Царский витязь. Том 1
© М. Семёнова, 2018
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
* * *
Автор сердечно благодарит:
Валентину Андрианову
Василия Семёнова
Виктора Краснова
Юрия Соколова
Павла Молитвина
Юлию Зачёсову
Саву и Ружицу Росич
Аллу Земцову
Ольгу Кадикину
Павла Калмыкова
Светлану Лаврову
Максима Герасимова
Фезулаха Велиханова
Хаджимурада Малаева
Александра Урбанского
Юрия «Барса»
Александра Прозорова
Татьяну Купреянову
Алексея Мехнецова
Александра Теплова
Игоря Крашенинникова
Елену Буданову
Евгения Голынского
Алексея Богомолова
Елизавету и Константина Кульчицких
Татьяну и Вячеслава Маркеловых
Феликса Разумовского
Дмитрия Кукушкина
Алексея Лыгина
Рустама Гасанова
Анатолия Кутузова
Дениса, Алёну, Наталью и Марию Васильевых
Павла и Ладу Шмырёвых
Елену, Николая и Вячеслава Темруков
Сергея Медведева
Максима Хорошковатого
Марину Махорину
Николая Барабанщикова
Алексея Бокатова
Галину и Максима Ващуков
Начин
Разбойное корыто
Всего на третий день пути Бакуня Дегтярь сломал лыжу.
Только что снялись со стоянки, только что впереди начала являть себя Огарок-скала, а за ней, сквозь морозную дымку, – каменные стремнины Ки́жной гряды… И на́ тебе пожалуй!
Вроде ведь ничего такого не делал. Не карабкался по торосам, испытывая крепость снегоступа опорой лишь на носок да на пятку. Не сползал с косогора, насилуя боковины и путца. Всего-навсего тропил, привычно прокладывая стезю упряжным оботурам. Даже морозная настыль была не самая жестокая. Не щерилась ледяными ножами, не грызла кожаную заплётку. Лишь тонко звякала, послушно уступая нажиму. И вдруг… Бакуня даже не услышал, как хрустнуло. Посреди очередного шага ремни под левым валенком просто обмякли, не давая опоры. Дегтярь остановился, выпростал ногу из россыпей скатного серебряного бисера. Так и есть! Деревянный обод переломился, как гнилью траченный, да по обе стороны разом. А ведь берёг, просушивал, маслил…
Делать нечего, охромевший и недовольный Бакуня соступил в сторону. Пропустил сменщика, оботуров-дорожников, потом сани.
– Левая? – присмотрелся с козел молодой Коптелка. Одна нога у парня была деревянная по колено, вроде дома сидеть, но дорога не дорога была бы без его прибауток. Он и теперь проказливо улыбнулся, вспомнив примету: – Смотри, батюшка торгован, кабы у хозяюшки в разлуке терпение не иссякло…
Слышавшие с готовностью засмеялись.
– Цыц, пустомели! – больше для виду рявкнул Бакуня. Сам не выдержал, заулыбался. С супругой Удесой он прожил в согласии двадцать два года. Кому верить, если не ей. Уж она дом рукавами не растрясёт, чести мужниной не уронит!
Только ребятам хоть кол на голове затеши. Которую весну выбирался с ними Бакуня на бойкие купилища Левобережья – а молодцы всё пошучивали о большаке и большухе. Иные сами успели жениться, над ними, вестимо, тоже трунили. Однако галухи по поводу хозяев были самыми старыми, памятными, любимыми.
Покидая свой зеленец, Бакуня неизменно ждал, когда начнутся потешки. Дождавшись – облегчённо переводил дух. Смеются – значит отходят от домашней тоски, врабатываются в походную жизнь.
Нынче лихословы отважились помянуть даже меньшую Бакуничну.
– А то кабы Аюшка не забыла святой воли родительской, мила дружка не приветила. Да вперегон старшей сестрице… – запустил ломким, почти мальчишеским голосом всё тот же Коптелка.
Работники постарше цыкнули на болтуна. Как люди говорят: шути, да оглядывайся.
Передние сани без натуги двигались проторённым путём. Тяга ли двум по-зимнему косматым быкам жилой оболок с одеялами и припасом! Бакуня шагнул в полозновицу, догнал, подсел сзади. Неторопливо отвязал поломанный снегоступ. Присмотрелся, досадливо качнул головой. Обод, похоже, отслужил. Так сломался, что в дороге толком и не поправишь. Разве от большого горя палками надвязать. Дома можно бы склеить, но веры ему, склеенному, как луку надломленному.
«Оттает, поглядим. Заплётка ещё может в дело сгодиться…»
Сколько лет полной чашей был его дом, а бережливая привычка держалась.
Бакуня по пояс влез в оболок, ощупью добыл лапку для смены, но сразу обуваться не стал. Задержался, покоясь на озадке саней, с удовольствием глядя, как покидают след кованые полозья, как дышит густым паром вторая упряжка. Задние сани были знатно нагружены. Под широкой полстиной опрятными рядами выпирали бочонки, маленькие и побольше. Все – туго заколоченные, но запах земляного дёгтя не ведал преград. Кому – смрад злолютый. Кому – сегодняшнее достояние, завтрашние прибытки.
И даже небывалая, всему Левобережью на удивление, долюшка для старшей дочери, Чаяны…
Смех вспомнить теперь, как померкли они с Удесой, обнаружив, что вода в доставшемся ключище оказалась мутная и вонючая. Где ж сразу догадаться, что кручина – вроде ореха: тверда скорлупа, да внутри – хмельная сладость удачи.
Когда это было! Вот уж двенадцать лет промелькнуло.
«А не тот я стал… Ох, не тот. Отяжелел», – вдруг понял Бакуня, схватившись, что слишком засиделся на санях. Раньше небось переобулся бы на ходу. Да не сидя, как теперь, даже не на корточки опустившись, – лихо, ухарски изломив гибкую поясницу.
«Ещё не хватало, чтоб люди заметили…»
Нахмурился, быстро затянул путца, спрыгнул, сяжисто побежал в голову поезда.
- Чтоб саням добавить прыти,
- Девок вывезем в корыте! –
задавала шаг нага́льная песня. Коптелка запевал, ребята подтягивали.
- Сани белы лебеди́,
- На дорогу выводи,
- Ползут, ползут,
- Двинули!
Сменщик, уже начавший отдуваться, обрадованно свалился назад. Он, как и хозяин, успел шагнуть в пятый десяток.
– Пенькова дела снегоступы в Торожихе куплю, – сказал Бакуня. – Кстати, и сведаю, вправду ли так хороши, как бают про них.
Работник поправил меховую рожу, неуверенно отозвался:
– Так помер он вроде, Пенёк-то… Года три или четыре тому. Дикомыты же! В стеношном бою зашибли, и не очнулся.
«Куда еду…» – далеко не впервые ужаснулся про себя Дегтярь, но вслух сказал:
– А я слышал, сынишка Пеньков ремесло успел перенять. Сам ещё титьку мамкину не забыл, а лыжи исто́чит шаговитей отцовских.
Обозник пожал плечами:
– Ты, хозяинушка, уж как хочешь, а только небылое это дело, чтобы мальца источником называли.
Бакуня выпрямился, разгладил русую бороду, весело подмигнул:
– А былое дело, чтобы простые острожане с праведной семьёй своились?
Возражать стало нечего. Молодцы опять взялись смеяться. Спорщик покаянно развёл руками:
– Истинно люди глаголют, миновалось прежнее царство. Новое настаёт.
Беда положила начало цепи Бакуниных горестей и удач. Он в то время только отстроился, только начал жить своим очагом. Пла́нувший с неба огонь его не задел, хотя родительский двор в Истомище, многолюдный и крепкий, просто исчез. Потом всё начало замерзать. Люди неволей переселялись к горячим источникам. Бакуня разведал добрый кипун, но дорожку перебил расторопный сосед. Андарх Лигуй по прозвищу Голец.
«Ступай себе, – сказал он Бакуне. Позади хозяина стояли ражие ухо-парни, удальцы не выдавцы. – С этого ключища моей-то чади вполсыта жить. Поближе к холмам другой зеленец есть…»
Делать нечего, Бакуня утёрся. Хотя на ключах Порудницы два двора как раз поместились бы. С андархами в Левобережье спорить было не принято…
А обещанный Лигуем зеленец вправду теплился на полпути до холмов. Такой, что впору показалось заплакать. Несколько провалов с мутной водой, булькавшей масляными пузырями. Водица горчила, смердела, умаешься кипятить на питьё… Ладно, по крайней мере, здесь не морозило. Бакуня засучил рукава. Собрал к себе отцову дворню. Всех уцелевших. По бревну перетащил дом…
Теперь он не знал, которых Богов отдаривать за везение.
Земляной дёготь, точившийся в глубине ям, прекрасно горел. В умелых руках ещё и целил язвы, причинённые покусами стужи. Довольно скоро Бакуня заложил в Ямищах промысел. Начал выбираться к ближним соседям, менять горючую смолу на зелень и рыбу. Позже прослышал, сколько Лигуй дерёт на купилище за его дёготь. В сердцах метнул шапку оземь, стал ездить сам.
Когда старшенькую, Чаяну, ребятня с торжеством провезла кругом зеленца, а мать вплела ей в косу цветную ленту, Лигуй заслал сватов. У него, как и у Бакуни, мужал под рукой толковый наглядыш. Звался Порейкой.
«Сговорена уже Чаяна», – ответил Дегтярь.
«Да за кого успел?..»
Голец чуть зубами не скрипел от досады.
«Ступай себе, – сказал Бакуня. – Других девок полно…»
Беда оставила немало сирот. Иные, кого она застигла ещё в пелёнках, даже родства не помнили. Двоих таких мальчишек Бакуня вырастил у себя. Глядя, как поднимаются Угляк и Коптелка, временами жалел, что сразу не засыновил. Временами, наоборот, подумывал обоих призятить, окрутить с ними дочерей.
Хорошо, что не поторопился. Вмешалась судьба, всё расставила по местам…
– Куда едем-то, а, большак?.. – задорно окликнул с козел Коптелка. – Куда деток несмышлёных на погибель ведёшь?..
– Ори громче, – посоветовал вечно хмурый Угляк. – Накликаешь! Ты, батюшка, не бери его другой раз.
Коптелка звонко расхохотался. Уж этой грозы ему не надо было бояться. Оботуры никого так не слушали, как его.
– Кишки простудишь, хохотун, – буркнул Угляк.
Левобережники редко высовывались за Светынь. Если на то пошло, Бакунины соотчичи и на юг ездили нечасто. Хотя сами себя считали наполовину андархами и с гордостью, в знак давней принадлежности, звались гнездарями. В коренных землях на них всё равно посматривали свысока. Кому охота чувствовать себя правнуком покорённых, вторым разбором среди былых победителей?
– Навались, родимые! – весело отвечал хозяйским мыслям Коптелка. – Наддай, Си́вушка!
Каково-то покажется за Светынью, где второй разбор превращался в третий… Дикие дикомыты некогда намылили холку завоевателям. Не пустили Ойдриговичей к себе на Коновой Вен, да и всё тут. И как Бакуне разговаривать с ними? Если они гордым андархам, вселявшим в него наследную робость, показали дорожку до самого Шегардая?..
Ну ничего. Знакомыми местами в сотый раз ездить, скучновато жить станет. Иные, как сегдинский Геррик, давно разведали путь за Светынь и теперь что ни весна спешат в Торожиху. Вернувшись, рассказывают про дива и чудеса. Вроде целебных чёрных камней, привозимых на торг из лесных захолустий. Как тут не разгореться глазам!
– Всё ты недоволен, Бакунюшка, – смеялась жена. – Прозвали уже Дегтярём, ещё и Снадобщиком вздумал прослыть на старости лет?
Бакуня в ответ подмигивал:
– Коли нового желаю, стало быть, не вовсе состарился.
Смех смехом, а жилка подрагивала. Остерегала. Тревожно это, когда всё удаётся. Вот ломишься сквозь череду мелких невстреч, и сама собой успокаивается душа: судьба взяла плату. А вот если всё время по ветру мчишься, рождается беспокой. Ну как с разбегу да об телегу?
С таким попечением только дома сидеть, за лавку держаться.
Бакуня подумал о сломанной лыже, улыбнулся.
– Отик… – ластилась к нему младшая дочь, Аюшка. – Привези ты мне, отик, с правого берега валеночки, как там делают: все целиком катаные…
– Не босая ходишь, – строго заметила мать. – Доброго пути отцу пожелай, и будет с тебя.
Аюшка расплакалась:
– Всё ей, Чаяне!.. И жених, какого больше не сыскать… и подарки…
В четырнадцать лет хочется разом всего, да прямо сейчас. Год предстаёт вечностью, которой не пережить. Особенно когда родная сестра уже повязывает платочек внахмурочку, готовится укрыть лицо под фатой. Мать напомнила:
– Чаяна старшая. Настанет ещё твой черёд.
И верно. Меньшая дочь Дегтяря вряд ли лавку насквозь просидит, сватов дожидаясь. За Кижной грядой обжился давний друг Бакуни, Десибрат Головня. Он с сыном теперь уже складывает в лубяные короба новенькие горшки да тонкие мисы, заботливо ухичивает мхом – везти в Торожиху. Никто не помешает в дороге о детях поговорить. О чём-нибудь сговориться…
Притихшая Аюшка до самого леса шла за санями вместе с матерью и сестрой. Обняла отца напоследок. Долго махала вслед вышитым полотенцем, чтоб дорожка ровной была…
Кижная гряда звалась так испокон веку. Когда осень валилась в зиму и первые хлопья кружились над мокрым лесом, чтобы назавтра же стаять, – в холмах снег ложился сразу и прочно. Шеломянный Хозяин копил его до самой весны. Не просто копил. Баловался, скидывал в удолья лавины. Гремящие белые клубы крушили, пугали, сулили вовсе убить. Долина, пересекавшая кряж, гладкая и удобная летом, за такой зимний норов слыла Разбойным корытом. После Беды ездить здесь стало невмоготу. Бакуня и Десибрат поначалу разведали окольную тропку. Год спустя посоветовались, дружно взялись – и выстроили бревенчатые стенки по верху склонов в коварных местах: удерживать снег. А двинется, потечёт – спускать в боковые распадки. Немалая работа была. Впору гордиться.
Шеломянному Хозяину, чтоб не серчал, подарили целого оботура. Однако Хозяин оказался жаден невмерно. В плату за отнятую забаву понадобилась ему ещё Коптелкина нога, раздавленная валуном. Камень, покалечивший парня, до сих пор торчал из-под снега. Проезжая мимо, Коптелка неизменно грозил ему кулаком.
Зато Разбойное корыто ныне считалось самым простым и спокойным локтем дороги на север. К чему сам приложил руки – не подведёт.
У Огарок-скалы сделали недолгую остановку. Перепрягли оботуров. Тех, что пыхтели в гружёных санях, поменяли с дорожниками. Хоть и безопасными стали Ки́жи, всё лучше побыстрей миновать.
Пока работники развязывали и вновь завязывали ремни, Бакуня подошёл к подножью утёса. Задрал голову, посмотрел вверх.
Прежде Беды каменный лоб покрывало корявое цепкое мелколесье. Теперь из расщелин торчали обугленные остатки корней. Бакуня сдвинул меховую личину. Снял шапку. Развернул добрые домашние лепёшки. Надкусил одну, положил в обледенелую выбоину. Сверху добавил хорошего мороженого шокура.
– Угостись со мной, батюшко, Хозяинушко шеломянный… да уж и пропусти незаказно.
Отошёл, оглянулся. Впадина камня напоминала рот, распахнутый в неистовом крике. Навстречу поезжанам из Разбойного корыта вытягивались тучи, застрявшие на вершинах гряды.
Сменив левую лыжу, Бакуня помимо воли стерёг правую: вдруг тоже сломается.
«Вот доберусь в Торожиху – в самом деле Пенькова сына искать пойду. Гляну, что привёз…»
Купилище злых дикомытов временами лежало прямо за поворотом. Временами – отодвигалось на другой конец света: нипочём не достигнуть.
«Да что ж я за беспокойник такой?»
На первом своём торгу в Андархайне он тоже боялся. И неспроста. Еланным Ржавцем владел царевич Коршак. Восьмого наследника Огненного Трона величали за глаза Жестоканом. Стоя в смоляном ряду, Бакуня со всех сторон слушал жалобы. Торговый народ кряхтел и чесался. Больно тяжкие поборы изволил наложить государь!
Неволей испугаешься, когда подбегает запыхавшийся гонец. Царевич желал видеть Бакуню.
«По заслугам честь! – обрадовался весёлый Коптелка. – Во дворец праведного Аодха тоже не одни красные бояре входили! И ремесленники добрые, и купцы… Меня возьмёшь с собой, батюшка?»
«Всё дурню пестюшки, – тревожно буркнул Угляк. – Вот останется Жестокан подарками недоволен…»
Ох тогда взметался Дегтярь. Ох себя корил! Седина в бороду, а не смекнул, что соглядатаи царевича мигом высмотрели на купилище нового торгована. Хоть кто бы предупредил! Чем же поклониться грозному волостелю?.. Впопыхах нагрузили вместительную ручную тележку. Бочонками вынесли жидкий дёготь для заправки светильников. Малюсенькими горшочками – чистый и плотный, многоценный, целебный.
Бакуня знал: Коршак был очень немолод.
«Столец ему небось подушками умягчают, пищи всё тонкие подают… Почечуем наверняка скорбит, – подсказывал опыт снадобщика. – Где ж ему теперь достать ревеню, тмина, рябины, хотя он и царевич? Как бы изловчиться лекарю посоветовать старца на ведро с дегтярным дымом сажать… да чтобы государь не прогневался, чести своей проносу не усмотрел…»
С трепетом отправлялся он на Коршаков двор. Робея, складывал подношения… не чаял голову на плечах назад унести…
Знал ли, что входит просто Дегтярём из никому не ведомых Ямищ, а выйдет – молвить боязно, свояком Коршаковым… ну почти…
В самом сердце гряды раскинулось помошье – просторная поляна между холмов, удобная для стоянки. Там можно будет снова перепрячь оботуров, поменять сани упряжками. И без того дошли бы до Десибратова зеленца, но свежей силой вывезут побыстрей. Своя земля Разбойное корыто, своими руками огоенная… а всё охота выбраться без задержки. По старой памяти, верно.
Не оттого ли собаки, бегущие у полозьев, знай поглядывают на затянутые туманом вершины, знай нюхают воздух, дыбят на загривках щетину…
«Водворится призяченный, обживётся чуток, надо будет сюда его захватить, – подумал Бакуня. – Да особо не упреждать, что безопасна дорога. Сразу видно станет, каков удалец…»
От мысли о скорой дочкиной свадьбе голова начала легонько кружиться.
Удеса, помнится, тоже испугалась мужниной удачи. Расплакалась:
«Высоко загляделся, Бакунюшка! Мы люди простые, минуй нас гнев царский, а любовь – того пуще…»
«Не заглядывался я, – хмурил брови Дегтярь. – Мысли не держал. Сам позвал меня, сам золотую сваечку к нашему колечку примерять стал!»
Чаяна, доченька, тогда глупа ещё была. Ничего не понимая, на всякий случай цеплялась за мамкин подол, ревела ревмя.
С тех пор много снегу на Кижи вывалилось. Подрос жених, наспела невеста. В самый год сговора ушёл к родителям престарелый царевич. Только сговор нерушимо стоял. В праведной семье от слова не пятили.
Удеса себе уж рубаху в две строки вышила, старушечью, после дочкиной свадьбы надеть…
– Слышишь, батюшка большак! – окликнул неугомонный Коптелка. – Не велишь костерок на помошье развести для обогреву? Нога холодом замлела, сил нет!
И гулко притопнул концом деревяшки.
Работники засмеялись.
– А вот бы из фляги глотнуть, из той кожаной…
– Поте́рпите, – строго молвил Бакуня. – Завтра у Десибрата согреемся.
– Батюшка! А что делать станешь, коли зятёк от нашего дёгтю нос сморщит?
За минувшие годы вроде все жениховы косточки обглодали. Стоило приблизиться свадьбе, взялись заново.
Бакуня сам порой закатывал глаза, пытаясь представить, как начнёт приобщать юного Коршаковича промыслу. «А что? – утешала жена. – Мальчонка пригульной, а всё кровь царская. За что ни возьмётся, споро осилит!»
Дегтярь обмахнул с бороды иней, пряча улыбку:
– Сморщит, возьму тебя с Аюшкой окручу.
Коптелка упал навзничь на козлах, дрыгнул в воздухе обеими ногами, деревянной и в валенке, заголосил:
– Погубили добра молодца-а-а…
Парни дружно захохотали.
Оботуры вскинулись, взревели, все шесть разом поднялись в рысь. Заметались, залаяли, взвыли псы.
Бакуня ещё смеялся, ещё хотел попенять Коптелке за переполох… когда сверху, с мглистых вершин, неожиданно и сильно ударило ветром.
Так сильно, что у Бакуни слетел с головы треух и от внезапного ужаса заледенело нутро.
Мгновением позже начала дрожать земля под ногами.
Оботуры неслись уже не рысью, а ме́тью, взрывая раздвоенными копытами снег. Они разевали пасти, только рёва больше не было слышно. Всё похоронил низкий гром, катившийся по долине.
Этого не могло случиться, но это случилось.
Сразу с обоих склонов Разбойного корыта к обозу тянулись широкие, белые, жадные, обманно-мягкие лапы.
«Стенки-то подпорные… как так, – успел подумать Бакуня. – Сколько лет… Хозяинушко, за что…»
Неодолимая сила снесла, растёрла, скомкала поезжан. В плотном вихре мелькнула бурая шерсть, обломки саней, плеснула чёрная струя из раздавленного бочонка. Бьющийся пёсий хвост, перекошенное в немом крике лицо…
На самом деле это была гибель, конец всем и всему, однако разум не постигал и не подпускал такой мысли. Бесконечные мгновения Бакуня нёсся кувырком, смятый, лишённый какой-либо воли, утративший верх и низ, даже ощущение тела… И всё продолжал жалеть разлившийся дёготь, прикидывал, удастся ли переловить оботуров, починить сани… успел даже представить, как работники его засмеют, выкопав из сугроба…
Жена и дочки, машущие ему со старого поля…
Удар, отправивший в темноту, ему не запомнился.
Когда он снова пошевелился, было очень холодно. А ещё – тихо, тесно, больно, почти темно. Всё тело облекал и сдавливал снег. Густая влага текла по лицу, склеивала ресницы, дышать едва удавалось. Бакуня попробовал двинуться, вырваться, но снег держал крепко. Глаза мало-помалу начали привыкать. Прямо перед носом Дегтярь увидел бревно. Знакомые витки смолёной верёвки, вросшие в лёд. Чуть ниже верёвок – недавний след топора… щепки перьями…
Бакуня тупо раздумывал над этим простым открытием, когда ватную тишину нарушила близкая возня. Дегтярь вновь рванулся, хотел крикнуть, позвать. Не хватило дыхания. Лопата в сильных руках рубила и раскидывала снег. Лезвие ободрало ухо. Изнемогшие лёгкие наполнил живительный воздух. Серый свет, хлынувший в узкий понор, сперва ослепил. Смаргивая слёзы и кровь, беспомощный обозник увидел над собой рыжего парня. Совсем молодого, хмурого, незнакомого.
Долетел крик. Хриплый, страшный.
«Угляк…»
– Пори их, Порейка! – грянуло дурное веселье.
Бакуня всем телом дёрнулся из снежной ловушки, прокаркал:
– Спа… спа… си…
Скрипнули, приблизились шаги, протянулась рука в синем рукаве, хлопнула рыжака по плечу.
– Молодец, Лутошка. Уж что сказать, молодец. Бери силу, заслужил!
Рядом надсадно промычал оботур. Чуть дальше собирали, скатывали в одно место пощажённые лавиной бочонки.
Рыжий просветлел от хвального слова. Снова нахмурился. Бросил лопату. Выдернул из снега копьё. Резко, коротко замахнулся…
Доля первая
Облыжный узел
Город, вросший в скалы высокого морского берега, назывался Выскирег. Коренные андархи толковали его имя как «первый» – конечно, после стольного Фойрега. Не царский, но царственноравный. Такое понимание отдавало пророчеством, ведь именно сюда перебрался верховный почёт Андархайны, уцелевший в Беду. Северные племена, совсем забывшие страх, толмачили название малой столицы со своих языков. Получалось – «место бурелома и пней». В общем, Коряжин.
И это прозвище города несло свою истину.
На самом деле люди здесь жили всегда. Кто-то первым нашёл в каменном обрыве пещеру, выгрызенную водой. Облюбовал для жилья. Под стук молотков, под звон калёных зубил понемногу родился город. Люди ровняли каменные теснины, изрезавшие берег, превращали их в улицы. Бережно направляли вьющийся по скалам шиповник, пускали цветущие плети мимо окон, таивших девичьи улыбки. Искусные зодчие превратили величественные скалы в дворцы, мало уступавшие фойрегским. В глубине ущелий муравьиными гнёздами теснились обиталища простолюдья. Здесь хлопало на верёвках бельё, ветер нёс крики торговок, очажный дым, запах жареной рыбы… Тёсаные стены грело щедрое солнце, каменные недра отдавали прохладу, а вечерами в притихших дворах многоголосыми шёпотами бродило эхо прибоя…
Потом солнце погасло за беспросветными тучами, море отступило на десятки вёрст и застыло, а город остался. Зябкий, сумрачный и сырой, ставший против прежнего совсем малолюдным, он всё ещё жил.
* * *
Царевич Эрелис, третий наследник Андархайны, задумчиво рассматривал резьбу на каменных стенах. Чертог, который торжественная речь именовала Правомерной Палатой, а непочтительное просторечье – судебней, воздвигли очень давно. При Гедахе Четвёртом. Хоромина была частью врезана в тело скалы, частью простиралась открытым небу раскатом. Здесь обитала правда царских законов, жившая в согласии с Правдой Богов. Каменный зев Палаты, обращённый к юго-востоку, венчала надпись: «Царю правда первый слуга». В прежние времена судилище разрешалось творить лишь с рассвета и до полудня: пока внутрь глядело солнце. Теперь в Палате даже днём зажигали светильники. Конечно, заправленные самым тонким маслом, чтобы не портить копотью драгоценной резьбы.
Стены и потолок судебни сплошь покрывал хитроумный узор. Куда ни глянь, тянулись изваянные в камне верёвки. Толстые канаты и тонкие бичевы. Где свободные, где стянутые узлами. Одни перево́и глядели тугими и неприступными, другие, наоборот, были распущены, разрешены, готовы распасться. Творцы Палаты имели в виду ловчую сеть законов: виновных повяжет, невинных – освободит. Поговаривали даже, будто здесь содержалась полная роспись заповедей исконной Правды, но как её прочесть – никто теперь в точности не ведал. Каменотёсы и кожемяки, глухие к величию старины, чаще сравнивали закон с липкими паутинами: муха увязнет, шмель вырвется.
Эрелис жил в Выскиреге уже скоро год. Он часто ходил наблюдать суд и расправу. Душа не лежала, но куда денешься? Царский венец Андархайны не зря зовут Справедливым. Вот и гляди, шегардайский наследник, как делят несколько пядей тёплой стены, оспаривают украденное бельё, ложатся под кнут из-за передвинутого колышка на береговой меже.
Сегодня тенёта законов сотрясали крыльями сразу два могучих шмеля. Народу на раскате собралось заметно больше обычного. И во главе суда сидел не какой-нибудь скромный сановник. Сегодня рядил и приговаривал сам владыка Хадуг, второй сын державы.
– Смотри внимательней, государь, – шепнул Невлин, по обыкновению стоявший за плечом у воспитанника. – Сегодня тебе надлежит многому научиться!
Эрелис вздохнул, давя тёмную тоску. Чему другому, а терпению он сегодня обучится наверняка. Пальцы двигались сами собой, перебирая облачно-серую шелковистую шёрстку. Любимица, безразличная к людским страстям, щурила сапфировые глаза. Иногда Эрелису хотелось поменяться с кошкой местами.
Невлин шепнул ещё:
– Скоро ты сам начнёшь творить суд, государь. Перенимай же искусство взывать к познаниям райцы, чтобы каждое слово решения шло об руку со словом закона!
Тёплый охабень владыки искрился старинной парчой, стекая с престола тысячей золотых складок. У Хадуга было сурово-красивое, худое лицо, исполненное царской породы. Вот он повёл бровью, кивнул законознателю. Советник-ра́йца, скромно стоявший у ступеней престола, отдал разрешение дальше – правителю судебного обряда. И уж тот громыхнул увитым бубенцами жезлом:
– Кланяйтесь четвёртому сыну Андархайны! Поборнику доблести, осрамителю нечестия, Мечу Державы, царевичу Гайдияру!
Обрядоправитель Фи́рин, с его голосом, достойным полководца или жреца, был плюгавой спицей в колесе власти, но полагал, что без него это колесо лишилось бы вращения. Острые на язык горожане давно переиначили его имя, заглазно прозвав жезленика Пы́рином. Набатные отзвуки ещё гудели в Палате, когда по влажному камню прошлёпали толстые кожаные подошвы. Люди раздались улицей – во главе десятка порядчиков вошёл Гайдияр. Воевода городской расправы. Статный, широкоплечий, в красно-белом плаще. С пернатым шлемом на руке, при мече и кольчуге.
Он отдал Хадугу короткий воинский поклон:
– Яви правый суд, государь! К твоей заступе прибегаю! Взывает кровь неотмщённая!..
…Кто бы мог ждать, что самый первый ответ на это возглашенье раздастся извне. Громкое, непристойное «Ау-у-у!..» кота, алчущего подруги. Прозвучало так кстати, что народ не удержался от смешков.
Томная красавица на хозяйских коленях встрепенулась, издала ответный призыв и… выставила огузье, обратив его прямо на Гайдияра. Смущённый Эрелис торопливо подхватил кошку.
Взгляд великого порядчика быстро стёр с лиц ухмылки. Вновь стало слышно, как с чела судебни падали капли. Речи Гайдияра нечасто раздавались в Палате, разве что брань, если недовольные начинали буянить. А уж с места истца этот голос не звучал доселе ни разу.
– Кто посмел обидеть тебя, младший брат? – пытаясь не шепелявить, спросил царевич Хадуг.
Прежде Беды он числился шестым в лествице и всю жизнь праздновал, не помышляя о троне. Он сидел нахохлившись, расписным веером прикрывал рот, лишённый двух передних зубов.
Гайдияр зычно ответил:
– Вот злодей! На нём кровь твоего слуги, моего отрока!
Воины расступились. Бросили на гладкие плиты крепко связанного человека. Лохматого, ободранного, избитого – поди пойми, стар или молод. Он завозился, пытаясь хоть повернуться. Его взяли за ворот тельницы, лоскут остался в руке. Ругнулись, подняли за верёвки, поставили, шаткого, на колени. Злодей приподнял лицо, сплошь в кровавой коросте, глянул одним глазом: второй безнадёжно заплыл. Вздохнул, облизнул разбитые губы, грустно уставился в пол.
Райца владыки подошёл к вязню, тяжело опёрся на палку:
– Чей будешь, шатун?
Русая голова шевельнулась.
– Утешкой… рекусь… сыном Скалиным.
На раскате, где моросил дождь, произошло движение. Всхлипнул женский голос, повелительно и недовольно буркнул мужской. И вновь стало тихо, лишь непочтительно, гнусаво перекликались коты. Кто-то шикнул, покатился пущенный камень.
Райца посмотрел на владыку, кивнул обрядоправителю. Тот напырился, приподнялся на носки, ударил жезлом:
– Левашника Кокуру Скало сюда!
Толпа опять раздалась. Ближе к свету придвинулся середович в хорошем суконнике. Гневный, красный лицом. Следом семенила заплаканная жена. То тянулась вперёд, то пряталась за спину супруга. Молодой пасынок держался позади, торопливо сворачивал большую рогожу.
Вся семья повалилась на колени, земно кланяясь правящему царевичу Выскирега.
Хадуг милостиво кивнул:
– Встань, добрый Кокура. Мы привыкли похваливать твои лакомства и никак не чаяли увидеть тебя в этой палате… Что скажешь?
Мужчина послушно встал. Поклонился уже малым обычаем. Дородство мешало коснуться пола рукой, но шапка по камню всё же мазнула.
– Не вели казнить, праведный государь. Так скажу: за подворника этого я не ответен. Не знаю и знать его не хочу!
Вязень всхлипнул, качнулся. Женщина скорчилась на полу, еле слышно завыла.
Хадуг склонил голову на сторону:
– Ответчик иное бает. Сыном твоим сказывается.
Кокура твёрдо ответил:
– Мало ли кто кем сказывается, государь!
Люди сдержанно зашумели. Беда разметала немало знатных семей. В первые годы наследники сыскивались что ни день: вместо одного пропавшего по десятку. Ныне бесстыдный промысел почти прекратился, но, похоже, не насовсем.
Кокуру-лакомщика, прозванного завистниками Кока-с-соком, знал весь Выскирег. Какие постилы выходили из его печей! Толстые, взбитые, на яйцах, успевай пальцы облизывать! Третьего дня в сластную лавку явился чуженин, потребовал хозяина, объявился его сыном Утешкой.
– Счастье-то! – обрадовались жалостливые.
– Ещё один сынок самочинный, – усмехнулись неверчивые.
Кокура мнимого отпрыска не пустил дальше порога. Велел убираться, отколе пришёл. И теперь с твёрдостью повторил:
– Не прогневайся, твоя царская милость. Рожоное детище у меня Беда забрала. Приёмное, на радость воспитанное, за спиной стоит. Иных нету!
Эрелис приглядывался к лакомщице. Баба не поднималась с колен, не разгибала спины. Марала по полу расшитую кику, тихо постукивала кулачком. Хотела перечить мужу и не решалась. Эрелис отвёл глаза. Телесные кле́йма велись только в праведной семье. И то – до седьмых наследников, не далее. Откуда взять родовые улики сыну ремесленника? Ма́тежи – родинки приметные – показать?
Хадуг повернулся к воеводе порядчиков:
– А ты что скажешь нам, младший брат?
Гайдияру, прежде одиннадцатому в лествице, не досталось царского имени. Лишь храбрость и стать, достойные величия предков. Некоторое время назад на него возложили было надежду, стали выбирать тронное рекло… Эрелиса, так некстати обретённого, Гайдияр до сих пор считал самозванцем.
Он ответил по-воински немногословно:
– Что скажу, государь… Кровь невинная из земли вопиёт, жжёт руки злодейские!
Хадуг милостиво кивнул. Видоков было в достатке. Отвергнутый Утешка поплёлся заливать горе. На шум, сотрясавший кружало, примчались Гайдияровы молодцы. Бросились раскидывать свалку. Когда всё успокоилось, на полу остались лежать двое. Крепко ошеломлённый Утешка – и отрок в накидке порядчика. С Утешкиным поясным ножичком в горле.
– Мой щит носил, – сказал Гайдияр. – Моим чадом звался. Ради него справедливости доискаться хочу, родич и государь!
– Расправа на именитого хозяина поднялась, – тихо пересуживал народец.
– Порядчики против порядочного встают.
– Что-то будет!
Вдоль стены бочком пробрался седой, рассеянно улыбающийся человек.
– Утро доброе, Машка́ра, – приветствовали городского чудака выскирегцы. – Неужто до сих пор не нашёл?
Он развёл руками: пока не нашёл, но надежды не оставляю. Встал поближе к светильнику. Начал вглядываться в изва́янные узлы, отслеживать пальцем ход сплетавшихся ужищ. Про него тут же забыли.
– А ничего не будет. Откупится Кокура.
– Бездельное молвишь. От чего ему откупаться?
– Так вроде сын напрокудил…
– Сказал же, не ведает его и ведать не хочет!
Машкара вытащил из поясного кармашка непочатую це́ру. Принялся чертить по гладкому воску, срисовывать полюбившийся узел.
– К Утешке этому присмотреться бы. Вдруг правда сын.
– Ты, что ли, присматриваться собрался? Своих перечти!
– Мать спросили бы…
– Кокуре чужак без надобности. Помощника справного вы́холил, а это кто? Подворник и есть. Скита́ла бездельный. Только нажитое губить.
– Такого прими, а он лихой рукой…
Хадуг сел поудобнее. Взял кружку, окунул нос в завитки горячего пара…
В этот миг случилось непоправимое. С раската донёсся кошачий призыв, звеневший такой мощью и страстью, что наследница благородных кровей растеряла остатки достоинства. Вывернулась из-под хозяйской руки, только хвост мелькнул! Шастнула между сапогами порядчиков. Саданула когтями слишком проворную пятерню. Эрелис дёрнулся было с кресла, но жёсткие пальцы Невлина впились в плечо. Шегардайский царевич остался сидеть, красный, взмокший, пристыженный.
Ликующее многоголосое «Ау-у-у!» взорвалось драчливым бесчинием, укатилось за пределы раската…
Хадуг спрятал усмешку в вороте охабня. Кивнул райце. Советник подошёл, остановился против ответчика:
– Как очищаться будешь, безродный?
Вязень дёрнул спутанными руками, прошамкал:
– Не без роду я, добрый господин… в людях рекусь…
Царедворец, суровый, бесстрастный, покачал головой:
– Не о том спрашиваю. Как правиться будешь?
– Как берёста на огне, – зарычал Гайдияр.
Вязень, жалкий, втянул голову в плечи.
– Твой нож был?
– Мой, господин… а порезал не я! Не я!..
– Видали сиротку, – скривил губы четвёртый царевич. – Спьяну бить – удалец, самого побили – младенец безвинный!
Пламя светильников начало казаться Эрелису слишком ярким. Он сощурился, нашёл взглядом седовласого чудака. Любитель узлов пропускал накалённые голоса мимо ушей. Вглядывался, подправлял рисунок, снятый на церу…
Поговаривали, будто сплетения древней сети таили облыжный узел. В камне вырезать можно, а из верёвки не совьёшь. Кто сыщет его – поймёт великую тайну. Люди на годы увлекались поисками, отчаивались, сходили с ума. Машкара был из числа самых упорных.
Советник обернулся к судье, тяжело опёрся на палку.
– Государь, – начал он с поклоном. – Твой достойный брат уже взял на допрос всех бывших о ту пору в кружале. Я был бы рад огласить имя убийцы, но каждый из этих людей клялся именем Справедливо Казнящей, что видел очень немногое. Скажи нам, следует ли привести их на пытку для подтверждения клятв?
Народ зашумел.
– При Аодхе своих на дыбу не поднимали, чтоб пришлого обелить…
– При добром Аодхе, если правды не дознавались, самого убитого виноватили. Всё лучше, чем распря.
– Убиенный ведь сирота был? Вот и дело с концом.
– Сирота, сирота, а кому служил!
– Гайдияр не смирится…
– Теперь, значит, доброму человеку в кружале не погулять?
– Опять кого спьяну убьют, а притомных на пытку?
– Ответчика вздёрнуть да покрепче тряхнуть!
– Не убивал я, – потерянно бормотал вязень. – Не убивал…
Старик Невлин привстал со скамеечки, поставленной, ради уважения к его летам, за креслом Эрелиса.
– Если бы ответчик привёл родню, несущую честное имя, добрая слава семьи могла бы его защитить, – на ухо пояснил он царевичу. – Люди согласились бы, что от сына достойного отца стоит ждать правды. Увы, этому юноше нечем подтвердить ни своё родство, ни свою безвиновность.
Эрелис так же тихо отмолвил:
– Почему государь не прикажет расспросить мать? Думается, она лучше всех поняла, сын пришёл или нет.
Где-то за раскатом, уже далеко, снова взвыли коты. Дрались за царицу.
– Жена следует воле мужа, – сказал Невлин. – Если муж по своему разумению ограждает дом, выстроенный его трудом и упорством, добрая жена может только смириться. Тут никому встревать не рука.
– Даже для спасения жизни?
– Мой государь… Былые наставники приучили тебя следовать чести и благородству. Ныне ты подошёл к науке правления, а она таит немало скорбей. Ты исполнился горечи, видя, как домохозяин отказывается укрыть незнакомца, ибо хранит свой дом от разлада. Представь же, чем иногда обрекается жертвовать правитель страны!
Эрелис упрямо пробормотал:
– Люди, знавшие моего отца, удостоверяют, как он боялся осудить на смерть без вины…
Царевич Хадуг поставил кружку. Разговоры немедленно стихли.
– Итак, – прошепелявил владыка. – Блюдя город, наш брат Гайдияр потерял смелого отрока, своего названого сына. Тяжкие улики указывают на шатущего человека, пойманного порядчиками, и, боюсь, другой истины нам уже не найти. Наш брат прав: кровь взывает к отмщению. Закон, живущий в этом чертоге, строгой мерой отмеривает убийцам. Однако превыше законов сияет правда милостивого правления, завещанная отцами. Нам следует оберегать всякую жизнь… особенно во времена, без того обильные скорбью утрат. Я ещё раз обращаю к тебе слово, добрый Кокура. Хочешь ли ты выкупить этого человека, чтобы взять его в дом?
Все обернулись к лакомщику. Оторвала голову от пола жена. Загорелся надеждой уцелевший глаз вязня…
Но Кока-с-соком был из тех гордецов, что не меняют решений. Даже тех, о которых, быть может, сами жалеют. Он твёрдо повторил:
– Нет, государь. Не знал я его никогда и знать не хочу.
Царевич помрачнел, спрятал руки в уютные рукава.
– Ума Скало не нажил! – долетело с раската.
– Сперва выяснил бы доконно, родной или нет. Вдруг всё-таки сын?
– А нет, после бы выставил потихоньку.
– Теперь вовек не узнает.
– Мать, бедная, глаза выплакала…
– Молодец, Кокура. Не захотел постилы во дворец до смерти таскать на выкуп бездельнику!
Эрелис разглядывал резную сеть, объявшую стены и потолок. Шмель прорвётся, муха застрянет…
Невлин вновь подал голос у него за плечом:
– Внемли, государь. Сейчас наш владыка произнесёт приговор. Отметил ли ты, как он разъяснил дело? Благородному Цепиру осталось лишь заглянуть в свою память, хранящую всю премудрость судебников. Ему нет нужды листать бессчётные книги, он и так помнит, как послужило истине то или иное уложение твоих праотцов. Скоро и у тебя будет свой райца, чтобы опираться на его знания, верша правый суд…
Хадуг выпростал руки. Потёр переносицу – и действительно обратился к советнику:
– Я хочу услышать твою правду, Цепир. Что советует нам закон?
Хромой царедворец ответил незамедлительно и бесстрастно:
– По вконанью Гедаха, четвёртого этого имени, обличённого злодея следует приговорить к покаянию над волнами.
– Быть по сему.
Напряжённо слушавший народ охнул, заволновался, заговорил. Лакомщица тоненько завизжала. Утешка, малосведущий в обычае Выскирега, начал оглядываться, криво, неуверенно улыбнулся…
Гайдияр ткнул его сапогом в спину, свалил.
– Успеешь наулыбаться, засу́док! – Поднял голову, деловито спросил: – На ком судебную продажу велишь доправлять, старший брат? С безыменки этого взять нечего.
Хадуг снова спрятал руки в тепло.
– Рассудим так, – проговорил он. – Мы истратили время на ничтожного бродягу, поправшего закон Андархайны. В Выскиреге он пришлый, но не вовсе чужой. Он как-никак искал здесь отца. – Перст царевича указал на вздрогнувшего Кокуру, в голосе прозвенело отчётливое злорадство. – Вот человек, в чьи двери он постучал! Если бы лакомщик, услаждающий нас заедками, по-доброму принял мнимого сына, не выпил бы тот в кружале мёртвую чашу. В назидание обрекаем Кокуру Скало с чадами и домочадцами быть притомными на всё время казни!
Сластник аж пошатнулся. Куда подевалась упрямая гордость! Кокура начал оседать на колени:
– Государь… надёжа-государь, милостивец… любой побор наложи, только откупиться вели…
Раскат сдержанно загудел.
– Стало быть, всякий бродень стукнет в ворота, а ты его принимай?
– Правски судит царевич!
– К ним тоже домогателей сполна приходило.
– Мать жалко…
– Одних Аодхов без счёта, и ни одного путного.
– Эрелис вон явился из дикоземья, с долгих скитаний. Приняли же!
– Лучше накормить да наутро путь показать, чем с порога в тычки.
– Если Скалиха сына признала, почто молчит?
– Мужа трепещет. Грозен Кокура, на руку скор…
– Хороша мать! Себя жалеет паче сына родного!
Хадуг с усмешкой смотрел на бледного Кокуру:
– Ты не дал нам помиловать грешника, заплатив за его жизнь, но готов откупиться, чтобы его смерти не видеть? Что ж, мы это позволим. Правдивый Цепир назначит пошлину, надлежащую нам за нынешний суд. Я, Хадуг, второй сын Андархайны, так решил и так возглашаю.
Имя, произнесённое вслух, скрепило окончательность приговора. Два воина просунули Утешке под локти ратовище копья, подняли, поволокли. Он скользил ногами по камню, растерянно озирался…
Заступница
Когда разразилась Беда, обезумевший Киян превратился в чёрную стену. Взвился под облака, ударил на сушу. Там, где прошла чудовищная волна, земля утратила облик. Пустоши на месте холмов, сметённые города, заваленные озёра… Царственноравный Выскирег спасли острова. Закрыли собой, как воины полководца. Страшный приступ искалечил их, выпотрошил, разметал. Прежде они красовались, обрамляя судоходную бухту. Теперь за краем пустой каменной чаши угадывалась в тумане разрушенная гряда. Безжизненная, неузнаваемая, зловещая. Былое Зелёное Ожерелье. Имя горчило в устах, но от него не отказывались. Признавать окончательную необратимость Беды Выскирег никак не желал.
Когда море ушло, с ближних гор протянулись щупальца снега. Будто в насмешку, первыми вымерзли орлиные гнёзда городского почёта. Жилища простонародья держались упорнее, но, казалось, тоже были обречены. И угаснуть бы Выскирегу среди множества городов Андархайны, обезлюдевших и забытых… однако Киян, уходя, оставил выскирегцам подарок. В каменных пропастях, где прежде дышали морские приливы, теперь отзывалась гулкая пустота, согретая теплом земных недр. Скоро деловито зазвенели зубила, и город как бы перевернулся. Чертоги вождей спрятались в глубине. Беднота, как и прежде, зябла у поверхности.
– Только Правомерную Палату не стали переносить, – рассказывал Невлин. – Андархайна зиждется Правдой. Той, что крепче разрушенных гор, долговечней испепелённых равнин…
У него на родовом щите красовались железные узы, даруемые воинам чести. «Это оттого, что нас на цепь приковал», – говорила Эльбиз.
Сход по витой лестнице был долог и крут. Ничего неодолимого для проворных молодых ног, но старого вельможу спускали в кресле-носи́лке.
– Люди говорят, нет худа без добра, – сказал Эрелис наставнику. – Суд вершат на морозе, поэтому разбирательство редко затягивается надолго.
Невлин поморщился:
– Подлый народ, по обыкновению, непочтителен…
– Дядя Сеггар повторял: пока мы смеёмся над тяготами, мы бессмертны.
Невлин покосился на невозмутимых носильщиков:
– Мой государь всё никак не забудет прежнюю жизнь. Да будет позволено…
Тут он был вынужден замолчать. Лестница расширилась площадкой. Уши заложило: плотный занавес пыли сотрясался лязгом и грохотом. Мелькали полуголые тела, срывал голос назиратель работ. Каменотёсы били отвесную дудку для подъёмника. Выскирег продолжал строиться.
Когда кругом стало потише, Невлин сердито отряхнул рукава:
– Да будет позволено мне отвлечь мысли государя от прошлого и обратить их к насущному!
Носилка раздражала его. Что за царедворец, сидящий в присутствии господина, вынужденного идти своими ногами!
– Сеггар Неуступ нам говорил и другое, – пробормотал Эрелис. – Ссечённую голову обратно не приживишь. От воина ждут защиты, тем более – от царя.
Невлин вновь покосился на широкие плечи, покоившие передок кресла. Прямой обычай наследника временами ввергал в отчаяние. И зачем носильщикам перестали залеплять уши воском?
– Никто не сомневается в правосудии нашего властелина Хадуга!
Эрелис в кои веки подобающе согласился:
– Никто. – Но тут же всё испортил: – Мне просто любопытно, наставник. Утешка был сыном родительским или без правды посягал на родство?
– Правителя, рождённого судить подданных, воистину украшает пытливость… Однако напомню тебе: ныне дознавалось не чьё-то родство, а истина гибели доброго отрока. Постиг ли это мой государь?
Эрелис гнул своё:
– Когда у наших воевод витязей ни за что убивают, они…
– Царевичей Андархайны ведёт закон, а не месть, присущая вожакам бродячих дружин!.. – перебил Невлин. – Что ещё усвоил мой государь?
Эрелис усмехнулся уголком рта:
– Что наш старший брат Кокурины постилы весьма уважает.
Невлин всплеснул руками, удивляясь, отчего не сбивается размеренная поступь слуг и носилка не катится по лестнице вниз. Что за речи в присутствии подлого люда!..
Эрелис понял: огорчил старика. Закрыл рот и молчал до самой двери, где нёс стражу рыжебородый Сибир.
В чертогах, образованных из естественного хода в скале, никто не жил прежде шегардайских царят. Невлин Трайгтрен считал это справедливым знаком судьбы. С чего начинать возрождение порушенного царства, как не с нового дома!
По меркам тесного подземного города обиталище сиротам досталось очень завидное. Пещеру завесили коврами, выгородив уютные ложницы и большую переднюю, чтобы сестре рукодельничать с девушками, а брату учиться принимать знатных гостей. Шершавый камень потолка ещё не успел зарасти копотью от светильников, залосниться, как ношеная одежда. Одного жаль: юная хозяйка мало заботилась о достойном украшении дома. Другая бы придирчиво выбирала меха, раскладывала вышитые подушки…
Царевна Эльбиз и теперь отлынивала от занятия, приличного её сану.
В палате звенели коклюшки, звучало тихое пение – девушки, избранные царевне в сенные, плели знаменитое выскирегское кружево. Кто наскатёрник, кто подзор, кто оплечье. Только один кутузик праздно покоился на своих козлах. Эльбиз, облачённая, по обыкновению, в домашние гачи и те́льницу с безрукавкой, стояла коленями в большом кресле с отсло́ном. Раскрыв деревянный оклад, бережно поворачивала листы, хрустевшие кожей. Против царевны сидел отрок постарше, с гребнем просватанного в волосах. Мерил деревянной разножкой дороги, испещрившие чертежи земель. Хмурился, что-то высчитывал. Сверялся с книгами о завоевании Левобережья.
На самом большом листе, прямо на ознаке Шегардая, сидела дымчатая беглянка. Тянула заднюю лапку, вылизывалась. Тщательно, умиротворённо, неспешно.
При виде вошедших парень вскочил, ударил поясным поклоном. Пожилой челядин оставил сметать невидимые пылинки, пал на колени. Кружевницы бросили рукоделье, примяли ковёр головами в бисерных лентах.
– Не сердись, почтенный сын Сиге, – сказал Эрелис. – Все заметили, как владыка к побору дело клонил. Я постилы тоже люблю. Только есть их больше не буду.
У дальней стены виднелся верстак с тесличками и резаками. Рядом высилась дуплина, чёрная от морской воды, кое-где тронутая железом. Невлин гневно отмолвил:
– Добрый правитель – не прачка, у которой что на уме, то и на языке. Правитель знает золотую цену своему слову и не роняет его в случайные уши!
Эрелис болезненно щурился на свет, но в глазах дрожали искры веселья. Дескать, мне-то пеняешь… Невлин покосился на склонённые девичьи затылки. Ещё до вечера пойдут пересуды: старый вельможа распекал отпрыска царей, да перед молодым Коршаковичем и всей комнатной чадью! Невлин было собрался выгнать всех вон и тогда-то должным образом наставить Эрелиса на ум, но тут подала голос Эльбиз:
– Дядюшка Невлин… не объяснишь ли, что в книге написано? А то я и Злата уж спрашивала, а он тоже не знает!
Старик тотчас подобрел, обернулся. Эрелис временами приводил в отчаяние, но на царевну сердиться было невозможно.
– Что тебе непонятно, дитя?
– Вот здесь! – Эльбиз прижала пальцем страницу. – «Он купался в озере, а жена его – под струями водопада. Когда же он вышел на берег, жене довелось обернуться, и увидела она наготу мужа своего, и немедленно умерла, ибо не могла снести того её гордость…» Почему?
Девки разом навострили уши. Невлин поперхнулся от ужаса:
– Где ты вычитала такое?
Злат всё ниже опускал голову, безуспешно пряча улыбку. Эльбиз невинно моргнула. Глаза у неё были серые, как у брата, льняные волосы убраны по-северному, в тугую толстую косу. Андархский обычай распускать пряди казался ей привычкой бездельниц.
– В «Додревних сказаниях о славе Андархайны», – жалобно, словно отмаливаясь от розги, зачастила она. – Это про полководца Тигерна, нашего предка, и жену его Тайю. Вот скажи, с чего умирать? Подумаешь, нагота! Когда дядю Гуляя ранили в ногу, я…
– Во имя Закатных скал!.. – спешно перебил Невлин. – Дитя, здесь говорится не о больном, которому нужна помощь! Речь о супружеском целомудрии!
– А в чём оно? – удивилась Эльбиз. – Разве супруги не вручают один другому свою душу и плоть?
Мысленно Невлин поклялся завтра же вернуться с заботливой и доброй боярыней, способной объяснить сироте тайны женства… пока девочка с Сибиром советоваться не начала. Он откашлялся:
– Моей царевне следовало бы занять свой ум чтением более сообразным её естеству и летам…
Эрелис у него за спиной тихо проскользнул в спаленку. Впустил подбежавшую кошку, со вздохом облегчения опустился на лавку. Ткнулся левым виском в тёплый, урчащий бок.
– Ты сам что ни день о замужестве мне толкуешь, – летел с той стороны плаксивый девичий голосок. – А о чём ни спрошу, ответить не хочешь. Братцу Аро дядька Серьга служит, а моя бабушка Орепея…
Ко времени, когда там всё затихло, боль почти отступила. Ощутив рядом сестру, Эрелис, не открывая глаз, повинился:
– Опять на тебя старик нашумел…
– Я смотреть должна была, как ты на светильник мизю́ришь? – хмуро удивилась Эльбиз. Никаких слёз больше не было в помине. – Сильно грызёт? Сейчас девок повытолкаю…
– Не надо, истерплю, – отрёкся брат и вздохнул. – Что я без тебя делать буду…
Сестра села рядом, погладила по голове:
– Помнишь, дядя Космохвост говорил? Всё то же самое, только быстрее и лучше.
Свет, вливавшийся снаружи, перекрыл рослый Злат.
– А я смекнул, почему той жене день в ночь показался. Такую наготу увидала, что на самом деле не на что посмотреть!
Царевна фыркнула. Все трое засмеялись, даже Эрелис. Возле больной головы мерцали непостижимые кошачьи глаза. Уж я бы, мол, вам такого порассказала… да лень!
Второй день Беды
– Жги его, не жалей!
– Подстрекни, подстрекни!
– Не умеешь, другим бодило отдай…
Багрово-чёрное небо рдело над головами. Удар, проломивший все тверди Божьего мира, рассёк землю до огненного нутра, породив сотрясения, пожары и вихри. С хребта было видно зарево по южному окоёму: там плавился камень. На северный склон густо облетал белый прах пополам с чёрной копотью ближних гарей.
Люди, увидевшие конец привычного света, нескучно доживали отпущенный срок.
От двух вкопанных в землю столбов тянулись прочные цепи. Одна – к поясу полуголого человека, другая – к ошейнику огромного пса. Точно подобранной длины хватало как раз, чтобы не запутались, но биться могли. Совсем недавно здесь карали рабов, нерасторопных и дерзких. Баловали сторожевых собак людской кровью. Учили яриться на один запах невольника.
Беда опрокинула всё природное устроение. Мир сошёл с ума. Обученный кобель искал взглядом псаря: зачем уськаешь на человека, прежде неприкосновенного? Надсмотрщик тоже мешкал драться. Слишком хорошо понимал, во что превратят пёсьи зубы его кости и плоть. Сзади тыкали острыми копьями, норовили достать факелом. Наконец человек закричал, взмахнул палкой. Кобель молча бросился наперехват. Две железные змеи вытянулись в одну струну.
Косматая толпа шумела, волновалась, наблюдая за боем.
– Ишь метко приложил!
– Нас каравши, наторел.
– Пятиться вздумал? Гони его! Гони!
Третья сшибка стала последней. Не имея привычки ходить босиком, человек оступился. Страшные челюсти сомкнулись на локте, стали перебирать, круша плечо, добираясь до горла. Надсмотрщик дёргался и кричал, но спасения уже не было.
Медная копь звалась Пропадихой.
Ступенчатую чашу, выгрызенную вековым трудом каторжан, разбило судорогами земли, из трещин быстро прибывала вода. Обезображенных мертвецов поглощала жижа, зелёная от яри. Неудержимая человеческая волна, извергнутая горой, захлестнула поселение у реки.
Самые смекалистые беглецы устремились к причалу. Набойные лодки, на которых третьего дня приплыл со свитой царевич, стояли красивые, вместительные, богатые. Грязные руки расхватали золочёные вёсла: хоть на царском насаде, хоть в свином корыте, лишь бы прочь, прочь отсюда скорей! Пока войско не подоспело. Оно, войско, всегда рядом, когда на каторге бунт.
Уносить ноги спешили не все. Толпа хлынула в развратные дома и кружала, где гуляли надсмотрщики да бурлаки, водившие баржи. Оттуда посейчас ещё долетал вой, едва членившийся на голоса. Предвидя скорую гибель, варнаки гуляли напропалую. Терзали непотребных девок, пластая распутниц на грудах яркого тряпья, выброшенного во двор. Забавлялись с пойманными надсмотрщиками. Этим женского тела было не надобно, лишь бы узреть корчи смертного врага. Услышать, как былой господин униженно молит, потом ревёт страшно, невменяемо, по-звериному.
Старичка, единственного укротителя охранных собак, вначале хотели спалить вместе с псарней. Всё же решили повременить. Кто-то смекнул, что кровожадная стая будет хороша для забавы.
Царевича и свиту одолели не сразу. Знатных гостей принимал в доме боярин, царской милостью державший здесь путь. Приезжие и хозяева были воины не последней руки. Отбивались полсуток. Последние живые, обессилев, уступили числу. Связанных и кровавых приволокли на площадку для травильной потехи.
– Ну-ка, что нам досталось…
– Гляди зорче, у кого тут кровь золотая?
Пожилого боярина отделили сразу. Ардара Харавона вся каторга знала в лицо. Остальные выглядели близнецами – грязные, оборванные, израненные. В тускло-багровом свете поди разбери белобрысых от тёмных, андархов от левобережников. Царского знака ни на ком не нашлось. И кровь у всех была одинаковая, красная.
– Эй, боярин! Расточилось твоё боярство!
– Сказывай, который тут праведный?
За плевок наземь старому воину досталось кулаком сперва под дых, потом в рёбра.
– Огня сюда! Живо разговорится.
– Поднять, что ли, да усадить наземь с размаха…
– На цепь!
Седой псарь со слезами обнимал рычащего кобеля. Гладил сплющенное ухо, дрожащей рукой разбирал слипшуюся щетину. Каторжники смеялись горю старика, не подходя близко.
– Ишь жалеет, точно дитя родное.
– Нас бы кто пожалел!
Пёс, удерживаемый лишь прикосновением хозяйской ладони, горбился, рокотал близкой яростью, зрачки метали отблеск пожара. Однова́ хватанёт, семеро лекарей не зашьют!
Харавона поддёрнули за связанные руки, потащили вперёд, на ходу сдирая исподнее. Загрызенного надсмотрщика отволокли прочь, опустевшим поясом трясли перед глазами боярина:
– Нам царевича не указал, укажешь пёсьему зубу.
У Харавона вздулись жилы на лбу, он тщетно противился.
– Не тронь воеводу, рабы, – раздалось из скопища пленных.
Добровольные палачи приостановились. У молодого вельможи с рассечённого лба текла кровь, товарищи пытались его усадить, прикрывали собой, он упрямо поднимался.
– Хотели праведного, берите!
– А то не возьмём?
И подняли, раскидав других вязней.
– Праведный, говоришь!
Связанного крутили, щипали, тыкали пальцами, кололи чем попадя. Отзовётся ли царская плоть по-иному, чем у обычных людей? Никакой особости не находили.
– Чем докажешь?
– А докажу. Кто познать хочет, касте́ни?
Грозен голос человека, шагнувшего за предел страха. Только здесь некому было послушать его. Все таковы собрались.
– Хорош пугать, пуганые.
– Истый царевич не за столы поспешил бы, а нас по правде рассуживать.
– С безвинных цепи сбивать!
– Да толку с ним? Самого на цепь, чтобы знал!
Последнее усилие смертника бывает достойно памяти. Воин рванулся. Бешеным движением расшвырял всех державших. Обратился к вожаку палачей. Добела стиснул за спиной кулаки…
Перед ним стоял огромный детина, ещё не высушенный тяжёлым трудом и скудной кормёжкой. Узкий лоб, могучая шея, на левой щеке – клеймо бессрочного заточения. Что с таким сотворит израненный пленник?
Варнаки галдели, насмешничали. У клеймёного вдруг остекленели глаза, он замер на полуслове, будто услыхав далёкий призыв. А потом рухнул оземь лицом, даже не выставив рук.
Все вдруг замолчали, каторжан мгновенным вихрем отмело прочь…
И в тишине с речного берега прокричали рога.
Передовой корабль взбежал носом на отмель, в пепельной метели маячили ещё два. Позже оказалось: налётная дружина едва дотягивала до сотни мечей, но ошалевшей от неожиданности каторге померещились тысячные отряды. Всё царское войско, подоспевшее отбивать праведного!
Застигнутые врасплох, пьяные кто от вина, кто от крови, бунтовщики мало чем смогли ответить карателям. Большинство просто разбежалось от сплочённого клина, ударившего снизу на склон. Железный строй сметал, крушил, затаптывал всё, что попадалось навстречу. Дружина с переднего корабля продвигалась настолько споро, что толпа на травильной площадке так и не успела решить, добивать пленников или поставить щитом. Первые меткие стрелы обозначили конец хмельной безнаказанности, сходбище бросилось кто куда. Осталось несколько десятков самых отчаянных. Эти расхватали копья надсмотрщиков, решившись забрать с собой кого повезёт.
Оборона плохо далась им. В самом челе клина рубился воин довольно скромного роста, но сущий ширяй. Он нёс тяжеленную чешуйчатую броню, как простую рубашку. Отринув щит, в две руки орудовал огромным мечом. Длинный, широкий клинок, заточенный с одной стороны и увенчанный этаким зубом, разил как колун. Крошил щиты, разносил головы под неумело вздетыми шлемами. Следом плыло знамя: серые крылья, хищный клюв.
– Ха́р-р-га! Хар-р-га!..
Тут уж самые стойкие кинулись врассыпную. Натиск могучего воеводы не оставил времени как следует отыграться на пленниках. Над ослабевшим царевичем мелькнуло копьё, но в ноги убийце, извернувшись на земле, вкатился воин из свиты.
Предводитель опустил долу страшный косарь:
– Тут, что ли, одиннадцатый сын?
– Сам чей будешь?.. – прохрипел боярин Харавон. Знамя и клич отметали сомнения, но не просто же так царевича объявлять.
– Знать бы, что обрадуюсь тебе, Сеггар Неуступ, – разлепил губы праведный. – Кто на помощь привёл?
Воевода оглянулся. Вперёд вытолкнули надсмотрщика в кольчуге, с обвязанной головой:
– А вот он. Мешаем зовут.
Царевич устало смежил ресницы:
– Буду жив, отплачу.
– Мне б домой, твоё преподобство, – заторопился Мешай. – Сестричей малых по лавкам четыре…
Его сразу утянули назад, в глубину строя:
– Царственные от слова не пятят. Кабы до завтра дожить, тогда разговаривать станем.
– Мне что спятит, что позабудет, – ворчал недовольный Мешай. – Вона, глаза под лоб. А мне как раз бы подарочек…
У берега отзвучал боевой клич. Это завершила расправу младшая Сеггарова чадь, ведомая подвоеводами. Когда старшее знамя вернулось к причалу, там перекатывался хохот. Бунтовщики, взятые кто у винной бочки, кто без штанов, колыхались мычащей толпой. Лихие обидчики слабых, жалкие против истинной силы. Выжившие непу́тки прикрывались рваньём, размазывали румяна и слёзы. Обнимали сапоги витязей, молили не оставлять на погибель.
Подвоеводы собрались подле вождя.
– Все целы? – коротко спросил Неуступ.
– Отрок Лягай скулой дубину поймал. Выправится.
– А веселье с чего?
– Варнаки угомониться не могут. С головами на плахе девок всё делят.
Сеггар хмуро оглядел никому не нужный полон. Ухо́ботье каторги, канувшей в прошлое вместе с былой Андархайной. И что теперь с ним делать?
– Под топор, – прогудел один подвоевода. Тяжёлая секира бабочкой порхала в непомерно сильной руке.
– Была охота лезо марать, – возразил второй, весёлый и гибкий. У него на новеньком знамени трепетала скопа.
Подошли ещё трое ближников.
– О чём спор, други?
– Нету спора. Воевода взятых судит, мы советами помогаем. Молви, Оскремётушка!
Седеющий воин быстро взял сторону:
– Я с Ялмаком. Эти хуже крапивы, выводить, так под корень.
– Я бы… – начал второй.
Ялмак перебил:
– Миро́вщик, ясно, за щаду. Ты как мыслишь, Крыло?
Красавец-витязь – синий взор, тёмные волосы убраны с высокого лба – отмахнулся, сел чистить потрудившиеся мечи-близнецы. Судьба взыскала его редким даром оберучья, но не истой ревностью к бою. Он холил клинки, а казалось – струны после игры протирал.
– Мне ли забота? Воевода приговорит, я песню сложу.
Сеггар заслонил рукавицей глаза от колючих пепельных хлопьев. Долго смотрел в кровавое небо. На вершины хребта, окаймлённые глухо громыхающим заревом. Потом снова на пленников. Наконец вышел вперёд:
– Слыхали, пои́мники?
Те как-то разом примолкли. Отрезвели. Кто был пьян, вернулись в себя. Уставились на обтекающий кровью косарь. Услышали посвист лезвия возле своих шей.
– Всех бы вас по делам вашим казнить смертью. За былые грехи, за раны праведного царевича… а вот не стану. Чести много, непотребные души вслед светлой государевой посылать. Отплывём – ступайте, говорю, кто куда хочет. На новом разбое возьму, не помилую.
В толпе немного особняком держались несколько человек. С десяток обросших дикими волосами мужчин, починщиков насмешившей воинов ссоры из-за блудниц. А за широкой спиной одного косматого душегубца, кто бы мог ждать, таилась бабёнка из вольных. Хозяюшку весёлой избы суровый Кудаш избрал для себя. Отстоял кулаками, а дружки ему помогли. Так, всех вместе, сеггаровичи вытащили их во двор. И наставница «ласковых девушек» не бросилась к витязям за спасением. Она тоже сделала выбор.
В Торожиху
Жогушка, младший Опёнок, страсть не любил, когда мама его ребячила птенчиком, звоночком, кубариком. Оттого не любил, что заранее знал, чем кончится дело. Мама вытрет намокшие глаза, примется обнимать, целовать и… снова не пустит с другими ребятами кататься по ледяным валам на морозках. «Дома посиди, чадунюшко». Он и рад бы кроить лоскутья с бабушкой Коренихой или помогать брату Светелу варить клей. Но на что мама так его нежила, словно за порогом он должен был себе тотчас шею свернуть?
– Любит тебя, затем и боится, – объяснял брат. – Что случись, сама сразу жить перестанет.
– А тебя будто не любит? Меня только?
Светел тщательно обтягивал плетень снегоступа, широкий, о́блый, красивый. Ноге опора, глазу отрада.
– Я взрослый. Я кулаком стукну – обидчик из валенок улетит.
Жогушка задумался, кивнул, продолжил:
– И ещё ты пойдёшь братика Сквару искать.
Светел неторопливо кивнул. Свою взрослость он изрядно преувеличивал, но усы пробивались. Ровесники тайно радовались, что атя так и не благословил его молодцевать на Кругу.
– Пойду, – сказал он Жогушке.
– А скоро пойдёшь?
– А лыжи краше моих делать станешь, сразу и соберусь.
Жогушка задумался крепче. Срок выглядел несбыточным, как возвращение солнца. Узлы у него покамест выходили кривыми и неуклюжими, а к станку для выгибания лыж брат его вовсе не подпускал. Стращал: пальцы отдавишь. А уж самому раскалывать кряжики, вытёсывать ровные длинные доски… ох, небываемо! Младший Опёнок вспомнил о том, что было гораздо ближе и у всех на устах:
– А в Торожиху?
– Что – в Торожиху?
Губы начали кривиться, но Жогушка справился.
– Мама говорит, не дойду…
Светел вдруг рассмеялся. Он хорошо помнил себя таким же мальчонкой. И как мама боялась, что в дороге он убредёт от становища, заблудится, застудит ручонки-ножонки, утонет в оттепельном болоте, совсем пропадёт. А на торгу его укусят чужие собаки, отравит лежалое лакомство, обидит злой человек. Дома дитятко оставить, оно бы как-то надёжней. Правда, в те времена бабам вольно было у печки посиживать. Теплился огонёк дедушки, в самой силе мужевал Жог Пенёк, быстро подрастал Сквара…
– А дойдёшь?
Жогушка опустил глаза.
– Походник нестомчив должен быть, – строго продолжал Светел. – Ногами крепок, духом долог, станом надёжен. Сядь-ка на корточки, вот так… а теперь вверх выпрыгни!
Свезло Жогушке! Мудра была Ерга Корениха.
Когда Светел подступил к бабке за благословением идти с ватагой на торг, в избе пахло ужином. Корениха опустила руку с иголкой. Задумчиво поглядела, как свет лучины рождает сияние в жарых кудрях внука, бежит по уверенной поросли над губой. Прищурилась:
– Невестушка!
Равдуша, державшая на ухвате горшок, подняла голову:
– Что велишь, матушка?
Корениха кивнула в сторону клети:
– Шатёр поднови. Все вместе в Торожиху пойдём.
Горшок с печёными рогозными клубнями чуть на пол не опрокинулся.
– Как – вместе, государыня? А Жогушка?
Братёнок, притихший на полатях, забоялся дышать.
– А что Жогушка? – спокойно ответила Корениха. – Не Пеньков разве побег?
– Так мал совсем! Слабенек!.. Занеможет, расхворается, не дойдёт…
Светел весомо подал голос:
– Со мной – дойдёт.
Равдуша оглянулась. Хотела привычно щунуть сына: не твоего ума дело, молчи, пока не спросили. Только слова почему-то с языка не пошли. Сын стоял у порога, загородив плечами всю дверь. Жогова старая стёганка была на тех плечах как влитая. А руки! Мозолей гвоздём не проймёшь!
И за столом по всей правде на отцовском месте сидит.
Пятнадцать лет парню.
Равдуша часто заморгала. Подошла к Светелу, глянула снизу вверх. Он обнял мать, буркнул грубым голосом, приласкался. Повторил:
– Со мной – дойдёт.
– Ну… – выговорила она растерянно. – Если с тобой…
«Неужто поверила наконец?» Корениха скупо улыбнулась. Опять взялась за шитьё.
Лес кругом Твёржи, где братья Опёнки сызмала знали каждую тропку, был Жогушке как свой двор. Всё внятно в родной круговеньке. Нечастые клики птиц, повадки зверей, витающих у оттепельных полян. Постижимы токи метелей: обычных, с закатной стороны, и необычных, с востока. Просты и ясны повести следов на снегу…
Граница своего и чужого в чаще незрима. Нет здесь ни стен, ни ворот, просто дальше вот этого холма мы ни разу не забирались, что за ним?.. Шаг, ещё шаг… и вот уже обступил неведомый лес, шепчущий страхами и чудесами. По виду – совсем такой же, как дома. На деле… Жогушке всё казалось – здесь даже снег под лапками по-иному скрипел…
Конечно, младший Опёнок не показывал виду. Размеренно упирался кайком. Деловито переставлял нарядные, нарочно для него выгнутые лапочки. Оглядывался на брата. Светел вёз большие новые сани, нагруженные припасами и шатром. Жогушка те сани сдвинуть не мог, брат шёл легко.
Иногда Светел начинал хмуриться, прямо на ходу смыкал веки. Благо лыжни́ца, проложенная передовыми длинного поезда, сама вела ноги. Когда такое случалось, лицо брата становилось суровым, сосредоточенным, незнакомым. Жогушка знал: Светел отодвигал голоса поезжан, отдалял мысли об узлах на поклаже, о Зыкиной задней лапе, пораненной наракуем. Окутавшись тишиной, он шагал среди боевых побратимов. Следовал за воеводой. Да не в шумную весёлую Торожиху – на юг. За Светынь. В немилостивое Левобережье, в чужедальнюю Андархайну. Туда, где, если подумать, вовсе нечего делать доброму человеку. Туда, где…
Взрослые тяжёлые мысли долго на уме не держались. Жогушка тоже просил себе саночки. Ну хоть маленькие. «Сам сверстаешь, сам и потянешь, – обещал Светел. – Не захнычешь в пути, полозья гнуть выучу!»
Жогушка не хныкал. Хотя временами идти становилось правда невмоготу.
Сейчас мама заметит, что Светел вновь размечтался, оставил присматривать за братишкой. Будут слёзы. Светелу напрягай, Жогушке обида… Кто бы ей объяснил: сынище не глядя, по скрипу снега, по дыханию меньшого определяет, пора ли тому влезать на тюки!
– Слышь, братёнок… Проверь, каково шнуры держатся.
Светел никогда не посылал его отдохнуть, только за делом. Жогушка понимал игру и был благодарен. Он отбежал с пути, запрыгнул на санки. Снял снегоступы, начал дёргать верёвки.
В санки поменьше, нагруженные лыжами и бабушкиными куклами на продажу, поставили непреклонного Зыку. На изволоках бабы ему помогали. Морда у кобеля была вся седая. Светел пробовал впрягать с ним собак помоложе, но Зыка посторонков гонял. Ни с кем не желал честью делиться.
– Иди сюда, братёнок. Лезь на плечи.
– Я ведь тебя погрею, братище?
– Вестимо, погреешь! А я тебе сказывал, почему у клеста клюв загнутый?
– Расскажи! Расскажи!
Раньше Светел был глуп. Или просто мал, что, по сути, одно. Ещё при отце побывал разок в Торожихе – и целый год думал потом, как легко и счастливо, должно быть, там люди живут. Могучий зеленец, где отваживалась вылезать из земли трава, приютил аж три длинные улицы. С одной на другую ходят в гости, ребятня воюет и мирится, взрослые присматривают невест…
Долго же Пеньки не приезжали сюда.
Твёржинский зеленец состоял как бы из двух, один посильней, другой послабей. Во втором не то что трава – даже мох расти не хотел. Под низким пологом тумана лежало чистое песчаное поле. Зато места хватало и для торга, и для всяких забав.
Когда прибыл твёржинский поезд, на широкой площадке возле тёплых прудов уже стояли палатки, юрил народ. Люди сразу набежали встречать знакомых походников. Соседски помогать с обустройством, заодно спрашивать, какой товар привезли, а главное, что нового слышно. Приветствовали Пеньков.
Светел быстро воздвиг шесты для шатра. Он тоже высматривал друзей – левобережника Геррика с сыном Кайтаром, но тех пока не было видно. Зато, едва растеплили очажок и мать с бабушкой собрались сменить походные сряды на обычные бабьи, – явилась большакова сестра, великая тётушка Шамша Розщепиха, прозванная Носыней.
– Не зашла я к тебе при отъезде, сестрица, – усаживаясь, повинилась она Коренихе. – Сердце изнылось доро́гой: как они, мои бедные? Кто ж им собраться помог?
Бедные! Спасибо, сиротками не назвала.
Бабушка спокойно ответила:
– Милостью Светлых Богов, сами управились. А на приветном слове благодарим.
Светел по другую сторону очажка ладил большой, на всю семью, походный лежак. Равдуша молча принесла чистого снега, повесила над огнём котелок – греть привезённые с собой мороженые щи.
– Ты-то куда из дому снарядилась, Равдушенька? – принюхавшись к котелку, укорила Носыня. – У тебя ребя малое! Не умом ли тронулась, дитятко по морозу тащить?
Жига-Равдуша не знала, как отвечать. Поглядывала на свекровь.
Та прятала досаду. Розщепиха в дороге не слезала с саней, да и теперь дел у вдовы было кот наплакал. Без неё полно рук возвысить шатёр, сготовить еду, постели постлать. Только осталось пойти беспутных Пеньков уму-разуму поучить!
Сейчас ещё попеняет, что сестрица Ерга без дела расселась.
Светел поймал бабушкин взгляд, живо сбегал к саночкам, притащил короб. Корениха вынула куклу, начатую в последний день дома, нитки, иголки. Примерила на реднину чешуйку еловой шишки. Она обряжала в броню гордого воина, вышедшего защищать Коновой Вен. Цельных шишек в лесу теперь стало не сбить даже самой меткой стрелой. Братья Опёнки ползали под ёлками на привалах, собирали остатки беличьих трапез. Новую куклу Светел успел прозвать Воеводой.
Розщепихе бабушка ответила, как надлежало создательнице героя:
– Нешто усомнилась, Шамшица, что я внуков и невестку соблюсти возмогу?
– Так по нынешним временам беспокойным поди людей разбери. Вона, сама в портах сидишь, как мужик какой, и невестке не возбраняешь!
Лучина породила в глазах Ерги Коренихи грозные огоньки. Корениха с Равдушей из самой Твёржи пришли своими ногами. Ровесница Носыни только-только присела, но поди что объясни. Розщепиха ещё припомнила важное, схватилась за щёки:
– Охти мне! А двор на кого?
– Ишутка присмотрит.
Светелу, неизвестно почему, стало стыдно. Ишутке бы тоже людей повидать, забавам порадоваться. Вся жизнь между хло́потом и рыбным прудом! Соседи на веселье, а ей – чужой двор доглядать.
Может, следующий раз…
Розщепиха не унималась:
– А что за товары, сестрица милая, приготовила? За многими тревогами недосуг было расспросить…
– Кукол на рундук выставлю. А внук лапками плетёными, иртами беговыми добрых людей радовать станет.
Розщепиха с сомнением покачала головой в чистой, как всегда, белой вдовьей сороке:
– Будто польстится кто на те лыжи? Вот сын твой, помню, верстал… Моё дело сторона, а люди что скажут? Мальчонка настрогал для потехи, старая на торг привезла?
Светел ощутил, как начали гореть уши.
– Лыжи внука моего, – ровным голосом ответила Корениха, – вся Твёржа подвязывать не стыдится, да и соседи через одного.
– Так мы, сестрица любимая, гуси не гордые… вас жалеючи берём… А сюда с Левобережья приедут! Из самой Андархайны! Я же что, я же правду говорю, которой тебе другие не скажут.
«Вот именно. Из Андархайны…»
Бабушка оглянулась на Светела. Посмотрела на Равдушу. Трое подумали об одном.
О старшем родительском сыне, безвестно канувшем за Светынью.
Откинулась входная полсть, в шатёр спиной вперёд проник Жогушка. Согнувшись, упираясь, пыхтя, братёнок тащил Светелу последнюю теснину для лежака.
При виде усердного малыша Розщепихино остроносое личико сморщилось улыбкой, но тут же вновь омрачилось.
– Ты бы, Равдушенька, малюточку пристальней берегла… На торгу калека побирается, со спины – ну точь-в-точь старшенький твой, я увидела, аж прям сердце зашлось!
Мама ахнула, заметалась.
– Светелко, – сказала Ерга Корениха.
– Что, бабушка?
– Ступайте-ка оба, погуляйте вокруг, пока щи греются.
За любушку
Чего бояться в Торожихе потомку храбрецов, у которого есть старший брат? Совсем нечего. Жогушка и не боялся. Он просто жался к ноге Светела всё плотней, потом вовсе обхватил её, уткнулся лицом. Братище остановился. Рассмеялся, подхватил Жогушку, крепко обнял.
Поднял высоко над собой, заставил вспомнить Рыжика. Тайные, опричь маминых глаз, полёты над лесом.
Усадил на плечи.
Вот теперь можно было вертеться вправо и влево, заглядывать через головы, насматривать самое занятное впереди.
– Видишь? – спросил Светел. – Во-он там!
Жогушка вытянулся, проследил, куда указывал брат. Седой дедушка, окружённый шумной ватагой парней, девок и ребятни, катил ручную тележку. Сквозь отверстия лубяной клетки мелькали серые перья, долетал воинственный гогот.
– Гуси! – обрадовался Жогушка. – Как наши!
Светел кивнул:
– Как наши, да не совсем. До́ма простые, эти боевые.
Жогушка с сомнением посмотрел на тележку. На его взгляд, домашние гуси тоже мирным нравом не отличались. По крайней мере, без хворостины к ним лучше было не подходить. У Жогушки разгорелись глаза.
– Боевые? У них дружина гусиная? Расскажи!
Светел легонько подкинул его на плечах:
– Что рассказывать, пойдём поглядим.
А сам, пробираясь вслед гусачнику, кланяясь знакомым, обшаривал людское скопище взглядом. Кого видела Розщепиха?
«А что, если…»
Сквара, вырвавшийся от мораничей. Покалеченный жестокими котлярами. Таящийся почему-то.
«Да ну. Нешто станет Сквара на чужом торгу побираться? Какая ему Торожиха, он домой прибежит…»
И принесёт всей деревне беду.
«Чтобы нас… как Подстёг…»
Захотелось скорей назад, в свой шатёр. Оборонять маму с бабушкой.
Среди русых макушек мелькнула темноволосая. Светел вздрогнул, забыл гусей и весь белый свет, шагнул… Человек повернулся, сказал что-то спутнику, показал руками, засмеялся. Карие глаза, нос баклушей. И во́лос, если приглядеться, вовсе не Скварин.
– Светелко, ты куда? – удивлённо подал голос братёнок.
Светел очнулся. Вздохнул. Вернулся в шум купилища, почему-то не затканный песнями и гусельным звоном. Заново отыскал впереди лубяную клетку. Наддал шагу. Когда они с Жогушкой подошли, люди уже раздвинули круг. Седой гусачник весело препирался с другим таким же охотником. В клетках хлопали крылья.
– Маловат боец!
– Струсит сразу. Попятит. А голову ссечёшь – и ни тебе навару для щей.
– Уж твой-то велик! Жир да перья! К бою холил или к свадьбе откармливал?
Люди смеялись, вспоминали былые подвиги соперников, делали ставки.
– Это разве бой!.. Вот осенью оботуров пускали, грому было – рундуки по рядам тряслись!
– Так то осенью…
– За́рничек, – узнал Светел парня, помогавшего старику.
Дед и внук жили в сутках бега от Твёржи. В деревне Затресье, славной крепкими рогожами и боевыми гусями.
– Светелко! Погоди, недосуг…
Дедушка уже открывал клетку.
Для начала охотники выпустили гусынь. Опытные задорщицы чуть потоптались, оглядываясь на свободе. Увидели чужа́чек. Забили крыльями, стали шипеть. Хозяева тут же вынули из корзин самих поединщиков. Крупных, сильных, свирепых. Гусаки тотчас разъярились, встопорщили ожерелки. На моих любушек посягать? Не спущу!..
Бросились! Потеха пошла. Хлестали мощные крылья, цепкие клювы драли за па́портки – только пух на стороны.
Гусыни хлопотали кругом, подзуживали, радели. Хозяева и позоряне оценивали каждый щипок, каждый удар:
– Смотри, смотри! В глаз метит!
– Оплошка это!
– Не оплошка, а голову прочь да с капустой в горшок!
До того расшумелись, что Светел не скоро услышал голос из-за спины:
– Опёнок!
Он внял наконец, оглянулся:
– Кайтар! Друже!
– Ты где был?
– Да вот шатёр только поставили.
Жогушка чинно поклонился с братниных плеч:
– Можешь ли гораздо, дядя Кайтар.
– И тебе на лёгки лыжи, племянничек, – улыбнулся левобережник. За год, что не виделись, он возмужал, опле́чился, голосом и повадками стал сущий отец. Так дело пойдёт, сам собой примется на торг выезжать.
Кайтар вдруг покраснел, помялся, спросил:
– А вы… ну… де́динька, сосед ваш, приехал?
На самом деле, понятно, спрашивал он совсем не про деда. Светелу опять стало стыдно.
– Они с Ишуткой дома остались. Да вы после торга к нам небось?
Кайтар вспомнил о деле. Тотчас из робкого парнишки обратился в хваткого молодого купца:
– А как иначе! Без твоих лыж домой не рука! Вот не знал батюшка, что сам припожалуешь. Ты хоть не расторговался ещё?
Вернувшись с Кайтаром в шатёр, Светел даже подосадовал, не застав Розщепихи. Значит, его лыжам осмеяние предрекать – она тут как тут, а порадоваться, что Кайтар с отцом не глядя все забирают, – поминай как звали? Скучновато заживёт Твёржа, когда Розщепиха со святыми родителями воссядет. «Есть старуха – убил бы её. Нет старухи – прикупил бы её…»
Котелок над очажком уже закипал. Мама сразу пригласила Кайтара к трапезе.
– Кайтарушко… – нерешительно проговорила она. – Вы, торгованы удалые, всюду побывали… всё видели, про всё слышали…
У Светела сердце стукнуло мимо. Будь у Кайтара новости, поди, не выложил бы прямо под гусиные крики? И ещё. Прежде мама всегда ждала ответа от Геррика. Теперь спрашивала сына. Бежит время.
Кайтар отведал щей, вздохнул, с поклоном отмолвил:
– Мы помним слово, данное твоему мужу, госпожа Жига. Не обессудь, но мне пока нечем тебя повеселить.
Равдуша померкла, отвернулась, жалко изломив брови. Светел знал: мама шла в Торожиху ради вестей, которые могли доставить сегдинские. Пять лет!..
Для Коренихи, надобно думать, вкусная щаная капуста тоже обратилась опилками, но бабушка лишь негромко сказала:
– Мой внук объявится. Мы будем ждать.
Двое парней живо достали из санок рогожные кули с лыжами. Взвалили на крепкие плечи, понесли в другой конец рядов, где обосновался Геррик.
– Потом-то всё же завернёте к нам погостить? – спросил Светел.
Кайтар высунулся из-под ноши, кивнул:
– Батюшка собирался.
«А как иначе. С дедом Игоркой о внучке-славёнушке потолковать…»
Светел немного подумал, фыркнул, засмеялся:
– Получается, съездят мои лыжи туда и обратно! Зачем вёз?
Воздух торговых рядов слегка пьянит, обращает отчаянных неклюдов улыбами, самую простую шутку заставляет искриться. Кайтар тоже развеселился:
– Не ты на лыжах – лыжи на тебе! Людям смех!
– Я-то ладно, а сам? Опытный торгован! Вот скажи, на что сейчас тюки было развязывать? В Твёрже бы и передали, и сочлись…
На хохот парней весело обернулась невысокая женщина, ходившая по торгу в сопровождении дочек. Светел тоже повёл взглядом на девок. Скромницы показались ему на диво пригожими. Гибкие, тоненькие. У двух косы русые, у третьей смоляная. Под лукавыми взглядами Светел вдруг вспомнил, что по милости Розщепихи так и не принарядился. Ставя шатёр, лишь сбросил кожух, в коем шёл по морозу. А добрый кафтан, крашеный, на петлицах, вот бы, расправив плечи, мимо девок ходить, – остался в тюке. Экая досада!
Ещё через десяток шагов Кайтар оставил веселье, помялся, проговорил:
– Я при твоей матери сказывать убоялся. Мало ли… незачем ей попусту плакать. Заезжий гость баял, зимой в Шегардае скоморох людей тешил. Владычице смеяться дерзал.
«Дядя Кербога!..» Вслух Светел удивился:
– С чего плакать?
– А с того, что бесчинника, люди бают, моранич пришлый отвадил.
«Ох. Дядя Кербога…»
– И что… Отвадил, говоришь? Он его… он…
Продолжать было страшно. Кайтар поспешил успокоить:
– Песнями перепе́л. Хвалами Царице. Начисто посрамил.
– Скомороха?.. Перепел? Да ну, не морозь.
– Я передаю, что от людей слышал. Молодой вроде парнишка. Волосом чёрен.
Туман зеленца разом набряк, пригасил оживлённый шум торга, мокрой шубой навалился на плечи. «Чтобы Сквара… хвалы моранские пел… И волосы у него вовсе другие. Чёрно-свинцовые…»
– …И голосина – утки на лету падали. Твой брат петь был вроде горазд?
«Голос крылатый…» Светел приговорил решительно и почему-то охрипло:
– А чтоб шиш на левой руке гнулся плохо, не примечали?
Кайтар покачал головой:
– Про такое речей не было.
Светел кивнул:
– Тебе, друже, спасибо, что матери промолчал. Правда твоя, незачем ей зря горевать.
В первые годы после Беды, когда в удобной Торожихе затеялся торг, люди меняли вещи и снедь. Такое и поныне велось, но матёрые купцы держали под руками весы. Рубили на колодах андархские сребреники, сводя счёт.
Светел возвращался от сегдинских, храня звонкий мешочек и чувствуя себя богачом.
Как радостно, оказывается, любоваться резными костяными ложками, поливными горшочками, пасмами крашеных ниток – и понимать: а вот возьму и куплю, чего ни пожелает душа! Светел улыбался, гордо нёс подбородок, отворачивался от соблазнов. Уж мама с бабушкой разберутся, будет ли утка с водяным горохом на тонком андархском блюде вкуснее, чем на простом деревянном! И какие штаны к телу мягче: домашние стёганые – или кожаные, привозные с левого берега. Может, с великих барышей даже в корчемный шатёр выберутся, чужих пирогов попробовать, сладкого пива испить…
Удивляло, что по-прежнему нигде не было слышно гуслей.
Зато гнездарей хватало по всему торгу. Светел знай поглядывал, желая и боясь узнать Звигуров. Что делать, если вправду появится дядька Берёга? Не узнать, гордо мимо пройти? Скрутить гордость, о новостях расспросить? Вдруг они про Лыкаша вызнали, а с ним и про Сквару?
Не он один чаял новостей, искал знакомые лица.
– Десибрат Головня что-то мешкает. А грозился соли доставить, сушёных грибов.
– Шабра своего дожидается, Дегтяря.
– Дегтяря?
– Летось за его смолу на торгу в кулаки шли. Ныне вроде сам хотел выехать.
– Забоялся, поди. Дорога не ближняя, лихие люди пошаливают.
– От лихих людей опасную дружину нанять можно. Барыша достанет небось.
Светел вновь размечтался. Увидел вешки в лесу и медленный поезд, ползущий сквозь снеговые завалы. Вот с гиканьем встают из-за выворотней разбойные люди, один другого страшней! Размахивают кистенями да копьями, тянут руки к поклаже!
Только походники непросты. Витязи распахивают плащи, оказывая кольчуги. Рвут из ножен мечи. А ну, кто храбрый на нас?..
В рядах было тесно. Светела толкали слева и справа, рассеивая мечту. Слышались громкие голоса. Двое покупщиков стояли борода в бороду, мерили один другого грозными взглядами. Продавщик маялся растерянный, держал муравленый андархский горшок.
С дальнего лотка взгляду отозвался железный блеск, неодолимо манящий. Светел поддался. Не купить, так досыта насмотреться!
– Можешь ли гораздо, дядя Комар, – поклонился он кузнецу.
Кто не знает Синяву Комара, ножевщика, оружейника, славного на весь Коновой Вен!
Волосатые ручищи любовно холили ветошкой новенький клиночек. Испытывали заточку, сбривая по волоску. Синява неспешно поднял глаза. Увидел Светела. Кивнул, прищурился на твёржинский узор у ворота стёганки:
– Ты, что ли, сынишка Пеньков?
– Люди так зовут, дяденька.
– Ишь вымахал парнюга. Лыжи уставляешь?
– Как не уставлять, дядя Синява. С ними пришёл. А бабушка – с куклами.
– С куклами? – оживился кузнец. – Где встали, чтобы мне знать?
У него на лотке лежало много ножей, все острые, красивые. Обычные маленькие поясные. Длинные, в пядь, удобные для охоты и боя. А прямо над головой, на шесте навеса, красовался меч. Не продажный, вестимо. Ещё не хватало мечи кому ни попадя на купилище продавать! Висел зримым свидетельством: этому делателю и такое искусство знакомо. Приходи сговаривайся. Заберёшь через полгода.
Светел не мог оторвать взгляда от плетёного узора на гладком клинке. Пытался представить в руке грозную и благородную тяжесть. Не получалось. Лишь зубы сводило желанием купить что-нибудь для воинской справы. Но вот что? Надёжный лук у Светела был. И копьё было. В полратовья, с перекладиной и с ножами. Ну хоть что-нибудь. Хоть ремешок – придёт день, на таком же купилище завязать ножны. Смешно. Глупо. Но сил нет, как охота подвинуться на волос ближе к задуманному!
– Дядя Синява, – откашлялся Светел. – Ты, смотрю, меч повесил. Не дружину ли ждут?
Кузнец усмехнулся:
– А то. Говорят, сам Ялмак припожалует.
– Лишень-Раз?.. – ахнул Светел. Глаза разгорелись. – Железная?!
Он знал наперечёт всех вождей, ходивших на Коновой Вен. Особенно тех, чьи дружины удостоились особых имён. Ялмака с его Железной и Сеггара Неуступа, водившего Царскую. Светел жадно слушал людские пересуды, раздумывал, выбирал… жарко волновался, словно кланяться воеводе предстояло прямо назавтра.
Глядя на парня, Синява покачал головой:
– Ты, вижу, дурости ребячьей не перерос. Мать небось потакает, а без отца хворостиной отбаловать некому.
Светел сразу померк. Спрятал глаза. Так-то. Люди всё про всех знают. Иногда это вроде хорошо. Иногда…
Он заводил разговор, думая упросить кузнеца дать к мечу руку примерить. Теперь не подступишься. «Меньше надо болтать, что из дому с воинами обрёкся. Каждому теперь объясняй – атя благословить обещал?..» Ждать, какими ещё словами Комар придумает его на ум направлять, не хотелось. Он отдал простой поклон:
– Спасибо на заботном слове, дядя Синява. Пойду я.
«Дурость, значит. Ребячество. У тебя бы сына свели. Бабушке донесу, она кукол от тебя всех спрячет подальше!»
Светел сердился, хмурился. Думал про Ялмака. Даже не глянул на моложавых супругов, остановившихся у соседнего шатра. Женщина пугливо держалась за руку мужа. На лотке, принадлежавшем троюродному брату Синявы, лежали очень хорошие долотца, ложкорезы, клюкарзы. Супруги не замечали. Молча смотрели то друг на дружку, то снова на Светела. Непонятно тоскливыми, больными глазами. Мужик был крепкий, светловолосый. Бабонька мела песок новой праздничной понёвой, зелёной с серым глазком.
Новая подруга
Горечь от слов Комара на вечный век не осталась. Слишком много занятного творилось вокруг. Услышав в стороне задорное пение, Светел свернул с прямой улицы. Может, там-то наконец сошлись гусляры, умение сравнивают?
На песчаной площадке сдвинулся плотный людской круг, однако Светел никому особо ростом не уступал. Вытянулся, приподнялся на цыпочки, всё как есть разглядел.
Внутри круга ревновали один другому корзинщики.
У справного хозяина ничто не пропадает зазря. Кто-то чистил рыбное озерко от сорной травы, негодной даже на сено для коз, – и смекнул, что тощие стебли как раз годились плести. Дурное вичьё – не лоза, но чем уж богаты!.. Кликнули потеху. Поставили корыта с водой. Низкие скамеечки для удобства.
«Так ведь щит сплести можно, – тотчас озарило Светела. – Кожей обтянуть. Берёстой оклеить…»
Под крики позорян плетельщики взялись за дело.
Любо-дорого следить, как споро мелькали сильные пальцы! Выхватывали из вороха самый гожий стебель, а то по два сразу. Свивали невзрачные плети в тугой прочный узор. Давали порядок, радость и красоту. Плотно сбивали колотушкой… И всё будто вприпляс. Легко, весело. Чего стоила подобная лёгкость, Светел очень хорошо знал.
