкивающихся вопреки смешной иллюзии самодостаточности.
Электромагнитное излучение было очень мощным, сказала художница, из-за чего у нее развился рак. Тут я поняла, что она носит парик. Кто-то спросил, намерена ли она прекратить работу со световыми полями, и она ответила отрицательно. Можно было бы уменьшить риск, но с покорностью получившей дозу радиации Марии Кюри она решила, что это было необходимой платой за исследования. Она видела своей миссией изменить застывшую картину мира, выстроенную по законам картезианской логики. Только за счет опасных частот, токов и радиоволн можно было размыть границы древней истории и доказать, что биологическое вещество не упаковано в запечатанный сверток, а напротив – изменчиво и проницаемо.
Для того чтобы зафиксировать нечто недоступное человеческим органам чувств и получить доказательства всепроникающей жизненной силы, она создавала так называемый «энергетический гербарий». Она мечтала о том, чтобы ее фотографии были выставлены в парижском Национальном музее естественной истории.
Пока художница говорила, я вся извертелась на своей подушке, будто ребенок, которому невмоготу сидеть на месте. Ее рассказ увлек меня, однако я никак не могла успокоиться, словно мое тело извивалось от усилий что-то понять. Каким-то образом это было связано со всеми этими играющими границами и навязшими в зубах «взаимозависимостью» и «симбиозом».
Мне в голову пришла мысль о возбуждении, которое ощущаешь, если случайно коснешься того, кто тебе нравится, – кажется, воздух наэлектризован. Но кроме того, я начала понимать, как искажаются портреты и воспоминания, если не удается обозначить «мою» и «твою» зоны, какими несуразными становятся точные описания и картины, если нет индивидуальностей, личных пространств, изолированных от чудес и крушений мира; что такое «я», если все мы – просто распадающиеся на элементы свет и энергия?
В хранилище нам показывали отдельно взятые экземпляры, а художница повернула нас лицом к воодушевляющей панораме активной жизни. Под конец она призналась: «Многое еще непонятно, многое трудно объяснить».
Пришло время попрощаться и уйти из леса – из леса, в котором художница, возможно не без иронии, решила уединиться. А может, она и не уединилась вовсе, а только стерла границы – переплела свою жизнь с деревьями, мхами и прочими живыми объектами Лаврентийских лесов? Когда наша группа грузилась в микроавтобус, я размышляла об энергии, которая высвобождается из наших организмов, будто из глубокой шахты, и уходит в небеса, невзирая на ограничения, накладываемые нашими сущностями и конечностями.
родные незнакомцы
Мы ехали домой через зону затопления в Гатино, мимо огороженных мешками с песком домов и богатых резиденций, в которых бассейны скрылись под водами вышедшей из берегов реки. Река затопила дома, волны плескались на уровне потолка полуподвалов. Люди вытащили свои пожитки наверх, повынимали всё из нижних ящиков, переложили продукты на самые верхние полки.
Дома, в Торонто, я получила сообщение от моего ангела-детектива, из которого узнала, что она загрузила данные из моего семейного древа и анализа ДНК в DNA Painter – и количество вариантов уменьшилось до пяти. Пять гипотетических отцов. Пять подозреваемых в комнате. На сокращенной версии семейного древа – я увидела ее впервые – появились их инициалы. Каждому имени присвоен гипотетический индекс от 1 до 124 – самый высокий соответствовал наиболее вероятному кандидату.
Я поделилась этими находками с сыновьями, которые сидели на диване в гостиной, раскинув ноги с торчащими в разные стороны, такими милыми моему сердцу костлявыми коленками. «Чем дальше, тем страннее, – сказали они, подтягивая свои длинные конечности, – но всё нормально будет».
По плану я должна была связаться с кандидатами. Несколько дней я тянула с этим, предпочитая красить ванную комнату и тупо смотреть «Матрешку».
Родни набралась не одна сотня, но из тех, кто проживал в Англии, близкие совпадения у меня обнаружились лишь с тремя. Я воспользовалась сервисом сообщений компании, которая выполняла тесты, и написала ближайшей опознанной родственнице, дочери известного писателя, однако ответа не получила.
Оставались еще двое.
Здравствуйте, – обратилась я к Н…
Здравствуйте, – обратилась я к К…
От страха и волнения я писала чересчур официальным языком. Имея целью составить некое представление о своей семье, я исследовала семейную историю. Снаружи, в ветреной ночи, нервно, как пальцы, стучали по окну ветки. Б. предупредил меня, что моя родня по ДНК поначалу может проявить бдительность, даже если кто-то из них и выложил информацию о себе. «Мы живем в параноидальном мире». Он посоветовал мне четко дать понять, что я пытаюсь воссоединиться с родственниками не из финансовых соображений, и подчеркнуть, что от меня не исходит никакой угрозы.
Я обращаюсь к Вам с надеждой, что Вы располагаете информацией касательно моего биологического отца… По всей видимости, я была зачата с помощью донора спермы. Возможно, процедура инсеминации была проведена в больнице святой Марии. Не знаете ли Вы кого-нибудь из Ваших родных, кто в конце 1960-х годов мог быть врачом или интерном в Лондоне? Я вовсе не хочу ни вторгаться в чужую жизнь, ни нарушить чей-либо покой… Я лишь надеюсь увидеть фотографии и, может быть, получить дополнительные сведения из семейного анамнеза.
Родственник Н., с которым у меня было второе по значимости совпадение в ДНК, сразу ответил, что мое имя ему неизвестно, и отклонил возможность продолжения разговора – типичный мем: «компьютер говорит нет». Я не отстала и, постаравшись загладить неуклюжесть письма юмором и обаянием, добавила, что мне нужна самая малость, в ответ на что он написал: «Извините, я очень осторожен, потому что работаю в сфере компьютерной безопасности».
Где кроются истоки такой осторожности? Он сам пожелал показать всем свои совпадения ДНК, пригласив и других поделиться их семейной историей. Он знал, насколько близкими оказались связи между нами. Когда я вежливо спросила, нельзя ли мне связаться еще с кем-нибудь из членов его семьи, еще раз заверив его, что не имею ни малейших притязаний на его и их состояние и бизнес, и объяснив, что занимаюсь не совсем обычным поиском уточняющих обстоятельств и истории, а всего-навсего надеюсь получить кое-какие наводки, он ответил: «Извините, мы все очень осторожны».
В то время, в первые месяцы после Брекзита, я так и видела встревоженного человека, который пьет чай Typhoo, воздвигает каменную стену вокруг своей дружной семьи и ревностно оберегает свои границы. Ревностно оберегает свою рыночную экономику и маленькую территорию собственного перепуганного «я».
Я не просила, чтобы меня признали членом семьи. Или просила? Я им не родственница, и он мне ничего не должен. Или должен? Это касается не только меня, а вообще всех в той или иной степени нежданных пришельцев, которые сваливаются как снег на голову и пытаются проникнуть в безопасное место или претендуют на статус блудных сыновей и дочерей. Кто-то из нас стоит у дверей и агитирует за допуск, а кто-то думает: Ради всего святого, страна же маленькая, сколько еще народу мы можем приютить? И все мы связаны родственными узами.
«Что ж, думаю, с его точки зрения, от тебя может исходить опасность, – осторожно сказал мой муж, видя, что я уже готова отступить. – Мало ли, может, в тебе кроется какая-то семейная тайна».
Если смотреть под таким углом, я явилась с темной стороны, чтобы пролить свет на некую тайную историю, которая в семейных хрониках старательно замалчивается.
Мне не было ни малейшего дела до того, что я послужила напоминанием о каких-то забытых неприятных событиях. Обижала его злобная подозрительность. Я не рассчитывала ни на любовь, ни на радушный прием, но примерить на себя взгляд и настроение оценивающего меня незнакомца было неуютно. От этого я только еще больше уперлась.
В конце концов мне удалось подобраться поближе к искомой информации благодаря кузине K. Как только я ей написала, она дала мне номер своего мобильного телефона и предложила перезвонить прямо сейчас. (Тут есть масса вариантов.)
Я поймала ее, когда она уже собиралась уходить к себе в студию. Ее живопись, как я заметила позже, с часто повторяющимися лазурными бассейнами, высокими пальмами и архитектурой в стиле модерн середины прошлого века, излучала обаяние покоя и уединения подобно калифорнийским работам Дэвида Хокни. Она выслушала меня по телефону и сразу вызвалась мне помочь.
С одной стороны, семью можно рассматривать как внешние границы, которыми мы отгораживаемся от тех, кого не знаем, – то, что, согласно логике защиты, следует укреплять и обходить дозором. С другой – семья текуча и периодически легко меняется до неузнаваемости. К. приняла меня всей душой – восприимчивой, пытливой, чуткой, открытой к свободному общению душой художника. Ошеломленная, я слушала, как она рассуждала, гадала вслух, отметала разные возможности. Плейбой в семье… жена-японка… трое сыновей… пять браков… Судорожно сжимая в руке телефон, я внимала каждому слову.
Следуя интуиции, К. высказала предположение, что нам стоит обратиться к одному из родственников с просьбой сделать тест ДНК. Вскоре она прислала мне фотографию бородатого, радостно улыбающегося мужчины под сорок, ветеринара по имени С., с набором для анализа в руках.
Ощутила ли я торжественность или предвкушение каких-то событий? Нет. Только удивительное, бережное притяжение протянутых ко мне рук. Я почувствовала облегчение и вместе с тем готовность ждать – и ждать новостей.
Вспоминая наши прежние разговоры, я представляю себе К. у нее дома в тот момент, когда зазвонил телефон. Большая, счастливая, благополучная семья. А может, пережившая периоды роста и сокращения, ссор и примирений. При любом раскладе я часто думала, не отправить ли К. в качестве благодарности рассказ. Я держу в уме один эпизод из «Истории любви» Саманты Хант. Это самый конец.
Чем живое отличается от воображаемого? Чем отличается любовь от безопасности?
– Отопри дверь, – снова говорит он.
Эта семья – самый крупный эксперимент, в котором мне доводилось участвовать, эксперимент под названием «Как ты кого-то впускаешь?».
– Отопри дверь, – снова говорит он. – Пожалуйста.
Я поворачиваю дверную ручку. Открываю. По-моему, это лучшее определение любви.
аквапарк
Мой телефон зазвонил, когда мы сидели на пляже в аквапарке Вестлейк-Вилли с жирными от масла руками и объедались жареными креветками и соленой рыбой. Он звонил весь день, пока наш караван из семи велосипедов катил по проселочной дороге под ярким солнцем. Один раз я взглянула на экран – звонок издалека, из Португалии. Видимо, ошиблись номером, подумала я и снова принялась крутить педали.
Наконец, оказавшись на берегу, прежде чем войти в озеро, где покачивались многочисленные надувные игровые комплексы, я остановилась и ответила.
Алло, алло, Кио, это Кио?
Из трубки доносился мужской голос. Мягкий и дружелюбный. Бородатый мужчина по имени С., ветеринар.
Человек, которого вы ищете, был моим отцом. То есть он был нашим…
На гигантской горке колготились дети, по очереди скатываясь в воду. Три девушки на пирсе отрабатывали прыжки в воду с элегантным сальто вперед. Кукуруза на гриле и озерная вода, воздух с легкой примесью выхлопных газов. Старик продавал жареные сосиски. В крошечных динамиках громко пел Боб Марли. Было очень плохо слышно. Я пошла на парковку.
…теперь слышите?.. Кио, послушайте, я ужасно рад сообщить вам, что вы моя сестра.
Я недоверчиво слушала, медлила, пыталась угадать, не последует ли за этим какой-то подвох. Вы уверены? Я сохраняла самообладание, в то время как мою шею и щеки заливала волна жара и бикини впивался в ребра.
Вот так просто, здесь и сейчас, оказалось, что у меня есть братья. Четверо. Двое доступны для знакомства. Двое, по неясным мне причинам, недоступны, их контакты с семьей проследить невозможно. Мы охватили не одно поколение. Рождены с 1963 по 1981 годы; проживаем в Фаро, Лондоне, Шанхае… С. – единственный ребенок от пятого и последнего брака своего отца. Нашего отца.
Он умер в 2002 году. Но я уверен, что он хотел бы с вами познакомиться, – вежливо повторил С. под конец нашего долгого телефонного разговора.
Я дважды прошлась из конца в конец парковки. Подобрала несколько укатившихся пляжных мячей и забросила их на площадку. Схватилась за голову и немного походила кругами. Потом вернулась к своей компании и рассказала, что́ со мной случилось, стараясь осмыслить слова С., когда произносила их вслух. Мой муж шагнул вперед, обнял меня за плечи, потом взял в ладони мое лицо. Сыновья сказали: Погугли его! Погугли!
Друзья крепко обняли меня и оставили одну на пирсе, кружа поодаль на манер добрых маленьких спасателей, пока я выискивала информацию в телефоне. Уверена, С. нелегко было признать, что его отец в сорок пять лет мог согласиться стать анонимным донором спермы. Мне в это верилось с трудом. Он упомянул после минутной заминки девочку, которую воспитывал и помогал растить его отец, когда они переехали в Португалию. «Может, он помогал вашей маме из соображений еврейской солидарности», – сказал он, объясняя отцовские порывы благотворительности.
В сети нашлось только три фотографии моего отца. Я рассматривала их, едва дыша. Темные волосы, усы. Солнцезащитные очки. Галстук. Снимки казались нечеткими, размытыми, как будто камера, которой его фотографировали, была расфокусирована или сдвинулась с места. Сходство неявное, по возрасту он годился мне в дедушки и вовсе не был похож на тот вымышленный мужской образ, который сформировался в моем мозгу и всё еще там оставался. Кем был этот человек и что нас связывало? Я боялась, что никогда этого не узнаю. Боялась узнать и всё испортить.
Севшая на пирс чайка каждые несколько секунд поворачивала голову, чтобы получше меня разглядеть. Я смотрела, как на дальнем конце пирса мои сыновья пританцовывают со своим шестилетним «крестным братом».
Брат. Для моего слуха это звучало странно.
Опоры для ног на гигантской надувной горке были скользкие, и я видела, что мой крестник, стоя внизу, прикидывает, насколько рискованно лезть наверх. Из динамиков доносилась песенка «Old Marcus Garvey». В синем небе парили чайки, словно кто-то скомандовал им: ФОКУС. Две девочки лет одиннадцати-двенадцати удобно устроились на огромном тюбинге и медленно кружились в слабом течении. «Да, это лето у тебя не самое счастливое», – сказала та, что поменьше. «Не говори», – ответила ее подружка.
какой он был?
Он был сыном беженцев-евреев.
Он сменил имя.
У него было пять жен, о которых мы знаем.
Третий и четвертый из пяти его браков были заключены с японками.
У него было по меньшей мере четверо детей, о которых мы знаем.
Он был английским автогонщиком («Формула-1», Гран-при Италии).
Он пользовался успехом у женщин.
Одна его книга – об автогонках – опубликована, он написал еще одну о путешествиях, но издатели ее не взяли. («Она опередила свое время», – шутил он.)
Самостоятельно учился игре на фортепьяно.
Торговал ювелирными изделиями, открыл то ли один, то ли два ресторана.
Последние годы жизни провел в Алгарве, бренчал на пианино, воспитывал дочку.
Кое-кто считал его плейбоем.
Любил курицу под соусом пири-пири.
Про чересчур важничающих людей говорил «задрот» или «фря».
Предпочитал майонез и кетчуп оливковому маслу с бальзамическим уксусом.
Любил хрен.
Заработал диабет, прятал в ящике стола печенье, таскал из ресторанов Garfunkel’s пакетики с сахарином.
Обожал собак.
Занимался благотворительностью и верил в тиккун олам – исправление мира.
И, возможно, в то, что людям можно помочь за счет донорского оплодотворения.
Терпеть не мог фотографироваться и не любил говорить о прошлом. Вообще не любил.
конфиденциальность
«Но вы же не собираетесь обо всём этом писать?» – спросил С. под конец нашего телефонного разговора.
Его вопрос прозвучал неожиданно и уколол мою совесть. Он что, считает меня какой-то пронырой, которая всё мотает на ус и всюду видит дармовой материал для своих сочинений? А литературу и журналистику – пустым занятием для бестактных людей? Он в мягкой форме запрещает мне писать? Что зависит от моего ответа, притом что я сама для себя его еще не сформулировала?
«Нет, конечно», – ответила я.
«Хорошо. Наш отец был очень замкнутым человеком».
другой брат
В начале июля мне написал еще один брат, после того как С. сообщил ему о моем существовании. Он был учителем и жил в Шанхае с молодой женой и семилетней дочкой. У него были уши с длинными мочками, как у Будды. Темные волосы. Кожа, похожая на мою. Я обнаружила сходство, особенно на наших подростковых фотографиях, где нас снимали у воды. Матери-японки, белые отцы, на удивление одинаковое детство. Мы увлекались одной и той же музыкой (генетический инстинкт или веяние времени?), оба любили вкусно поесть. Разница в возрасте – всего три года. То, что я знала о его жизни, повторялось в моем прошлом.
Я преподавала на летних курсах писательского мастерства и каждый вечер спешила домой, где меня уже ждали пространные и малосодержательные письма. Мы были не просто братом и сестрой. Мы были соратниками и с горячечным пылом перетасовывали основные вехи наших жизней, встречаясь в тех или иных эпизодах.
В середине июля мы впервые созвонились. В Торонто недалеко от моего дома проходила трасса ежегодных автогонок IndyCar, рев моторов звучал фоном. Я чувствовала его всем телом, чувствовала, как гонщики переключают передачу, едут на таких скоростях, что я, параллельно прислушиваясь к грохоту, была уверена в неизбежности катастрофы. Гонщики, как и наш отец.
Никакого смущенного бормотанья. Мы говорили, перебивая друг друга и перекрикивая низкий гул, нам обоим было что сказать. Я не знала, как отнестись к порожденному его голосом ощущению; голосом, в котором звучали шутливое рукопожатие, избавление от одиночества, дружеское подталкивание плечом, магия и заговорщический шепот мне на ухо – такое же, как у него.
«То, что я тебя нашел, – настоящее чудо для меня, большего счастья я не могу себе представить, – написал он в тот вечер. – Теперь я знаю, что можно мгновенно влюбиться в человека просто потому, что он оказался твоим близким родственником. Не думал, что такое бывает».
В животе у меня что-то оборвалось, будто на быстром подъеме аттракциона. Я с удивлением поняла, что тоже люблю его, хотя любовь пришла нежданно и некстати. Всю свою жизнь, сама того не сознавая, я хотела иметь сильного старшего брата, на которого можно было бы опереться. Я ждала все эти годы, когда во мне, точно главная свеча зажигания, вспыхивала моя единственность.
Нас ничто не отталкивало друг от друга, но по мере того как бежали дни и наша переписка становилась всё менее регулярной, я решила, что дальше нас уже ничто не сближает. Мы как-то невзначай условились о встрече, возможно, в Алгарве, где похоронен наш отец. Можно ли было это устроить? Может, стоило пригласить С. и хоть ненадолго воссоединить три наши жизненные линии?
Я велела обоим своим братьям выбрать день, а потом засомневалась, мой внутренний голос сказал мне: «Проехали». Не хотелось воссоединяться по долгу генетики. И вообще, они слишком заняты, сказала я себе. С. – с его ветеринарской практикой в Лондоне. Д. – с обязанностями учителя в Шанхае.
Находясь по другую сторону океана и периодически меняя отношение к семье то как к чему-то очень важному, то неважному совсем, я подавила свою потребность в эмоциональной поддержке и позволила своим братьям оставаться в виде абстрактных образов.
Ночью я представила себе, что мой дом в Торонто связан с домами в Шанхае, Португалии и Лондоне. Я подумала о двух братьях, с которыми у меня контакта не получилось, – один, судя по всему, был «отрезанный ломоть» из-за наркотической зависимости, а другой проживал в реабилитационном учреждении для лиц с расстройствами психики, – и заволновалась, что их обошли вниманием. Разум не всегда гостеприимен и удобен для жизни, но в трудные времена можно найти приют в семье. Нет ли чего-нибудь в этой семье, что составляет тайну ее неудачных или попавших в беду детей?
Вот тогда-то, пытаясь напасть на след невидимых родственников, я стала мечтать, как вобью адреса братьев в строку поиска Google Street View и увеличу изображения их четырех домов. Пусть нельзя было войти в дома – зато я смогу рассмотреть сады.
Через несколько дней после того, как мне пришла в голову эта идея, я посадила рядом с нашим домом тысячелистник. Не чопорное белое зонтичное растение, а жизнерадостный розовый кустик, похожий на помпон предводительницы команды чирлидеров. Его пышные шапки служили сигнальным устройством. Я изобретала сигналы, посылала знаки каждому, кто упорно, до мучительного зуда, пытался прояснить свою семейную историю.
допущение
Допустим, в каждой семье есть секретный терминал нежданной родни, способной появиться в любой момент. Допустим, такой момент «выдачи» – это некий жизненный этап или ритуал, который рушит любые устоявшиеся представления о себе и отвергает любые идеи о непоколебимости семейного уклада. Допустим, наличие такого терминала с запасом неизвестных чудаков, готовых воскликнуть: «Сюрприз! Хорошо ли, плохо ли, но мы пришли, чтобы помочь вам отменить себя», делает нас более восприимчивыми к чужим радостям и горестям.
В таком случае всех, кто нам встречается, надо бы приветствовать так, будто они только что выскочили из этого терминала.
терминология
Когда мы занимались раскопками в поисках ответов на вопросы и имен, я хотела просто быстрого прогресса, хотела избавиться от тревоги, связанной с тем, что я попала в мутную историю.
Раскопки сулили выход из этой ситуации. Культура, в которой приветствуются истории тех, кто докапывается до своих корней, в которой торжествует идея о вреде сокрытия правды и о правде, несущей освобождение, породила во мне энергию упорства.
Я не особо задумывалась о том, до чего именно мы могли докопаться. Я не ждала этого человека, этого невесть откуда взявшегося отца, чье неожиданное появление поставило передо мной новые трудные вопросы.
Все мои идеи о решимости, которые стимулировали мое расследование, все надежды на то, что ответ принесет мне покой, на поверку почти сразу оказались ошибочными.
Итак, в моем списке были имена всех близких родственников, сведения о которых я получила, но не усвоила их всей душой. Имена, которые я разложила в своей голове, как карточки с именами гостей на званом ужине.
– Пожалуй, мне нужен стол побольше, – сказала я мужу.
– Вряд ли кто-то еще появится, – ответил он.
– Ладно. А если появится? – заныла я.
От незнания грядущего грудь мою сдавил болезненный спазм.
«Вы полагаете, мы закончили? – написала я своему ангелу на следующий день. Я не была уверена, что справлюсь с дополнительными сюрпризами. – Это всё?»
Через несколько дней она ответила: «Вообще-то…»
У меня была сестра С., 1940 года рождения, умершая в 1996 году. Я связалась с ее сыном, и он прислал мне ее фото. Причина смерти осталась неясной. Где-то проскочило упоминание о раке груди – этот факт еще заинтересует моего лечащего врача. На фотографиях моя сестра красотой и стилем напоминала Анну Карина. Судя по ее виду, она была способна отпустить шуточку с невозмутимым видом и убийственной искоркой в глазах.
Я понятия не имела, была ли она счастлива, или ее преследовали разочарования и чувство неудовлетворенности, но то, как она мягко, но цепко держалась за двух своих маленьких сыновей, оказалось мне близко. Глядя на ее лицо, на выступающие ключицы и выразительную линию черной подводки глаз, я испытала боль. Я нашла сестру. Сестру, которая опередила меня на тридцать лет, которая прошла через все, что определяет жизнь, творчество, материнство, борьбу и цветущую красоту женщины. Загипнотизированная темной волной ее волос и блеском нервной улыбки, я всё глядела и глядела на экран компьютера, где она светилась на заднем сиденье машины.
Я рассказала своим братьям о нашей сестре С., а они сказали, что впервые о ней слышат. «Наш отец был очень замкнутым человеком», – повторили они, вызывая к жизни туманную фигуру человека, изо всех сил старавшегося оставаться незамеченным. Замкнутым? – подумала я. – Или осторожным, изворотливым, немножко странным? Может, он не хотел, чтобы про него что-либо узнали, думал, что любой известный о нем факт может быть использован ему во вред? Мой племянник подтвердил, что вскоре после того, как С. вышла замуж, между отцом и дочерью произошла ссора и с 1965 года они больше не общались. Еще одна трещинка в его тщательно закупоренной истории. Еще один ребенок вычеркнут из его биографии или сочтен лишней обузой. Теперь, когда я знала, как легко исчезнуть в этой семье, мне захотелось заступиться за нее, я задумалась о том, кто был к ней добр. Скажи мне, что повлияло на твою жизнь, что тебе пришлось преодолеть, – шептала я фотографии – а вообще никому.
Когда я узнала имя своего отца, первоначальная тайна, сведенная к лаконичному вопросу кто мой отец, никуда не делась. Она стала только объемнее – витала вокруг, огромная, жгучая. Узнав его имя, я оказалась включена в большую, прекрасную, разобщенную семью со всеми ее сложными связями, разрывами, секретами и скандалами.
Если вы уже раскрыли семейную тайну, возможно, то, как одна тайна порождает другую наподобие паучьей кладки в сотню яиц, то, как множится одно имя, не вызовет у вас удивления.
Мои сыновья следили за новостями – хотели знать, продолжаю ли я коллекционировать братьев и сестер.
Чем больше разброда было в моих мыслях и чувствах, тем больше я гуляла, как будто шагами можно всё поправить, раз и навсегда расставить всех строго по порядку. Я c деланой беззаботностью, которой так недоставало моему организму, водила за собой новую компанию, свою родню. Однажды в субботу в городском парке я присоединилась к пешей экскурсии. Прежде чем мы расстались, наша «переводчица с природного», благоухавшая, как картошка фри, которую она жарила на одной из своих подработок, махнула рукой в сторону двух деревьев в нескольких метрах от нас и сказала: «Те, кому больше нравится заучивать новые названия, встаньте у того дуба бархатистого, а те, кто любит общие рассказы, стойте здесь, под этим душистым деревом». Над нашими головами парил ястреб. Где-то вдалеке слышались крики невидимых воронов.
Я посмотрела на экскурсантов, разделившихся на две примерно равные группы.
У меня на языке, ни на миг не успокаиваясь, вертелись и перемешивались имена, которые я узнала. Имена имели важное значение, путать их было нельзя, однако я на минутку задержалась между двумя деревьями, взглянула вверх на луну, как на туманное предзнаменование, и шагнула к душистому дереву.
– Лавр американский, – сообщил мне сосед.
что-то починить
В глубине души я не ожидала, что мой ангел сумеет разрешить загадку моего происхождения, и когда это произошло, мне стало не хватать моей помощницы.
Много позже я спросила ее: «Почему вы взялись мне помогать?» Вообще-то, такое расследование могло бы стоить не одну тысячу долларов, что было мне не по карману.
Ничего личного, ответила она. Ей самой не довелось оказаться в подобной ситуации. Ее не усыновляли, и ее биологическая семья не представляла собой никакой тайны. Просто ей было интересно искать утерянные родственные связи и ломать кирпичные стены в генеалогии с помощью ДНК. Она много лет сотрудничала с некоммерческой организацией, которая оказывает помощь бездомным. В 2016 году начала помогать тем, кого усыновили и кто получил неожиданные результаты теста ДНК.