Книга отзывов и предисловий
Критика и эссеистика
ЛЕВ ОБОРИН
КНИГА ОТЗЫВОВ И ПРЕДИСЛОВИЙ
Новое литературное обозрение
Москва
2024
УДК 821.161.1(091)-1
ББК 83.3(2=411.2)64-5
О-22
Лев Оборин
Книга отзывов и предисловий / Лев Оборин. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Критика и эссеистика»).
Первые десятилетия XXI века были для русской поэзии уникальным периодом: в нем одновременно работали и читали друг друга несколько поэтических поколений. В книге Льва Оборина собраны его рецензии и статьи, посвященные новейшей русскоязычной поэзии и ее ключевым фигурам – от Льва Рубинштейна, Марии Степановой и Михаила Айзенберга до Михаила Гронаса и Евгении Сусловой. Эти тексты можно рассматривать как путеводитель по завершившейся эпохе, в которой множество способов высказывания существовали на равных. Короткие заметки и обстоятельные отзывы, предисловия и некрологи – тексты разных жанров складываются в стереоскопическую картину поэзии на русском языке последних двух десятилетий. Лев Оборин – поэт, критик, редактор серии «НЛО» «Культура повседневности» и проекта «Полка», посвященного русской литературе. Лауреат Премии Андрея Белого (2021, номинация «Критика»).
В оформлении обложки использован шрифт Defectica, разработанный Алиной Молчановой в Школе дизайна НИУ ВШЭ.
ISBN 978-5-4448-2412-2
© Л. Оборин, 2024
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Что это за книга
Перед вами собрание в первую очередь кратких и развернутых отзывов на поэтические книги, написанные по-русски в 2007–2023 годах. Эти шестнадцать лет – конец одной большой поэтической эпохи и, видимо, начало другой.
Та первая эпоха на наших глазах завершилась. Она была прекрасна, но и обманчива своим многоязычием, которое в продуктивной наивности принималось за общность, симфонию тысячи цветов, у которых нет друг к другу никаких претензий. За разницей поэтического не всегда чувствовалась разница этического. 2022 год обозначил эту разницу окончательно – и во многих поэтических книгах, написанных и изданных после 24 февраля 2022 года, этот рубеж осознан и проговорен.
Ясно, что к завершению эпохи причастны и те причины, по каким все завершается и меняется. Кого-то больше нет с нами. Кто-то замолчал. Кто-то из «молодого поэта» превратился в мэтра средних лет. Кто-то эмигрировал и занимается антивоенным активизмом. Кто-то, наоборот, зиганулся. На кого-то повесили «иноагента»1. О ком-то вообще не хочется больше никогда говорить.
Это перечисление местоимений показывает, что русская поэзия состоит из имен – в той же мере, что из текстов; перекличка авторов образует поле, которое постоянно реконфигурируется. Сейчас это поле – в состоянии кризиса. Есть популярная точка зрения, согласно которой оно в этом само виновато – как и во многом другом. Я не думаю, что это справедливо; во всяком случае, справедливо не до конца. Если продолжать сравнивать поэзию с экосистемой, то на протяжении лет русская поэзия сигнализировала о том, что происходит что-то плохое, надвигается катастрофа, – и эти сигналы можно было считать, как эколог или ботаник по внешним признакам растений судит об ухудшении окружающей среды. Иногда я думаю, что как критик не всегда мог эти сигналы замечать, мог относиться к ним легкомысленно; если это так, я прошу прощения у книг. Но мне кажется, тенденция была достаточно очевидной – а русская поэзия оказалась, кроме того, хорошей диагностикой.
В 2012 году я напечатал в «Новом мире» статью «Современная поэзия и космологическая метафора» (в эту книгу она не включена). Основным ее предметом было поразительное расхождение поэтических языков в постсоветские десятилетия, экспансивное увеличение способов говорить стихи. Я сравнивал эту ситуацию с положениями современной космологии: после Большого взрыва галактики разлетаются в разные стороны, в какой-то момент наступит ситуация, когда они не будут наблюдаемы друг для друга; задача критика – пытаться сохранять видимость и связность сколько возможно (я и теперь так думаю). Спустя несколько лет стало ясно, что аналогия была неточной: наметились новые кластеры, объединения авторов и поэтик; на передний план вышла политическая, социальная поэзия; с другой стороны, оформилась «бессубъектная» лирика, наследующая открытиям русского метареализма и американской «языковой школы». А после 2022 года понятно, что и эта схема больше не работает: общая проблематика так или иначе прошивает тексты, написанные на самых разных поэтических языках, и в этом смысле связность сохраняется. На смену релятивистским законам приходят еще не вполне ясные квантовые – в сложившейся ситуации это, может быть, единственное утешение.
Об этом поэтическом разнообразии, которое складывалось из имен, стихотворений и книг, я и писал в последние пятнадцать с небольшим лет. Разумеется, я не мог прочитать и оценить всех интересных авторов и тем более все важные книги – но, кажется, получилась достаточно внятная выборка. Рецензии, вошедшие в книгу, публиковались в разных изданиях – я благодарен им всем и, конечно, очень благодарен «НЛО», в котором выходит эта книга. Основными моими площадками были журнал «Воздух» и портал «Горький»: тексты для первого – несколько «филологичнее», тексты для второго – несколько популярнее.
Собственно, эта книга сначала и должна была называться «Горький Воздух». Три обстоятельства меня остановили. Во-первых, шутка сразу не считывается, а без этого название получается неприятно манерным. Во-вторых, как раз когда я обдумывал вопрос, мой взгляд зацепился за книжную полку, где стояла книга «The Bitter Air of Exile» – составленная Саймоном Карлинским и Альфредом Аппелем антология русской литературы в эмиграции; зачем же, рассудил я, повторяться. А в-третьих, несмотря на трагизм очень многих стихотворений и книг, несмотря на сгущавшееся в последние годы предощущение катастрофы в русской поэзии, ее воздух не был горьким. Он был волнующим, дышать им было счастьем.
Январь 2024
Коротко
Надя Делаланд. На правах рукописи. Киев, 2009
Экспериментальное, ироничное и одновременно уверенное языкотворчество у Нади Делаланд сочетается с камерной, личностной тематикой. Такое соединение превращает ее поэтический язык в инструмент, помогающий увидеть место малого в большом. Делаланд владеет разными техниками письма, от фольклорных стилизаций до коллажей с компьютерными терминами; лучше всего ей удаются стихи, в которых слово становится в ряд других, схожих с ним по созвучию и перенимающих его смысл. В своей девятой книге стихов Надя Делаланд собрала новые тексты и публиковавшиеся в предыдущих сборниках, – впрочем, разместила она их не в хронологическом порядке, поэтому перед нами не отчет о творческой эволюции поэта, а скорее калейдоскоп стихотворений, которые то и дело перекликаются между собой.
- Даже дверь заложили, в которую Вы
- вышли (где Вы?), где «вы» не приставка, а за —
- заиканье и – местоименье.
- Дверь же замуровали, замазали, за —
- так нелепо – лепили, и Вас там нельзя
- разглядеть, и до дна напрягая глаза,
- потому что Вы сделались тенью.
Евгений Бунимович. Линия отрыва. М.: Новая газета, 2009
Бывает, что по прочтении сборника стихов чувствуешь, что натолкнулся на некоторый предел. Бунимович по-разному, но всякий раз со смелостью и обреченностью вырывает поэзию из языкового клише, которое остаточным наслоением остается на ней, извлеченной, только тем и позволяя нам оценить языковое чутье автора: штамп как консервант живого и обычно горького смысла. В книге собраны самые известные стихотворения Бунимовича, и, перелистывая ее, удивляешься, как много его находок, оказывается, укоренено в твоем сознании, наслышано и начитано туда в разные годы. Также в «Линию отрыва» вошли новые стихи. Интересно и оформление книги, где каждая страница иллюстрирует название – то есть снабжена перфорацией: так читателю, в полном соответствии с иронической позицией поэтики Бунимовича, предлагается сделать из книги множество календарных листов, оставленных на столе записок, наблюдений, замет.
- – Кто последний в жертву богу Ра?
- Надо было занимать с утра!
- – Кто последний выплатить оброк?
- – Стенька был последним, да убег…
- – Кто последний в полковой бордель?
- – Здесь по записи. Не меньше двух недель.
- – Кто последний на контакт с внеземной
- цивилизацией?
- – Вы за мной.
Анастасия Векшина. Море рядом: Первая книга стихов и прозы. М.: ООО «НИПКЦ Восход-А», 2009
Небольшая книга Анастасии Векшиной включает стихи и прозу, написанные за последние несколько лет. Стихи – в основном верлибры, конструкции из сверхпрочного и очень легкого материала. Эти стихи заставляют говорить о «женской поэзии» в самом безоценочном, констатирующем значении: тут есть какая-то тайна, мужчине недоступная, и поэтому мужчина бы так не написал. Кажется, будто текст всей размеренной нежностью и точностью зрения чему-то противостоит и это побеждает. Прозаические опыты Анастасии Векшиной нельзя резко отграничить от ее лирики – в основе этих текстов, как и в случае многих стихотворений, лежат детализованные воспоминания, выбирающие из времени безусловно лиричный момент, и есть интригующая вероятность, что это – сам момент наблюдения.
- Мне снится иногда, что все еще брожу
- в лесах многоэтажек,
- ищу метро в районе незнакомом,
- автобус жду, и пыль отечества клубится на ударной стройке.
- …строка же убежит из сна под горку
- по коже мостовой и мимо кирхи,
- и холодно пищат какие-то чижи,
- и вороны огромные в штанах
- каштанами в футбол играют.
Андрей Сен-Сеньков. Бог, страдающий астрофилией / Предисл. А. Цветкова-мл. М.: Новое литературное обозрение, 2010
Один из самых смелых новаторов в новейшей русской поэзии Андрей Сен-Сеньков выпустил свою девятую книгу в серии «Новая поэзия», к которой можно по праву применить определение «престижная». Стихи и прозу Сен-Сенькова сравнивают с акупунктурой и УЗИ – ими автор занимался и занимается профессионально; нам же хотелось бы сравнить его поэзию с серьезной игрой-моделированием из деталей разных конструкторов – эти детали сращиваются силой притяжения смыслов, и собранное уже не может распасться. В результате получаются как отдельные объекты, так и панорамы: важная особенность поэтики Сен-Сенькова – тяготение к письму циклами, и книгу завершает цикл «Созвездия: Астрофилия неизлечима», где 88 созвездий Северного полушария становятся в очередь для оживления-перекомпоновки. Воображаемые линии, соединяющие звезды в двухмерном пространстве, обретают перпендикуляры в пространствах трех- и четырехмерном, протягиваются от звезд до того, что живет в предметах и существах, намеченных и выбранных глазом и интуицией поэта.
- птичья женщина
- та что живет
- в домике настенных часов
- сломалась безостановочно хрипит
- хочу деток хочу птенцов я их никому не отдам я хорошая
- я ненастоящая кукушка
Наталья Горбаневская. Круги по воде. Январь 2006 – август 2008. М.: Новое издательство, 2010
Сборник стихотворений 2006–2008 годов, как ни странно, вышел после «Развилок», где были собраны тексты 2008–2009 годов. Однако это ничуть не мешает восприятию поэзии Горбаневской, выработавшей сразу узнаваемую поэтику: ее характеризуют тяготение к небольшим формам (Наталья Евгеньевна – один из авторов, утверждающих в качестве самодостаточной формы восьмистишие), первоочередная важность фонетики (звук и смысл тесно связаны), острейшее чувство фольклорной, «говорной» речи; этой поэзии свойственны умудренность, достойнейшая легкость и – самоирония? смирение? —пожалуй, здесь можно еще раз повторить слово «достоинство».
- Господи, услыши мя,
- я тебе не лишняя.
- – Слышу, доню.
- Не прошу переменить
- эту дерганую нить,
- мою долю.
- Что захочешь – Сам подашь,
- как подал мне карандаш
- и тетрадку.
- Господи, услыши мя,
- чтоб не вышло из меня
- беспорядку.
И еще:
- Что бы ни лилось
- без рифмы, на авось,
- из динамиков что бы ни звучало,
- этот дым, этот прах,
- эти строфы на кострах,
- начинайте сказочку сначала.
Анна Цветкова. Случайное родство: Сборник стихотворений. М.: Арт Хаус медиа, 2011
В новый сборник вошла только небольшая часть стихов, написанных Анной Цветковой с 2005 по 2009 год, – эта часть дает представление о ее таланте, хотя и не отражает всех достоинств ее поэзии. То, как и о чем говорит Анна Цветкова, отмечено честностью, которая мало кому под силу. Помня об этом – равно как и об устойчивой системе образов, где доминирует родное природное пространство (так случилось, что в нем оказалась говорящая, – не от этого ли «случайность» родства, тем больше и страстнее ценимого?), – мы можем увидеть путь, на котором условности отбрасываются в стремлении к сохранению своего мира, к выговариванию главного. Любовь здесь неотделима от боли, благодарность за жизнь неотделима от горечи осознания того, что жизнь конечна; и потому стихи – незаменимы, иногда страшны и часто целебны.
- жизнь отвернется не успеешь даже
- одеться в лучшее тем более духи
- так дерево становится не старше
- а разлагается на щепки от трухи
- пока весь мир живой и тихо греет
- сойтись на первой праздничной звезде
- мы прорастаем в небо как деревья
- и замолкаем неизвестно где
Дмитрий Авалиани. Дивносинее сновидение / Сост., справочн. тексты С. Федина, И. Бернштейна. М.: Самокат, 2011
Свою новую серию издательство «Самокат» открыло собранием текстов и визуальной поэзии Дмитрия Авалиани (1938–2003), одного из виртуознейших мастеров русской комбинаторики. Книга разделена на три части: «Линии», «Буквы» и «Рифмы», и в каждую из них вошли избранные опыты Авалиани – лишь небольшая доля его наследия. Составители поставили перед собой задачу создать антологию жанров комбинаторной поэзии из произведений только одного автора – и преуспели в этом, благо почти во всех этих жанрах Авалиани что-то оставил; большинство его текстов отмечено не просто поразительной техничностью, но и глубокой работой со смыслом, вырывающимся из слов при перестроении, переворачивании, перетряхивании. С. Федин и И. Бернштейн называют книгу «малой энциклопедией», поскольку тексты снабжены комментариями, раскрывающими историю жанров и технику приемов – как широко известных, так и изобретенных самим Авалиани: это листовертни, ортогоналы, двоевзоры, зазеркалы; анаграммы, равнобуквицы, палиндромы, миниграммы, логогрифы, волноходы, разносмыслы, абецедарии, разнобуквицы, тавтограммы, метаграммы. В последний раздел входят «обыкновенные» стихи Авалиани и «историфмы», основанные на листовертнях и нумерологии, которая отсылает к работам Хлебникова.
…В начале декабря я купил эту книгу на «Нон-фикшне», а после этого заехал по делам в один дом возле станции метро «Аэропорт». Хозяйка заинтересовалась моими покупками и, когда я стал показывать ей книги, удивленно воскликнула: «О! Митя Авалиани? Я знаю его! Он работал в этом самом доме лифтером. Как хорошо, что у него вышла книга. Что он сейчас делает – пишет?»
- Была бы подлиннее жизнь —
- была бы подлиннее жизнь.
- Икару дети верили… Ревите, дураки!
- Радость – содрать
- у Зевса завесу!
- Но не хочу быть мухой
- в будущем янтаре.
- Лучше быть дятлом, глухо
- тукающим по коре.
- Мощи в ларце целуя,
- шепота не слыхать.
- Лучше к лицу прижму я
- шаткую губ печать.
- Бьющийся из ущелья,
- вот он источник мой,
- быстрый набросков пчельник,
- пока еще черновой.
Александр Бренер. Проделка в Эрмитаже. М.: Гилея, 2011
Новый сборник стихотворений знаменитого перформера. В центре стоит лирическое «я», одновременно по-футуристски героизированное и остраненное смехом. Частично Бренер описывает здесь свой художественный метод провокации, неизменно выставляющей жертву в идиотском свете («Происшествие на вернисаже художника Тишкова в Париже», «На выставке старых эротических японских эстампов в Милане»), – явный и поддразнивающий намек на это виден уже в заглавии книги. Вторичность поэтической формы и образности («Вы мне предлагаете студень / Из ваших улыбчивых губ») Бренера не смущает и смущать не должна: его тексты подчеркнуто отстоят от траекторий «корпуса поэзии» и обращаются к нему лишь пародически. Это, конечно, романтическая книга. Поэтическое продолжение «Обоссанного пистолета».
- Поэты знают, что поэты
- Стихи читают в полный зал,
- А я стыжусь, что в морду эту
- Или вон в ту не наплевал.
- Поэты – куры на яичках —
- Высиживают свой успех,
- А я – летающая птичка
- И какаю на них на всех.
- Поэты верят безусловно
- В Истории присяжный суд,
- А я – что судьи поголовно
- Хамят, холопствуют и врут.
Александр Тимофеевский. Ответ римского друга. М.: Время, 2011
В новый сборник Александра Тимофеевского входит избранная лирика, в основном любовная и гражданская (в случае Тимофеевского возможна чистота эпитетов). Хронология книги охватывает более 60 лет. Стихотворения и поэмы Тимофеевского отличает подчеркнутая неусложненность просодии и образного строя, уместная при прямом выражении горечи, раскаяния, ностальгии, неутоленного любовного чувства; вместе с тем интонация, колеблющаяся в диапазоне от сдержанной иронии до страсти религиозного сомнения, гарантирует стихам независимое звучание. Отсылка к Бродскому в названии сборника и трех стихотворениях не имеет непосредственного отношения к поэтике Тимофеевского, свободной от влияния И. Б. Скорее это ожидание диалога, который может быть только ретроспективным и умозрительным. Тимофеевский вообще открыт к диалогу: см., например, посвященное Марии Степановой «Воскресение», отвечающее, видимо, на ее балладу «Гостья». К сожалению, в книгу не попали некоторые лучшие стихотворения Тимофеевского. Впрочем, они напечатаны в относительно недавних сборниках.
- От встречного не надо пятиться,
- Раз настроение весеннее.
- Я говорю, сегодня пятница?
- Мне отвечают – воскресение!
- Вдруг я вижу, что у дверочки,
- Ведущего в неясность входа
- Стоят мои друзья и девочки
- Из пятьдесят восьмого года.
Анна Альчук. Собрание стихотворений / Предисл. М. Рыклина; сост. и коммент. Н. Азаровой и М. Рыклина. М.: Новое литературное обозрение, 2011
Насколько я понимаю, полное собрание стихотворных текстов Анны Альчук: здесь представлен путь поэта от, как уже отмечала критика, продолжения «тихих» традиций модернизма («Мы начинали зыбкие почвы, / Пение в зарослях птиц длинноперых, / Рыб колебание в воздухе пестром») к радикальным опытам (цикл «Простейшие», фокусирующийся на графической эстетике буквенного ряда) и стихотворениям, где работа с тканью слов ведется на микроуровне, а фонетика и графика открывают возможности для присоединения новых смысловых слоев. Известны поэты, доводящие этот метод до экстремума (Александр Горнон, прежде всего), но в относительной умеренности Альчук есть безусловный плюс: ее эксперименты не заслоняют изначально рожденного лирического движения. Проще говоря, тихий, всегда немного удивленный, ищущий голос остается с поэтом до самого конца. В книге напечатаны примечания, биографические данные и статьи о поэзии Анны Альчук – в том числе тексты Всеволода Некрасова, Сергея Бирюкова и Кети Чухров; хочется также порекомендовать недавнюю рецензию Кирилла Корчагина на сайте OpenSpace.ru.2
- В свободном ПА
- ДЕНЬ ИлИ ночь
- о дно все
- дни-ща-лодок
- зарывшихся в песок…
- косе присуща ширь
- река шары волны?
- раскатит…
- мы вольны
- прощать-ся
- навсег(да ль)?
Андрей Василевский. Плохая физика. М.: Воймега, 2011
Андрей Василевский продолжает работу с концептуалистским наследием, прививая к нему личную интонацию: в результате собственная его мрачная ирония смыкается с ироническим потенциалом выбранной методики. Приметы современности здесь увязываются с ощущением надвигающейся всеобщей катастрофы – эсхатологической или коммуникативной, – а штампы, даже и совпадающие с этим ощущением, моментально разрушаются (много раз уже процитированное стихотворение 2004 года: «Россия это ледяная пустыня / по которой ходит лихой человек / ходит ходит да и обернется / боится падла / потому что Россия это»).
- очевидного нынче мало
- раньше больше бывало
- а теперь и очами видное
- недостаточно очевидное
- а заочное
- вроде как подзамочное
- или для групп друзей
- вы не можете видеть эту запись
- а эту
- эту пожалуйста
Анастасия Зеленова. Тетрадь стихов жительницы. N. Y.: Ailuros Publishing, 2011
Книга нижегородской поэтессы, в которую входят стихотворения последних лет, удивляет тонкостью работы с «квазидетским» письмом. Прием этот, судя по всему, осознанный – он подчеркивается оформлением книги (обложка как у зеленой школьной тетради) и открывающим стихотворением, написанным явно детской рукой: «Помню детство свое, / Вспоминаю его, / И хотелось бы мне / Обратиться в него»). Для поэта с такой позицией естественно обращение к опыту обэриутов – и это опять-таки, со всей честностью, проговаривается: «тебе, Яков Семенович Друскин, / щеку подставляет слеза». Сплавленные детство и обэриутство для Зеленовой – не поэтическая маска, а одно из естественных состояний; другое, впрочем связанное с первым / не мешающее первому, – размышление-медитация.
- Мы были смешными богами
- и болтали ногами,
- сидя на облачках.
- А такие же, как мы сами,
- с обгоревшими волосами
- посылали нам оригами —
- журавлей на бумажных клочках
Еще, давно любимое:
- так мы читаем лист куста,
- на цыпочки над ним привстав,
- как ежегодный палимпсест,
- иной неопалимый текст,
- и анонимного писца
- весь выдает его устав
- и с нами общие места,
- ведь мы читаем лист куста
Кирилл Корчагин. Пропозиции. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2011
Первая книга поэта, который также хорошо известен как критик, филолог, издатель альманаха «Акцент». Стихотворения Корчагина, выдержанные в одной, весьма цельной стилистике, происходят из отстраненных наблюдений, подчеркнуто удалены от современных/«злободневных» контекстов: для них сконструирована неявная вселенная, где архаическая мифология сносится иногда с постапокалиптическим будущим, иногда с мифологизированным прошлым («весна эллинская в партийной ячейке», «земля трясется под мурманском под магаданом / вмерзая в грунт позолоченными сваями / и кричит от боли в тисках меридианов»). Если говорить точнее, то эта вселенная – язык, обеспечивающий подобные связи; мы наблюдаем здесь знание его законов и понимание, несмотря на всю отстраненность, того, что язык (и это, по большому счету, трагично) – нечто гораздо большее, чем «a merely conventional / system of a sound symbol».
Холодная ирония сопровождает иногда саму работу над текстами (одно из стихотворений, «цветные развешаны полотна…», по признанию автора, примерно на четверть «состоит из синтагм, взятых из собрания стихотворений комсомольского поэта Михаила Светлова» – цитаты эти на слух различит разве что знаток означенного поэта, никакой «Гренады», – следовательно, ирония центона здесь не поверхностна, а несет в себе и некую постгуманистическую задачу: «дать этому тексту прививку молодящейся старости»). Я слышал мнение: «Корчагин как никто пишет о войне», и нужно понимать, что речь идет главным образом не об экспрессии конфликта, а о жизни внутри него – или безрадостных, но необходимых попытках его урегулирования («перевоевать по-своему», цитата из Слуцкого, – такой заголовок у корчагинского блога).
- скрежет зубовный в эфире но на этот
- раз вещание не прервется привет тебе
- с этих мертвых но земляничных полей
- магнитных вместивших дворцы и заводы
- в сердцевине праздника расщепленного
- ветром на соль и воду на ионы конечно
Мария Рыбакова. Гнедич: Роман. М.: Время, 2011
Книга, мало с чем за последнее время сопоставимая по силе задачи и красоте ее решения; после прочтения кажется, что роман в стихах сегодня может быть только таким. Отнесение этого текста к ведомству прозы сразу двумя литературными премиями вызвало серьезные споры; думается, сообщение о том, что перед нами роман, кажется здесь слишком убедительным (поэтому же так хочется пересказать перипетии его сюжета). Прежде всего это книга о частной жизни частного человека, который упорно совершает великое дело; контраст невзрачности главного героя и значимости его предприятия, возвышенности его мыслей создает здесь напряжение. Стоит отметить и «большой» ритм, задаваемый не свободным стихом, а делением на песни (12 – в два раза меньше, чем песен в «Илиаде»). Замечательны персонажи, описанные – неизбежно – не «целиком», но зримые; среди них влюбленная в несчастного кривого Гнедича служанка-чухонка Елена (!): «и подышит на стекло, / и посмотрит на след своего дыхания, / и опять сотрет, / чтобы стало совсем прозрачно, совсем чисто / в квартире ученого барина».
- «Николай Иванович, – попросил Федя, —
- А расскажите нам / про войну троянцев и про Елену!»
- В этот летний день и слушать,
- и бежать – все было мило.
- Гнедич откашлялся и начал
- торжественным голосом:
- «На пир богов забыли позвать богиню раздора,
- и тогда, хитрая, она подкинула яблоко
- с надписью: самой красивой…»
- Перед Федей сидит Акулина,
- косынка сползла ей на плечи.
- Он видит ее растрепанные волосы,
- конопатую скулу.
- Она тянется всем телом за цветком
- и ломает стебель,
- чтобы вплести в венок, тяжелый и пышный,
- который завтра увянет.
- Запах ее пота мешается
- с запахом клевера и медуницы.
- Чем пахла Греция – неужели тоже клевером
- и одуванчиками?
- Или солью с моря, когда налетал ветер?
Егор Летов. Стихи. М.: Выргород, 2011
В энциклопедии для детей издательства «Аванта +» («Русская литература. Том 2») о Егоре Летове сказано следующее: «Егор Летов – известный певец панк-рока. В текстах преобладает агрессивный протест против всего без исключения, в музыке – отсутствие ритма и мелодии. Стихи Летова не имеет смысла читать. Они начинают „работать“ только в комплексе со звуковым фоном, с интонацией исполнителя». Это редкий в постсоветской энциклопедической практике пример предвзятости, показывающий только, каким радикальным явлением был Летов. Стихи его, конечно, «имеет смысл читать», тем более что их значительная часть никогда не была положена на музыку. Сегодня многие поэты признают, что Летов оказал на них влияние (в журнале «Воздух» не так давно был опрос о рок-поэзии, и лидера «Гражданской обороны» назвали не один и не два человека).
Значимо и то, что Егор Летов не только оказывал влияние, но и сам продолжал несколько традиций разных порядков. Семантически и стилистически он связан с европейским экзистенциализмом и русским обэриутством: «Будет горьно / Будет хорьно / Будет хрюча / Будет срача / Будет ежа / Будет зю / Будет СИБИРСКАЯ ПТИЦЕФАБРИКА» или прозаическая миниатюра «Игра в лицо (руководство)», где гипотетические игроки символизируют части лица и каждый должен принять мученическую гибель. Формально Летов связан и с традицией русского верлибра: очень много его текстов написаны свободным стихом, и это может стать сюрпризом для тех, кто знаком только с песнями «Гражданской обороны». Поэзия Летова не-гражданско-оборонительного держится на визионерстве, иногда отрефлексированном («По утрам воздух полон / Серебряной мистикой / Назойливым копошением / Бесформенных очертаний… / …психоделический камешек / В мой огород»), и – действительно – на отрицании: разрушение навязанной этики и эстетики происходит через ее отождествление с отвратительным (постоянные мотивы насилия, разложения, экскрементов, экспрессия ругательств). Некая условно-созидательная программа была предложена Летовым в редких эйфорических текстах («Родина») и, позднее, уже в вещах 2000‐х, которые, что любопытно, сближаются с совсем ранними. Но и такие стихотворения/песни, как «Долгая счастливая жизнь», «Вселенская большая любовь», «Со скоростью мира», полны настороженности и соседствуют с яростными гимнами вроде «Убивать»: «Смертельно ненавидеть эти праздничные даты / (Убивать убивать все эти праздничные даты)». Для поддержки горения Летову все время нужно четко представлять, с чем он имеет дело, и поэтому в его стихах такое обилие эпитетов: «Безобразные любители свинцовых леденцов», «Гречневым чавканьем сильной личности», «Нашатырно-настырный густой аромат» и т. п. Другой излюбленный прием – анафора, повторение одних и тех же слов в начале строк, и это делает поэзию Летова похожей на тяжелое шаманство. У неподготовленного читателя, думающего, что поэзия должна быть красивой, все это, конечно, может вызвать отторжение, как у неназванного энциклопедиста, но с тем, что Летов уже бесспорная и важная часть русской культуры, кажется, не станет спорить никто.
Дина Гатина. Безбашенный костлявый слон / Предисл. А. Глазовой. М.: Новое литературное обозрение, 2012
Книга «Безбашенный костлявый слон» включает несколько стихотворений из предыдущей «По кочкам», но в основном это новые стихи и движение к новой стилистике. Звук здесь сохраняет важность, но отступает с первого плана, чтобы дать дорогу выращенному им синтаксису. В попытке перейти к, например, социальному высказыванию («Текст чудовищной силы») сама попытка и ее анализ оказываются важнее высказывания: книга Гатиной, по существу, о том, как непросто говорить по-другому. Но важно и то, что это осознание автор обращает не только к самому себе: другим концом оно коснется читателя. Здесь совершенно не случайна сквозная тема детства: ребенок совершает открытия впервые и для всего мира, а закрывая глаза, он полагает, что погружает весь мир во тьму. Все внимание отдается ситуации, которой достаточно, чтобы из нее – благодаря фонетическим и синтаксическим ассоциациям, моделирующим этот свой мир, – что-то проросло.
- напрямо пойдешь —
- дождь
- и китай прошел почти
- а вон и лондон тож
- вон и вена —
- во все время —
- прочь, прочь, мгновенья
- синие
- висельные
- все в любви
- в узлах, глазах
- пощади, всесекундный
- не обращай вниманья
Лев Лосев. Стихи. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2012
Выход этого тома – важное событие: старые книги Лосева достать теперь трудно, в интернете есть не все. Кроме того, уже при одном взгляде на книгу становится ясно, как много успел сказать этот поэт, поздно (в 37 лет) начавший писать, не имевший при жизни громкой славы – и тем не менее оказавшийся в числе любимых у самых разных людей; многие помнят, как это стало очевидно в дни после смерти Лосева. Даже проходные стихотворения Лосева многим поэтам сделали бы честь; впрочем, книга дает возможность выделить главные периоды его творчества: это конец семидесятых – начало восьмидесятых и первая половина девяностых. В предисловии к тому Сергей Гандлевский педалирует тему лосевской веселости, но в поздних стихах этой «мрачной веселости» становится все меньше, она уступает место просто желчности (награждение новомирской премией «Anthologia» посмертного сборника «Говорящий попугай» выглядит скорее как воздаяние всем заслугам поэта, а не той книге, во многом уступающей предыдущим). Как бы то ни было, грубоватое остроумие в сочетании с филологизмом, беспощадно дозированная сентиментальность (прекрасная в таких стихах, как «Памяти полярника») и филигранное версификационное мастерство всегда будут выделять голос Лосева среди его современников.
Еще одно достоинство этой книги – возможность проследить эволюцию мотивов его поэзии; например, обращает на себя внимание постоянное возвращение Лосева к собственному имени/псевдониму («Левлосев не поэт, не кифаред», «Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц», «я Lev Loseff», «лифшиц тоже обещал заглянуть», «Ну, что ты цепляешься к Леше» и т. д., примеры можно множить). Никита Елисеев в послесловии к книге пишет: «Лев Лосев – один из лучших поэтических псевдонимов, мне известных. Начать с того, что имя ЛЕВ вписано в фамилию ЛосЕВ. Является, так сказать, ОСью фамилии». Вероятно, это было очевидно и самому Лосеву, а частое возвращение к этому псевдониму – примета одной из ключевых проблем лосевской поэзии: проблемы самоидентификации.
- Нас умолял полковник наш, бурбон,
- пропахший коньяком и сапогами,
- не разлеплять любви бутон
- нетерпеливыми руками.
- А ты не слышал разве, блядь, —
- не разлеплять.
- Солдаты уходили в самовол
- и возвращались, гадостью налившись,
- в шатер, где спал, как Соломон,
- гранатометчик Лева Лифшиц.
- В полста ноздрей сопели мы —
- он пел псалмы.
Владимир Гандельсман. Видение. СПб.: Пушкинский фонд, 2012
Одна из самых цельных поэтических книг за последнее время выросла, насколько можно судить, из цикла «Жизнь моего соседа». В книжном варианте прямое указание на «моего соседа», на другого, снято: знаменательный антижест, который говорит, что Другой у Гандельсмана может быть и Мной (зазор между ними смыкается не всегда: пишущий отстранен от того, чьи слова он записывает, например в одном из первых стихотворений – «По досточке»). Стихотворение за стихотворением проявляется образ человека, с его биографией и переживаниями, кротостью и достоинством. Очевидный гуманистический посыл книги: «Боль, любовь и неловкость, преодоление быта, другое „я“– за вашей стеной». Не могу не процитировать целиком – одно из лучших стихотворений последних лет:
- Не поздний вечер. Восемь пятнадцать.
- Жена ушла спать и прикрыла дверь.
- Она сумасшедшая. Восемь шестнадцать.
- На площади за окном отдыхает сквер.
- Я слушаю ветер. Восемь семнадцать.
- В него вплетается щебет птиц.
- Жена любит каждый день просыпаться
- и плыть на работу, где скопище лиц.
- Она на чулочной фабрике двумя руками
- девять часов шьет целый день,
- им выдают зарплату иногда коврами,
- мы отдаленно не знаем, куда их деть.
- Она садится на пристани в белую лодку,
- в пять десять отчаливает, пока я сплю.
- Я поздно лег, я жалел жену-идиотку.
- Я сам не знаю, как эту жизнь дотерплю.
Олег Григорьев. Красная тетрадь: Рукописи 1989–1991 гг. / Сост., коммент. и вступ. ст. А. А. Скулачева. СПб.: Красный матрос, 2012
В 1993 году вдова Олега Григорьева выбросила оставшиеся от него рукописи. Одну тетрадь спас от гибели сосед поэта Герц Фрид, а его внучка в 2007 году отнесла эту тетрадь в издательство «Красный матрос». Молодой филолог Антон Скулачев, изучающий творчество Григорьева, подготовил рукопись к печати, снабдив конъектурами и комментариями.
«Красная тетрадь» скорее «лаборатория поэта», чем чистовик. Цельных, более-менее завершенных произведений здесь немного: поэма «Циркачи», не уступающая таким известным вещам Григорьева, как «Футбол», несколько разрозненных четверостиший и рассказов, а также цикл «Из дома, из семьи», продолжающий традиции григорьевского черного юмора. Прочее – конспекты «Одиссеи», наводящие на мысль о том, что Григорьев собирался заняться пересказом для детей гомеровской поэмы, и нечто вроде записной книжки, где выписки из газет («2003 г. кончается Эра Рыбы и нач. Водолея») чередуются с набросками к «Циркачам». Рукопись печатается факсимильно – постранично с расшифровкой на противоположной странице. Книгу дополняют воспоминания григорьевских приятелей о последних днях жизни поэта – чтение довольно жуткое – и последние его прижизненные фотографии (тоже тяжелое зрелище). «Красная тетрадь», конечно, не меняет общего представления о поэтике и биографии Григорьева, но обогащает его.
- Выкрал у дочки колготки –
- Пью в одиночку бутылку водки.
- <…>
- Унес из шкафа вазу хрустальную –
- Стою в подворотне, пью, водку «кристальную».
- <…>
- Спустил мамашину библиотеку
- На парфюмерию и аптеку…
Фаина Гримберг. Четырехлистник для моего отца: Стихотворения / Предисл. В. Iванiва. М.: Новое литературное обозрение, 2012 3
Собрание больших стихотворений – или поэм? – Фаины Гримберг заставляет думать об особой «поэтике нежности» – нежности, которая не становится дешевой сентиментальностью. Важнейшее для Гримберг – проживание «общей» истории как частной, своей: благодаря этой установке она может переносить героев в свое время или сама переноситься к ним, становиться монгольской принцессой, раскапываемой археологами, присутствовать при телефонных разговорах Пушкина или спасать из тюрьмы Вийона. В своих текстах Гримберг конструирует утопическое время-пространство (все здесь, все красивы), не избавленное, впрочем, от смерти и страдания (завершающий книгу цикл о Вийоне «Четырехлистник для моего отца» или стихотворение «Вариант рабфака»). Отдельного разговора заслуживает просодия Гримберг: ритм ее строк ненормирован; когда поэтесса прибегает к рифмовке, он сохраняет певучесть благодаря напряженному движению к ожидаемым рифмам. В целом длина строк адекватно соответствует установке на длительное повествование и, возможно, сообщает тексту повествовательный импульс. Здесь, однако, вполне возможны исключения («Памяти Бориса»). О значении имен собственных у Гримберг тоже имело бы смысл поговорить отдельно.
- Город – Русский Брюгге! На мосту проходит Лазарь
- в габардиновом плаще впервые.
- Весело в карманы сунув руки, он посвистывает налегке.
- Русский Брюгге, это вам, конечно, далеко не Салехард. И мы живые.
- Здравствуй, мой прекрасный Русский Брюгге на большой
- серебряной реке!
Геннадий Каневский. Поражение Марса / Послесл. М. Гейде. N. Y.: Ailuros Publishing, 2012
Пятая книга Геннадия Каневского. Просодия Каневского редко выходит за рамки традиционной, но в этих рамках весьма изобретательна, а поэтику его можно охарактеризовать как стоическую – но нельзя не отметить, что одновременно Каневский работает с романтически-игровыми мотивами: «смирно! – говорят вам, штафирки, / внемля аргументам и фактам: / я служил шталмейстером в цирке, / я давал воды элефантам, / а когда печальные звери / уходили в ночь по четыре, / я стоял на стреме у двери, / воровской фонарик притыря»; «всех вас / всех / отныне зовут дульсинеи / это имя любил / мой господин». Стоицизм Каневского выражается в готовности противопоставлять свою речь истории; трагическая история России XX века – частая смысловая основа его стихотворений. В этих случаях эффектный финал – способ выйти из такого противостояния победителем, сказавшим последнее слово. Книгу сопровождают предисловие Николая Звягинцева и эссе Марианны Гейде «О красоте предательства» – не послесловие к стихам, а парадоксальный отклик, напоминающий, может быть, об эссеистике Уоллеса Стивенса или Абрама Терца.
- один был разговор про год
- ухаживал – женись,
- другой был разговор про суд,
- который вышел весь.
- а сзади нищенка одна.
- с ребеночком она.
- поет: «народная война,
- священная война»,
- но только – шепотом она,
- ребеночку она.
Григорий Кружков. Двойная флейта: Избранные и новые стихотворения. М.: Воймега; Арт Хаус медиа, 2012
Избранные стихотворения блестящего переводчика англоязычной поэзии, автора классических переводов из Джона Донна, Льюиса Кэрролла, Эдварда Лира, Редьярда Киплинга, Эмили Дикинсон, Уильяма Йейтса, Уоллеса Стивенса, Спайка Миллигана и многих других. Стихи Кружкова часто связаны с его переводами: его любимым Уайетту, Донну, Рэли, Стивенсу здесь посвящены несколько вещей. Эрудиция и интеллектуализм часто остранены иронией, мягко высвечивающей образ субъекта. Помимо этого, Кружков интересен здесь как лирик с независимо разработанной, тонкой и многогранной поэтикой чувственности («Она умела кричать, как ворона: „Каррр!“…» – или: «Ты из глины, мой хрупкий подросток, / Голубой, неуступчивый взор; / Чуть заметных гончарных бороздок / На тебе различаю узор <…> Мы с тобой жили-были однажды, / Век пройдет, и тебя уже нет. / Значит, буду томиться от жажды / Миллионы мучительных лет. // Потому что взята ты из праха / Для земного – врасплеск – бытия, / А меня изготовила пряха, / Бледный лодзинский ткач и швея»). Отдельного внимания заслуживают верлибры Кружкова: намеренная смена техники влечет смену интонации, и свободный стих поэт использует для создания отточенных стихотворений-притч.
- Снится Польша маки на краю овражка
- так небольно и спокойно
- словно волосы я ваши глажу
- дайте пальчик чувствуете пани
- тут сквозная ранка
- это взор ваш
- подкалиберный и бронебойный
- я машу вам с башни
- я машу вам с башни вражеского танка
Всеволод Некрасов. Стихи. 1956–1983 / Сост., сопр. текст М. А. Сухотина, Г. В. Зыковой, Е. Н. Пенской. Вологда, 2012
Этот том – наибольшее приближение к «полному» Некрасову (хотя, конечно, далеко не полный – умерший в 2009 году поэт продолжал работать до последних лет). Многозначный и многослойный минимализм Некрасова, с его постоянными скрадываниями звеньев, будто бы отвечающими естественным эллипсисам «потока сознания» и визуального наблюдения, – это работа по демонстрации механизмов самого порождения смысла. По отдельности стихи Некрасова наводят на мысль, что работа эта происходит в крайне разреженном пространстве, но нынешний том демонстрирует, что тексты «вокруг» темы, образа, идеи Некрасов создавал «гроздьями», едва ли не массивами. В послесловии Михаил Сухотин указывает на принципиальность такого подхода к составлению.
- сосны
- и ничего
- страшного
- сосны сосны
- сосны сосны
- сосны сосны
- и сосна
- все-таки
- и насколько она
- сосна
- сосна
- и сразу все
- ясно
- ясно
- ясно
- ясно
- я
- снова я
Евгений Пастернак. Одиночество. М.: Азбуковник, 2012
Сборник стихотворений Евгения Пастернака (1923–2012), сына Бориса Пастернака, был издан еще при жизни автора; «сборник издается вопреки воле автора, который всегда стыдился своей юношеской слабости», – сообщает нам послесловие. В книгу входят тексты 1947–1975 годов (большая их часть издается впервые). При том, что во многом Евгений Пастернак наследует или подражает отцу («Труднее отправить письмо, чем тоску / Носить по булыжнику дальнего города, / И падают дни – лепесток к лепестку – / В отсрочку тому, что задумано твердо»), в его стихотворениях есть редкие для поэзии Б. П. ноты тоски и неуюта – и тяга к афористичности, которая сказывается в расположенности к малым формам (фрагментам, четверостишиям – часть их Е. П. называет «Лирическими силлогизмами», восьмистишиями): «Поздравленье с днем рожденья / На художественном бланке / Вызывает омерзенье, / Как змея в консервной банке». Книгу завершает письмо Бориса Пастернака сыну о его стихах («Мне понравился язык твоих стихов. Это лучшая их сторона. <…> В остальном мои представления слишком далеки от общепринятых, чтобы не только судить о чьих-нибудь попытках, тем более сыновних, в художественной области, но вообще заговаривать с кем бы то ни было, даже отвлеченно, без личностей, на обще-эстетическую тему»).
- Я и бровью, бывает, не дрогну,
- А неловкой судьбы колесо
- Проскрипит, что я прожил и согнут,
- И для радостных дней невесом.
Дмитрий Строцев. Газета / Предисл. А. Анпилова. М.: Новое литературное обозрение, 2012
Строцев создал концептуальную книгу, построенную вокруг образа газеты – газеты как современности и повседневности, газеты как материала (в прямом смысле слова – бумаги), газеты, заменившей Высокую книгу и проникающей всюду («отпеваем / в Газетном переулке / в православном храме / католическую монахиню»). Это не только «мир через газету», но и все возможные отношения к газете. От концептуальности к концептуализму: наследие поэтов, обычно причисляемых к концептуалистам, здесь играет большую роль. Можно назвать нескольких авторов, которым нынешняя манера Строцева явно обязана: Всеволод Некрасов, Иван Ахметьев, Алексей Макаров-Кротков, Тимур Кибиров (ср. стихотворение «сотрудничество» с кибировским «Национальным вопросом»). Но и – Константин Кедров («за двадцать лет / привыкаешь к жене / двадцать лет / все та же / та / что пьянила / как бог // за двадцать веков / привыкаешь к богу / двадцать веков / все тот же / тот / что пьянил / как жена» – практически иллюстрация к кедровской концепции метаметафоры), и – Данила Давыдов.
Вместе с тем поэзия Строцева, разумеется, несводима к сумме влияний. Ради «Газеты» он ограничивает присутствие всегда важной для него звукописи, предпочитая многозначный минимализм. В новых стихах Строцева – умещение в одном контексте/мировоззрении политической позиции и богоискательства («О вере приязненной. О вере маловера» – Наталья Горбаневская) и тесно с этим сопряженный – постоянный, поверяющий, провокативный – разговор с собой об этике. Нельзя не сказать о том, что в книге есть и много не связанных с «газетной» образностью лирических стихотворений. Наконец, особняком стоит поэма («гневопея») «Монах Вера», вновь напоминающая о не-минималистичных возможностях Строцева.
- мама
- одного из мальчиков
- успел только сказать
- не был в метро
- в тот день
- в тот день
- без сумки
- моего сына
- кто видел
- кто видит
- моего сына
- из тьмы в свет
- грядущего
Татьяна Данильянц. Красный шум: Стихи разных лет 2004–2011. М.: ОГИ, 2012
Стихотворения Татьяны Данильянц – это всегда фиксация размышлений и наблюдений, порой мимолетных находок (циклы «Тишайшие» и «На ходу»). Легкие и лаконичные верлибры обнаруживают следы – не влияния, но учитывания – работы Геннадия Айги и Анны Альчук, Станислава Львовского и Юрия Орлицкого. Понятие «красный шум» изящно концептуализируется в предуведомлении: Данильянц указывает, что эти ее стихи порождены внутренним волнением, вызванным «пребыванием на „середине мира“, в его эпицентре, в его зонах опасности, когда страховка минимальна, а риск угрожающ». Отзвук этой плодотворной тревоги слышен во всей книге, где часто задается вопрос «Как?» – возможно, проговаривание этого вопроса и приносит решение; по крайней мере, ответов здесь тоже много: «…и удерживать в себе этот смысл. / Эту гармонию. / Эту улыбку»; «Трогать чувства, / трогать, / трогать. / Завороженно / трогать».
- Утром становится понятно:
- что все пропустил,
- никуда не вписался,
- ни за что не зацепился.
- Так все как-то.
- Так.
- Как есть.
- И хорошо,
- что так,
- а не иначе.
- Хорошо.
- Отменно хорошо!
- Нежное хмурое
- светлое утро
- напротив меня.
Мария Галина. Все о Лизе / Послесл. Ф. Сваровского. М.: Время, 2013
«Все о Лизе» – одна из нескольких предпринятых в последние годы удачных попыток создать новую большую поэтическую форму. Как и в случае с «Гнедичем» Марии Рыбаковой, здесь срабатывают два фактора: отказ от традиционных поэтических решений проблемы большой формы и радикальное обновление собственной манеры письма. В своем тексте Мария Галина бо́льшую часть слов передоверяет персонажам, и вместо рассказчика выступает монтажер: «все» о Лизе составляется из чужих фрагментов, пристрастных описаний, рассказов самой Лизы; иногда о Лизе будто забывают, и тогда ее «все» составляется из контекста, посторонних и подножных вещей. Трагизм финала достигается не столько благодаря мотиву старости (казалось бы, тривиальному, но не так уж и востребованному в современной поэзии), сколько благодаря введению объективного языка медицинского анализа; такое впечатление, что маленькие энциклопедические примечания, рассыпанные по страницам книги, эту объективность подготавливают. Она – крушение идеального мира-представления о блаженном Юге, месте приморского отдыха, где все пропитано романтикой разных видов – от детской до блатной (ранение, которое любовник Лизы спасатель Коля наносит ей, – как раз пример последней, входящей в общий романтический хор; с мнением Федора Сваровского о том, что здесь «невозможно найти ни грамма искренней простодушной романтики», согласиться можно только отчасти: искренней простодушной – может быть, и нет, но зато всякой другой – сколько угодно). «Подведите меня к воде / мне вообще не хочется быть нигде / вот / только тут / в зеленоватом этом» (не играет ли здесь ассоциация с «Бедной Лизой»?). Отдых на море, подростковая любовь и мистика становятся (становятся для Лизы – читай, могут стать для человека) вещами определяющими, и здесь нет ничего сверхъестественного.
- я от страха крепко зажмурилась
- невесомое касание их
- даже и не почувствовала
- голубоватое прозрачное
- наклонившееся надо мною
- лицо неземное
- не захотела увидеть
- всех усыпили
- только меня оставили
- почему спрашиваю?
- не затем ли
- чтобы позже
- вот этим летом
- когда свет клонится к закату
- я могла рассказать об этом?
Дмитрий Голынко. Что это было и другие обоснования / Предисл. Кевина М. Ф. Платта. М.: Новое литературное обозрение, 2013
Сериальные циклы Голынко – еще одна попытка нащупать новую большую форму. Если в случае Голынко жанр поэмы не способен удержать вместе впечатления и диагнозы, из которых складывается жизнь-в-социуме (в том числе сетевом) и жизнь-частная, на помощь приходит сериализм анафор и каталогов – имеющий концептуалистские корни, упакованный в модернизированно-бродский синтаксис и выглядящий на первый взгляд искусственно, но не более искусственно, чем отображаемый континуум. Больная и неприглядная социальность почему-то все время оборачивается столь же неприглядной сексуальностью («вусмерть пьяный залез / на столь же пьяное тело» или даже «заморозка на сковородке вся потекла / но не от любви») – впрочем, «почему-то» снимается, когда читатель доходит до текста «К центру досуга», более раннего, чем все остальные, и потому отличного по манере. Здесь связь социальности и сексуальности обоснована, может быть, даже с излишним педантизмом; в лучшем же тексте книги – «Включенном в госзаказ» – она пропадает. На пространстве циклов Голынко встречаются медиамагнаты и застройщики, скинхеды и гопники, попкорн и автозаки, луки и лайки, флуд на форумах и торговля дынями. Банально говорить о шизофренической реальности современности, но стихи Голынко запечатлевают и перерабатывают именно ее – иногда доходя до пародийности.
- сложены крылья на базе неданного
- и лапки, в пивняке приударив за
- менеджером звена невысокого
- ей предлагает на хауз, сохнуть по
- ней вряд ли придется, в тачке за
- мякоть ее придерживая, дистанцию
- держит заправски, надо опробовать
- все варианты, случайно прогу снес
Шамшад Абдуллаев. Приближение окраин: Стихи. Эссе / Предисл. А. Уланова. М.: Новое литературное обозрение, 2013
Поэзию Шамшада Абдуллаева, прививающего ферганские и вообще среднеазиатские мироощущение, климат, медлительность жизни к европейскому модернистскому письму, можно сравнить с текстами людей, в среднеазиатской культуре не укорененных, хотя и долго ее исследовавших: так, например, язык последнего романа Андрея Волоса «Возвращение в Панджруд», как нарочно, перенасыщен, особенно в начале, этнографической экзотикой; в поэзии Абдуллаева реалии, непривычные для европейского опыта и слуха, разумеется, тоже встречаются, но важны не они сами, а пространство связей между ними и множеством вещей еще не названных; важна дремотная и всегда спокойная атмосфера, подавляющая возможность аффектов; это спокойствие Абдуллаев не устает подчеркивать, и избираемое им письмо – безличное, сдержанное, философское, связанное с традициями языковой школы, – конгениально означаемому; даже вероятно личный опыт, явственно маркированный в заглавиях стихотворений («В долине. 1976 год»), остраняется местоимением третьего лица.
Оставаться на Месте, понимать Место: «сюда забредают, чтобы спуститься в незаимствованную точность собственной никчемности». Эссе в конце книги – ключ к пониманию стихотворений: беспристрастность Абдуллаева позволяет ему с компетенцией исследователя говорить о собственном методе: «…стенографически скудные откровения писатель наугад коллекционирует на протяжении жизни, не размышляя о них, не соблюдая линеарную логику». «Язык – божок разнообразной постлитературы – тоже таит опасность быть неукоснительным, превращаясь в медитативную банальность», – видимо, сознавая это, Абдуллаев хочет частично скрыть «неукоснительность» (что иногда приводит к появлению вычурных оборотов: «близкий выдох, / из которого вот-вот излетит редкая молвь / о материнствующей невзрачности»). И в стихах, и в эссе Абдуллаев не раз обращается к кинематографу, важному для него не как искусство рассказывать истории, но как искусство показывать целое через частное, мир через деталь.
- В некоторых местах
- точности нужна только корявость,
- литургически здешняя рутина,
- что слегка вибрирует сейчас от предгорных псов,
- бегущих с отрезанными ушами мимо захолустного кинотеатра.
Владимир Гандельсман, Валерий Черешня. Глассические стопки. N. Y.: Ailuros Publishing, 2013
Замечательная идея: написать стихи сэлинджеровского персонажа Симора Гласса; об этих стихах мы знаем, что их никто, кроме домочадцев этого персонажа, не видел, и вот на волне посмертных публикаций наследия Сэлинджера Гандельсман и Черешня якобы получают доступ к этим стихам и переводят их на русский язык. Само собой, поэты не собирались всерьез мистифицировать публику: перед нами концептуальная книга двух авторов. Оба соблюдают заявленную форму и пытаются следовать тому, что пишет о ней Сэлинджер. Шестистишия – «двойные хокку» – Симора Гласса были «незвучными, тихими» (в переводе Райт-Ковалевой – «негромогласными, спокойными») – то же наблюдается и в этой книге: как и в классических хокку, в глассических на минимальном пространстве разворачивается образ, позволяющий домыслить обобщение, которое и будет основным месседжем стихотворения, но, поскольку строк все-таки шесть, а не три, остается место для того, чтобы более четко выписать сюжет, ситуацию.
Некоторые сюжеты стихотворений Симора Гласса у Сэлинджера пересказаны, но Гандельсман и Черешня отказались от их поэтической реконструкции – и правильно сделали: брат Симора Бадди описывает эти несуществующие стихи как тексты явно гениальные, а то, что они не цитируются, а пересказываются, – следствие того, что прозаик Сэлинджер не может и не стремится как поэт соответствовать созданному образу идеального человека-загадки. Не стремятся к этому и Гандельсман с Черешней: их «стопки» оказались формами, в которые можно вместить то, что волнует именно этих двух поэтов, а получившаяся книга подтверждает непреходящую мощность такого поэтического средства, как последовательный формальный эксперимент.
- Люди собираются,
- выражают соболезнования друг другу
- и расходятся.
- Непогодится,
- солнце покидает округу.
- Занавес закрывается.
- Ты проходил сквозь этот крах,
- сквозь это тленье:
- вся жизнь в расчесах и репьях,
- вся – неуменье…
- Но почему весь этот прах
- еще и пенье?
Наталья Горбаневская. Осовопросник: Стихи 2011–2012 гг. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Название нового сборника стихов Натальи Горбаневской восходит к строке Алексея Жемчужникова «Скажи, о совопросник века…», которая, в свою очередь, отсылает к стиху из 1‐го Послания к Коринфянам св. ап. Павла: «Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?» В этом названии ощущается ирония, смысл которой следует риторическим вопросам апостола Павла: подобно тому, как мирская премудрость обращается пред лицем мудрости божественной в безумие, фонетическое слияние существительного с предлогом превращает осмысленное слово в бессмысленное. Книга открывается строками: «Все еще с ума не сошла, / хоть давным-давно полагалось…» – далее появляется гора грязной посуды, но поэт отвергает ее как нечто житейское, бытовое, противоречащее сиюминутному требованию говорить: «ни чашки, ни чайник, ни блюдца / до утра, дай-то Бог, не побьются», а вот фонетическая магия может пропасть, забыться, и потому ее нужно сейчас же записать, оформить. Фонетика, обогащающая семантику, – по-прежнему доминанта поэзии Горбаневской; в ее последних сборниках эта тенденция только усиливается, и поэт вполне отдает себе в этом отчет. Иногда это дыхание может дать сбой («Бедный камер-юнкер…»), но чаще всего оно безупречно. Сборник завершается прекрасным переводом стихотворения молодой украинской поэтессы Катерины Бабкиной.
- Мои бедные соседи по плане…
- по планете, по планетной ли системе,
- залегли, как головастики на дне,
- а над ними только водорослей тени,
- только заросли неведомых следов,
- только отзвук, только отзыв, только зов
- затянувшийся, занывшийся, затяжный,
- как солдатик, никому уже не важный.
Инна Лиснянская. Вдали от себя. СПб.: Издательская группа «Лениздат»; «Команда А», 2013
В новую книгу Инны Лиснянской вошло немного ее старых стихотворений (начиная с 1970‐х) и большой корпус текстов, написанных в 2000–2010‐х; в частности, почти целиком представлена недавняя книга «Гром и молния». Просодия поздних стихов Лиснянской становится все более «классической» – и при этом по-новому упругой. Почти всегда мы встречаем регулярный метр, иногда разбавленный дольником; новые стихи – чаще всего миниатюры, на пространстве которых Лиснянская может уместить горячее и энергичное сообщение:
- Говорят, брожу вдоль пропасти,
- С крыши двигаюсь на крышу,
- Для меня все это новости,
- Я впервые это слышу.
Странно то и дело встречать в этих «классичных» стихах слово «компьютер».
Стихи 2012 года – это почти «записная книжка поэта», стремление зафиксировать нынешнее состояние афористично, емко, но и с нехарактерной для ранних стихов Лиснянской игривостью («Страшновата тихая молния / Угрозы жизни не без»); в этом теперешняя поэзия Лиснянской сближается с теперешней поэзией Натальи Горбаневской; есть и примеры текстуальных совпадений: «Сколько тайного звона, / Вспышек мгновенных – / От анемонов, / От цикламенов! / Боже Всевышний, / Света источник! / Здесь я не лишний / В мире цветочек» – ср. у Горбаневской: «Господи, услыши мя, / я тебе не лишняя».
- В помин уму, душе в помин
- На камне собственных руин
- Я заявление пишу
- О том, что я еще дышу
- Геранью, лавром, морем,
- Своим и рыбьим горем.
Алексей Колчев. Частный случай. Шупашкар: Free poetry, 2013
Букет технических ассоциаций – Некрасов, Пригов, Макаров-Кротков, Нугатов, Василевский – нужно отбросить: ну да, похоже, но скорее нужно говорить о влиятельности всего этого конкретистского центонно-фрагментарного языка, идеального для бытовых каталогов и пессимистичной иронии; на самом деле большее родство у Колчева – с Игорем Холиным, конкретно – с его «Бараками». Но и Холин, кажется, не достигал такой глубины стоического отчаяния; тут постаралось время («прекрасное далеко ты / прекрасно еще прекраснее / чем 25 лет назад»). При том, что Колчев – мастер свободного стиха, мне особенно нравится его стих регулярный, напоминающий об игре органа на самых низких регистрах:
- с умным видом
- с умным видом
- в красной шапке королевской
- я взываю к нереидам
- к ростроповичу с вишневской:
- вы былинные герои
- вы чудесные созданья
- чьей десницей пала троя
- и воздвиглось мирозданье
- уничтожьте масскультуру
- полну гадостью безликой
- замените политуру
- на шампанское с клубникой
В книге особенно много детей, играющих на детских площадках, – единственных, кто еще не задумывается об обреченности, хотя вписан в нее; более или менее счастливы только пьяные, и те не все. Ондатр нашел бы эту книгу прекрасной заменой для утраченной «О тщете всего сущего»; Колчев мог бы стать любимым поэтом ресурса Тлента.ру. Блестящая книга, на самом деле.
- дурочка на качелях
- в болоньевой советских времен куртке
- смеется
- наклонив голову влево
- ей никогда не узнать
- о своей болезни
- детство будет длиться длиться длиться
- покуда
- лет в шестнадцать
- какой-нибудь милосердный ебарь
- пользующий подружек по интернату
- не вспашет и не засеет лоно
- ну а пока
- день безоблачен
- залитый солнцем двор
- подростки
- в майках с портретом че
- пьют пиво
- на детской площадке неподалеку
- мальчишки жгут первый
- в этом году костер
- причащаясь стихии
- первородной живой жестокой
Денис Ларионов. Смерть студента: Первая книга стихов. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Денис Ларионов – один из самых сложных поэтов своего поколения. Выпуск смысловых звеньев, мышление фрагментами, серьезный философский бэкграунд и ироническое отвержение поэтизмов: «озеро не покрывается пленкой, но леденеет / и лето во рту – не сказал бы поэт – отвратительно как / отвратителен cabotinage, который ты делегируешь / своей скромной персоне. // Не так ли?» Каботинаж – это переигрывание, нарочитое кривлянье на публику; поэт, по мысли Ларионова, должен от подобных вещей удерживаться. Эта позиция, в общем-то вполне понятная, доводится в его стихах до радикализма – при готовности воспринимать и рассматривать другие стратегии у других авторов (а вот этим свойством должен обладать критик; поскольку Ларионов совмещает обе деятельности, это, возможно, создает внутреннее напряжение и в его поэтических текстах). Такой разговор с самим собой, которому невольно следует и читающий эти стихи, – при том, что свойства лирического субъекта здесь остаются под большим вопросом («Здесь, здесь и здесь без свободных частиц я, не-я / на тонких резервах тянется восприятие / и мечтает исчезнуть» vs. «Деперсонализации боюсь как всякой свободной формы»), – возможно, единственный способ не потерять нити рассуждения.
Наиболее лаконичные тексты в «Смерти студента» сближаются с работой другого поэта, почти ровесника Ларионова – Андрея Черкасова, но в целом у Ларионова меньше стихийности; он более или менее успешно занят конструированием мира, в котором явления лингвистической философии сплетены, спаяны с реальностью, «данной нам в ощущениях»:
- Саморепрезентация,
- говорит X, вот что сжимает
- меня как сердечную сумку
- в этой жидкой воде: перепрыгнувший через причины погибший
- не был фланером.
Иногда эта спаянность готова обернуться противоборством; его отзвуки можно слышать в упоминаниях неприятного, отторгаемого телесного: слюны, рвоты, кашля. Полем противоборства языкового/идеального и телесного/реального становится, конечно, человек; это противоборство может, как в рассказе Брэдбери «Уснувший в Армагеддоне», завершиться смертью – уничтожением поля. Именно так и происходит в заглавном стихотворении «Смерть студента»: «За чертой города найдено тело, растерявшее шлейф уловок. / Язык каменист, теснит несогласную / о / рта, скользкой слюной ползущую на рельеф».
Никита Миронов. Шорох и морок: Первая книга стихов. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Дебютный сборник Никиты Миронова обнаруживает достаточно широкий стилистический и формальный спектр – от регулярного стиха до визуальной поэзии на основе опросов в социальной сети «ВКонтакте» (недавно с такой же формой работала Лидия Чередеева). Поэзия Миронова – личностная и в то же время насыщенная «лингвистической памятью»; медитативная речь движется нестрогой паронимической аттракцией: от джинсов можно прийти к твисту, а от твиста к Диккенсу. Важную роль здесь играют гомоэротические мотивы, хотя Миронов, кажется, не стремится обозначить однополую любовь как противостоящую разнополой: эти мотивы не проблематизируются сами по себе (если только не считать проблематизацией «вызывающую» на фоне усредненного «любовного» дискурса русской поэзии эротическую образность), а становятся органичной основой для любовной лирики.
- вот дом, который построил джек
- вот мельница, которая перемалывает линию поведения, ее пыльца
- и рыльце мое в ней
- заснятое на мыльницу
- метафизика пыльных дней
- мальчик-с-пальчик и дровосек
- общая баня как влажная усыпальница
- или сауна как сухая
Пирожки: Альманах. СПб.: ИД «Комильфо», 2013
Собрание авторских четверостиший в популярном сетевом жанре; пирожок, как говорится в предуведомлении, – это «малая поэтическая форма, подчиненная жестким требованиям: стихотворный размер (четырехстопный ямб), отсутствие заглавных букв, знаков препинания и дефисов, нежелательность рифмы». Популярность жанра, видимо, не в последнюю очередь обусловлена легкостью следования этим канонам (не покидает ощущение, что пирожки ведут свое происхождение, вплоть до названия жанра, от «Служил Гаврила хлебопеком…»), но, помимо формы, здесь есть и другие залоги успеха: от создателя пирожка требуется лаконично обрисовать целую ситуацию и завершить ее парадоксальным, сродни анекдотическому, финалом; приветствуется также сквозной персонаж-мем (по имени, например, Олег; в этом отношении пирожки – вполне себе порождения сети). В книге довольно много текстов неинтересных или плоских, но попадаются и по-настоящему остроумные.
- илья старается скорее
- уравновесить зло добром
- увидел парни бьют мальчишку
- красиво рядом станцевал
- багажник пахнет керосином
- и мало места и темно
- олег старается вернуться
- на двадцать шесть минут назад
Андрей Родионов. Звериный стиль. М.: Новое литературное обозрение, 2013
Предыдущая книга Андрея Родионова «Новая драматургия» вызывала опасения: чувствовалось, что Родионов уже выработал большой, но не безграничный ресурс той поэтики, которая составила ему известность; на фоне «Портрета с натуры» и «Людей безнадежно устаревших профессий» та книга явно проседала. К счастью, Родионов сумел это преодолеть. Слова аннотации: «Перед вами тексты, которых вы не ожидали увидеть» – сначала кажутся рекламным заклинанием, но затем убеждаешься в их справедливости. Родионов, ранее рассказывавший мрачные истории, разворачивающиеся в мрачных пейзажах, теперь все чаще реагирует на актуальные события (давая фору Емелину): здесь есть стихи о Pussy Riot, Болотной площади и запрете «пропаганды гомосексуализма»; кроме того, Родионов снова изобретателен в эвфонии, использует нехарактерные для него ранее метрические решения, усиливает роль пародии («Девочки в масках пели в церковном хоре…», «ты жив еще курилка журналист / о, одиночество, и твой характер трудный, / а ты, как человек угнавший лифт / вдруг понимаешь что движенье нудно»). Абстрактная «лирика окраин» заменяется вполне конкретной любовной – вернее сказать, появление «фигуры обращения» преображает прежнюю лирику.
О старой манере Родионова заставляют вспомнить стихи к спектаклю «Сквоты», а отдельный интерес представляет стихотворная пьеса «Нурофеновая эскадрилья», отчетливо напоминающая о «Витамине роста» Григорьева и вместе с тем о социальном пафосе «Мистерии-буфф» Маяковского. Чувствуется, что такой развернутой формы Родионову не хватало. Мне кажется, это лучшая книга Родионова.
- а в темном дворе, как в колокол
- медленно долго гудит
- черненький памятник Гоголю
- тихо Москве говорит:
- «ночью от топота конского
- вглядываясь во тьму,
- на небоскребы Полонского
- взгляд я не подниму
- не разгляжу на их спицах я
- ни розового огня
- ни вертолета полиции
- вы не достойны меня
Аня Цветкова. Кофе Сигареты Яблоки Любовь / Предисл. М. Ионовой. М.: Русский Гулливер; Центр современной литературы, 2013
Обращенные в прошлое, в мир воспоминаний, эти стихи также оценивают то, что изменилось к настоящему, – и проделывают работу по восстановлению желанного состояния. Ключевой «над-образ» здесь – образ сада, достаточного и самодостаточного микрокосма; сад Ани Цветковой оказывается Эдемом, куда необходимо вернуться, кофе-сигареты-яблоки – присущими ему вкусами, любовь – залогом его существования (хотя у яблок и яблонь, которые в богатом плантариуме Цветковой занимают особое место, роль отнюдь не только декоративно-вкусовая: «всего лишь человек земным надкушен / как яблони созревший плод / и – навсегда обезоружен / тем что в конце концов произойдет» – или: в «небе темно от яблок», а «темно» в мире этих стихов означает как минимум «тревожно»).
Отстраивание этого мира ведется с помощью блоков, мыслеединиц в строфической оболочке. И поскольку это восстановление разрушенного, неточные рифмы и усеченные строки совершенно не смущают; несмотря на прорехи, эти стихи сохраняют герметичность – держится ли она на честном слове или на вере. Образы в стихах Цветковой порой враждебны самому их существованию: так, в конце книги сад обступает тьма и говорящая закрывается в доме, где заодно с ней только свет лампы. Уязвимые и очень смелые стихи, настоящий опыт противостояния.
- даже если ловушка обман шаткий мостик плацебо
- где окно нараспашку и ты никогда не придешь
- сохрани весь сегодняшний день и несносное небо
- чтобы ангелы словно на крошки слетались на дождь
- боже мой – я смотрю на прощанье в прощанье не веря
- обернуться на голос упасть в желтый ворох листвы
- и увидеть как тянутся к свету деревья
- из своей переполненной смертью земли.
Иван Соколов. Мои мертвые. СПб.: Свое издательство, 2013
Вторая книга молодого петербургского поэта, одного из самых интересных в этом поколении. Здесь собраны далеко не все тексты, написанные Иваном Соколовым за последнее время; так, из отличной поэмы «Anne Hathaway / Энн Хэтэуэй» в книгу попала только последняя часть – разрезное и комбинируемое в произвольном порядке «Покрывало Пенелопы», которое читатель найдет в приклеенном кармашке. Собственно, этот текст, один из лучших у Соколова, хорошо представляет достоинства его поэзии: осознанную вариативность, насыщенный культурный бэкграунд, готовность к языковым экспериментам – как синтаксическим, так и задействующим другие языки (в этом случае – английский). Хочется также отметить большой «Поэгл на основе центона из О. М.»: несмотря на то, что «поэгл на основе центона» – это, по идее, жанр дважды компилятивно-комбинаторный, любви к Мандельштаму не скроешь даже за умело подобранными цитатами (не только, кстати, из Мандельштама). Книгу Соколова вообще можно рассматривать как еще один вариант приноровления модернистских «высоких» лирических интенций к (пост)концептуалистским формам; приведем в качестве примера «Дневник Утана, собаки-поводыря», где имитация дневникового потока сознания становится формой сентиментальности.
- и вот когда || твои пальцы пройдут
- как песок сквозь мои
- а в твой яблочный голос проникнет
- грубый ядерный привкус
- ни один
- зодиак не ответит сколько мы стоим
- роза ветров неграненый кристалл цветок зверобоя
Юрий Соломко. Школа радости: Первая книга стихов. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Стихотворения Юрия Соломко распадаются на две группы: предельно прозаизированные, повествовательные верлибры – и верлибры более «лирические», отвлеченные от быта или преломляющие, переосмысляющие его («Непорочное зачатие»). Кроме того, есть прозаические миниатюры, в одном случае проза скомбинирована со стихотворением в единый текст. Юрию Соломко хорошо подходит название серии, в которой напечатан сборник; перед нами фрагменты то ли дневников, то ли исповеди, а описания людей, предметов и явлений мнимо беспристрастны. На самом деле уже их выбор говорит об определенной позиции: интерес к бедности, маргиналам, обыденности; хороший пример – стихотворение «Общага»:
- Стук в дверь. Входит сосед по этажу и идет к холодильнику.
- Берет в холодильнике майонез. И уже потом спрашивает: можно?
- На столе с вечера стоят грязные чашки. Над чашками летает мошкара.
- Олег не выдерживает и выносит их на кухню. (Весь стол в следах от чашек.)
- Коля жалуется на отсутствие гондона. Макс предлагает – взять у него в тумбочке. Коля,
- не без гордости, говорит, что гондоны Макса ему жмут. Встает с постели и берет упаковку.
Подобные описания (далее в общажной комнате происходит еще много типичного) напоминают физиологические очерки: подробности в них сконцентрированы, может быть, даже излишне. Разговор от первого лица у Соломко несколько другой; такие стихотворения, как «Молоко» или «Как я стал атеистом», напоминают о тех американских повествовательных верлибрах, что некоторые называют мейнстримом (пример – впрочем, достаточно значительный – Тони Хогленд); признаться, в таких текстах сквозит необязательность.
Елена Сунцова. Манхэттенские романсы. N. Y.: StoSvet Press, 2013
Легкость, свойственная письму Елены Сунцовой4, никуда не пропала и в этой книге, но – в соответствии, может быть, с названием – здесь гораздо больше драматизма, чем, например, в «Лете, полном дирижаблей». Начиная с книги «После лета» в поэзию Сунцовой входит, я бы сказал, знание холода. В «Манхэттенских романсах» это знание расширяется, и становится ясно, что легкость письма – лишь завеса, скрывающая подлинное эмоциональное напряжение:
- Большая картина висит на стене.
- Ей холодно в раме, как холодно мне,
- Большие снежинки кружатся,
- И страшно, и хочется сжаться
- В утробный и маленький теплый комок
- У теплого сердца, и серый платок
- Накинуть на зябкие плечи,
- Поверить, что холод конечен…
В этих стихах действительно много романсовых образов – платок, луна, розы, «поникшие плечи седых фонарей», «непрорезиненный плащ» (ср. северянинское «жизнь доверьте Вы мальчику в макинтоше резиновом»), но, разумеется, восприятие текста осложняется поправкой и на сознательность приема, и на осознанное приглушение интонации. Ключом к книге можно считать открывающий ее большой, трехчастный текст «Эпиграф», для Сунцовой совсем не характерный (первая часть основана на нисходящем дольнике, две последующие написаны свободным стихом). Достигнутая здесь интонация задает последующую отстраненную позицию автора по отношению к самому себе, это как бы трамплин, с которого можно прыгнуть в стихию романса, не боясь никаких связанных с этим жанром стилистических издержек, оставаясь под защитой интонации.
Эти стихи задают загадку: один ли и тот же человек чувствует и говорит, то есть одновременны ли переживание и письмо? И какое усилие нужно, чтобы не нарушать эту загадочность? Сунцову можно назвать одним из новых стоиков – и в свете этого определения, кстати, рассматривать и программу ее издательства Ailuros Publishing.
- Еще в помине и лета нет,
- И дом высоко живет,
- И тех перекрестков весенний свет
- С лица моего не стерт,
- И снегу еще далеко до нас,
- До бывшего снегом дня,
- Которого мы не увидим, раз
- Тебе повстречать меня.
Амарсана Улзытуев. Анафоры. М.: ОГИ, 2013
Новая книга бурятского поэта, пишущего по-русски; его первые журнальные публикации были с интересом встречены критикой. Книга Улзытуева названа и организована по формальному признаку: большинство стихов здесь действительно написаны с применением анафор; долгие – «долго дышащие» – строки можно сопоставить с шаманскими песнопениями.
Вообще редко приходится видеть книгу, настолько сконструированную, настолько подчиненную общей задаче – и при этом явно долго собиравшуюся. Своей сверхзадачи Улзытуев не скрывает. После слов о том, что русская поэтика «в результате переноса европейского стиха [то есть рифмованной силлабо-тоники] на русскую почву после двух веков русской поэзии выплеснула с водой и младенца», он говорит о выбранной им и возведенной в систему форме, что, возможно, когда-нибудь она «придет на смену конечной рифме», и далее: «Да, азиаты мы, да, скифы мы, и не только потому, что это сказал великий, а потому, что тысячелетиями существования мы обязаны гортанным песням наших в том числе и протомонгольских предков, певших зачины своих сказов и улигеров анафорой и передней рифмой. И, как обычно, на полмира». После такого предисловия ожидаешь эпической и доэпической, гимновой архаики, и в первых стихах книги ее действительно можно увидеть:
- Погонщик простой вселенноподобного слова,
- Понял я смысл исполинский слона,
- Пусть тебя искупает, Россия, могучее древнее слово
- в солнцеволосой воде,
- Путь ведь обратно неблизкий.
Далее темы могут «мельчать»: от синкретических гимнов в последнем разделе Улзытуев переходит к «я»-лирике, сосредоточивается на собственной частной жизни – не теряющей, конечно, связи с миром: «Еще один день жизни дали бомбисты, / Еще одну целую вечность могу дышать и любить, / Изумруды вселенных готовить, / Виноградные солнца пить» – из стихотворения, поводом к написанию которого стали взрывы в московском метро. Впечатление от книги несколько портит не пафос, вполне убедительный в своей аутентичности, и не его окказиональная «отмена», а как раз сами анафоры и передние рифмы: иногда они хороши («с ними – снимет», «коли – кости», «и текучие – Итигэлова», «в одно – во дни»), а иногда совпадение лишь первого слога или даже фонемы еще не дает основания говорить о полноценном созвучии («о – облака», «женился – жил»); то же можно сказать и об однокоренных рифмах («и, конечно – бесконечно»).
- И всходил древний хунн, сын косматого синего неба,
- Иволгинскою степью на былинную гору свою,
- Сквозь забрало прищуренных век богатырским окидывал взором,
- Сколько лун до Срединной – совершить свой набег.
- С одобреньем смотрел, как до самого края долины
- Одарила обильно скотом забайкальских народов земля,
- Вся в горах и озерах, вся в лесах и сибирских морозах,
- Вся красавица-пленница, добытая в честном бою.
Дмитрий Данилов. И мы разъезжаемся по домам / Предисл. Д. Давыдова. N. Y.: Ailuros Publishing, 2014
К текстам Дмитрия Данилова можно применить определение «сериальные». Прием бытового сверхподробного описания – или проговаривания всех возможных вариантов, – который Данилов использует в своей прозе, и в самом деле просится в стихи. Взять, например, такие тексты, как «Украина – не Россия», «Житель Камчатки забил собутыльника табуретом», «Томим» и «Поэт». Разумеется, в памяти сразу всплывают опыты таких авторов, как Лев Рубинштейн и Валерий Нугатов, но в большинстве своих текстов Данилов ставит задачи, этим поэтам не свойственные: гораздо характернее для него такие стихотворения, как «Днепропетровск» или «Нилова пустынь», в которых зафиксированная внутренняя речь-констатация способствует познанию и приятию мест и наполняющей их жизни (Данилов – поэт и прозаик очень топический). Совершение этой работы осознается как обретение гармонии, после которого остается только произнести финальные, практически формульные слова: Это всего-навсего получение некоторого опыта. Получение некоторого опыта – до такой степени самоцель, что после него говорить ничего не нужно, после него остается только: И мы разъезжаемся по домам. Этой фразой называется и закрывается книга – и, по сути, перед нами аналог фразы «Горизонтальное положение, сон». Автонимная телеология в одном потоке с подробностями, топонимами, мелкими событиями несет в себе и значительное чувство – не путать с эмоциями, которые могут быть при этом разными. Чувству же этому не нужно более конкретного определения, чем (по песне Озерского и Федорова) «что-нибудь такое» – поди пойми, что это, но человеку этого достаточно.
- Можно уже и уезжать
- Поехали, да
- Еще триста пятьдесят
- Страшное, мглистое, тоскливое место
- Унылое, убогое
- Серое, черное все такое
- Нет более унылого места
- В русской земле
- Наверное
- Какое счастье, Господи
- Какое счастье
- Что удалось добраться
- До этого убогого места
- До этого страшного
- До этого, прямо скажем
- Чудовищного места
Григорий Дашевский. Несколько стихотворений и переводов. М.: Каспар Хаузер, 2014
Совсем маленькая книга последних стихов Дашевского, которую поэт успел собрать и которая стала посмертной. Шесть стихотворений и шесть переводов – это даже не книга-представление; это издание, необходимое эмоционально, как знак того, что Дашевский оставил большое наследие. Вошедшие сюда стихотворения написаны в 2000‐е. Они отмечены все большей аскетичностью формы: Дашевский вообще не произносит ни одного лишнего слова, создавая короткие притчи:
- Чужого малютку баюкал
- возьми говорю мое око
- возьми поиграй говорю
- Уснул наигравшись малютка
- и сон стерегу я глубокий
- и нечем увидеть зарю.
Связь древнего с новым – и актуализация нового в пространстве разговора о древнем – выстраивается тонкими лексическими средствами: Огнь живой поядающий, иже / вызываеши зуд сухость жжение… (вполне уместными в этом лексическом ряду оказываются типичные симптомы из рекламы). Стихотворение это оканчивается так: преклони свое пламя поближе / прошепчи что я милый твой птенчик. Эта сентиментальность, входящая в стихотворение не лейтмотивом, но одним из равноправных компонентов, – также античная: как воробышек Катулла, как душа (душенька, animula) из стихотворения Адриана. Дашевский доказывает, что чувствительность разговора с небытием по-человечески достойна.
То, что последний период творчества Дашевского был направлен на исследование возможности такого разговора, явствует и из выбора текстов для перевода. В случае Дашевского, извлекающего фрагменты из текстов Суинберна или Элиота, это жест вполне авторский: фрагменты становятся самостоятельными сообщениями. Процитировать в конце хочется последнее стихотворение Дашевского, стихотворение батюшковских силы и трагизма, в сборник не попавшее:
- Благодарю вас ширококрылые орлы.
- Мчась в глубочайшие небесные углы,
- ломаете вы перья клювы крылья,
- вы гибнете за эскадрильей эскадрилья,
- выламывая из несокрушимых небесных сот
- льда хоть крупицу человеку в рот —
- и он еще одно мгновение живет.
Борис Херсонский. Missa in tempore belli / Месса во время войны. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014
Книга стихов, написанных по следам последних трагических событий в Украине – от Евромайдана до войны. Важна здесь не только скорость реакции (Херсонский – «многопишущий» автор, и история – постоянная тема его стихов), но и то, что этот сборник показывает, как сложность оценки событий может не страдать от безусловного обозначения позиции автора; как in tempore belli и равно in tempore missae возможны разнообразные регистры чувств и потоки мыслей.
Херсонский – русскоязычный поэт, живущий в Украине и считающий ее своей родиной; во многом эта книга – о вынужденном выборе идентичности и о негодовании перед лицом стремительного возвращения прошлого – в виде исторических параллелей, оживленной риторики, фобий. Для Херсонского отторжение от Украины Крыма – акт безусловно советский («Идет горбун со звездой во лбу, / вязанку лжи несет на горбу или дружно выполняется пятилетний план»; наконец, насыщенное советизмами стихотворение «Плывет фрегат. На мачте Андреевский флаг…»), и в текстах книги оживает целый комплекс советских образов; как на нынешних западных карикатурах Советский Союз встает из могилы, так и у Херсонского советское наделено качествами зомби. Вместе с тем упоминаний конкретных событий и конкретных имен здесь не так уж много; Херсонский обобщает, благодаря чему его послание становится применимым не только ко многим конфликтам на постсоветском пространстве, но и к любой войне в принципе. Такой уход от конкретики – способ избежать «газетности»; привязанность к украинским событиям достигается благодаря рамочной структуре книги и, разумеется, времени ее появления; невозможно забыть о том, какие именно события стали причиной появления этих стихов.
Нельзя назвать метод Херсонского иносказательным: войны действительно во многом одинаковы. Впрочем, есть здесь и очень «конкретные» тексты: например, «Лекции об историческом материализме». Как часто бывает у Херсонского, концовки стихов оказываются практически «холостыми»: сильная мораль невозможна, ситуация по-прежнему неизбывна, и после сильной риторики следует не послание мира или ненависти, а остановка кадра, голая и горькая фиксация:
- Что делает солнце за серой сплошной пеленой?
- Что делают воры с этой несчастной страной?
- О чем на Соборной площади напряженно гудит толпа?
- С неба под ноги сыпется ледяная крупа.
Шестичастная «Месса» опирается на стихотворения, названные как части богослужения, но молитва о мире здесь не означает желания примирения/смирения. Эта книга сейчас читается как незавершенное свидетельство, и прогнозирование возможно, опять же, лишь самое обобщенное.
- Странно, люди остались почти такими же, но
- лицо эпохи страданием искажено,
- как будто бы воздух, море и небо изменены
- и горы не те, что были когда-то сотворены.
Ольга Седакова. Стелы и надписи / Послесл. С. Степанцова. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014
Книга Ольги Седаковой – новый «тройственный союз» (после сборника переводов из Филиппа Жакоте, иллюстрированного фотографиями Татьяны Ян), на сей раз между поэтом, художником и комментатором. Это отдельное издание небольшого цикла, созданного в 1982 году. Каждое стихотворение здесь описывает тип античного надгробного камня и воспроизводит надпись – скорее не на нем, а «вокруг него»; переводит на истертый белый памятник те мысли, которые неизбежно возникают при взгляде на древнее и незнатное надгробие; это в своем роде тоже союз, единение «прохожего», которому предписывается остановиться, с жизнью из прошлого.
В своем комментарии филолог-классик Сергей Степанцов пытается возводить стелы, описанные в стихах, к конкретным памятникам, но все же приходит к выводу, что здесь оживает скорее типология, чем конкретика; в самом деле, портреты людей выглядят предельно обобщенно, будто отражая не только неопределенную Античность, но и любое время, в том числе то, к которому принадлежит читающий (недаром Степанцова так занимают семантические метаморфозы местоимения «мы»); такое отношение ко времени проистекает из личного, повелительного обращения надгробных надписей к прохожему. У Седаковой повелительность стирается, дистанция же сохраняется. «Стелы и надписи» сами оказываются памятником, будучи неразрывно и диалектически связаны с той эскапистской эпохой, в которую они были написаны; сознательный уход от примет времени есть сам по себе примета – впрочем, это дополнительное обстоятельство никак не влияет на целостность замысла и восприятия цикла. Книгу дополняют лаконичные иллюстрации Василия Шлычкова, выполненные в технике оттиска глиняных форм (что само по себе отсылает к Древности).
- Отвернувшись,
- в широком большом покрывале
- стоит она. Кажется, тополь
- рядом с ней.
- Это кажется. Тополя нет.
- Да она бы сама охотно в него превратилась
- по примеру преданья —
- лишь бы не слушать:
- – Что ты там видишь?
- – Что я вижу, безумные люди?
- Я вижу открытое море. Легко догадаться.
- Море – и все. Или этого мало,
- чтобы мне вечно скорбеть, а вам – досаждать любопытством?
Янъ Каплинскiй. Бѣлыя бабочки ночи / Послесл. С. Завьялова. Таллиннъ: Kite, 2014
Первый русскоязычный сборник знаменитого эстонского поэта выстраивает отношения не только с языком, который для Каплинского оказывается языком потустороннего (как для иных немецкий; возможно, отсюда приверженность к дореволюционной орфографии), но и с жанром медитации вообще. Пустые пейзажи, будто бы безразлично видевшие прошедших здесь Милоша и Транстремера (но не Айги с его вечной радостью), оказываются естественными – природными, если позволить себе тавтологию, – сценами для голоса Каплинского. Живых, тех, «кто тут был говорил и читал наизусть стихи», в этих пейзажах не бывает. Движение по этим пейзажам, их чтение напоминает долгие начальные кадры кубриковского «Сияния», скольжение над пустынными лесами и скалами Монтаны. Другая реминисценция, явленная пунктиром в одном из лучших стихотворений сборника, «Что-то из того что я выронил из моих окостенелых рук…», – это Лермонтов: о любви к его поэзии Каплинский говорит в предисловии к «Бабочкам», и тропинка, сверкающая под яркими звездами, «как витрина ювелира», не может не вызывать в памяти блестящий «кремнистый путь» – только, через 170 лет после Лермонтова, Каплинский находит излишним высказывать пожелания о том, как именно он хотел бы уснуть. Наглядность, с которой он пишет об исчезании, иногда обескураживает: «Будущего уже нет / Само время лишь угасающее эхо / старой музыки в черном зеркале / старого рояля / <…> Элиза Элиза Лиза За». Страшная книга и замечательная.
- В тумане над тающими льдинами
- бледный диск послеобеденного солнца
- и еле ощутимый запах пробуждающегося моря
- все так полно светом что все мысли
- смолкают в голове и само пространство
- сама окружающая среда со своей тишиною
- со своей туманной светлостью проникает в этот миг
- где теряются различия между близким и далеким
- между рассудком и чувствами
- между облаками и дымкой окутавшей дома и яблони в садах
- между совершенным и несовершенным видом
- между тем что я собирался писать и тем что я написал
Вячеслав Крыжановский. Как-то так. Владивосток: niding.publ.UnLTd, 2014
Манера Крыжановского кардинально отличается от манеры его соавтора по койнониму Зюзель Вульф – Лидии Чередеевой. Крыжановского можно было бы причислить к иронистам «восьмидесятнического» извода, если бы не одно знаковое обстоятельство: ирония его обращена в первую очередь на себя, а постмодернистские аллюзии направлены не против критикуемого дискурса, а, скорее, против используемого метода («Вот и я и пост-, и поэт, и не стыдно…», см. цитату ниже). Лирический субъект Крыжановского занят размышлениями о собственном месте во вселенной и о том, как эту вселенную надлежит рассматривать, и ирония по отношению к готовым культурным рецептам служит одновременно знаком недоверия к собственной позиции. Так, пародия на есенинское «Клен ты мой опавший» («Столб ты мой фонарный, железобетонный…») вместо прямой параллели (у Есенина: «Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий») предлагает набор вариантов: «Сам себе кажусь я: то таким же дубом, / То рабом усталым, то котом ученым» – поскольку эти возможности давным-давно проговорены, они отвергаются.
В итоге эти непритязательные стихи рисуют портрет человека, который существует и говорит – «как-то так», проскальзывает между литературными и бытовыми возможностями (в отдельных стихах Крыжановский сближается с такими пессимистическими наблюдателями, как Алексей Колчев и Андрей Василевский) и подобным способом затрагивает довольно болезненный вопрос поэтической самости.
- О горячей крови, о чистой любви бессонной
- рассказывать, и к концу рассказа —
- впереди Иисус Христос собственной персоной.
- Иисус Христос, уходи с баркаса!
- Какой же русский читатель еще ждет рифмы?
- Эх раз, еще раз перевести каретку.
- Напали на козлика шестикрылые серафимы.
- Убили Петруху, и петух не кукарекнул.
Владимир Кучерявкин. Созерцание С. / Вступ. ст. Д. Давыдова. М.: Новое литературное обозрение, 2014
Кажется, впервые в этой серии выходит книга «мягкой поэтической юмористики», со всеми, разумеется, культурно-отягчающими особенностями, одновременными кивками в сторону наива и ОБЭРИУ. Поэтика Кучерявкина производит тексты более высокого качества, чем дежурная казуалистика «иронической» поэзии, но все же воспринимается как нечто периферийное – мало кем замечаемое, хотя и нарастившее незаметно целый корпус образов и приемов. Их описание рискует сорваться в тот же наивный дискурс (скажем, не случайны рассуждения Данилы Давыдова об уровне оптимизма и пессимизма в этих стихах). Впрочем, на фланге постобэриутского наива/юмора существовали и существуют явления более радикальные и более убедительные (Павел Гольдин, Владимир Богомяков). В разговоре о стихах Кучерявкина, как и в случае с Василием Ломакиным, уместно упомянуть «русский космос», но этот космос лишен какой-либо фатальности (если только не понимать под фатальностью то, что «судьба его быть таковым»).
- В кресле мягком, в кресле теплом
- Утону и успокоюсь.
- Тишину грызут насосы,
- С сальника вода сочится.
Денис Крюков. Сдавленные громы. М.: Tango Whiskyman, 2014
В аннотации к «Сдавленным громам» указано, что один из любимых поэтов Дениса Крюкова – Борис Поплавский, и в некоторых стихотворениях его влияние действительно чувствуется (вообразите себе Поплавского не на Монмартре, а колющим дрова на подмосковной даче или гуляющим по московскому осеннему парку): «Автобус в сумерках исчез, и только листья / Бегут к ногам, бесстрашны и мертвы. / Дырявый скверик в страхе веселится, / Поднял себя и уронил, увы» (не лучший пример, но показательный). Любопытно разделение этой книги на четыре части, озаглавленные по временам года, начиная с лета: так или иначе все стихи здесь действительно соотносятся с этой синоптической/временно́й проблематикой; подметить такое у самого себя – пожалуй, заслуга.
По «Сдавленным громам» можно проследить эволюцию автора: от плотных традиционалистских стихов, наследующих Сергею Гандлевскому, Дмитрию Веденяпину (литературным учителям Крюкова), Алексею Александрову, – в сторону более свободной интонации, которая интересным образом сближается с поэтикой таких авторов, как Мария Маркова, Евгения Риц, Екатерина Соколова. С ними Крюкова роднит отстраненная, дистанцированная и «любовная» (в том смысле, в каком можно «любовно рассматривать») сентиментальность, знающая о том, что на эти темы говорилось раньше, и находящая новые пути. Подсказка о том, как будет далее развиваться поэтика автора, кроется, может быть, в оформлении книги: две его графические работы говорят об экспрессионистской возможности; привлекательно-пугающее существо выглядывает из‐за смятого листка, исписанного школьным почерком.
- Ветер трогает шторы —
- Это печаль качает плечами,
- Обнажая розовое и белое:
- Школу с застенчивыми углами,
- О́блака надорванный лоб.
- Мальчик спросил у мамы,
- Кто приковал цепями
- Лавочку и качели.
- – Этот рассеянный свет
- Над нашими головами.
Юлия Немировская. Вторая книжечка. М.: Водолей, 2014
Стихам Юлии Немировской – при том, что и название книги, и особый лаконизм частного настаивают на их нетребовательности, сиюминутности, – удается проговаривать какие-то высокие вещи, достигать редкой чистоты звучания на пространстве отдельных строк: «Как в моря затягивает все важное», «Стала земля, как чужое белье – / Не наступить на нее». Ближе к концу книги эта чистота звучания распространяется и на целые тексты, из которых хочется выделить короткое стихотворение «Год 1991 (затмение)». При этом любимая техника поэтессы – наведение своего рода «возвышенной неаккуратности» («Храм Штейнгоф в Вене»), иногда граничащей с примитивизмом («Человек с молоточком»). Неразрывность логической связи глубоко личного переживания и общего Закона, явленная в стихах Немировской, заставляет записать ее в последователи Эмили Дикинсон:
- Во мне чужой живет, и вот он
- То головой моею крутит,
- То он рукой моею пишет,
- То обживает тьму.
- Зачем я чья-то несвобода,
- И чей-то дух, летавший выше,
- В меня засунут как в темницу,
- А смерть – простор ему.
Подобные размышления об animula vagula blandula, обеспеченные многовековой традицией так же, как частным психологическим опытом, – лейтмотив книги Немировской. Это заставляет задуматься, пока что на уровне чистого умозрения, о формировании новой русской антологической поэзии, к которой вместе со стихами Немировской можно отнести, например, последние опыты Григория Дашевского.
- Зачем забросили тело
- Сюда, как в каменоломню,
- И что от меня хотели
- Теперь я уже не помню.
Наталия Азарова. Календарь: Книга гаданий. М.: ОГИ, 2014
Не будем пересказывать принцип устройства книги, описанный в авторском предуведомлении: он хорошо проработан и сохраняет необходимый элемент гадания – случайность, хотя получающиеся завихрения иногда выглядят логично соположенными: «стоп: впереди / восстание статики» (1 мая) – «искры встали / и побежали навстречу» (2 мая). Книга Азаровой – гимн чистоте эксперимента: скажем, когда в корпусе предназначенных для книги текстов не обнаруживается стихотворения с нужным слогом, то день, соответствующий этому слогу в «материнском» стихотворении месяца, так и остается пустым, хотя, казалось бы, ничто не мешало Азаровой просто дописать стихотворение с требуемым слогом (не предлагается ли нам гадать в таких случаях просто по этим слогам, которые часто выглядят как осмысленные морфемы?). Алеаторический принцип не позволяет вмешиваться в замысел. Стихотворения, которым соназначена функция гадательных текстов, неизбежно приобретают дополнительный статус: за поэтическими образами, которые, как ни парадоксально, выглядят в этой книге прозрачнее, чем в других книгах Азаровой, поневоле начинаешь разглядывать провиденциальные значения, относящиеся к возможным событиям.
Если же, наконец, воспользоваться тем предложением, которое автор несколько пренебрежительно делает в предуведомлении, – «просто читать как поэтическую книгу», – то обнаруживается, что перед нами, с одной стороны, самостоятельное развитие линий, впервые проложенных Геннадием Айги (это развитие выглядит более «авангардно» за счет движения к меньшей «громкости» – взять хотя бы графику стихотворений, почти везде лишенную интонационных примет); с другой стороны, уже упомянутая прозрачность местами сближает стихи Азаровой с работой Андрея Сен-Сенькова: «перед дождем / в пустыне / ниже летают / истребители», или: «lost and found / у меня там было упаковано море / скорее всего этот чемодан / он явно сочится сквозь / молнию». В то же время эта метафорическая игра, задействующая детали цивилизации и (в отличие от Сен-Сенькова) всякий раз строго центрированная вокруг одного образа, не является определяющей для поэтики «Календаря». Эти детали даже не нужны для того, чтобы ощущалось торжество стихии, природы в ее извечной категориальности: думается, что большие природные образы/мотивы здесь тонко соотнесены с идеей поворотов, милостей, ударов судьбы. На самом деле эти тексты, которые при всей их миниатюрности могут быть и эфемерно-летящими, и весомыми («мост – / спицы воздуха» vs. «Бог / это свободное время»), почти не имеет смысла соотносить с другими поэтиками: Азаровой удалось с помощью внешнего принципа, сочетающего строгую рамку с рандомностью, создать особый жанр. Это подсказывает, почему стихи «Календаря» ощутимо отличаются от стихов «Соло равенства» и «Раззавязывания». Цитирую, разумеется, наугад:
- птицы не фальшивят
- не умеют
- но некоторые друг друга
- учат
Алексей Цветков. Песни и баллады. М.: ОГИ, 2014
Новая книга Алексея Цветкова поначалу вызывает некоторые опасения: взятый в прошлом сборнике «salva veritate»5 курс на юмористический тон явно продолжен в первых стихотворениях «Песен и баллад»; не хотелось бы видеть переход Цветкова в лагерь иронистов иртеньевского склада, при всем к ним уважении. Ситуация выправляется уже через десяток стихотворений: Цветков вновь берется за кирку и вновь упорно бьет в одну точку проклятых вопросов о причине человеческой смертности и целесообразности человеческого существования: удары остры, злы и блестящи, хотя подобной работе свойственна и монотонность.
Очень любопытно здесь обращение к поэту, реминисценций из которого раньше в творчестве Цветкова мы не замечали, – Александру Галичу: так, открывающая сборник «Баллада о солдате» отсылает к галичевской «Ошибке», а в «Угле зрения» есть почти прямая цитата из галичевской «Смерти Ивана Ильича» (ср. «двинул речь предместком и зарыли меня под шопена» с «Но уже месткомовские скрипочки / Принялись разучивать Шопена»). Причины, кажется, ясны: за те два года, в которые были написаны эти стихи, у русской поэзии появлялось все больше поводов для политического высказывания – как выдержанного в прямом пафосе, так и опосредованного иронией. Такие высказывания встречались у Цветкова и в прежних сборниках, начиная со стихотворения «было третье сентября…», но здесь их концентрация особенно заметна – а может быть, это сказывается confirmation bias: мы читаем в книге то, что ожидаем прочитать.
Между тем важнейшим вопросом здесь остается допустимость того, что «чья-то плоть отучается быть / человеком которым привыкла»: лирический герой Цветкова уже столько раз переживал свою смерть (именно пере-живал: ведь говорит же он мертвыми устами из-под земли), что именно оно, несправедливое посмертие, стало в стихах Цветкова пространством дистопии – земное существование, устроенное богом-троечником, впрочем, мало чем лучше, за исключением общения с теми, кто в конце концов наследует землю: животными («слонам и слизням бабочкам и выдрам / настанет время отдыха от нас», «по оттискам по отложеньям пыли / определят что мы однажды были <…> мы так себя отважно защищали / что землю унаследовали мыши // бурундуки и мудрые микробы / что с оттисков теперь снимают пробы»). Этот топос научной фантастики, от Артура Кларка до Дугласа Адамса, и научно-популярной литературы в изложении Цветкова становится особенно убедительным в силу его всегдашнего пиетета к животным – божьим коровкам («семиточечным бодхисатвам»), коту Шрёдингера и всему населению «Бестиария». Впрочем, общие предки обезьяны и человека тоже были милыми травоядными существами.
- по ночам на востоке огненная кайма
- каннибалы гремят котлами по всей равнине
- кто проснется наутро снова сойдет с ума
- это сны свиданий с врытыми в грунт родными
- мы в заплечных мешках забвение и золу
- унесли с собой в остальные стороны света
- кто наутро не в силах встать у того в зобу
- вся жара как взрыв насовсем середина лета
- с прежней жизнью внутри словно зеркало проглотив
- в амальгаму вбит недоеденный негатив
Александр Беляков. Ротация секретных экспедиций / Вступ. ст. В. Шубинского. М.: Новое литературное обозрение, 2015
Вокзал Александра Белякова находится на полпути от Михаила Айзенберга к Алексею Цветкову; можно было бы говорить о точке Лагранжа, если бы не тот факт, что Беляков, несомненно, обладает собственной, и внушительной, поэтической массой и способен смещаться в том или ином направлении – а часто и в третьем, непредсказуемом.
Предыдущая книга, «Углекислые сны», производила большое, но несколько сумбурное впечатление; нынешней книге пошла на пользу слегка подправленная хронологическая структура, благодаря которой мы имеем возможность наблюдать плодовитого поэта в его развитии. Белякову доставляет искреннее удовольствие с помощью сочной звукописи и богатых рифм заниматься «сопряжением далековатых идей», и такое же удовольствие должен пережить его читатель. В этом смысле стихи Белякова – мгновенные проводники эмоции, производящие попутно физический эффект над ландшафтом, в которых разворачивается их действие, и не теряющие энергии; такое приращение энергии внутри стиха, обманывающее физику, – признак работы сжатого смысла. Многочисленные физические аналогии здесь оправданны хотя бы потому, что естественно-научный дискурс (как и у Цветкова) в стихах Белякова занимает большое место, а сам он – математик по первоначальной профессии (любопытно, что, как и другой поэт-математик, Сергей Шестаков, Беляков тяготеет к форме восьмистишия, весьма укоренившейся в современной русской поэзии).
Ближе к Айзенбергу здесь – отвлеченная пейзажность («вящий воздух дрожит неистов / полон спящих парашютистов / на несущей его эмали / держат сущие вертикали // будто средства прямой защиты / за подкладку зимой зашиты / на свету проступили летом / в безопорном конспекте этом», «вот предмет без особых примет / посылает пространству привет»), ближе к Цветкову – подкрепленные естественно-научным взглядом на мир сарказм и богоборчество: «творец не хочет быть персонажем / а мы обяжем», или:
- по мере приближения к ядру
- немудрено уверовать в дыру
- не брезжит ниоткуда свет иной
- а свет дневной распался за спиной
- расстроенный наемный персонал
- впотьмах мешает спирт и веронал.
Перед нами одна из самых развитых поэтических техник и – повторим это – одно из самых богатых оригинальных поэтических воображений. Оно сочетает две не радикально, но все же далекие традиции и обладает большим запасом риторических позиций: именно они в конце концов составляют неоспоримую индивидуальность.
- каждую ночь в темноте грим-уборных
- черные львы пожирают коверных
- утром шуты воскресают на раз
- медленно тянут персты к сигаретам
- это не фокус а чудо с секретом
- чудо нельзя выставлять напоказ
Анастасия Зеленова. На птичьих правах. N. Y.: Ailuros Publishing, 2015
В своем втором сборнике Анастасия Зеленова продвигается в сторону создания чего-то для российской словесности редкого: серьезной поэзии, с которой легко. Важные и для предыдущей ее книги мотивы детства и идущей из детства жалости-внимания к явлениям и существованиям («Старички и синички зимнего парка. / Как описать вас? Только не словом „Жалко“») роднят поэзию Зеленовой с текстами Виктора Боммельштейна и, несколько на ином уровне, Олега Григорьева.
«ничего важнее детства / так и не случилось» – это заявление можно считать программным, но стихи Зеленовой нельзя назвать подражаниями детскому письму: это стихи очень умного взрослого человека, сохранившего в себе ребенка. С отчетливостью это обнажается в моностихах и фрагментах, задействующих восстановленные навыки непосредственного восприятия в словообразовании и метафорике («словосочетай меня», «день как жесткий карандаш») и переходящих в более отрешенные формы, близкие к афористике (и в полной мере пользующиеся возможностями звукописи): «смерть постарается не успеть», «а после короткой тьмы / опять мы». Откровенно игровые тексты здесь встречаются значительно реже, чем в «Тетради стихов жительницы», – можно сказать, что пространство, на которое обращает внимание поэт, сужается и одновременно расчищается: парк, лес, лужа становятся театром невоенных действий и увеличиваются, как под гигантским микроскопом (микроскопом Бога?). Несмотря на ноты меланхолии, это одна из самых счастливых поэтических книг последнего времени, настоящая удача.
- Вот и весна
- Ночью сгорел весь снег
- Фонарь перестал быть солнцем, милая пятерня
- Скоро в лесу встретимся оленят
- Зимушки сойдут с лица
- Нового ничего, только эта весть
- То ли из сна, то ли вместо другого сна
- В каждой древесной ране наши персты и рты
- Хочется очень пить, подними меня
Анна Цветкова. Винил. N. Y.: Ailuros Publishing, 2015
Третья книга Анны Цветковой сохраняет отчетливую связь с предыдущей и многое проясняет в том герметичном мире, который создан и описан ее поэзией. Теперь кажется вполне логичным, что нам для понимания этого мира нужно вместе с автором выйти за его пределы – хотя бы проехаться в метро – и вернуться, ощущая его хрупкость и враждебность его окружения. Впервые в книгах Анны Цветковой так много зимы, снега, под которым этот поэт пытается искать жизнь: «непоправимо выпала зима / на стол как две четверки в кости». Против холода, противоположного тому миру растений, что мы знаем из прошлых книг Цветковой, хороши все средства, вплоть до трюизмов («есть вещи посильнее горя / наверно жизнь из их числа») и их оправдания:
- расскажи мне еще раз что все хорошо
- даже пусть это будет все в общем
- но мне кажется только от этого зло
- отступает а света все больше.
Сосредоточенный труд заклинателя кажется так важен, хотя бы для этой частной истории, что этим стихам прощаешь огрехи: так, переживая за канатоходца, который почему-либо, по какой-то крайней необходимости, исполняет свой номер не в цирке, а в реальной жизни, мы не будем следить за чистотой исполнения, а будем думать только о том, чтобы он не упал. Поэзия Анны Цветковой, если продолжать это сравнение, ставит нас в положение свидетелей опасного и в то же время глубоко личного зрелища – того, что зрелищем быть не предназначено. Освоившись с постоянным образным рядом ее стихов, с их своеобразными синтаксисом и графикой, мы (именно мы, потому что фигура обращения – «ты» – здесь отмечена редкостным, ощутимым отсутствием) продолжаем оставаться наедине с оказанным нам доверием и, следовательно, ответственностью. Но опасный путь пройден, и наступает весна.
- навсегда во мне это – воздух перед грозой, влажный и темный.
- кажется, что это приближаешься ты. кажется, все происходит именно так.
- потемневшие стены, мебель. внезапные сумерки и внезапно
- ты застаешь любовь беззащитной и обнаженной.
- дождь всегда обещает жизнь, и ты слушаешь его не отрываясь.
- этого ты больше не выпустишь из рук.
Никита Сунгатов. Дебютная книга молодого поэта. [СПб.]: Свободное марксистское издательство; Альманах «Транслит», 2015
«Дебютная книга молодого поэта» – воплощенная проблема, начиная, конечно, уже с названия. Издание в серии «Kraft» могло бы натолкнуть на мысль о наличии идеологического стержня, но его нет – да, есть, пожалуй, левый вектор, но в целом книга Сунгатова – это осознанная полифония сомнений, разговор дивидов.
Когда стихи фиксируют процесс даже не собственного создания, а мышления их автора, мы готовимся к чему-то нетривиальному, и Сунгатов это ожидание оправдывает. Вот стихотворение, называющее Юрия Кузнецова, Дмитрия Александровича Пригова и Кирилла Медведева, называющее, как кажется поначалу, во вполне ироническом ключе – но ирония ли это? Нет, это мышление, отметающее «похожее» и ищущее «своего». Мышление, которое может бросить работу, если становится понятно, что оно делается предсказуемым: так стихотворение о президенте, который наедине с собой говорит стихами Виталия Пуханова, выглядит типичным гэгом «для тусовки», пока не обрывается строкой «[парадоксальная концовка]»: в принципе, такие приемы тоже хорошо известны, но презумпция серьезности намерений, которую создает у читателя вся книга Сунгатова, заставляет поверить, что это не прием ради приема. Тотальная критика, перескакивающая с одного предмета на другой, критикующая сама себя, слепок мышления автора, не доверяющего пафосу («мертвые однополчане / говорили с ним во сне / „все поэты лежат в дагестане / а не в чечне“» – из лучшего стихотворения книги) и не желающего становиться в заранее предуготовленную для него позу.
- И даже этот текст,
- написанный как бы от нашего имени,
- вы заканчиваете словами:
- «Но скоро мы все равно вас уничтожим»,
- потому что действительно в это верите,
- хотя ничего о нас не знаете.
- На самом деле / нам абсолютно все равно.
- Честно говоря, мы вообще никогда о вас не слышали.
- Мы вас даже не представляем.
- Но скоро мы все равно вас уничтожим.
Полина Барскова. Хозяин сада / Предисл. И. Сандомирской. СПб.: Книжные мастерские, 2015
Стихи Полины Барсковой всегда отличались недоверием к тому умению, которым она обладает, – к возможности безукоризненной красивой и правильной поэтической речи. Эти стихи назначают себе испытания, ставят себе подножки, переодеваются в рубище. Как указывает в предисловии Ирина Сандомирская, это – во многом – стихи о стыде, а стыд естественным образом выражается через то, что считается постыдным, – человеческую физиологию. Речь Барсковой проходит через двойной фильтр формального излома и эстетизации антиэстетического. Новые стихи вслед за «Прямым управлением» и «Сообщением Ариэля» деконструируют важную для Барсковой мифологию петербургской/ленинградской культуры, находят оживляющие крючки литературной традиции (см., например, стихотворение «Книга джунглей» о мангусте, приобретенном Чеховым; примечательно, что этот эпизод должен, казалось бы, быть уникальным – мало ли в двадцать раз более известных историй о Чехове, – но к нему же обращается в своей повести «Остров Цейлон» украинский прозаик Михаил Назаренко).
Впрочем, кажется, что в «Хозяине сада» происходит принципиальное укрупнение: Барскову занимают уже не столько трагические культурные коды конкретной традиции, сколько общие, глобальные мотивы смерти, распада, времени, стыда: конкретные сюжеты – не сказать что сводятся к иллюстративному материалу, но явно отступают с первого плана, оставаясь при этом на авансцене в прозе Барсковой.
- Когда за каждым из невзрачных, сладких нас
- Повадишься ходить в свой санитарный час,
- Услышишь дрязг и плач, так звякает посуда,
- Когда ее сдают, услышишь вонь и вой,
- Но мы не будем твой
- Но мы не будем твой:
- Мы жили вкруг него и наблюдали чудо.
Наталья Горбаневская. Избранные стихотворения / Сост. И. Булатовский; предисл. Д. Давыдова; послесл. Т. Венцловы, П. Барсковой, И. Булатовского. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015
Избранное Натальи Горбаневской вышло через два года после ее смерти. Прижизненных книг избранного у Горбаневской выходило как минимум три, две – относительно недавно, но в них не включались стихи последнего, 2013, года: Наталья Евгеньевна ушла на новом взлете своей поэтики, одновременно мудрой и властно-легкой. Впрочем, это собрание обращает на себя внимание как раз еще и благодаря «составительскому» отношению к легкости. Его составил Игорь Булатовский, один из любимых поэтов Горбаневской в последние годы ее жизни. Интересно и поучительно наблюдать, как он выбирает из стихов Горбаневской то, что ближе ему – автору, для которого принципиально важна усложненность синтаксиса и структуры текста («Все было без толку. Известка / на стены шлепалась враздрызг, / и кровля не ложилась жестко, / но оползала. Кабы риск // на все махнуть и поселиться / в сих недостроенных стенах / был невелик… Но повилица / стеблями цепкими на нас // глядела в щели, лезла пакля / с исподу драночной щепы, / и крыша плакала…» – периоды такой длины характерны для поэзии Булатовского, но редки у Горбаневской; думается, можно назвать их истоком поэзию раннего Пастернака). Одновременно эта тенденция создает правильное в целом впечатление последовательного освобождения цельной поэтики Горбаневской, выхода из напряженных поисков, движения к легчайшей форме – в частности, форме восьмистишия, о которой не в первый раз пишет в предисловии к книге Данила Давыдов. «Избранные стихотворения» могут служить прекрасным введением в поэзию Натальи Горбаневской, но это не отменяет необходимости издания всего ее корпуса.
- Как андерсовской армии солдат,
- как андерсеновский солдатик,
- я не при деле. Я стихослагатель,
- печально не умеющий солгать.
- Аще око затронет зараза
- пересохшей травы вырви-глаза,
- все же глаза не вырви, не рви
- из орбиты, не трогай хрусталик,
- ты ж не чудик, не калик-моргалик,
- не умри, не замри, не моргни.
Григорий Кружков. Холодно-горячо. Ozolnieki: Literature Without Borders, 2015
Новая книга знаменитого поэта и переводчика закрепляет принципиальное для него обращение к классической традиции – в том числе в тех случаях, когда это обращение за утешением. Здесь находится место даже сентенциям вроде «Люди древние / Жили лучше, / Задушевнее» – вроде бы пассеистическим, но уместным в контексте соотнесенности поэзии Кружкова с классиками прошлого, для которых он нашел русские созвучия. То, как поэтическая мысль одного автора может заражать и заряжать другого, толкая на создание нового, самостоятельного текста «по мотивам», лучше всего видно на примере стихотворения «Могила графов Арунделов в Чичестерском соборе», где исходным посылом послужило стихотворение Филипа Ларкина, но затем его затмило посещение того самого собора, в конечном счете вызвавшее к жизни вполне оригинальный текст. Впрочем, почти везде настаивая на классичности звучания, Кружков отметает подозрения в пассеизме аргументом, который нельзя верифицировать, но можно ощутить, – отсылкой к набоковской тайне та-та, та-та-та-та, та-та.
В этой книге много горечи, но остается кружковская способность удивляться, как в стихотворении «Театр Лорки», где поэт становится свидетелем внезапного, случайно – или божественным наитием – образовавшегося уличного спектакля. Здесь есть место и игре, склонность к которой всегда счастливо отзывалась в кружковских переводах (см. фигурное стихотворение «представьте такую картинку…»), и сами новые переводы – из Йейтса, Одена и Монтале.
- Стрелки распявшиеся
- вот так
- на без четверти три
- Весы уравновесившие
- оба плеча
- вину и печаль
- Стихи
- как остановившиеся часы
Мария Степанова. Spolia. М.: Новое издательство, 2015
Новая книга стихов Марии Степановой разительно отличается от предыдущих: это своего рода автодокументация распада поэтической цельности, перехода от принципиальной связности (которая в 2000‐е оформлялась даже в длинных нарративных текстах с единой структурой и персонажной системой) к принципиальной фрагментарности. То, что составляло мастерство Степановой в прежних сборниках, разламывается, чтобы случайным образом расположиться в рельефе новых строений, собранных из хаотичных впечатлений последнего времени. На сохраняющуюся общность замысла указывает и то, что второй цикл, «Война зверей и животных», в авторском определении – поэма. Да, это эпос, где сочинитель, оглядывающийся, пытающийся ретранслировать и осмыслять агрессивные сигналы, которые приходят со всех сторон («фашист мышаст ушаст душист / и мшист и голенаст / но воздух знает, что не фашист / никто из вас и нас»), – одно из главных действующих лиц, если не вовсе страдающий эпический герой. Перед нами книга как следствие потрясения (в связи, вероятно, с войной с Украиной и сопутствующим ей общественным безумием). Фиксация травматической речи (здесь есть стихотворения-прослойки, «вспомогательные» стихотворения), поиск товарищей по этой речи (отсюда второе стихотворение книги, перечисляющее поэтов от Пушкина до Барсковой) и новый поиск себя (положите мне руку на я, и я уступлю желанью), попытка разобраться, как все это выглядит со стороны.
В предыдущей книге, «Киреевском», Степанова внезапно оказалась на одной территории с Линор Горалик – на территории работы с «народным бессознательным», выраженным в фольклорном пении (интересно, из насколько разных мест они к этому пришли). В новой книге фольклор, советские песни, цитаты из «Слова о полку Игореве», античные метры – spolia, трогательная в своей неуместности красота, и только метапозиция автора позволяет сказать, что в будущем по этим оттянутым новой реальностью из старой поэтики украшениям памятники этой реальности и станут помнить.
- так с чем же граничит Россия сказал больной
- сам знаешь с чем граничит – сказал больной
- и каждая пядь ее земли,
- и каждый шаг в ее пыли
- это шаг перед досмотром
- по нейтральной полосе
- и небо придвинулось близко
- и смотрит во все глаза
- кто ж не хочет
- тихого дону попить из дедовой кружки
- и вернуться назад, утираясь
- и на даче мангал разводить
- посыпая окрошку укропом
- засыпая землей
Юрий Казарин. Стихотворения. М.: Русский Гулливер, 2015
Казарин – консервативный автор, и речь не (только) о политической позиции и традиционалистской поэтике. На обороте книги указано: «Живет в деревне Каменка на реке Чусовой», и это совершенная правда: свою деревню в стихах Казарин делает местом силы, по сути единственно необходимым, и находит в ее пределах все составляющие макрокосма. Таких «поэтов места» в России, может быть, много, но с подлинным талантом, с высокой культурой письма это сочетается редко. Стихи Казарина как раз такой случай.
- Смерть пахнет голодом и глиной,
- и осенью, когда нежны
- и дым воды, как выдох длинный,
- и темный пламень глубины.
- Когда беды недетский лепет
- уста разлепит и сомкнет.
- И серебрится черный лебедь,
- когда вода водой зевнет.
- Когда в воде видны проходы
- огнеопасные – туда,
- где, как в аду, пылают воды
- и, как в раю, растет вода.
Владимир Гандельсман. Разум слов. М.: Время, 2015
Книга одного из крупнейших современных русских поэтов разделена на две части: в первую входят избранные стихи до 2000 года, во вторую – книги стихов, изданные после 2000-го; на протяжении уже нескольких десятилетий Гандельсман мыслит книгами, едиными художественными массивами, раскрывающими тот или иной мир – школьную ли жизнь с ее неурядицами и влюбленностями, библейскую эротику или тихую и драматичную жизнь человека поблизости, «моего соседа». Гандельсман – из немногих поэтов, которые отваживаются сегодня на сентиментальность и могут поддерживать этот настрой, не взяв ни одной фальшивой ноты.
Михаил Айзенберг. Шесть. М.: Время, 2016
Большое избранное одного из главных ныне живущих русских поэтов. Шесть книг, позволяющих увидеть, как из духоты, обступавшей поэта и его круг в последние советские десятилетия, голос Айзенберга выбрался на воздух – и, стряхнув необходимость герметизма, не потерял ни крупицы точности. Сегодняшний Айзенберг способен высказываться прямо и резко («Это я стихи о родине. / Это если вы не поняли»), но по большей части его новые стихи работают как чуткие датчики, которые улавливают распыленные вокруг нас эмоции, ощущения, тревоги:
- Сегодня воздух как на сборах,
- чуть переложенный снежком,
- а по дворам бездымный порох
- гуляет свежим порошком.
- Озон мешается с тревогой,
- гниющей в глубине души.
- Она и в тишине убогой
- не спит, считает этажи:
- как, пустоту одолевая,
- в подземный город без огней
- уходит шахта лифтовая;
- как воздух тянется за ней.
Владимир Аристов. Открытые дворы. М.: Новое литературное обозрение, 2016
Избранные стихи Аристова расположены здесь, как пишет критик Ольга Балла, «почти по нисходящей»: от 2012 года к 1972‐му – и лишь в конце вновь появляются стихотворения 2014–2015 годов. Такое устройство книги, пожалуй, кинематографично: поздние тексты выглядят как загадки, разрешить которые может последующее чтение; в финале поэт, вспоминающий весь свой путь, будто бы открывает глаза, преображенный этим опытом. Впрочем, стихам Аристова на протяжении всего его пути свойственна общая черта: ее удобно назвать даже не фрагментарностью или отрывочностью, а способностью выхватить сюжет, основу для стихотворения из воздуха, из того места, на которое сейчас обращен взор поэта. Это далеко от анекдотического акынства, пусть одна из последних книг Аристова и носит подзаголовок «простодушные стихи»: пространство, на которое он смотрит, полно поводов для высказывания и восторга, и кажется, что та осмысляющая сила взгляда, наблюдения, которую мы знаем у больших европейских поэтов последних десятилетий – Милоша, Транстрёмера, Каплинского, – у Аристова сочетается с редкостной энергичностью.
- Волейбол белой ночью
- гипсовые ваши тела
- задержались в воздухе
Василий Бородин. Мы и глаза. Владивосток: niding.publ.UnLTd, 2016
«Лосиный остров» был одним из самых замечательных поэтических сборников 2015-го: премия Андрея Белого и премия «Московский счет» подтвердили самую высокую репутацию Бородина среди коллег. Теперь он выпустил небольшую книгу новых стихов. Сочетание песенных ритмов и неожиданных образов могло бы произвести всего лишь мимолетный эффект; огромная эмпатия, которой Бородин наполняет свои стихи, предлагает читателю гораздо более сильное переживание. Что бы ни говорили рецензенты, «Мы и глаза» – это отнюдь не только «поэзия наблюдения»: в тех, кого Бородин наблюдает, он вживается, будь то огурец, голубь, ночной вор или старый конь.
- время радости сугубой
- день сутулый
- вечер хилый
- познакомьтесь: это небо москвы
- очень приятно, мы сугробы
- очень хочется спать
- не начинать ночной разговор:
- утром молчание будет чище
- чище, счастливей.
- да, это звук лопаты, скребущей снег
Алла Горбунова. Пока догорает азбука. М.: Новое литературное обозрение, 2016
Один критик обвинил Аллу Горбунову в приверженности «поэтике перечисления», но тут как у Шерлока Холмса: «надо было поставить плюс, а вы поставили минус». Перечисления и каталоги, которые читатель встречает в этой книге, служат для нагнетания напряжения – и прием неизменно работает в текстах, которые по своим поэтическим свойствам настолько далеки друг от друга, что трудно поверить, что это написано одним человеком. Четвертая книга Аллы Горбуновой представляет поэта, способного к «самоподзаводу», но при этом точно знающего, в какой момент музыка оборвется. Лучшие стихи этой книги транслируют свободу, понятую как самодостаточность: они отвергают постороннее, потому что им с лихвой хватает своего – того, что накоплено опытом письма, работой с мифологией, нерастраченным гневом:
- радуйся, гнев мой,
- гневайся, моя радость,
- на фальшивом празднике нет нам места.
- радость моя, нарядная, как невеста,
- гнев мой веселый, в бараках смейся,
- плачущий пламень,
- amen!
- гнев мой прекрасный, как водородная бомба,
- радость моя сокровенная в катакомбах,
- вместе с богами огнем прицельным
- расплескайтесь, как волосы Вероники,
- гнев животворный мой,
- радость смертельная
- dique!
Дмитрий Данилов. Два состояния. N. Y.: Ailuros Publishing, 2016
Проза Данилова – почти что предел описательности как таковой, наше приближение к «новому роману» со спецификой русских реалий; если «Горизонтальное положение» в свое время вызывало возмущение, то после «Описания города» стало ясно, что перед нами особый язык – чем больше читаешь, тем вероятнее получишь от него удовольствие. Поэзия Данилова логично продолжает его прозу – и делает яснее весь его метод: разбитые на короткие строки, эти тексты предстают точной стенографией «обыденной» мысли. Обыденность, впрочем, у всякого разная: если Всеволод Некрасов добивался эффекта «перелета» от одной мысли к другой, оставляя между ними очень ощутимую разреженность, то Данилов старается не упустить ничего – и тем не менее из утомительных перечислений действий (поездки в электричках, автобусах, просмотр футбольных матчей), как из почвы, вырастает смысл: на первый взгляд он кажется побочным, а потом выясняется, что он главный.
- Надо признать, эти звонки
- Вызывали раздражение
- Ну я еду, чего ты звонишь
- Стою на конечной
- На станции Подольск
- Буду подъезжать – позвоню
- <…>
- Хорошо – смиренно отвечал Толик
- Звони, как приедешь
- И тут можно было бы
- Поместить какое-то рассуждение
- Что вот, мол, не ценим мы
- Привычки своих близких
- Раздражаемся на них
- А надо бы ведь вроде бы
- Ценить
- Вот, умер Толик
- И теперь бы дорого дал
- За это раздражение
Геннадий Каневский. Сеанс. М.: ТГ «Иван-чай», 2016
Сюда вошли стихи из всех предыдущих книг Каневского и новые вещи. Поэзия Геннадия Каневского – заметного человека в литературном ландшафте Москвы – толком не осмыслена критикой. Его поэтика, если ее описывать без примеров, может показаться внутренне противоречивой, но на самом деле ее элементы образуют прочный сплав: в стихах безусловна маскулинность – но не брутальная; чувствуется сентиментальность – но ироничная. Их драйв обеспечен стоицизмом, готовностью присутствовать при катастрофе – личной или исторической – и описать ее, остранив усмешкой или просто красотой просодии.
- под шепетовкой куркули,
- под харьковом махно,
- и ты ползешь путем земли,
- а дальше – все равно,
- куда, грохочущий, в огне,
- ночной несется страх
- по серой нежилой стране
- на темных поездах.
Дмитрий Александрович Пригов. Советские тексты. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016
Переиздание известного сборника 1997 года появилось вскоре после выхода второго тома посмертного собрания сочинений Пригова, и это позволяет сопоставить составительский проект «Нового литературного обозрения» с авторской структурой «Советских текстов». Название книги отражает, разумеется, и время создания, и пафос (насколько в случае Пригова можно говорить о пафосе) осмысления простого лишь на самый поверхностный взгляд конструкта «советский поэт»; «советское» в этих текстах предстает как онтологическая категория, а выявить ее помогают автометаописание, остранение и прочие приемы, которыми полны нарочито «бесхитростные» стихи Пригова: сквозящее в них ощущение двойственности, одновременного иронизирования и любования, вероятно, и есть то «мерцание», о котором Пригов не раз говорил в своих теоретических текстах. В сборник вошли едва ли не все хрестоматийные, всегда пребывающие на слуху приговские циклы, от «Апофеоза милицанера» до «Образа Рейгана в советской литературе»: поразившие современников при первом прочтении, они не теряют силы и сейчас, подчеркивая магистральность «советского» проекта для Пригова (наряду с проектом «авангардистским»).
При этом наибольшее впечатление в контексте имплицитной задачи сборника производят такие сериальные непоэтические тексты, как «Предложения», «Некрологи», «Призывы»: их «жанровые» обозначения в сопоставлении с самими текстами выглядят примерно так же, как «маленькие веревочки, не пригодные ни к какому употреблению» из известного анекдота, напоминая о том, что Пригов как никто умел классифицировать и приспосабливать к делу тот «заупокойный лом», который открыл в других, но не в себе, Маяковский:
Предлагается
представителям партийных, комсомольских, профсоюзных, пионерских и прочих общественных организаций, членам творческих союзов, организаций и групкомов, деятелям мировой и национальных культур, сотрудникам органов охраны общественного порядка, милиции и госбезопасности и широким массам общественности прибыть 7 февраля 1837 г. на Черную речку близ города-героя Ленинграда с целью проведения митинга протеста против готовящегося зверского убийства великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина.
Интересно, что в неблаговидной роли посмертного ниспровергателя Пригова в свое время пытался выступить Дмитрий Галковский, собравший антологию советских текстов «Уткоречь», тоже с предуведомлением, – текстов, клишированность которых делает из них редимейд. Если о степени радикальности стратегий Галковского и Пригова можно спорить, то в части осознанности стратегии Пригов, бесспорно, выигрывает.
Сергей Соловьев. Любовь. Черновики. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2016
Одна из двух вышедших в этом году книг Сергея Соловьева как будто призвана решить проблему, о которой часто говорят: неразработанность в русской словесности эротического языка. Говорят о проблеме, а не о ее содержании именно потому, что говорить о сексе как о чем-то радостном и сущностно необходимом до сих пор мало принято: в поэзии по большей части встречаются либо эвфемистические полунамеки, либо прямая скабрезность, либо протокольные описания. Соловьев выплавляет из слов собственный извод эротического, где женщина обожествляется, мифологизируется («Маленькие ее кисти, как карты сибирских рек, / а в ладонях – тишь, лето. Она крадется / Ими к тебе. Она вьется веретеном под тобой, / как соболь, играя, прощаясь с жизнью. / После близости с ней мир теряет свои очертанья, / надевая что под руку…») – но не объективируется (хотя подобные упреки в адрес этих стихов звучали). Секс в стихах Соловьева напоминает мифы о творении – нам будто напоминают, что любовники и сегодня могут ощутить себя всесильными.
- Она возвращает ему, что́ не брала.
- И входит в него так, будто не выходила.
- Она лежит в нем – от пят его до волос,
- дышит его ртом, водит рядом с собой рукой,
- сжимая ее в кулак, обессиливая.
Трансфуристы. Избранные тексты. М.: Гилея, 2016
Антология поэтов, связанных с журналом «Транспонанс»: несмотря на то, что в этом ключевом для позднесоветского авангарда самиздатском журнале печатались многие, ядро трансфуристского движения составили четверо – Ры Никонова, Сергей Сигей, А. Ник и Борис Констриктор. Из этих четверых ныне здравствует только последний, и антология составлена при его активном участии (основным составителем выступил поэт и филолог Петр Казарновский). Книга охватывает всю широту поэтических приемов, которыми пользовались трансфуристы: здесь можно найти и «классическую» заумь, и визуальную поэзию, и высокий абсурдизм, порой становящийся совершенно прозрачным:
- В лес не хожу
- там серый волк с указом
- Не езжу к морю —
- боюсь акулы с глазом
- В степь не суюсь —
- там саранча всë съела
- Осталось только
- собственное тело —
- в нем и сижу
«Я мечтаю о растворении литературного материала в плоскости страницы таким образом, чтобы площадь стихотворения стала его единственным содержанием», – говорила Никонова, и эта установка роднит ее практику, с одной стороны, с утопией «проективного стиха» Чарльза Олсона, а с другой – со всей огромной историей русской визуальной поэзии XX века, от Василия Каменского и Василиска Гнедова до Александра Горнона. Разумеется, в контексте истории авангарда прочитывается и вся антология трансфуристов, прямо наследующих «гилейским» футуристам и обэриутам (Констриктор о младшем из обэриутов – Игоре Бахтереве: «умер Бахтерев / Игорь князь / прими / его / с / миром / славянская вязь»). При этом – возможно, в силу большей приближенности к иронизму нашей эпохи, к ее языку – читать трансфуристов бывает очень весело:
- кротал – ручной ударный
- дрефаллический зверент
- похожий на кастанье
- или любелент
- отрубант
- головы иока
- в битве при каннах
- неприкаянная дочь
- ирониады сочь
Уйти. Остаться. Жить. Антология литературных чтений «Они ушли. Они остались» (2012–2016). М.: ЛитГОСТ, 2016
«Они ушли. Они остались» – цикл литературных вечеров, задуманный поэтом и литературтрегером Борисом Кутенковым и Ириной Медведевой – матерью погибшего в 1999 году поэта Ильи Тюрина (в его честь Медведева основала «Илья-премию», заметную в 2000‐е институцию). Составители антологии движимы благородным порывом – не позволить предать забвению поэтов, которые умерли молодыми (до 40 лет), не только собрать их тексты, но и осмыслить их место в поэзии. Здесь можно встретить и хорошо знакомые читателям русской поэзии имена (Анна Горенко, Денис Новиков, Алексей Колчев, Андрей Туркин, Евгений Хорват, Руслан Элинин), и тех авторов, которые не успели увидеть признания при жизни. Собрание это, конечно, неровное: если в стихах тех, кто ушел в более молодом возрасте, слышно скорее обещание чего-то выдающегося, то среди тех, кто пережил третий десяток, есть поэты по-настоящему значительные – например, Хорват, Колчев, Василий Кондратьев (отдельное издание его стихов только что вышло в «Порядке слов»). Стоит отметить еще один момент: неясно, то ли составители сознательно выбирают те стихи, которые настойчиво говорят о смерти, будто предсказывают ее, – то ли действительно мы имеем дело с силой предчувствия. Так или иначе, антология заслуживает пристального внимания.
- Обнимая в ночи нелюбимых своих —
- вспоминаем любимых своих:
- далеко за морями огней городских
- мы оставили их.
- И теперь не учи меня жить по уму —
- лучше мне навсегда одному.
- Но позволь, напоследок тебя обниму —
- перед тем как во тьму.
Александр Бараш. Образ жизни / Предисл. И. Кукулина. М.: Новое литературное обозрение, 2017
Предельно приближенный к описательному прозаическому модусу верлибр в новой книге Александра Бараша чередуется с регулярным стихом, который, если читать книгу подряд, всегда неожидан, как мелодия в сосредоточенном, чуждом украшательств фильме. В «Образ жизни» вошли не только новые стихи, но и избранные тексты из предыдущих сборников. Этот композиционный прием – если продолжать аналогии с кино, превращение своей ранней поэзии в приквел – в последнее время использовали Леонид Шваб и Владимир Аристов, но у Бараша более ранние тексты даны более дозированно, как необходимые воспоминания при освоении нового.
Описательность описательностью, но сентиментальная нота в глубине этих в целом стоических стихов («Прогулка с собакой», «Сирмионе» с его отсылкой к Катуллу) как раз то, что обеспечивает им запоминаемость, даже некую призрачную антологичность: таково, например, стихотворение, описывающее видение – встречу детей поэта над его могилой. Призрачность и антологичность: значительная часть книги посвящена классическим, но не мертвым пространствам, в которых история просвечивает (как пишет в предисловии Илья Кукулин) сквозь современные и даже будущие слои:
- Современный город равен по территории
- государству античного мира,
- исторической области средневековья,
- помойке будущих веков.
- И Тель-Авив соединяет все эти качества
- со свойственным Средиземноморью эксгибиционизмом.
Столь же транслюцентна и география, которую Бараш приравнивает ко времени: иерусалимский квартал может напоминать Малаховку 1930‐х, а колонны собора Сан-Марко – московскую станцию метро «Сокол»; иного такие совпадения раздражали бы, но для Бараша они – подтверждение метафизического единства всех мест (возможно, следует говорить о цепочках мест, которые предназначены для осознания только одним субъектом, это своего рода личное окружение, каждая часть которого придет в свое время, и в этом осознании предопределенности есть покой – чувство, в стихах Бараша скорее искомое, чем изначально присутствующее). Так любовь к морю появляется у говорящего лишь тогда, когда наступает правильный миг, и окружающая морскую прогулку аура совпадает с аурой «прудов Подмосковья», «дачных вечеров / под Солнечногорском и в Кратово». В сборник также включены переводы из израильских поэтов (не все из них, вопреки заголовку, современные). Стихотворения Иегуды Амихая, Дана Пагиса, Давида Фогеля («Дни были как / огромные прозрачные пруды, / потому что мы были детьми») будто сами объясняют, почему переводчик их выбрал: это, конечно, тоже история о родстве ощущений.
- Очень много неба и пряной сухой травы.
- Может быть, даже слишком для небольшой страны.
- Иногда возникают пароксизмы памяти, а потом
- и они уходят, как пар и дым.
- Я не хочу быть понят никакой страной.
- Хватит того, что я понимаю их.
- А тут при жизни разлит засмертный покой —
- как до или после грозы, когда мир затих.
Ростислав Амелин. Ключ от башни. Русская готика. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2017
Книга Ростислава Амелина во многом состоит из самопародий – в неожиданно высоком смысле этого слова: она показывает, что сомнение может быть веселым, и напоминает, что поэзия в принципе – квест с неизвестным исходом. Эти стихи резко контрастируют как с пафосной сентенциозностью многих сетевых авторов, так и с умудренностью молодых неомодернистов; при этом их сделанность, хоть и появляется, казалось бы, из самой речи, всегда оказывается уместной и производит эффект неожиданности. Амелин часто привлекает для своих стихов образы поп-культуры, от игр («введите имя героя») до сериалов с дециметровых каналов 1990‐х («и мне всегда нравятся фиби / если я встречаю их в жизни / а пайпер верные и заботливые / а пейдж самые искренние / они все зачарованные / их всех охраняют ангелы»), и это позволяет понять, на какой почве вырастает поэзия автора, уже ни в каком виде не заставшего отечественных «больших нарративов»: хотя эта почва, казалось бы, была плодородной много лет назад, воспоминание о ней сейчас звучит сверхсовременно, а связь ощущения современности с ностальгией – безусловно, говорящая примета нашего времени. Для того поколения, в которое входит Амелин (и наряду с ним Виктор Лисин и Дмитрий Герчиков), Геннадий Каневский придумал недавно не вполне респектабельное и филологичное определение: их «прет» – и то удовольствие, которое они испытывают, очень заразительно.
- всегда и везде
- его окружали
- у
- память тела
- держала их с ним
- куда бы он ни ушел
- у
- так он их хорошо
- приручил
- у
- встань
- и иди
- и они понимали
- вставали и шли
- если кто-то из у
- делал не так
- как он приказал
- «фу»
- «у»
- «плохой»
- «уходи»
- «пошел вон»
- и, печальный, у уходил
Эдуард Лукоянов. Зеленая линия / Предисл. П. Арсеньева. СПб.: Порядок слов, 2017
В предисловии Павел Арсеньев проницательно выделяет у Лукоянова дейктическую поэтику – в первую очередь в отношении поэмы «Кения», но и других стихов тоже. Лукоянов указывает на разрыв между мирами – прибегая к левой терминологии без околичностей – беззаботного потребления, будь то товары массового спроса или утонченный культурный продукт, – и страдания, угнетения, бесправия, вынужденной трансгрессии: определенное изящество трехстрочного строфоида сталкивается здесь с экстремальным фетишем «видеозаписей с коаксиловыми ампутантами», а рекламные мантры – с повесткой горячих точек (следует признать, тоже поданной в зависимости от языковых штампов): «губная помада в магазинах „рив гош“ это чечня растерзанная снарядами», «скидка на крем для бритья это тренировочный лагерь для боевиков имарата кавказ», «сирия это гель для душа с ароматом жожоба»). Указание очевидно, но на что оно – на зазор, на взаимозависимость (опосредованную, например, течением капиталов) или и на то и другое сразу, однозначно сказать невозможно; как, опять же, подчеркивает Арсеньев, Лукоянов часто использует «холостой ход» языка, заманивающий нас в когнитивную ловушку.
Радикализм Лукоянова позволяет ему актуализировать многие практически запретные практики – например, стихотворение «Чад» призывает конкретные жестокие кары на головы конкретных правителей этой африканской республики. Можно сказать, что среди поэтов условного круга «Транслита» Лукоянов делает следующий шаг в отношениях с иронией – проблемой, неснимаемой как минимум со времени Пригова: в большей степени, чем у его коллег, ирония оказывается не инструментом деконструкции или сомнения/самокритики, но рычагом, позволяющим приподнять камень риторики и заглянуть, какая жизнь протекает под ним. Здесь есть очень смелые вещи, на которые мало у кого хватило бы духу.
- дети упражняются в погребе: у нас будет мальчик
- у нас будет девочка, у нас будет сын, у нас будет дочь,
- у нас будет солдат внутренних войск. две девочки смеются,
- две девочки отдаются молодым чеченцам, у нас будет черемуха,
- ее белые цветки, ее запах белый. ее девочки отдаются черемухе,
- ее падает ниц в стакан черемши. никуда, вовне
- пропололи кастет лба-ба-ба. в погребе дети упражняются:
- я буду мама, ты будешь отец. настала зима. тк-тк-тк.
- тс-тс-тс-тс.
Анна Русс. Теперь все изменится / Сост. Я. Кучина. М.: LiveBook, 2018
В новый сборник вошли тексты, написанные Анной Русс с 2005 по 2017 год; они расположены в книге так, что между текстами разных лет то и дело возникают переклички. В целом это позволяет восстановить картину того, что происходило с поэзией Русс за отчетный период. Заметен постепенный отказ от узнаваемого нарративного языка поэзии 2000‐х, переосмысляющего – и, если можно так выразиться, оперсонаживающего – понятную и порой инфантильную мифологию (Русалочка и Дюймовочка; «Понимая, что нет глубины, а лишь высота у его паденья / Дворник Андрей Платонов озирает свои владения / И все же думает: „Где я?“»): на примере книги Анны Русс можно видеть, как одна из ветвей русской поэзии искала дорогу и пробовала новый голос.
Тексты 2010‐х тяготеют, во-первых, к традиционной лирической медитации – которая, несмотря на отчетливость мотивов личного невезения, не переходит в жалобу. Во-вторых, контрастом к стихам этого типа служат тексты с религиозно-фантастическими мотивами. Для Русс важна идея утраченной связи с высшими силами: например, в стихотворении, чья строка дала название всему сборнику, эта утрата необратима; напротив, в завершающем стихотворении «Флэшмоб» (где все население Земли в условленное время обращается к Богу) сохраняется надежда на ее восстановление. Можно осторожно предположить, что этот вектор – от разрыва связи до ее налаживания – соответствует авторской программе и желаниям.
- Видно, в моторчике был незачот
- Он по асфальту течет
- Маленький мальчик гранату нашел
- поезд в москву не пришел
- Так повторяй, желваками скрипя,
- Мякишный кукиш лепя:
- «Нет у меня никакого тебя
- Нет у меня никакого тебя
- Нет у меня никакого тебя
- Нет никакого тебя
Антихрист и Девы. Поэма лубок: Вирши Александра Бренера и Максима Суркова; картинки Александра Бренера и Варвары Шурц. М.: Издательство книжного магазина «Циолковский», 2018
Поэма открывается вполне ретроградским манифестом, призывающим отречься от царства Антихриста-Конфуза – то есть общества спектакля с постмодернистским винегретом разнородной информации – и «взлететь ввысь на крыльях воображения», прихватив с собой хорошую книжку – например, Державина или Достоевского; замечательно, как Бренер, сделавший себе имя на ненависти к современникам, раз от раза оказывает почтение классикам. Стихотворения-заклинания, составляющие поэму (или, скорее, цикл), посвящены, как и обещает обложка, Антихристу и Девам – то есть богиням народов мира, нечисти женского пола – фольклорной и авторской (есть даже стихотворение «Баба-Яга и аксолотль») – и просто девочкам с разными именами. Все вместе – одновременно шутовской и экстатический гимн витальности, выраженной через агрессивную и сексуальную женскую независимость (см. повесть Бренера и Шурц «Бомбастика» – и естественно дополняющие тексты «Антихриста и Дев» иллюстрации). «О, трали-вали! / Богиня Кали / Трясет боками, / Сучит ногами! // <…> Она танцует / И атакует / Одновременно, / Попеременно!» – и т. д., вплоть до футуристической зауми, эффектность которой оказывается неожиданно реликтового, камерного свойства.
- Я – нимфоманка наизнанку.
- Я – басурманка спозаранку.
- Я – наперстянка всем цыганкам.
- Я – городская каторжанка.
- Чур! Чур! Чур!
Дмитрий Герчиков. Make Poetry Great Again. СПб.: Транслит; Свободное марксистское издательство, 2018
Крошево из цитат, реалий, признаний, хорошо знакомых имен; то ли имитация шизореалистического, на грани афазии, языка поисковых запросов («сталин дружил с аллой пугочевой», ну или в стихотворении про Тома Реддла: «том освенцим том освенцим / том том освенцим освенцим / освенцим освенцим / том том»), то ли манифест абсолютной разнузданности – когда уже все равно, есть ли в письме хоть какой-то градус соотнесения с реальностью. В любом случае это один из самых освежающих дебютов за последнее время. Деконструкция привычных (и приличных) путей сообщения Герчикову дороже, чем конвенции, – good for him. Возможна, конечно, и менее апологетическая оценка: некоторые решения кажутся продиктованными временем – в первую очередь это залихватское «трамповское» название книги, вполне отвечающее эпохе, которая отрывает цитаты от контекста, кидает их из контекста в контекст, не смущаясь тем, что они не пересекаются примерно нигде. Но Герчиков берет массированной атакой, тетрисом из поп-культурных фрагментов на больших скоростях – в результате вопрос об ответственности снимается как-то сам собой.
- но спиноза лейбниц кант феминистская мысль бродский
- не пишут как разговаривать с людьми
- юнг мишо нанси гугл поиск фуко
- как разговаривать
- как полюбить
- мои мысли мои скакуны
- кони клотта кони клотта на аничковом мосту
- у вас что ли спросить
- но вы только бухать зовете кони уебанцы
- детки гегельянцы
Екатерина Деришева. Точка отсчета: Стихотворения и переводы. М.: ЛитГОСТ, 2018
Екатерина Деришева мыслит парадоксально и точно – приближаясь к манере Андрея Сен-Сенькова и настойчивому взлому языка, который отличает тексты Евгении Сусловой («слова съезжают в новое измерение // отталкиваются от конвенциональности // чтобы жить долго и счастливо / в момент прыжка»; «язык проворачивается с языком // система мышления непрерывно меняется / переводится с двоичной на десятичную // и ракурс поцелуя меняет значение // силой архимеда выталкивает частоты // влияющие на гурт момента»). Эротический подтекст в сочетании с языковым чутьем позволяет ей обыгрывать метафорические клише (вплоть до бытового юмора): здесь парадоксализм Деришевой кивает в сторону Веры Павловой. Такое афористичное и сверхкраткое верлибрическое письмо таит в себе опасность стирания индивидуальности, чревато созданием текстов «для перепостов» в духе трендовой в Америке «инстапоэзии». По счастью, Деришева от этого удерживается: присущий поэтессе словарь противится пролиферации вау-эффекта, предпочитая зыбкость, неоднозначность, двойное дно. В книгу включены переводы Деришевой из современного украинского поэта Лесика Панасюка – переводчице хорошо удается передать инаковость его голоса и встроиться в более плотное письмо.
- немые швеи
- вышивают по канве
- пульсирующим криком
Олег Чухонцев. Гласы и глоссы: Извлечения из ненаписанного. М.: ОГИ, 2018
Если предыдущая книга «уходящее из / выходящее за» производила впечатление отчетливо финальной, послесловия к замечательному поэтическому пути, то в новой книге Чухонцев доказывает, что еще способен меняться: «гласы и глоссы» – собрание фрагментов, концептуальная осмысленность которого приближается к «Spolia» Марии Степановой. Тематика, разумеется, разнится: там, где у Степановой – трагедия войны и разобщенности, у Чухонцева – одинокое возделывание сада на обломках цельной речи, не очень радостная, но все же победа жизни:
- я последний эндемик заброшенной грядки,
- беспородный отсевок, словесный сорняк,
- потому и двоятся мои недостатки,
- что одним я – поповник, другим – пастернак.
С другой стороны, нынешняя практика Чухонцева, подбирающего и сохраняющего «извлечения из ненаписанного», фрагменты, лоскутки, яркие строки, с которыми жаль расстаться, даже палиндромы («тесен ужас: копоть топок сажу несет») сближают его письмо с «новыми эпиками», настаивающими на принципиально фрагментарном, «уставшем» и оттого экономном мире (см. предисловие Алексея Конакова к недавней книге Арсения Ровинского6). Едва ли Чухонцев учится у Степановой и Ровинского: логика собственного развития подталкивает его к созданию лоскутной формы, каждое лыко ложится в строку, копейка бережет рубль, и экономность неожиданно оборачивается полнотой некоего эйдетического корпуса.
Возможно, не стоит делать далекоидущих выводов: в конце концов, так же собирала свои поздние поэтические фрагменты и Анна Ахматова – и именно с поколением поэтов-модернистов Чухонцев ощущает родство, если судить по звоночкам из Ходасевича, Пастернака, Мандельштама, которые раздаются в этих фрагментах. Однако именно их осмысление как целостного высказывания делает их новым опытом, и неизбежные мысли о старости и смерти («стал забывать значенья слов», «все мнилась высота / нам где-то там над нами / и вот она – лишь та [тщета] / где глина под ногами») не выглядят тривиальными ламентациями:
- прости меня Творец я недостоин
- и порученье мне не по плечу
- да я не воин больше но я волен
- и жить и умирать как я хочу
Ближе к концу, впрочем, появляются тексты, без которых книга вполне могла бы обойтись: «хорошо по Петровке пошляться в мошке-снежке, / с Колобовского плавно вырулить на Каретный, но / на дворе темно, как, прошу pardon’у, в прямой кишке / у афроамериканца – это политкорректно?» (нет, Олег Григорьевич). Впрочем, если Чухонцев ставил своей целью безжалостное наблюдение за поэтической машиной в своей голове, включение этого и еще нескольких подобных текстов – акт честности.
- дверь в будущее пусть оно
- давнопрошедшее и мысленно
- жизнь проживи еще раз но
- с поправкой что она-то истинна
Дарья Суховей. По существу: Избранные шестистишья 2015–2017 годов / Предисл. В. Леденева; послесл. А. Житенева. М.: Новое литературное обозрение, 2018
Всякое обращение к жестким формам – интересный и поучительный для других опыт, и выбранная Дарьей Суховей авторская форма шестистиший, существовавших изначально в виде фейсбук-сериала, а теперь вышедшая собранием лучших эпизодов, – форма на удивление богатая, поддающаяся различным трансформациям (впрочем, меньшую, но сопоставимую гибкость обнаруживают даже танкетки, где, казалось бы, негде развернуться). Шестистишия Суховей – фиксация голоса, труды некоей поэтической кухни, которая не может не работать: ее отличает одновременно интроспективное внимание говорящей к себе, постоянная проверка верности тона, и парадоксализм, способный обнаружить пластичность смыслов описываемого мира. Как и поэзия Пригова, на которого Суховей явно оглядывается, перед нами также плоды явственно одинокого занятия – во многом этим объясняется эффект, который возникает в лучших текстах этой книги. Самоуглубленная, интровертная интонация сталкивается здесь с экспансивным, фонтанирующим текстопроизводством: трудно выдержать такой баланс, но у Суховей получается.
- вчера ел мясо пил вино
- вчера ел мясо
- ушел из класса
- с площадки детской убежал
- упал с дивана
- перевернулся в маме
Андрей Черкасов. Метод от собак игрокам, шторы цвета устройств, наука острова. Чебоксары: Free Poetry, 2018
Эксперименты Андрея Черкасова с digital found poetry в новой книге превращаются в полноценное сотворчество с машиной: в основу положен некий знаменитый текст, в котором почти каждое слово заменено другим – тем, которое предлагает автозамена на смартфоне. Принципиально важен здесь ручной набор: его следов в тексте не остается, но он предполагается – и сообщает произведению дополнительную ценность, некое эхо вложенного труда. Текст, который подвергся этой процедуре, опознается с первых же строк:
- Не день от пыли будет, братан,
- значит станции согласны
- привлечь инвестиции от потока игроков,
- ширмы коллектива?
Синтаксическая структура, синтагматическое членение, не измененные автозаменой частицы – остроконечные шеломы XII века торчат из книжки, как кроличьи уши из цилиндра фокусника. И как только это установлено, «Метод от собак игрокам» приобретает особую прелесть: оказывается, что энигматическая тарабарщина сохраняет гипнотический ритм эпоса; ощущение чего-то великого просвечивает сквозь внятную машинному разуму офисную терминологию. Прекрасная иллюстрация к понятию «удовольствие от текста».
- Как дома, братан, не честная газета востока,
- как раствор суток открылся.
- Состава облик второй читать дальше анкет,
- автопром давит на семью гирлянд,
- воскресенье объединяет крышу
- на смерть мира в Зоне;
- кошечки, груди богов цемента.
Денис Ларионов. Тебя никогда не зацепит это движение. Харьков: kntxt, 2018
О второй книге Дениса Ларионова можно сказать, что она продолжает первую («Смерть студента»), но логика этого продолжения – такая, что уяснить ее можно только постфактум. Иными словами, она не слишком прогнозируема. В новых стихах Ларионов движется в сторону большей фрагментарности опыта, размышляет о сверхтравматичности микрособытий: «Холодная до спазма в горле война. / Ее пропаганда – беспрецедентная огласовка имени / в ожидании кофе». Привычный социальный, политический, конфликтный язык применяется к бытовым событиям и по-новому их расцвечивает – отыскивает, подобно металлоискателю, в них зерна конфликтности, потенциал тотального дискомфорта. В ходе этой фиксации рождаются пассажи обескураживающей точности («Обида подгнившей крысой / ползет по горлу»), но «проклятый» романтизм этих пассажей нивелируется благодаря тому, что говорящий находится «над схваткой» слов: «Анестезирован. Сбросил вес слов, / запомнив практически все».
Понятно, что в каком-то смысле это игра в беспроигрышную позицию; понятно, что эта игра – проблематизация уязвимости или даже многочисленных уязвимостей. Собственно, вся книга – смелое, с открытым забралом, признание этого факта. Больше того, среди уязвимостей и та, что грозит самой маске индифферентности: круг замыкается. Многочисленные сообщения об актах насилия, убийствах, «ссадинах, кровоподтеках» в какой-то момент перестают «цеплять», но движение, которое «никогда не зацепит», могло бы быть и движением сострадания. Таким образом, насилие достигает цели, беря массой, задавливая человеческую эмпатию. «Опознание невозможно – субъект рассмотрения / плюнул на объектив». То есть – предпочел радикально исказить собственную оптику, но и увидел в этом проблему.
- Отметить наличие фабулы, третируя камнем остатки
- стекла.
- Еще больше боли в скобках для всех, освобождающих горло
- от
- ритма,
- позвоночник от грифеля.
Хельга Ольшванг. Свертки / Пер. на англ. Даны Голиной. М.: Культурная революция, 2018
Замечательно задуманная и изящно сделанная книга: стихи, отсылающие к японской культуре, проиллюстрированы гравюрами Хокусая и других японских художников, но действительно «свернуты» внутри книги: напечатаны так, что увидеть их можно, лишь разрезав страницы. Но тогда гравюра будет разрезана посередине: отсылка к архаической практике обращения с книгой одновременно сообщает, что наше восприятие старого искусства чревато искажениями, в том числе фатальными.
Что касается самих стихов, а они тут, конечно, главное, то это очень новая Хельга Ольшванг – лаконичная, стремящаяся не к экстенсивному выражению смысла, но к суггестии. В этом смысле название «Свертки» можно связать еще и с идеей дополнительных «свернутых» физических измерений. В то же время множество знакомых черт ее поэтики сохранены в этой книге: тяга к музыке, к звукоподражанию («поступим так поступим так – убеждает поезд метро»), умение создать взрыв любовного аффекта («Ничего нет прекраснее / этого платья, сними его сию секунду»). Лаконичность большинства текстов заставляет вспомнить о японских поэтических формах, структура книги открыто ссылается на спектакль театра кабуки. К этому нужно добавить многие образы, заставляющие вспомнить о таких с трудом переводимых и тонких понятиях японской культуры, как «мудзе» (условная «эфемерность») и контрастирующее с уже упомянутым аффектом «саби» (приглушенность, слабость): «Чай заварю, чтобы не пропустить / ночь, ее цвет», «Как же светло! / Выше, следи за моей рукой, / кто там летит – не пойму». Это не значит, что перед нами стилизация: японское здесь служит источником вдохновения, средой, которая поддерживает способность видеть прекрасное в обыденном (еще одно, причем важнейшее, понятие японской эстетики – югэн, скрытая красота) и эстетизировать то, что у другого вызвало бы раздражение: звучание телевизионных новостей или «Скверно / по квадратам уложен дождь, / словно сено, / кидали его, как могли, торопились поспеть до утра». Обратим внимание, что эстетизации здесь сопутствует рационализация: создавая необычный образ, Ольшванг выступает толкователем и адвокатом той реальности, которая за ним прячется.
- Радостно повстречать
- облезлые эвкалипты, магнолии в красных почках.
- Негнущиеся, стоят они по сторонам,
- по пояс в траве.
- Еще одна ночь прошла
- ни в одном глазу,
- и все на свету кажется ненастоящим.
- Скажи, отмылось ли то пятно?
- Скажи, как ты, твои дни?
Анна Глазова. Лицевое счисление. М.: Центр Вознесенского; Центрифуга, 2020
Очевидное слово, которое мне приходит в голову при чтении стихов Анны Глазовой, – метафизика: разговор о категориях и свойствах мира, данных нам в его физике – очертаниях и движениях. Разговор этот компактен – заметки в большой книге, страницы которой Анна Глазова не спеша заполняет, – и плотен. Обращение к сущности предмета, как правило, некоего предмета природы, но иногда и своего собственного слова, слова-ребенка («их прикрыть бы»), отсекает хождение вокруг да около, нагнетает смысл. Кроме того, оно очерчивает, всякий раз заново, свои границы – границы метода.
Например, мысль о «разоблачении облака», в свою очередь, позволяет разоблачить себя – ведь продолжение мысли показывает, что в облаке на самом деле скрывалось много капель, хранилищ и ретрансляторов глубины. Облако разоблачается, капли падают, мысль движется («в месте соприкосновения / разрастается мысль»), стихотворение очерчивается: удивительно, как много в этих стихах движения при их кажущейся статуарности – впечатление которой обычно создают назывные предложения. Эти предложения обозначают ситуацию – но она отказывается фиксироваться.
Плотность мысли, которую мы ощущаем, в конце концов пролетает сквозь нас, истекает. «как писать нетяжелые книги?» – спрашивает Анна Глазова в последнем стихотворении «Лицевого счисления», будто полемизируя с фетовской надписью на томике Тютчева: «Вот эта книжка небольшая / Томов премногих тяжелей». Она пишет: «без тяжести / нет легкости». Тяжесть и легкость сосуществуют в этих стихах диалектически – диалогом внутри монолога.
Артем Верле. Краны над акрополем. М.: всегоничего, 2020
Эта маленькая книжка псковского поэта вышла в издательском проекте «всегоничего», который курирует Андрей Черкасов: здесь уже появились книги Ивана Ахметьева, Сергея Васильева, Михаила Бараша, Марии Ботевой, Марины Хаген и отличный новый сборник Андрея Сен-Сенькова (который, к сожалению, не поступит в продажу). Верле в принципе свойственно экономичное письмо, но в «Кранах над акрополем» этот принцип кристаллизуется. Возникает соблазн прочесть первый текст сборника как манифест:
- скомкать ворох птиц
- и выбросить птиц
- в кусты
- чистая работа
Именно скомкать, то есть сжать в один ком: несмотря на то, что тексты Верле выглядят разреженно, занимают небольшую площадь даже на маленьких квадратных страницах этой книги, сжатие в них почти физически ощутимо. Все 50 стихотворений в этом сборнике – ассамбляжи из четырех строк. Такое ограничение помещает тексты «Кранов над акрополем» между афористичностью и фрагментарностью, и Верле умело пользуется этим пространством: «когда и облака и облака / станут мрамором // будет и облако // напоминающее по форме обломок». Установка на фрагмент родственна установке на редимейд, found poetry: в искомую форму четверостишия укладывается, например, поэтичная цитата из травелогов Александра фон Гумбольдта или Владимира Арсеньева, а то и отрывок из «Чжуан-цзы». Клочок из Пушкина – «вся комната янтарным блеском» – продолжается клочком из рекламы: «и рассрочка от застройщика». В этих склейках афористичность движется как бы обходными путями, отыскивая точки восприятия, – и тут кстати вспоминается акупунктура; некоторые четверостишия Верле и впрямь напоминают тексты поэта и врача-иглоукалывателя Андрея Сен-Сенькова, только до предела уплотненные:
- маленькая боль
- чтение под дождем
- прозрачные
- опухоли букв
Неудивительно, что одни смыслы тут наскакивают на другие: из описания игрушечного хаоса («вечерний кукол дом») выглядывает эротическое «куколдом», в строке «корона сломана слоном» буквальный смысл затеняется шахматным. В целом форма верлибрического четверостишия оказывается на удивление многообразной – в том числе и интонационно. Верле работает то с меланхолическим пейзажем, напоминающим о японских малых формах, то с «инфинитивной поэтикой», которая позволяет построить планы на смерть и посмертие: «умереть в удаленной деревне // откуда в мешке / повезут на уазике // хоронить по-людски». Благодаря этим экспериментам, проводимым на небольшой площадке, интонация вдруг обретает собственное пространство – вернее, пространственность, протяженность. Очень интересно.
Кира Фрегер. Куда Льюин Дэвис несет кота. Екб.; М.: Кабинетный ученый, 2020
Вторая книга владивостокской/московской поэтессы и фотографа Киры Фрегер – собрание небольших, камерных, порой минималистических текстов. Исподволь, незаметно, оперируя цитатами-маркерами, они подбираются к острой проблематике, в том числе политической: «будет все так же особенно грустен твой взгляд // и 22 апреля когда ноликлашек начнут принимать в обнулята // а после торжественной клятвы / кормить их в макдаках / а после макдаков / свозить их далеко-далеко на озеро чад, // и 22 июля когда на мои шестьдесят / нас освободят и отправят назад под конвоем / миллионов выросших обнулят». «Мы» в этом стихотворении – сугубо частные люди. Обращения к адресату у Киры Фрегер нередко пронизаны тревогой, страхом перед угрозой: «опасайся зеркальных прохожих / они смотрят в обратном порядке». Герои этих стихов приучаются бояться своих желаний – а мир охотно предоставляет поводы для боязни, о чем здесь иногда говорится слишком прямолинейно:
- думаешь: времени б —
- и в ответ
- время остановилось
- думаешь: снега бы —
- вот и снег
- в каждой снежинке – вирус
Впрочем, чем ближе Фрегер к любовной лирике, тем очевиднее страх и тревога вытесняются наружу. Середина книги состоит из текстов почти идиллических. Кинообразы в этих стихах – отсылки к Тарантино и братьям Коэн, как, собственно, в заглавном стихотворении про Льюина Дэвиса – намекают на совместный просмотр, получение общего опыта, а с другой стороны, становятся фильтром для идеализации партнера: «как бы под нового Тома Ерка / под фоткой (я бы распечатал) где ты / с кислотною сигареткой / за 50 центов из лучшего в мире фильма – / Клифф Бут на 50 процентов // и на 50 – „неужели он настоящий?”» Звукопись, окказиональное словотворчество, каламбуры («дорогая столицая», «всенадцать лет», «сначала смотрит на оборот фотки, потом наоборот») у Фрегер работают на уплотнение стиха. Иногда они служат подсказкой для разрешения небольших загадок. «О чем здесь речь? А, вот о чем» – становится яснее.
- стой и иди
- ну а если сбываться начнет
- вспомни 13:13
- и прекрати
- это о сложной тревоге
- о ложном пути
Таких «зон непрозрачного смысла» (воспользуемся термином Дмитрия Кузьмина) в книге не слишком много. В целом это ясное высказывание – с эмоциональными переходами, в которых учтено место для читательского узнавания. Как говорят англичане – «I can relate to this».
Андрей Сен-Сеньков. Чайковский с каплей Млечного пути. М.: всегоничего, 2021
Новая книга минималистского проекта «всегоничего» – проиллюстрированный Борисом Кочейшвили цикл стихотворений Андрея Сен-Сенькова, одного из самых изобретательных поэтов последних десятилетий. Поэзия Сен-Сенькова строится на «сближении далековатых понятий» и на точечных сдвигах смысла и лексической сочетаемости. Эти сдвиги наделяют предметы нервической одушевленностью, а людей вписывают в некий круговорот превращений. Значительная часть поэтики Сен-Сенькова зависит от работы с необычными, колюще-поэтическими фактами и фактоидами. С легендами, подпитывающими городское воображение, с материалом для википедического раздела «Знаете ли вы?» или энциклопедии диковинок Atlas Obscura. Манера эта очень увлекательная, даже привязчивая.
В новой книге Сен-Сеньков нарочито механически объединяет биографию Чайковского с фактами о Солнечной системе и межзвездном пространстве. Фобос, «единственный спутник в солнечной системе», который «восходит на западе и восходит на востоке», – это «такой марсианский стеклянный мальчик / ни на кого не похожий» (один из примеров проявления важного для истории Чайковского гомоэротического мотива). А «пояс златовласки», которому Сен-Сеньков сначала дает астрономическое определение («идеальное расстояние планеты от ее звезды / чтобы вода на поверхности / не испарялась и не замерзала»), ассоциируется с балетной/цирковой ролью:
- златовласка в черевичках
- идет по проволоке
- натянутой между цирковыми планетами
- жонглирует маленькими аплодисментами
- веснушчатых небожителей с рыжими крыльями
Во всем этом немало «детского» энциклопедизма (и в книге есть интермедия со стилизованными детскими стихами о планетах – «У Сатурна очень много / Ледяных колечек. / Покататься на коньках там / Хочет человечек»). Вместе с тем «Чайковский с каплей Млечного пути» – книга довольно грустная. Ее космическая условность подчеркивает неизбывность, закольцованность общей европейской мифологии, где сосуществуют мелодии Чайковского и Штрауса – и концлагеря, где смерть остается неизбежной:
- вокруг юпитера летает спутник европа
- там стоит ледяная эйфелева башня
- замерзает голубой дунай
- в кратере аушвиц сжигают людей
- в александро-невской лавре лежит композитор
И чем дальше, тем грустнее и трогательнее: короткие стихотворения становятся еще короче, в финале книги Сен-Сеньков разбирается уже с отдельными протонами и электронами, вспоминает Вифлеемскую звезду и отправляет в космос одинокого космонавта. Разрозненные ноты рождественской, романтической, старомодной музыки – в огромном пустом зале.
Длиннее
Роман Осминкин. Товарищ-вещь. [СПб.]: Свободное марксистское издательство; Альманах «Транслит», 2010
Серия «Kraft», напечатанная на оберточной, «технической» бумаге, воплощает отношение к вещам: вещи перестают быть товарами и становятся товарищами, они освобождены и честно исполняют свое назначение. Поэты, напечатанные в этой серии (кроме Осминкина – Антон Очиров, Кети Чухров, Вадим Лунгул), принадлежат кругу альманаха «Транслит», наиболее заметного и отчетливого литературного предприятия современных российских левых. Стихотворения Осминкина, несмотря на принципиальную критичность и порой самоиронию, несут в себе веру в справедливость: отсюда манифестарность, роднящая эту поэзию с футуризмом лефовского извода (вспомним вещи-товарищи в «Мистерии-буфф»).
- омоновец в балаклаве
- напиши письмо маме
- что ты не хотел но тебя заставили
- ударить женщину
- примерно ее возраста
- она слишком громко кричала
- свободу ходорковскому
Почва, на которой произрастают стихи Осминкина, наполнена еще и постмодернистской/постструктуралистской философией. Помимо всего прочего, это сообщает текстам важное свойство: очень часто их интонация предполагает одновременно предельную серьезность и ироничность (последняя выступает как контролирующая функция, некоторая над-положенность, взгляд со стороны Другого). Иногда ирония смешивается с романтической эйфорией, и тогда штампы сразу и осмеиваются, и произносятся искренне (так в компании поются песни из старых мультфильмов):
- не буду не буду
- не буду больше впредь
- по барам и по клубам
- хвостом своим вертеть
- на фабрику на фабрику
- на фабрику пойду
- устроюсь там монтажницей
- монтажника найду
В лучших текстах книги эта двойственность делается неразделимым сплавом – как, например, в прозаическом «Путешествии из Петербурга в Москву», конструкция и стилистика которого явственно – и пародически – отсылают к повести Радищева, а сюжетное содержание передает двоякое обобщение: в соотнесении с Радищевым – «ничего не изменилось», в соотнесении с отвлеченным современным контекстом – «смотрите, ужас» (одновременно с этим сентиментальность рефлексии оборачивается и против рефлексирующего героя): «В Едрове герой знакомится с молодой крестьянской девушкой Анютой, разговаривает с ней о ее семье и бывшем женихе, вернувшемся из армии инвалидом. Чтобы помочь ему, она выходит замуж за богатого, который делает с ней что заблагорассудится, а она не смеет перечить, так как иначе не добыть деньги на операцию. Герой удивляется, сколько благородства в образе мыслей селянки. Он осуждает государство, не заботящееся о своих сыновьях, и размышляет о современном браке, вынуждающем восемнадцатилетних девушек становиться собственностью толстосумых бизнесменов. Равенство – вот основа семейной жизни, считает он». Итак, поэзия Осминкина резко социальна, а мышление объемными текстами говорит и об объемности задач. Акцентный стих, к которому часто прибегает Осминкин, вновь напоминает о работе футуристов – и, возможно, служит в том числе идеологической солидаризации. Лексика и интонация отсылают к традициям слэма и рэпа. Тем неожиданнее обнаружить здесь чистую лирику, высказывание, обращенное внутрь говорящего («Дао лыжни»). Третий способ говорения – передача ничем формально не останавливаемой речи, при этом особо выделенная графически. Речь здесь фиксирует трудную автомайевтику, формирование себя.
Книге предпослано программное авторское предисловие, в котором нарочито «грубое» оформление книги и социальный пафос текстов сводятся в одну концепцию.
Лучшее стихотворение здесь – «Саша». Вполне могло бы стать манифестом – жестокость, лицемерие и идиотизм эпохи в нем проговорены точнее, чем это сделал бы любой учебник будущего:
- саша удобно устроился
- кто его упрекнет
- норма прибавочной стоимости
- от зависти бороду рвет
- цены на нефть вырастут
- вырастут цены на нефть
- цены на нефть поднимутся
- и не опустятся впредь
- <…>
- ксюша собчак
- адмирал колчак
- ксюша собчак
- адмирал колчак
- ксюша колчак
- адмирал собчак
- ксюша колчак
- адмирал собчак
Елена Сунцова. Лето, полное дирижаблей. Нью-Йорк, 2010. Елена Сунцова. После лета. Нью-Йорк, 2011
Поэт и издатель Елена Сунцова долгое время жила в Нижнем Тагиле – и принадлежала, разумеется, к «нижнетагильской школе», основанной Евгением Туренко, – а потом переехала в Нью-Йорк, и Нью-Йорк вошел в ее поэзию так же просто, как все остальное («розовеющий рассветный / Квинс полупустой» и прочие Пятые стрит и Третьи авеню). Это стихи очень пластичные, с цветами фонетики из того же семейства, что растут в саду Натальи Горбаневской. Кажется, что есть единица «стихотворение Сунцовой», и в «Дирижаблях» она утверждается с очевидностью. Чаще всего восьмистишие; эпизод, который нужно успеть схватить, мысль, которую нужно успеть записать. Видимо, поэзия мгновенного реагирования: встреченное море тут же переживается еще раз, в стихах, а, скорее всего, хронология – ключ к композиции сборников. Существеннее всего то, что эти мысли и эпизоды складываются в узнаваемый мир, куда вмещено все, что важно.
- в лодке пойманной внаем
- мы плывем плывем
- в лодке с выбеленным дном
- мы поем поем
- в лодке маленькой как дом
- и большой как дом
- с занавешенным окном
- и моим лицом.
Этот пример говорит скорее об аскетизме, но на самом деле поэзия Сунцовой наполнена самыми разными образами – дело в их соподчиненности некоему «над», создающему целостность поэтики. Здесь часто сопоставляется большое и малое, внешнее/открытое и внутреннее/закрытое (очень частые у Сунцовой дирижабль и дом), верх и низ, светлое и темное: выстраивается баланс книги, где стихотворения, по большому счету, – грани одной темы, составляющие гимн неразобщенности. Второй сборник, «После лета», сохраняет общность с первым, хотя здесь – не в последнюю очередь из‐за концептуального названия – больше обращаешь внимания на «холодную» образность: замерзшая вода на железе; заготовленная на зиму костяника; горные ледники; зимнее окно трамвая; Петербург («обрадуемся радуге, / сухой октябрьской молнии, / и выкатится холод / и лопнет, как колечко»). Нельзя сказать, что это холодное течение оказывает решающее влияние на интонацию: она остается прежней, потому что помнит, для чего бралась раньше:
- За редеющим забором
- ты увидишь на просвет,
- что холмы забыли город:
- это выпал снег.
Зима здесь – оболочка, внутри остается тепло.
За немногими исключениями (например, стихи, посвященные памяти писателей и поэтов – Ремизова, Михаила Кузмина, трагически погибшего Тараса Трофимова), это легкие книги. Прочитать их – за полдня, запомнить, что они есть, – навсегда.
Алексей Верницкий. Додержавинец. М.: АРГО-РИСК, Книжное обозрение, 2011
Алексей Верницкий, изобретатель поэтической формы танкетки (стихотворение из двух строк и шести слогов) и основатель сайта «Vernitskii Literature», разделил свою книгу на две части. В первую вошли стихотворения, написанные в период с 2003 по 2007 год, во вторую – стихи 2008–2010 годов. Тексты обеих частей обязаны своим возникновением интересу Верницкого к русской поэзии XVIII века.
В них проявляются два поэтических метода, причем первый претендует на отображение целого мировоззрения. Жалея об утраченном гармоническом видении мира, свойственном русской поэзии XVIII века, Верницкий в предисловии указывает, что гармонию разрушила эстетика романтизма (период его влияния автор, очевидно, простирает до наших дней). «Современная русская поэзия нуждается в движении „додержавинцев“, которое стремилось бы вернуть русскую поэзию к идеализированно переосмысленному периоду примерно до Державина». Речь идет не об архаизации, а об изменении того, что в школе именуется «идейным планом»: «Творческий метод додержавинцев… должен концентрироваться на том, чтобы делать все в точности не так, как поэты-романтики», то есть отрицать ценность человеческой личности, чувств и желаний. Вот пример додержавинской поэзии:
- Мой бог – особая защита:
- Он не диктует Берешит,
- Он не сойдет с небес Тушита,
- Моих врагов не сокрушит.
- Иное мне дает Майтрейя:
- Он подтверждает, что не зря
- Вдали горит, надежду грея,
- Нирваны бледная заря.
Отсылки к буддизму и индуизму часто встречаются в стихах Верницкого: это соответствует стремлению к отказу от личности и связанной с ней суетности. Отсутствие субъективного означает присутствие объективного («Когда Мысли сами концентрируются на добродетельном, / Им не нужны сержант Вера, прапорщик Надежда и старшина Любовь, / И генерал Душа улетучивается за ненужностью»).
Вторая часть книги состоит из экспериментов по возрождению русской силлабики – довольно парадоксальных, потому что в силлабических стихах Верницкого фразы подвергаются насильственной ритмизации: он превращает в силлабо-тонику то, что ею не является, сдвигая ударения в словах так, чтобы фраза соответствовала ритмической схеме. Перед стихотворением он выставляет указание: «читать как ямб»:
- Мир грешит телом и языком
- И полон смертью и ложью.
- В сосуде над рукомойником
- Я нашел коровку божью.
- Мир смотрит холодно и злобно
- И рвет сам себя на куски.
- Я спас весь мир, Ною подобно.
- Букашка сушит крылышки.
Ударения в этом тексте должны быть расставлены тссак: «Мир грЕшит тЕлом и язЫком / И пОлон смЕртью и ложьЮ…» – и т. д. В предисловии Верницкий задается вопросом, является ли такой способ стихосложения совершенно новым для русской поэзии, вспоминая только пример из «Silentium!» Тютчева («встают и заходЯт оне»). В латинской поэзии, как мы помним, такой прием был совершенно законным. Вспоминается – из личного опыта – детская игра, в которой прозаический текст, например, правила пользования Московским метрополитеном, надо было петь на мотив какой-нибудь известной песни, например, «Подмосковных вечеров»: «МетропОлитен являЕтся тран / СпОртным срЕдством пОвышеннОй…» Этим способом Верницкий перелагает и библейские псалмы, таким образом отдавая дань очень старой традиции – начатой именно в додержавинские времена. Отметим, что стихотворения второй части в большинстве своем выдерживают и «додержавинские» правила.
При всей манифестируемой серьезности «додержавинской» концепции книга Верницкого очень смешная, в лучшем смысле этого слова. В книжной серии «Воздуха» таких книг не хватало.
Алексей Порвин. Стихотворения. М.: Новое литературное обозрение, 2011
Вторая книга Алексея Порвина полно представляет его поэзию: в состав «Стихотворений» полностью вошла предыдущая «Темнота бела». В случае Порвина это плюс: мы имеем дело с поэтом, который движется в выбранном направлении и при этом не изменяет главным своим установкам – на принципиальную недекларативность, познание мира через вопрошание о нем. Всякое стихотворение Порвина сопротивляется при первом прочтении и становится все яснее с каждым новым. «Очевидное» здесь означало бы «поверхностное». Такое не может быть очевидным:
- О ливень, ты ли лучина,
- чьи волокна – осенняя голь,
- двускатной крышей сарая
- расколотый вдоль?
В основе почти всех текстов лежит микросюжет, достаточный для развертывания важнейших метафизических вопросов. Здесь важны почти неуловимые колебания: отсюда уменьшительные формы, которые должны точнее приблизиться к смыслу: «окошечко», «жестик». Исходное событие может быть сколь угодно незначительно для непоэтического взгляда: ветви шумят за окном, пчела пролетает мимо, человек склоняется над рекой, грузовик проехал по улице. Ситуация изменилась и требует пересмотра отношения к себе: поэт задает вопросы и дает миру указания, советы, а то и обращается к нему с просьбами о восстановлении или продлении гармонии. Он чутко вслушивается в мир и одновременно меняет его: в каком-то смысле это квантовая поэзия.
- Кверху зауженным богомольем
- в облаке шевеля,
- что ощущаешь, когда выпадает
- тельце шмеля?
- Он по запястью идет, сияя,
- словно какой-то блик,
- ясной двуцветной водой отраженный
- в нынешний миг.
- Нужно ли что-то еще? А сверху
- тянется след крыла,
- лучше, чем ты, перетрясшего небо
- (ну и дела);
- вместо шеста (он устал, бросай же!)
- ниточку удержи:
- что к ней привязано с вышнего края —
- ты не скажи.
Обязательная для Порвина строгость формы – выдержанность сложной метрики и устойчивое количество строф (чаще всего четыре четверостишия) – иногда кажется слишком искусственной, но чаще – естественно говорящей о желании следовать тонким правилам мироизменения. Человек Порвина – в первую очередь человек в природе, а не в урбанистическом пейзаже (показательно стихотворение «Полк покидает наши места», где за изображением убитого ребенка следует мысль о разрастании сада: «Девочка в теплой дорожной пыли, / и до тебя дотянулся сад»). Рукотворные и недомашние предметы здесь редки и вовлечены в тайну, как дверная ручка в музее, глядя на которую не знаешь, открывает она дверь вовнутрь или наружу. Это утопизм чистоты, идущий от Мандельштама и, может быть, Айзенберга, – недаром особое место в символике Порвина занимает белизна: среди современных поэтов более разработанная поэтика белизны есть только у Анастасии Афанасьевой. Что касается «слушания мира», то здесь Порвин многим обязан Рильке с его «ушным древом»: кажется, он – один из самых внимательных читателей австрийского поэта. Впрочем, не нужны уверения в самости этого голоса: она ясна из любого стихотворения.
Виктор Боммельштейн. Мы не знаем. N. Y.: Ailuros Publishing, 2012
Первый сборник загадочного поэта Боммельштейна разделен на три части – поэтическую, прозаическую и смешанную. Во всех случаях перед нами, по сути, лирические миниатюры. Медлительность течения времени, меланхоличность описаний в них прекрасно сочетаются с лаконизмом формы.
- Я долго наблюдал работу крана.
- Сквозь утренний недвижный воздух, в тишине
- Он робко двигался, и грустно стало мне.
- Как будто старая заныла рана.
- Так дальний лай бывает слышим в полусне.
Попытка сопоставить эти стихи с чьими-то другими терпят фиаско: Игорь Холин времен «Бараков» не позволял себе такой лирической расслабленности, Павел Гольдин больше склонен к экспериментированию с поэтической формой. Более отдаленные и в то же время более верные ассоциации – «странные» поэты-одиночки, без которых ныне непредставима русская и американская словесность: Сергей Нельдихен, Уоллес Стивенс (два этих поэта будто осеняют стихотворение «Как девочка-король, что царствует средь ив…»; в нем легко заподозрить стилизацию, но это случай единичный). Сказав обо всех неясных параллелях, нужно подчеркнуть, что объединяет этих поэтов в первую очередь неготовность вписаться в какую-то общую картину; общность у них нужно искать не в поэтических программах, не в форме, даже не в интонации, а в мотивах – например, в особенно бережном отношении к фауне, которое свойственно и Стивенсу, и Гольдину, и Василию Бородину, и Боммельштейну.
- Слона совсем на улицах забыли.
- Вот мальчик пробежал, не сняв епитрахили,
- Ползет авто, за ним аэроплан
- Над домом пролетел, мы видим (крупный план),
- Как воробей клюет вчерашнее печенье…
- Слон будто спит, и всходит сновиденье
- На тихий трон над похотью очей,
- Как слабый маятник гуляет средь свечей.
В поэзии Боммельштейна доминирует одна нота, но он мастерски умеет добавить к ней обертон, сразу раскрывающий возможность и близость другого бытия:
- В окно ночное через спящий город
- Я вижу тихие далекие огни:
- Жгут люди газ по чьей-то странной воле.
- Еще не слышу всадников, но что-то
- Уже как будто чудится.
Проза Боммельштейна сохраняет безусловное родство со стихами, но при этом конкретно-автобиографична: превращенные в лирику моменты из жизни. «Ходил на почту получать книжку богослова Бухарева. На почте юноша, у которого недавно умерла мама, и он вместе с почтовыми служащими пытается разобраться в каких-то пенсионных делах, часто повторяя горькое слово „умерла“. А на улице луна мрамором высветила участок среди вечерних облаков, таинственно, как в детстве». Что это – запись в дневнике или блоге? Начало неоконченного рассказа? Нет, это стихотворение в прозе, таинственно выигрывающее за счет записи «в строчку»; оно озаглавлено «Бухарев», и это означает, что чтение Бухарева для говорящего теперь навсегда будет связано с эпизодом на почте… «На лестничную площадку выбросили Петрушку и кукол. На Петрушку к тому же кто-то наступил, и его лицо треснуло». И куклы, и собаки, и космонавты из фильмов Клушанцева, и рассказы Бианки – все это из детства, того самого времени, когда «мы не знаем» и при этом все точно знаем. «Одного человека ударила носом пробегавшая мимо собака. „Эй! Что ты себе позволяешь?!“ – закричал возмущенный таким обхождением человек. „Зачем ты меня спрашиваешь? – обернулась собака. – Разве ты не знаешь, что собаки не говорят?“» Что-то среднее между даосской притчей и детским анекдотом; к детям Боммельштейн так же внимателен, как к животным.
Роман Осминкин. Товарищ-слово. [СПб.]: Свободное марксистское издательство; Альманах «Транслит», 2013
Новая книга Романа Осминкина еще в большей степени, чем предыдущая «Товарищ-вещь», совмещает теорию и практику социальной / социально ответственной поэзии. Вызывает удивление резкий контраст между серьезным научным бэкграундом теории и нарочитой лексической и формальной простотой практики. Можно недемократично предположить, что у книги две имплицитные аудитории, с двумя разными уровнями восприятия. Однако можно посмотреть на это и по-другому: перед нами новое «Как делать стихи» с наглядными примерами – вполне самостоятельными и получившими известность (например, песня «Иисус спасает Pussy Riot» или «Олитературивание факта» – полемический отчет об известной акции солидарности с Pussy Riot, когда акционисты надели на петербургские памятники поэтов балаклавы). Поэзия Осминкина, задействующая верлибр и акцентный стих, раек и силлабо-тонику, реагирует на современные, горящие и кровящие события:
- Филипп Костенко
- голодает в застенках
- система чекиста Каа
- впаяла статью КоАП.
Еще к контрасту – суровость манифестов («„С кем вы, мастера культуры?“ – без этого вопроса любое искусство лишь дизайн, частная услуга по облагораживанию приватного пространства заказчика. <…> …мы не имеем права дезертировать с линии фронта нашего невыразимого, так как обязательно найдутся те, кто выразит его по-своему, тем самым отказав нашим чувствам и мыслям в форме, а следовательно в существовании» – означает ли это, что, оставаясь на линии фронта, «мы» отказываем в существовании чувствам и мыслям этих самых, которые «найдутся»?) и дружелюбие некоторых поэтических текстов («Хипстеры идут»).
Подчеркнем – некоторых: Осминкин остается верен критике капиталистического общества, от конкретных людей и поступков до обессмысленного языка («Только в этом мире могут существовать / сети центров»). Как и в первой книге, ирония здесь не мешает серьезности. Что же до хипстеров, рабочих, даже омоновцев («но и в бойце ОМОНа / мы слышим человечий / негодованья гомон / соль наших красноречий»), то работающее слово, по Осминкину, должно пробиваться к самым разным формам и аудиториям. В книге Осминкин дает определение поэтическому акционизму: «Слово будет произнесено (материализовано), а поступок совершен, и, значит, мысль не останется лишь прекраснодушным побуждением, а перформатируется в социум… <…> Поэтический акционизм – это возвращение к самой сути поэзии на новом витке – расширение гутенбергова канала до универсальной чувственной поэтической машины». И в определенный момент противоречие «сложного» и «простого» снимается, а теория смыкается с практикой до уровня тождества, когда Осминкин пишет, как он понимает необходимость поэзии прямого действия:
- соглашаясь сегодня замкнуться
- в палатах собственной души
- самоуглубиться в возвышенном
- ты бросаешь меня одного
- поруганного и безъязыкого
- истлевать во тьме низких истин
В этих строках видится опасность «опекающей» позиции по отношению к идеализированному объекту («Я – твой материал / бери / твори»), но, к чести Осминкина, эту опасность он сознает («давай по-простому / этого рабочего не существует / ты его придумал себе сам чтобы охранять его сон») и в послесловии к той же «Поэме анонимного пролетария» пытается сформулировать, что такое тот пролетариат, о котором он говорит. «Если по Альтюссеру идеология всегда социально материальна и воплощена в практике, то не честнее ли осознать свои практики как уже ангажированные идеологией», – пишет Осминкин в итоговом тексте «О методе». Коннотации слова «идеология» по-прежнему остаются для автора этой рецензии отрицательными, а высказываемая мысль говорит о стремлении изжить какое-либо сомнение во всеохватности и всеправоте идеологического комплекса. Но если судить именно о честности позиции, то – да, она честна. По Осминкину, бытие определяет поэзию, контекст поведения определяет поэта: «Только от сознательного выбора „как быть“ и можно обрести необходимость писать по-другому, по-новому». Только при этом все равно важно и никуда не девается: сделаны ли стихи хорошо, как у Осминкина, или же нет.
- ведь не Махатма Ганди
- не Мартин Лютер Кинг
- сурковской пропаганде
- намотаны на винт
- а мы птенцы фаланстеров
- богема винзаводов
- идем под мат закадровый
- кремлевских кукловодов
- от страха громко блея
- от слабости must die
- где встанем ассамблея
- где сядем окупай
Алексей Цветков. salva veritate. N. Y.: Ailuros Publishing, 2013
Название книги – термин из логики Лейбница, обозначающий взаимозаменяемость двух утверждений без вреда для истинности каждого из них. На обложке формула – по словам автора, отрывок из возводимого к логике Байеса индуктивного доказательства несуществования Бога. Цветков, таким образом, остается верен себе. В эту книгу, на мой взгляд, гораздо более удачную, чем предыдущие «Онтологические напевы», вошли тексты 2012–2013 годов. «Новому» Цветкову в этом году будет 10 лет; эволюция его манеры кажется малозаметной, как у всех многопишущих авторов, но при сравнении нового сборника с «Шекспир отдыхает» десятилетней давности она очевидна: к гуманистическому пафосу все чаще добавляется ироническая трактовка как актуальных событий, так и вообще мироустройства («вообще» – одно из самых частотных слов у Цветкова); при этом трагизм из его стихов не исчезает, а смерть/энтропия остается главным противником, достойным атаки:
- …я грустно осмотрел свои штаны
- и выразился на чистейшем русском
- сообразив что судьбы не равны
- и в ящик веселей сыграть моллюском
- поскольку в светлом будущем никто
- в своем уме палеонтолог даже
- не примется в песке искать пальто
- не станет собирать штанов на пляже
Это постоянное сожаление о тщете и гнев перед несправедливостью имеют и обратную силу, экстраполируются в прошлое:
- еще девятнадцать в колонке века
- двадцатый в пустую не вписан пока
- хрустальные звезды в арденнах видны
- и не было этой проклятой войны
- <…>
- так небо светло и прозрачна вода
- зачем же все это случится тогда
Заметная особенность «salva veritate» – большой удельный вес стихотворений, которые можно условно назвать юмористическими. (На московской презентации книги некоторые слушатели смеялись в голос – такое бывает нечасто.) При этом перед нами не мягкий юмор, а саркастическое остроумие интеллектуала. Вот, например, такая контаминация маршаковского «Багажа» с меметическим котом Шрёдингера:
- …вся в слезах к таможеннику дама
- он же в настроении крутом
- беспардонным лезвием Оккама
- сносит крышку с ящика с котом
- здесь тактично пропустить страницу
- сколько слез на физику ни трать
- лучше нам не ездить за границу
- и котов возлюбленных не брать…
Классический сюжет «пересечения границы» здесь увязан с логическими возражениями, выдвигаемыми против постулатов квантовой механики; естественно-научный дискурс для Цветкова осознанно важен. «Именно на стыке гуманитарного и естественно-научного можно, как мне кажется, добиться очень интересных эффектов», – пишет он7. Для Цветкова такое совмещение дискурсов означает не поглощение одного другим, а скорее последовательное проведение аналогий, организацию перевода/диалога; это Цветков проделывает не только с естествознанием, но и с логикой, философией, историей. Многие стихи Цветкова, как уже процитированный «досмотр» или «урок дедукции» из «Детектора смысла», «работают» на аналогиях; еще один пример из «salva veritate» – стихотворение «царская прогулка», построенное на соположении примет двух исторических эпох: «государь выезжает на площади и в сады», приветствуемый «рукотворцами христа спасителя и транссиба», «мышами от юдашкина»; его убивает нигилист; воскресший государь-терминатор вновь выезжает на прогулку: «…креатив обрастает лайками первый нах»… Нигилист с бомбой и царская прогулка точно так же принадлежат к меметической сфере, как сетевой жаргон и выкладываемый на YouTube проезд начальственного кортежа по перекрытым шоссе, а мемы, которые одновременно и противостоят, и способствуют энтропии, разумеется, не могут не интересовать Цветкова.
Это ужас, котики: Иллюстрированная книга современной русской поэзии. Работы студентов курса иллюстрации БВШД. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Совместный проект издательства «АРГО-РИСК» и Британской школы дизайна: антология современной русской поэзии, проиллюстрированная студентами-графиками. На обложке котик со спиральными узорами на щеках – картинка отсылает к кукле из хоррора «Пила». Это иллюстрация к стихотворению Василия Ломакина:
- Кротики, это ужас
- Это ужас, кротики,
- Котики, это ужас
- Это ужас, котики
Стихотворение не самое выдающееся, но может служить своеобразным ключом к антологии. Его можно представить самоироничным предсказанием реакции неподготовленного читателя на пестроту поэтической картины (об этом ниже). Но можно трактовать его и как декларацию того, к чему современная поэзия проявляет внимание, – и сразу возникают меметичность («постить котиков», сакральных животных интернета) и дважды повторенный «ужас»: в последние годы в русской поэзии это ощущение очень часто и проговаривалось, и исследовалось, и моделировалось (а теперь вот многие получили возможность сравнить модель с реальностью, но это другой разговор; время ускоряется, и сегодня «Котики» уже выглядят книгой из другой эпохи). Впрочем, именно ужаса в книге не так много. Скорее уж можно говорить о вариантах эскапизма.
Поэтов, чьи стихи вошли в книгу, можно – даже не условно – назвать авторами круга «АРГО-РИСКа»: у каждого из них в этом издательстве выходила книга. Но известно, что этот круг широк и пересекается со множеством других. В предисловии Дмитрий Кузьмин пишет, что, хотя «это далеко не полная картина» современной русской поэзии, «для первоначального погружения в ту атмосферу поиска и конфликта, которая определяет ее сегодняшний день, этого вполне достаточно». Можно предположить, что у читателя, совершенно с этой картиной незнакомого, возникнет ощущение эклектики: в самом деле, книга предлагает переходить, например, от зарисовок сконструированных ситуаций Арсения Ровинского к фольклоризированным балладам Марии Галиной или тонко-сентиментальным текстам Григория Гелюты. Впрочем, говорить здесь следует скорее не о разности поэтик (нельзя все же составить полновесное суждение об интересном поэте по трем-четырем стихотворениям), но о разности текстов. Так, поэзия Линор Горалик в «Котиках» представлена тремя очень непохожими один на другой текстами из книги «Подсекай, Петруша»; вполне логично, что и иллюстрируют их разные художники. В стихотворении «Тихие дни в Калифорнии…» описывается вечер молодой пары – отставного солдата Второй мировой, потерявшего ногу или руку (упоминается протез, но не говорится, какую часть он заменяет), и девушки-блондинки; солдат вспоминает другую блондинку, убитую, виденную в Париже. Ситуация выглядит фантастичной («Она говорит: „Шо?“»; трудно представить себе украинку – подругу американского солдата в Калифорнии 1940‐х; возможно, впрочем, что перед нами маркер «простецкого» непонимания, а скорее переиначенное «show» – для контраста, для напоминания о том, что война действительно была мировой). На иллюстрации Аксиньи Семеновой – две фантомные фигуры, мужская и женская, вырастающие из воздуха на протезах, как на хвостах смерчей; он стоит на двух ногах и на костыле, она – на тонких исчезающих ножках, ее волосы развеваются на ветру. Ветер истории, контраргумент к заявленным в стихотворении «тихим дням»? Следующее стихотворение – «Вот красным лесом красная лиса…» – также отсылает ко Второй мировой; перепуганный немецкий солдат, мальчишка, «инвалид по зренью», предстает в образе дрожащего зайца, которого вот-вот убьет «красная лиса». Резкое, страшное стихотворение, без полутонов; на иллюстрации Варвары Любовной – резкий и страшный мертвый заяц, придавленный немецкой каской со свастикой. Наконец, последнее стихотворение – «Смертное вот несет домой вентилятор купило…»
- Смертное постирало майку молодец сделало дело
- Смертное лежит считает мама папа Наташа но остались
- Володя бабушка Лена Сережа Миша
- пять–три в нашу пользу если Миша конечно в субботу
- операция все такое…
На иллюстрации Влады Мяконькиной – смертные, стиснутые в вагоне или автобусе; поверх неказистого и напуганного героя стихотворения – крест (Крест?), обозначающий подверженность смерти, и вентилятор-нимб над головой.
И в целом можно сказать, что разностильные картинки уравновешивают разноголосицу стихов, что именно иллюстрации связывают эту антологию в единое целое. Причина такого эффекта – общее цветовое решение. Цветовая палитра лаконична: синий, оранжевый, белый; такая строгость словно напоминает, что, несмотря на все индивидуальные отличия, игра происходит на одном поле. Тут есть место и ужасу, и котикам. Последнее стихотворение – моностих Насти Денисовой: «Что кот сегодня делал?»; на иллюстрации Ксении Пантелеевой стильная, по-шестидесятнически нарисованная хозяйка гладит кота; идиллия, если не вспоминать, что книга и открывается котом из ужастика. Бог знает, что сегодня делал этот кот; может, и не стоит узнавать.
Бахыт Кенжеев. Странствия и 87 стихотворений / Послесл. Инны Булкиной. Киев: Laurus, 2013
Внимание здесь стоит обратить в первую очередь на тематические циклы – новейшие и прошлых лет («Странствия», «Светлое будущее», «Имена», «Послания», «Стихи о русских поэтах»); до этой книги не было определенного представления о Кенжееве как поэте циклового мышления. Такое мышление вкупе с пристальным интересом к исторической тематике и проблематике соотношения частной и «большой» истории роднит нынешние стихи Кенжеева с поэзией Бориса Херсонского; в цикле «Имена» это происходит еще и на уровне просодии:
- Скоро домой, на стаканчик чая
- с вишневым ликером. Гуляй, душа!
- А мотор порявкивает, обещая
- рекорды скорости. Хороша
- жизнь, кто спорит, ничего не потеряно,
- снабжен синими глазками череп, о если бы
- оба уха не слышали в режиме стерео
- нарождающийся хрип той самой трубы.
Впрочем, ярче всего соотношение частной и общей истории высвечено в эпистолярном цикле рубежа 1980–1990‐х: это «Послания», написанные белым пятистопным ямбом. Сюжетная канва писем, явно относящаяся к современности, остраняется реалиями столетней давности, что в итоге дает иронический эффект:
- Россия, просыпаясь, созывает
- сынов трудолюбивых, чтоб они
- засеяли заброшенные нивы
- отборным ячменем, перековали
- решетки с кандалами на плуги
- и паровые мельницы…
- В Канаде,
- затерянной в лесах, не понимают
- восторженности вашей – не с властями
- мы боремся, мой Яков, а с природой
- неукротимой.
Условно-географические «Странствия», открывающие книгу, различаются в тоне, в отношениях со временем говорения (синхрония наблюдения и мгновенного описания – диахрония воспоминания и размышления). В цикле «Стихи о русских поэтах», собранном из текстов разных лет, ирония повествования смешивается со вполне серьезным пафосом – и, кажется, именно таков сегодня один из самых популярных модусов и общественной дискуссии, и поэтической речи; в отношении последней это, безусловно, связано с влиянием «Московского времени» и самого Кенжеева в частности. Кроме того, здесь есть раздел «Из разных книг», где можно встретить тексты уже вполне хрестоматийные («Есть в природе час, а вернее – миг…», «Отложена дуэль. От переспелой вишни…»). Среди новых стихов хочется отметить несколько очень легких, явно юмористических, хотя и не подписанных Ремонтом Приборовым.
- я люблю мою страну а какую не пойму
- в легкой дреме леденцовой может быть чимкент свинцовый
- там где тетушки мои в серых платьях до крови
- сушат персики и пламя разжигают поутру
- в печке или тополями на овечьем на ветру
- грустно так скрипят а может
- быть Москвы усердный лес с транспарантами и без
Константин Кравцов. На север от скифов. М.: Воймега, 2013
Новые стихи Константина Кравцова позволяют говорить о нем как об одном из самых ярких продолжателей проекта метареалистов, наряду с такими авторами, как Андрей Тавров и Владимир Аристов. Здесь тесно от скапливающихся в одном пространстве образов и культурных кодов, мысль движется от одного к другому, собирая пучки ассоциаций. Цель этой кумуляции – разностороннее и всеобъемлющее изображение конкретных пространств и времен, угадываемых в перечне деталей: время восстает из эклектики, запутанные связи оказываются логичными. Это могут быть стихи о современности («На длинных волнах») и о не столь отдаленном прошлом:
- Полынь, полынья, и идут на посадку огни Геркулесов, Антеев,
- Подсвеченный дым, дым отечества – был ли он сладок?
- <…>
- И идут на посадку огни кораблей дураков: их останки
- Вытряхивают по пути, наркотой набивают гробы,
- И летит с героином в отечество «черный тюльпан»,
- Провожаем глазами буренок о двух головах
Здесь легко читаются 1980‐е: Чернобыль, афганская война – но за этими видениями, сходными с босхианским кошмаром, через «корабль дураков» мысль поэта переходит к самому Босху; происходит настоящая диффузия и сжатие двух временны́х слоев. Другая босхианская отсылка – в поэме «Телезритель», где персонаж «Удаления камня глупости» Лубберт Дасс оказывается аллегорией едва ли не каждого рефлексирующего человека, живущего в эпоху информационной мешанины. Еще поразительнее соположение буддийского ламы и Георгия Иванова в стихотворении «Инструктаж» (см. ниже). По мандельштамовскому принципу цитаты здесь – не выписки, а цикады, и если какие-нибудь «огни золотые» на улицах Саратова или «дороги Смоленщины» цвиркают, обозначая привязки к конкретному культурному окружению, то «прихоть вымышленных крил», ласточки, кричащие «Итис!», и «бездна звездами полна» отсылают к совсем иным контекстам – связывают с ними, возгоняют текст. (А на соседней странице, в соседнем стихотворении, действительно появляется цикада.)
Если сравнивать стихи из книги с журнальными и блоговыми публикациями, видно, что они серьезно переделывались, обрабатывались (о чем пишет и Мария Степанова в предисловии). И это еще одна особенность, роднящая поэзию Кравцова с живописью, позволяющая назвать большие его стихотворения полотнами.
- Не Зерцалоподобная Мудрость, о высокородный,
- Тот дым синеватый, не следуй за ним, —
- Шепчет лама инструкцию на ухо трупу, —
- Не следуй за ним, ибо это – стихия земли,
- Не Зерцалоподобная Мудрость!
- Лучи Дхармакайи, лучи Сострадающих Глаз —
- Ухватись за лучи Дхармакайи
- И Бычьеголового Духа не бойся —
- За крючья лучей ухватись.
- На расстрелы невинных в ночи, —
- Учит автор «Портрета без сходства» и «Роз», —
- Не смотри, по карнизу скользящий,
- Иди своим царским путем,
- Погружаясь в сияние в льдистом ничто,
- Вспоминая, как в мутном пролете вокзала, в аду,
- Мимолетная люстра зажглась, как венец.
Андрей Лысиков. Стихи. М.: LiveBook, 2014
Несколько лет назад знакомый попросил меня назвать выдающихся современных поэтов, кроме Дельфина: «Я правда считаю Дельфина главным поэтом за последние 25 лет». Беседу эту можно было отнести к разряду курьезов: в моем понимании, среди выдающихся русских поэтов последних десятилетий – от Михаила Айзенберга и Аркадия Драгомощенко до Марии Степановой и Полины Барсковой – Дельфин не фигурирует. Тем не менее разговор об Андрее Лысикове как поэте не лишен смысла. Действительно, среди деятелей русского шоу-бизнеса 1990–2000‐х у него были одни из самых запоминающихся текстов – думается, всякий человек, выросший в то время в России, сумеет продолжить строчки «Я – тот, к кому ты заходишь часто…» и «Мир умирает, люди похожи на тлю…». Действительно, в его манере после «Глубины резкости» чувствовалось стремление к усложненному высказыванию, смыслам «не для всех».
Дельфин утверждает, что отобрал для книги тексты, за которые ему не стыдно, и это, конечно, правильный принцип. Стихотворения сборника подтверждают, что Лысикова давно уже не интересуют традиционные маски рэп-персонажей: его стихия – экзистенциальное осмысление «я». Лирический субъект изломан сам и регистрирует разрушение вокруг себя, претворяет окружающий мир в футуристический ангст:
- Тихо так дохнут люди.
- Стынут в колодцах вечности.
- Время скалами сгрудит
- Каменные конечности.
- Прожили жизни в жалости
- Слепые мясные чучела.
Покой только снится: «Серебристый лес / На краю луны / Я б остался здесь / В сердце тишины». Мир этих стихов – телесный, раздробленный, страдающий и еще не дошедший до логического конца: в пророческом трансе Лысиков предсказывает: «Мы исчезнем в горящем пламени», «Мы слезы будущих детей / Через края готовы лить». Эти прозрения, однако, обеспечены довольно архаичными поэтическими средствами: взять хотя бы короткое стихотворение «Нет ничего забавнее войны…», в котором эпатаж Маяковского (ср. «Я люблю смотреть, как умирают дети» с лысиковским «Из детских тел горящие костры») укладывается в ритм знаменитого четверостишия Юлии Друниной «Я только раз видала рукопашный…».
Приятно удивляет единичный отход к экспрессионистскому верлибру «Внутри меня растет дерево…» (в рифмованных текстах Дельфин подчас позволяет себе такие рифмы, как «глаза – княжна» или однокоренные «останется – достанется»; то, что «проскальзывает» под музыку, выглядит неубедительно на бумаге). Экспрессионистская образность, родившаяся в первые десятилетия XX века, которые жили предчувствием, а потом осмыслением катастрофы, вообще близка Дельфину:
- Ночь – лошадь в звездах
- Склонилась над огня колодцем
- Пьет раскаленный пожара воздух.
Тексты Лысикова, написанные за последние 15 лет, улавливают обновленный запрос на пафосный катастрофизм. Подобная поэтика всегда чревата надрывом и даже срывом – о чем свидетельствуют такие жесты, как стихотворения, состоящие из одних отточий. При этом по-настоящему страшные – и самые удачные – фрагменты в этих стихах берут как раз тишиной:
- Прекрасных мальчиков сердца
- Лежат в причудливых коробках
- На всех одни черты лица
- И ленты на косоворотках.
Холодная констатация действует сильнее лихорадочного нагромождения ужасов. Прямо слышишь, как это должно интонироваться, и не случайно на новом альбоме «Андрей» Дельфин склоняется именно к спокойному произнесению, а не к пению или агрессивному напору речитатива. Оттененные музыкой, эти тексты производят гораздо большее впечатление и действительно создают ощущение катастрофы. Впрочем, катастрофическому миру возможна эскапистская альтернатива: уход в детство, посмертное растворение во Вселенной или побег в некое иное, посткатастрофическое и пригодное для жизни пространство, где – вдвоем с подругой – можно жить со светлой грустью, отгородившись от «покинутого нами ада». Этот пейзаж из стихотворения «Отрывая от себя куски…» и трека «Двое» – топос, реализованный еще Бродским в «Пророчестве». Тем самым Бродским, после которого, по мнению моего знакомого, в русской поэзии остался только Дельфин.
Виталий Пуханов. Школа Милосердия / Вступ. ст. С. Львовского. М.: Новое литературное обозрение, 2014
Мир стихов Виталия Пуханова – это мир уже после катастрофы:
- Время такое пришло:
- Выживут ангелы и герои.
- Улыбнись, выбора нет.
Романтическое и красивое (в том числе порядок регулярного метра) начинает казаться шелухой, а то и слишком тяжелым для человека в нескончаемой экстремальной ситуации балластом – скажем, гирями, которые когда-то помогли нарастить мускулы, но сейчас могут утянуть на дно. Герои – с хитринкой, сумасшедшинкой, травмой – такие, как майор Федоскин или гастроном Соколов Иван Демьяныч, или дети, которых советские родители водили к доктору, чтобы «сделал больно». В абсолютизации предельно простого – картофеля, черного хлеба, земли («Привкус земли»), наконец, говна («Будем делать добро из зла. / Дом из воздуха. Хлеб из говна. / Нету войлока, нету льна. / Есть отчаянье, тишина») – видится здесь гордость, едва ли не бравада: вот с чем остается человек на пределе.
Перемены в поэтике Пуханова по сравнению с предыдущей книгой 2003 года «Плоды смоковницы» кажутся разительными, и автор предисловия Станислав Львовский отмечает это. Между тем, если перечитать сейчас «Плоды смоковницы», предпосылки поворота к новому стилю заметны уже там. Объем короткого отзыва не дает возможности разобраться, почему именно сейчас, в относительно «некатастрофические» времена, Пуханов создает тексты не о предчувствии катастрофы, а о катастрофе случившейся и обжитой, и на каком уровне она на самом деле произошла, но хотя бы поставить этот вопрос необходимо. Дополнительная проблема в том, что в «Школу милосердия» – книгу, которой давно ждали, – вошла лишь небольшая часть написанного Пухановым за эти годы и принцип отбора не всегда очевиден; все ясно с принципом отбора последнего раздела, этакого собрания «стихов о поэзии и поэтах», но оно как раз и диссонирует со всем остальным. Конечно, здесь есть ставшее уже хрестоматийным «В Ленинграде, на рассвете…» и другие тексты, работающие так, как только и могут работать жестокие парадоксы, умещенные в лаконичную стихотворную форму.
Недавно мне пришло в голову, что ближайшим предшественником Пуханова в русской поэзии нужно считать Бориса Слуцкого: как и Слуцкий, Пуханов создает стихотворения-эффекты, сталкивая проблемы истории с проблемами этики, ощущая себя выразителем мироощущения целого невыговорившегося поколения (у Слуцкого: «Я умещаю в краткие строки – / В двадцать плюс-минус десять строк – / Семнадцатилетние длинные сроки / И даже смерти бессрочный срок. // На все веселье поэзии нашей, / На звон, на гром, на сложность, на блеск / Нужен простой, как ячная каша, / Нужен один, чтоб звону без. / И я занимаю это место»).
- Никто не хотел воевать за немцев,
- Прибираться в комнате, застилать кровать.
- Немцы воевали, чтобы проиграть,
- Это знал каждый дошкольник,
- Но без немцев какая война?
- Тогда мы еще не знали:
- Можно весело стрелять по своим и без немцев,
- Мы по-немецки выполняли боевую задачу проиграть,
- Продолжали прибираться в комнате,
- Застилать кровать,
- Платить рэкетирам в девяностые,
- А когда женщина говорила: «Я тебя не люблю» —
- Пожимали плечами.
- Иногда встречаю человека хорошо за сорок
- С молодым лицом, умными глазами
- И чуть грустной улыбкой,
- Спрашиваю: ты воевал за немцев?
- Улыбается, не отвечает.
Виктор Iванiв. Трупак и врач Зарин. М.: Автохтон, 2014
Стихи этой книги – захватывающее кружение, паронимическая аттракция, переходящая порой в глоссолалию: «Уляулю балда» – переиначенная «Улялюм» (баллада) По. Игра с такими названиями очень соблазнительна, как и подобная резкая звукопись:
- Я молчал невпопад
- Я мечтал наугад
- Истребите меня
- Истрепите терпя
- Это я терменвокс
- Травести малибу
- Это я малиновский
- Это я марабу.
Здесь есть свои неконтролируемые зоны (в чем, может быть, и состоит прелесть): например, «гелиевая ручка» – это ошибка (как показывает поиск, довольно частотная) или намеренное искажение?
В плетении звуков легко завязнуть, но за звуковой работой все же проясняется общий лирический сюжет – обретение «я» в диком квесте среди лесов и садов, оставленных романтизмом; герой идет, оставляя позади всю обветшалую архитектуру эпохи и жанра, всю их искаженную обязательную программу: встречи с прекрасными девами, могилы милых – а кроме того, и балладный слог, и рефрены (Веселой будь и ты пилотка-малолетка); кажется, будто они обрушаются от его поступи. Из леса в парк, из парка в церковь, из церкви в «порно театр», а оттуда – в пространство русской киносказки, где об окончательном распаде объявляет не ворон По, а мизгирь (кличка героя «Снегурочки» обозначает паука, но скорее всего свою роль сыграло и созвучие с державинским снигирем; вместо «Nevermore» мизгирь изрекает не менее фатальное «съеблось»):
- Нет моста того давно что нет и трупа твоего
- Ни горы и ни подножья нет на коже кимоно
- Скоро сбудешься срастешься ты с потоком невозможным
- Переносным смыслом будешь марабу на Мирабо
- И меня давно уж нету нет когда-то нету где-то
- Нету в общем и вообще-то никого и ничего.
И хотя никого и ничего нет – примерно как «никаких людей нет» в романе Пепперштейна и Ануфриева, – квест получается удивительно насыщенным; последнее стихотворение «ЛИМИТ ИСЧеРЧИ» – прощальный четырехстопно-ямбический галоп вокруг детально проработанной панорамы; думается, это понравилось бы Введенскому:
- И уже мертвый я проснулся
- И побежал смотреть округу
- И звездам диким ужаснулся
- Где табуны неслись на воле
- И на дороге пел свободу
- Хлебая водку с кем по двое
- По трое отходили воды
- Своих ровесниц узнавая
- В раскосых девочках восточных
- От сглаза прочь не убегая
- Сестер молочных
Алексей Парщиков. Дирижабли / Предисл. И. Кукулина. М.: Время, 2014
Это наиболее полное собрание стихотворений и поэм Алексея Парщикова. Впервые эти стихотворения располагаются в хронологическом порядке, что позволяет проследить эволюцию его поэтики. В ранних текстах отчетливо виден сплав, в котором берет начало лирика Парщикова и о котором пишет в предисловии Илья Кукулин: неподцензурная поэзия 1960–1980‐х (в первую очередь Бродский) и «официальные» шестидесятники (Соснора, Вознесенский): «Подземелье висит на фонарном лучике, / отцентрированном, как сигнал в наушнике». К этому необходимо еще добавить Пастернака, от которого ранний Парщиков зависим ритмически и интонационно.
В 1980‐е из этого сплава влияний кристаллизуется собственная поэтика. Парщикова всегда интересовало устройство мира во всех подробностях; отсюда просодия долгого дыхания, чтобы все вместить; не преминуть заметить, что дом – с огромной кухней, с кортами и лабиринтом спален; рассказать о принципе работы первой пушки:
- Первая пушка была рассчитана на любопытство врага,
- и число частей ее – по числу врагов.
- На левом берегу Ворсклы возвели водяные меха,
- а между ними – колонну со скобкой для рычагов,
- по краям которых подцеплены широкие платформы.
- В ботфортах, заказанных для данного офорта,
- люди вереницей шли с платформы на платформу и обратно,
- такие весы поочередно давили на меха,
- получался массовый насос, выталкивающий два заряда
- и дающий общее распределение греха.
Наконец, сделать вывод об интенциональной справедливости мироустройства и предложить способы для ее реального достижения: «Зачем вцепился в брата брат, / Дай им двуручную пилу!»
Перелом в развитии поэтики Парщикова происходит в стихах книги «Фигуры интуиции», построенной уже не как собрание разрозненных стихотворений и не как поэма, рассматривающая некоторый топос или историческое событие, а как набор образцов, предъявляющих единый способ взгляда на предметы. Здесь, особенно в заглавном цикле, Парщиков выходит на рассуждения об абстракциях – рассуждения, которые протягивают нити от более традиционного метареализма к сфере интересов Аркадия Драгомощенко. В следующей книге «Cyrillic Light» совершается вроде бы шаг назад, к простым сюжетам («Автостоп в горах», «Борцы»), но эта поэзия уже обогащена метареалистическим опытом анализа и синтеза или, точнее сказать, разъятия и пересборки: исходный образ, которым поэт заворожен, становится эмблемой, обозначающей и себя, и множество других вещей («Львы», «Паук»), и естественным кажется влечение от одушевленных и неодушевленных предметов к чистым субстанциям («Нефть, – я записал, – это некий обещанный человек, / заочная память, уходящая от ответа и формы»). Наработанный, сложный и блестящий, этот навык приводит позднего Парщикова к созданию монументальных «Дирижаблей», где абстракция и конкретика с максимально возможной свободой чередуются и взаимозаменяются; к ставшим уже классическими строкам:
- Как представляли смерть мои коллеги? Как выпадение из круга?
- Поверили, что их вернет назад, когда теряли высоту?
- Что их пропустит твердь, как вынимаются со свистом друг из друга
- два встречных поезда на длинном, трассирующем в ночь мосту?
Галина Рымбу. Передвижное пространство переворота: Первая книга стихов. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2014
Галина Рымбу говорит с нами как имеющая силу – и это хорошо; можно было бы заявить, что таким голосом в русской поэзии давно не разговаривали и таких вещей давно не произносили, – но на самом деле и разговаривали, и произносили, только не одновременно. Примат нонконформизма обуславливает здесь и ярость интонации, и отстаивание рискованных тем (как следствие неприятия складывающегося общественного договора), и телесность, и манифестарность, и – что, наверное, самое важное – отказ от прежней «метафизической» поэтики в пользу экспрессии и часто прямого, лобового высказывания, при котором поэзия становится неотделима от лозунга, перерастает в лозунг и обратно:
- Беньямина с красным флагом и чашкой кофе в кремле вижу огонь
- всех восставших из лагерей с нами идущих на площади в институты огонь
- за дедов и прадедов лес и пшеницу огонь
- за вино и сигареты огонь
- за возможность личной позиции огонь
- за солидарность за слабость за снятие блокады огонь
- за гибель системы потребления за свержение насилия медиа огонь
- за наши встречи действительно встречи живых говорящих нас огонь
- вне отчуждения вне границ и наций огонь.
Этот самый, возможно, известный и лучший текст Рымбу важен тем, что огонь – «за солидарность за слабость»: многие тексты книги написаны перед лицом общественно-политической системы, в уровень понимания которой потенциально не входят тексты другого рода, такие как «я вижу реальность…». Сила, конечно, в том, что эти непрошеные тексты, защитные залпы, обретают-таки качество настоящей поэзии: утратив метафизическую отвлеченность, поэзия Рымбу не утратила визионерства. «Вижу» здесь частый глагол: «я открываю глаза и вижу: большое сердце дети посыпают землей» – этот, как и многие другие, экспрессионистский образ вполне сообразуется с идеей о том, что любой институт есть торжество мертвого: «все университеты здесь стоят на крови / и в зачетках и в студаках плещется кровь». Но визионерство не настроено исключительно на восприятие мертвенного – можно и по-другому:
- я выхожу на подмосковной платформе и вижу толпы студентов марширующих вверх
- бледный свободный сводный университет
- еле дрожащий, в воздухе только
- в дыме воздвигнутый практикой.
Приняв необходимость нового говорения, Рымбу начинает движение к тому, чтобы ее текст разрешал выходящие за пределы собственно поэзии задачи: «как нам избежать вечной агрессии участия?» (И при этом участвовать в чем-то ином; к сожалению, ответ, который дают тексты, предполагает встречную агрессию, пусть этот «огонь» – пока? – только иносказательный.) И если не разрешить задачу, то хотя бы обозначить тупик, перед этим попытавшись проломить его со всей страстью: «Секс – это пустыня»; секс сколько-то успешный в описываемом мире – это секс насильника – секс насилия, секс власти, – и, конечно, он неприемлем. Вместе с тем книга Рымбу демонстрирует расщепленность метода, и по крайней мере у одного из возможных направлений есть недостатки: эмоциональная кумуляция экспрессивных, почти батаевских образов грозит сорваться в голый выкрик, если ее, как в том самом стихотворении об огне, не упорядочивает некий принцип. Проще говоря, поэзии Галины Рымбу требуется особый ритм – и, когда он находится, получаются тексты обжигающие.
- он ест и ест белый хлеб, набивает кишки
- врачи говорят, что именно белый хлеб
- способствует застою каловых масс
- в кишечнике, каловых образованью камней, которые
- могут жить там, годами, отравляя,
- внутри бедняков живущий кал,
- их серые лица и темный оскал
- дрожанье рук в малосемейке над газом
- и лампы серого цвета в изголовье постелей их, китайские бра
- вперемешку с иконами, постерами звезд,
- тонны белого хлеба в мыслях их,
- в моих мыслях слипшийся
- мякиш, буханки горячие, четкие и
- страх страх страх
Василий Ломакин. Стихи 2003–2013 гг. / Вступ. ст. К. Кобрина. М.: Новое литературное обозрение, 2014
Работа Василия Ломакина со стилями и жанрами завораживает примерно так же, как разрушение обветшалого строения шар-бабой: в роли последней выступает сумма непредсказуемости, своеобразный символический капитал, наживаемый стихами по мере кумулятивного их чтения. Иногда поэзия Ломакина обнаруживает странное сходство со стихами, вполне вписывающимися в популярный канон, например текстами Ильи Лагутенко: «Трется малиной / На крепкие Альпы» – нарочитая «неправильность» предлога здесь следует не из тщательного смыслового различения (как, например, в философских текстах), а из интуитивного диктата чувственности: точность не разума, но тела.
Эротический/порнографический дискурс у Ломакина оказывается одним из важнейших механизмов означивания, и, право, не стоит полагать, что эти стихи (как делает в предисловии к книге Кирилл Кобрин) так уж внеположны обыденному сознанию: в иной культурной ситуации, при иной дистрибуции эти тексты вполне могли бы в нем работать. Разумеется, не все: скажем, традиционное (и традиционно в культуре смягчаемое) сочетание/противостояние эроса и танатоса у Ломакина заострено до предела: «Она трясется мелким ебом / А рядом печь где жгут цыган». Если говорить о трагизме этих стихов, об отображенном в них «русском космосе» (Станислав Львовский), то это трагизм плясовой: тексты, с их внезапными восклицательными знаками, со внезапными срывами стилистических регистров, – тексты, которые должны сопутствовать – выкрикиваться – в безумном, отчаянном, пьяном танце (как у Сорокина в монопьесе «Русская бабушка»).
Есть два поэта, которые сейчас восходят, если вспомнить цитату совсем неуместной здесь Ахмадулиной, к подобной (по градусу, не по содержанию) «высокой степени безумства»: Ломакин и Виктор Iванiв. Ухарство, маскирующее отчаяние, роднит стихи Ломакина и с новейшими опытами Данилы Давыдова. Впрочем, «русский космос» ближе к хронологическому концу книги проявляется в по-настоящему «социальных» текстах (социальных текстах социопата?), таких как «1993» или «Белгородская засечная черта»; есть здесь и несколько совсем ясных текстов, чистых нот, опять-таки неожиданных на общем фоне. Прочертить условную линию от ясности и гармонии к хаосу в случае Ломакина невозможно, но распад языка в последних текстах этой книги выглядит по отношению к космосу (и не только русскому) вполне закономерно: перед нами обломки космического мусора («Со свяще / тверой // чернныи злойзаж, я ппы / ите на // сту»). Интересно в свете того, как понятен сегодня Ломакин, взглянуть на опыты языковой деконструкции столетней давности: такой ли уж заумью был Крученых? (Хотя правильнее возводить ломакинское словотворчество/словоразрушение к Хлебникову.)
- Перемещаясь 24 часа
- высыпало страницам
- иоганн читает бибель
- в молоке заливается
- на гармонике сумасшедший
- снег двором
- стволу шлепнул – солдат
- отрезал войной: книга снегу
- великолепный сарафан
- и в венок степи меня!
Григорий Дашевский. Стихотворения и переводы. М.: Новое издательство, 2015
Вышедшее вслед за сверхмалым посмертным сборником практически полное собрание стихотворений и переводов Григория Дашевского позволяет пристально взглянуть на наследие поэта, уже после своего безвременного ухода оказавшегося в числе главнейших. Эта ситуация интересна хотя бы потому, что Дашевский – поэт камерный, интровертный; к сборнику прилагается его статья «Как читать современную поэзию», в которой он пишет о русских стихах после Бродского (Бродский, по Дашевскому, закрывает 200-летнюю традицию русской романтической поэзии); вышло так, что Дашевский претендует на одно из первых мест в намеченном им постромантическом каноне.
Два теоретических текста вообще очень помогают читателю этого сборника, что говорит, между прочим, об исключительной проницательности Дашевского-критика. Так, в авторском предисловии к книге «Дума Иван-чая» он разделяет вошедшие в нее стихи на два этапа: лирический («отдельный и внутренний») и освобожденный от иллюзий лирики, склонный к общностно-констатирующему высказыванию «совместный и внешний». Нужно сказать, что этот вектор был продолжен и впоследствии. Мы видим, как сначала Дашевский одновременно борется и сотрудничает со стихией Античности, вверяя свое сообщение завораживающим его, но поначалу неподатливым метрическим и синтаксическим схемам (а также просодии Бродского и Елены Шварц), – а затем, становясь поэтом все более зрелым, уже не просто заключает с этими схемами союз, но подчиняет их себе.
Стихотворения позднего Дашевского – это тонкая стилистическая эклектика. Мы видим, что вообще античная поэтика (а представленный том в полной мере демонстрирует, насколько важна она была для Дашевского) способна сделать в применении к русскому языковому материалу: можно даже представить себе, что Дашевский создавал невозможного классического поэта, вплоть до фрагментов, из которых в значительной степени состоит раздел стихов, не вошедших в прижизненные книги. Вместе с тем стихи последнего десятилетия жизни Дашевского своим трагическим и точно выверенным лаконизмом, на мой взгляд, превосходят почти все написанное им ранее (за исключением поэмы «Генрих и Семен»). Нежная неуверенность лирического наблюдения сменяется лапидарным стоицизмом наблюдения «постлирического», и эта позиция оказывается более выигрышной.
В то же время эволюция поэтики Дашевского неразрывна, и это лучше всего доказывают переводы. И ранний, и поздний Дашевский чувствует потребность в диалоге со всей многоликой мировой поэтической традицией: от Каллимаха и Горация до Одена и Джима Моррисона. При этом переводы включаются в общий корпус его поэзии наравне с оригинальными стихотворениями, что говорит о едином методе переосмысления чужого слова – и верно, уже в выборе произведений для перевода ощущается тенденция: вместе с оригинальными стихами переводы составляют симфонию отказа от надежды, разрешающуюся все же тремя финальными аккордами, в которых жизнь присоединяется к смерти (перевод из Фроста, «Нарцисс» и «благодарю вас ширококрылые орлы…»).
- Счастлив говорящий своему горю,
- раскрывая издалека объятья:
- подойди ко мне, мы с тобою братья,
- радостно рыданью твоему вторю.
- Сторонится мое и глаза прячет,
- а в мои не смотрит, будто их нету.
- Чем тебя я вижу? И нет ответа,
- только тех и слышит, кто и сам плачет.
Федор Сваровский. Слава героям. М.: Новое литературное обозрение, 2015
Иногда кажется (это, конечно, неверная мысль), что Федор Сваровский – единственный поэт, к которому применимо постулированное им определение «новый эпос». По легкости изобретения сюжетов, по размаху сюжетной фантазии я могу сравнить его разве что с Андреем Сен-Сеньковым – поэтом более камерным и все-таки не ориентированным на нарратив. Новая книга Сваровского – набор равно убедительных историй о «себе» и о других. Как и ранее, в книгах «Все хотят быть роботами» (М.: АРГО-РИСК, 2007) и «Путешественники во времени» (М.: Новое литературное обозрение, 2009), здесь встречается фигура звездоплавателя, которому космическое море по колено, космического хичхайкера из эпопеи Дугласа Адамса, готового обанкротить «огромную дисциплинарную базу» одним звонком в прошлое, просто потому что это чертовски круто: герой звонит на полтора миллиарда лет назад, «в Москву, / прямо в 29 июля 1997 года», и обстоятельно поздравляет своего папашу с юбилеем. Впрочем, в сборнике есть и другие, визионерские, картины: «сорок лет на Луне / в тишине // на поросшем деревьями / берегу // <…> внучка говорит перед сном: / там синяя круглая вещь / в окне // собака во дворе лает / но / никогда не воет». Вообще по вариативности сценариев эта книга Сваровского наиболее разнообразна. Здесь есть эскапизм, как героический (стихотворение «Синий дым Китая», при всей внутренней горечи напоминающее детское хвастовство тем, как «мой дедушка всем показал»), так и бытовой («Столица в огне»). Здесь есть растянутая до предела фантасмагоричность альтернативной истории (излагается травестийно-невероятная биография князя Курбского, доходящая до наших дней: «и вот его фотография») – и гипертрофированный хоррор городской былички («О лезвиях в метро»). Здесь есть, наконец, почти надрывный оптимизм заклинания:
- всякая вещь радуется и оживает
- и ничего не разлагается
- и не умирает
- и никто нигде не валяется
- и не воняет
- никто никого не обижает
- не обманывает
- и не прогоняет
- и всякий всех прощает
- и защищает
- <…>
- так
- устроена
- жизнь
- иначе
- и не бывает
Мало кто сейчас может позволить себе такой оптимизм, не рискуя быть обвиненным в том и сем. Разве что вот Фаина Гримберг: «Не будет страшного суда / И смертная рассеется большая тень / Все просто обо всем забудут и воскреснут / И увидят небо и увидят море / И насовсем настанет ясный светлый день». Для этого нужна большая смелость и вера – та вера, которая заставляет слушателя эпических историй сопереживать героям (см. название книги) и желать новых рассказов «о далеких странах / которые далеко // об уюте / ведомственных пространств». Вещь возможная и актуальная, оказывается, сейчас, как и две с половиной тысячи лет назад. А может быть, и полтора миллиарда лет назад, в какой-нибудь далекой-далекой галактике.
Евгений Никитин. Стэндап-лирика. М.: Atelier ventura, 2015
По сравнению со своей предыдущей книгой «Невидимая линза» (М.: Икар, 2009), полной традиционной медитативной лирики, Никитин совершил абсолютно непредсказуемый скачок. На презентации книги новой серии «Atelier ventura» я еще не знал, как называется сборник Никитина, и, когда он начал читать, подумал, что это очень напоминает стендап-комедию: в итоге оказалось, что попал в точку. Евгений Никитин – скептик, берущий на себя неблагодарную задачу: он сомневается в литературных формах, литературной жизни, трезво судит о замкнутости того мира, в котором вращаются современные литераторы, и фиксирует факт превращения слов, описывающих этот мир, в штампы. Стихи здесь естественным образом перетекают в прозу, причем эта проза дневникового, блогового толка – например, диалоги с отцом автора, выступающим в роли постаревшего мальчика из «Нового платья короля», или ернический рассказ о литературной премии «Закат», куда, состарившись, перекочевали все фигуранты премии «Дебют», – занимает бо́льшую часть книги.
С иронией можно и переборщить, как, например, в тексте «Актуальный поэт Агата» (этот текст, повествующий о том, как грудной младенец овладевает всеми тонкостями «актуальной поэзии», мало чем отличается от рассказа Аверченко о жасминовых тирсах, который нынче вызывает только архивное умиление) или стихотворении «Конец смерти», высмеивающем поэтические вечера, посвященные рано ушедшим из жизни поэтам. Но другие вещи Никитина оказываются действительно остроумной пародией на механизмы литературного процесса: таковы, например, обширное «Сообщение о стирал-машинниках» (в которых, разумеется, читаются «мошенники») – поэтах, работающих с «особым языком, присущим инструкциям по ремонту стиральных машин» (этапы легитимации этого направления в литературном сообществе описаны настолько последовательно, что в какой-то момент хочется почитать антологию стирал-машинных стихов), и текст «Войти в литературу», который, при всей своей саркастичности, приглянулся бы Бурдьё. Никитин выполняет работу «санитара леса», которая многим может не нравиться, но на самом деле для здорового литературного процесса необходима (надеюсь, это замечание его не разозлит).
Для самоиронии же Никитин оставляет стихи, и они еще ближе к классическому стендапу, чем проза: это набор трагикомических происшествий, случившихся с героем-недотепой, который то краснеет за своего дядю, пишущего невменяемые письма Дмитрию Кузьмину, то с отчужденным удивлением разглядывает на порносайте фотографии женщины, которой когда-то делал массаж, то приходит к деду на кладбище, чтобы сфотографировать его надгробие и пользоваться этой фотографией как документом:
- – А свидетельство о рождении? —
- спросил дед.
- – Утеряно.
- – Паспорт отца?
- – Он менял паспорт
- после второго брака.
- Я туда не вписан.
- Поэтому-то я здесь:
- говорят, что мертвые лица
- могут беспрепятственно
- находиться на территории России.
- Я достал фотоаппарат
- и сделал снимок.
- Надпись на могиле гласила:
- «Никитин Евгений Сергеевич. 1936–2008».
Мрачный и трогательный юмор, все как надо. Думаю, в стендапе Никитин действительно имел бы успех.
Алексей Королев. Вне. М.: Atelier ventura, 2015
Книга избранных стихотворений московского поэта – одного из самых виртуозных авторов, работающих сегодня с регулярным стихом. Стихи Королева больше всего похожи на причудливые разноцветные ленты в руках гимнаста: извивающиеся сплошной строкой, закругляющиеся ассонансами, ломающиеся внутрисловными переносами, они могут завораживать так, что, следя за ними, забываешь об исполнителе. Королев об этом, кажется, знает, почему часто и прибегает к считалкам и скороговоркам:
- начинаем три четыре
- я ли мы ли вы ли ты ли
- вывалились из кулис
- из курильных комнат из
- магазинной зарисовки
- из подсобки из массовки —
в принципе, может быть совершенно неважно, зачем это произносится, перед нами чистое «удовольствие от текста», характерное также для некоторых стихов Аркадия Штыпеля.
Вместе с тем Королев умеет семантизировать игровой прием, поставить его на службу драматургии. Одно из умений Королева я назвал бы «глубокой зарисовкой»: сквозь набросок – бытовой, пейзажный – проступают исторические травмы, до сих пор не нашедшие разрешения:
- лифчики известняковые слепки
- небо рентгеновский снимок
- немо пролитые сливки
- глубже базарного ложа
- брачное ложе счастливой
- море старушечья кожа
- мелко порезано рыбой
- и нарушая порядок
- вставленные дымятся
- острые брови хорваток
- в италианское мясо.
Королев – многопишущий автор (одна из его книг, «НЕТTM», насчитывает почти 500 страниц), в сборнике «Вне» представлена лишь малая часть его текстов, и с отбором Евгения Никитина можно поспорить (но очень хорошо, что включена поэма «Корпус № 5», посвященная памяти Алексея Парщикова). В другом месте я писал о «встревоженном» лирическом субъекте Королева; пожалуй, по этой книге видно, что лирический субъект этот может – или, по крайней мере, мог – пребывать в разных состояниях, а автору подвластна всякая техника. По-моему, это богатство.
полчетвертого и снова на стоваттной полосе упражнения яснова или сирина эссе полевой дневник толстеет от вчерашних новостей и рука привычно стелет холостяцкую постель ни о чем не беспокоясь только порцию свою докурив я прыгну в поезд на чужую колею просто задрожит ресница просто вслед за колесом закрутится и приснится легкий и короткий сон как в заросший пруд стесняясь мальчик входит голышом закрываясь от огня весь полным солнцем обожжен и подростка окружая стягивает зеленца и по ней ползет живая тень от детского лица
Алексей Королев. Эюя. М.: Atelier ventura, 2015
Я жалею о том, что поэзия Алексея Королева не очень хорошо известна даже среди знатоков. Наследующая «Московскому времени», при этом одновременно более игровая по форме и подчас более личностно-трагическая, эта поэзия обличает серьезного мастера. «Эюя» – вторая книга Королева, вышедшая в 2015 году в его издательстве «Atelier ventura»; в первой, «Вне», собраны некоторые стихотворения прежних лет, в «Эюя» – только новые тексты. Вольность, с которой Королев работает с просодией модернистского извода (его конек – ассонансы), подходит и для нарративных текстов («мой брат приехал внезапно»), и для сугубо лирических; их объединяет фигура, я бы сказал, встревоженного лирического субъекта, чувствующего момент надлома мира, момент, с которого все пошло не так («все испорчено за миг»). Это ощущение в концентрированном виде, спровоцированное названным или не названным, но угадываемым событием, и раньше наполняло лучшие вещи Королева, например стихотворение «кумач» и поэму «корпус № 5», написанную после смерти Алексея Парщикова. То же мы наблюдаем и в новой книге:
- меня как будто заменили
- лишили обаянья утр
- серебряные сувениры
- вместо него вложили внутрь
Симптомы, вызывающие тревожность и недоверие к миру, могут найтись где угодно. Как в ироническом пассаже из статьи Мандельштама «О природе слова» («На столе нельзя обедать, потому что это не просто стол. Нельзя зажечь огня, потому что это может значить такое, что сам потом не рад будешь»), только всерьез:
- парковый дискобол,
- ты же здесь неспроста?
- смерть одного с тобой
- возраста.
Опыт символизма, разумеется, растворен в этих стихах, как и другие голоса русской традиции, и оснащен звуковым инструментарием, появившимся в последней трети XX века: в предыдущей цитате отчетливо слышна ритмика Бродского, окороченная частой у Королева разноударной рифмой. Но вообще, если мы по-прежнему говорим о каком-то «традиционном стихе» (см. также следующую заметку), то нужно еще раз отметить исключительную ширину поля его возможностей и заметить, что поэзия Королева находится на краю этого поля (в более ранних текстах, формально изощренных на грани неудобочитаемости, это еще заметнее; стихи, записанные в подбор без знаков препинания, а то и без пробелов, в самом деле формируют ощущение слитного потока сознания). Поучительно сравнить следующее стихотворение Королева, например, с поэзией Юрия Казарина: совпадение мотивов и образных рядов при полном несовпадении поэтической техники – что показывает, в свою очередь, и неисчерпанность этих мотивов; стихотворение Королева, конечно, эскапистское, но это эскапизм со скептическим оттенком, с возможностью возвращения в скобках:
- только скинешь кожу жабью
- и поселишься в глуши
- как колодезною ржавью
- покрываются ключи
- а кому они ключи там
- для какой такой руки
- если лесом нарочитым
- ветер ходит напрямки
- если стопы книг домашних
- сторожит пыленный слой
- если над трубою вальдшнеп
- тянет синею весной
Линор Горалик. Так это был гудочек. Ozolnieki: Literature Without Borders, 2015
Это очень сложная и очень страшная книга. Тема смерти, постоянно возникающая в ней, сильно отличается от того многого, что на эту тему сказано современными русскими поэтами – в диапазоне от Алексея Цветкова до Виталия Пуханова. Смерть у Горалик, с одной стороны, тотальна, с другой, – с ней можно играть, перекликаться, трещать в базарный день (как в одном стихотворении Эугениуша Ткачишина-Дыцкого). Самым экстремальным образом Горалик тестирует, зависит ли смерть от отношения к смерти, задает вопрос: «кто на ком стоял» в максиме «бытие определяет сознание»: «и жизнь выходит / и каждый день побеждает смерть / и каждый день побеждает смерть» – повтор подчеркивает возможность двойственного чтения фразы (и отсылает к фростовскому двойному And miles to go before I sleep).
Говорить об этом, может быть, дико, потому что стихи Горалик имеют дело с таким материалом, который отказывает в праве на существование обычным человеческим эмоциям. Вот стихотворение «Наша Аня все кричит через свой стафилококк…»:
- Наша Аня все кричит через свой стафилококк, —
- Красноморденький щенок, сердца жилистый укус.
- А он качает колыбель
- (ну, какую колыбель? – трясет разъ…тую кровать) —
- и бормочет, борбормочет,
- и видит красными глазами,
- как исходит на крик кошка;
- от боли вертится собака, —
- а наша Аня разжимает побелевший кулачок.
А вот, с другой стороны:
- В парке, под бобыльником простым,
- умирает старый молодым:
- гордо, молча, с каменным лицом, —
- словом, умирает молодцом.
- Рядом, под клеменцией простой,
- умирает старым молодой:
- стонет, плачет, дергает лицом, —
- тоже умирает молодцом.
Смерть – и состояние, и пространство, и персонаж. Этот персонаж может предстать и в образе маленькой девочки, обладающей «сверхспособностью» – обессилить человека или даже самого Бога. Вот кроссовер двух богатых жанров – прения со смертью и прения с Богом:
- – Смертинька, Смертинька, кто твоя бабушка?
- – Вечная воля Твоя. Вяжет из лыка удавки, голубушка,
- давит винцо из тряпья.
- – Смертинька, Смертинька, что твои сказочки?
- – Темные лясы Твои. Точат и точат несладкие косточки
- тех, кто лежит в забытьи.
- – Смертинька, Смертинька, где твои варежки?
- – В темном притворе Твоем. Трогают, трогают медные денежки
- под золоченым тряпьем.
- – Смертинька, Смертинька, что твои саночки?
- – Слов Твоих скользкая суть. Вон как летят по раздавленной улочке,
- ищут, кого полоснуть.
- – Смертинька, я ж тебе был вроде крестного!
- Ты меня этак за что?
- – Дядя! Я так, повторяю за взрослыми.
- …Где ж мои варежки-то?
Где-то полтора десятилетия назад Данила Давыдов предложил термин «некроинфантилизм», обозначающий тенденцию к острому сближению мотивов детства и смерти в новейшей русской поэзии. Горалик, обладающая мощным фольклорным чутьем, знает, что ничего нового в этом сближении нет: достаточно вспомнить многочисленные народные «смертные колыбельные». Агонизирующие кошка и собака – это, конечно, те самые, которым всегда пытаются передать чью-то боль в материнском заговоре. Сказка о репке оказывается моделью для перехода из одного мира в другой: «Потом сначала бабка, позже – дедка. / Потом зима, ты возишься с картошкой – / И чувствуешь, как полегоньку тянут. / Уже тихонько начали тянуть».
Фольклоризм здесь исключительно важен: пластичность песенной стихии сочетается с поэтическими формулами, смысл которых обновляется «на ходу». Стилистические регистры быстро сменяются один другим (будто к страшному пробуешь подступиться с разных сторон), но песенная просодия делает эти переходы плавными:
- я вернулась – на сосцах наколки,
- на резцы наколоты малявы,
- мною обретен пароксизмальный
- дискурсивный опыт
- там, где всяк надзорен и наказан…
И тут любопытно то, что вневременнáя природа фольклора у Горалик выворачивается всевременно́й изнанкой. Невозможно точно сказать, в каком времени и пространстве совершается речь в стихотворении, где «в Лицею» к Виле приходит «Волка», где соседствуют Лесбия и кобла, ретвит и малява; речь идет о постоянстве зла, потому что в любое время и в любую эпоху можно представить себе такой диалог: «– А и страшно, Виля, нынче воют! / – Ладно воют – страшно подвывают». Соседство высокого и низкого – например, явление пророка в какой-то чудовищно-блатной стихии – выражает остроту тоски, которую отрицают, но ощущают даже хтонические убийцы, когда с пророком наконец покончено: «и кого ебет? – никого ебет, / что при нас красавица не поет / и медведь не пляшет». Кроме всего прочего, эту книгу почти бессмысленно рецензировать в российских СМИ после закона о мате, в котором, кажется, смерть тоже находит повод для торжества.
Римма Чернавина. Вспять к восхожденью: Сивилла Космическая 2. М.: Издательская группа ABCdesign, 2015
Книга Риммы Чернавиной – прекрасно изданный том, продолжающий вышедшую в 2008 году первую «Сивиллу», – демонстрирует искусный парадокс: при том, что фигура говорящей исключена из множества текстов, ее присутствие чувствуется здесь постоянно. Значительная часть поэзии Чернавиной – это меткие и едкие наблюдения «для себя», дневник встреч и событий. Но подзаголовок «Сивилла Космическая» заставляет прозревать в образе автора этакую «держательницу мира». Для мира важны ее оценки, а то и просто факт встречи с ней (подобное «творение встреченного персонажа» мы находим в недооцененном романе Пелевина «t»):
- Бабка в тренировочных синих штанах
- и толстых бутсах —
- топ – хлоп
- хлоп – хлоп
- топ – хлоп
- Врач,
- лечащий бесплатно
- и упрекающий пациентов в корыстолюбии
- Немец с животом
- знающий
- как надо жить
Такое взаимодействие – реплика ни для кого и для всех – возможно не только с людьми, но и с животными, и даже со стихиями и временами года:
- 15 МАРТА 97 г.
- Зима спохватилась…
- понамела снега за ночь —
- поздно, матушка, поздно
Оценка – ключевой, этический компонент этих стихов. В приведенных выше примерах она имплицитна, но порой Чернавина выводит ее наружу. При этом каким-то образом сама форма текста удерживает его от падения в пропасть морализаторства:
- Красивый юноша в кирпичном пиджаке
- но на лице уже печать —
- никто
или:
- Дома – недостроенные,
- люди —
- недоделанные
Такие тексты, как большое и почти идиллическое «Рождение листа», казалось бы, позволяют утверждать, что косному человеческому миру в стихах Чернавиной противопоставлен мир природный. Однако эта простейшая дихотомия для Чернавиной не годится: «в мире животных» она готова увидеть «заболоцкую» жестокость. Разница с человеческим миром в том, что здесь есть все основания – в соответствии с реальностью – переместить эту жестокость по ту сторону этики. «Трагическое» событие в этом мире – повод только для наблюдения. Вот два примера:
- В маленьком зеркальце
- отражается
- и радуется
- своему отражению
- веселый попугайчик
- Гоша
- ха-рр-о-ший
- кошачья тень метнулась по стене
- в печальном зеркальце
- нет больше Гоши
- ха-рр-о-шего
- Небольшой черный котенок,
- Распластанный на дороге,
- Охранял свои красные внутренности.
Тон меняется, когда среди действующих лиц появляются люди (ясно, что черного котенка убил автомобиль, но его в тексте нет). Большое стихотворение «Убитая кошка» повествует о том, как кошку замучивают до смерти трое детей, движимые интересом познания («как три маленьких исследователя»). Стихотворение превращается в панегирик кошачьему мученичеству:
- От нее хотели, чтобы она по своей же воле
- Демонстрировала собственную смерть.
- Кошка оказалась святой.
- Она и тут пыталась сделать все, что могла.
Такой же измененной интонацией, в которой сочетаются заинтересованность и ужас, отличаются стихи «Пляска смерти» (о пойманных рыбах) и «Всем петухам, живущим ныне, и тем, что будут!» (о петухе, убитом ради супа). Характерно, впрочем, что люди и животные здесь – части цепи, порядок звеньев в которой оспаривает «подвижную лестницу Ламарка». Моностих, озаглавленный «Нисхождение», выглядит так: «Растение – человек – зверь – минерал». Двигаясь в обратную сторону, возможно, и получаешь вектор «вспять к восхождению» (о растениях Чернавина пишет с большой любовью, которая чувствуется в тексте: см. стихотворения «Рождение листа» и «Падение и кончина одинокого листа»); сама же фигура Сивиллы Космической возвышается над звеньями.
Краткость и известная «случайность» большинства текстов Чернавиной часто вступает в противоречие с как бы ожидаемой «формульностью». Это и вызывает желание цитировать их здесь помногу (формула не вычленена, фокус не разгадан), но, полагаю, продуктивнее будет сказать о том, что стихотворения Чернавиной принципиально проблематичны. Некоторые из них не поддаются никакой классификации, апеллируют к разным жанровым контекстам: однострок «Думающий желудок» равно уместно выглядел бы в записной книжке Ильи Ильфа и в постоянно пополняемом электронном корпусе «кропов» Андрея Черкасова – фрагментов, изъятых из текстов, выставленных на всеобщее обозрение в своей оторванности от прежних ассоциаций. Впрочем, этическое измерение текста выручает и здесь: «Думающий желудок» – это, конечно, оценка некоего человека.
Наверняка кого-то, как и меня, удивят в этой книге иллюстрации, выполненные академиком Анатолием Фоменко – известным математиком и еще более известным автором конспирологической концепции «новой хронологии». Холодная, предельно выверенная и детализированная графика Фоменко напоминает работы Маурица Эшера – и одновременно работы художников-савантов. При этом нельзя согласиться с рецензентом Виктором Широковым в том, что иллюстрации «вполне корреспондируют с текстами», напротив, они работают на контрасте. С текстами Чернавиной их связывает не конгениальность техники, а ощущение космического неуюта, которое у Чернавиной выражено гораздо лаконичнее и, если можно так сказать, разреженнее, особенно в последних, более «абстрактных» разделах книги:
- Со знаком минус
- сиротливо
- витают в межпространственных проемах.
Олег Чухонцев. выходящее из – уходящее за. М.: ОГИ, 2015
Спустя 12 лет после сборника 2003 года «Фифиа», давшего, по моему субъективному счету, несколько лучших стихотворений начала века и среди прочего обновившего религиозный регистр в русской поэзии (которая существовала тогда в совершенно ином общественном пространстве), Чухонцев вновь открывает книгу четверостишием-вступлением:
- ноги скользящие по чему-то вниз
- опрокинутые вверх глаза
- движущееся талое выходящее из
- белое голубое уходящее за
Подобно зачину прошлой книги («фифиа» на суахили означает «исчезать», «улетучиваться») оно толкует об уходе, исчезновении как естественном порядке вещей, но мотив поскальзывания придает этому нежелательную стремительность: ничего не остается, кроме как стремиться вниз по ледяной поверхности – вместе со временем, которое раньше хотелось задержать: «одна минута / и ты летишь и за тобой судьба». Смирение, принятие смертности – лейтмотив книги, и тем ценнее кажется еще отпущенное время: «ибо Дарующий долголетье / большего ждет и от нас отдарка. / А за гражданской гоняться медью – / годы последние тратить жалко»; или: «а что мир пребывает во зле, / мне на это уже наплевать» – сравним это с известными строками Сергея Гандлевского: «Взглянуть на ликованье зла / Без зла, не потому что добрый, / А потому что жизнь прошла». Разница поэтики Чухонцева и Гандлевского очевидна, так что сходство здесь объясняется – тривиальный вывод – действительной «вечностью» темы смерти, перед которой все равны (есть, впрочем, и путь активного неприятия-отрицания, как у Алексея Цветкова; здесь, конечно, присутствует и связь с мотивами веры и атеизма).
Примечательно, как Чухонцев находит дорогу для собственного, связанного только со своей судьбой высказывания, через «валежник да туман» тропов, которые непрошено откликаются чужими мотивами и словами. Перед нами тот этап творчества поэта, когда ему важнее всего высказать свои соображения «с последней прямотой», тонким штрихом отделив их от гула соображений чужих и никогда – потому что одно «я» никогда не равно другому «я» – своим не тождественных. Этот путь грозит отчаянием, но внезапно дарит новые траектории: так, совершенно неожиданными по письму выглядят и стихотворение о смерти Бен Ладена, и палиндромическая часть цикла «Юга». Оставаясь наедине с собой, в том числе в одиночку идя по дороге, человек часто начинает вести себя необычно: он проговаривает некие не испробованные ранее возможности, зная, что укрыт от посторонних глаз. Признаться в этом – смелость (ср. «Перешагни, перескочи…» Ходасевича). Этой смелостью запомнилась книга «Фифиа», и новая книга Чухонцева тоже ценна такими признаниями – как, впрочем, и личностной мнемоникой, всегда внимательной к неприкаянным и перерастающей из «белых» клаузул в рифмованные, что производит какой-то симфонический эффект (см. поэму «Общее фото»).
- И чтобы эта вот белиберда,
- к тому же с погремушками созвучий,
- жизнь поломала всю? да никогда!
- Но сумрак разреженный и колючий,
- но первая вечерняя звезда,
- но лист пожухлый, бьющийся в падучей
- на ветке, оголившей провода,
- и что еще? какой-то глупый случай
- как замыканье – и тогда, тогда…
Мария Ботева. Сто десять раз по два. N. Y.: Ailuros Publishing, 2016
Многие стихи, вошедшие в этот сборник, синтаксически и ассоциативно продолжают предыдущую, прозаическую книгу Марии Ботевой «Фотографирование осени», но скорее не такие циклы, как «Известные темы» (полные иронии по отношению к конвенциональному прозаическому письму и при этом мимикрирующие под него) и очерк-травелог «Варжа, где-то на Варже», а такие, как «Фотографии», где Ботева вступает в область prose poetry, произносимой почти на одном дыхании. Похожие тексты есть и здесь («так же эта война как война любая другая тебя выплюнет…», «Как ты выросла, детка, колодезная звезда…»). Интонационно они восходят к позднему изводу «новой искренности» 2000‐х – речи, которая не просто приближена к дневниковому/исповедальному изложению неких личных обстоятельств, но встает «над пересказом». Такая речь заговаривает свой предмет с помощью перечислений и монологов, передоверяемых героям-двойникам (часто для этого используются глаголы речи – например, «говорит»).