Моцарт и Сальери. Кампания по борьбе с отступлениями от исторической правды и литературные нравы эпохи Андропова
Петр Дружинин
МОЦАРТ И САЛЬЕРИ
КАМПАНИЯ ПО БОРЬБЕ С ОТСТУПЛЕНИЯМИ ОТ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПРАВДЫ И ЛИТЕРАТУРНЫЕ НРАВЫ ЭПОХИ АНДРОПОВА
Новое литературное обозрение
Москва
2024
УДК 821.161.1(091)«1982/1984»
ББК 83.3(2)633-003.3
Д76
Петр Дружинин
Моцарт и Сальери: Кампания по борьбе с отступлениями от исторической правды и литературные нравы эпохи Андропова / Петр Дружинин. – М.: Новое литературное обозрение, 2024.
Эпоха Андропова была краткой и запоминающейся, однако мало кто знает о развернутой тогда идеологической кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды. Петр Дружинин, известный специалист по истории гуманитарной науки, старший научный сотрудник Института русского языка им. В. В. Виноградова РАН, на основании как опубликованных, так и неизвестных архивных источников реконструирует эту идеологическую борьбу, выстраивая на первый взгляд несвязанные события в строгую последовательность. Читатель узнает, как разворачивался маховик идеологической проработки: сначала партийное решение, затем направляющие статьи в журналах и газетная брань с участием тех, кто согласился выступить на стороне государства; и, как результат, жертвы этой кампании – известные литераторы того времени. Совершенно неожиданно в центре кампании оказался поединок двух колоссальных фигур русской культуры: Натана Эйдельмана, знаменитого писателя и историка, и Ильи Зильберштейна, известного ученого и коллекционера. И даже далекие от идеологии люди встали в тот момент перед нравственным выбором: чью сторону им принять.
Иллюстрация на обложке: Scott Webb on Unsplash.com
ISBN 978-5-4448-2392-7
© П. Дружинин, 2024
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Введение
Каково было воздействие эпохи Андропова на литературу? На первый взгляд, этот генеральный секретарь ЦК КПСС не был особенно занят вопросами литературы: предостаточно было в тот момент для страны намного более важных вопросов. Не говоря о том, насколько глубокий след в народной памяти оставил своими произведениями его предшественник – лауреат Ленинской премии 1979 года по литературе за трилогию бессмертных творений «Малая земля», «Возрождение», «Целина».
Но были и другие точки зрения. Например, в 1988 году, то есть уже в эру Горбачева, поэт и журналист Е. В. Шевелева (1917–1998), знавшая Андропова еще по комсомольской работе в Ярославле, выступила с трибуны VIII съезда писателей СССР; ровесница Революции в тот момент привлекла своими словами внимание не только зала, но и всей страны:
В моем поколении был истинный поэт, пожертвовавший литературной славой ради партийного и государственного дела. Он мог бы и подборки своих стихотворений печатать, и несколько книг издать. Но он отвергал такие предложения.
Его звали Юрий Владимирович Андропов.
Пусть строки поэта Юрия Андропова хотя бы один раз прозвучат на писательском съезде:
- …Мы бренны в этом мире под луной:
- Жизнь – только миг, небытие – навеки.
- Кружится во Вселенной шар земной,
- Живут и исчезают человеки…
- Но сущее, рожденное во мгле,
- Неистребимо на пути к рассвету,
- Иные поколенья на Земле
- Несут все дальше жизни эстафету 1.
Однако если Ю. В. Андропов и будет нас интересовать, то не как истинный поэт, а все-таки как генеральный секретарь ЦК КПСС, чей литературный вкус опосредованно влиял в свое время на всю отечественную литературу и судьбу ее деятелей.
Впрочем, мы первоначально и не думали, что академический интерес к памятному современникам поединку двух деятелей отечественной словесности приведет нас к необходимости более широкого анализа событий 1983–1984 годов. Разбираясь в сути конфликта писателя Н. Я. Эйдельмана (1930–1989) и литературоведа И. С. Зильберштейна (1905–1988), который разыгрывался на страницах «Литературной газеты», мы поначалу, как и современники событий, оставались в шорах этого частного противоборства. Методы полемики, которые позволил себе «старейший советский литературовед», были настолько непривычны для 1980‐х годов, что читатели, почуяв холодок сталинской эпохи, долго не могли прийти в себя. Именно оторопь, в которую вводили слова Зильберштейна читателей, не позволила современникам понять, каким же образом в годы тотального торжества развитого социализма возникла такая брань на газетных полосах.
Не секрет, что писатель Натан Эйдельман был одним из властителей дум той печальной эпохи. В среде профессиональных историков отношение к писателю Эйдельману было различным, и не всегда положительным, отражая традиционную картину, когда к популяризатору науки относятся как к литератору, то есть как будто бы несерьезному ученому. Отчасти поэтому литературоведы и прочие гуманитарии, не говоря уже о непосредственно широчайшем круге читателей его книг, ценили Эйдельмана несравненно выше, чем собственно историки. К тому же кабинетный ученый не всегда может оценить просвещенческий, если так можно выразиться, эффект от беллетризованных исторических работ: круг их совершенно иной, воздействие также иное, к тому же и отчасти непредсказуемое. Не говоря уже о том, что критическое отношение братьев по цеху объяснялось традиционным для ученого мира сальеризмом: мало кто из историков, в особенности никогда не вступавших на профессорскую кафедру, мог получить при жизни столько лавров. Заслужены же эти лавры были титаническим трудом, сведшим Н. Я. Эйдельмана в могилу в не слишком преклонном возрасте: он не дожил до шестидесяти. Историк В. Б. Кобрин (1930–1990) пишет: «Эйдельмана интересовало всё, и он всем увлекался»2, а такой подход к жизни сулил как радости и победы, так и разочарования и ошибки.
Работоспособность его была удивительной. Он написал много солидных исторических трудов, вполне достойных, чтобы выставляться в соискатели докторской степени, но не до степени ему было. Ему важно было другое – говорить не с избранными, а со многими тысячами и делиться с ними, читателями, дорогими ему знаниями и мыслями3.
И хотя, как видно из планов Н. Я. Эйдельмана на 1984 год4, мысль о защите докторской диссертации «по совокупности научных работ» не была ему чужда, Эйдельман-писатель в конце концов победил Эйдельмана-историка.
Чтобы понять, какова была его популярность, приведем любопытный факт:
На юбилейном вечере Булата Окуджавы даже популярнейший Михаил Жванецкий все просил ведущего, чтобы его выпустили выступать перед Эйдельманом, а выйдя все же сразу после него, сказал: «После Эйдельмана выступать трудно. Ведь он сам гораздо более популярен, чем те люди, о которых он пишет»5.
Действительно, современники считали его выдающимся. Даже больше: друг писателя Владимир Рецептер вспоминал:
На одном из первых вечеров памяти Эйдельмана, в московском музее Пушкина, я назвал его гением. Здесь же меня поддержал Рассадин. Имелось в виду и то рабочее творческое содержание, какое вносил в это слово пушкинский Моцарт, и простое доказательство того, что гении могут участвовать и в нашей жизни. Мы этим словом почти не пользуемся, что в общем-то благоразумно. И время бездарно, и слово исторически искажено. Кого смели так назвать в вечном присутствии «гения всех времен и народов»? Может быть, лучше было бы сказать об органическом «моцартианстве» Натана?.. Нет, гений и гений! У Моцарта, то бишь у Пушкина, слово имело щедрый, демократический смысл. «Как ты да я»6.
Но когда в жизни Н. Я. Эйдельмана возник И. С. Зильберштейн, который под видом критики повести «Большой Жанно» бесчестил автора, то Натан Яковлевич не скрежетал зубами: на обиды у него, судя по отзывам друзей и современников, попросту недоставало времени и сил (тоже вполне моцартовская черта). Впрочем, за него И. С. Зильберштейну ответили читатели; исследователь творчества Лермонтова Ц. Г. Миллер написала тогда:
Ваше имя основателя «Литературного наследства» почти легендарно. Ваши искусствоведческие и литературоведческие труды сохранятся надолго. Зачем же Вы мараете это имя? Ведь эту статью печатные страницы тоже сохранят. По-моему, очень страшно жить с сознанием, что оказался среди участников травли. И что привело Вас к этому? Почему-то кажется, что Вы читали книгу с предвзятостью. Может быть, дело в том, что критикуемый Вами автор использовал Ваши труды, и Вам не понравилось, как он это сделал? Но что получилось? Эйдельмана как автора «Большого Жанно» знают 300 тысяч, Вас как искусствоведа и литературоведа знают специалисты, но Вас как автора этой черной статьи узнают миллионы читателей «Литературной газеты», и очень многие поймут что к чему7.
Но и это со временем тоже забылось: в 1980‐х эта дискуссия еще была предметом рассмотрения, впрочем, только в работах литературных критиков и в рамках изучения жанра исторической прозы8; позднее следы былых бурь начали исчезать. Скажем, в 2000‐е годы, когда издательство «Вагриус» переиздавало основные сочинения Н. Я. Эйдельмана, в томике «Большого Жанно» мы не найдем ни предисловия, ни даже комментария (указан лишь редактор – Е. Д. Шубина, хотя вряд ли посмертное издание подразумевает серьезное редакционное вмешательство в авторский текст)9. Биографы Н. Я. Эйдельмана как будто и вовсе не заметили этой газетной дуэли10, оттененной будущей перепиской Н. Я. Эйдельмана и В. П. Астафьева; лишь глава в книге Полли Джонс содержит некоторые подробности дискуссии о «Большом Жанно»11, хотя и там нет никаких соображений о действительной природе этой полемики, а Эйдельман порой называется Юрием.
Но наша книга посвящена не только (и не столько) Н. Я. Эйдельману, сколько последовательности событий 1983–1984 годов, которые позволили выплеснуться на полосы газет и журналов множеству обвинений в адрес различных как по таланту, так и по мировоззрению литераторов. И было бы ошибочным свести тот громкий диалог двух деятелей культуры исключительно к личному конфликту, хотя бы и имеющему в основе столь яркий образ истории мировой литературы: никогда бы они не смогли так откровенно высказаться, если бы это в тот момент не оказалось выгодно власти.
Речь идет об идеологической кампании, которая была направлена на борьбу с отступлениями от исторической правды. Никогда ранее такая кампания не упоминалась в работах по советской истории, нет ее следов ни в трудах по истории литературной критики, ни в истории цензуры12. Тем не менее мы проследили и ее истоки, и ее течение, вычленили имена ее героев и имена ее жертв. Результаты наших изысканий, наблюдений, сопоставлений мы и предлагаем читателю.
Несмотря на кажущуюся изученность эпохи Андропова, мы столкнулись с очевидными трудностями при формировании источниковой базы наших изысканий. Это, во-первых, очевидная и год от года усугубляющаяся сложность при доступе академических ученых к архивным документам. До сих пор значительная часть архивных фондов высших органов власти в РГАНИ и Архиве Президента РФ недоступна исследователям – это касается не только дел, но даже и описей многих фондов; также восстановлен режим секретности для многих архивных дел, доступных ученым в 1990‐е годы. Документы первичных парторганизаций, районных и городских комитетов партии в значительной степени также имеют режим секретности; рассекречивание их (хотя бы и частичное) производится по заявлению исследователя, но требует времени и не позволяет в разумные сроки произвести сквозной просмотр делопроизводства определенных партийных инстанций.
Во-вторых, не менее болезненна для исследователей новация, связанная с ограничением допуска к архивным делам, содержащим так называемые персональные данные граждан. В прежние годы такие запреты касались преимущественно подробностей биографии, открываемых при разборе руководством первичных партийных организаций так называемых персональных дел, но с недавних пор мы наблюдаем тотальный запрет и в тех областях архивного дела, которые, казалось бы, не подразумевают излишних строгостей. Скажем, уже практически невозможно, как в прежние годы, получить справку из архивов вузов и организаций, а также отделов для уточнения биографических сведений изучаемых персоналий (дата рождения, дата смерти, место рождения, сведения об образовании, партийный стаж и т. д.).
Особенно чувствительной оказалась перемена, произошедшая около 2019 года в политике выдачи архивных дел в РГАЛИ, документы которого принципиально важны для решения поставленных в нашем исследовании задач: мы столкнулись со значительным числом отказов в выдаче, казалось бы, совсем невинных с точки зрения содержания архивных документов. Причем достаточно было одного листа с «персональными данными» (будь то размер гонорара за книгу или нечто подобное) в объемном архивном деле, чтобы хранение отказывало нам в выдаче дела целиком. Для сведения читателей скажем, что в тех же бывших партийных архивах, где материалы заседаний нередко содержат разбор персональных дел с массой нелицеприятных подробностей из личной жизни фигуранта, листы с этими сведениями «конвертируются», то есть перед выдачей дела в читальный зал закрываются большим конвертом, тогда как все остальные сто-двести-триста листов дела доступны для научной работы. Ситуация в стране меняется, меняется и архивная практика. Единственным законным способом ознакомления с подобными делами остается возможность заказа на платной основе копий «разрешенных» листов из него (чем мы отчасти и воспользовались), однако мы искренне сожалеем, что некоторых документов мы так и не смогли получить для изучения.
В-третьих, еще одно затруднение возникло в процессе эвристики документов даже не высших органов власти или руководящих партийных органов, а, казалось бы, легко доступных исследователю материалов: архивных фондов редакций газет и журналов, издательств и писательских объединений, их первичных парторганизаций. На поверку оказалось, что в значительной степени материалы за интересующие нас годы утрачены в силу обстоятельств конца 1980‐х, когда были нарушены привычные ранее принципы делопроизводства. Текущие дела многих организаций так и не дождались передачи на государственное хранение, а были уничтожены течением «глобальной геополитической катастрофы», то есть сперва не сданы в архив, а потом и попросту выброшены. Так погибло значительное число материалов, из которых наиболее чувствительным для нашего исследования было отсутствие материалов первичной парторганизации «Литературной газеты», да и сам фонд этого издания в РГАЛИ оказался крайне беден в части интересующего нас хронологического периода.
Тем не менее именно архивные поиски оказали нам решающую помощь при написании этой книги. Речь как о государственных архивах (ГА РФ, РГАНИ, РГАСПИ, РГАЛИ, ЦГА Москвы, НИОР РГБ, ОР РНБ и т. д.), так и о богатейшем архиве Исследовательского центра Восточной Европы при Бременском университете (Die Forschungsstelle Osteuropa an der Universität Bremen), где сохраняется та часть архива Н. Я. Эйдельмана, которая сформировалась у него в 1980‐е годы. Началу же работы над темой мы обязаны материалам архива И. С. Зильберштейна (ныне РГАЛИ, фонд не разобран), с которым мы смогли ознакомиться во всей полноте, насквозь просматривая папки, накануне передачи его на государственное хранение.
При этом собственно эпоха достаточно полно рисуется нами по обширной литературе, как историко-документальной, так и мемуарной. Даже может создаться впечатление, что эпоха Андропова совсем уж понятна, полностью изучена и вряд ли преподнесет какие-то сюрпризы. Однако настоящая книга позволяет показать, что и не столь далекое от нас время может еще таить в себе много неизведанного.
Первая часть книги является собственно описанием неизвестной ранее идеологической кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды. Кроме официальной, видимой части, мы делаем некоторые отступления, которые не только важны в историческом отношении, но и помогают понять действия героев в момент идеологической кампании.
Вторая часть представляет собой совершенно исключительный эпистолярный памятник эпохи: собранные нами в различных архивах, ранее никогда не публиковавшиеся отклики на погромные статьи; все они посвящены главному событию этой кампании – публичной полемике И. С. Зильберштейна с Н. Я. Эйдельманом. Эти письма помогают понять накал конфликта, отношение к нему различных слоев советского общества, но еще более – рисуют нам портрет читателя той эпохи.
Мы рады выразить свою благодарность сотрудникам архивов и библиотек, в тиши которых нам выпало трудиться над этой книгой, а также всем, кто словом или делом помогал нашей работе; особенно – Марии Классен, Александру Осповату, Габриэлю Суперфину, Льву и Александру Соболевым. Также выражаем признательность редакции «Литературной газеты» за возможность воспроизвести в настоящем издании статьи А. Мальгина, И. С. Зильберштейна, Н. Я. Эйдельмана и редакционные комментарии к ним13.
ЧАСТЬ I. ИДЕОЛОГИЧЕСКАЯ КАМПАНИЯ
Эпоха Андропова
Третьего июля 1982 года ЦК КПСС принял постановление «О творческих связях литературно-художественных журналов с практикой коммунистического строительства»14, а 3 сентября 1982-го – постановление «О работе газеты „Труд“»15. Эти малозначимые с перспективы сегодняшнего дня документы были последними для брежневской эпохи постановлениями партии в области литературы и первыми, принятыми после смерти в январе 1982 года секретаря ЦК и члена Политбюро М. А. Суслова – главного партийного идеолога на протяжении нескольких десятков лет. Завершалась эпоха 1970‐х – «глухое десятилетие испытаний и гражданских поступков», торжество «догм, стереотипов и бдительных охранительных окриков»16.
Формально – как «секретарь ЦК по идеологии» в Политбюро – за постановлением о журналах стоял Ю. В. Андропов. Именно он был избран в мае 1982‐го на место Суслова, хотя в значительной мере работа по подготовке этого документа лежала на «рабочем» секретаре ЦК по идеологии с 1976 года М. В. Зимянине. Перед подписанием постановления, точь-в-точь как с грандиозным постановлением о журналах в августе 1946 года, оно обсуждалось на расширенном заседании секретариата ЦК на Старой площади:
20 июля 1982 года секретари ЦК Андропов, Горбачев, Пономаренко, Зимянин, Ушаков и руководитель отдела культуры ЦК Шауро обсуждали постановление с приглашенными писателями <…> и утвердили окончательную версию документа17.
Характерные, своей интонацией напоминающие культурно-политические декларации 40‐х годов, призывы к изображению «положительного героя», интенция подавления идеологических или эстетических отклонений от нормы и замены их новым партийным культурным конструктом без оглядки на реальность плюралистического культурного ландшафта, разделенного на фракции, – все это делало постановление попыткой оживления ортодоксального социалистического реализма, —
писал в своей монографии, очерчивая в том числе и причины этого постановления ЦК, Дирк Кречмар18.
По сравнению с первыми послевоенными годами, когда постановления партии по вопросам культуры становились детонаторами масштабных идеологических кампаний во всех областях жизни советского общества, постановление 1982 года никаких тектонических сдвигов не произвело, все ограничилось дежурными откликами творческих союзов19 (как писал в связи с этим М. С. Горбачев, «все отделы ЦК сидели над изобретением подобного рода „откликов“, демонстрировавших всенародный и всемирный „резонанс“»20), а также традиционными собраниями в творческих союзах, редакциях, издательствах.
То были едва чувствительные события даже по сравнению с предыдущими идеологическими встрясками: отмеченным в начале 1982 года 10-летием постановления ЦК КПСС от 21 января 1972 года «О литературно-художественной критике», а также постановлением ЦК КПСС от 26 апреля 1979 года «О дальнейшем улучшении идеологической, политико-воспитательной работы».
Литературная критика – соглядатай над писателями – считала свой долг перед партией исполненным, как и писал бывший новомировец А. И. Кондратович (1920–1984):
Нетрудно заметить, что в последнее время наша литературная критика стала критичнее, паводок комплиментарности, затопивший, кажется, все литературные и нелитературные издания, если и последние касались литературы, понижается. И это, разумеется, прямое следствие постановления Центрального Комитета партии «О литературно-художественной критике», в котором решительно говорилось о том, что критика должна более активно соединять взыскательность с тактом, изгонять из своего обихода субъективизм, неоправданную комплиментарность, приятельские и групповые пристрастия. Чаще стали появляться критические рецензии, больше острых, нелицеприятных высказываний. Да и в похвальных отзывах стали прибегать к замечаниям, без них теперь вроде бы и нельзя обойтись. Догадались, наконец-то, что нельзя, не бывает так, чтобы все было хорошо и безупречно. Сплошные похвалы становятся неприличием. И то слава богу, а то ведь что ни произведение, то шедевр, если верить, конечно, печатному слову, а таких верящих много, и надо только радоваться этому, что еще не разуверились. Но для того, чтобы не разуверились, а еще больше верили, надобно всего только одно – чтобы о произведении всегда писалась правда21.
Андропов хотя и был, согласно характеристике, данной ему еще Брежневым, «эрудированный, творчески мыслящий человек»22, но явно был намного более занят близкими ему проблемами повышения уровня дисциплины и производительности труда, личной ответственности граждан перед Родиной, наконец, разрядкой международной напряженности; и до кончины Брежнева никоим образом не пытался выступать идеологом, стараясь своими поползновениями не тревожить самолюбия К. У. Черненко. Но 10 ноября 1982 года эпоха Брежнева наконец-то закончилась, а 12 ноября состоялся внеочередной пленум ЦК КПСС:
По радио сообщили, что состоялся пленум цека, на котором генсеком избран Андропов. От имени Политбюро его кандидатуру предложил Черненко. В западных газетах статьи, предположения, прогнозы. С одной стороны, причастен к венгерским событиям 56‐го <…>, шеф КГБ. С другой стороны, джентльмен западного типа, будто бы владеет английским, коллекционирует авангардистскую живопись. Кто его знает, может быть, личные вкусы этого человека и имеют какое-то значение и найдут выход в государственную деятельность. Но решает-то все-таки другое. Ближайшее окружение, давшее ему мандат на власть и составляющее его опору. Хрущев погорел потому, что был поперек горла этому окружению. Брежнев процарствовал восемнадцать лет и хоронится по первому разряду именно потому, что устраивал партаппарат. Оттеснение соперников, борьба за безраздельную власть, приверженность всем земным удовольствиям – это высшей номенклатуре близко и понятно. Это в глазах аппаратчиков делало Брежнева таким же, как они сами. Фантазии же, импровизации, реформистский зуд, колебание их кресел – все это вызывало антипатию к Хрущеву и острую потребность избавиться от него. Андропов медленно, но верно подымался к высшему посту в государстве. После смерти Суслова он покинул гэбэ и перебрался в кресло секретаря цека по идеологии, практически на роль второго человека в партии. Он до мельчайших подробностей знает правила игры. Вряд ли будет обуреваем риском в одночасье лишиться того, что он так долго завоевывал. Драма его в том, что ему 68 лет и, судя по внешнему виду, он не очень здоров. Времени в обрез, а ему, человеку достаточно честолюбивому, хочется оставить заметный след в истории. Как это совместить? По логике вещей, он должен быть в оппозиции к политике своего предшественника, как Брежнев был в оппозиции к действиям Хрущева. Но действовать ему придется с расчетливой осторожностью, по-лисьи23.
Эта запись в дневнике литературного критика Л. А. Левицкого (1929–2005) демонстрирует осторожные ожидания, теплившиеся внутри тех жителей СССР, которые могли анализировать происходящее. Смерть Суслова, а затем и Брежнева не могла не отразиться на идеологическом курсе; в очередной раз «предвестие свободы носилось в воздухе», у современников возникло ощущение, что впереди – нечто как минимум очень интересное. Давид Самойлов записал в дневнике:
Новая власть выступает осторожно, но стараясь свалить все просчеты на предыдущую власть, сохраняя преемственность. Все же есть несколько перемещений и несколько признаний. Неожиданностей ждать нельзя. Но возможен осторожный поворот корабля. В лучшую ли сторону?24
Грандиозные текущие мероприятия, прежде всего отмечавшееся в декабре 1982‐го 60-летие образования СССР, не позволили новому руководству страны обратиться к идеологии сразу же. К тому же на повестку дня выступало множество первостепенных задач, прежде всего экономических и внешнеполитических, которые заботили Андропова намного больше.
Неминуемая для смены руководства круговерть событий явно доносила гражданам о смене эпох. Отчасти и по вечным причинам – смена метлы всегда обостряет органы чувств партийной и государственной номенклатуры, которая, избавляясь от былой лености, начинает остро реагировать на сигналы руководства страны, а более чуткие – даже предвосхищают такие сигналы. «Вокруг нового генсека сразу забушевали страсти. Свита, челядь всех рангов бурлили и пенились, пытаясь не лишиться насиженных и не очень пыльных мест»25.
Идеологическими вопросами в Политбюро при Андропове занимался К. У. Черненко, формально второй секретарь ЦК; но, конечно же, трудно было ожидать, чтобы Андропов доверил Черненко нечто действительно важное: новый глава государства «фактически его игнорировал, ничего серьезного ему не поручал и вообще за глаза отзывался о его способностях слегка иронически»26. В этой связи приведем ремарку Горбачева о подготовке пленума ЦК КПСС 22 ноября 1982 года:
Тогда же Андропов решил осуществить перемены в идеологических структурах ЦК. По существу, вся их деятельность была приспособлена к решению одной задачи – апологетике Брежнева, его личности, стиля, политики. Секретарем ЦК по идеологии с 1976 года являлся Михаил Васильевич Зимянин, к продвижению которого на данный пост приложил руку Черненко. Они вполне «спелись».
Вначале я полагал, что Андропов намеревается осуществить довольно радикальные перемены в этой сфере партийной деятельности. Он не раз и прежде говорил, что нужен серьезный разговор по проблемам идеологии, упоминал о записке, которую сам подавал Леониду Ильичу по данному поводу.
Позднее Андропов прислал мне эту записку, и, скажу честно, она глубоко меня разочаровала. Никакой особой новизны в ней не содержалось. Указывалось на желательность изменения общего стиля пропаганды, отказа от устаревших стереотипов. Но о необходимости теоретического осмысления новой реальности не было и речи. Мало того, будучи подготовленной в недрах аппарата КГБ, она в какой-то мере отразила и дух этого аппарата. Акцент делался прежде всего на «наведение порядка», усиление «наступательной позиции» в идеологии.
Может быть, поэтому я не удивился, что происшедшие в этой сфере перемены оказались незначительными. Зимянин остался на своем месте…27
Затишье на идеологическом фронте позволило советским писателям не без удовольствия продолжить обсуждение старых направляющих материалов: возобновились прения по постановлению ЦК КПСС 23 июля 1982 года, а на заседании секретариата Союза писателей СССР был реанимирован вопрос о критике, который был вынесен в январе 1983 года в качестве основного на отчетно-выборном заседании парткома московской писательской организации:
Первый секретарь правления Московской писательской организации Ф. Кузнецов проинформировал собравшихся о недавно состоявшемся секретариате СП СССР.
Анализируя работу бюро творческого объединения критиков и литературоведов, он подчеркнул, что речь идет не только о деятельности коммунистов, но и вообще московских критиков. В связи с этим назревает необходимость в проведении пленума по критике. Постановление ЦК КПСС «О литературно-художественной критике» выполняется печатными органами медленнее, чем хотелось бы, сказал он. Не изжита болезнь комплиментарности, не хватает мужества критиковать ошибки и недостатки известных в литературе деятелей. Правда, в этом направлении «Литературная газета» уже сделала первые шаги.
Важный аспект – проблема литературно-критической методологии, необходимо фиксировать все случаи отхода от марксистско-ленинской методологии. Важно воспитывать людей, убеждать – всей логикой развития литературы, знанием, культурой, чтоб заблуждение не перерастало в явления литературного порядка. В работе бюро не хватало как раз этого – дискуссий по проблемам методологии, споров с ошибочными мнениями и идеями людей, такие мнения исповедующих28.
Июньский пленум ЦК КПСС 1983 года
Проведение большого совещания в ЦК КПСС по идеологическим вопросам было запланировано еще при жизни Брежнева, а непосредственной подготовкой руководил секретарь ЦК Андропов. Смена власти отодвинула эти планы, но раз уж работа была начата, то надлежало ее завершить. Так и возникли планы пленума ЦК по вопросам идеологии, работу по подготовке которого доводил до конца уже Черненко.
Впрочем, идеология к тому моменту вовсю показывала себя и без пленума: очевидно было, что, несмотря на надежды, побеждает консерватизм. Довольно любопытен факт, когда в середине декабря 1982 года Г. А. Арбатов написал главе государства личное письмо. Вот как сам академик рассказывал об этом 18 декабря А. Е. Бовину:
Я написал письмо Андропову, в котором обратил его внимание на активизацию «младогвардейцев» (остатки отрядов «железного Шурика» <А. Н. Шелепина>), усиление цензуры в театре, оживление консервативного крыла в аппарате ЦК, некоторые странности под флагом наведения порядка. В общем, «вот тебе, бабушка, и Юрьев день!». Ответ Ю. В. прислал с фельдом два часа назад. Ответ резкий, надменно-холодный. «Не надо меня поучать!» Ответ я прочитал тут же под фонарем. Действительно, такая небрежная отмашка… И совершенно не соответствующая тональности отношений, которые поддерживались между Андроповым и Арбатовым вот уже двадцать лет29.
Подготовка пленума ЦК по идеологическим вопросам, состоявшегося 14–15 июня, вошла в активную фазу в начале весны. Это было в некоторой степени неожиданно, потому что страна, как мы уже сказали, жаждала скорее новой оттепели, чем усиления идеологической работы. 13 марта 1983 года А. С. Черняев (1921–2017) – зам. зав. международным отделом ЦК, в будущем помощник генерального секретаря ЦК М. С. Горбачева – записал в дневнике:
А Пленум готовится не по кардинальным «народным» проблемам, а по идеологии. Это насторожило интеллигенцию. Говорят о запретах спектаклей, об ожесточении <!> цензуры, о том, что в журналах зажали некоторые интересные рукописи (выжидают!). Словом, идеологической оттепели, которую привыкли ждать после каждой смены генсека, не произошло. Восторги первых дней после Брежнева испарились30.
В первый день пленума ЦК, утром 14 июня, после вступительного слова Ю. В. Андропова, с основным докладом «Актуальные вопросы идеологической, массово-политической работы партии» выступил секретарь ЦК К. У. Черненко, затем на два дня растянулись прения, но второй день открывался речью генерального секретаря ЦК, а завершился принятием итогового постановления. Эти два дня получили название июньского пленума ЦК КПСС, материалы которого публиковались в печати («Литературная газета», как и другие центральные газеты, поместила доклад Черненко и речь Андропова полностью).
Доклад открывался основной идеей, которую ставила партия, – «формирование нового человека»; не последняя роль отводилась в этом процессе и социалистической культуре, призванной «активно влиять на идейно-политический и нравственный облик личности», однако тому якобы мешал ряд обстоятельств, в том числе и в области литературного творчества:
Вызывает беспокойство, что в некоторых произведениях допускаются отступления от исторической правды, например, в оценке коллективизации, проскальзывают «богоискательские» мотивы, идеализация патриархальщины. Встречаемся мы и с примерами, когда автор либо теряется перед сложными проблемами, либо пытается щегольнуть «нестандартным» их толкованием, а в итоге получается искажение нашей действительности. Таких явлений можно было бы избежать, если бы во всех коллективах журналов и издательств более решительно пресекались факты беспринципности, примиренчества, субъективистских пристрастий31.
Ю. В. Андропов в своей речи, излагая «главные задачи партии в идеологической работе в современных условиях», говорил больше об экономике и о повышении производительности труда, о «борьбе за укрепление дисциплины и порядка», однако не мог не коснуться вопросов, которые в качестве руководства к действию будут восприняты работниками пера:
Партия поддерживает все, что обогащает науку, культуру, помогает воспитанию трудящихся в духе норм и принципов развитого социализма. Она бережно, уважительно относится к талантам, к творческому поиску художника, не вмешиваясь в формы и стиль его работы. Но партия не может быть безразличной к идейному содержанию искусства. Она всегда будет направлять развитие искусства так, чтобы оно служило интересам народа. Речь, конечно, идет не об администрировании. Главным методом влияния на художественное творчество должна быть марксистско-ленинская критика, активная, чуткая, внимательная и вместе с тем непримиримая к идейно чуждым и профессионально слабым произведениям32.
Постановление пленума отразило эти чаяния руководителей страны, особо оговорив, что «дальнейшее совершенствование идеологической деятельности – одна из важнейших задач партии»33. Что же касалось конкретной области «литературы и искусства социалистического реализма», то, повторив приведенный выше фрагмент речи Андропова о задачах критики, постановление пленума усилило его, включив и не прозвучавший в выступлениях руководителей страны тезис: «…ее долг – давать четкую, партийную оценку работам, в которых высказываются чуждые нашему обществу, нашей идеологии взгляды, допускаются отступления от исторической правды»34.
Уже на следующий день, 16 июня, в Кремле начала работу сессия Верховного Совета СССР. В самом начале, по представлению К. У. Черненко и на основании принятой на пленуме ЦК рекомендации, Ю. В. Андропов был избран и Председателем Президиума Верховного Совета. В тот же день был заслушан большой доклад министра иностранных дел СССР А. А. Громыко «О международном положении и внешней политике Советского Союза». В прениях первого дня сессии, несмотря на важность вопросов, поднятых в докладе Громыко, участники прений возвращались к повестке пленума ЦК.
Сам феномен пленума по идеологии был для 1980‐х годов если не анахронизмом, то безусловным возвращением даже не в брежневские, а в еще более ранние времена. Приведем цитату из воспоминаний М. С. Горбачева:
Мысль о проведении Пленума по идеологическим вопросам принадлежала Андропову. Его беспокоило политическое, идейное и нравственное состояние общества, и он надеялся, что Пленум ЦК сможет изменить подходы к идеологической работе, сделать ее более эффективной.
По существовавшему официальному раскладу за идеологию отвечал Черненко. Ему и было поручено готовить доклад. А поскольку сведения о состоянии здоровья генсека уже перестали быть тайной, «идеологическая братия» Зимянина, примыкавшая к Черненко, воспрянула духом, держалась сплоченней и уверенней и, видимо, стала рассматривать это выступление чуть ли не как официальное реанимирование «брежневизма».
Политбюро в подготовку доклада практически не вмешивалось. Когда он был разослан, я прочел его, пришел к Юрию Владимировичу и сказал:
– Этого просто нельзя допустить! Не проводили пленумов по идеологии четверть века. И выходим с подобным докладом?!
Самым нелепым было то, что весь текст – к случаю и без случая – обильно и демонстративно пересыпался цитатами и ссылками на Андропова. Тем самым его имя и его курс связывались с этим сводом застойных правил и запретов, сочиненных бригадой Зимянина. Открытый вызов – вот что, по моему мнению, означал данный доклад.
Я сказал, что, если он не возражает, мне надо попробовать переговорить с Черненко, но при любом исходе нашей встречи Юрий Владимирович должен выступить на Пленуме. Встретившись с Константином Устиновичем, соблюдая максимальную тактичность, я стал излагать ему свои соображения по докладу. <…> Ничего не было изменено. Советы мои остались без внимания. <…>
От Пленума, состоявшегося 14–15 июня 1983 года, и прежде всего от доклада Черненко «Актуальные вопросы идеологической, массово-политической работы партии», ощущение осталось тяжелое. Прения, подготовленные теми, кто составлял доклад, усугубили это впечатление. Выступления кроились по одному шаблону: сначала все отмечали важность вынесения на Пленум данной проблемы, затем следовали клятвенные заверения в верности новому руководству и поддержке Политбюро во главе с Андроповым, далее расшаркивались перед докладчиком, ну а потом – с некоторыми вариациями – следовали самоотчеты о проделанной работе.
Когда Черненко зачитывал текст доклада, я наблюдал за Андроповым. По мере того, как Константин Устинович с большим трудом продирался сквозь зимянинскую схоластику, лицо Юрия Владимировича мрачнело. <…>
Пленум прошел в том ключе, как его подготовила черненковская команда. Иными словами, надежд не оправдал. И хотя в выступлении Андропова были в концентрированной форме поставлены действительно актуальные вопросы, ни о каком переломе в идеологической работе говорить уже не приходилось. Преодолеть рутину на этом архиважном участке партийной деятельности не удалось.
Оглядываясь назад, могу сказать, что июньский Пленум явился своего рода рубежом. После него мы вновь стали терять динамику35.
В. В. Прибытков (1935–2020), помощник Черненко, сглаживающий сложности отношений своего патрона и Андропова, напротив, видит в этом пленуме ЦК даже идеологический союз двух генсеков:
Историки и политологи обычно, когда говорят о каких-то знаковых событиях, свидетельствующих о том, что в первой половине восьмидесятых годов в развитии общества наметился перелом, часто вспоминают решения июньского (1983 года) пленума ЦК КПСС и речь на нем Андропова. Но при этом редко упоминается, что основной доклад на пленуме – «Актуальные вопросы идеологической, массово-политической работы партии» – делал Черненко. Здесь необходимо отметить два момента. Во-первых, вопросы, поднятые в докладе, были созвучны тому, о чем говорил в своей речи Андропов, – и по своей важности, и по остроте постановки. Во-вторых, берусь утверждать, что Черненко затронул тогда не менее животрепещущие проблемы.
Необходимо отметить, что оба руководителя партии подчеркивали главное: общество вступило в исторически длительный этап развитого социализма, и эта непростая фаза его продвижения к коммунизму выдвигает идеологическую работу на первый план, поскольку ей предстоит преодолеть серьезные изъяны в воспитании людей36.
В дневнике А. С. Черняева, где в том числе указано, что заключительная речь Ю. В. Андропова писалась в «Волынском»37 сотрудниками ЦК под руководством В. В. Загладина (1927–2006)38, подчеркивается значительная разница тональностей двух выступлений, с текстами которых сотрудники ЦК ознакомились еще в мае:
Сегодня прочел сорок пять страниц доклада Черненко для Пленума. Полное разочарование. Мелочевка. Все там есть помаленьку. Всех похвалил и пожурил. И, оказывается, речь уже не идет о коренной перестройке идеологической работы, как было записано в специальном постановлении ЦК 1979 года, а всего лишь об «улучшении». Словом, эра еще не началась, как следует, еще серьезного шага вперед не сделали, а уже готовимся к двум шагам назад. Из доклада совсем не видно, что идеологическая ситуация (если ее брать всерьез, по-ленински) в обществе аховая. Доклад охранительный, а не новаторский. То и дело встречается слово «преемственность»… Преемственность с чем? С кем? – Со Щелоковым, Трапезниковым, Голиковым, семьей Брежнева, Медуновым?
Правда, читал я и разосланное неделю назад заключительное слово Андропова для этого Пленума. Оно много серьезнее. Но оно, собственно, не об идеологии, а о политике и образе жизни39.
Однако оптимизм был более чем сдержанным: именно на июньском пленуме, как мы уже говорили, стало очевидно, что Андропов серьезно болен: «Он уже выглядел физически немощным и выступал буквально через силу. Это было его последним публичным выступлением»40.
Впрочем, отметим и мнение, что меньшая вовлеченность Андропова в этот форум могла быть и к лучшему:
В июне состоялся пленум. <…> Доклад был предельно серый, консервативно-охранительный. Первоначально предполагалось провести широкое совещание по идеологическим вопросам. Но Андропов, став генеральным, передоверил это дело Черненко. И, значит, загубил. А впрочем, иногда я думаю, что при том настрое, который был у Ю. В., может быть, и лучше, что он отошел в сторону. А то бы дров могли нарубить больше…41
То есть пленум не привнес ничего того, что ожидалось от нового руководства после 18 лет эпохи Брежнева, наметив лишь очередное ужесточение требований к идеологическому содержанию. И номенклатура, стремясь доказать свою состоятельность, начала действовать по тем лекалам, которые использовались со второй половины 1940‐х годов. А всеобщая нервозность заката правления Андропова, неопределенность с будущим не давали возможности спускать партийные указания на тормозах.
И в 1983 году началось все то, что именуется идеологической кампанией.
Двадцать первого июня на заседании секретариата ЦК под председательством К. У. Черненко первым стоял вопрос «О плане первоочередных организационно-пропагандистских мероприятий в связи с итогами июньского (1983 года) Пленума ЦК КПСС», и Черненко высказался более чем определенно: выразил свое недовольство малым масштабом предложенных мероприятий, настоял на поездке членов ЦК и работников аппарата ЦК в парторганизации:
Вам следует определить, кто в какую организацию должен поехать. Надо провести мероприятия организованно, с обсуждением конкретных задач, ничего не приглаживая, чтобы критика, которая была на Пленуме, дошла до первичных парторганизаций. Я думаю, что именно таким образом должны пройти пленумы и партийные активы42.
Предложение было поддержано секретарями ЦК.
Писатели обсуждают пленум
Партия всегда отводила бойцам литературного фронта особую и далеко не последнюю роль. Начать хотя бы с того, что в первый день пленума ЦК в числе первых выступивших в прениях по докладу Черненко оказался именно глава советских писателей Г. М. Марков43. Более того, Андропов не единожды встречался с руководством Союза писателей СССР лично. Первая встреча состоялась 10 января 1983 года – эта дата устанавливается точно по стенограмме выступления оргсекретаря, второго человека в Союзе писателей СССР, Ю. Н. Верченко (1930–1994), на заседании бюро секретариата Союза писателей 9 января 1984 года:
Завтра, 10 января как раз исполняется ровно год после той встречи, которую имел с руководителями нашего Союза Генеральный Секретарь ЦК КПСС Ю. В. Андропов. В беседе 10 января прошлого года были высказаны те пожелания, рекомендации и советы, которые лежали в основе нашей деятельности в прошлом году и которые и сейчас остаются для нас основными документами в работе44.
О том, как проходила эта встреча, имеются несколько рассказов. Один – литературного функционера, главного редактора журнала «Комсомольская жизнь» К. Н. Селихова (1929–1988), первого помощника вышеупомянутого Ю. Н. Верченко:
Как большое доверие и глубокое уважение к творческому труду литераторов страны со стороны Политбюро ЦК КПСС расценивают советские писатели встречу в эти дни Георгия Мокеевича Маркова с Генеральным Секретарем ЦК КПСС Юрием Владимировичем Андроповым. В дружеской беседе Юрий Владимирович еще раз подчеркнул большую роль нашей литературы в формировании мировоззрения советского человека, его нравственных убеждений, духовной культуры. Отмечая успехи в развитии советской литературы, Генеральный Секретарь ЦК КПСС обратил внимание писательской общественности на дальнейшее повышение идейно-художественного уровня публикуемых произведений, их социальной значимости и классовых критериев в отображении действительности, совершенствование тесных связей писателей с трудовыми коллективами45.
Подробности официальной части встречи мы можем также узнать со слов Ф. Ф. Кузнецова, который 12 января 1983 года поведал о ней членам парткома московской писательской организации:
Сначала я по договоренности с Г. Марковым расскажу вам о его встрече с Ю. В. Андроповым. Встреча продолжалась больше часа. Принято постановление по журналам, реализуется оно медленнее, чем хотелось бы. Разговор свидетельствовал о прекрасной ориентации в сфере литературы и об уважении к писательскому труду. Особое внимание Андропов обратил на положение в критике, которая ведет себя так, будто постановления о журналах не было. <…> Жизнь требует поворота к конфликтам, к проблемам новой социалистической деревни. В книгах, фильмах – бытовизм ради бытовщины, вот проблема № 1. Литературе не хватает настоящих характеров, формирующих сегодняшний день. Надо найти талантливых людей, заразить их этими идеями, не опираясь на «писательскую толпу», «поштучно». Так называемый «штучный подход». Критика должна говорить правду о сложностях и противоречиях жизни, но зная, что они преодолимы. Надо, чтобы М<осковская> П<исательская> О<рганизация> жила активно, не следует терять ритма46.
Еще об одной встрече упоминает Р. А. Медведев в контексте мыслей Андропова относительно отмеренного ему Провидением срока:
Андропов был немолод, обременен другими болезнями, и это, естественно, ухудшало прогноз. Все же вначале врачи были настроены довольно оптимистично. В марте 1983 года Андропов принимал в своем кабинете писателя Г. М. Маркова, своего давнего знакомого, тогда первого секретаря правления Союза писателей. Он не скрывал личных трудностей. «Вот, Георгий Мокеевич, – говорил Юрий Владимирович, – врачи дают мне срок всего лишь в семь лет. Но ты знаешь, сколько здесь наворочено, не разобраться и за десятки лет…»47
Летом 1983 года Андропов еще раз принял Г. М. Маркова для беседы, которая продолжалась без малого полтора часа (точнее – один час двадцать четыре минуты), и разговаривал с ним с глазу на глаз. Содержание этой беседы доподлинно неизвестно, были лишь пересуды о том, что собеседник главы советских писателей «вяло брюзжал, не преувеличивают ли у нас значение так называемой „деревенской прозы“»48 и «Неужели нет более важных проблем, чем патриархальные отношения?»49, хотя источники этих цитат явно тенденциозны.
Мы допускаем, что рассказы о двух последних встречах могли быть различными трактовками одной и той же, с небольшим нарушением хронологии, однако это ничуть не опровергает нашего тезиса о повышенном внимании Андропова к писательской организации, а также о близости к вождю ее руководителя50.
Двадцать девятого июня 1983 года, то есть почти через две недели после партийного форума, состоялось расширенное заседание секретариата правления СП СССР «Об итогах июньского Пленума ЦК КПСС и задачах писателей страны»51 с докладом Г. М. Маркова. В постановлении секретариата подчеркивалось, что
литераторы Союза ССР, как и весь советский народ, единодушно одобряют и поддерживают решения июньского (1983 г.) Пленума Центрального Комитета Коммунистической партии, положения и выводы, содержащиеся в речи на нем Генерального секретаря ЦК КПСС Ю. В. Андропова, и готовы отдать все свои силы, мастерство, талант и вдохновение великому делу коммунистического созидания52.
Это секретариат, «который пять часов продолжался. Очень страстно и заинтересованно обсуждали итоги Июньского пленума ЦК партии»53.
Отзвуком горячего обсуждения стал обзор этого писательского собрания в печати:
На заседании не было ни одного выступления, в котором с особенной озабоченностью не говорилось бы о литературной критике, о ее непосредственных задачах в области разъяснения исторических решений июньского Пленума ЦК КПСС и о перспективах ее дальнейшего развития.
Тесная, диалектическая взаимосвязь этих двух принципиальных моментов в подходе к современному литературному процессу подсказана самой жизнью, ибо, как отметил Ю. В. Андропов в речи на июньском Пленуме, «главным методом влияния на художественное творчество должна быть марксистско-ленинская критика, активная, чуткая, внимательная и вместе с тем непримиримая к идейно чуждым и профессионально слабым произведениям».
Ораторы, выступавшие на заседании, на ряде конкретных примеров показали, что за годы, прошедшие после известного постановления ЦК КПСС «О литературно-художественной критике», воздействие критической мысли на современный литературный процесс существенно усилилось, выросла ее идейная, методологическая вооруженность, окрепло профессиональное мастерство большого отряда советских критиков, оперативно анализирующих явления и тенденции сегодняшней прозы, поэзии, драматургии и публицистики, взыскательно говорящих о случающихся еще порою непродуманных публикациях, идейно-эстетических срывах и промахах, наступательно утверждающих духовные ценности общества развитого социализма в непримиримой битве с нашими идеологическими противниками. <…>
И здесь следует еще раз отметить, что от внимания участников состоявшегося обсуждения не ускользнула буквально ни одна сфера действия литературно-критической мысли. Со всею определенностью сказано о громадном значении так называемых «внутренних» рецензий на рукописи, поступающие в издательства и журнальные редакции, о том, что к этой принципиально важной, хотя, казалось бы, и «незаметной» работе необходимо шире, последовательнее привлекать крупных, авторитетных мастеров слова, неуклонно повышать ответственность рецензентов за их суждения и рекомендации. Говорилось и о том, что актуальность тематики нередко как бы «амнистирует» в глазах иных критиков и литературных изданий очевидные художественные слабости и изъяны рассматриваемых произведений, что зачастую требовательный и глубоко аргументированный разбор подменяется аннотированием, дежурными похвалами, обилием общих фраз и рассуждений. <…> Страстная публицистичность, подлинная партийная тенденциозность неотъемлемым слагаемым входит в состав литературно-критического дарования, и немеркнущим маяком для всех нас были и остаются бессмертные статьи Владимира Ильича Ленина о литературе и искусстве, великие создания марксистской и революционно-демократической эстетической мысли.
Партия ждет от мастеров критического жанра масштабных обобщений, методологической, социально-классовой зоркости и точности в суждениях и оценках, умения как надежно противостоять серости и художественной убогости, так и активно пропагандировать лучшие создания многонационального советского искусства, быть подлинным регулятором общесоюзного литературного процесса54.
В своем выступлении Г. М. Марков упомянул и о встрече с Андроповым:
Когда появилось постановление о журналах <1982 г.>, важное постановление, которое вооружило нас пониманием новых задач, поставленных перед советской литературой, у нас образовалась большая пауза. Неслучайно в беседе со мною Юрий Владимирович меня спросил: а чего ждете? Перед ним лежала стопа наших журналов. Правда, я понимаю, что времени прошло мало, но и ждать мы ничего не должны, нужно работать, всем ясны наши действия, нужна практическая работа55.
Число собраний, на которых писатели рапортовали о готовности исполнить волю партии, было велико и вполне соразмерно разросшемуся при Брежневе госаппарату. Первого июля состоялось совместное заседание секретариата правления, парткома и идеологического актива московской писательской организации СП РСФСР, посвященное претворению в жизнь решений июньского пленума ЦК; повестка дня – «Итоги июньского (1983 г.) Пленума ЦК КПСС и задачи писателей столицы». Основным докладчиком был первый секретарь правления МО СП РСФСР Ф. Ф. Кузнецов:
Впечатление глубокое, отрадное, вселяющее надежды и исторический оптимизм. Почему? Потому, что материалы Пленума и прежде всего речь Ю. В. Андропова отмечены свежестью, ясностью и высотой марксистско-ленинского мышления, глубиной, точностью и трезвостью анализа переживаемого нами периода эпохи зрелого социализма, подлинно государственным, ленинским подходом к жизни, к реальной сложности ее проблем. Пафос патриотической гордости за свершения нашего народа органически переплетен здесь с трезвостью оценок, с реальностью взгляда на жизнь, с точностью научного анализа действительности…56
После общих фраз он перешел к конкретике, обозначив четыре группы проблем, «которые вытекают из материалов Июньского пленума ЦК КПСС», последняя из них – «С небывалой остротой поставленный партией вопрос об идейно-художественном качестве, достоинстве литературы и об особой, фундаментальной, я бы сказал, роли литературной критики»57.
То есть без обиняков оратор перешел к тому, что пришло время литературной критике показать свою силу.
В прениях выступил секретарь парткома московской организации Союза писателей поэт Виктор Кочетков, который подтвердил общее впечатление о зарождении очередной кампании. Впрочем, он как бы открещивался от этого, но слушателям было все предельно ясно:
Прежде всего мы не должны относиться к решениям Пленума как к очередной идеологической кампании, которую можно завершить серией всевозможных собраний, заседаний, конференций и соответствующих им резолюций, обязательств. Это целенаправленная, долговременная работа…
Особое место в своем выступлении В. Кочетков отвел вопросам о литературно-художественной критике. Как справедливо было сказано на Пленуме, критика в данный момент не играет той роли, которая ей отводится в литературном процессе. Авторитет ее суждений снижается комплиментарностью, беглостью оценок. Литературные поля от сорняков она пропалывает не очень тщательно, боязливо обходя столичные делянки и слишком смело топчась на ее «областных» участках. Надо воспитывать литературную среду – это главная обязанность партийных организаций – в уважении к праву критика говорить нелицеприятные вещи любому писателю, независимо от его литературного ранга, если этот писатель снизил к себе требовательность58.
Седьмого июля состоялось расширенное заседание секретариата правления Союза писателей РСФСР по тому же поводу59. Вступительное слово на этом форуме держал председатель правления СП РСФСР С. В. Михалков.
Большое внимание уделил в своем выступлении С. Михалков повышению требовательности к качеству работы на всех этапах литературного процесса. Имеются еще недостатки в организации рецензирования художественных произведений, в формировании планов выхода книг и журнальных публикаций. Отвечая требованиям, которые партия предъявляет к литературе, необходимо ставить прочные заслоны на пути эстетического брака, серых, графоманских сочинений60.
Отдельно остановился С. Михалков на вопросах «критики и самокритики», констатируя, что решение этого вопроса, поставленного партией, не может быть легким и простым:
…Неизмеримо возрастает наша ответственность перед партией, перед народом. Надо положить конец мелкотемью, стать наконец принципиальными, не пугаясь испортить отношения друг с другом. А мы до сих пор часто уходим от прямой критики. Я помню, например, выступление одного писателя, который сказал: комплиментарности много, а критики настоящей нет. Ну хорошо, он призывает к этой критике, к борьбе с комплиментарностью, а если начать с него самого?! Ведь у каждого из нас есть много недостатков и как он будет обижаться, плакаться на тех, кто с ним, якобы, сводит счета. Так что это вопрос актуальный61.
Завершал же он свое выступление ритуальным указанием на то, что в настоящий момент оказывается главным для литературной критики:
Конечно, и о профессиональном мастерстве нужно говорить, потому что любая книга, выполненная не на профессиональном уровне, не может принести пользу народу, она может отвратить человека от темы труда, патриотизма, если написана серо, скучно, незаинтересованно. Критика не может относиться снисходительно к художественно слабым произведениям, критика не должна допускать отступлений от исторической правды62.
Отзвуком чаяний писателей на изменения новой эпохи можно считать сказанные в прениях слова Юрия Бондарева: «У меня ощущение от недавно прошедшего пленума ЦК КПСС – это ощущение свежего ветра. И мне кажется, что все мы стоим сейчас на пороге больших положительных перемен»63.
Кроме того, 30 июня – 1 июля 1983 года состоялся формально менее представительный, но не менее важный в качестве инструмента претворения в жизнь партийных решений пленум совета по критике и литературоведению Союза писателей СССР. Он был открыт вступительным словом председателя этого совета, секретаря Союза писателей В. М. Озерова и докладом члена-корреспондента АН СССР, директора Института славяноведения и балканистики АН Д. Ф. Маркова (вскоре избранного академиком). Отмечалось в том числе, что критика «порой снисходительна к литературному браку»64.
Долг критики, сказано в постановлении июльского Пленума ЦК КПСС, – «давать четкую, партийную оценку работам, в которых высказываются чуждые нашему обществу, нашей идеологии взгляды, допускаются отступления от исторической правды».
Это высокое партийное требование нашло горячий отклик у всех участников нынешнего заседания, во многом определив его подлинно критический пафос, атмосферу острой принципиальности и взыскательности. И во вступительном слове В. Озерова, и в докладе Д. Маркова, и в выступлениях критиков говорилось о недопустимости проникновения на страницы нашей печати произведений, идеологически незрелых, авторы которых грешат мировоззренческой нечеткостью, отступлением от наших идейных принципов. Тем более недопустимо, когда речь идет о литературно-художественной критике, самим своим назначением призванной играть авангардную роль в культуре, отстаивать и утверждать незыблемые основы нашего искусства – его коммунистическую партийность, народность, социалистический гуманизм и интернационализм. <…>
Пленум ЦК КПСС решительно напомнил об ответственности идеологических кадров за столь важный участок работы. Безусловно, соответствующие выводы должны сделать и все наши печатные издания, их главные редакторы, руководители отделов критики. <…> В связи с этим остро встает вопрос о кадрах критики, о пополнении ее молодыми силами. <…>
Одним из узких мест в критике и по сей день является ее недопустимое благодушие к слабым в профессиональном отношении произведениям, снисходительность к литературному браку, комплиментарность. Особенно, как подчеркивали выступающие, это характерно для текущей, рецензионной критики. Объективный критический анализ подчас подменяется его имитацией, даются явно завышенные оценки произведениям, весьма далеким от художественного совершенства, снижаются, а то и вовсе исчезают необходимые строгие критерии. В критике порой много субъективизма, общих слов, рассуждений «по поводу», мало конкретного анализа. <…>
В писательской среде критическое слово порой воспринимается в штыки. А ведь только атмосфера высокой требовательности, подлинной взыскательности способна обеспечить здоровое и полнокровное развитие сегодняшней литературной жизни. Как тут еще раз не вспомнить слова, сказанные на июньском Пленуме ЦК КПСС: «Конечно, критика в печати – оружие острое. И надо уметь им пользоваться, не сходить с позиции принципиальности и объективности. Для нас критическое выступление – не сенсация, а сигнал, единственная цель которого – устранение недостатков». Слова эти полностью приложимы и к литературной критике65.
В связи с дальнейшей кампанией нелишним будет также привести слова В. Озерова о литературных жанрах, поскольку именно жанровые претензии оказались прикрытием травли многих, кого избрали жертвами кампании:
Правомерно ли разделять непроходимым барьером литературно-критические жанры? Ведь только их органическое взаимодействие может помочь более углубленному взгляду на современный этап художественного развития. Необходимо видеть общую его картину, ощущать наиболее примечательные тенденции, поддерживать одни, оспаривать, если нужно, другие, раскрывать перед художниками горизонты эстетического прогресса. То есть на деле осуществлять то, к чему призывает критику партия: быть главным методом влияния на художественное творчество!66
Несмотря на громкие слова, по практике той эпохи ничего не мешало предполагать, что июньский пленум не будет иметь каких-то значимых долгосрочных последствий: отгремит и сменится чем-то более насущным, прежде всего решениями проблем в экономике. Но этого переключения почему-то не произошло, и вопросы идеологии упорно продолжали оставаться в поле зрения Политбюро. Это мы можем объяснить только одним: Андропов считал их приоритетными.
Результатом такого повышенного внимания стало специальное постановление (П 115/49) Политбюро ЦК КПСС от 5 июля 1983 года, которым на Министерство культуры СССР, Госкино СССР, Союз писателей СССР, Союз кинематографистов СССР, Союз композиторов СССР и Союз художников СССР возлагалась обязанность провести работу по изучению материалов июньского пленума, рассмотреть предложения и замечания, высказанные с его трибуны67. Это обозначало не только новую череду обсуждений на всех уровнях, но и принятие программы дальнейших мероприятий по претворению решений пленума в жизнь.
Двадцатого сентября 1983 года секретарь правления Союза писателей СССР Ю. Верченко представил в ЦК КПСС информацию о принятых по этому поводу мерах, сообщая, что
В результате большой подготовительной работы, заинтересованного и глубокого обсуждения материалов Пленума, самокритичного рассмотрения дел в литературном хозяйстве разработаны и приняты мероприятия СП СССР по выполнению решений июньского Пленума ЦК КПСС68.
И, среди прочего, сообщал о том, как перестраивается в соответствии с велением партии литературная критика:
В мероприятиях Союза писателей СССР по выполнению решений июньского Пленума ЦК КПСС особое внимание обращено на более целенаправленное руководство газетами и журналами, на повышение ответственности авторов и редколлегий за идейно-эстетический и художественный уровень публикуемых материалов. На состоявшемся в Союзе писателей СССР совещании главных редакторов литературно-художественных газет и журналов поставлена задача не допускать появления на страницах печати незрелых, поверхностных публикаций, страдающих мелкотемьем, невысоким эстетическим вкусом, смакующих в отдельных случаях мнимые и действительные трудности и недостатки. Повышена требовательность и принципиальность при оценке публикуемых произведений. <…> Возрастающая роль литературы и искусства в жизни общества зрелого социализма находит сегодня все более широкое выражение. Сюда относится и отмеченное постановлением Пленума ЦК КПСС растущее значение марксистско-ленинской литературной критики как главного метода влияния на художественное творчество. Укрепляются кадры заведующих отделами критики в литературных газетах и журналах, более регулярно стала проводиться их учеба, возрастает требовательность к публикации критических выступлений69.
В значительной степени активностью Политбюро объясняется и сообщение Госкомиздата СССР в ЦК с информацией о том, что был «обеспечен оперативный выпуск материалов июньского Пленума ЦК КПСС, речи на нем Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Ю. В. Андропова общим тиражом свыше 5 млн экз. на русском и 43 языках народов СССР»70.
Пятнадцатого августа в Кремле состоялась традиционная встреча в ЦК КПСС с ветеранами партии, открыл которую своим вступительным словом секретарь ЦК М. С. Горбачев. Итоговое выступление было за Ю. В. Андроповым, и генеральный секретарь не преминул отметить необходимость исполнения решений партии, принятых при его непосредственном участии. Прежде всего – решений июньского пленума ЦК:
Теперь – об идеологической работе. Пленум мы провели. Решение приняли. Осталось главное – выполнить это решение. А что это значит практически? Это значит преодолеть еще имеющийся, к сожалению, разрыв между словом и делом. Это значит научиться говорить с людьми серьезно, откровенно, не обходя острые углы…71
Небольшая ремарка: слушая старых большевиков, Андропов с особенным вниманием отнесся к словам ветерана Гражданской и Великой Отечественной войн Я. Д. Чанышева (партстаж с 1917 года), который обратился к президиуму со словами: «Мы очень довольны, что руководство Центрального Комитета партии ведет дела по-ленински, по-большевистски. И мы просим вас – не либеральничайте с теми, кто не об общем благе думает, не о работе, а только о личном благополучии», – на что ему ответили из президиума: «Это мы вам обещаем». Это произнес Андропов. Зал разразился продолжительными аплодисментами72.
На этом обсуждение не прекратилось: 30 августа состоялось заседание секретариата ЦК под председательством К. У. Черненко, на котором первым был вопрос «О предложениях и замечаниях в адрес центральных министерств, ведомств и организаций, высказанных на местах в ходе обсуждения июньского (1983 г.) Пленума ЦК КПСС», то есть как будто бы успокоившаяся волна после пленума не собиралась успокаиваться; Черненко сказал максимально четко: «Надо продумать механизм контроля. Он касается всех. Надо нацелить парторганизации на то, что это дело не временное, что в ЦК КПСС будет осуществляться постоянный контроль…»73
Началась вторая волна выступлений писательских бонз в газетах и журналах, и по осени вдруг оказалось, что пленум ЦК ничуть не потерял своей актуальности. В журнале СП СССР «Литературное обозрение» появилась направляющая статья Феликса Кузнецова «Время зовет!», в которой густо замешанное идеологическое варево с новой силой выплескивалось на читателей. Глава московских писателей топал ногами, рассылая свои молнии литературным критикам:
И скажем прямо: потенциал, возможности нашей литературной критики гораздо выше, чем тот, который она показывает на страницах наших газет и журналов. Для того чтобы всерьез решать проблемы, поставленные на июньском пленуме ЦК партии, надо быть справедливым и делить ответственность за неудачи пополам между критикой и печатью. В недостатке принципиальности равно виноваты и критика и периодика, наши газеты и журналы. Прямо говоря, печать пока что не стимулирует появление глубоких, по-настоящему аналитических и требовательных литературно-критических выступлений. Думаю, что мы придем к другому положению, когда литературная критика получит на страницах литературной прессы больший простор для выполнения задач и решений, которые были приняты в ходе июньского Пленума74.
Болезнь Андропова, казалось, должна была несколько разрядить обстановку в литературной критике: 1 сентября, проведя заседание Политбюро, генеральный секретарь уехал в отпуск, там у него произошло обострение хронических болезней, из‐за чего в конце месяца он оказался в ЦКБ, 7 ноября не поднялся на трибуну Мавзолея и все последние месяцы жизни провел в больничной палате. Кроме того, осенью шла активная подготовка к пленуму ЦК, посвященному вопросам экономики (состоялся 26–27 декабря). Но именно в этот момент, в конце года, в руководстве страны опять было решено активизировать борьбу на идеологическом фронте.
Эта настойчивость в проведении курса партии объяснима: во-первых, на Старой площади царило серьезное беспокойство в предвкушении смены генерального секретаря; во-вторых, поводом к волнению была и текущая кадровая политика ЦК, в результате которой сменилась пятая часть партийно-государственной номенклатуры75. Зоркая наблюдательность позволила тогда критику Л. А. Левицкому записать в дневнике:
Смена чиновников идет сейчас в таком резвом темпе, в каком она не шла никогда раньше, когда приходило новое начальство. Если, понятно, не считать периодических разгромов партийных и советских работников во времена Сталина. Нынче все звенья руководства в шатучем состоянии. Чиновники охвачены страхом за свое будущее76.
То есть никаких поводов к самоуспокоенности не наблюдалось, и, чтобы не остаться за бортом, работникам ЦК требовалось активно действовать.
Декабрьский пленум ЦК (1983), будучи посвящен вопросам народного хозяйства, заставил отвлечься от идеологии. Девятого января 1984 года состоялось расширенное заседание бюро секретариата правления Союза писателей СССР «О задачах писательских организаций страны в свете решений декабрьского (1983 г.) Пленума ЦК КПСС, указаний Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР Ю. В. Андропова и о плане деятельности Союза писателей СССР на 1984 год»77, на котором с основным докладом выступил Г. М. Марков78. В числе основных тем были упрочение связи писателей с практикой коммунистического строительства, с производством, тема социального заказа, пропаганда цели партии по повышению производительности труда на 1%, внимание к вопросам охраны окружающей среды и рационального использования природных ресурсов, к перестройке советской школы и нравственному воспитанию будущих строителей коммунизма и, наконец, тема борьбы за мир.
Наряду с этими задачами ничуть не ослабла тема качества писательской работы, характеристики которой верифицировались уже посредством вокабуляра начальника цеха, в котором наиболее частотными были слова «продукция», «качество», «брак» и т. п.:
Не количеством публикаций измеряется вклад писателя в многонациональную советскую литературу. Вклад этот определяется глубиной слова, его эффективностью, качеством. Слово «качество» много раз звучало во время развернувшегося на заседании обсуждения.
У нас все еще появляются слабые и в идейном, и в художественном отношении произведения, отмечал докладчик. В условиях нашей литературной работы качество – это прежде всего отбор. Надо решительнее ставить заслон литературному браку, графоманским сочинениям79.
В тот же день, 9 января, состоялось заседание секретариата правления СП СССР, на котором выступил Ю. Н. Верченко (Г. М. Марков, кандидатура которого была выдвинута в Верховный Совет СССР, отправился на встречу с избирателями Ленинградского избирательного округа Москвы). И здесь Ю. Н. Верченко также пояснил, что актуальность призывов июньского пленума 1983 года ничуть не снижена:
Мне бы хотелось сказать, что одним из главных требований при обсуждении на Секретариате итогов декабрьского пленума стало требование дальнейшего повышения требовательности к качеству нашей литературной продукции. Сейчас, когда все мы боремся за высокое качество нашей советской марки всюду, качество нашей литературной продукции, давайте не бояться вульгаризации, это качество нашей литературной продукции также зачастую оставляет желать много лучшего. Книг сероватых или просто серых, безликих, в которых упрощенно, а иногда неверно трактуются сложные проблемы современности или истории, у нас еще появляется немало. Поэтому сейчас в особенности должны широко практиковаться творческие обсуждения книг, обсуждения товарищеские в писательском кругу, обсуждения профессиональные и рукописей и самих вышедших книг. <…>
Нужно повысить творческий тонус в наших писательских организациях, повысить требовательность к продукции, выпускаемой нашими издательствами, – это одна из кардинальных наших задач80.
Издаваемый ЦК КПСС журнал партийных пропагандистов «Политическое самообразование» в январском номере за 1984 год вновь возвращает читателей именно к июньскому пленуму и наряду с направляющими статьями помещает после раздела партийных документов развернутую редакционную рецензию на второе, дополненное, издание сборника документов «Об идеологической работе КПСС», включающего и материалы июньского пленума, где коммунисты «найдут богатейший кладезь знаний, которые помогут вести идеологическую работу на должном уровне»81.
Но важнейшим было другое собрание – писателей Москвы, на котором Ф. Ф. Кузнецов с новой силой поднял вопрос о литературной критике, указав на малочисленность кадров и на необходимость воспитания молодых критиков. Он определенно высказался о претворении в жизнь решений июньского пленума, напомнив слова Ю. В. Андропова на встрече с ветеранами партии о «разрыве между словом и делом».
А что означает это требование – преодолеть разрыв между словом и делом – применительно к нашей с вами литературной жизни, применительно к литературной критике? Оно означает борьбу с приписками, с фальшью, с ложью в наших литературно-эстетических оценках, то есть подлинную партийную принципиальность и требовательность в литературе и искусстве. Ее у нас – скажем прямо – явно недостает. Признав этот факт, поделим ответственность между критикой и литературной печатью, которая очень робко, плохо стимулирует взыскательность и требовательность в критике, выбирая наименьшее сопротивление, предпочитая проблемной, аналитической, острой критике панегирические рецензии и портреты. И вот что горько. Уже четверть века я работаю в литературной критике и четверть века слышу упреки в том, что литературные органы избегают печатать острые, критические статьи, четверть века слышу возмущение своих коллег по поводу литературных панегириков – двадцать пять лет ровно ничего не меняется. Более того: острых, проблемных, критических выступлений за последние годы стало даже меньше, уровень критики – ниже, невзыскательности и восторженности в оценках – больше.
Партия снова и снова по-государственному ставит вопрос о принципиальности и взыскательности критики, о борьбе за литературное качество, о подлинных, научных, идейно-эстетических критериях требовательности в литературе, а положение дел не меняется. Почему? Причина, мне думается, в конечном счете носит общий типологический характер. Это тот самый недостаток, с которым партия ведет сегодня борьбу во всех областях нашей жизни, и имя ему – боязнь критики, неверное, неправильное отношение к критике, нелюбовь к критике, когда она не гладит, не ласкает и успокаивает, но тревожит, укоряет, говорит правду в глаза любому, в том числе и самому крупному писателю82.
Его слова обозначали, с одной стороны, что градус критики еще не такой, как требует партия, с другой – кампания не свернута, а все продолжается. Учитывая то, что это собрание было направляющим для московских писателей, результатов такого призыва не пришлось долго ждать. А на пленуме совета по критике и литературоведению было провозглашено: «Критика – не вспомогательная служба литературы, а один из ее боевых отрядов. И ее место не во втором эшелоне, а на передовых рубежах литературного процесса»83.
И только в январе – феврале 1984 года идеологическая линия руководства довольно резко меняется: направляющие речи и статьи функционеров Союза писателей, особенно С. Михалкова и Ф. Кузнецова, обращаются к международным вопросам, во главу угла ставятся именно эти темы: борьба за мир, разрядка международной напряженности, «быть или не быть миру на земле, быть или не быть человечеству»84.
Руководство страны «сменило пластинку», и вскоре, весной 1984 года, вслед за этим серьезным образом изменится и лейтмотив литературной критики. Однако эта перемена произойдет только после того, как прогремит зародившаяся благодаря июньскому пленуму идеологическая кампания в литературной критике.
Начало идеологической кампании
Постановление июньского пленума ЦК КПСС призывало к борьбе не только с идеологически чуждыми произведениями, но и с сочинениями, в которых «допускаются отступления от исторической правды».
Напомним, что последний мощный критический удар по литературе был связан с постановлением ЦК КПСС от 26 апреля 1979 года «О дальнейшем улучшении идеологической, политико-воспитательной работы», ради претворения в жизнь которого много потрудился его идейный вдохновитель М. А. Суслов. В своем разъяснении, высказанном через полгода на совещании идеологических работников, он отдельно коснулся главного в произведениях литературы и искусства – их идейности:
Партия всегда рассматривала идейность и художественность произведений нашей литературы и искусства в неразрывной связи, как единый критерий оценки их достоинства. <…> Мы с удовлетворением можем отметить, что развитие нашей литературы и искусства идет по пути все более глубокого и плодотворного исследования характера современного героя – строителя коммунизма – и смелого обращения к сложным, актуальным проблемам нашего времени.
Не секрет, однако, что рядом с талантливыми, высокоидейными романами, пьесами, фильмами появляются еще и серые произведения. Кое-где просматривается тенденция ухода в мелкотемье, в натуралистическое бытописание, в мир мещанских страстишек. Встречаются в иных произведениях и внеисторические, искаженные представления о прошлом, странные пристрастия к фигурам исторических авантюристов, поверхностные суждения о современности. Эти явления не должны оставаться вне поля зрения творческих организаций и их печатных органов.
В постановлении ЦК КПСС развитие творческой активности писателей, художников, композиторов, деятелей театра и кино, журналистов ставится в прямую взаимосвязь с воспитанием у них высокой идейности…85
Не называя имен, главный партийный идеолог говорил в том числе и об исторических романах В. С. Пикуля, пользовавшихся гигантским читательским интересом. Но в целом же речь шла именно об идеологических претензиях к произведениям литературы.
Идеологические претензии время от времени возникали и к заметным произведениям биографического жанра той эпохи, прежде всего книгам «Гончаров» Ю. Лощица, «Островский» М. Лобанова и «Гоголь» И. Золотусского, изданным в серии ЖЗЛ и послужившим поводом для большой дискуссии86.
О качестве литературных произведений в 1981 году упомянул и Л. И. Брежнев в отчетном докладе XXVI съезду КПСС, призывая не прикрывать актуальностью темы «серые, убогие в художественном отношении вещи»87. Однако в целом это было еще и иносказательное обозначение недобросовестно написанных, то есть халтурных сочинений.
В контексте андроповской эпохи само понятие «халтура», безотносительно места ее появления в социалистическом государстве, привлекала внимание партии. И здесь стоит вспомнить о том, что «ничто так не раздражало Андропова, как халтурный, поверхностный подход к делу»88.
Поскольку никакого программного документа (то есть отдельного постановления или решения ЦК) относительно борьбы с отступлениями от исторической правды в литературе принято не было, то в истории литературы и литературной критики или цензуры мы вообще не встретим упоминаний о какой-либо организованной кампании. То есть сама тенденция, которая объединила ряд очень громких выступлений советской печати, не была даже отмечена историками.
Ранее эпоха Андропова связывалась лишь с обострением национального вопроса: критикой «русской» линии, мнимой русофобией генерального секретаря. Однако ни о какой кампании речи не велось; даже Дирк Кречмар, автор одной из наиболее подробных монографий о культуре того периода, ничего не говорит о существовании какой-либо направленной кампании, почему и объединяет идеологию андроповского периода в области литературы в главу «Защита марксизма-ленинизма. Отпор русско-националистической критике»89, настойчиво уводя политику партии в области литературы исключительно в националистическое русло и борьбу журналов в этом ключе; вторит ему и П. С. Рейфман в своей основополагающей монографии по истории цензуры90.
Поэтому важно оговорить: «направляющим документом» для развертывания этой идеологической кампании стали решения июньского пленума ЦК, разъяснения которых советским писателям были даны 29 июня 1983 года на расширенном заседании секретариата правления СП СССР «Об итогах Июньского пленума ЦК КПСС и задачах писателей». Примечательно, но состоялось оно только через две недели после пленума ЦК, то есть совершенно очевидно, что писатели упустили время, не особенно торопясь «одобрить и углýбить» решения партии, однако их пришпорил Центральный комитет. Последнее без труда читается в стенограмме этого мероприятия.
Культурно-политическая политика Андропова, направленная на повышение эффективности и укрепление дисциплины, не могла быть осуществлена в ее решающих пунктах из‐за лености и безынициативности бюрократического аппарата. Так, Марков хотя и предостерегал в отношении проведения в жизнь решений июньского пленума от «ненужной спешки, чтобы не наделать ошибок», все же сказал далее, что, несмотря на «авторитетное решение партии», писатели и критики часто ждут еще каких-то «дополнительных приказов». <…> В этой связи Марков вновь сослался на свой разговор с Андроповым, который поинтересовался «чего же мы дожидаемся».
Из этой речи Маркова становится ясна дилемма, перед которой стояли культурно-политические руководящие инстанции в свете новых требований. Так, Марков, с одной стороны, пытался последовать рецепту Андропова, несколько отчетливей, чем прежде, указывая на недостатки. Однако, с другой стороны, оказывалось, что для их устранения не было никаких новых способов, а единственное лекарство от всех болезней, как и прежде, – ужесточение редакционного процесса и призывы к ориентирующей роли монолитной партийной критики, которая и без того уже более не существовала91.
После слов Андропова, которые недвусмысленно демонстрировали, что главе государства мало традиционных прений и воззваний, секретариат Союза писателей озаботился необходимостью дальнейших действий, то есть ощутимых оргвыводов, которые можно было бы предъявить партии. Это было трудной задачей, потому что партийно-писательская бюрократия, уже давно отвыкшая от самостоятельного принятия решений и проявления какой-либо инициативы, вынуждена была действовать без четких указаний сверху. Ранее любой чих должен был быть многократно согласован и одобрен в ЦК. А в этот момент выяснилось также, что Союз писателей не понимает необходимого градуса критики: насколько кровожаден Андропов в своих ожиданиях и каковы те меры реагирования, которые удовлетворят генерального секретаря?
Положения доклада Маркова на секретариате Союза писателей 29 июня прокладывали пути для поиска ответов на этот вопрос: «ощутимый тормоз» был им указан в виде «недостаточной профессиональной строгости», недостаточности «профессиональной беспощадности» – это приводит к результату, при котором «произведение выходит незрелым, вызывает критику и большое раздражение»; в качестве действенного «метода работы с автором» он признал более строгое предварительное рецензирование рукописей, почему и призвал к «серьезной ревизии рецензионной практики» и «воздвижению защитной стены против безликих произведений»; при этом заранее осудил «некоторых товарищей», которые вместо партийной критики ограничиваются «общими рассуждениями»92.
Как ударить критикой таким образом, чтобы не пострадать самим? Этот вопрос для функционеров Союза писателей был наиболее болезненным, потому что если выступить с принципиальной партийной критикой по поводу какого-либо опубликованного произведения, то моментально будут поставлены под удар рецензенты, руководители издательств и периодических изданий, прочие чиновники, проявившие как минимум политическую близорукость, допустив выход в свет этого произведения. А начав кого-либо критиковать, некий писатель или функционер ставил под удар и себя, и своих коллег по редакции или единомышленников, потому что неминуемо провоцировал ответ от тех, кого он обвинил в недостаточном понимании указаний партии.
Нужно было, исключив всю структуру и бюрократию, найти конкретных виновных. Первый помощник секретаря правления СП СССР К. Н. Салихов так сформулировал это 29 июня: «Нам надо, во-первых, обратить внимание на писателей в отдельности <!>»93.
Мы не знаем, чье это было изобретение – обратить внимание на писателей в отдельности, – но было оно настолько остроумным, что мало кто увидел: ряд очень громких публикаций литераторов, рекрутированных для идеологической кампании, был сделан тогда по одному и тому же лекалу. Избрание же известных писателей в качестве мишеней еще более отвлекало от возможных обобщений: каждая статья, взятая в отдельности, вызывала большой интерес у одних и сильное негодование у других, так что как будто бы сражение на поле критики велось вокруг конкретной личности. Тем самым создавалась иллюзия свободы литературной критики, для которой нет неприкасаемых.
Отдельно нужно сказать и о том, что персональная критика известных писателей велась доселе непривычным образом: авторами разгромных рецензий чаще всего были литераторы без «имени», что вполне гарантировало как авторов критических статей, так и органы печати, выступавшие местом их публикации, от взаимной критики. То есть писатель не мог взять собственное произведение такого критика, рассмотреть его с тех же позиций и затем аргументированно ответить в жанре «сам дурак».
И что было еще важнее для маскировки идеологической кампании, сама критика носила вовсе не идеологический характер. То была именно творческая, то есть наиболее болезненная для писателя критика: его произведения признавались «профессионально слабыми», в них находились «многочисленные отступления от исторической правды» и т. п. Да и не откажешь многим критическим статьям этой кампании в убедительности и подчас даже в справедливости. Формально это была критика «только по делу»: в большинстве случаев она касалась именно литературного произведения и его автора.
В то же время сам писатель – впервые с момента выхода книги – неожиданно оставался один на один с газетной пощечиной, как будто бы его книга не прошла через «медные трубы» многочисленных рецензентов, беспощадных редакторов, суровых руководителей издательств… Получалось, будто он написал и сам издал порочную книгу, обманув доверие коллег. И вот теперь его настигла заслуженная кара, а его писательское будущее – обречено.
Таким образом, несмотря на иную плоскость критики, последствия для жертвы этой кампании оказывались такими же, как и для любых идеологических кампаний: она моментально сталкивалась с разрывом уже заключенных издательских договоров, со страхом перед заключением с ней новых и т. п. – и писатель постепенно лишался средств к существованию. От него отшатывались, как от зачумленного, издательства, газеты и журналы… И хотя, безусловно, не возникало угрозы его жизни и свободе (в этом – радикальное отличие от событий 1930‐х и 1940‐х годов), для писателя все равно наступало безвременье, подобно ситуации 1920‐х: «Запрещают у нас людей так же, как запрещают книги. После этого человеком не перестают интересоваться, но его перестают покупать и боятся ставить на видное место»94.
Газеты и журналы, подчиненные Союзу писателей СССР, начали готовить такого рода публикации. Но как выбрать «провинившегося»? Кого можно публично критиковать и бесчестить? Конечно, в перечне авторов «порочных» произведений не должно быть писателей, занимавших высокие посты в руководстве Союза писателей, получавших за свои произведения государственные знаки качества: премии Ленинскую, Государственную, Ленинского комсомола… Но выбор все равно оставался очень широким; вопрос был лишь в том, кто именно этот выбор должен сделать, указав пальцем на жертву. И критерий отбора – писатель в отдельности – облегчал эти муки: в 1983 году мы видим отнюдь не борьбу литературных направлений или же противоборство групп по национальному признаку, а использование возможности сведения личных счетов.
Конечно, «лестным» для жертвы было бы предположить, что сам новый генсек, который не был далек от литературы, лично руководил отбором. «Андропов очень любил беседовать в немногие свободные часы с учеными, журналистами, литераторами, молодыми партийцами», – вспоминал его помощник И. Е. Синицин95, сам писавший приключенческие романы (под псевдонимом Егор Иванов) и по этой причине вынужденный оставить столь лакомую должность. Но, во-первых, любые разговоры об интеллектуальности глав государств наподобие СССР являются прекраснодушной фантазией: эти люди были как минимум дилетантами, а много чаще – глубокими невеждами во всех областях, кроме борьбы за власть; во-вторых, главе государства в 1982 году было уж точно не до чтения исторических романов. Поэтому более реально предположение, что могло и не быть «кого-то» высокого в роли арбитра, а выбор делался руководством Союза писателей в своих клановых интересах.
Разгромные рецензии, опубликованные осенью 1983 года на страницах центральных газет и журналов, обращают на себя внимание рядом обстоятельств. Во-первых, преимущественно это были рецензии на книги, которые вышли не только что, а год назад или ранее; во-вторых, практически все критикуемые издания к тому времени уже получили лестные отзывы литературной критики, а некоторые из них и вовсе были переизданиями. И – опять же по принципу писатель в отдельности – почти всегда от конкретного сочинения перо литературной критики подступало к ревизии всего творчества жертвы кампании.
Появление заушательских рецензий было ново и одновременно зловеще. Все знали, что андроповское ведомство – КГБ – борется «невзирая на лица» с нарушениями социалистической законности во всех областях, да и вообще в жизнь трудящихся пришло много неожиданного и пугающего, вплоть до проверок в кинотеатрах и магазинах, где граждане «прогуливали» рабочее время, тем самым нанося ущерб стране. Так что появление статей в жанре публичной порки, притом не в отношении диссидентов или политических противников, а обычных писателей, зачастую широко известных, действительно произвело эффект бомбы. Ведь даже в литературной среде в то время не было понимания, что за этими громкими статьями налицо организованная кампания, а не очередное «набрасывание грязи на вентилятор» со стороны противоположного конкретному писателю лагеря. Поэтому, когда громили сторонника «русской партии», то это сразу считалось атакой «евреев-русофобов» со всеми многочисленными пересудами; если же громили писателя-еврея, то реакция была с точностью до наоборот, но также с большим резонансом в кругах еврейской и не только еврейской интеллигенции.
Отдельный и весьма болезненный вопрос – насколько сами авторы разгромных рецензий понимали суть этой кампании и то, что они не столько выступают от себя, сколько являются инструментом в чьих-то руках. Не имея документальных доказательств, нам достаточно трудно дать на него однозначный ответ. В эпоху идеологических кампаний 1940‐х годов автор-погромщик совершенно точно осознавал свою роль в механизме сталинского тоталитаризма, и уже с этим пониманием действовал – либо пробивая себе место в номенклатуре, либо сводя личные счеты, либо становясь погромщиком вынужденно, чтобы самому не оказаться жертвой. И хотя в андроповскую эпоху ставки были все-таки не столь высоки, сам факт заказа разгромной рецензии должен был заставить ее создателя как минимум задуматься. Ведь типичная для эпохи застоя рецензия на уже вышедшую из печати книгу содержала преимущественно рассуждения о «борьбе хорошего с лучшим», изредка с некоторыми негативными ремарками и словами о том, что «автор это явно исправит во втором издании своей книги», или подобными оправданиями и замечаниями. Поэтому и тон заушательства не мог быть выбран критиком без дозволения заказчика такой рецензии. Но определенно ясно одно: подобный социальный заказ свидетельствовал, что новое время избрало своих авторов для новой роли.
Хотя разгромные публикации были формально выдержаны именно в жанре литературной (а не идеологической) критики, практически для всех участников кампании, выступивших в качестве рецензентов, это был уникальный опыт: они получили возможность свободно высказаться. Ведь напиши они ранее подобный текст, даже не вполне, но хоть несколько обличительный по тону, ни одна газета и ни один журнал не напечатали бы такой пасквиль, и не потому, что это неправда (на самом деле, немало в этих рецензиях и чистой правды), а потому что этим был бы спровоцирован большой скандал в «дружной семье советских писателей», немыслимый для эпохи позднего Брежнева.
Конечно, и до, и после этой кампании у многих мастеров пера, наблюдавших «горизонты советской литературы», время от времени появлялось жгучее желание написать рецензию похлеще, особенно если говорить о критике такого легкого на вид жанра, как «беллетризованная биография», но это были только мысли, которые постепенно сходили на нет, не имея возможности вербализоваться. Причина очевидна: на написание такой рецензии никто не стал бы тратить свое время, понимая, что за каждой книгой стоят не только и не столько автор, сколько редакция, издательство, рецензенты…
Выступление журнала «Коммунист»
Одним из важнейших событий на идеологическом фронте стало программное выступление по интересующей нас теме в журнале «Коммунист». В его декабрьском номере за 1983 год была напечатана редакционная статья «Высокая ответственность критики», которая опять акцентировала внимание на решениях июньского пленума ЦК КПСС, а также лишний раз доказывала, что кампания в литературной критике должна быть развернута еще шире. Это понятно как минимум по тому, что для этой статьи был избран именно «Коммунист». Что это был за журнал, точно определил в своих мемуарах А. Е. Бовин:
«Коммунист» – журнал особый и особенный. «Теоретический и политический орган ЦК КПСС». Главный среди партийных, а значит, и всех остальных журналов. Как и всякий журнал, он дает читателям некую сумму информации. Но информации особой. Ставятся и обсуждаются проблемы, которые, с точки зрения ЦК и руководства журнала, являются решающими, узловыми, требующими повышенного внимания партийного актива. Причем дается правильная, единственно возможная интерпретация этой проблемы. Сверхзадача журнала – борьба с ревизионизмом, обеспечение «чистоты» марксизма-ленинизма, решительное пресечение самостийных попыток «углубить», «обновить», «модернизировать» марксистско-ленинское учение. «Коммунист» выступал как своего рода камертон для настройки всех идеологических инструментов в Советском Союзе96.
Вкупе с тем, что это была не авторская, а именно редакционная статья, читателю преподносилась точка зрения ЦК на литературную критику – но в изложении журнала «Коммунист», отдел искусства и литературы которого считался одним из самых консервативных97. В то время он состоял из Н. Н. Сибирякова (заведующего) и Н. Е. Покровского (консультанта), но оба они были далеки от вопросов литературной критики, то есть статья эта скорее всего была прислана из ЦК. Есть вероятность, что автором ее был Сергей Николаевич Земляной (1949–2012)98, ранее работавший в «Коммунисте», а к тому времени перешедший в ЦК в группу помощников генерального секретаря и участвовавший в написании речей сперва для Ю. В. Андропова, потом для К. У. Черненко.
Что же мы читаем в этой статье? Кроме цитат из выступлений руководителей партии, там есть следующие строки:
Июньский пленум ЦК КПСС по достоинству оценил творческие достижения мастеров советского искусства. Многие их произведения получили всенародное признание и завоевали широкий успех за рубежом. Они обогатили современную духовную культуру. Вместе с тем на Пленуме говорилось и о явлениях негативных, о произведениях, ничего не дающих ни уму, ни сердцу людей. Разумеется, художественный процесс не может порождать одни только шедевры, он неизменно включает в себя появление творений разного эстетического калибра. Но это не служит основанием для самоуспокоенности и нетребовательности. На июньском Пленуме справедливо указывалось на необходимость качественного повышения идейно-эстетического уровня нашего искусства и усиления его партийной, гражданской направленности. Это – требование времени, эпохи развитого социализма99.
Коснувшись примеров марксистско-ленинской критики ab ovo (молодой Маркс о романе «Парижские тайны» Эжена Сю, письмо Энгельса Лассалю о драме «Франц фон Зиккинген», высказывания Ленина о Толстом…), авторы быстро переходят к вопросу о критике «в ряду коренных вопросов идеологической работы партии в современных условиях».
Несмотря на выдающиеся достижения советской критики, на то, что «проблемы литературы и новые художественные явления постоянно освещаются „Литературной газетой“», «не следует бить в литавры и успокаиваться на достигнутом. Это вообще несвойственно коммунистам, что с особой силой было подчеркнуто на июньском Пленуме ЦК КПСС»100. Критика уклоняется «от взыскательного анализа сложных и спорных фильмов и книг, оставляя зрителя и читателя без необходимой идейно-эстетической ориентировки», несмотря на наличие «мощной сети гуманитарных научно-исследовательских институтов и высших учебных заведений с их многочисленными филологическими и искусствоведческими кафедрами»101.
Сквозь постановление красной нитью проходит и мысль о том, что от критики не должно быть иммунитета и у больших мастеров; необходимо критиковать даже те произведения, которые вроде бы в критике не нуждаются:
Конечно, специальные журналы чаще выступают против откровенно слабых произведений. Но их анализ – сравнительно легкий хлеб. Гораздо сложнее выявить просчеты произведения, которое в целом получилось, заслуживает поддержки и одобрения. Это мы делаем редко. И оказываем художникам медвежью услугу. Если в их работах есть промахи, то о них надо говорить без обиняков – прежде всего для того, чтобы они не накапливались и чтобы, разумеется, не снижались идейно-художественные критерии оценки, о первостепенном значении которых своевременно напомнил июньский Пленум ЦК КПСС. Столь же непросто и уловить живое, перспективное в работе, которая художнику пока еще не удалась.
В живой многоцветности конкретного анализа наглядно проявляются гражданская, партийная позиция и профессиональное мастерство критика, его требовательная заинтересованность в полнокровном развитии искусства. Перед лицом такого анализа – безусловно, бережного, тактичного, взвешенного – должны быть в принципе равны и молодой дебютант, и мастер, чье имя уже вписано в историю… <…>
Подлинное уважение к художнику выражается в том, что о его произведении говорится правда. Разумеется, она не всегда и не всем приходится по вкусу. Партийным организациям творческих союзов следует обратить большее внимание на то, что некоторые их члены не хотят, разучились трезво и аналитично относиться к критическим замечаниям, пусть и вполне доброжелательным, тактичным, но критическим. Понятно, не с каждым из них обязательно соглашаться, однако и игнорировать их напрочь тоже не дело. Спору нет, отношение художника к критике – вопрос сложный, деликатный, менее всего поддающийся административному решению. Тем более важны тут авторитетный голос общественности, серьезное и нелицеприятное обсуждение этого вопроса в творческих секциях, на пленумах и конференциях, где бы за одним столом встречались художники и критики. Пока это делается редко и не всегда на должном деловом уровне.
Надо сказать и о том, что порою амбициозно воспринимают критику также отдельные руководящие деятели культурных учреждений, если она касается продукции, идущей по «их» ведомству. Во имя ложно понимаемой чести мундира берутся под защиту произведения художественно слабые, беспомощные. В иных отчетах и обзорах они выглядят чуть ли не шедеврами творческой мысли. <…>
Нельзя сказать, что критика проходит мимо этих и других перекосов и просчетов в художественном творчестве. Как уже отмечалось выше, она немало сделала для их преодоления и устранения. Но все-таки мы нередко запаздываем со своими выступлениями, давая ложной тенденции распространиться и укорениться. Марксистско-ленинская критика, что прямо вытекает из решений июньского Пленума ЦК КПСС, должна носить не столько констатирующий, сколько упреждающий, прогнозирующий характер102.
Нет ничего необычного в том, что эта статья стала руководящей для парторганизаций. Причем на долгие месяцы, потому что с кончиной Андропова идеологическая кампания автоматически не сошла на нет.
Традиционно коммунисты откликнулись на статью в журнале своими письмами. Отметим два наиболее любопытных из них.
Первое письмо прислал из Крымской области журналист и поэт Геннадий Константинович Сюньков (1940–2015), кандидат филологических наук (1982; тема – «Публицистика как фактор воспитания активной жизненной позиции советских людей (нравственный аспект)»):
<ПГТ Советский, Крымская область. 10 января 1984>.
Прочел в № 18 «Коммуниста» за 1983 год хорошую статью «Высокая ответственность критики». Но вот что досадно: все верно в статье, да тон ее больно уж какой-то жалостливый. Словно бы никак не возможно найти управу на тех, кто любит себя в искусстве больше, чем искусство в себе. Кому мы жалуемся? Неужели нельзя власть употребить? Богемствующих, трущихся около искюйства <!> людей хоть пруд пруди. В основном это отпрыски кинематографических династий. Все они вошли в такую силу, что на партийные постановления по вопросам искусства не обращают ровно никакого внимания, а иногда в своих статьях, интервью, книгах несут охинею <!>, прикрываясь цитатами из партийных документов. Странно все это бывает читать. Ощущение большой запущенности и непорядка в вопросах искусства остается после всего этого. Критика у нас беззуба. Сильных она не трогает. Кого ругают в «Литературной газете»? Молодых поэтов, которым старая гвардия перекрыла все шлюзы к печатанию, несмотря на постановление о работе с молодыми103. И хоть бы эти старики выдали что-нибудь толковое. Нет ведь, одна вода, почитать нечего. И как-то ни у кого не возникнет чувство стыда, что превратили они поэзию в кормушку и доят ее беззастенчиво со все возрастающим рвением. Со стороны смотреть – и то противно. Не постановления здесь нужны, а контроль за выполнением тех, что уже имеются. И не разговоры, не душеспасительные беседы, а дело. Гнать надо из сферы искусства тех, кто только кормится им. Только тогда оно будет достойно нашей великой эпохи, нашей великой страны.
С уважением, коммунист с 1967 года Сюньков Г. В.104
Второе послание – из Симферополя. Его автор – кадровый военный, участник Великой Отечественной войны, выпускник Высшего военно-педагогического института в Ленинграде Владимир Федорович Суходольский (1924–?). Оно важно особенно: уловив суть кампании – борьбу с отступлениями от исторической правды, – автор почти год собирал факты, подтверждающие тезисы статьи в «Коммунисте». Это письмо более чем показательно для того, чтобы продемонстрировать полное понимание рядовыми коммунистами, каких выступлений требует партия:
Уважаемая редакция! В № 18 Вашего журнала за 1983 год была опубликована редакционная статья «Высокая ответственность критики». Я полностью разделяю основные положения и выводы статьи и хотел бы затронуть еще один вопрос. А именно, должен ли критик знать то произведение литературы, искусства и т. д., о котором пишет? Наверное, да.
Но обратимся к некоторым критическим статьям, например, в газете «Советская культура» критик Е. Сурков пишет о спектакле «Современника» «Ревизор» («СК» № 3 от 7 января 1984 г.105, «СК» № 32 от 15 марта 1984 г.106). В обеих статьях у критика в качестве действующего лица комедии Н. В. Гоголя фигурирует унтер-офицерская вдова… «…Мы привыкли видеть унтер-офицерскую вдову» («СК» № 32, 15.03.84).
Если бы Е. Сурков потрудился заглянуть в бессмертную комедию, то нашел бы там в списке действующих лиц жену унтер-офицера, а отнюдь не вдову. Надо ли объяснять, что вдова и жена не одно и то же? И с чьей это легкой (или нелегкой) руки пошла гулять эта несуществующая вдова по страницам многих изданий?? Правильно пишет Е. Сурков: «Классики – они ведь беззащитны» (там же). Я несколько раз пытался, обращаясь в те или иные издания, остановить шествие «вдов», но безрезультатно. Все возвращается на круги своя. А почему, собственно, «своя»?
Обратимся к первоисточнику: «Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои (подчеркнуто мною. – В. С.)» – Книга Екклесиаста или Проповедника, гл. 1. § 6. Библия. Петроград, Синодальная типография, 1916 год.
Выражение «своя», видимо, кажется авторам статей, где оно употребляется, красивей. Оно даже имеется в названии пьесы о Льве Толстом107.
Вольное обращение с именами исторических деятелей приводит критика Л. Борисенко к тому, что у него в статье «Античный герой с компьютером» («Советская культура», 28.02.84) римский полководец и государственный деятель Агриппа превращается в… Агриппину. После этого (или этой) Агриппины читать дальше критический разбор не хочется.
С уважением, Суходольский Владимир Федорович.
10 декабря 1984 г.
P. S. Если критик Е. Сурков, наверное, читал «Ревизора», хотя и очень давно, то политический обозреватель «Литературной газеты» Виталий Кобыш, конечно же, не читал «Гренаду» М. Светлова (см.: ЛГ № 44, 2 ноября 1983. В. Кобыш «Предупреждение с Гренады»). Там в первом абзаце так изложено содержание стихотворения М. Светлова, что и пересказывать стыдно. В. Кобыш, ясно, не литературный критик, но газета-то Литературная. И не мешало бы Литератору заглядывать и на страницу девятую своего органа, а то там и не такое пишут…
В. С.108
Область любительского литературоведения, в которую вступает читатель журнала «Коммунист», оказывается плодотворной если не во всех перечисленных в письме случаях, то по крайней мере в некоторых.
«Унтер-офицерская вдова» вошла в русский язык не только в связи с упомянутыми статьями Е. Д. Суркова (1915–1988); а препирательство «жена или вдова» встречается у любителей нередко, поскольку уже в тексте комедии Гоголя имеется путаница между женой и вдовой (Городничий называет ее вдовой, Хлестаков – женой); но следует сказать о том, что сам Гоголь указал ее в перечне персонажей в так называемой второй редакции «Ревизора» именно вдовой: «Макрина Иванова, унтер-офицерская вдова»109, однако впоследствии имена второстепенных персонажей были вычеркнуты из списка действующих лиц и не были напечатаны.
В том же жанре – претензии к окончанию местоимения «своя»/«свои», эталоном в переводе которого автор считает Синодальный перевод (1876) в издании 1916 года, тогда как в русской речи оказался много устойчивей церковнославянский вариант «своя», да и сама фраза закрепилась в русском языке в качестве крылатой именно в этом переводе.
Однако два следующих наблюдения читателя – справедливы. Если Агриппину вместо Агриппы написал безграмотный критик Л. Борисенко, а пустил в печать тоже не слишком искушенный редактор «Советской культуры», то передача канвы стихотворения Михаила Светлова «Гренада» выглядит безоговорочно позорищем «Литературной газеты». Одно может быть оправдание, да и то слабое, что этот перл напечатан уже во второй, не литературной, а общественно-политической тетрадке газеты, на полосе, отражающей международное положение, а автор его В. Е. Кобыш – журналист-международник:
Почти полвека назад Михаил Светлов написал стихи, отозвавшиеся в сердцах наших людей болью, гордостью, верой в справедливость. Поэт воспел мужество испанских республиканцев и бойцов интернациональных бригад, сражавшихся с фашизмом там, за Пиренеями, у города Гренада110.
Можно только удивляться, как такое могло случиться: стихотворение Светлова в то время знали наизусть практически все, и можно быть уверенным, что редакция газеты получила немало возмущенных откликов читателей.
Журнал «Коммунист», который должен был отвечать читателям, направил обоим авторам свои ответы, в которых благодарил за внимание к публикации. Это были достаточно изощренные отписки, в частности, в ответе В. Суходольскому мы читаем следующие строки:
Вы совершенно правы в том, что настаиваете на точном воспроизведении критиками и рецензентами текста рассматриваемого произведения. Принимая и полностью разделяя Ваше чувство обеспокоенности по поводу повторяющихся ошибок, мы рекомендуем Вам обратиться в издания, занимающиеся практическими вопросами чистоты русской литературной речи111.
Первая жертва кампании – Виктор Петелин
В описываемой идеологической кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды выделяются три главных фигуранта; именно им были посвящены наиболее резкие выступления в печати, и именно они стали безусловными жертвами кампании. Это писатели Виктор Петелин, Олег Михайлов, Натан Эйдельман.
Удивительная разнородная компания («Ну Фамусов! Умел гостей назвать!»), особенно если знать о взглядах Михайлова и Петелина (они в 1990 году подпишутся под «Письмом 74‐х») и о взглядах их противоположности по убеждениям, да и по национальности, Эйдельмана (напомним о его переписке с В. Астафьевым в 1986‐м112). Как знать, может, технократы ЦК и Союза писателей умышленно взяли этих литераторов, столь неодинаковых по своему таланту, мировоззрению, политическим убеждениям… И никто не смог бы обвинить устроителей кампании в преследованиях по национальному признаку. Впрочем, расчет этот не оправдался, потому что современники видели лишь травлю каждого писателя в отдельности, а не организованную кампанию, идущую сверху.
Виктор Васильевич Петелин (1929–2022), чье публичное поругание открыло кампанию, пострадал в ней значительно больше, чем кто бы то ни было из коллег по цеху. Казалось бы, член парткома московской писательской организации, особенно никогда не выделявшийся своей позицией, да и скорее известный в качестве охранителя. Ныне общеизвестно, что отчасти именно этот писатель, будучи в 1960‐е зам. заведующего редакцией русской советской прозы издательства «Советский писатель», преградил путь в печать «Колымским рассказам» В. Т. Шаламова. Хотя достаточно ясно, что тогда это была общая позиция издательства (и государства), однако вряд ли из истории русской литературы пропадет формулировка В. Петелина «герои ваших рассказов лишены человеческого, а авторская позиция антигуманистична»113.
Однако речь о 1980‐х. В мемуарах В. Петелина подробно описан этот эпизод собственной биографии, хотя и трактует он этот «фавор» исключительно как символ борьбы Андропова с «русской партией», заодно умалчивая факты, которые бы разрушали создаваемую им картину «андроповской русофобии». Вот начало его пространного очерка о своих злоключениях:
Где-то в сентябре 1983 года сижу в парткоме, с кем-то мирно беседую, потом провожу заседание какой-то комиссии. И вот после заседания один из участников спрашивает:
– Виктор Васильевич! А вы читали последний номер «Вопросов литературы»?
– Нет! А что там?
– Рецензия на вашу книгу «Судьба художника».
– Ругают? – спросил я, зная заранее, что в «Воплях» ничего хорошего обо мне и моих единомышленниках быть не может, это не «наш» журнал.
– Не то слово, посмотрите, давно таких рецензий не было в нашей печати.
«Клеем и ножницами» – так называлась рецензия Т. Толстой о моей книге «Судьба художника», рецензия явно недобросовестная, написанная без знания предмета и без соблюдения элементарных этических норм, принятых в литературе, в обществе, где угодно… Но именно поэтому мне казалось, что вскоре появится ответ на эту дикую выходку редакции журнала, поместившей столь безответственную рецензию. Но ничего подобного не произошло, напротив, широко покатился слушок об этой рецензии, некоторые с удовольствием ее читали, смаковали, предчувствуя близкое крушение партийной карьеры писателя, который открыто и настойчиво утверждал в своих сочинениях свою любовь к России, ко всему русскому. В цэдээловских кругах потирали ручки от удовольствия: сначала «свергли» Сергея Николаевича Семанова, потом обвинили во всех смертных грехах Михаила Петровича Лобанова за его статью «Освобождение», потом «Литературная газета» напечатала заушательскую статью «Разрушение жанра, или Кое-что об исторической прозе» (1983. 21 сентября) о романе Олега Михайлова «Ермолов», теперь вот подобрались и к Виктору Петелину. Кто следующий?! Поговаривали в связи с этим, что с приходом Андропова на вершину власти он дал указание составить списки всех русских патриотов, и списки эти называли «черными»114.
Приведенная точка зрения повторена в книге С. Н. Семанова115 об Андропове, причем с ремаркой «Да, так оно и было при Юрии Владимировиче». Однако и Семанов, и Петелин, его друг, много сделавший для того, чтобы Семанов не был исключен из КПСС116, высказываясь об андроповской русофобии, умалчивают об очень важном. А именно о том, что в статье Андрея Мальгина о романе «Ермолов» основной удар был нанесен отнюдь не по О. Михайлову, а по Н. Эйдельману. Но об этом – в свое время.
Виктор Петелин был дипломированным литературоведом и даже кандидатом наук: в 1961 году в МГПИ им. В. И. Ленина он защитил диссертацию «Человек и народ в романах М. А. Шолохова», что, впрочем, ему ничуть не помогло, а лишь усугубило положение дел.
Конечно, Петелин не мог не понимать, что капитальная разгромная рецензия не могла быть написана и напечатана случайно: на то было получено некое высокое-превысокое дозволение; однако Петелин решил (или же сознательно держался версии), что стал жертвой заговора русофобов. Он настойчиво искал причины своего несчастья в личном, неполитическом, тем более было где поискать. Скажем, свою роль могли сыграть напряженные отношения между Петелиным и секретарем московской писательской организации Ф. Ф. Кузнецовым, порой выходившие на публику, как это было на партсобрании 12 января 1983 года117.
В любом случае, Петелин оказался первым «писателем в отдельности», творчество которого было публично препарировано критиками. И сделано это было пером молодой писательницы Татьяны Толстой, которая подготовила пространную рецензию на книгу Виктора Петелина «Судьба художника: Жизнь, личность, творчество Алексея Николаевича Толстого» (М.: Художественная литература, 1982).
Как и многие рецензии этой кампании, она была напечатана с упущением значительного времени после выхода рецензируемого произведения, ведь рецензии понадобились не в связи с книгами, а в связи с проводимой кампанией и избранными жертвами.
В статье Т. Толстой все доказывало обреченность В. Петелина: название – «Клеем и ножницами» – не сулило ничего хорошего, имя рецензента – внучки героя книги – не оставляло возможности оправдаться, страшил и объем – больше одного авторского листа текста. Ну и тон, признаться, не оставлял автору ни тени надежды.
С самого начала рецензент подходит к этому беллетризованному жизнеописанию Алексея Толстого как к научному изданию («подзаголовок свидетельствует, что перед нами – научная монография»), что, конечно, излишне на фоне дальнейших констатаций, которые вполне красноречиво говорят об обратном; и далее критик оговаривает свой взгляд на творчество автора:
Если исследователь вошел в возраст зрелости уже после того, как писателя не стало, то, воссоздавая облик писателя, стиль его жизни, окружение и т. д., исследователь обращается к свидетельствам очевидцев. Ничего зазорного тут нет. При одном только условии: читателю следует дать ясное представление, откуда что взято. В. Петелин этого не делает, видимо, полагая, что если источников много, то неоговоренных заимствований не заметят. Заметили. Раскроем книгу и посмотрим, что получилось118.
И далее без особенного труда Татьяна Никитична уличает писателя во всем том, чем грешили многочисленные исторические романисты и авторы беллетризованных биографий эпохи застоя, да и эпохи нынешней:
Вот так, страница за страницей, идет преспокойное переписывание чужого текста. Если перечисляются несколько человек – В. Петелин перечислит их в том же порядке, что и мемуаристка. Если она снабдит имена инициалами – будут у В. Петелина и инициалы. Не упомянуты инициалы – и В. Петелин не потрудится их выяснить119.
Поскольку эта книга В. Петелина была по сути слеплена из двух ранее изданных, а белые нитки то и дело попадались на глаза, то на 283‐й странице (из 511) вдруг возникает указание: «Здесь и в последующем диалоги А. Н. Толстого с его выдающимися современниками представляют собой беллетризованное изложение, основанное на строго документальном материале. При реконструкции бесед использованы письма, воспоминания, дневники и другие биографические источники».
Как же производится «беллетризация» документального материала? – вопрошает Т. Толстая. – А хотя бы так. Берутся воспоминания (скажем, Корнея Чуковского – блестящие, талантливейшие!) – и расписываются по ролям. <…> Простодушная убежденность, что «люди говорят, как пишут», что монолог внутренний не отличается от монолога внешнего, приводит к «реконструкции» совершенно диких и невозможных диалогов, произносимых напыщенным языком, мгновенно искажающих своей противоестественной тональностью облик говорящего120.
«Сомнительно, чтобы мелкое крошево из частных писем, обрывков записей, материала рассказов и литературоведческих домыслов давало адекватное представлении о мировоззрении, о внутреннем мире, о творческом методе писателя». Сам Толстой, по Петелину, выходит для вдумчивой читательницы Т. Толстой довольно непривычным: «Прежде всего, это злобный брюзга», «подслушивает чужие тайны и лихорадочно записывает», «отказывая писателю в праве на воображение, В. Петелин отводит ему роль соглядатая», «Неясно, как человек с такой убогой фантазией мог написать „Хождение по мукам“»121.
Основа рецензии – обширные примеры того, как Петелин переписывает и попутно «беллетризирует» источники, приспосабливая для своей цели, порой несколько раз: в кавычках, в пересказе, в диалоге… Это все, повторимся, обычный метод советских писателей, и современникам, особенно литераторам, неожиданно было читать претензии, в согласии с которыми нужно было бы тогда закрыть и серию ЖЗЛ, и серию «Пламенные революционеры», потому что значительная часть книг этих серий – компиляции и пересказы разной степени литературного качества, преимущественно же дурного.
В. Петелин предоставил рецензенту столь широкое поле для выбора примеров, что Т. Толстую даже трудно обвинить в каких-то придирках – их единицы: скажем, когда писатель упоминает крылатку Маяковского при описании встречи Толстого в доме Лентулова, то рецензент сурово напоминает, что в крылатке, то есть плаще, никто в доме не сидит122. Но в целом текст Т. Толстой – это образцовая разгромная рецензия, не слишком желчная, не выходящая за пределы рассматриваемой книги. Завершает же Т. Толстая тем, что открывает читателю способ появления книги Петелина на свет:
Любителей ребусов и головоломок ждет на страницах книги и еще один сюрприз – «копирайт»: «(©) Издательство „Художественная литература“, с дополнениями и изменениями, 1982 г.». Дополнениями и изменениями относительно чего? Относительно первого издания? Но ни слова о том, что перед нами – издание второе. В аннотации же говорится: «В книгу… вошли главы из книг „Судьба художника“ и „Алексей Толстой“ В. Петелина, а также ряд новых материалов». Сколько же глав из «Судьбы художника – 79» вошло в «Судьбу-82»? Все. А из «Алексея Толстого» (ЖЗЛ)? Почти все – со стр. 103 до стр. 380. То есть и «Судьба-79», и «Алексей Толстой» вышли вторым изданием под одной обложкой, образовав первое издание «Судьбы художника – 82». Очень, очень странно… Главы двух исходных книг чередуются, и для того, чтобы подогнать их друг к другу, и произведены небольшие изменения и дополнения. Зато опечатки изменению не подверглись…123
Трудно сказать, знала ли Т. Толстая причину, по которой редакция «Вопросов литературы» вдруг обратилась именно к ней и заказала рецензию на книгу об Алексее Толстом. Тем более что предыдущие книги В. Петелина, посвященные ее деду – и «Алексей Толстой» в серии ЖЗЛ, и «Судьба художника», напечатанная в 1979 году Воениздатом, – были приняты критикой благожелательно124. В начале 1983 года на «Судьбу художника» уже появились в печати многочисленные положительные рецензии, одна из которых, как будто специально для нашего рассказа, была написана его другом О. Михайловым, предрекавшим сочинениям В. Петелина большой читательский успех125 (он же в 1976‐м и 1979‐м писал для издательств отзывы на обе рукописи, причем по поводу первой высказал автору ряд замечаний126).
Если бы кто-то хотел тогда разделать под орех эти сочинения, то, повторимся, напечатать такой разнос было бы негде, поскольку никто бы не захотел ссориться ни с парткомом московских писателей, ни с напечатавшими эти книги издательствами. Но в рамках идеологической кампании такая возможность появилась: антагонистом Петелина был высокопоставленный М. Б. Храпченко (1904–1986) – академик-секретарь Отделения литературы и языка и член Президиума АН СССР, который без малого два десятилетия де-юре был главным советским литературоведом, который в 1984 году получит звезду Героя Социалистического Труда и очередной орден Ленина «за большие заслуги в развитии советской литературы, активную общественную деятельность и в связи с 50-летием образования Союза писателей СССР»127, многоопытный партийный функционер, хорошо понимающий суть происходящего. И мы ничуть не удивлены, что редактор и парторг «Вопросов литературы» Е. А. Кацева (1920–2005) впоследствии описала, как именно Храпченко, который входил в редколлегию «Вопросов литературы», провел эту публикацию, «наделавшую много шуму и положившую начало литературного пути знаменитой ныне, а тогда работавшей младшим редактором в издательстве Академии наук Татьяны Толстой»128.
Вряд ли для литературных критиков в статье Толстой было содержательно много нового: в целом творчество Петелина-биографа ставилось достаточно невысоко. И несмотря на хвалебные рецензии в прессе, никто не видел тех внутренних рецензий, которые давались не друзьями, а неангажированными историками литературы. В качестве показательного примера приведем отзыв М. О. Чудаковой 1976 года на рукопись «Алексей Толстой» для серии ЖЗЛ. Это не менее резкий текст, с удивлением, почему бытовым и семейным подробностям жизни даже не Толстого, а его родных уделено столько внимания; самому герою – тоже достаточно, но вопрос, как это делает Петелин:
Вообще позиция в отношении перипетий личной жизни А. Толстого – удивительна. Он нетерпим и категоричен в оценках, пристрастен в своем отношении к мемуарным источникам и похож скорее на третейского судью в китайской драме, чем на жизнеописателя129.
С удивительным для биографа пристрастием рассказана в последней части рукописи история разрыва А. Толстого с Крандиевской и новой женитьбы. Биограф мог взять на себя либо роль судьи, либо роль хроникера, но непонятно, зачем ему брать на себя роль общественного обвинителя, да еще в столь щекотливом деле, делать из А. Толстого жертву мотовки-жены, злостной растратчицы его денег, толкавшей его на халтуру и т. д.130
Любопытно, что всего труднее дается автору рукописи позиция историка. Это сказывается и в рассказе о работе над Петром, и в рассказе о работе над Иваном Грозным. Точка зрения, принятая А. Толстым, мгновенно становится для автора единственно возможной. Когда же писательская концепция Петра проиллюстрирована известными формулировками Сталина, вопрос предполагается окончательно решенным. Идея множественности подходов к историческим событиям (как и к объяснению перипетий личной жизни), по-видимому, автору рукописи остается принципиально недоступной131.
Хотелось бы освободить рукопись и от наивных анализов «творческого состояния» его героя в момент работы. Я имею в виду такого рода описания: «Работая над этим стихотворением, Толстой представил себе „грохот ударов и взрывы гранат“, „клубы дыма в пыли“, представил себе „серые тени жестоких солдат“, стрелявших в жаждущих свободы и братства людей, с оружием в руках отстаивающих правду „гордых, великих, свободных идей“, представил себе рыдающую мать, держащую на руках убитого сына, „милого мальчика“, мечтавшего „проникнуть в людскую печаль“…»132 и т. д.
В описании отношений А. Толстого с современниками и друзьями автор рукописи идет чаще всего одним и тем же путем – герои пересказывают друг другу очень длинно свои письма и статьи. <…> Здесь вновь встает вопрос об источниковой базе биографа. Она представляется очень узкой…133
В завершении М. О. Чудакова желает автору переработать рукопись:
Биограф любит своего героя, это важно; будем надеяться, что любовь станет в процессе работы менее «слепой» и более «разумной». <…> Все же пока вместо героя в рукописи чаще выступает вперед хорошее к нему отношение биографа. Этого, конечно, мало134.
Но стиль работы Петелина «на выходе», в сущности, претерпел не столь много изменений.
Однако одно дело – рецензия внутренняя, а совсем другое – напечатанная. Татьяна Толстая, будучи младшим редактором по должности, современникам уже в 1984 году показалась исполином. Если для написания такой рецензии достаточно только знания, таланта и доли безрассудства, то для напечатания нужно нечто большее. И за ее спиной стоял М. Б. Храпченко – «гауляйтер отечественной филологии»135.
Но поскольку те, кто мог бы многое добавить к словам Т. Толстой, сохраняли гробовое молчание, а на стороне писателя были многочисленные положительные рецензии, то Петелин чувствовал себя правым. Тем более что формально недочеты рукописей, на которые указывали внутренние рецензии в процессе подготовки книг в издательствах, были им учтены.
Следует напомнить, что закон наиболее четко организованных идеологических кампаний в СССР 1946–1949 годов состоял в том, что жертва проработки или публичного поруганья должна была как минимум смириться и замолчать, а еще лучше – признать ошибки, написать покаянное письмо, словом, принять как неизбежное тот факт, что партийная критика проехалась по нему железным катком, и постараться (если позволят) жить дальше.
Для особенно недогадливых «Вопросы литературы» дали рецепт верного поведения: сразу за статьей Т. Толстой было помещено короткое, на половину полосы, «Письмо в редакцию» театроведа и исследователя творчества Ахматовой – В. Я. Виленкина (1910–1997):
Приношу свои извинения читателям журнала «Вопросы литературы» за две ошибки, допущенные мной в статье «Стимул творчества Анны Ахматовой» (1983, № 6).
Стихотворение «Нет, это было не со мной…», находящееся в архиве А. А. Ахматовой в Отделе рукописей Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина (фонд 1073), принадлежит не Анне Ахматовой, а О. Т. Бондаренко, приславшей ей 13 своих стихотворений в 1961 году. Мне следовало знать, что это давно уже выяснено (на страницах журнала «Простор», 1971, № 12).
Стихотворение из цикла «Мартовские элегии» под цифрой I напечатано не впервые – оно было опубликовано в журнале «Литературная Грузия» (1977, № 7)136.
Вот что требовалось, если не молчать. Однако те традиции, которые имели своим истоком трепет сталинской эпохи, упразднялись: времена изменились, смертельный страх остался в прошлом, появилась вера в справедливость не только в лучшем мире, но и на земле. Так что все жертвы кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды, и первый из них Петелин, пытались бороться за свое честное имя. Никто из них и не думал писать покаянные письма.
Петелин, будучи достаточно вовлеченным в партийную жизнь Союза писателей, полагал, что никаких идеологических претензий ему не высказано; вспомним рассказ Д. Данина об ответе Л. Субоцкого на проработке 1949 года: «Он отводил все обвинения: никакой вины перед партией! И грубейшие реплики из президиума не могли его сбить»137. И поскольку собственно вины, то есть идеологических ошибок, Петелин за собой не видел, то он решил побороться. Это было важно еще и потому, что никаких оргвыводов формально не последовало, так что нужно было оправдаться перед издательствами, которые выдали в свет его книги об А. Толстом, а также упредить более серьезные проблемы собственной писательской биографии.
Рецензию Т. Толстой он уничижительно именует «заметками», притом считая подпись «Т. Толстая» нарочитым псевдонимом под пасквилем. (Это сегодня мы знаем, что перед нами первый критический текст известной писательницы, вполне остро реагировавшей на подобного рода «беллетризацию» истории своей семьи.) Об этом свидетельствует начало письма Петелина:
Заметки «клеем и ножницами», опубликованные на страницах журнала «Вопросы литературы» (№ 9 за 1983 г.), возможно, и не нуждались бы в специальном ответе. Уже по своему тону, каковой счел возможным избрать рецензент, подписавшийся именем Т. Толстая. Тон этот, пренебрежительный, снисходительно-барский, кажется, имеет целью вовсе не выяснение истины, а желание обидеть и оскорбить автора. Или и впрямь задача «заметок» заключалась в том, чтобы своей бранчливостью, пристрастностью и недоброжелательством отнять у автора желание спокойно и по-деловому ответить своему крикливому оппоненту. Но интересы дела превыше личных амбиций. И автор желает высказаться вовсе не в свое оправдание, а в оправдание жанра138.
Впоследствии Петелин описал свои настроения того момента:
Эти «заметки» просто ошарашили меня, естественно, я тут же бросился к письменному столу сочинять «Письмо в редакцию» журнала «Вопросы литературы», ну ладно, если столь безграмотное сочинение было бы опубликовано в каком-нибудь литературно-художественном журнале, где теоретическое невежество в тех или иных вопросах вполне возможно и даже допустимо, но тут-то журнал теоретический, историко-литературный, предполагается, что его редактируют ученые люди. Было над чем задуматься… <…>
Вместе со мной разделили гнев против этих «заметок» Олег Михайлов, Аркадий Савеличев, Валентин Сорокин, Анатолий Жуков и др. В моем архиве сохранился текст «Несколько вопросов „Вопросов литературы“», написанный Аркадием Савеличевым, близко к сердцу принявшим клеветнические измышления Т. Толстой. <…> Олег Михайлов тоже послал в журнал свои полемические заметки, в которых говорил о специфике жанра беллетризованной биографии, о том, как используется документ, как он растворяется в прямой речи героев, в несобственно-прямой речи, внутренних монологах и пр., и пр.
Но редакция «Воплей» даже и не думала публиковать эти письма в редакцию139.
Тогда В. Петелин пишет спустя два месяца письмо сам, начиная его словами:
Автор «заметок», подписанных Т. Толстой, наивно делает вид, что рецензируемая книга «Судьба художника» – всего лишь свод хорошо известных свидетельств, доступных широкому читателю. <…> Рецензент не видит (точнее, не хочет видеть), что в моей книге о Толстом использовано огромное количество совершенно уникальных архивных материалов, недоступных пока что не только широкому, но и профессиональному читателю-филологу. Тут и огромное число писем, и оставшиеся в архивах заметки и черновые наброски самого Толстого (в том числе его записные книжки), и документы, характеризующие время, эпоху, в которую жил и творил мой герой140.
Здесь мы вынуждены обратить внимание читателя на то, что даже если книга Петелина и содержит то самое «огромное количество совершенно уникальных архивных материалов», то никаких указаний на то в книге об Алексее Толстом (как и в предыдущих ее изданиях) не содержится. Парируя слова Т. Толстой о том, каким она видит своего деда из книги Петелина, автор восклицает:
А где же мой Толстой – патриот и гражданин, интернационалист и государственный деятель, разносторонний талант и советский человек? Об этом мы, конечно, в «заметках» ничего не узнаем141.
Справедливыми кажутся претензии Петелина относительно требований к беллетризованной биографии как к научному изданию:
Моя книга не является литературоведческим или литературно-критическим исследованием, для которого обязателен научный аппарат. Она принадлежит совершенно иному жанру, отличному как от литературоведческого исследования, так и, допустим, от исторического романа. Это скромный, но имеющий чрезвычайно широкое распространение в нашей словесности жанр биографии, то есть документально-художественного повествования, каковых выходит в наших издательствах очень много. К этому жанру, к примеру, принадлежит большинство книг серии ЖЗЛ, многие книги серии «Пламенные революционеры», по тому же принципу пишутся многие «политические романы» и т. д. <…> И я уверен (а большинство непредубежденных читателей со мной согласится), что стоит методологию рецензента «Судьбы художника» применить к любому из произведений такого рода, как на их авторов посыплются те же самые обвинения: где ссылки, где сноски, где научный аппарат? <…> Однако из множества книг подобного жанра рецензент и редакция журнала «Вопросы литературы» выбрали для нанесения «удара» именно мою книгу, сделав вид, что о существовании жанра беллетризованной биографии им ничего не известно, как будто такого жанра и нет вовсе. <…>
Но что делает автор «заметок» в «Вопросах литературы»? Т. Толстая подменяет тему, подменяет тезис и делает вид, что совершенно не разбирается в литературном деле.
Снова вернемся к первым страницам «заметок» Т. Толстой: «Подзаголовок свидетельствует, что перед нами – научная монография».
Т. Толстая делает невинную вроде бы передержку: биографический роман, документальное повествование, из скромности названное «Жизнь, личность, творчество Алексея Николаевича Толстого», перевела в жанр научных монографий, а уж после этого разделала мое сочинение под орех, требуя и обвиняя, негодуя и издеваясь… Возможна ли хронологически дотошная публикация семейных архивов в художественном произведении (здесь я вовсе ничего не говорю о его качестве, это дело действительно читателей и критиков), каковым по жанру и является моя «Судьба художника»? Если подходить к писательству, конечно, не дилетантски, а с творческих позиций?!
И вот размышляю над вопросом: почему такой «разносной», неуважительной критике подверглась моя книга «Судьба художника», да и другие книги об А. Н. Толстом со стороны Т. Толстой? Ведь каждая страница моих книг пропитана любовью к замечательному писателю… Видимо, это объясняется тем, что многие годы я работал с Людмилой Ильиничной Толстой, которая мне помогала понять характер Толстого, многое рассказывая о совместной жизни с ним. И так уж случилось, что Людмила Ильинична «увела» Алексея Николаевича из семьи, от Натальи Васильевны Крандиевской и детей. Ни Наталья Васильевна, ни дети не простили ему этой женитьбы…
Людмила Ильинична Толстая в верстке прочитала мою книгу «Алексей Толстой», вышедшую в серии «Жизнь замечательных людей». Вот ее отзыв: «Многоуважаемый Виктор Васильевич, благодарю Вас за письмо и добрые слова обо мне. Я ценю Ваше мужество и преданность Алексею Николаевичу. В отзыве о Вашей книге я руководствовалась общими с Вами интересами и стремлением, чтобы первая книжка такого жанра об А. Н. Толстом была написана содержательно и увлекательно. Потому и считала своим прямым долгом оказать Вам посильную помощь. А право на суровое редактирование признавал за мной даже сам Алексей Николаевич. Мне отрадно было узнать, что Вы сделали в книге немало поправок в связи с моими пометками. Естественно, что мне хочется скорее увидеть Вашу работу».
Благодарный за ее многолетнюю помощь в работе, я написал страничку в своей книге о ней. Может, эта страничка вызвала такую нескрытую ненависть и к Алексею Николаевичу, и к его биографу?142
И наконец, Петелин отвечает на вопросы о склейке двух книг:
А теперь о творческой истории «Судьбы художника – 82», раз уж она так заинтересовала рецензента «Вопросов литературы». С 1970 года я начал работать над документальным повествованием о жизни, личности и творчестве Алексея Николаевича Толстого. Работал с наслаждением, по письмам и другим архивным и мемуарным свидетельствам реконструируя давно ушедшее. Написал для серии «Жизнь замечательных людей» больше сорока листов. Кто же столько возьмет для молодежного издания при договоре в двадцать листов? Так возникла мысль о разделении рукописи на две книги: «Алексей Толстой» вышел в «Молодой гвардии» двумя массовыми тиражами, «Судьба художника» вышла в Воениздате тоже двумя массовыми тиражами. И вот через пять лет эти две книги соединились в одну, как и было ранее задумано и написано. Так что мне не пришлось подгонять друг к друг главы разных книг, как утверждает рецензент. Только восстановил в прежнем виде написанное. В «Судьбе художника» действительно есть «изменения и дополнения»: в книгу вошла новая глава «Кавказские записки», а изменения касаются стиля, потому что со стороны издательства было высказано немало пожеланий, которые автор с благодарностью принял в надежде улучшить литературное качество своего сочинения. Только и всего. И вышла эта «Судьба художника» третьим массовым тиражом, массовым, а не первым, как утверждает рецензент143.
Приведенные цитаты могут показаться излишне обширными, однако текст самого письма – значительно больший и стремится к объему рецензии Т. Толстой. При всем при этом наивный автор надеялся, что журнал «Вопросы литературы» этот текст напечатает, и сделал для этого все возможное. Послав 19 октября 1983 года свой ответ в «Вопросы литературы», он на копировальном аппарате (по-видимому, служебном, потому что личных в те годы не было) распечатал большое число экземпляров и направил их во все возможные инстанции. Список этой рассылки впечатляет: отдел культуры МГК КПСС, парторг МК КПСС Н. Г. Самвелян, партбюро творческого объединения прозаиков и критиков, секретариат московской писательской организации (Ф. Ф. Кузнецов), секретарь СП СССР В. М. Озеров, первый секретарь СП СССР Г. М. Марков, оргсекретарь СП СССР Ю. Н. Верченко, функционеры отдела культуры ЦК В. А. Степанов, Г. С. Гоц, А. А. Беляев, председатель бюро творческого объединения критиков и литературоведов В. И. Гусев, издательства «Художественная литература» и «Московский рабочий», главные редакторы этих издательств…144
В сопроводительном письме к рассылке Петелин писал:
Ничего более предвзятого, тенденциозного в худшем смысле этого слова, необъективного, пронизанного какой-то необъяснимой для меня озлобленностью, не приходилось мне читать за свою двадцатипятилетнюю литературную деятельность. Эта публикация наносит ущерб моему имени. Выражаю решительный протест против подобных «методов» сведения литературных счетов145.
Редактор «Воплей» М. Б. Козьмин поначалу пригласил автора на разговор, в декабре Петелин даже представил в редакцию «обновленную версию» своей статьи. Но в печати она так и не появилась, как не получил автор ответов от сановных получателей копий письма.
Вместе с письмом Петелин сразу же начал бить во все колокола по своей (то есть партийно-писательской) линии, прежде всего выступив на партсобрании прозаиков и критиков московской писательской организации.
Петелин выступал очень уверенно, гневно, говорил, что он поражен бестактностью, клеветническим обвинением и т. д., что он написал письма по этому поводу. На это Ф. Ф. Кузнецов сказал: не надо писать много писем, напишите одно, мы рассмотрим. <…> Петелин говорил, что автор статьи в «Вопросах литературы» Толстая объявила поход на жанр, что его критикуют как новатора жанра, то есть он претендовал на эстетический спор. <…> Статья Толстой называется «Клеем и ножницами». Определен жанр и дальше говорится, что в книге Петелина происходит выдавание чужого за свое. Разрешите привести пример. <…> А ведь речь идет в данном случае о заместителе секретаря парткома146.
Для Петелина, можно сказать, привычными были обращения в ЦК КПСС. В 1972 году издательство «Московский рабочий» сняло из сборника статей Петелина «Россия – любовь моя» статью «Два мира Михаила Булгакова», поскольку «автор не вполне объективно освещал некоторые аспекты литературной борьбы в 20‐е годы, односторонне оценивал такие произведения М. Булгакова, как „Дьяволиада“ и „Роковые яйца“, не указывал на имеющиеся в них просчеты», при этом «на серьезную доработку статьи автор не согласился». Петелин отправил телеграмму в ЦК П. Н. Демичеву, курировавшему тогда вопросы идеологии, истории и культуры. ЦК вмешался, но безуспешно: «После беседы с директором издательства и редактором книги т. Петелин дал согласие снять статью из сборника»147.
В 1974 году эта глава под названием «Герои Булгакова» вошла в книгу Петелина «Родные судьбы», но на автора выплеснулась порция критики за анализ драмы «Бег». Тогда он опять написал в ЦК, делясь своими мыслями:
Кому-то, видимо, не хочется, чтобы в нашем литературном движении царила деловая, рабочая атмосфера, кто-то искусственно отыскивает кажущиеся им ошибки и противоречия, кто-то нагнетает озлобление и разлад в литературной среде, как это произошло, скажем, после появления печально-известной статьи бывшего работника ЦК КПСС тов. Яковлева А. Н.148 Нигилистическое отношение к работе большого отряда советских критиков, верных патриотическим традициям русской классической литературы и искусства, которое довольно отчетливо выразилось в этой статье, все еще дает о себе знать. Хорошо, что тов. Яковлева перевели на другую работу, но беда в том, что «дух» его остается, как и его методы полемики: выхватить из большой работы фразочку и обвинить автора в каких-нибудь прегрешениях против марксистско-ленинской эстетики. Такое цитатничество никогда не приносило пользы, тем более в методах руководства литературным движением.
Создается впечатление, что к так называемым диссидентам, которые все еще нет-нет да дают о себе знать, в некоторых партийных и литературных руководящих кругах отношение складывается куда лучше, чем к тем, кто верой и правдой служит своему народу, внося свой посильный вклад в строительство нового общества149.
В завершение этого письма Петелин, впрочем, просил улучшить его жилищные условия.
Но и в данном случае тоже ничего не произошло – положение дел было признано нормальным; «Тов. Петелин приглашался для беседы в Отдел пропаганды и Отдел культуры ЦК КПСС, в которой ему были даны необходимые разъяснения. Тов. Петелин выразил удовлетворение результатами беседы»150.
Теперь (и не в последний раз) он обратился по поводу статьи Татьяны Толстой.
Как объясняет свою историю сам Петелин? Партийность во всех смыслах диктует ему собственную версию, и даже не его собственную, а его давнего приятеля и товарища по всем партиям А. И. Байгушева, известного борца с «либералами из числа номенклатуры, связанными с сионистскими и американскими политическими кругами»151, автора фантазийной автобиографии, согласно которой он «принимал самое активное участие в русском сопротивлении, <…> входил в высокую партийную номенклатуру»152, был едва ли не главным русским патриотом, создавшим в своей фантазии «русский орден внутри КПСС». И хотя гомерические построения А. И. Байгушева нашли отпор даже у тех, кого он славословил в своих бестселлерах, его версия событий осени 1983 года играла всем на руку и была подхвачена в том числе и самим В. Петелиным:
Они увидели, что ты – реальный кандидат на секретаря парткома, ты хорошо зарекомендовал себя как заместитель… Ну, можешь ли ты себе представить, что они забыли твои статьи, твое пребывание в «Молодой гвардии», в «Советском писателе» и пр., и пр. Вся эта вакханалия в печати – это ловкий ход в литературной борьбе, это заговор не против тебя, а против всех нас, русских патриотов, и под меня копают, методично избивают русских, тех, кто не сломился, кто за могучую державу, кто за стойкую государственность. <…> Могут ли они допустить, чтобы ты стал секретарем парткома? Да никогда!153
«Литературная газета» как рупор кампании
Статья Татьяны Толстой стала не только первым разгромом Петелина, но и застрельщиком идеологической кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды. Ведь в августе, когда вышли первые номера толстых журналов после июньского пленума ЦК, подобного тона статей еще не было вовсе154. И 5 августа 1983 года А. И. Кондратович (1920–1984), бывший зам. Твардовского в «Новом мире», в своей статье в газете «Московский литератор» сетовал:
Года два назад я опубликовал в «Литературной газете» статью «Меньше одного процента»… Тогда за целый год из 591 появившихся в журналах рецензий было только 3 негативных. 3 из 591! «За целый год! – написал я. – Во всех толстых журналах! Да что же это такое происходит?»
Вы думаете, что-нибудь изменилось после этого моего вопроса? Ничто не шелохнулось, хотя я писал о явлении чрезвычайно тревожном, если угодно – о ЧП. В прошлом году в ряде московских журналов вообще не было ни одной критической рецензии. Сплошь одни похвалы и комплименты. Одни шедевры, что ли, выходят у нас теперь из ротационных машин? Как бы не так!
По-прежнему велико число тех, кого почему-то нельзя критиковать. А почему, собственно? И Пушкина, и Льва Толстого, и Маяковского, и Горького в советское время критиковали, а вот Н., видите ли, почему-то ни в коем случае нельзя! Партия призывает подвергать критике в случае необходимости всех, вплоть до министров155.
А 12 октября 1983 года в «Литературной газете» в рубрике «Идеология, политика, культура…» появляется редакционная статья, которая, по сути, делает рецензию Т. Толстой эталоном, на который нужно равняться. Газета призывает пересмотреть редакционную политику литературных журналов в требуемом партией ключе:
Обилие статей юбилейно-поздравительного характера, к тому же статей, в соответствии с требованиями жанра неизбежно панегирических, захваливающих, не в состоянии компенсировать дефицит широкомасштабных аналитических разборов текущей литературной практики. Разговор о книжных и журнальных новинках нередко сосредотачивается только в разделах библиографии, да и там, как это уже не раз отмечалось литературной общественностью, подчас сводится к славословию и дежурным комплиментам, переходящим из рецензии в рецензию. Достаточно сказать, что ни в одном из центральных ежемесячников, кроме «Вопросов литературы», не появилось ни одной критической рецензии, ни одного разбора случаев явного идейно-художественного брака, а ведь такие случаи, как с партийной прямотой подчеркивалось на июньском (1983 г.) Пленуме ЦК КПСС, все еще встречаются в книгоиздательской и журнальной практике156.
Здесь время рассказать о том феномене, которым была в 1970–1980‐е годы «Литературная газета», а также о ее главном редакторе – писателе А. Б. Чаковском.
«Литературная газета», как и все остальные СМИ, была партийная, коммунистическая, верная социалистическим идеалам. И руководил ею коммунист, член ЦК КПСС, кандидат в члены Политбюро, который искренне верил в истинность своих убеждений. А. Чаковский не был двурушником и не держал фигу в кармане. Руководимая А. Чаковским «Литературная газета» действовала строго в рамках системы, никогда не преследовала революционных идей свержения режима. Отталкиваясь в своей ежедневной работе от постановлений партии и ЦК, коллектив редакции стремился к их творческому осмыслению, не ограничиваясь формальным подходом157.
Главный редактор был знаком с Андроповым, время от времени встречался с ним для обсуждения редакционной политики газеты, получал советы, что однозначно свидетельствует и о том, что Андропов «Литературку» читал. Впрочем, этим тогда было трудно удивить: еженедельная газета с тиражом в несколько миллионов экземпляров в 1980‐е годы стала особенно популярной в силу относительной свободы, которую давало редакции имя Чаковского и его административный вес.
С избранием Андропова на пост главы государства Чаковский оказался одним из немногих источников, которым можно было воспользоваться официально:
Зная о хороших отношениях А. Чаковского и Ю. Андропова, представители западных изданий обращались в редакцию «Литературной газеты» за консультациями. В интервью американскому журналу Time А. Чаковский охарактеризовал Ю. Андропова как «хорошего человека с либеральными взглядами»158.
Свою высшую политику, обеспечивавшую газете возможность быть такой, как она была, А. Чаковский проводил следующим образом. Раз в год он обязательно посещал на час-полтора сначала Л. Брежнева, а потом последовавших за ним генсеков. Рассказывал о ситуации в литературе, о тревожащих социально-экономических проблемах, о планах редакции, просил совета. Выйдя из кабинета, сообщал помощникам и секретарям генерального: «Линия газеты полностью одобрена!» А затем повторял то же, обзванивая заинтересованных членов Политбюро и секретарей ЦК159.
Красочно и довольно верно описывает структуру этого издания С. Е. Резник, много лет проработавший в редакции ЖЗЛ:
На «Литгазету», как известно, агитпроп возложил особые функции, что требовало от ее главреда незаурядного умения лавировать в коридорах власти. Вторая половина газеты была советским «гайд-парком»; здесь в довольно широких пределах дозволялось критиковать отдельные и не очень отдельные недостатки, разносить головотяпство высокопоставленных бюрократов, поддерживать гонимых изобретателей и новаторов, обрушиваться на «телефонное право» и т. п. А противовесом этим вольностям служила первая половина газеты, касавшаяся собственно литературы. Здесь громили Синявского и Даниэля, Сахарова и Солженицына…160
Популярность газеты была поистине огромна, как из‐за актуальности ее материалов, так и из‐за все возраставшего тиража. На самой газете не было указания числа экземпляров конкретного номера, однако мы можем точно указать, что в 1984 году, когда разворачивались интересующие нас события, тираж ее «достиг трех миллионов экземпляров». Эта цифра указана самим А. Б. Чаковским в своем отклике на выход 19 сентября 1984 года юбилейного, пятитысячного номера161.
Значительное влияние на редакционную политику оказывало руководство Союза писателей СССР, и отрицательные рецензии, которые печатались в газете, помещались там именно по указке Союза. Недаром В. А. Сырокомский (1929–2006), который долгое время занимал место первого заместителя главного редактора, впоследствии сетовал:
Да, теперь стыдно в этом признаваться, но правду не утаишь. Стыдно и за попытки дискредитировать творчество иных отечественных поэтов, прозаиков, критиков, литературоведов. Все это происходило по указке ЦК и Союза писателей СССР – Маркова, Верченко, Озерова…162
При этом нельзя сказать, чтобы Чаковский был в услужении у руководства Союза писателей. Думается, то были его коллеги, из которых ровней он считал только Г. М. Маркова. Причем последний, как можно видеть по документам, был более чем лоялен к Чаковскому.
Проиллюстрируем свой тезис рассмотрением кандидатуры Чаковского на Государственную премию СССР за роман «Победа». Г. М. Марков был одновременно и председателем Государственного комитета по Ленинским и Государственным премиям СССР. Первое рассмотрение кандидатур на заседании президиума комитета состоялось 14 января 1983 года, оно содержало и такой диалог зав. отделом литературы комитета Зои Богуславской и председателя:
З. БОГУСЛАВСКАЯ: Чаковский А. Б. – роман «Победа». Выясняется такое обстоятельство: Чаковский был удостоен Ленинской премии за роман «Блокада» в 1978 году. Это было в апреле, прошло неполных пять лет, не хватает нескольких месяцев. Президиум должен решить, возможно ли принять к рассмотрению эту работу.
Г. М. МАРКОВ: Я думаю, что мы поступим таким образом, чтобы принять этот роман. Когда будет публиковаться список, этих недостающих месяцев не останется. Нет возражений? – Нет. Роман «Победа» Чаковского принимается к рассмотрению163.
Государственную премию 1983 года Чаковский впоследствии получил, причем тайное голосование комитета показательно: при 72 участниках за награждение высказались 69164.
ЛГ состояла из двух тетрадок, которые формально разделялись тематически: первая была литературной, вторая – общественно-политической. Литературный раздел был под бдительным надзором главного редактора. Об этом вспоминал сотрудник ЛГ П. Г. Волин:
Тут он был начеку. Если к убойным материалам во второй тетрадке газеты относился не то чтобы снисходительно, однако более терпимо, то – первой не давал в этом смысле никакой воли. В ней при мне работало немало критиков с передовыми взглядами <…> – но они находились под бдительным оком Чака, не допускавшего ни малейшей «крамолы» на литературных полосах. Идеология!165
Куратор этой тетрадки в редакции был зам. главного редактора Е. А. Кривицкий, работавший в ЛГ с 1969 года: фигура достаточно одиозная, однако несомненно более чем хорошо разбиравшаяся в вопросах литературной критики и идеологии.
Критик Алла Латынина пишет о «Литгазете», что
…Стыдилась того, что в ней печатаются материалы, прямиком поступающие из КГБ или состряпанные в газете под давлением этой организации, что первая тетрадка находится под контролем одиозного руководства Союза писателей. Но я знала также, что общественное мнение газеты эти материалы не одобряет…166
Обстановка в газете явно изменилась в 1980 году, когда вместо зам. главного редактора В. А. Сырокомского
пришел партаппаратчик Изюмов, стал выяснять, почему некоторыми отделами руководят люди, не состоящие в партии, поощрять то, что было абсолютно неприемлемо при Сырокомском, – интриги и наушничество. Это было началом упадка «Литгазеты», хотя мы об этом еще не знали…167
В андроповскую эпоху всё в газете уже было подчинено высшему партийному начальству; но в силу того, что партийное руководство было в самой «Литгазете» и могло довольно часто само, на свой страх и риск, принимать решения, атмосферу в редакции того времени можно назвать в некоторой степени вольной в сравнении с другими органами печати.
Наступление эпохи Андропова неминуемо вынуждало Чаковского быть чутким к тем сигналам, которые он получал из секретариата ЦК, а уж после июньского пленума – и подавно. При этом мы настаиваем на том, что Чаковский не старался бежать впереди паровоза. Конечно, как и всегда, на кону у номенклатуры были должности и блага, которые никто не собирался терять. Впрочем, 2 сентября 1983 года в Колонном зале Дома Союзов состоялся торжественный вечер, посвященный 70-летию А. Б. Чаковского, то есть положение его ничуть не пошатнулось. Однако если Чаковскому кроме «стабильности» ничего не было нужно, то в редакции было много инициативных партийцев и комсомольцев, которым как раз очень хотелось верной и правой службой партии сделать себе карьеру. Парторганизация в газете насчитывала около 80 человек.
После июньского пленума в редакции началось движение, что отражает отчет партбюро ЛГ на собрании, состоявшемся 11 ноября 1983 года:
Авангардную роль играли коммунисты партгруппы в решении всех творческих вопросов, которые стояли перед коллективом. Прежде всего следует отметить повышение полемичности, проблемности выступлений по вопросам литературы и искусства. Это нашло свое выражение в ряде дискуссий…168
После доклада партбюро были открыты прения, и первой в них выступила С. Д. Селиванова, которая станет одним из главных делателей травли Н. Я. Эйдельмана (через год она будет избрана в состав партбюро, в 1986 году в числе «наиболее отличившихся работников литературной печати» будет награждена орденом «Знак Почета»169), и ее слова подтверждают, что проводником жесткой критической линии, столь явной в газете после решений июньского пленума, был отнюдь не сам главный редактор:
Помню несколько случаев с интересными статьями, выбивающимися из привычного жанра, привычной темы, которые очень трудно было напечатать в газете. Самый свежий пример – это публикация полосы о критике, которую Александр Борисович <Чаковский> помнит, поскольку он участвовал в этом, несколько сопротивлялся этой публикации, она шла с большим трудом. Это спорная вещь. Но реакция последовала незамедлительно. Неожиданно для газеты. Мы на этот материал получили около 300 интереснейших писем. Абсолютно нестандартных. Это, может быть, читатели, впервые откликнувшиеся на выступление первой тетрадки170.
Интересен фрагмент выступления самого Чаковского на этом собрании: он как будто осаживает коллег – его ностальгия одновременно оказывается призывом:
Было одно время, товарищи, когда слово «перестройка» нельзя уже было слышать. Было время, когда уже невозможно было слышать слово «энтузиазм», хотя, между прочим, энтузиазм как раз и существовал. Слово «энтузиазм» действовало на читательскую инерцию. А читатель всегда любит, товарищи, неожиданности и правдивости.
Вот когда Андропов пришел к руководству, был избран Генеральным Секретарем, он сказал, что будет преемственность, что будем проводить последовательную линию. Мы про себя подумали, знаем мы эту преемственность, недели три – четыре будут вспоминать, а потом… Даже будут вычеркивать из газеты, даже если появится. Ан нет! Вот вчера, например, я с большим удовольствием посмотрел кино о Брежневе. И не только потому, что я люблю Брежнева и мне все время надо видеть его на экране, нет. Я видел выполненное партией обещание. И считал, что раз это обещание выполнено, значит, и другие обещания будут выполнены. Это естественный человеческий психологический подход171.
В отделе критики ЛГ были и талантливые литераторы, среди которых нужно выделить Аллу Латынину, которой удавалось печатать смелые критические статьи и пользоваться определенной независимостью. Особенно отметим ее размышления о романе «Свидание с Бонапартом» Булата Окуджавы (опубликован в журнале «Дружба народов», 1983, № 7–9). Формально Латынина анализирует читательские отклики, не только положительные, и вообще рассуждает о биографическом жанре без идеологических штампов.
В целом эта статья если не панегирическая, то явно положительная: автор не только отмечает «изящество лексического строя прозы Булата Окуджавы, отточенность рыцарских словесных турниров», но и в целом подчеркивает, что «при всей безудержности фантазии „Свидание с Бонапартом“ внутренне располагает к глубокому размышлению над смыслом истории». Подобные характеристики в условиях борьбы против отступлений от исторической правды выглядят донкихотством, как и завершение рецензии:
Представить себе, что современный романист берет вот так образ из прошлого и начинает безудержно фантазировать? Да его заклюют блюстители «исторической достоверности»! Я не к тому, что, мол, плевать на достоверность. Да <!> сколько могу судить, никаких грехов против истории в романе и нет. Просто, по-моему, проза Булата Окуджавы не является исторической прозой, «историческим жанром» – и судить ее надо по иным законам. «Мои исторические фантазии» – оговорился он как-то в одном интервью, хотя спрашивали все больше об «историческом жанре».
Исторические фантазии.
Неплохое жанровое определение.
Можно и принять!172
По воспоминаниям самой А. Латыниной, пропустил в печать эту статью именно главный редактор:
Я помню, я написала статью о Булате Окуджаве, которого Чаковский не особенно жаловал, и Чак морщился, смотрел на нее, снова морщился… потом спросил, неужели ЭТО Вам нравится? Нравится, – говорила я. Он кривился, бубнил, вырезал пару абзацев, но… статья пошла. Да, он морщился, он был явно недоволен тем, что в газете идет такая статья, он был недоволен Окуджавой, мной, всем, но к его чести надо сказать, что статья вышла. Конечно, он бы хотел совсем другую, разгромную, статью об Окуджаве, но раз уж его сотрудники подготовили такую статью, значит, так и быть. И ни с кем она, конечно, не согласовывалась173.
По-видимому, именно столь благожелательный тон статьи, совершенно лишенный «боевой и направляющей» ноты, каковая должна сопутствовать литературной критике, стал причиной другой публикации Латыниной, помещенной в газете через месяц. Одно ее название до сих пор памятно многим: «О тамбовской сирени в Калифорнии, венских стульях в России, а также о профессионализме в литературе»174. Это уже была статья в духе текущего момента, посвящена она была понятию «профессионализм» в литературе применительно к актуальной в тот момент проблеме, как А. Латынина ее формулирует – «писатель и история». Как обычно, критикесса довольно остроумна:
Редкий жанр имеет такое количество противников, часто скрытых: к ним относятся и те, кто утверждает, что ничего не имеет против самого жанра, только в нем не должно быть фантазии. Так моя бабушка некогда обмолвилась: я ничего не имею против мини-юбки, только пусть она закрывает колени.
Впрочем, и их понять можно. Есть некоторое внутреннее противоречие между непреложностью исторического факта и волей писателя, трансформирующего факт в угоду художественной задаче. <…>
На мой взгляд, важны не отступления от фактов сами по себе. Но (если они преднамеренно продиктованы волей автора, а не простой некомпетентностью) – их цель.
В качестве «профессионала» Латынина называет Юрия Нагибина и его повесть «Рахманинов» (журнал «Октябрь», 1983, № 9), первая часть которой публиковалась ранее под названием «Сирень». Описывая ходульность писательских приемов, предсказуемость авторских ходов, банальность трактовок, отступления от фактической канвы ради «сюжетной завершенности, отвечающей специфически профессиональным требованиям, предъявляемым к повествованию такого рода», она завершает свое рассмотрение констатацией: «мало художества, коль много ремесла». То есть показывает, что понятие «профессионализм» можно рассматривать отнюдь не как похвалу творчеству. То была первая часть статьи.
Переходя ко второй, А. Латынина пишет:
Но тут, пожалуй, пора и внять предостережениям об опасности хулы профессионализму. Потому что есть непрофессионализм такой безнадежный, что, сталкиваясь с ним, возжаждешь честного профессионализма как надежду и спасение словесности175.
Защита Виктора Петелина
И это было продолжением травли В. Петелина. Безусловно, «Литературная газета», возглавив идеологическую кампанию, продолжила ревизию литературных трудов и методов Виктора Петелина.
Сперва литературовед и критик из Горького Вадим Баранов (1930–2014), докторская диссертация которого была посвящена творчеству А. Н. Толстого, отозвался на призыв и прислал статью, которая была напечатана под заголовком «Фактам вопреки»176. Поддерживая основные положения статьи Т. Толстой «Клеем и ножницами», он указал, что «недостатки книги В. Петелина отнюдь не сводятся только к этому. Здесь допущен целый ряд искажений цитат, фактов, дат. Я бы мог составить обширный перечень подробных примеров…», однако большее внимание он предлагал проявить к хвалебным рецензиям на книгу Петелина, которые появились «задолго до статьи» Т. Толстой177.
Но наиболее сильный удар по Петелину нанесла именно Алла Латынина. В отличие от аудитории «Вопросов литературы» аудитория «Литгазеты» была многократно шире. И именно здесь творчество Петелина было прославлено. Во второй части своей статьи в качестве примера непрофессионализма она разобрала его сочинение «Восхождение: Документальное повествование о молодом Федоре Шаляпине» (журнал «Москва», 1983, № 9, 10), поскольку, пишет критик, «сравнительно недавно в „Вопросах литературы“ был подвергнут анализу метод, примененный В. Петелиным при работе над монографией об А. Толстом, – метод беспорядочного монтажа самых разных источников». Затем Латынина пишет, что «статья эта поощрила к разыскательской деятельности читателей нового произведения Петелина, на сей раз биографии молодого Шаляпина…». И далее, как ныне это именуется, критик оттаптывается на Петелине, во всей красе выставляя не только его многочисленные заимствования, но и авторские изменения, которые демонстрируют малограмотность писателя178. Поскольку метод работы В. Петелина ясен, постараемся изложить положения остроумной статьи Латыниной, которая ссылается преимущественно на письма читателей.
«Вот, к примеру, Михаил Александрович Малеин, живущий в Казани, исписав десяток страниц примерами „неоговоренных заимствований“, как он деликатно выражается, из книги народного артиста РСФСР Н. И. Собольщикова-Самарина, интересуется, разве можно раскавычить чужой текст, включить в свою книгу и ни словом не упомянуть автора?» – и далее приводятся красочные примеры метода Петелина при создании «образа Шаляпина», который назван Латыниной «принципом монтажа», против которого она в статье и выступает: «Но в том-то и дело, что образ Шаляпина не создан. Нельзя его создать беспорядочным нагромождением фактов, унылым пересказом опер, работа над которыми сводится к одной схеме: сначала у Шаляпина ничего не получается, потом Савва Мамонтов, Рахманинов или Коровин открывают ему глаза и приходит озарение…» Особенно смакует Латынина речь Рахманинова в петелинском изложении («в вышеуказанных операх…» – речёт великий композитор), ну и самый язык Петелина, который делает образ Шаляпина казенным и унылым. Яркой точкой статьи является дополнение:
Когда была уже написана эта статья, на мой стол легло письмо преподавателя Р. Эрина из гор. Новошахтинска, в котором отмечено не менее полусотни курьезных фактических ошибок Петелина. (Отнюдь не отступлений от фактов, прошу не путать, ошибка непреднамеренна, никакой художественной задачей не обусловлена и порождается лишь непрофессионализмом.) Не могу отказать себе в удовольствии выписать несколько примеров из этого письма.
«Ему была поручена сложная роль Олоферна, сирийского полководца», – пишет Петелин. «Куда уж сложнее, – комментирует читатель, – на материале-то из ассирийской жизни!»
«Вы читали Гомера?» – спрашивает Шаляпина Врубель. «Нет», – ответствует Шаляпин, который «поинтересовался этой книгой (?), но не было ее перевода на русский». «Что это за таинственная книга Гомера, перевода которой на русский язык не было в конце XIX века?» – спрашивает читатель Р. Эрин. Жаль, что объем не позволяет мне цитировать это умное и остроумное письмо полнее, хотя рождает оно и грустные мысли тоже. Сколь же невысок должен быть профессиональный уровень литературной работы, чтобы читатель, не считающий себя специалистом, казался куда профессиональнее!»
Здесь сделаем небольшое отступление на уже затронутую тему «писем читателей». Некий Эрин из Новошахтинска был опытным зоилом. Это мы можем сказать определенно, потому что он писал не только в «Литгазету». Скажем, в том же году в журнале «Вопросы философии» тоже упоминалось письмо Р. Р. Эрина, но уже по другому поводу: он посвятил его «интересным аспектам ленинского понимания интеллигенции» в связи со статьей Л. Я. Смолякова «Некоторые проблемы ленинского анализа интеллигенции», предлагая «свои трактовки этого сложного вопроса», на что редакция ответила, что «эти дискуссионные проблемы нуждаются в глубокой разработке»179. Поскольку текста письма целиком там не приведено, мы не знаем, предлагал ли Эрин свою трактовку словам Ленина о «мозге нации».
И наконец, еще один скрытый удар по Петелину был нанесен той же «Литгазетой», но уже в рецензии на книгу другого автора: ленинградского критика В. Н. Кречетова (р. 1942) «Это имя твое»180, посвященную детской литературе; рецензент – ленинградский же критик Е. П. Щеглова (р. 1951)181. Хотя имя В. Петелина не названо в этой статье, однако аннотация на обложке книги Кречетова была написана им и, значит, виновником всего изложенного будут считать и Петелина, рекомендующего сие за «интересные мысли, свежие наблюдения, темперамент публициста» и, конечно, «за утверждение высокой правды советской литературы».
Петелин справедливо надеялся, что книга Кречетова «не оставит равнодушными тех, кому дороги судьбы отечественной словесности», а потому она и критикуется Е. Щегловой за фарисейство и полное непонимание детской литературы и вообще детской психологии. Ведь Кречетов ставит ряду детских писателей (Н. Сладков, Р. Погодин, А. Костинский, Б. Заходер, Н. Романова, В. Тублин) в упрек такие грехи, как подрыв «основ нравственного сознания», камуфлирование «чуждых идей и символов», проповедь «сомнительной в своей нравственности» манеры поведения… Как же такое достигается детскими писателями в эпоху развитого социализма? Оказывается, избранием персонажами не зайчиков и белочек, а гадов ползучих: «Никогда не вызывали у русского человека особых симпатий жабы и всякого рода червяки, тараканы, зеленые навозные мухи-цокотухи…» Тут уж, конечно, мало что можно добавить, тем более что такая эстетическая программа экстраполируется Кречетовым на всю детскую литературу, и он избирает достойных и недостойных существ для воспитания подрастающего поколения…
Когда после кончины Андропова (9 февраля 1984 года) Петелин узнал, что «Вопросы литературы» готовятся напечатать его письмо в редакцию, но хотят сопроводить и параллельным ответом (как это нередко делала «Литгазета», чтобы подтвердить свою правоту и окончательно разделаться с автором письма), то он всерьез задумался, что же ему делать: травля приняла столь угрожающие масштабы, что он опасался остаться и без имени, и без средств к существованию. И 12 марта 1984 года отправил подробное письмо на имя нового главы государства:
Глубокоуважаемый Константин Устинович!
Обратиться лично к Вам меня вынуждают чрезвычайные обстоятельства.
За последние полгода все, что мной опубликовано, подвергается в литературной печати клеветническим нападкам и оскорбительной брани. Отдаю себе отчет, что мои книги небезукоризненны и не застрахованы от критики, как и книги многих литераторов. Но то, что позволяют себе некоторые печатные органы по отношению ко мне, носит все признаки групповой литературной борьбы, направленной на моральное уничтожение меня как литератора, отстаивающего свои позиции в литературе.
Все добрые тридцать лет моей литературной жизни я стремился быть полезным партии и народу. Написал книги о Шолохове, Алексее Толстом, Шаляпине, Закруткине, опубликовал сборники статей «Россия – любовь моя», «Родные судьбы» и др., в которых позитивно изображаю крупные фигуры деятелей русской литературы и искусства, утверждаю любовь к Родине, к ее выдающимся талантам, веду бескомпромиссный спор со всеми, кто допускал и допускает ошибки в толковании тех или иных важных проблем социалистического реализма. И был убежден, что мои книги служат делу коммунистического воспитания народа, как это и отмечала ранее критика.
Но вот сейчас, повинуясь какому-то невидимому дирижеру, стали появляться одна за другой разносные статьи, перечеркивающие всю мою литературную деятельность и мой моральный авторитет. Это странное усердие проявляют журнал «Вопросы литературы» и особенно «Литературная газета», которая подвергла мое творчество разнузданной и бездоказательной критике. Ни одного доброго слова не нашлось у нее о моих книгах, на которые затрачены годы кропотливого труда. Не обращать внимания на эту грязную брань нельзя, ибо не я один избит «Литературной газетой», которая за последние годы присвоила себе право безапелляционного директивного органа в литературе. А это влечет за собой тяжкую беду для литераторов, потому что все вкусовые, а точнее, групповые оценки произведений немедленно сказываются на их судьбе в издательских планах и в общественном мнении об этих произведениях. А в итоге – калечат писательские судьбы, рушат их творческие устремления, наносят ущерб русской литературе182.
Даже в письме главе государства Петелин не устоял от того, чтобы не указать на того, кого видел одним из заправил собственной травли, – А. Б. Чаковского:
Все «критики» главный удар по мне наносят за использование документальных источников как важнейшего средства изобразительности в беллетризованной биографии, обвиняя меня в заимствованиях и словно позабыв, что главный редактор «Литературной газеты» А. Б. Чаковский в своих книгах позволяет себе использовать целые страницы книги В. Бережкова о берлинских переговорах в 1940 году и др. страницы. И это не вызывает ни у кого возражений. Нормальное заимствование в документальной прозе183.
Ну и, конечно, играя на том, что с политикой умершего Андропова патриотически настроенная общественность связывала наступление на «русскую партию», Петелин в очередной и далеко не в последний раз обвинял критику по этим мотивам:
Вся эта набравшая ныне силу кампания – очередной тур акций против патриотического, истинно партийного направления в нашей отечественной литературе. Преследовались и преследуются те писатели, в творчестве которых проявляются определенные интересы к проблемам России, русской нации, национальных отношений, русского национального характера. Разумеется, не все писатели успешно справлялись с поставленными перед собой задачами. Но всеми их помыслами двигал и двигает честный, искренний, жизнеутверждающий интерес к родной истории, культуре и искусству, их творчество пронизано светлым и целомудренным советским патриотизмом184.
К своему письму в ЦК Петелин приложил не только ксерокопию статьи «Клеем и ножницами», но и машинопись своей ответной статьи «В защиту жанра»185.
Седьмого мая 1984 года зам. зав. отделом культуры ЦК КПСС А. А. Беляев подал информацию по этому письму Петелина, в которой отдельно было сказано про подготовленный автором ответ:
Не соглашаясь с критической оценкой своих произведений, В. Петелин направил в журнал «Вопросы литературы» статью, которую редакция включила в № 11 за 1983 год. Однако автор трижды забирал свой материал для доработки, так и не представив окончательный вариант. В результате неоправданной задержки статья т. Петелина утратила актуальность, и редколлегия сочла публикацию ее нецелесообразной.
В Отделе культуры ЦК КПСС с т. Петелиным состоялась беседа, в которой он признал, что ограничений для издания его книг не существует и что в своем письме в ЦК КПСС он проявил излишнюю запальчивость суждений186.
То есть послание на имя Черненко сыграло свою роль. Во-первых, отдел культуры ЦК вынужден был пригласить писателя на беседу, в ходе которой, кроме указанного в официальном документе, когда писатель говорил про обвинения в плагиате, он получил такой ответ:
Но ведь никто и не обвиняет вас в плагиате. <…> Есть использование документов, это нормальное явление в исторической, документально-биографической литературе… А если бы обнаружили хоть какие-то признаки плагиата, то мы не разговаривали бы с вами, а немедленно исключили бы из КПСС. В том и дело, что в литературе есть очень сложные вопросы, которые необходимо спокойно обсуждать…187
Во-вторых, этим письмом Петелин отвел от себя очередной удар, о котором он сообщал в ЦК:
Как мне стало известно, редакция «Вопросов литературы» все-таки решилась опубликовать мое письмо, но сопроводить его своими комментариями, в которых поставила задачу – «добить» меня как литератора. «Добить его» – эти слова принадлежат академику М. Б. Храпченко, члену редколлегии «Вопросов литературы», о котором я осмелился в первом издании моей книги «Судьба художника» нелестно отозваться о его статье «Современная советская драматургия», сыгравшей неблаговидную роль в судьбе Алексея Толстого188.
По этой причине Петелин и забрал статью из журнала, чем тогда спас себя от более серьезного битья. Но идею напечатать свою отповедь не оставил – в 1987 году выйдет ее усеченный вариант в «Литературной газете».
Также нельзя не отметить, что для Петелина не последовало никаких оргвыводов по партийной линии – ни выговора, ни персонального рассмотрения на партбюро. Как, впрочем, не было речи и о реабилитации: Петелин после такой критики стал надолго «токсичным» автором, что происходило со многими жертвами публичных кампаний. Дело дошло до того, что издательство «Московский рабочий», которое заключило в начале 1982 года с писателем договор на книгу о Шаляпине, настаивало сперва на коренной переработке рукописи, но, не удовлетворившись, расторгло договор. Не стоит думать, что это не так болезненно; более чем, потому что письмо издательства завершалось словами: «Во избежание судебной тяжбы, выданный Вам аванс в размере 1493 рубля 10 коп. вам необходимо вернуть в кассу издательства не позднее 20 октября 1984 г. Рукопись возвращаем»189. (Роман выйдет в свет в том же издательстве, но в 1989 году.)
Петелин, воспринявший произошедшее как личную вендетту, обновил свои чувства в 1986 году, когда уже и никакой организованной кампании не было, переменились и руководство страны, и политические обстоятельства.
Двадцать третьего июля 1986 года все та же «Литгазета» опубликовала беседу корреспондента отдела литературной жизни (и супруги писателя Юрия Давыдова) Славы Тарощиной с Татьяной Толстой190, чье имя прозвучало на VIII съезде писателей СССР в выступлении М. А. Ганиной (1927–2005): «Татьяна Толстая. Я прочла три ее рассказа, и помню ее имя, ее особенный мир. Ей тридцать пять…»191 Интервью это рисует читателю неординарного человека, независимого и по-юношески задорного: речь Толстой лишена опостылевших советских штампов и банальностей. В завершение беседы о литературном творчестве корреспондент задает вопрос о рецензии 1983 года и выводит его на широкую плоскость: «Хотя статья эта написана по конкретному поводу, речь в ней в конечном счете идет об элементарном невежестве, порождающем псевдокультуру. Псевдокультуру, которая грозит уничтожить все то, что сегодня нам так важно сохранить». В своем ответе о Петелине Толстая не упоминает вовсе, переходя в иную область: «Это больная тема. Семена невежества сеют уже в школе, на страницах школьных учебников», и рассуждает о том, как в принципе дозируют детям литературу, сглаживая ее, формуя сокращениями и порой искажениями под детское восприятие.
Этого Петелину было достаточно, и он с новой силой атакует газету: посылает пространное письмо А. Б. Чаковскому, упрекая в том, что газета вспомнила статью:
А между тем статья Т. Толстой – гнуснейший пасквиль, продиктованный самыми низменными целями, суть которых – сведение счетов с автором, который осмелился хорошо сказать о Людмиле Ильиничне Толстой, вдове Алексея Толстого, в 1936 году уведшей его от семьи, от Крандиевской и двух ее и его сыновей. И вот внучка Толстого, дочь одного из них, Никиты, посчитала возможным после смерти Людмилы Ильиничны разгромить мою книгу, в которой есть две странички о том, как счастлив Алексей Толстой с ней, его Людмилой, красивой, говорливой, обаятельной…192
В качестве компенсации за такую обиду Петелин предложил главному редактору три шага: публикацию его статьи – ответа Татьяне Толстой, публикацию его рассказа, рецензирование его книг на страницах газеты. И вот год спустя, после долгой редактуры, под названием «Мозаика фактов и дух истории» была напечатана сильно переработанная версия статьи Петелина 1984 года193.
Статья эта – полемическая, но требуется глубокое погружение в историю литературных баталий андроповской эпохи, чтобы понять, с кем ведется полемика. В целом же разговор опять о жанрах: «не раз приходилось читать в журналах или слышать с высоких трибун разносные суждения о тех или иных произведениях только потому, что критики смешивают жанры», тогда как задача исторического беллетриста – реставрировать прошедшее, «опираясь на документ, создавая из сплава свидетельств, писем, архивных документов некий многоцветный витраж, звенья которого складываются в цельный портрет». Эта метафоричность подводит Петелина к необходимости рассказать, как многие писатели черпали из Карамзина (даже приводит параллельные места из «Князя Серебряного» и «Истории государства Российского»), говорит о доказанном Н. К. Гудзием «большом количестве совпадений с первоисточниками» при написании «Войны и мира». Особенно останавливается Петелин на Генрике Сенкевиче, который широко использует источники XVII века, в том числе в речах персонажей, а также на Ирвинге Стоуне, писавшем о Микеланджело и штудировавшем источники. «Вся история мировой литературы утверждает подобное „заимствование“, то есть следование первоисточнику при создании исторического художественного произведения». Далее – ряд примеров: Ромен Роллан, Стефан Цвейг, Андре Моруа… Цитирует он А. Фадеева и О. Мандельштама, что довольно удивительно отражает время: первого еще не перестали цитировать, второго – уже разрешили.
В 2001 году труд Петелина о Толстом вышел вновь: в дополненном и переработанном виде – с подзаголовком «Красный граф» – он насчитывал 938 страниц. Прежние принципы автора были отмечены в рецензии на книгу историка литературы В. Купченко194, а Татьяна Толстая о «новом, ухудшенном издании книги В. Петелина» высказалась следующим образом:
Пухлый такой томина, написанный по той же схеме: обворовать своего героя и десятки достойных мемуаристов, которые уже не смогут за себя постоять. Грабители могил – среди нас, а стало быть, и моя рецензия не устарела195.
Вторая жертва кампании – Олег Михайлов
Имя писателя Олега Михайлова к 1983 году было хорошо известно читателям. Особенно был популярен его «Суворов», вышедший уже шестью изданиями и получивший в 1980 году премию Министерства обороны. Отдельно скажем, что видный историк-источниковед В. И. Буганов (1928–1996) выделял эту работу в ряду изданий серии ЖЗЛ о русских военачальниках, называя «талантливой книгой»196.
Положение Михайлова как крупного русского романиста было еще раз подчеркнуто 1 июля 1983 года: в этот день еженедельник «Литературная Россия» (орган Союза писателей РСФСР, проводивший именно «русскую» линию) опубликовал большое интервью с ним по случаю 50-летия со дня его рождения197. То было интервью подчеркнуто панегирического тона, разговор с большим мастером, истинным патриотом, публикации которого в компании Ю. Трифонова и В. Распутина свидетельствовали «об успехе художественного творчества». В Михайлове отмечалась его «любовь к великим деятелям России, привязанность к крупным характерам», проводились параллели между ним и Алексеем Толстым… Здесь можно сказать, что некоторые черты А. Толстого действительно были в нем заметны, особенно это касалось отдыха в Коктебеле, большого тенниса (в числе его излюбленных спарринг-партнеров, кроме Петелина, была и известная теннисистка Анна Дмитриева) и склонностью к гедонизму вообще.
Михайлов был более чем лоялен руководству Союза писателей СССР, а его надпись на втором издании биографии Суворова (1982) демонстрирует нам его умение ладить с начальством: «Уважаемому Георгию Мокеевичу Маркову – Адмиралу флота литературы советской, творцу эпоса Сибири от впередсмотрящего эскадренного миноносца „Суворов“»198, а также и собственные амбиции.
Вероятно, никогда до этого времени исторические сочинения Олега Михайлова не рассматривали историки. Ведь только без знания предмета можно было бы говорить, что Державин, биографии которого он посвятил отдельный том, «и мыслитель, и веселый плут <!>, и литератор, и энергичный офицер»199. Возможно, это диктовалось писательским кредо, которое сформулировано здесь же: «Настоящий писатель пишет о себе даже тогда, когда сочиняет о других». Словом, никто и не думал входить с критическими замечаниями в его романы, как и во многие другие сочинения биографического жанра, сами рамки которого были порой зыбки настолько, что не поддавались четким определениям. При этом документальными сочинения Михайлова можно назвать с большой натяжкой, что будет показано ниже.
Ранее если и бывали отрицательные отзывы на его биографические сочинения, то лишь в идеологической плоскости; особенно запомнилось упоминание в статье А. Н. Яковлева «Против антиисторизма» в «Литературной газете» десятью годами ранее200, где писателю вменялось представление генерала Скобелева «в явно романтизированном виде», «без учета его реакционных умонастроений». Как известно, тогда статья ударила не по многочисленным критикуемым писателям, а именно по высокопоставленному автору: с поста и. о. зав. отделом пропаганды ЦК КПСС он был отправлен «на дипломатическую работу» послом в Канаду201.
Впрочем, после июньского пленума 1983 года Олег Михайлов по неизвестным, но явно существовавшим причинам перестал быть недосягаемым для критики. Первая ласточка – статья Аллы Латыниной в «Литгазете» 17 августа 1983 года202, значительная часть которой была отдана разбору его рассказа «Дочь писателя» («Наш современник», 1983, № 2), посвященного дочери А. И. Куприна (хотя и не названного в рассказе, но легко идентифицируемого). В этом произведении Михайлов опять «писал о себе, даже когда сочинял о других», тем более что действительно лично познакомился с дочерью писателя Ксенией Александровной (1908–1981), когда был занят работой над книгой о Куприне для серии «Жизнь замечательных людей» (1971), а также снабдил послесловием второе издание книги К. А. Куприной «Куприн – мой отец» (1979). И вот когда Ксения Александровна уже не может ничего сказать, Михайлов публикует рассказ «Дочь писателя», содержание которого достаточно точно передает Латынина:
Герой рассказа, прекраснодушный двадцатидвухлетний студент-филолог, целыми днями просиживающий в библиотеке, «благоговейно изучая жизнь» своего любимого писателя, с радостью соглашается взять интервью у его дочери. Маленькая и сморщенная старушка разочаровывает его сначала – внешностью, потом – неисчислимым количеством котов, явной склонностью к спиртному, развязностью, нравственной и эстетической глухотой, полным непониманием того, кем был ее отец, скабрезностью своих рассказов. А под конец – на ночь глядя появляется у нее некий молодой художник, отношения с которым выглядят весьма недвусмысленно…
Но в данном случае критик обращает внимание не на то, что дочь Куприна изображена, как это формулировали современники, «в совершенно стриптизном духе»203, то есть не на этическую сторону, которая взбудоражила читателей, а на сторону эстетическую:
Между тем рассказ интересен и с этой точки зрения, ибо ощущение фальши рождается здесь не только в результате сличения героини с прототипом, но и имманентно присуще рассказу. Впечатление сделанности, а не сотворенности этой вещи возникает при чтении сразу же…
Довольно интересно, что слова А. Латыниной по поводу рассказа Михайлова, в котором «этическая сторона заметно превышает эстетическую», стали причиной склонения имени Михайлова на партсобрании московских писателей 28 октября, где отмечалось, что «этическая сторона – это уже вопрос партийной работы, вопрос идейного воспитания»204.
Но заметка Латыниной оказалась сущей безделицей по сравнению с той статьей, которую 21 сентября напечатала «Литгазета», – «Разрушение жанра, или Кое-что об исторической прозе» молодого критика Андрея Мальгина. Для своего разноса газета избрала двух авторов: во-первых, Н. Я. Эйдельмана, о кампании против которого речь пойдет ниже, и, во-вторых, О. Михайлова, книга которого «Генерал Ермолов» (1983) была рассмотрена достаточно строго и в целом в том же ключе, что и сочинения В. Петелина. Приведем ту часть статьи, которая посвящена «Генералу Ермолову» (текст, выделенный в газете полужирным шрифтом, мы даем курсивом):
Между ученым-историком и историческим романистом есть существенная разница. Последний занят художественным осмыслением той реальности, которую изображает, и жив, так сказать, не документом единым. Это хорошо подтверждает следующий, достаточно красноречивый, случай.
Итак, имеется такое свидетельство:
«В день битвы Бородинской Российское воинство увенчало себя бессмертною славою!.. Не было случая, в котором оказано более равнодушия в опасности, более терпения, твердости, решительного презрения смерти… В этот день все испытано, до чего может возвыситься достоинство человека».
Этой торжественной тирадой завершил рассказ о Бородинском сражении генерал Ермолов («Записки Алексея Петровича Ермолова». М., 1865). А вот из современного произведения:
«Да, в Бородинском бою все русское воинство увенчало себя бессмертной славой! – думал Ермолов, присоединяясь к штабу. – Не было еще случая, в котором оказано более равнодушия к опасности, более терпения, твердости, решительности и презрения к смерти. В этот день испытано все, до чего может возвыситься достоинство человека!..»
Это из «исторического повествования» Олега Михайлова «Гроза двенадцатого года» (журнал «Наш современник», № 10, 1982), целиком вошедшего в книгу Михайлова «Генерал Ермолов» (Воениздат. М., 1983) и в его же книгу «Бородино» (издательство «Педагогика». М., 1982). При каких же обстоятельствах произносит Ермолов у О. Михайлова те слова, что родились под его пером не в день, не в два, а появились спустя многие годы после Бородина, после долгих раздумий, тщательного, пристрастного изучения хода боя? Оказывается, после встречи с раненым Федором Толстым-американцем. «Мы еще поколотим Наполеона! – кричал Федор Толстой». И сразу же раздумчивое: «Да, в Бородинском бою…»
Вроде бы верно высказывание Ермолова приведено, почти слово в слово, но вот к месту ли?
В своем «повествовании» О. Михайлов «Записки» Ермолова цитирует страницами: обширнейшие выдержки обнаруживаются и в авторском тексте – в описаниях батальных сцен, характеристиках полководцев, даже в пейзажах; они, взятые в кавычки и снабженные пометами «Ермолов горестно размышлял», «Ермолов подумал вдруг» и проч., демонстрируют нам работу мысли генерала в тот или иной момент сражения, и, наконец, цитаты эти вкладываются в уста героя и выдаются за его прямую речь. В результате, например, в самый разгар боя, когда дорога каждая минута, каждый миг, Ермолов вдруг начинает велеречиво рассуждать длинными, торжественными периодами. Стоящие рядом немецкие генералы, которых Ермолов ненавидел как раз за их безъязычие, в романе Михайлова говорят более естественной русской речью.
Сквозь дебри «спонтанных» рассуждений Ермолова на поле брани трудно пробраться. Вот размышление («рассуждал про себя Ермолов») по поводу флигель-адъютанта Вольцогена: «Сей тяжелый немецкий педант пользуется большим уважением Барклая… Видя, как теряются выгоды, которые так редко дарует счастье и за упущение которых приходится платить весьма дорого, и зная, что по недостатку опытности не имею права на полную ко мне доверенность главнокомандующего, склонил я некоторых корпусных командиров сделать о том ему представление. Но все безуспешно!» Сие логическое построение прилежно выписано Михайловым из соответствующего места «Записок» Ермолова.
Возрадуемся же: вот оно, подлинное уважение к документу! Вот оно, истинное преклонение перед ним, его силой, его значением! Но зачем, спрашивается, напрасно трудиться, писать да переписывать, не лучше ль просто переиздать «Записки» Ермолова? Они, ей-богу, того заслужили.
Когда в прошлом году вышли «Военные записки» Дениса Давыдова, в предисловии к ним Олег Михайлов привел слова Белинского, полагавшего, что «слог его быстрый, живописный, простой и благородный, прекрасный, поэтический!» В справедливости этих слов легко можно убедиться, ознакомившись хотя бы с таким отрывком из «Записок» Давыдова:
«Глубокая ночь более и более густела над Эйлавским полем, упитанным кровью. Все окружные селения пожирались пламенем, и отблеск пожаров разливался на войска утомленные, но еще стоявшие под ружьем и ожидавшие повелений своих начальников. Кое-где видны уже были вспыхнувшие следы биваков, вокруг коих толпились или к которым пробирались и ползли тысячи раненых. Искаженные трупы людей и лошадей, разбитые фуры, пороховые ящики и лафеты, доспехи и оружие – все это, здесь разбросанное, там сваленное в груды… Погони не было. Французская армия, как расстрелянный военный корабль, с обломанными мачтами и с изорванными парусами, колыхалась еще грозная, но неспособная уже сделать один шаг вперед ни для битвы, ни даже для преследования».
К чести Олега Михайлова следует отметить, что слог его «Генерала Ермолова» не менее быстрый, живописный и т. п.:
«Но глубокая ночь все более густела над эйлауским полем, напитанным кровью. Окружающие селения пожирало пламя, и отблеск пожаров разливался на утомленные войска, все еще стоявшие под ружьем и ожидавшие повелений своих начальников. Кое-где видны уже были вспыхнувшие костры биваков, к которым пробирались и ползли тысячи раненых. Трупы людей и лошадей, разбитые фуры, пороховые ящики и лафеты, доспехи и оружие – все это грудами валялось на поле битвы… Погони не могло быть. Французское войско, как расстрелянный корабль с изорванными парусами и обломанными мачтами, но еще грозное, оставалось без движения на поле боя».
Иногда автор словно набирается духу и решается изменить кое-что в переписываемых источниках.
Кутузов, закончив кампанию 1812 года, сказал Ермолову: «Голубчик! Если бы кто два или три года назад сказал мне, что меня изберет судьба низложить Наполеона, гиганта, страшившего всю Европу, я право плюнул бы тому в рожу» («Записки» А. П. Ермолова). У О. Михайлова в «Грозе двенадцатого года» все так же, но «Ежели кто в молодости сказал мне…».
Я лично представляю дело так. 15 августа 1769 года в корсиканском городке Аяччо в семье мелкопоместного дворянина Карло-Мария Буонапарте родился младенец Наполеон. И в тот же миг, за тысячи километров от Италии, некто спрашивает у молодого двадцатипятилетнего офицера Михаила Кутузова: «А что, Миша, не возьмешься ли ты низложить императора Наполеона?» – «Да что ты, окстись!» – отшатывается Кутузов и плюет этому «кому-то», как вы сами догадываетесь, «в рожу».
Историки бьются над загадкой, почему Наполеон так и не сделал своего любимца Жюно маршалом, а О. Михайлов разрешает проблему одним махом (единственный этот мах – сразу в трех изданиях) – на Бородинском поле у него сражается маршал Жюно. На той же странице «повествования» участвует в битве генерал Дезе. Во французской армии и в самом деле был такой генерал-герой, да только погиб он за несколько лет до Бородина, в битве при Маренго. В Бородинском сражении участвовал другой генерал – Дессе…205
Можно предположить, что какие-то материалы были у журналиста из других рук, то есть, скажем так, предоставлены редакцией. Иначе мы не можем объяснить появление сопоставлений текста Михайлова с записками Дениса Давыдова и т. п. В любом случае, такие насмешки сильно уязвили романиста, а перед читателями это выглядело публичной поркой.
Дальнейшее происходило по стандартному сценарию: критикуемый написал в редакцию «Литературной газеты» свое письмо с возражениями, это письмо редакция отдала вместе с рассматриваемой книгой другому рецензенту, задачей которого было окончательное уничтожение и автора, и его книги. Михайлов, обладавший, как ему казалось, иммунитетом от подобной критики – и связями, и положением, – не догадывался, что это не случайный поклеп, возведенный на него молодым борзописцем, а спланированная кампания. То есть никакой ответ, кроме раскаяния за содеянное и признания ошибок, не сможет остановить поток критики.
Восемнадцатого января 1984 года в «Литературной газете» был напечатан ответ Михайлова, озаглавленный «Диктует документ», который начинался так:
Статья А. Мальгина «Разрушение жанра» не просто задела меня как автора документально-исторического романа «Генерал Ермолов», который подвергся в ней резкой и по существу, и по тону критике. Она вызвала у меня желание высказать некоторые общие и принципиальные положения в вопросе о роли факта и вымысла в литературе исторической, в расчете на спокойный без малопродуктивных эмоциональных всплесков разговор206.
Олег Михайлов отнюдь не оправдывается: он скорее представляет нам работу по теории литературы, чтобы привести себя в качестве положительного примера и даже образца. Начиная с Толстого, автора «Войны и мира», и Толстого, автора «Петра Первого», он переходит к своей скромной персоне:
Совершенно иная идея у литературы историко-документальной, художественно-документальной. Она прежде всего гораздо скромнее. Здесь вымысел не только не углубляет, но даже как бы «поедает» главную цель – правдиво воссоздать, реставрировать портрет исторического героя, освободив его – именно через документ – от позднейших наслоений и литературного грима. Для написания документально-художественного романа или беллетризованной биографии не обязателен какой-то выдающийся художественный дар (впрочем, это всегда редчайшее свойство). Достаточно уже знания материала, добросовестности, чувства меры и такта, живости языка, занимательности изложения. Но главное здесь – безукоризненное следование фактам.
И самое первое, что делает Михайлов, перейдя к фактам и частностям, – приводит историю своей работы над книгой о Суворове, но в довольно специфическом разрезе. Михайлов указывает на несостоятельность другого беллетриста – Михаила Брагина (1906–1989), тем самым стремясь показать читателям, что, с одной стороны, и у признанных классиков жанра бывают просчеты, а с другой, – что Михайлова не проведешь.
Он утверждал, что в книге М. Брагина о полководце Кутузове сказано, что Кутузов в молодости служил под началом Суворова в Суздальском полку, а на личный вопрос писателя Брагин ответил, что «скорее всего, это художественный домысел». Затем Михайлов объясняет, увы с ошибками, истинное положение дел, а завершает свой рассказ словами:
Вот такого рода домысел, мне кажется, только вреден. Как и заманчива сама по себе идея «соединить» пораньше двух великих людей – учителя и его ученика, запретно во имя этого «взламывать» Факт, памятуя о том, что Факт – едва ли не самая упрямая вещь на свете.
В этой же статье обращают на себя внимание и терминологические пристрастия Михайлова: складывается ощущение, что он по образованию не филолог (хотя бы и с Курским суворовским училищем за плечами), а физик, потому что объяснения литературных явлений у него все происходят с отсылкой к естественным наукам:
Итак, два подхода к фактам. Если «истый» беллетрист пропускает факты сквозь некую художественную призму, наподобие того, как в оптике получают из луча белого цвета многоцветный спектр, то литератору-документалисту полезнее воспользоваться чем-то подобным оконному стеклу. Не засть – не сквозишь…207
Затем описывается «микроструктура в сюжетостроении», когда факты жизни героя есть «своего рода броуновское движение молекул», из которых писателю предстоит выстраивать логические цепочки.
Любопытно, что Михайлов пишет о письме, которое он некогда получил от одного из читателей в качестве отзыва на ту самую книгу «Генерал Ермолов», в котором просвещенный читатель «задал несколько вопросов по микроточкам текста в расчете на будущее издание книги. Надо сказать, вопросы эти содержали в себе ловушку…». «Ловушка» же была в том, что это были указания на фактические ошибки, которые бросились историку в глаза: либо не могло быть «многочисленных звезд» на груди Аракчеева в 1809 году, или же встреча Александра I и раненого Барклая де Толли не могла произойти в Петербурге, потому что император навещал военачальника в Мемеле… «Нечто подобное произошло и с „маршалом“ Жюно: я доверился двум солидным советским источникам и не захотел или не успел перепроверить по оригиналу. Это одна из двух конкретных ошибок, в которых меня упрекает А. Мальгин», вторая ошибка – путаница Дезе и Дессе – выводится за скобки, поскольку «это уже спор на темы орфографии».
Затем Михайлов продолжает валить с больной головы на здоровую: переходя от фактов к языку, он приводит строки романа В. Я. Шишкова (1873–1945) «Емельян Пугачев»:
Вот, например, замечательное произведение замечательного русского художника слова – из эпохи XVIII века. Читаю и не верю своим глазам, П. И. Панин говорит: «Не смею утверждать КАТЕГОРИЧЕСКИ…» А П. А. Румянцев и того хлеще: «Этот толстобрюхий бегемот выписал себе из Петербурга двенадцать ПАР ШИКАРНОГО ОБМУНДИРОВАНИЯ». А ведь перед нами примеры из превосходного романа… И под пристрастным, недобросовестным пером они могли бы послужить отправной точкой для самых неоправданных обобщений.
Сам В. Я. Шишков уже как будто бы и ответить не мог; хотя мы, честно говоря, не можем понять, что же такого чудовищного для слога XVIII века увидел тут О. Михайлов – выпускник филологического факультета МГУ, который в 1992 году станет доктором филологических наук (тема – «Литература русского зарубежья: основные проблемы и пути развития, 1920–1940»). Вероятно, выделенные слова не вписывались в тот дискурс, который он считал соответствующим эпохе Пугачева. Конечно, в 1984 году еще не начал издаваться «Словарь русского языка XVIII века», откуда бы он без труда мог узнать, что и «категорически», и «пара», и «обмундирование» вполне законно входят в русский лексикон века Просвещения; хотя слово «шикарный», действительно, вошло в язык уже в XIX веке. Возможно, впрочем, во втором случае бывшего курсанта военного училища смущает «пара обмундирования», потому что это не обувь и не перчатки, даже не брюки, которые традиционно ходят парами; здесь мы также можем пояснить, что парой обмундирования именовался мундир вместе с исподним платьем.
Переходя к обвинениям в переписывании страниц из наследия Ермолова в своем романе, Михайлов восклицает:
Стоп! Тут пора все-таки взять за руку А. Мальгина. Допустить такую, ну, скажем помягче, некорректность можно, кажется, лишь в расчете на полную безнаказанность: писатель авось смолчит, а читатель поверит. Что же в действительности? Вряд ли на 25 печатных листов моего романа критик наберет суммарно и полтора десятка «чистых» страничек из ермоловских «меморий».
Впрочем, он признает, что «в исключительных случаях были и скрытые цитаты».
В свое оправдание автор указывает, что, кроме мемуаров и писем Ермолова, которые он использовал, для книги были изысканы «сотни (выделено О. Михайловым. – П. Д.) других источников»; жаль, списка этих источников мы нигде не найдем. И по своей привычке Михайлов тут же переходит в наступление, объясняя скрытые цитаты из Дениса Давыдова в описании битвы при Прейсиш-Эйлау: «Кстати, картину этой битвы, так сказать, кисти Д. Давыдова целиком воспроизводит „от себя“ Михайловский-Данилевский в своем многотомном „Описании“ войн с Наполеоном»; а «Лев Толстой в эпизоде Тарутинского сражения почти буквально использовал „от автора“ соответствующий фрагмент тех же „Записок“ Ермолова», к тому же Толстой пошел еще дальше:
Подвиг, совершенный Андреем Болконским, который в Аустерлицком сражении поднял полковое знамя и бросился на врага, получив тяжелое ранение, на самом деле был совершен любимым зятем Кутузова 23-летним флигель-адъютантом Тизенгаузеном.
Мы вынуждены обратить внимание на ремарку об историке А. И. Михайловском-Данилевском. Если посмотреть его пространное описание сражения, то мы не увидим в нем воспроизведения «целиком» записок Давыдова, а найдем лишь отзвуки из записок Давыдова в двух местах: «Все окружные селения пылали. Отблеск пожаров разливался на утомленные войска. Зажигались костры, и к ним кучами приползали раненые. Сражение утихло»208; «Армия его (Наполеона), как исстрелянный линейный корабль, с подбитыми снастями, колыхалась, неспособная не только к нападению, но даже к движению и бою: на каждое орудие оставалось только по семи зарядов»209. Сравнение с тем, как использовал текст Дениса Давыдова сам Михайлов, явно не в пользу романиста.
Затем Михайлов отметает обвинения в велеречивости главного героя: «Складывается впечатление, что торжественность латыни и была присуща ермоловскому мышлению, особенно в ту пору, когда потомки галлов, разрушивших Рим, шли русскими землями, оставляя за собой на месте сел и городов одни тлеющие угли». Такая высокопарность дает Михайлову возможность завершить ответ Мальгину тем, что критик вовсе игнорирует важное обстоятельство: этот «роман историко-документальный, с упором на героико-патриотическую тональность, что, согласимся, немаловажно в наше суровое время».
На той же газетной полосе, в пандан статье Михайлова – статья А. А. Смирнова «Ошибки в диктанте». Ответ Михайлову был написан историком-любителем, большим энтузиастом изучения Отечественной войны 1812 года, полковником, председателем комиссии по памятникам русской военной истории московского городского отделения Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры. Весело-задорно придумала этот ход редакция газеты, и читатели еще раз должны были убедиться в правоте печатного органа.
Смирнов не отвлекается ни на вопросы теории литературы, ни на другие произведения жанра, ни на прочих авторов; он со скрупулезностью и даже какой-то ограниченностью военного абзац за абзацем посвящает тому, чтобы установить фактические ошибки романиста Михайлова, но даже в этом принужден себя сдерживать: «Количество искажений фактов в романе О. Михайлова „Генерал Ермолов“ столь велико, что остановимся лишь на некоторых»210.
Начинает он с банального, повторяя: «факт – едва ли не самая упрямая вещь на свете», после чего переходит к иллюстрации этой апофегмы, и с военной выправкой одни глупости – О. Михайлова – приумножает собственными.
Далее выискивает фактические ошибки: ордена и звезды, названия дивизий и армий, состав подразделений и их расквартировка, отсутствие партизанских отрядов в июне 1812 года, отсутствие понятия «окоп» в эпоху наполеоновских войн (до появления фугасных снарядов и нарезного оружия), причисление к убитым нескольких героев Бородинского сражения, которые были ранены; уточнение фамилии крестьянина, в избе которого состоялся военный совет в Филях, высмеивание утверждения, что Наполеон потерял в Бородинском сражении «убитыми свыше пятидесяти тысяч», и т. д.
Напоследок А. А. Смирнов переходит к «скрытым цитатам». Он замечает, что Михайлов возводит напраслину на Михайловского-Данилевского, тогда как сам романист «перенес обширные фрагменты» из его книги 1839 года, лишь немного их «осовременивая». Но особенно много заимствований он нашел из сборника Ф. А. Гарина «Изгнание Наполеона» (1948).
Интересно, что в завершение автор указывает: существует некий «документ», составленный сотрудниками Военно-исторического архива, с постраничным анализом сочинения Михайлова «Гроза двенадцатого года», которое вошло и в его книгу о Ермолове. «Они пришли к выводу, что в ряде случаев в тексте обнаруживаются фрагменты из достаточно обширных „скрытых“ цитат, взятых из пяти – шести источников»211, притом с повтором ошибок этих источников. Мы склонны предполагать, что именно этот «документ» или его вариант был в распоряжении «Литературной газеты», быть может, даже и послужил основой рецензии А. Мальгина.
Внешне расчет газеты удался: читатель развлекался дуэлью романиста и рецензента. Казалось, по крайней мере со стороны, приглашенный эксперт положил на лопатки своего соперника. Однако нужно сказать, что эти доводы были значимы скорее для несведущего читателя. Но та мелочность, с которой ошибки выискивались, позволили квалифицированным читателям увидеть именно травлю Михайлова малограмотными журналистом и историком-любителем (особенно интересно мнение, направленное в редакцию газеты В. В. Бартошевичем и публикующееся нами в этой книге, см. с. 333).
Но и этим не закончилось усмирение Олега Михайлова. Если Вячеслав Шишков к тому времени уже не мог ответить, то классик Михаил Брагин, прочитав текст Михайлова в «Литгазете», взялся за перо и отправил письмо в редакцию. Это было ей более чем на руку, потому что еще раз подтверждало, что борьба газеты против отступлений от исторической правды ведется верно, по действительно серьезным поводам. И письмо Брагина 22 февраля было напечатано с редакционным заглавием «Документ действительно диктует». С самого начала знаменитый военный писатель и романист ставит точки над i:
Уже отмечалось, что автор книг о Суворове и Ермолове Олег Михайлов допускает ошибки в освещении истории. И в своей статье «Диктует документ» О. Михайлов искажает биографии Суворова и Кутузова, а приписывает эти свои ошибки мне как автору книги о Кутузове212.
С военной четкостью он объясняет:
Остановимся и скажем:
1) Я не давал и не мог давать справку О. Михайлову об одновременной службе Суворова и Кутузова в Суздальском полку, так как знал, что Кутузов в нем не служил, и потому, освещая биографию Михаила Илларионовича, я не касался, повторяю, истории Суздальского полка.
2) Я не говорил об одновременном пребывании Суворова и Кутузова в Суздальском полку – «скорее всего, это художественный домысел», и такого разговора не могло быть за отсутствием в моей книге самой темы для обсуждения.
Запутавшись в истории Суздальского полка, О. Михайлов извращает историю еще и Астраханского пехотного полка…
Заканчивается это пространное письмо следующим: «Как видим, для того, чтобы оправдать собственные ошибки, О. Михайлов пытается бросить тень на другого автора, пишущего на ту же тему».
Сателлиты
Стоит напомнить, что и до всяких партийных призывов литературная критика обращала внимание на «профессионально слабые произведения», но градус обвинений был существенно ниже, а прецедентов такой критики – единицы. Скажем, в 1981 году в Симферополе появилось издание в новом для советской литературы жанре «книга для чтения на курорте», заглавие – «Крымские каникулы». И в мае 1983 года, что довольно-таки поздно для рецензии, в «Литературной газете» появляется проба критического пера студентки факультета журналистики МГУ Е. А. Дьяковой, посвященная «Крымским каникулам»213. Действительно, «книга для чтения на курорте» оказалась благодатной почвой для журналистской сатиры, поскольку это изначально была «развесистая клюква» для туристов. Поэтому основное внимание рецензента привлекают не столько опечатки и ошибки в стихотворных цитатах, сколько стремление авторов книги связать всё и вся с Крымом. Собственно, рассказ о связи Анны Ахматовой с Крымом, в котором «крымское влияние» на поэтессу отмечается не только в сборнике «Вечер», но даже и в «Поэме без героя», меркнет перед тем, что для Пушкина именно «Крым помог поэту обрести самого себя», «На Кавказе он пребывал в каком-то душевном оцепенении, природу наблюдал механически, сердце его молчало…», и вот тогда-то «Крым открыл Пушкину яркую первозданность природы, дал ощущение слитности с миром». То есть эта рецензия воспринимается скорее как сатира над провинциальным книгоизданием.
Реакция не заставила ждать: если авторы были раздражены глумливым тоном рецензии, то издательство «Таврия» направило в «Литгазету» официальное письмо с обещанием обсудить книгу на заседании редакционного совета и повысить качество туристской литературы. «Вот образец делового, конструктивного подхода к критике и достойный ответ некоторым чрезмерно обидчивым авторам», – констатировал отдел литературоведения газеты214. На этом вопрос был исчерпан.
Но после июльского пленума мягкосердечие осталось в прошлом. Тон критики в статье Татьяны Толстой в «Вопросах литературы», поддержанный и «Литературной газетой», – это уже не насмешки, а хлесткие обвинения. После этого письма читателей стали смелее, поддерживая кампанию в литературной критике, а журналы и газеты начали эти письма печатать.
Как раз ко времени пришлись критические опыты саратовского филолога В. М. Селезнева (1931–2012), отправляемые им в столичные органы печати. Уже осенью «Литературная Россия» публикует его разбор ошибок в тиражируемых версиях биографии А. В. Сухово-Кобылина215 (чьим творчеством он занимался еще в семинаре Ю. Г. Оксмана). Автор отмечает также множество фактических огрехов в книге В. Ф. Федоровой «Русский театр XIX века» (1983); вспоминает ошибку В. И. Кулешова, который реплику «Сорвалось!» (финал «Свадьбы Кречинского») приписал Тургеневу, и теперь она повторилась в новом издании книги Кулешова (1982); также он обращает внимание на книгу Майи Бессараб «Сухово-Кобылин» (1981). Впрочем, читателям еще памятна его рецензия по поводу этой книги, в которой «быль побеждается небылью, реальность – легендой, факты – вымыслом»216.
В журнал «Новый мир» В. М. Селезнев отправил разбор книги Г. А. Шахова «Игорь Ильинский» (1982), который завершается словами: «Хронологическая вольница, игрища с фактами более к лицу сборникам кинотеатральных анекдотов, чем серьезно задуманным изданиям»217; и еще одну статью – в газету «Литературная Россия», озаглавленную «Можно только сожалеть». В ней он берет три «серьезных, интересных работы» и рассматривает источник ошибок авторов: «невнимательное отношение к историческим документам и фактам», отразившихся на результате. Примечательно, что это три биографических повести – Л. Славина «Ударивший в колокол» об А. Герцене, М. Дальцевой «Так затихает Везувий» о К. Рылееве, И. Щеголихина «Слишком доброе сердце» о М. Михайлове218. «Литературная Россия» нарочито не упоминает о том, что все рассматриваемые критиком в статье книги напечатаны в серии «Пламенные революционеры», то есть совершенно очевидно избегает критиковать собственно Политиздат, ограничиваясь персональной критикой его авторов.
Поскольку изучение беллетризированных жизнеописаний оказалось тогда необычайно плодотворным для критиков, то можно было взять наугад томик обширной серии ЖЗЛ и в доброй половине зафиксировать ровно тот самый «метод», которым действовали литераторы. Вопрос был только в том, чтобы критику не промахнуться, то есть взять книгу такого автора, которого на текущий момент партийно-государственное начальство, заседающее в секретариате Союза писателей и в аппарате ЦК, наметило для битья. Впрочем, случайностей тут быть не могло: просто так статьи против известных литераторов в органах печати не появлялись.
Девятнадцатого января 1984 года «Комсомольская правда» поместила статью Л. В. Ханбекова (род. 1936) – известного критика и чиновника от литературы (зам. главного редактора Главной редакции художественной литературы Госкомиздата СССР, хотя регалии не были озвучены), озаглавленную «Строки взаймы взял автор у героя своей книги». Первые два слова были даны крупным кеглем, а сама статья была посвящена литератору, который руководствовался теми же принципами, которыми Олег Михайлов создавал своего «Ермолова».
На этот раз была рассмотрена книга «Серафимович. Неверов» В. Чалмаева (род. 1932). Как писал позднее другой герой нашей книги, знаток «добротного клея и закройных ножниц» В. Петелин, эта работа Чалмаева была вынужденной: незадолго до того он написал ряд статей,
в которых критик откровенно пишет об извечных ценностях русского народа, о национальном характере, о величии России в литературе и культуре. Статьи подверглись недоброжелательной критике со стороны официальных органов. И острому перу В. Чалмаева пришлось искать прибежища в биографическом жанре («Серафимович. Неверов». ЖЗЛ. М., 1982)219.
Это была не первая биография, созданная пером В. Чалмаева: только в этой серии вышли два издания его книги о сталинском наркоме В. А. Малышеве (1978, 1981), так что законы жанра он знал.
Положительных рецензий на книгу «Серафимович. Неверов» было предостаточно и в центральной, и в местной прессе, даже в отраслевых журналах, то есть книга не просто была замечена, а встречена аплодисментами. Безоглядно расхвалил книгу журнал «Молодая гвардия», что было объяснимо: в ведении издательства ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия» находились и серия ЖЗЛ, и одноименный журнал; это если не говорить о том, что В. Чалмаев было некогда зам. главного редактора этого печатного органа, а проводимая журналом идеологическая линия была одновременно и его собственной. Приведем вводные строки этой рецензии, созданной литературоведом В. П. Рынкевичем (1927–?):
Новая книга В. Чалмаева пронизана первородством ощущений, острым чувством слова, индивидуальностью восприятия жизни. Изданная в серии «Жизнь замечательных людей», она лишний раз показала возможности и диапазон В. Чалмаева – критика, документалиста, писателя. Объединившая под одной обложкой биографии двух замечательных советских художников слова – А. С. Серафимовича и А. С. Неверова, книга явила читателю и новые грани дарования самого автора.
Углубляясь в историю казачьего рода Серафимовича, В. Чалмаев предугадывает истоки талантливой батальной живописи писателя. И одновременно вскрывает родники его народности…220
Журнал «Новый мир» поместил свой обзор книги даже раньше, но и здесь в целом были сплошь похвалы, притом от маститого критика У. А. Гуральника (1921–1989), который также начинал более чем торжественно:
Опираясь на своих предшественников, В. Чалмаев написал хорошее, во многом оригинальное биографическое повествование. Современность этого издания сказывается прежде всего в объективности оценок и, что не менее важно, в стремлении рассмотреть жизнь и творчество писателя в четко обозначенном социально-историческом и историко-литературном контексте. Стиль изложения привлекает своей свободой, раскованностью221…
То есть книга была высоко оценена крупным литературным деятелем – и, добавим здесь, евреем, который, судя по мифу о литературной критике эпохи Андропова, должен был бы выступить совершенно иначе по отношению к сочинению русского патриота Чалмаева, но ничуть.
И вот спустя полтора года после лавины положительных отзывов газета «Комсомольская правда», одна из самых популярных в ту эпоху, печатает текст другого критика – сановного. Название рецензии не сулило ничего хорошего, но содержание было еще непригляднее. Л. Ханбеков вроде сперва пытается даже похвалить книгу, но получается у него неубедительно:
…Поначалу показалось мне, – есть сцены, эпизоды, написанные живо и выразительно. Но как-то так выходит, что у В. Чалмаева хватило сил на яркий, сильный запев, а затем начиналась обычная хроника, заурядный, посредственный комментарий к достаточно широко известным фактам из двух писательских биографий222.
Далее автор переходит к чувствительным для каждого писателя моментам, мы же для примера ограничимся только первым:
Итак, первая глава книги. Юный Саша <Серафимович> живет с отцом и матерью, братом и сестрой в обозе войска Донского. В одном из походов он открывает для себя сложный и противоречивый мир казачества, который казался ему, восторженному юнцу, олицетворением доброты и силы, удали и поистине семейного уклада в отношениях между офицерами и казаками, командирами и подчиненными. И вдруг – экзекуция, розги, казаки избивают вчерашнего товарища тальниковыми прутьями.
«– Нефед, за что его секли?
Нефед, перетиравший тарелки, ставивший их в шкаф, ответил не сразу. Он понял, что мальчику очень важно смягчить какой-то удар, ранивший его душу, соединить разорванные нити.
Но особых слов он не нашел:
– А как же! Присяге он, Кислоусов, изменил, свой полк, станицу, стало быть, опорочил, царю, отечеству верой-правдой не выслужил…
– Нефед, а ему больно было?
– Как же не больно…
– И он всерьез кричал?.. И плакал?
– Закричишь… Да не убивайся об нем. Жив остался, молодой, а бывало и хуже – насмерть запарывали…»
Хорошо. Конечно же, хорошо написано. Диалог подкупает точным и выразительным языком. Отчетливы полюса: неграмотный денщик и мальчик, за речью которого хорошо ли, плохо ли, но уже следит бонна. Но сколько тут собственно В. Чалмаева? Обратимся к источнику.
«Нефед мыл тарелки.
– Нефед, за что его секли?
Я хотел спросить о чем-то совершенно другом, совсем не об этом.
– Да, а то как же, присяге изменил, свой полк, стало быть, опорочил, царю, отечеству верой-правдой не выслужил.
– Нефед, а ему больно было?
– А то не больно.
– Он кричал.
– Закричишь».
Творческий вклад автора, как видим, выразился в «обогащении» ситуации предметами быта: появился шкаф, бесфамильный казак стал… Кислоусовым.
Но это, так сказать, финал эпизода. А вот его исток.
Далее критик продолжает сопоставлять то, как беззастенчиво В. Чалмаев использует текст Серафимовича, выдавая переписанное за свое литературное творчество, потому что преподносится это отнюдь не в качестве выдержек из классика. После еще нескольких примеров «чистого цитирования», в заключение, критик вопрошает:
Спрашивается, почему бы не предоставить слово самому писателю без своего бесцеремонного вмешательства в его текст? Почему бы не адресовать юного читателя ЖЗЛ к двум автобиографическим очеркам писателя о детстве «Поход» и «Наказание»? Ведь это, по крайней мере, помогло бы избежать отсебятины.
В ответ на такие рецензии многие (и среди них В. Петелин, О. Михайлов, Н. Эйдельман) начинали писать письма, требовать сатисфакции от печатного органа… Но Чалмаев, будучи пойман за руку, сделал иначе: жил дальше, как будто ничего не произошло. И это сберегло ему и силы, и время, и нервы.
Почему-то именно эту статью Л. Ханбекова взяли на карандаш юристы, изучающие авторское право. Вероятно, они не читали «Литературную газету» и потому решили, что такой прием написания биографий – явление исключительное: «Плагиат при использовании чужого произведения для создания производного встречается редко. Известны, например, случаи заимствования текста писателя без ссылок на первоисточники», и далее делается ссылка на статью в «Комсомольской правде» о творческом методе В. Чалмаева223.
Впрочем, литературоведы – люди не настолько впечатлительные, и уже в марте (то есть, при желании, статью редакция могла снять) в журнале «Волга» саратовский литературовед А. И. Ванюков (род. 1940) продолжил восторгаться биографической прозой Чалмаева – не только тем, что при описании детства Серафимовича при походном марше казачьего полка «автор стремится проследить процесс самосоздания, внутреннего „зодчества“, который был „очень непрост и самобытен“», но и в целом, как «во всеоружии историко-литературного анализа автор исследует, показывает направление художественной мысли честного русского писателя, намечая будущее всей нашей литературы»224.
Наблюдая баталии критиков, рядовые читатели строчили в газеты о фактах отступлений от исторической правды в современной литературе, а журналисты и критики публиковали их в нужной им композиции. Скажем, критик Наталья Иванова в «Литературной газете» поместила статью «Бумага стерпит?..»225, написанную по письмам читателей. Она с негодованием констатирует, что в журнале «Знамя» рассказ А. П. Чехова «Ванька» назван «На деревню дедушке», причем это вложено в уста героини публикуемого в журнале произведения, которая в прошлом – учительница начальных классов и которой «грешно не знать название хрестоматийно известного рассказа Чехова». Или другой пример: в журнале «Огонек» напечатано стихотворение П. Антокольского «Маяковский», но оно не только содержит неверную пунктуацию, но и «безжалостно искажено».
В том же ключе и письмо доктора филологических наук из Иванова П. В. Куприяновского (1919–2002), который вводит в круговорот событий сотрудников редакций, поскольку его «многолетний опыт показывает, что большая часть вины за подобного рода ошибки лежит не на авторах, а на редакторах…»226. И следуют примеры: Верхне-Волжское издательство, готовя книгу его статей, напечатало текст записки В. И. Ленина «с двумя серьезными ошибками», хотя автор внес правку в верстку; в «Некрасовском сборнике» (Л., 1983) редакторы перепутали его инициалы; редакция «Вопросов литературы» в рецензии Г. Белой перепутала название книги и т. д. Завершал же литературовед тем, что стоит повысить ответственность «редакторской и корректорской службы» за качество изданий.
Андрей Мальгин – «критик божьей милостью»
Выход статьи А. Мальгина «Разрушение жанра», неожиданной по своей резкости, которую можно спутать со смелостью, вывело на арену журналистики новое имя; раньше подобные вольности могли позволять себе только титаны литературной критики или же партийные функционеры. А здесь против знаменитых писателей Н. Эйдельмана и О. Михайлова выступил 25-летний журналист со звонким и очень заметным голосом, сыгравший одну из ключевых ролей в кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды.
Биография Мальгина до прихода в «Литературную газету» не то чтобы прозрачна. Мы знаем, что, родившись в 1958 году в городе Севастополе в семье военнослужащего, он в 1975‐м поступил на международное отделение факультета журналистики МГУ.
Нужно отметить, что сам 1975 год был поворотным для советской журналистики, потому что единственный раз в послевоенное время ЦК КПСС принял специальное постановление «О мерах по улучшению подготовки и переподготовки журналистских кадров». Конечно, партия настаивала и на том, чтобы на факультеты журналистики принимали только «лиц, политически грамотных, преданных делу партии, активно участвующих в общественной жизни и имеющих призвание к журналистской профессии»227, однако это скорее дежурные слова, тогда как важным было само повышенное внимание к отрасли, приведшее к увеличению числа мест и преподавательских ставок. Одним из последствий этого постановления стала и спешная организация на журфаке МГУ международного отделения. Именно на это отделение и был зачислен будущий «критик божьей милостью»228.
Дальнейший период биографии будущего критика наиболее туманен и имеет различные толкования, потому что студент факультета журналистики отбыл в 1977 году по студенческому обмену в Варшаву, затем вернулся на родину, был вынужден был восстанавливаться на журфаке. Наиболее романическое объяснение следующее:
Летом 1980 года, когда в разбуженной Польше делала первые шаги «Солидарность», советский студент Варшавского университета Андрей Мальгин был досрочно выслан на родину. За «антисоциалистические высказывания», как объяснили ему сотрудники КГБ229.
Хотя само отделение международной журналистики если и не было филиалом организации из трех букв, то считалось кузницей ее кадров (впрочем, оговоримся, не сразу). Как пишет Д. О. Рогозин, видный выпускник того же отделения 1986 года, то был «рассадник вольнодумства», однако специфического: основную массу студентов этого «элитного» отделения журфака составляли дети «партийных номенклатурщиков и советских пропагандистов»230, впрочем, только юноши, потому что девушки туда зачислялись крайне редко. В любом случае, комсомольский стаж и идеальная характеристика – самое малое, что было необходимо для поступления на это отделение. Однако как раз в тот год, когда поступал А. Мальгин, отделение принимало абитуриентов с оценками на полбалла ниже, чем в среднем по факультету: оно было новое и только для молодых людей, которым не требовалось общежитие231.
В 1982 году Мальгин получил диплом Московского университета и поступил на работу в «Литературную газету»; к тому времени он имел опыт и музыкальной журналистики в «Студенческом меридиане», и даже режиссуры. Однако для того, чтобы попасть в столь знаменитую газету, этого всего было недостаточно; для распределения в «Литгазету» помогли знакомства. О том, как ему там работалось, А. Мальгин вспоминал в 1991‐м:
И тут я хочу отдельно сказать о «Литературной газете», в которой я в свое время проработал четыре года и от суждений о которой старался все последующие годы уклоняться. Теперь не уклонюсь, скажу, благо есть повод.
Все наши руководители, начиная, может быть, даже со Сталина, использовали эту газету для одной простой вещи – для выпускания пара. Уж какая у нее была замечательная репутация вплоть до начала перестройки, уж какие смелые судебные очерки она печатала, уж как она люто обрушивалась на власти, не умеющие справиться с гололедом, какие замечательные репортажи из будуара Бриджит Бардо помещала! Министерства и ведомства трепетали, а самому большому начальству жилось спокойно – его не трогали.
И невдомек было простому советскому читателю, что каждую такую смелую статью смелые руководители газеты по десять раз возили в ЦК и в КГБ визировать, а там в каждом отдельном случае каждую строку обсасывали и обмеряли – какой процент правды можно, а какой нельзя пропустить. «Литературной газете» разрешалось многое, но не все, и она не рыпалась – она точно знала свое место.
Так, как истязали мои статьи в «Литературной газете», их нигде не истязали. Если затронешь правого писателя, требовали «для равновесия» обязательно тронуть левого. Если упоминался армянин, рядом следовало поставить азербайджанца. Ну и так далее – таким образом достигалась «объективность»232.
Очень быстро за Мальгиным закрепилась репутация автора, «взыскательно анализирующего литературные произведения, критикующего литературный брак»233. Ярки были его выступления, в которых он разоблачал недобросовестных критиков, расхваливающих беспомощные произведения, а также напоминал читателям об актуальности постановления ЦК КПСС «О работе с творческой молодежью»234. В «Литературной газете» и «Литературной России» он занимался критикой произведений молодых поэтов, обычно с большой самоуверенностью, отнюдь не апологетической235; обычно он актуализировал тему в духе текущего политического момента, скажем, укоряя авторов в пристрастии к алкоголю, переходящем на страницы поэтических сборников236.
В контексте слов о «прогрессивности» Мальгина назовем несколько его рецензий.
Во-первых, это отзыв на «Избранные работы в двух томах» критика Виталия Озерова237, выдвинутые на Государственную премию 1981 года, напечатанный в «Московском комсомольце». Вероятно, следует вспомнить, что автор – видный деятель идеологического фронта, секретарь правления Союза писателей СССР, умелый организатор, а современники отмечали ценность его книги о Фадееве – «в ней впервые был честно описаны обстоятельства его самоубийства»238.
Это два тома творений классика-современника: в первом томе помещены циклы публицистических статей и очерков «Коммунист наших дней в жизни и литературе», «Тревоги мира и сердце писателя»; во втором – монография «Александр Фадеев: творческий путь». Надо ли говорить, что за первый цикл автору Президиумом Академии наук СССР уже была присуждена премия имени Н. А. Добролюбова 1977 года, а монография о Фадееве выдержала перед этим четыре издания. Однако оставался не отмечен цикл под общим названием «Тревоги мира и сердце писателя», крайне важный для читателя, ведь «в книге анализируется ход идеологической борьбы в области литературы и искусства, разоблачаются враждебные эстетические концепции, коварные методы „советологов“ и их приспешников»239.
И вот эти два тома идеологической прозы превращаются под пером нашего критика из отчетов писательского функционера о загранкомандировках в нечто литературно и общественно великое: это и «рассказ о встречах с писателями и другими деятелями культуры, и путевые впечатления о поездках на все континенты, и серьезные раздумья о литературе, месте писателя в обществе… Не случайно она представлена на соискание Государственной премии СССР». Перед нами именно недоступные или малодоступные соотечественникам поездки за границу, которые иллюстрируют «литературно-политическую карту мира, в котором нет границ», перед читателями предстает «полпред советской культуры за рубежом», его «обычный рассказ о личных впечатлениях перерастает в серьезное литературоведческое исследование».
А писательская фантазия Озерова! Критик акцентирует на ней внимание читателей в очерке «Даже стихии покоряются писательском слову», да и мы тоже присоединимся к пораженным читателям:
Исландская поэтесса, узнав, что у берегов ее страны, никогда не знавшей войны, намечаются натовские маневры, написала стихи, в которых призвала природу взбунтоваться. Наутро разразилась буря, учения были отменены, военные корабли убрались восвояси. Совпадение? Конечно. Но совпадение символичное.
Или же статья «О друзьях и врагах культуры», образы которых писатель списал «не только в дружественной нам Монголии, но и в Испании генерала Франко».
Завершает свою смелую рецензию А. Мальгин следующим:
Это произведение человека, соединяющего в одном лице и критика, и литературоведа, и историка, и журналиста, и общественного деятеля. Это произведение человека, пропускающего тревоги мира через свое сердце.
Конечно, столь выдающийся труд был удостоен Государственной премии СССР 1981 года.
Не менее любопытен восторженный отзыв Мальгина на книгу Владимира Огнева «Свидетельства» (1982), напечатанный в «Литературной газете». Неизвестно, насколько сложно было автору провести в печать эту статью, но ничего опасного мы в этой рецензии не отыскали:
Живой процесс развития литературы за пять лет – с 1970 по 1974 год – представлен в ней очевидцем и участником этого процесса. Книга написана в необычной форме – форме дневника, в котором отразилась напряженная, непрерывная работа критика – день за днем, месяц за месяцем. Размышления над прочитанными книгами, компетентный рассказ о текущих литературных событиях, описание встреч, споров, поездок240.
И действительно, «Свидетельства» – это сборник литературно-критических статей, написанных литературным функционером по всем возможным поводам, но чаще это встречи с писателями стран народной демократии: либо у них на родине, либо в Москве. Мальгин отмечает «не только эрудицию автора, но и четкость его социально-критических оценок, твердость и определенность гражданской позиции». В целом это гимн критика автору:
…Книга наполнена воздухом мировой литературы. Судьбы художников разных эпох и континентов переплетаются в ней, литературные традиции пересекаются, люди, никогда не видевшие друг друга, встречаются на страницах книги Вл. Огнева, начинают спорить, в беседу включается сам автор – и все это дает неповторимое удивительное ощущение единства мировой культуры, развивающейся и обогащающейся в соответствии с общими объективными законами. «Быть интернационалистом для поэта, художника, артиста – значит чувствовать мир в единстве, слышать „музыку революции“, как любил говорить Блок, ибо для художника мир всегда гармоничен, если он справедлив», —
льется елей из сосуда Мальгина на полосу «Литературной газеты».
И есть причина этого неумеренного славословия: несмотря на миф об Огневе, будто его «партийная и литературная номенклатура критика просто ненавидела»241, он хотя и был беспартийным, но вполне успешно трудился: сперва в «Литературной газете», а в 1957‐м, при основании при Союзе советских обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами журнала «Культура и жизнь», стал членом редколлегии, зав. отделом литературы и искусства; но в основном он находился на творческой работе. Притчей во языцех были продолжительные творческие командировки Огнева в страны народной демократии, и книга «Свидетельства» описывает пять лет его путешествий. Ну и общеизвестна была его близость к Г. М. Маркову, главе советских писателей, покровительство которого эти поездки Огневу обеспечивало. Впрочем, хотя в мае 1983 года глава московских коммунистов В. В. Гришин по представлению Союза писателей РСФСР отправил в ЦК КПСС предложение о награждении Огнева орденом «Знак Почета», самым меньшим из орденов СССР, «за заслуги в развитии советской литературы и в связи с 60-летием со дня рождения», однако вскоре он отозвал представление, и было решено ограничиться грамотой Верховного Совета РСФСР242.
«Острой» была и обширная рецензия А. Мальгина на сборник стихотворений Роберта Рождественского «Это время»243, в которой строгий критик не скупится на похвалы: «Поэт заряжает своей убежденностью, своей ничем непоколебимой верой», и «нет поэта, у которого стихи были бы так патетичны, как у Рождественского», «и стихам его – свидетельству об этом беспокойном и прекрасном времени – суждена долгая жизнь»… Удивительно, но как и в предыдущих рецензиях, тут тоже нет даже намека на сомнения: только беззастенчивое восхваление.
Или же прославление Мальгиным сборника певца освоения Сибири Анатолия Преловского «Земная тяга». Эта рецензия не могла быть критической в принципе – не только по тематике поэзии, но и потому, что за свой свод поэм «Вековая дорога», посвященный, как это формулировал глава советских писателей Г. М. Марков, «духу новаторства, патриотизму участников грандиозного строительства БАМа, умение преодолевать любые трудности, отсутствие потребительского подхода к жизни», автор был удостоен Государственной премии СССР 1983 года244. И Мальгин с придыханием повествует читателю о том, как эволюционировало дарование Преловского. Позволит ли он себе хоть толику критики? Конечно, нет. Он рассуждает о том, как вырос талант писателя:
Высокое слияние души и просветленного разума, бренного существования и творческого порыва, мира, окружающего поэта, и мира внутреннего становится сутью лирики Преловского. Это то, ради чего он боролся со словом, обуздывал форму, ограничивал и истязал собственный стих. И это те ориентиры, по направлению к которым он, на мой взгляд, развивается245.
Такие рецензии молодого критика не шли в одиночку: именно Мальгин одним из первых обратил внимание читателей на необходимость выполнения решений июньского пленума ЦК 1983 года: «Конечно, не случайно на недавнем Пленуме ЦК КПСС, когда шла речь о том, против чего должны бороться работники культуры, в одном ряду с „идейно чуждыми“ назывались и „профессионально слабые произведения“»246.
Рвение Мальгина по общественно-политической линии не могло остаться незамеченным, и партийный комитет «Литературной газеты» оценил его дарования, отметив в годовом отчете 11 ноября 1983 года, сочтя нового сотрудника серьезной удачей газеты:
Отделы литературы народов СССР, русской литературы, публикаций за последнее время пополнились новыми сотрудниками. Истекший год проверил их профессиональный уровень, редакторскую и журналистскую квалификацию <…> Активно зарекомендовал себя А. Мальгин (отдел русской литературы)247.
Третья жертва кампании – Натан Эйдельман
Натан Яковлевич Эйдельман (1930–1989) был литературной знаменитостью той эпохи. У него не было ни премий, ни званий, только ученая степень кандидата исторических наук, ну и не самая удачная биография.
Говоря о тяжкой доле его отца, нужно сказать, что перековка целого поколения, особенно евреев, которым советская власть дала настоящую свободу и возможность учиться в вузах, жить в больших городах и т. д., из сторонников революции в безгласных противников этой власти часто происходила через аресты и лагеря. Таков был и Яков Наумович Эйдельман (1896–1978) – «пламенный еврей», осужденный в 1950 году на десять лет лагерей по 58‐й статье, а после освобождения ставший активным участником сионистского движения в СССР. До того как советская система перемолола его, отправив в воркутинский лагерь, он прошел обычный для журналистов той эпохи путь: работал в газетах и писал тексты вполне в соответствии с духом времени, в том числе и в эпоху Большого террора; в 1942 году ушел на фронт и служил в армейских газетах, в 1945‐м вступил в ВКП(б), все годы до и после войны был пропагандистом еврейской литературы и театра, переводчиком с идиш, а некоторые его тексты по истории русской литературы вызывают мысль, что сын многое перенял от отца248.
Окончив с отличием исторический факультет Московского университета в 1952 году, в тот момент, когда отец отбывал срок в Заполярье, после некоторых мытарств Н. Я. Эйдельман получил ставку преподавателя истории и географии в школе рабочей молодежи в Ликине Московской области249. Там он проработал три года, а летом 1955‐го смог перейти на должность учителя истории в московскую 93‐ю школу Краснопресненского района на Большой Молчановке. Вероятно, он бы и проработал там всю свою жизнь, если бы не неприятности по политической линии: вместе с некоторыми товарищами по истфаку он был близок к аспиранту Л. Н. Краснопевцеву, который после XX съезда КПСС организовал нелегальный кружок молодых историков, изучавших марксизм-ленинизм, вопросы истории революционного движения. Доклад Н. С. Хрущева придал им сил, кружок начал формулировать политические требования, в том числе гласное расследование злодеяний Сталина, отмену 58‐й статьи УК, создание рабочих советов на предприятиях с правом смены администрации, созыв чрезвычайного съезда КПСС и чистку рядов партии, осуждение тотального огосударствления всех сторон экономической и культурной жизни СССР… Такие идеи, довольно близкие прогрессивной молодежи, стали причиной внимания к кружку КГБ и формирования уголовного «дела молодых историков» (1957–1958), которое дошло до суда, а деятельные участники кружка получили длительные сроки лагерей250. Н. Я. Эйдельман был близок к некоторым участникам кружка, разделял их интересы и даже дал согласие вступить в кружок, но не успел. Отказавшись от сотрудничества со следствием, он, однако, не был обвинен, но был исключен из рядов ВЛКСМ и навсегда лишился права работать на педагогическом поприще.
Устроившись экскурсоводом в Московский областной краеведческий музей в Истре, он впоследствии получил ставку научного сотрудника и затем зам. директора, проработав там до конца 1964 года. В том же году он защитил в Институте истории АН СССР диссертацию «Корреспонденты вольной печати Герцена и Огарева в период назревания первой революционной ситуации в России» (на основе ее в 1966 году в издательстве «Мысль» вышла книга «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“»); в конце 1966‐го стал членом редколлегии журнала «Знание – сила»251, где работал до 1970 года, но сохранял связи с журналом до конца жизни.
Литературной работой Н. Я. Эйдельман начал заниматься в 1955 году (именно тогда было положено начало «Путешествию в страну летописей»), первые печатные тексты он подписывал псевдонимом «Н. Натанов»; в 1965‐м был принят в профком литераторов при Гослитиздате, а в начале 1967 года подал заявление в Союз писателей, что было обосновано несколькими книгами. После двух лет томительного ожидания, в начале 1969 года, получил заветный для каждого литератора членский билет. Рекомендации для вступления ему тогда дали писатели Д. С. Данин, А. М. Турков, В. В. Жданов и Ю. В. Давыдов. Особенно нужно отметить роль литературоведа С. А. Макашина, который сказал массу лестных слов в адрес Н. Я. Эйдельмана на заседаниях приемной комиссии, что оказалось едва ли не решающим; после этого, накануне итогового голосования на заседании секретариата Московского отделения СП РСФСР, отдельное заявление в пользу писателя подал драматург В. С. Розов, особо отметив книгу «Ищу предка» именно как «труд писателя»252.
Жанр своих литературных работ Н. Я. Эйдельман в 1969 году определил как «проза, документальная публицистика». Но более интересно, как он охарактеризовал их еще в 1967 году:
Мои занятия историей помогли мне обратиться к литературе. Я ощущал ограниченность чисто научных методов проникновения в прошедшее, все больше видел в ученых изысканиях не цель, а средство, исходный пункт для литературных занятий. <…> Странствия по «пограничной области», разделяющей и соединяющей литературу с историей, привлекают меня и в тех случаях, когда выхожу за обычный круг своих тем – Россия в XIX веке – и пытаюсь писать историко-фантастические рассказы, а также очерки и книги о древнейшей человеческой истории253.
В 1970–1980‐е годы имя Натана Эйдельмана уже было известно очень широко: он прошел в своей творческой биографии путь от ординарного историка до неординарного исторического писателя и лектора. Такой эволюции отчасти способствовал и необыкновенный ораторский дар Эйдельмана, который помогал ему видеть моментальную реакцию слушателей на те мысли и положения, которые впоследствии становились главами его книг.
Бытует мнение, что Эйдельман «как ученый стоит в ряду многих замечательных русских историков XX века»254, однако эти слова стоит отнести к нему не как к ученому, а именно как к историческому беллетристу и просветителю. И именно в этой ипостаси он и замечателен, и исключителен.
Как крупный литератор он заявил о себе в 1970 году книгой «Лунин» в серии «Жизнь замечательных людей»; так и писал один его горячий сторонник: «В этой книге взрывоподобно явил себя писатель Натан Эйдельман»255. Интересен отзыв Б. А. Успенского в письме Ю. М. Лотману: «Вышла замечательная книга Эйдельмана о Лунине. Я не могу оценить ее критически, но это необыкновенно увлекательное чтение»256.
Приведем еще несколько откликов.
Натан Яковлевич не умел писать неувлекательно. Под его пером историческая наука органически перерастала в беллетристику: все оживало, делалось притягательным, загадочным, ярким. Мне случалось слышать, что увлекательность его работ частично навеяна вкусами издателей, но я всегда видел здесь другую причину. Натан Яковлевич был лектор и педагог божьей милостью. Несправедливая судьба навсегда отделила его от педагогической кафедры, но жажда педагога кипела в нем. В нем жила потребность видеть лицо своей аудитории. Популяризаторский жанр создавал ощущение непосредственного контакта с ней и утолял жажду лекторства257 (Ю. Лотман).
В одном ряду с вечерами стихов Евгения Евтушенко в Лужниках, концертами бардов, таких как Владимир Высоцкий или Булат Окуджава, во всевозможных закрытых НИИ, неожиданными показами фильмов Андрея Тарковского на окраинах Москвы, скандальными премьерами в Театре на Таганке Юрия Любимова, – были и публичные выступления Натана Эйдельмана. Свидетельствую как очевидец об их неизменном успехе у публики – и в Центральном Доме литераторов, и в Институте радиотехники и электроники АН СССР, и в музеях А. С. Пушкина или А. И. Герцена258 (К. Ляско).
Природный артистизм Натана имел отклик публичный, широкоформатный, с оттенком успеха еще и театрального – битковые сборы, цветы, очереди за автографами, жажда собравшихся продлить очарованье, не отпуская его вопросами; мы принадлежали ему, а он – нам, в самом лучшем смысле259 (В. Рецептер).
Слушая потрясающей красоты голос Натана Эйдельмана, его баритональные теплые тона, все всегда обращали внимание прежде всего на то, как подчас импровизационно рождалась, словно на глазах, мысль историка в сюжетах о России. Память у Эйдельмана была феноменальная, поэтому всегда казалось, что он стоит рядом с событиями, о которых рассказывает, независимо от временнóй удаленности, что он видит своих героев в лицо260 (И. Боярский).
Жажда лекторства, утоляемая, впрочем, сверх меры (отчасти, по-видимому, и по причине нужды в презренном металле261), явно разбазаривала творческие и физические силы. Как отметил в свое время А. А. Ильин-Томич,
будучи по призванию просветителем, Эйдельман выступал, кажется, всюду, куда его звали, – и это было великим благом для слушателей. Но до какой степени шло это на пользу его дару историка и исторического писателя? Сколько книг и научных исследований он не успел написать оттого, что растрачивал себя на эту – безусловно крайне важную – просветительскую деятельность?262
Впрочем, Эйдельман этим в значительной степени компенсировал свою потребность общаться с внимающей каждому слову аудиторией, как когда-то гениальный исследователь русской литературы XVIII века Г. А. Гуковский словесно набрасывал с кафедры положения будущих книг.
Историческая проза Н. Я. Эйдельмана оказала влияние даже на его антагониста в глазах читающей публики В. С. Пикуля, чье творчество было и остается невероятно популярным. На Третьих Эйдельмановских чтениях в 1993 году историк литературы А. С. Немзер говорил
об эволюции творчества Пикуля от подражания историческому или нравоописательному роману второй половины XIX века до подражания не кому иному, как Эйдельману, чья популярность среди интеллигентных читателей вызывала у Пикуля соревновательный пыл и на чьей прозе Пикуль явно учился (другой вопрос, насколько уроки пошли впрок)263.
Тяга читающей публики к истории, и отсюда популярность не только таких титанов исторического романа, как В. С. Пикуль, но также и более «интеллигентских» писателей – Натана Эйдельмана, упомянутого Юрия Давыдова или Якова Гордина, – происходила еще и от духа эпохи позднего Брежнева – стабильности, напоминающей вечность.
Не имея собственного содержания, мысля себя «концом истории» (ясно, что коммунизма не будет, но зато социализм уж такой развитой, что дальше некуда), время это отличалось своеобразной ностальгической всеядностью. Официоз по-своему, противостоящие ему духовные силы по-своему пребывали в грезах о былом, старательно выискивая в далеком или близком прошлом нечто привлекательное и в то же время схожее с днем сегодняшним. В «вечности по-советски» должно было найтись место всему: мистифицированной Древней Руси и мистифицированной эпохе революции, вымышленному XIX веку и вымышленным шестидесятым годам. Вкус к истории, очевидный в исканиях многих замечательных писателей, постоянно «испытывался на прочность» аудиторией, искавшей в прошлом не движения противоречий, но удобного антиквариата. Проблема заключалась не в том, что Пикуль вытеснял Эйдельмана, а в том, что публика была готова читать Эйдельмана (или Трифонова, или Юрия Давыдова), так сказать, «по-пикулевски»264.
Пикуль же был серьезной отдушиной после советской реалистической литературы с ее принципами идейности, борьбы хорошего с лучшим и т. д. Сочинения, в которых автор вел повествование так, «будто ему дано право кроить и перекраивать былую жизнь – и все дозволено»265, были увлекательным чтением без подтекста:
Семидесятые годы были временем триумфа Валентина Пикуля. К политической оппозиции Пикуль, разумеется, никакого отношения не имел, его успех не в последней степени объяснялся тем, что его романы представляли неофициальный вариант отечественной истории. В них идеологию заменила физиология. Даже вполне достойные исторические романы советского периода были романами идеологическими, а лучшие из них – как «Смерть Вазир-Мухтара» – напряженно идеологическими. Средний читатель, уставший от идеологии вообще, предпочел деидеологизированные, растянутые до романных объемов квазиисторические анекдоты Пикуля. И это тоже была своя форма неприятия системы266.
Устоялось мнение, что во многом силами Н. Я. Эйдельмана был создан феномен «декабристского мифа», через призму которого многие историки и литераторы доносили до читателей свой морально-нравственный посыл, идею внутреннего противостояния:
Опыт декабристов, который он широко пропагандировал, был важен для него как опыт психологической несовместимости порядочного человека с деспотизмом, как опыт самопожертвования ради братьев меньших, как опыт неистребимого нравственного протеста267.
Для трудов Эйдельмана-писателя оставалось характерным привлечение массы разнообразных, подчас неизвестных широкой публике источников; его работа о Лунине в серии ЖЗЛ была оценена не только широким кругом читателей (мономанов этой серии было всегда немало), но и крупными историками268