Aetellon: The Plissadis Empire

Глава 1
АКТ I: Падение и восстановление
Скрип старой кровати в избе Софии был грубой пародией на благоухающие гармонии Аэтеллона, царства парящих шпилей. В подушке пахло травами – не тонкими амбре дивных садов Нефелариона, а сыростью земли. Каждое неловкое движение парализованных ног, каждое наблюдение за простотой хижины резало Плиссиадис глубже, чем осколки челнока, порвавшие её крыло.
Лежа на спине, она закрывала глаза. Мгновенно перед ней вставали картины родного Дома: башни из ослепительного алебастра, отверзающиеся к куполу Небесной Матери; сады, где деревья дрожали плодами неземных оттенков; неглубокие озера, словно полы из жидкой платины… Там она парила, её крылья – залог чистоты крови и первенства рода – ловили восходящие потоки власти. Жители ниже? Лишь слуги, младшие ангелы. Абсолютный Порядок.
А здесь? Здесь скрипело. Здесь пахло грубо. Здесь помогала женщина со стёртыми руками и тусклым взглядом, вещавшая о «равенстве» и «сообществе». Мелочность! Удел тех, кто не способен заглянуть за горизонт своего жалкого поля.
Горькая усмешка скользнула по совершенным чертам Плиссиадис. Всё это “спасение” – не милосердие. Оно было пыткой для её божественной сути, одним долгим проклятием низвергнутых крыльев. Нефеларион откровенничал в бездонном небе над остроконечными шпилями своего грандиозного величия. Теперь Плиссиадис доводилось довольствоваться низким видом внутреннего мира Софии. Унижение пронизывало ее острее любой боли.
Призрачное великолепие Аэтеллона испарилось, смытое адом настоящего. Возвращалось не воспоминание, а рубцы тела. Поездка в один из его великолепных приграничных форпостов обернулась засадой вражеских фракций.
Внезапный удар потряс челнок, вырвав Плиссиадис из медитации. Свет погас, оставив лишь багровые вспышки тревоги. Неуверенная музыка войны заиграла сквозь рёв двигателей на пределе – немелодичные грохоты традиционных взрывов смешивались с визгливым свистом и фффззззззззух энергетических пуль, прожигающих корпус где-то рядом. Холодный ожог страха, незнакомый и чуждый, на миг пронзил её высокомерие. Выстрел! Ещё выстрел! Крепление у кресла треснуло. Аварийная сирена взрезала уши, её вопль – похоронный марш для прежней жизни.
И тогда челнок, издыхающая металлическая птица, сделал свой последний жест. Система катапультирования сработала с жестокой перегрузкой. Не плавный вылет – выплеск. Как мусор. Белое тело, окутанное защитным полем, вышвырнуло в ночную тьму промелькнув стеной разбитых окон.
Свободное падение длилось мгновение вечности. Воздух бил в лицо. Инстинкт велел расправить крылья, поймать поток… Но мир перестал вращаться. Вместо неба – зияющая пасть леса с вскинутыми когтистыми ветвями. Удар! Не о землю сразу, а о живую ловушку древесины. Глухой, дробящий хруст снизу смешался с её собственным криком – чужим, перекошенным от невыносимой боли. Ветви кромсали перья белоснежных крыльев, рвали шелк одежды, швыряли тело вниз как щепку. Ещё удар! Огненный клин в верхнюю часть спины, чуть ниже лопаток. Позвоночник – орган ее могущества, опора воли и крыльев – свернулся в тугой пыточный узел. Чистый разряд шока на миг выключил свет перед глазами.
Тишина. Глухая, оглушительная тишина после хаоса, прерываемая лишь сухим потрескиванием еще горящих обломков челнока где-то в стороне. Она лежала на липкой от крови лесной подстилке, не в силах пошевелить ничем ниже шеи. Мир плавал перед глазами – нарушенные деревья, рваные ветки на фоне искаженного луной неба. Миловидное лицо, обычно не выражавшее ничего, кроме холодной уверенности, корчилось от физической боли и леденящего ужаса осознания. Адская боль пульсировала в спине и правом крыле, которое неестественно и болезненно выдавалось в сторону. Голос не слушался; лишь тихие, хриплые стоны вырывались из пересохшего горла.
Она пыталась отодвинуть страх мысленным рывком, как делала всегда. Найти выход, контроль, власть над ситуацией. Но получилось только: повернуть голову, ощущая, как щедрые иглы пронзают шею. Увидеть окровавленные перья и недоступные ступни ног в паре метров. Лежать. Дышать сквозь боль. Собирать растраченное достоинство каплей по капле. Помощи не ждать. И даже мысли о мести – этой роскоши победителей – были недосягаемы. Здесь была только грязь, боль и проклятье бессильных крыльев.
Спустя несколько часов…
Глубокая неестественность окутала место падения. Стихийный грохот боя сменился абсолютной, почти священной, тишиной леса. Лучи солнца, пробиваясь сквозь свод зеленого навеса, медленно скользили по земле. Один из них, почти божественный в своем настойчивом сиянии, упал на лицо Плиссиадис.
Ее прекрасные, хотя и бледные, щеки и закрытые веки казались высеченными из холодного мрамора, лишь мягкий румянец подчеркивал жизнь, теплившуюся под кожей. Солнечный свет играл в длинных белых ресницах, отливал слабым серебром в неподвижных прядях волос, рассыпанных по темной земле. Это был свет памятника, а не существа дыхания.
Кругом, словно странные грибы после дождя, вздымались из лесного мха и глины осколки ее упавшего мира: изломанные, обугленные панели корпуса челонока с торчащими, как обнаженные нервы, жгутами проводов; искривленные силовые каркасы, уткнувшиеся черным металлом в глину; мелкая мертвая щебенка оплавленных деталей, застрявших в разрыхленной взрывом почве. Они были инородным, жестоким наростом на теле древнего леса.
Тишина была не пустотой, а полнозвучным присутствием. Птицы, пережившие грохот, уже заполняли воздух несложными, но живыми трелями – безразличная жизнерадостность природы. Шелестели высоко в кронах листья, повинуясь ленивому ветерку. Где-то далеко капала влага с ветвей. Эта мирная симфония контрастировала с лежавшей здесь драмой.
Самим своим абсолютным покоем, этой совершенной скульптурностью под солнцем, Плиссиадис казалась самой неподвижной и загадочной деталью в этом пейзаже. Лишь почти незаметное, еле уловимое движение ее грудной клетки – глубокий, вымученный вдох, за которым следовала долгая пауза перед столь же тихим выдохом – говорило о жизни, скованной в оцепенении боли и опустошенной силы. Будто сама земля временно удерживала ангельское создание, прижатое спиной к грязи, а крылья – беспомощно раскинутые и израненные – были границей между ее небесным прошлым и земным пленом. Лесная тишина впитывала ее стоны, а солнце поливало светом вынужденную слабость падшей звезды. Она не спала – она существовала на грани чувств, одеревенелое тело, затуманенный ум, погруженная в тихий ад безмолвия и физической пытки.
Тишину, живую и певучую после шума падения, нарушил новый звук. Не грохот, а почти наивное щелканье – Тап. Тап. – будто легкие удары по дну сплетенной корзины. Сквозь гущу кустов справа донеслось негромкое бормотание, неясное, но явно человеческое: что-то о колючках, ненужных стеблях и спелых гроздьях. Звуки приближались, раздвигая завесу чащи.
Листва шевельнулась сильнее, и в просвет ворвался солнечный луч, осветив фигуру. Это была девушка лет, возможно, восемнадцати. Простая, домотканая одежда защитного цвета сливалась с лесом, лишь лицо да темная шапка длинных, слегка растрепанных волос выделялись на фоне зелени. В руке – плетенка, наполовину наполненная рубиновыми ягодами. Глаза ее, привыкшие искать плоды в листве, были опущены вниз… пока не поднялись.
Она замолкла на полуслове. И замерла. Корзина выскользнула из ослабевших пальцев, рассыпая по ковру мха алые брызги ягод. Она охнула, непроизвольно отшагнув назад, рука вскинулась ко рту.
“Святые силы…” – вырвался сдавленный шепот, полный первобытного ужаса перед неожиданной картиной разрушения и боли.
У подножия искореженного, еще дымящегося металла, среди груды неестественных обломков, на фоне мирного мха лежало то, что казалось воплощением падшего величия. Фигура в белом – истерзанном и запачканном землей и кровью – с неестественно прижатым крылом. Лицо… Лицо ангела, безжизненно-бледное под застывшим золотом рассвета, обладало такой замирающей красотой, что оно врезалось в память, как видение. Но рядом дымился кошмар войны, и тело было сломанным.
Страх сменился ледяным разумом анализа. Девушка окинула взглядом сцену: глубокие борозды в земле от падения, сломанные ветви, неестественный наклон крыла на спине ангелицы, застывшее страдание на совершенном лице, более похожее на мраморный рельеф Ада. Сердце екало от жалости. Ранена… Скорее всего, смертельно. Она знала Легенды. Знала об Ангелах из Далеких Городов Аэтеллона. О них шептались по вечерам у костра. Существа неземной красоты и невероятного разума. Царственные, могущественные… и безжалостные к “низшим” расам, кем, несомненно, была она сама. Мысль о косом, гордом взгляде, о высокомерном осуждении – пронеслась в голове. Они презирают нас. Посчитают маранием прикоснуться. Предадут смерти за дерзость…
Страх сплел свои паутины, но в груди девушки зажглась другая искра. Древнее и глубинное. Глядя на эту беспомощность посреди жестокого великолепия и разрухи, она вдруг с жуткой ясностью поняла: не сможет. Не сможет отвернуться, как будто не видела. Не сможет оставить жертву. Ни зверя, ни птицу – кого угодно. Даже Падшего Ангела. Это было вопиюще неправильно.
Ее рука, дрожа, опустилась на сердце, сжимая грубую ткань рубахи. Глаза затуманились влагой сопереживания.
“Ох, дева… Как же тебя угораздило?” – тихо выдохнула она, голос дрогнул. Потом, сделав глубочайший вдох, как перед прыжком в ледяную воду, девушка твердо шагнула вперед – туда, где лежала гордая обитательница Небесных Башен, теперь всего лишь раненая душа в грязи. Сомнения были проложены рельсами решимости. Помочь. Негоже оставить в беде.
Она опустилась на колени рядом с белоснежным созданием, тень от её простой фигуры коснулась беспомощного ангела. Теперь лицом к лицу с Легендой, ставшей реалией страдания, София почувствовала странный трепет: смесь священного ужаса и непреодолимой нужды протянуть руку помощи.
Огонь в очаге потрескивал свою деревянную балладу, отбрасывая танцующие тени на бревенчатые стены маленькой избы. В центре этого скромного мира, на старой кровати с просевшей соломой, лежало создание из другой реальности. Плиссиадис казалась призраком, заблудшим из мира света в зыбкое пространство теней. Лицо ее, обычно мраморно-холодное, носило румянец лихорадки – неестественный и опасный. Мелкая испарина серебрила лоб, губы, сухие и потрескавшиеся, шептали несвязные слова на языке Звездных Башен. Ее ангельский организм, созданный для парения над миром, сражался внутри – с воспалением, с болью, с унижением пикирования в этот удел. Дыхание было поверхностным, прерывистым, как порхание пойманной птицы.
София, стоя на коленях у кровати, была поглощена титанической для неё задачей. Её темные волосы выбивались из-под платка, следы копоти от очага мазали щеку. В руках – глиняная плошка с густой мазью, пахнущей медом, горькими травами и чем-то животным. Её движения были кропотливы, бесконечно нежны и решительны. Она нанесла мазь на глубокие ссадины на руке Плиссиадис – небесная кожа, чуть сияющая даже в болезни, подчинялась земному лекарству. Затем перекинула свой немудреный лоскут бинта.
Но главное испытание лежало там, где смиренно прижималось к телу большое, роскошное крыло. Левое. Правое же… Правое было причиной адских мучений. София задержала дыхание, подбираясь к нему. Неестественный изгиб, обломанные перья в сгустках запекшейся и свежей крови, страшный завиток оголенных, блестящих от влаги мышц и сухожилий под порванной кожей. Величие, превращенное в жуткую рану.
София притронулась к краю кожи около раны, едва касаясь, лишь чтобы нанести мазь. Глазом не успела моргнуть.
Крик.
Это не было стоном. Это было холодное острие, вонзенное в тишину избы. Пронзительное, животное по звучанию, но с металлом безумного величия и боли. Плиссиадис, казавшаяся почти безжизненной, арфою выгнулась на кровати, глаза дико распахнулись – не видя Софию, но видя лишь внутреннюю бездну мучений там, где святыня ее ангельской сути была осквернена прикосновением и раной. Крыло дернулось судорожно, как пойманный за живое нерв.
София вжалась в пол, к сердцу прилила ледяная волна страха и вины. “Спокойно, спокойно, дивная…” – сдавленно прошептала она, голос дрожал. Она ждала секунду, две, пока спазм в изломанном крыле исчез, пока ужасный крик не сменился тихим, почти бескровным стоном, а напряженные пальцы Плиссиадис разжали постельное покрывало. Только тогда София продолжила, с еще большей осторожностью, с дрожью в руках, но неумолимой решимостью: мазь, перевязка – превращение крыла в толстый, нелепый сверток из бинтов и притирочных салфеток.
Потом настала очередь тяжелого величия. София с благоговением, как перед святым покрывалом, развернула и сняла сверкавшее аквамариновыми нитями и жемчужными светлячками одеяние Плиссиадис. Оно было неописуемой красоты, волшебно легким, но пропахшим горечью боли и землей леса. Его бесценное сияние сменила простая, домотканая рубаха Софии, подогнанная на скорую руку – грубоватая сероватая льнянина, невероятно велика на бестелесной фигуре ангела.
София поправила нелепый предмет на Плиссиадис, ее пальцы бессознательно гладили небесный лоб. В тишине избы звучал лишь треск огня и хриплое дыхание пациентки.
“Выздоравливай же, сокол белый, выздоравливай…” – приговаривала София, повязка контрастировала с сияющей красотой лица. – “Пусть жилы золотом нальются, пусть сила в крылья возвратится…”
Ее слова были заклинанием, обращенному к трем стихиям: к силе ангельского естества, к своей скромной, но безустанной заботе, и к немым бревенчатым стенам, хранящим теперь самую дивную и самую страшную тайну Софииной жизни. Величие, низвергнутое в земную ритмику шипений очага и шепота молитв.
Время текло густым медом и жгучим дымом. Первая неделя в избушке на краю деревни стала тяжким свинцовым камнем на плечах Софии. Днем и ночью она была тенью у белоснежной кровати, сжигая себя на алтаре немыслимого ухода. Ночь превратилась в мучительный дозор. Сидение на жестком стуле, склонившись над трепещущим от жара телом, ткани для компрессов – вечно влажные в руках. Глаза, запавшие от хронического недосыпа, воспаленные, отслеживали каждый неверный вздох, каждый стон в дремоте. Она выжимала себя губкой – рассказывала бессмысленные для бессознательного слуха сказки, меняла повязки на жутком изломе крыла (каждый раз – скрепя сердце, ждя нового кошмарного вопля), нежно вытирала тело тканью, смоченной в прохладной воде, пытаясь сбить упорную лихорадку, свившую гнездо внутри гордого ангельского тела. Казалось, броня плоти Плиссиадис отражала саму смерть – организм её, немыслимо живучий, боролся яростно, но цена была высокой: конвульсиями, испепеляющим жаром, каплями алебастровой крови, проступавшими через бинты у ключиц.
Пища стала полем безмолвной битвы. София варила бульон из дичи, растирала в пюре корнеплоды, приносила мякоть сладких ягод – крохи своего мира, предложенные божественному гостю. Но ответом было страшное, абсолютное отвержение. Даже в бреду, когда разум затуманен, тело Плиссиадис сопротивлялось. Губы плотно смыкались, челюсти становились словно высеченными из гранита. Поперхивание слюной, рвотный рефлекс, слабый, но неумолимый поворот головы от нечистой, с ее точки зрения, трапезы. Это был не каприз – это был инстинкт чистоты крови. София чувствовала холодный ветер презрения, веющий от этого безмолвия. Иногда, в порыве отчаяния, она молила: “Хоть ложку, ради сил небесных! Силы нужны!” – но её мольбы разбивались о мраморное упорство пациентки. Ангел питался лишь чистой водой и неясной энергией борьбы тела.
Усталость Софии больше не умещалась в стенах избы; ее отражение легло и на всю деревню. Община шепталась у колодца, на мельнице, в душной кузнице. Дети, визжавшие в вечерних играх, спрашивали: “А где тетя София?”, и матери лишь качали головами, беспомощно пожимая плечами. Встречали саму Софию редко: мелькала у ручья тень с пустой корзиной вместо прежних полных, бледная и понурая, с трясущимися руками, бессознательно поправлявшими грязный бинт на невидимой ране. При виде этого люди отводили глаза. “Совсем зачахла, – шелестели приглушенные голоса в тени домов, – ни кровинки в лице, словно тень ходит. Лихорадка ее иссушила, что ль?” “Засосала тоска одна, – отвечали другие на полях, – осиротела же девка давно. С работы не возвращалась нынче… Не видать ее”. Предложения помочь по хозяйству София отклонила сухо и резко, став неприступной крепостью. Её миссия превратилась в одинокое пламя свечи на ветру – обжигающееи готовое угаснуть. Лишь настойчивый запах трав и бульона, тянувшийся от ее избы, связывал её с миром, да и тот вызывал лишь тревожное непонимание.
Забрезжил седьмой рассвет за черной тканью заиндевевшего окна. Изба, столько дней полная дымного дыхания лихорадки и тихих стонов, казалось, сама замерла в предчувствии. София, наконец скатившаяся с предсмертной волны бодрствования, сидела скрюченная у печи. Пальцы всё еще сжимали влажную тряпицу – последний атрибут её бессонной вахты. Сон был глубок и немыслим, как падение в бездну, но короток и отравлен образами опалённых крыльев и горячих ожогов под повязками.
Щелчок! Сухой, громкий треск прогоревшего полена в печи сработал как выстрел. София вздрогнула, как от удара по незажившей ране. С усилием, будто поднимая каменную плиту, оторвала веки. Мир плыл в сером свете утра, в запахе пепла и лекарственной горечи.
И тогда она Его Увидела.
Не первое пробуждение в полудреме, когда туманный взгляд сновал под веками, и не сползающий обратно в бредовый мрак хрип. На кровати лежало Сознание. Тело Плиссиадис было неподвижно, словно по-прежнему мраморная глыба, изваянная болью. Но дыхание… Его знала каждая клетка Софии после семи ночей удушливого ухаживания. Теперь оно стало ровным, глубоким, властным. Не рассеянным в лихорадке, а сосредоточенным, как луч лазера в хмуром сумраке.
Широко открытые глаза… Фиалково-глубокие, пронзительные. Они были подобны двум вымытым дождем небесам, внезапно открывшимся после долгой бури. Но не омытым и ясным – а обожженным молниями и пронизанным сталью. В них не было ни капли призрачности лихорадки, только жуткая, кристальная калькуляция. Они впитывали убожество избы: закопченный потолок, грубые стены, глиняный пол у пепелища очага. Скользили с холодным, оценивающим безразличием по ранам на собственном теле, по стянутому бинтами уродству величественного крыла. И наконец… Остановились на Софии.
София почувствовала этот взгляд как физическое касание – колючий лед на коже. Она замерла под исследующим оком. Видела, как в этих звездных глубинах отражалась ее собственная тень: волосы в растрепанном платке, грязнокопченая, заплатанная рубаха, воспаленные глаза с синевой потаенных синяков, лицо, истощенное недосыпанием до такой степени, что молодая девушка стала напоминать изможденную старушку. Плиссиадис смотрела не только на измученное тело – она смотрела на воплощение человеческой слабости, принесенной в жертву божественной жизни.
Ни звука. Только хриплый треск умирающих углей и глубокое, размеренное дыхание Ангела, терпеливого тюремщика собственных страданий. Боль не сковывалась обездвиживающими сетями бессознательности. Теперь она была выкована в каждом нервном окончании доводом до сознания. Но крик и стон не вырвались из ее побледневших, крепко стиснутых губ. Лишь власть над терпением.
Это пробуждение не было чудом для Плиссиадис. Для неё это было низвержение из преболезненной тьмы в полную, невыносимую яркость пыточной камеры собственного тела. Но под бессилием – стеклянным парусом переломленного крыла – зрела ярость осознания. И молчание, сидевшее в комнате, было гнетущим союзом между рифом ран Ангела и непрошенной, измочаленной милосердием человеческой щебёнкой. Тишина не была тихой; она скрывала гул, который напрягался, как шнур лука перед выстрелом жалящих слов или железной мести, когда тело ей позволит.
Ледяная тишина между спасительницей и спасенной, натянутая как тетива над бездной страха и боли, внезапно разбилась.
БАМ. БАМ. БАМ.
Тяжелые, настойчивые удары в крепкую деревянную дверь заставили вздрогнуть бревенчатые стены, с которых осыпалась труха. София отпрянула от кровати, как ужаленная, зажав ладонью собственный вскрик, прежде чем он сорвался с губ. Сердце колотилось так, что вот-вот проломит грудину.
Из-за двери, борясь с деревянной преградой, пробился сгусток жизни, слишком громкий для этой едва дышащей избы: голос. Подростковый, мужской, знакомый до боли – голос Микла, соседского парня, мастера на все руки. Наглый, молодой, пропитанный сытостью и здоровьем.
“Эй, Софи? Ты как там, сизарь?!” – неслось из-за порога. “Слыхать-то слыхали все, что ты какая-то хворая ходишь, маячок в окошке твой тусклый! Бабки на утись у озера шепчутся – Софья зачахла! Вот, принес тебе выручки!” Нескладная пауза, удивленный вздох, и голос стал громче: “Ху! Я ж уточку схлопотал здоровую! Вон какая добрая выдалась! Небось себя не живишь по скромности, добро мясное! Держи, готовую принес… Эй, Соф? Дай ухо подставить, на дверь что ли руку подняла?”
София стояла между кроватью Ангела и дверью в родную деревню, превратившейся вдруг в ворота на эшафот. Гастрономическое предложение Микла обожгло как пощечина. В голове, за минуту назад отуманенной адской болью и сиянием чужой сознательности, зашумел вихрь паники: Если он войдет… Если он УВИДИТ… Словно по волшебству, ей привиделась вся деревня: любопытствующие старухи, подозрительные взгляды мужчин, сказочный огонь страха перед всем неестественным. Плескался прямо на пороге брызжущий опасностью океан проблем. Проклятия лисой пролетали в мыслях, лихорадочные и острые: Почему СЕЙЧАС? Почему ОН? Почему могильная яма вместо помощи?!
Она бросила безумный взгляд на Плиссиадис. Фиолетовые глаза Ангела, только что измерявшие её немощь и ярость боли, теперь сфокусировались. Как свет фонаря назло набрасываемой сетью теней. Без малейших эмоций – просто видели. Видели испепеляющий костер страха, сжигающий Софию изнутри. Видели притворное спокойствие на ее лице – маску, трескавшуюся со скоростью её мыслей. Предметы в избе сжались: тень её крыла удлинила точеные черты лица Плиссиадис, низкие стропила давили сверху.
София резко повернулась к двери. Серый свет накрыл ее поникшие плечи. Молчание. За дверью закопошилось усердие не к месту: “Софья? Чего ты притихла как мышь под веником?.. Дверь то отопри!” – легко сказал голос с другой стороны.
Тишина в избе была неестественной, почти осязаемой, словно туман ангельской замкнутости. Плиссиадис не проронила ни звука. Её взгляд, холодный и неумолимый, как ледник под звездами, был прикован к Софии. Она не просто смотрела – она анализировала. Каждый нерв, дрогнувший на лице девушки, каждая капля пота, выступившая на виске, каждый подавленный вдох – все это ложилось на невидимые весы её могучего интеллекта. Она видела не человека – видела открытую книгу страха, замешательства и пособнической слабости. Её унижение от беспомощности начало кристаллизоваться в первый экспериментальный нарост идеи.
За дверью бурлила человеческая назойливость. Ручка заскрипела под грубой ладонью Микла, древесина податливо прогнулась. Скрип. Призрачная щель расползлась в деревянном полотне, впустив ломтик тусклого света и обрывок громкого голоса:
“…у птицы той – вкуснятина, Софь! Ей-бы, лапы лизать…”
Звук был грубым, плотским, как удар кулаком по пышной картине уединенной симфонии боли и странной привязанности. Он физически рвал ту связующую завесу молчания, что опустилась между ангелом и человеком.
София метнула безумный взгляд от приоткрывающейся пропасти к кровати. Миг паники – и решение схватилось, как спазм.
РЫВОК.
БАМ-ХЛОП!
София не думала – тело среагировало инстинктом загнанного зверя. Оттолкнувшись ногой от грубых половиц, она всей тяжестью упавшего топора врезалась плечом и спиной в наступающую створку. Древесина взвыла, дрогнула и закрылась с таким резким звуком, словно миру отрубили восьмое чудо света вместе с перчаткой гостеприимства.
Снаружи – громкое: “Ой-ай!” – вопль Микла был смесью боли, испуга и глубокой, мужицкой обиды. “Щёку едва не отшиб! Что у тебя там, Софка, медведь на спячке прикорнул, да ненароком дверь головой подпер?! Ишь, какого стража поставила!”
София приковалась спиной к трепещущей двери. Ладони, плоские и влажные, впились в шершавую древесину. Сердце билось так, будто рвалось выскочить сквозь ребра и забиться под ноги удивленной Плиссиадис. Ушибся? Не увидел? Боже, только бы не увидел…
Ангел, всевидящий центр этой человеческой бури, лишь микродвинул зрачками. Взгляд их переполз со сведенной спины Софии на зловещую дверь, вибрирующую от возмущенных возгласов, и обратно. Ни страха, ни протеста. Только чистое интеллектуальное регистрирование. Этот акт комической обороны, казался ей лишь очередной иллюстрацией хаотичности и примитивной эмоциональности низших существ. Они шумят. Они вторгаются. Они приносят жареных уток. Для Плиссиадис эта сцена была ценным первым экспериментом: как стрессовая реакция субъекта влияет на его способность сохранить секрет. Результаты записывались в вихре абсолютной памяти Плиссиадис.
София прижалась лбом к прохладной, грубой древесине двери. Каждое слово давалось с трудом, вырываясь сквозь ком страха, вставший в горле. Голос её не был нарочито хриплым – он действительно сорвался, надтреснутый от недосыпа и нервного перенапряжения. Она говорила не в зазор, а почти воплем, пытаясь перекрыть собственные сомнения и настойчивость Микла:
“Микл!.. С-Слушай!” – выкрикнула она, резко выдыхая, словно после долгого забега. Пауза – короткая, жадная глотка воздуха. “Я… я страшно хвораю! Не выхожу потому… Внутри всё горит! То пот, то озноб…”
Она вжалась в дверь сильнее, как будто боль можно было вытеснить давлением. Глаза дико метнулись в сторону кровати, где сияли неотрывным взглядом фиалковые звезды Плиссиадис, потом – снова в щель над щеколдой, в пустоту.
“Нельзя тебе сюда!” – голос взлетел на фальцет отчаяния. “Зараза эта липкая… кружит! Не дай бог, сам схватишь!” – Пауза. Мысль об опасности для других, реальная или мнимая, давала ей крупицу убедительности. Она выдохнула, и голос стал ниже, сиплее, почти шепотом добавлено: “Проветрить не могу… Дышать нечем… Ты же не хочешь слечь?”
Еще один судорожный вдох. Разговор превращался в пытку. Нужно было закончить, отвязаться. “Спасибо!.. За утку… Огромное спасибо!” – слова благодарности прозвучали вымученно, поспешно, будто отбрасывались как лишний груз. “Просто… просто ОСТАВЬ у двери! Ладно? Я… позже возьму. Когда… силы будут…”
Конец фразы повис в тишине, которую тут же разбил ледяной аккорд ее собственного голоса. Он резко усилился, перешел в почти истеричное требование, обращенное сквозь древесину ко всему миру за порогом: “УШЕЛ БЫ! СЛЫШИШЬ?! ТРАВУ ПИТЬ НУЖНО! ОСТАВЬ И УЙДИ! НЕ МОЖУ СЕЙЧАС!!!”
Последнее “нельзя!” сорвалось с губ почти как крик затравленного зверя, отчаяние и страх взяли верх. Она умолкла, тяжело дыша, прислонившись к двери, не в силах пошевелиться. Ее взгляд упал вниз, на трещины в старых досках пола. Поверил? О боги, пусть поверит…
Снаружи замерли на секунду. Потом послышалось недовольно-взволнованное: “Ладненько, ладненько, не ори! Болезнью машешь как флагом… Оставил. Ну, поправляйся, видимо… ох…” Шаги, нерешительные, удаляющиеся. Звук глиняной миски, поставленной о что-то деревянное у самого порога.
София позволила себе сгорбиться, выпуская через подскочившие на глаза слезы напряжения последней минуты. Взгляд Плиссиадис по-прежнему пылал на её спине. Холодное, безоценочное созерцание человеческой истерии и примитивной лжи. Тишина вернулась, но теперь она была наэлектризована контрастом – свежая режущая молитва лжи кренящихся слов и платиновое молчание лежащей в тени Ангела.
София должна была сдвинуться. Каждый мускул стонал под гнетом измождения, но кровать небесного существа тянула как магнит. Взвалив на себя груз немыслимой задачи – попечение ангела, – она истратила последние капли сил. Леденящее напряжение у двери, беготня за водой при диких скачках лихорадки у больной, ночи у очага – всё спрессовалось в свинцовую усталость. Но сдаваться? Не в её природе. Ступив на ноги, она зашаталась как пьяница, мир поплыл в зеленоватых пятнах. Пальцы впились в край грубого стола – единственную точку опоры в качающейся реальности. Движение к кровати стало мучительным крестным ходом по собственной немощи. Рука протянулась, оперлась о суровое полено изголовья. И вот – рухнула на стоявший рядом табурет. Спина осела, тело превратилось в мешок с костями. Лоб покрылся липким паром. Эта близость к источнику ее страхов и надежд далась ей ценой капель кровавого пота, которые стерпело тело.
Плиссиадис не сводила взгляда. Фиалковые зрачки, холоднее горных ключей Аэтеллона, препарировали каждую деталь. Вскинутая рука… Заминка у стола… Шаткая поступь… Безвольное оседание табурета… Этот путь в три локтя был развернутым свитком человеческой слабости. И чувство коварного укола нестерпимого унижения вновь набухло у основания крыльев. Прятать? Её? Ее Палатинский перстень должен был сверкать на троне. Мысли, отточенные как ножи созвездий, вспарывали реальность: Это – кощунство. Плевок в лик божественного!
Но на гребне волны ярости – вспышка ледяной логики. Диаграммы команд ума стремительно выстраивались. Факт: это человеческая посредственность, эта София, она сохранила мне жизнь. Вопреки презрению небес к низшим и вероятной опасности для своей жалкой сущности. Вывод: акт выбивался из паттернов рациональных основ безумия или страха, становился аномалией. Аномалии заслуживают исследования. Стратегическая калькуляция момента: “Сама жизнь – бесспорная ценность, даже в этом унизительном коконе праха. Спасение меня достойно благой оценки, как бы омерзительны ни были обстоятельства. Но почему? Распознать аномалию – мой интерес. Ради чего такая жертва?”
Тишина повисала густой паутиной, прежде чем голос Плиссиадис рассек её, хриплый и непривычно слабый, как шорох пересохших крыльев:
“– Зачем?”
Слово прозвучало лезвием в бархатных ножнах – тихо, но с нестираемой сталью в основе. София вздрогнула, встрепенулась, точно спугнутая птица. На мгновение её глаза – запавшие, словно усталые зеркала – отразили чистый шок. Хрипловатое эхо казалось громом после недели немого камня.
Непременно знаю, пронеслось в ледяных коридорах её разума. Их человеческая «мораль» – эта кривая подпорка их ничтожества. Липкие сети долга, вытканные слезами и страхом. Цепочки примитивных рефлексов, именуемых «добром». Но гипотеза требовала подтверждения. Это был эксперимент чистого сознания.
“– Зачем ты меня спасла?” – выдавила Плиссиадис громче, заставив слабость гнуться под усилием воли. Бледные губы натянулись в подобие благодарной улыбки – жест, неестественный, как цветок на ледяной скале.
Продавливай альтруизм, шептал холодный алгоритм её мысли. Пусть видит слабость, пусть видит ответную тень благодарности. Отвратительная, но необходимая мимикрия.
Она ловила каждую микроскопическую волну на территории Софии: расширенные зрачки (испуг? сострадание?), внезапное смягчение черт при звуке боли (жалость? долг?). Эта алгебра человеческой души была для нее точной наукой. Какую именно струну тронул ее вопрос? Божественную веру? Племенное «не бросить своего»? Пыльный фетиш абстрактных «добродетелей»?
Терпеть это скотное подобие храма… Её прикосновения, вонище земли и дешевой самоотверженности? Горечь унижения вспыхнула звездной сверхновой под сломанным крылом. Её место – на пьедестале из сапфиров и песен о Вечности, а не в постели сироты! Но холодное зерно логики давало ростки сквозь пепел ярости. Сохранение этой божественной жизни – акт, превосходящий грязь исполнения. С чисто практической точки зрения… достойно. Технически.
Весы колебались… Но почему? Интеллектуальный парадокс. Мотив, скрытый в хаосе человеческого нутра, требовал извлечения ради будущих ходов. Тактика предписывала: строй видимость моста. Изобразить доверительный контакт.
Со слабым, словно вымученным стоном – актерство, доведенное до автоматизма нервом, – Плиссиадис медленно пошевелила рукой, лежащей поверх грубого льняного покрывала. Ладонь развернулась в сторону Софии, пальцы расслаблены, но не тянутся – жест взыскующей, но сдержанной благодарности. Пустой знак великодушия без награды. Внешне – победа смирения. Внутренне – первый ход в партии, где фигуры – чужая совесть и её стальная воля. Эта девчонка должна почувствовать: за страданием ангела кроется ядовитый мёд понимания. Пусть думает, что сердце великого существа смягчилось от жертвенной миски и запахов горечи трав.
Тихий выдох, больше похожий на стон усталости, вырвался из Софии прежде слов. Её взгляд скользнул по перевязанному крылу, где сквозь грубые бинты угадывался страшный излом, а потом устремился в горящее фиалково-холодным огнем лицо ангела. Голос ее прозвучал приглушенно-хрипло, сорванный недели бессонных сражений:
“Я… я не знаю, как иначе…”
Она отвела глаза, уставшие пальцы нервно перебирали край грязного фартука. Казалось, она собиралась с мыслями в тумане крайнего истощения.
“Лежать бы… оставить там, в лесу? С такими… ранами?” – слова прозвучали не как вопрос к ангелу, а как мучительное обращение к самой себе, к какому-то внутреннему закону. Горькая складка легла у уголков её губ. – “Была бы мертва к утру… или кружили бы вороны…”
Мгновение молчания. Тишину избы наливалось леденящей росой поверхностно выраженным чувством. София дернула плечом в сдержанной дрожи. Движение – резко и подчеркнуто.
Тишина повисла тяжко после сбивчивых слов Софии. Девушка не поднимала глаз, её пальцы все так же нервно теребили грубую ткань фартука, будто пытаясь уцепиться за хоть что-то знакомое в этом немыслимом диалоге. Тень мучительных образов – ворон, гниющей плоти под сломанным крылом – все еще витала в натопленном воздухе избы.
И тогда прозвучало.
Голос Плиссиадис оставался слабым, но обрел неестественную четкость, как вымерзшее стекло: “– Ясно.”
Одно слово. Холодное. Ровное. Оно отсекло Софины растерянные мысли. Рука девушки замерла на фартуке.
Ангел медленно, будто преодолевая нечеловеческую тяжесть в каждом мускуле и кости, приоткрыл глаза чуть шире. Фиалковая глубина зрачков уловила тот самый момент застывшей немощи Софии. И тогда Плиссиадис сделала нечто невообразимое.
Ее бледные губы натянулись в подобие улыбки. Мягкой, теплой, благодарной. Именно подобие. Уголки губ дрогнули едва заметно под усилием воли. Лоб оставался мраморно-гладким, без морщинки искреннего чувства. Брови лишь чуть приподнялись – вроде бы в знак искреннего умиления, но больше напоминая хищную птицу, наметившую добычу.
“Не каждый…” – голос внезапно сделался тише, теплее, почти дрожащим от мнимого умиления. София невольно встрепенулась. – “Не каждый был бы готов спасти… существо вроде меня.”
Последние слова были произнесены с такой искусственно подчеркнутой смиренной нотой, что по спине Софии пробежали мурашки зудящей неправды. Но безызвестная импульсивная дрожь звука подсознательно шла по струнам доселе одинокого сердца девушки.
“Благодарю тебя, София,” – почти шепотом добавила Плиссиадис, сознательно вкладывая в имя Софии странные, почти нежные полутона. Она даже слабо пошевелила лежащей рукой, словно пытаясь невероятным усилием достать до Софины ладони, но не дотянуться. Жест оказался странно беспомощным и дико контрастирующим с царственной невозмутимостью черт.
Легкая дымка трех прошедших дней приглушила остроту кошмара в избе, но не растворила его. София вынырнула из добровольного затвора. На деревенских улочках она появилась снова: плечи расправлены, шаг упругий, глаза – больше не запавшие. Бледность щек уступила место легкому румянцу прогулок к ручью за чистой водой, а на смену лиловым теням под веками пришли лишь тонкие синеватые полумесяцы – немые свидетельства все еще неглубокого сна. Но это была лишь тщательно выстроенная видимость жизни. Под спокойной поверхностью плескалась глухая тревога. Её новый облик включал в себя и неприкасаемое правило, выросшее как шип вокруг хижины: не заходить в дом. “Помаялась, Софья, отлегло?” – крикнула как-то Агафья у колодца, лукаво подмигивая соседке. София лишь кивнула, старательно развязывая бидон: “Хвороба отошла, тетка. Господь помиловал. Но… кашель еще донимает порой сильно. Боюсь, заразно. Лучше не захаживать!”"
Ложь вросла в порог. Слово “хворь”, брошенное Софией у колодца, прилипло к избе как клеймо. Деревня отшатнулась. Взгляды на хижину стали острожными – чумной дом. Бабы крестились, проходя мимо, дети обходили стороной. София принимала горницы и посудинки с харчами только на крыльце, сквозь щель приоткрытой двери. Слышала шепот: “…да как она там одна-то, бедовая… проклятое место…”
Внутри царил иной мор. Воздух был густым от несказанного. Плиссиадис лежала, сияющая белизной кожи мертвенно-искусственного жемчуга на фоне закопчённых стен. Её фиалковые глаза, вечно открытые, отслеживали каждое движение Софии с холодной точностью искателя аномалий. Ангел почти не говорил. Лишь иногда – острый, как кристальный осколок, вопрос или команду: “Вода”, “Гниёт повязка”.
Осознание ударило, как физический удар. Плиссиадис попыталась приподняться – ответили лишь муки в перебитой спине и мертвая тяжесть ног. Ни единого импульса. Ни трепета мышц под чужеродной кожей. Паралич был абсолютен. Горькая правда прошила сознание ледяной иглой: ее тело стало земной тюрьмой. Небесная осанка, парящий шаг? Растерзаны туманами, похоронены в глуши этого грязного мира. Она – пленник собственной плоти.
Пространство сжалось до размеров избы. Мир остался за толстыми стенами грубой древесины, доступный лишь узким щелям окон и обрывкам звуков: грубые мужицкие пересмешки у колодца, плач ребенка, невнятный гул рынка по четвергам. Её всевидящие глаза фиалкового льда превратились в единственный инструмент. София, тенью снующая по избе, её ритуалы, микро-гримасы, долгие взгляды в печь – всё фиксировалось, сортировалось. Деревня проявлялась как хаотичный код через щели в занавесках: вот кривая линия спины старухи, несущей вязанку хвороста; вот диск солнца на грязной луже. Беспомощность стала жерновом для ума.
Беспомощность не убила мысль – она заточила ее в алмаз. Лежа в плену собственного разбитого тела, Плиссиадис ощущала горечь, острее любой физической боли. Эта духота избы, убогая реальность деревни за мутным стеклом, прикосновение грубой домотканины – всё было издевательством над её сущностью. Белизна её кожи, казалось, впитывала грязь мира, от которого её крылья некогда парили ввысь. Но отчаяние – удел слабых. Или глупых.
Фиалковый взгляд, неотрывный от Софии, стал её орудием разведки. Эта земная девушка… Дрожащий сосуд страха, вины и примитивной жажды значимости. Её слабость была очевидна, как трещина в глиняном кувшине. Боязнь деревни, замкнутость, эта нагроможденная ложь о «хвори» – всё это напрягало струны её души до звона. Плиссиадис видела каждый нервный тик, каждую попытку избежать её ледяного взора.
Потенциал. В этом существе был потенциал инструмента. Его нужно лишь выковать верной манипуляцией. Перспектива выздоровления сияла перед ее внутренним взором не просто чистотой – то было единственное возможное русло для её падшего величия. И путь лежал через Софию. Как? Достаточно было найти рычаги.
Когда Софьи не было в родной избе…Первые контуры плана змеились в сознании: усилить долг (ведь она – её крест!), подкрепить несуществующей надеждой на избранность (“Лишь ты способна, София”), изолировать окончательно от деревни, заменив внешний мир собственной зависимостью. Пусть страх сменится слепым служением. Глядя, как София робко ставит миску с похлебкой, Плиссиадис уже строила мост в будущее – жертвенной любовью глупца к своему палачу и спасителю одновременно. Каждая ложная улыбка ангела, каждое притворное слово благодарности – это был первый шаг по пути от лежанки в грязи назад к фарфоровым чертогам Аэтеллона. Цена? Ничтожна. Но…
Щель света из приоткрытой двери прорезал полумрак. Микл, неловкий и обеспокоенный (“Хвороба-то как… поинтересоваться…”), пошатнулся на пороге. Его грубые пальцы вцепились в косяк. Слова застряли в глотке. Взгляд уперся в нее.
Плиссиадис. Не сон. Не бред. Существо нездешней, пугающей красоты, искалеченное и застигнутое врасплох на грязной лежанке. Сияющие фиалковые глаза, широко открытые, столкнулись с его ошарашенными. Лицом к лицу. Мгновенный шок висел в воздухе.
Она вздрогнула крылом – пытаясь инстинктивно взлететь, но безуспешно. Ни бежать, ни защититься. Первая мысль – игла: Весь план – жалкая горстка пепла. Катастрофа. По спине пробежала холодная волна чистого, липкого страха…
Канал Автора, где можно узнать новости: https://t.me/AlexeiVenitiadi
Глава 2.1
АКТ I: Падение и