Глагол длиной в жизнь

Размер шрифта:   13
Глагол длиной в жизнь

«Молодость дана всем, старость – избранным»

I.

Марат приехал к прадеду в воскресенье, потому что мать велела. Это важное уточнение – «потому что мать велела» – объясняет решительно всё: и выражение его лица, похожее на лицо человека, которого ведут на прививку, и полное отсутствие каких-либо подарков (мать забыла сказать, а сам он не додумался, хотя ему было уже семнадцать лет и он полагал себя существом вполне сознательным – в тех пределах, которые семнадцатилетие отводит для сознательности), и телефон, который он держал в руке с видом утопающего, цепляющегося за обломок мачты.

Марс Мирсаевич жил в Уфе, в квартире на улице Тукаева, 29 – в трёхэтажном кирпичном доме, в квартире которую получил ещё при Брежневе за какие-то заслуги перед отечественной исторической наукой; по крайней мере, так это называлось в официальных бумагах, хотя сам он говорил об этом с той осторожной иронией, с какой люди его поколения говорили обо всём, что получали от государства: не с благодарностью и не с обидой, а с тихим недоумением человека, которому государство явно вручило чужое – и оба об этом знают, но делают вид. С тех пор он не переехал – не потому, что не мог, а потому, что не видел смысла. Квартира была трёхкомнатная, с потолками три двадцать, с видом на Соборную мечеть прямо под окном, и в ней пахло так, как пахнет только в квартирах людей, проживших в одном месте больше пятидесяти лет: книгами, старым деревом, горьковатым дымком прожитого – и чем-то ещё, чему нет имени, но что есть в каждом доме, где жили по-настоящему.

Прадеду было восемьдесят восемь. Марат не мог себе представить эту цифру применительно к живому человеку – восемьдесят восемь лет, это сколько раз надо было проснуться утром, посмотреть в потолок и всё-таки решить жить дальше? Он сам едва справлялся с семнадцатью. Прадед между тем сидел в кресле у окна, в котором, как в раме картины, светились минареты Соборной мечети, и читал в бумажной книге – не в телефоне, не в планшете, в бумажной, – и очки у него были старомодные, с толстыми стёклами, делавшими глаза похожими на совиные, и руки в старческих пятнах, но твёрдые. Марат остановился в дверях комнаты – телефон всё ещё в руке – и вдруг почувствовал что-то среднее между неловкостью и уважением, и сам не разобрал, чего больше.

– Телефон положи на полку, – сказал Марс Мирсаевич из комнаты, не отрываясь от книги. – Он от тебя не убежит. И иди на кухню – там чай, сахар в синей банке.

Марат не положил. Он помедлил – секунду, может две, – стоя в прихожей, сжал телефон чуть крепче и подумал: зачем, собственно? Ему семнадцать лет, он пришёл из вежливости, и никто не имеет права указывать ему, куда класть его собственные вещи. Из комнаты не доносилось ни звука: прадед читал, не глядя, не проверяя, не ожидая. И именно это – то, что он не смотрел, не ждал, не давил, – сделало сопротивление ненужным, как кулак, замахнувшийся на пустое место. Марат положил телефон на полку в прихожей. Не потому что согласился с аргументом – а потому что в этой квартире почему-то хотелось делать то, что говорят. Он не понял, победа это или капитуляция, и решил считать, что ни то ни другое.

II.

Чай был крепкий, почти чёрный – из тех чаёв, которые заваривают не по рецепту, а по привычке, въевшейся в пальцы глубже любой осознанной традиции, – и заварник с расколотым носиком и крышкой, примотанной к ручке бельевой резинкой, являл собой не просто предмет быта, но целую поэму о том, как человек – любой человек, и русский, и башкир – умудряется любить вещи именно тогда, когда они окончательно выходят из строя: не новые, не починенные, а вот такие – на последнем издыхании, но всё ещё в деле. На блюдце лежало три кусочка сахара. Именно три. Не два – это скупость, не четыре – это уже щедрость напоказ; три – самое человеческое число, в котором есть и достаточность, и лёгкая недосказанность. Марат пил и смотрел на стены. На кухне не было ни одной книги – зато были фотографии: чёрно-белые, пожелтевшие, приколотые без рамок прямо к обоям, кое-где перекрывая друг друга, как страницы, которые листают, но не убирают. Незнакомые лица, незнакомые города, какой-то съезд или конференция, групповой снимок людей в одинаковых пиджаках с одинаково серьёзными лицами. На холодильнике – листки, прихваченные магнитами: выписки, телефоны, что-то от руки по-арабски. Целый архив чужого опыта, только без корешков и без каталога – и Марат не мог найти в нём ни одной зацепки, как человек, которому дали читать чужие письма на незнакомом языке.

– Ты читаешь? – спросил Марс Мирсаевич, появившись в дверях с книгой под мышкой.

– В смысле – вообще? – уточнил Марат осторожно.

– В смысле – вообще.

– Ну… да. Иногда. По программе.

Прадед кивнул с видом человека, получившего именно тот ответ, которого и ожидал. Он сел напротив, положил книгу на колени обложкой вниз – Марат успел заметить, что это Пастернак, «Доктор Живаго», зачитанное до полного истирания букв на корешке, – и посмотрел на правнука с тем особенным выражением, которое Марат уже несколько раз замечал у очень старых людей: без осуждения, без сентиментальности, без всякого желания что-то доказать – смотрел, как смотрят на пейзаж, который знаешь наизусть, но всё равно смотришь.

Продолжить чтение